Последние слова последней беседы батюшки о. Серафима со мною были следующие: «...так-то, ваше Боголюбие, укоряеми — благословляйте, гоними — терпите, хулими — утешайтесь, злословими — радуйтесь! Вот наш путь с тобою, и претерпевый до конца той спасется! Грядите с миром в Воронеж!»
Сказаны они мне были 5 сентября 1832 г. при отправлении моем в первый раз в жизни в Воронеж.
Серафим! О святое и дивное имя! Как велик ты, великий преподобный, у Господа! О имени твоем скрежещут зубами беси и... трепещут!...
И велик же был их скрежет зубовный! С того священного дня, как Боголюбивый Государь, Божий Помазанник, исполненный и водимый Святым Духом, воплотив в своем лице всю народную веру, одномысленно с Православною Церковью преклонил свои колена со всем своим многомиллионным народом у раки новоявленного угодника Божия, Серафима Саровского, — с того самого дня весь полк сатанинский, во главе со своим миродержителем и князем злобы поднебесной, восстал против того, кто еще в немощном человеческом теле одолел исконного врага человеческого рода.
Не стану поминать всей бешеной ярости, которая бессильно и бесплодно обрушилась на святые дни, на незабвенные июльские Серафимовы дни, единодушно пережитые всем православным миром во главе с его Богоданным Главой: ярость эта памятна всем, кто вблизи или вдалеке принимал участие в покаянной народной молитве у гроба и у раки преподобного Серафима, кто «среди лета пел» с народом «Пасху».
Господь посрамил сатанины замыслы: в дым разлетелось все их злоухищрение. Будущее покажет во всю ширь и мощь все значение для жизни русского духа недавно пережитых, перечувствованных и передуманных Саровских торжеств. Но и настоящее уже таково, что ясно стало видно исконным врагам России, как далеко ей при условии подъема веры до той преждевременной смерти, которую они уже, казалось, с победным кличем торжествовали.
Но злобная клевета, разбившись о необоримую стену святости подвижника Христова, переменила направление и ударила, хотя и с ослабленною силой, во все то, что прямо или косвенно служило к прославлению святого угодника.
Один из таких ударов пришелся по человеку, отдавшему все свои духовные силы на служение памяти батюшки Серафима и основанной им Серафимо-Дивеевской женской обители, последнего на земле жребия Царицы Небесной. Это был симбирский и нижегородский помещик и симбирский совестный судья, потомственный дворянин Николай Александрович Мотовилов.
Вражья злоба, не одолев Серафима, навалилась всею тяжестью на Мотовилова и постаралась очернить и оклеветать его память в глазах всех тех, кто по Серафиме был заинтересован этою из ряду вон выходящею личностью. Она ославила его «сумасшедшим».
С помощью Божией и батюшки Серафима, я попытаюсь осветить мрак лжи, окутавший память этого мирского сподвижника и послушника преподобного отца нашего Серафима Саровского33.
В семье Мотовиловых, между теми, по крайней мере, ее членами, кто еще до сих пор дорожит семейными воспоминаниями, в глубине колыбели ее зарождения возникло и до сих пор держится предание, что родоначальником их был выходец из Литвы, князь Монтвид-Монтвил. Простой народ переделал эту фамилию на свой лад и прозвал чужеземца Мотовило, и под таким прозвищем он стал своим, уже русским человеком. От этого корня пошел русский род Мотовиловых.
Один из предков Николая Александровича Мотовилова, еще будучи литовским князем, участвовал со своими людьми с Димитрием Донским в Куликовской битве. В одной из ветвей мотовиловского генеалогического древа, если не ошибаюсь, — в роде сенатора Кассационного департамента Георгия Николаевича Мотовилова, — должен до сего времени храниться как родовая святыня образ (тельный) святителя Николая Чудотворца, надрубленный тяжелым басурманским мечом. Если он сохранился, то это теперь один из немногочисленных вещественных свидетелей первых лучей зари Московского царства34.
У этого образа есть свое предание.
Отец Николая Александровича, Александр Иванович, в молодости своей полюбил девицу из старинного дворянского рода Дурасовых; но, воспитанная в Петербурге, успевшая свыкнуться со столичной жизнью, Марья Александровна Дурасова, к которой присватался Александр Иванович, не пожелала уйти с мужем в деревенское затишье и отказала ему в своей руке.
Борьба с чувством отвергнутой любви привела к тому результату, которым в доброе, святое, старое время люди сердца и долга увенчивали всякую борьбу, ставшую непосильною: они обрекали себя Богу и в одной только Божией помощи шли искать себе спасения от нестерпимых борений своего духа. Тихие обители, посвященные Богу, за своею высокою монастырскою оградой, среди лесов, вдали от суеты мятежного мира, давали желанный приют изболевшим душам и в Христе отраду и успокоение.
Так было в те времена, такие к нам по времени близкие и такие по духу — увы! — далекие...
Саровская пустынь приняла неутешного Александра Ивановича в число своих послушников и, казалось, на всю жизнь скрыла его от всякой мирской заботы и горестей. Но Богу угодно было изменить твердое решение неутешного юноши.
Проходя послушание на просфорне, Александр Иванович стал уже готовиться к принятию пострига, но как-то раз, утомившись от непривычной работы, задремал и увидел дивный сон, определивший, вопреки его намерениям, всю его дальнейшую жизнь и имевший пророческое значение для Николая Александровича.
Едва успел задремать саровский послушник, как вдруг увидал, что в просфорню входит святитель Николай и говорит:
«Не монастырь путь твой, Александр, а семейная жизнь. В супружестве с Марией, которая тебя отвергла, ты найдешь свое счастье, и от тебя произойдет сын, его ты назовешь Николаем — он будет нужен Богу. Я — святитель Николай и назначен быть покровителем Мотовиловского рода. Им я был уже в то время, когда один из родоначальников твоих, князь Монтвид-Монтвил служил в войске Димитрия Донского. В день Куликовской битвы татарский богатырь, поразивший воинов-иноков Пересвета и Ослябю, ринулся было с мечом на самого Великого Князя, но Монтвид грудью своей отразил направленный смертельный удар, и меч воткнулся в образ мой, висевший на груди твоего предка; он пронзил бы и самого твоего родича, но я ослабил силу удара и рукой Монтвида поразил татарина насмерть»!
Сон этот, как и следовало ожидать, изменил направление мыслей Александра Ивановича, и он вышел из Сарова. Вторичное предложение, сделанное им Дурасовой, не было отвергнуто; и от этого предсказанного брака родился 3 мая 1809 года первенец, которому и было дано имя Николай.
Это и был наш Николай Александрович Мотовилов.
Мотовилов рано лишился своего отца. По восьмому году от рождения он остался сиротой с матерью, еще совсем молодою вдовой, и сестрой, года на два или на три его моложе. Большое состояние, оставленное Александром Ивановичем, заключалось преимущественно в населенных землях трех губерний — Симбирской, Нижегородской и Ярославской — и требовало неустанного попечения. Заботы о воспитании детей-малолеток, общий уклад нравственной и религиозной жизни старинного помещичьего быта, в котором еще высоко стояли идеалы супруги и матери, и главным, конечно, образом Божие изволение — все это заставило мать Мотовилова предаться с покорностью своей доле и не искать себе того, что ныне принято называть личным счастьем.
Это личное счастье прежние матери искали и всегда находили прежде всего в Боге, в Его Святой Церкви и в домоводстве, заключавшем в себе воспитание детей и заботу о сохранении для них состояния.
Помещичий быт старой Руси, тщетно ожидающий своего беспристрастного историка, знает много типов таких матерей и хозяек, которые в тиши своих деревень строили имущественное благополучие своих детей, а с ними и родины.
Первою утешительницей матери Николая Александровича в постигшей ее скорби была Церковь и ее верные служители, рабы Божии всякого звания, начиная с архиереев и кончая той Христа ради бродячей Русью, которая, отбросив всякое попечение о заботах завтрашнего дня, в молитвенном подвиге и лето, и зиму, и в весеннее распутье, и в осеннее ненастье обходит в поисках за святыми местами своим неустанным дозором бесчисленные грады и веси, дремучие леса, торные большие дороги и прихотливо бегущие пешеходные тропинки с трудом проходимых дебрей просторной России. От неприступных ледяных Соловков до вечно зеленого Афона и святынь Иерусалима, от Почаева и Киева до границ Восточной Сибири, до стен таинственного Китая доплескивается чистая волна исконного Православия, создавшего и прославившего могучую Россию. Обходит этот неустающий дозор святыни Православия и по всем углам и закоулкам несет благодать святыни, раздавая ее верующею рукой всякому верующему русскому сердцу. Наивная вера, наивные речи! Дети-повествователи, дети-слушатели! Но кто слышал пламенные речи одних, кто умел подметить слезы умиления других, тот лицом к лицу видел, тот уста в уста целовал ее, нежно любимую, детски святую, благодатную Русь... От светлых царских покоев, от знатного терема ближнего князя-боярина до промозглой от сырости и непокрытой нищеты хаты бедняка простолюдина, в те простые и верные времена вся несметная Христова богомольческая рать находила всюду себе приют и привет, теплый угол, яркий очаг сердечной любви и гостеприимного радушия.
Старая Русь умела понимать и ценить этот духовный подвиг своего народа. Забирались и тогда в это стадо овец Христовых волки из стаи сатанинской, но из-за случайных волков не порочили тогда чистого овечьего стада и золотым его руном одевалась непостыдно и безбоязненно и отогревала свое русское сердце святая, чистая вера русского человека.
В начале XIX века мало еще была поколеблена вера русского захолустья: жизнь тогда не ведала той быстроты разноса духовной заразы, которой ознаменовалось так называемое наше время, — время пара, электричества, железных дорог, телеграфа, телефонов — всего, словом, того, что издергало и измочалило нервы современного человечества. Сто верст представляли собой пространство в полсуток езды, и с 500-600 верст от больших центров, от столиц, начиналась уже русская захолустная жизнь, почти не затронутая веяниями времени в своих вековечных устоях. Захолустье, так неумно и зло высмеянное неглубоким острословием эпохи реформ и европейского обезьянничества шестидесятых и последующих годов, было тою истинною нивой, которая растила зерно русской исконной жизни и давала обильные жатвы, кормившие могучий государственный организм России. Дальность расстояния, с трудом преодолеваемая перекладными, почтовыми, «долгими», заставляла обывателя сидеть дома, в доме уметь находить и сосредоточивать все свои материальные и духовные интересы.
Жизнь протекала в семье, и вся в ней сосредоточивалась. Ехать было некуда, да и незачем; знали свой околоток, и знали его хорошо, основательно, точно; вдаль не стремились, а где родились, там и умирали. Дальние поездки предпринимались только по особой нужде, и притом с великою тугой сердечною.
Но для жизни духа и в те малоподвижные времена расстояниями пренебрегали, и поездки на месяц и более, верст за 400, за 600, не были в диковину для дедов наших и бабок. Нельзя было назвать это передвижение поездками — это были целые паломничества, обыкновенно организованные со всеми чадами и избранными домочадцами, и целью их бывали более или менее отдаленные монастыри с почивающими в них св. мощами Божиих угодников или живущими в них прославленными народною верой и просветленными богоугодной жизнью и Божественной благодатью старцами-подвижниками.
«Не в препретельных земныя премудрости словесах, но в явлениях силы и духа» искали ответа старики наши на все запросы души человеческой и, верен Господь, — его получали.
Великое горе молодой вдовы потянуло ее за советом и благодатною помощью к великому Божьему угоднику, отцу Серафиму, в то время иеромонаху Саровской пустыни, окончившему подвиг затвора и начавшему принимать посетителей, которых стало собираться великое множество со всех концов центральной России в уединенную Саровскую пустынь. Слава отца Серафима как человека высокой духовной жизни уже и тогда гремела по всему верующему Тамбовскому и Средне-Поволжскому краю. Старики рассказывали, что бывали в Сарове дни, когда число приходивших и приезжавших к отцу Серафиму достигало десяти тысяч.
В первую свою поездку в Саров к отцу Серафиму вдова Мотовилова захватила с собой и своего Николеньку. Это было в 1816 году. Николеньке шел тогда восьмой годок. Мать с сыном ехали на Арзамас из своего имения, сельца Бритвина, Нижегородской губернии, Лукояновского уезда. В рукописях Мотовилова есть указания, что в Арзамасе одна всеми чтимая «блаженная» встретилась с Мотовиловой и предсказала ее мальчику его незаурядную судьбу силы непонятной и отвергнутой миром, но угодной Богу.
Батюшка Серафим только что отворил тогда двери своей затворнической кельи, и одною из первых принятых им посетительниц была вдова Мотовилова с сыном.
В рукописях Николая Александровича мне удалось найти изображение от руки плана кельи отца Серафима в том виде, в котором она врезалась в его детскую память.
Обстановка кельи поразила мальчика настолько, что уже спустя много лет он помнил ее во всех подробностях. Особенно его детское воображение было поражено обилием горящих свечей в семи больших подсвечниках перед иконой Божией Матери. Но слова и смысл речей беседы отца Серафима с матерью от него утаились. В воспоминании его сохранился один только эпизод пребывания в батюшкиной келии. Скучно стало мальчику, привыкшему резвиться на деревенской свободе, и, пока мать внимала беседе богомудрого старца, он стал бегать по келии, насколько позволяла ее обстановка. Мать с упреком его остановила. Но батюшка на ее упрек ребенку возразил:
— С малюткой Ангел Божий играет, матушка! Как можно ребенка останавливать в его беспечных играх... Играй, играй, деточка! Христос с тобой!
Эти слова, полные кротости и отеческой ласки, Мотовилов помнил всю жизнь.
Могло ли предчувствовать тогда детское сердце, что келья эта, в которой происходила беседа матери с преподобным, впоследствии определит весь строй многострадальной жизни Мотовилова!
Семейное ли благочестие, столь свойственное в те времена дворянским семьям, проживавшим безвыездно в своих поместьях, раннее ли знакомство с людьми духовного подвига, с которыми любила проводить время благочестивая мать, предызбранность ли, сказавшаяся в знаменательном сновидении отца, но в Мотовилове рано проснулась религиозная любознательность, доставлявшая ему немало огорчений в отроческом и юношеском возрасте.
Узнав при изучении Священного Писания о Троичности во Едином Существе Бога, он стремился объяснить себе этот догмат явлениями видимой природы, чем в немалое приводил смущение не только простых сердцем своих деревенских наставников, но и законоучителей, готовивших его к поступлению в Казанский университет.
— Батюшка! — спрашивал он своего наставника. Вот вы меня учите, что человек состоит из тела и души. А ведь мы по образу и подобию Божиему сотворены, стало быть, мы тоже троичны по существу?
— Ну не еретик ли ты?! Истинно, еретик! Говорю тебе — высших себя не ищи! Куда ты заносишься, куда ты заносишься? — спрашиваю я тебя!
И за словесным увещанием «еретика» обыкновенно следовало наставническое вразумление, от которого немало плакивал вразумляемый.
Мать тоже сильно огорчалась, боясь чрезмерной, как ей казалось, пытливости своего ребенка. В те добрые простые времена просто и по-детски веровали и зрелые люди.
Особенно ее страшило будущее ученье сына в шумном академическом городе Казани. Дух неверия и ересей, посеянный в умах дворянских вольнодумцев Екатерининского и Александровского времени ордой иноземных гувернеров и гувернанток, явившейся в Россию с готовою программой разрушения русских устоев, не мог этот дух утаиться от предчувствия сердца любящей и истово православной матери. Ну как эта пытливость разума, теперь под ее крылом направленная к познанию Божественного, да обернется в противоположную сторону! А примеры тому бывали.
Уже тогда в провинциальном обществе начали поговаривать о масонах, как о секте таинственной, хотя и безобидной по внешности, но по всем признакам вероотступнической и вредной. Православный дух покойного ее мужа тоже прозревал гибель от масонства, которым, как новинкой, последним словом европейской образованности, начали увлекаться наиболее выдающиеся провинциальные деятели.
Смотри, матушка, береги Колю от масонов, если меня не станет! Именем моим закажи ему не ходить в их богоборное общество — погубит оно Россию!
Такие речи слыхал от отца и сам Мотовилов. Пытливый ум ребенка, конечно, не понимал, что такое за страшилище — масоны; вряд ли он даже мог сколько-нибудь обнять необъятное слово «Россия», но отцовские слова не пропали для него бесследно, и для Николая Александровича Россия и масонство остались навсегда двумя понятиями, из которых одно непременно должно было уничтожить другое.
Мотовилов на всю жизнь остался непримиримым врагом этого тайного и по существу глубоко революционного общества.
Но материнское вещун сердце не ошиблось в одном: университет со своими общественными науками, в которых никогда не поминается имя Божие, веселое, шумливое и, конечно, вольнодумное светское общество дворянской Казани — все это скоро в своем житейском водовороте закружило юного Мотовилова, будущего завидного жениха, как о нем, вероятно, втайне мечтала не одна маменька, — и светская жизнь, хотя временно и поверхностно, но все же успела, казалось, изгладить то духовное, что было в детстве посеяно в душе религиозного мальчика.
— Ну, маменька! — часто говаривал он матери, — у вас опять эти «искушения»!
«Искушениями» он называл странниц и монахинь, которых любила у себя поприветить Мотовилова. Слыша разговоры Николиньки не всегда скромные и о предметах нескромных, потупя глаза и перебирая четки, со вздохом и как бы про себя они тихо шептали, бывало:
— Искушение!
Не любил их в то время жизнерадостный Мотовилов. На радужном фоне веселья шумного света, к которому тянулось его сердце, эти смиренные фигуры с постническими лицами, в черном одеянии, пожилые, некрасивые, с молитвою Иисусовой на устах, должны были ему казаться таким темным и непривлекательным пятном...
Под невзрачною внешностью и истинное смирение многим кажется лицемерием. Кому нужны эти загнанные, забытые, жалкие, темные облики? Они- режущий ухо диссонанс в победном аккорде нарядного мира!
Но Божье призвание вело Мотовилова на иной путь — на ином пути он был нужен Богу.
В половине университетского курса с Мотовиловым произошел случай, необыкновенно характерный как для него, так и для той эпохи, которая его воспитала. В своих записках он туманно говорит, что «этот случай его поверг в такую бездну отчаяния, что он не мог его пережить, ибо должен был лишиться и своей дворянской чести, и дворянского звания и быть отдану в солдаты». По словам Елены Ивановны, этот случай, это страшное несчастье, так потрясшее Мотовилова, был поцелуй, брошенный им в университетском коридоре одной барышне. Поцелуй этот был замечен начальством, которое придало ему такое значение — на словах или на деле — кто знает, — что Мотовилов счел себя окончательно погибшим. Особенно его страшила мысль, что он убьет свою «маменьку». А любил он свою «маменьку» так, как только могло уметь любить его чистое сыновнее сердце.
Какая бездна отделяет чувства большинства современной молодежи от чувств того времени!...
В темную ночь из квартиры профессора Фукса, у которого Мотовилов жил в то время на квартире, он ушел к Черному озеру, известному всякому казанцу, и там решил утопиться. Уже он готов был в него броситься, но какая-то невидимая сила вдруг приковала его к месту, с которого он хотел кинуться в воду, и в ночной темноте, над мрачными водами Черного озера, он внезапно увидал в ярком сиянии образ Казанской Божией Матери. Озаренный дивным светом Лик Пречистой укоризненно взглянул на юношу самоубийцу и бесследно скрылся в темноте ночи.
Это было первое знамение в его жизни.
История, угрожавшая Мотовилову в университете, не имела для него последствий — выручил его из беды его квартирохозяин, профессор Фукс, удостоверивший, что «он за Мотовилова ручается» как за высоконравственного юношу. Но дивное видение оставило глубокий след в его душе, и, хотя утехи мира все еще продолжали с неудержимою силой затягивать его в свои обманчивые сети, тем не менее, событие на Черном озере положило начало совершившемуся впоследствии в нем глубокому духовному перевороту.
О времени его жизни в Казани после этого события мы не имеем достоверных сведений. Знаем только, что, по выходе его из университета со званием действительного студента, умерла его мать во время совместной с ним поездки на богомолье в Киев, оставив на его попечении все имения и пятнадцатилетнюю девицу, сестру.
Самому Мотовилову шел семнадцатый год. Это было в 1826 году.
В те времена дворянская честь требовала обязательной службы Государству. Молодой человек, окончивший курс своего учения, должен был непременно служить или на коронной службе, или по выборам — неслужащий дворянин был все равно что недоросль из дворян. Уклонение от службы Отечеству считалось таким позором, что ни одна девушка из порядочного семейства не пошла бы замуж за того, кто сколько-нибудь не прослужил в военной или гражданской службе Царю и Отечеству. Обществу тогда не служили — понятие общества поглощалось догматом Царя и Родины — им и служили. Конец Александровских и Николаевские времена строги были в проведении в жизнь государственных принципов.
А сердце Мотовилова уже было охвачено «страстью нежной».
В соседстве с его симбирскими деревнями жила в своих поместьях вдова Михаила Петровича Языкова, из старинного рода симбирских дворян Языковых. С ней жила и дочка-подросток, Катенька, девушка лет пятнадцати. Болезненная по природе, совсем больная ко времени выхода Мотовилова из университета, вдова Языкова никуда не выезжала из дому, гостей не принимала, кроме родных и близких соседей, и Катенька росла почти в полном одиночестве. Церковь, домашние богослужения и уход за матерью — в этом была вся жизнь молодой девушки, почти ребенка. В эту-то Катеньку, или Екатерину Михайловну Языкову, с двенадцатилетнего ее возраста и был влюблен Мотовилов. Миловидная девушка прельстила его сердце не столько своею внешностью, сколько внутренними качествами своей высокорелигиозной женственной души.
Нравился ли ей Мотовилов? Сказать трудно... Что касается самого Мотовилова, то надежда видеть любимую девушку своей женой не покидала его много лет спустя после первой вспышки зароненной в его душу искры беззаветного чувства. Цельные были тогда натуры и любить умели подолгу, преданно и верно.
Но не Мотовилову суждено было овладеть чистым, девственным сердцем Языковой. Его ждало другое сердце, другая рука должна была с его рукой нести предназначенный ему тяжкий крест к прославлению великого Имени Божьего.
Божий избранник, вызванный к жизни явно выраженной Божественною волей, должен был пройти через горнило всяких страданий, всяких искушений, мук сердечных и физических, должен был понести всякую скорбь, всякое гонение, чтобы духовно очищенным и просветленным быть достойным совершить на земле великое дело Божие.
Для деятельного христианина, для всякого воина Церкви Христовой, для всякого верного ее сына, а не наемника, глубоко поучительно ясное водительство Руки Божией в многострадальной и до сих пор не оцененной по заслугам жизни Мотовилова.
Теперь видна его заслуга: соблюдение для потомства мельчайших черт жития великого угодника Божия, преподобного Серафима, и процветание духовного детища батюшки — Дивеева. Но и в современной нам оценке деятельности Мотовилова молва людская не отводит ему того высокого места в величественном здании великих Саровских дней, которое ему принадлежит по праву.
Следя шаг за шагом за жизнью этого великого духом и сердцем человека, по обрывкам рукописных его воспоминаний, по воспоминаниям о нем людей ему близких, — вдовы его, Елены Ивановны, и сирот батюшки Серафима, Дивеевских насельниц и молитвенниц, — нам, быть может, удастся восстановить в возможной яркости весь этот сложный, исполненный трагизма и, во всяком случае, незаурядный характер нравственного христианского мученика XIX века, истерзанного пытками душевными, и где же? В центре исконного Православия — в России.
Вернемся же к тем отдаленным уже для нас временам, когда влюбленный Мотовилов должен был вступить в самостоятельную жизнь круглым сиротой, с девочкою-сестрой на руках и с большим хозяйственным делом на своем неопытном попечении.
Сердце Мотовилова во всем строе его жизни всегда было на первом плане. Веления практического смысла, холодные веления рассудка если и не были ему чужды как человеку в полноте современного ему образования, то рассудок всегда находился у него в подчинении сердечным влечениям. А мотовиловское сердце было во всем пламенное.
Чтобы получить руку Языковой, надо было служить — так, по крайней мере, думал Мотовилов, так думало тогда все дворянское большинство. Онегины и Чацкие только зарождались. И вот тут-то, на первых порах, при вступлении в новую жизнь самостоятельного человека, ему пришлось столкнуться с тайною, но уже великою и грозною силой масонства, с тем корнем пышно расцветшего впоследствии бурьяна русского революционного движения, которое своим лжелиберализмом заразило цвет русского служилого и поместного дворянства.
«Вышедши из Императорского Казанского университета, — пишет Мотовилов на найденном мною, оторванном от какой-то тетради листе, — действительным своекоштным студентом 8 июля 1826 года, и на пути богомолья в Киев лишившись родительницы моей в 20-й день того же июля 1826 года, и оставшись круглым сиротой 17 лет от роду, имея сестру Прасковью, пятнадцатилетнюю, я через друга матушки моей, Надежду Ивановну Саврасову, вскоре познакомился с Симбирским губернским предводителем, князем Михаилом Петровичем Баратаевым, и вскоре сблизился с ним до того, что он открыл мне, что он гранметр ложи Симбирской и великий мастер иллюминатской Петербургской ложи. Он пригласил меня вступить в число масонов, уверяя, что если я хочу какой-либо успех иметь в государственной службе, то, не будучи масоном, не могу того достигнуть ни под каким видом. Я отвечал, что батюшка, родитель мой, запретил мне вступать в масонство, затем, что это есть истинное антихристианство, да и сам я, будучи в университете и нашедши книгу о масонах, в этом совершенно удостоверился и даже видел необыкновенные видения, предсказавшие судьбу всей жизни моей и возвестившие мне идти против масонства, франкмасонства, иллюминатства, якобинства, карбонарства и всего с ними тождественного и в противление Господу Богу имеющегося. Это так разозлило его и тем более в простоте сердца ему открытое намерение мое вскоре по устройстве дел моих ехать в Санкт-Петербург для определения на службу в Собственную Его Императорского Величества Канцелярию, что он поклялся мне, что я никогда и ни в чем не буду иметь успеха, потому что сетями масонских связей опутана не только Россия, но и весь мир.
Вскоре после того вышел закон, чтобы молодые люди, хоть и окончившие курс учения и получившие дипломы на ученые степени в высших училищах, не имели бы права отправляться на службу в столицу, а должны были бы три года послужить в губернии будто бы для ознакомления с процедурой провинциальной службы.
Срезанный на первых порах с ног, я, как говорится, сел как рак на мели».
Уверенность кн. Баратаева, что Мотовилову за отказ его вступить в члены масонской ложи ни в чем не будет успеха, оправдалась вскоре на деле. На открывшуюся вскоре вакансию должности почетного смотрителя Корсунского уездного училища Мотовиловым была выставлена своя кандидатура, и когда ему было дано знать от Совета Казанского университета и от Училищного Комитета, что он на эту должность избран, то Баратаев призвал его к себе и объявил:
— Этой должности вам не видать как своих ушей. И не только вы этой должности не получите, но и не попадете ни на какую другую государственную должность, ибо и Мусин-Пушкин (тогда попечитель Казанского учебного округа), и министр князь Ливен — подчиненные мне масоны. Мое приказание — им закон!
С этого момента началось преследование или, вернее, травля Мотовилова, усилившаяся с течением времени до степени гонения, которое довело его в конце концов до такого нервного расстройства, что он заболел нервным ударом, приковавшим его к постели. В тяжких страданиях он промучился более трех лет. Его преследовали на службе, которой он, правда, все-таки добился, благодаря своей сверхъестественной энергии, помешали его браку с Языковой, создавали репутацию сумасшедшего и даже во времена губернатора Загряжского ухитрились подвергнуть личному задержанию по обвинению в государственной измене. От этого ареста он был освобожден лишь по приказанию министра юстиции, Димитрия Васильевича Дашкова.
Не было клеветы, насмешки, тайных подвохов и ухищрений, которым не подвергла бы его политически-сектантская человеческая злоба.
Возникновение и жизнь масонских лож, их сила и значение в жизни России еще ждут своего правдивого историка, вернее, наблюдателя. Да и дождутся ли они его?.. Печатью глубокой тайны, в которую посвящены отдельные, и притом неведомые самой масонской армии, главнокомандующие единицы, покрыта сущность их деятельности, их средства и цели как былые, так и настоящие. Масонство, с уверенностью можно утверждать, существует и ныне, под другою личиной, но разрушительные его и главным образом антихристианские, точнее антихристовы цели остались все те же.
Многострадальная жизнь Николая Александровича Мотовилова, с энергией отчаяния боровшегося за лучшие дворянские заветы прошлого, до фанатизма преданного Самодержавию, нравственно замученного исповедника Православной Веры, намеренно оттертого от полезной и глубоко патриотической общественной деятельности — поучительнейший пример того, что значило в то время, да, пожалуй, и в наше — открыто восстать против этой тайной, но великой подпольной силы.
Если бы Господь не отвел энергии недюжинной силы Мотовилова на другое, истинно богоугодное дело, ему пришлось бы преждевременно покончить свои расчеты с земною жизнью: масонская сила никогда не останавливалась перед тайным убийством тех, кого считала для себя опасными.
Для какого же богоугодного дела Господь отвел энергию Мотовилова от дел государственных, к вершению которых так тяготело истово русское сердце Мотовилова? Кто должен был быть непосредственным орудием Божьего промышления о земном назначении Мотовилова, предуказанного еще в знаменательном сновидении бывшего Саровского послушника, впоследствии ставшего отцом Николая Александровича?
Творение духа преподобного Серафима Саровского, Дивеевский женский монастырь, последний жребий Царицы Небесной на земле, будущая женская лавра и житие угодника Божия, нашедшее в Мотовилове своего свидетеля и вдохновенного описателя — вот то богоугодное дело, на которое был вызван к жизни Николай Александрович.
Преподобный отец наш Серафим Саровский — вот та видимая святая рука, изменившая и направившая стопы Мотовилова по иному пути, перепоясавшая его Божественною благодатью и поведшая его туда, куда он и не хотел, быть может, идти в то время, когда его юному, неопытному взору житейский путь мира казался таким заманчивым и блестящим.
Как велика была задача, ему предназначенная, показали уже отчасти великие Саровские дни. Будущее раскроет еще больше, еще значительнее несравненную тайну силы этих дней для обновления духа Православия, а с ним и величия Родины с ее мессианскою целью.
Служебные неудачи, тайная и явная злоба влиятельного масонства, не пощадившая даже его чистой любви к Языковой, рывшая ему всевозможные ямы и ловушки, в которые он в простоте юного сердца ежеминутно попадался, сломили богатырский организм Мотовилова, и, как я уже говорил, тяжкая болезнь приковала его к постели более чем на три года. В своих физических страданиях, усугубленных нравственными, круглый сирота с девочкой-сиротой, сестрой, на руках, без поддержки, без родного, бескорыстного участия (одна Надежда Ивановна Саврасова, друг его матери, его не оставляла), он обновился духовно и воззвал ко Господу, и Господь не преминул услыхать голос скорби Своего раба.
К этому приблизительно времени относятся три знаменательные сновидения, которые ему дарованы были как бы в предвещание судьбы его жизни и в откровение некоторых тайн Божественного домостроительства. Берем их описание из подлинной рукописи Мотовилова, уцелевшей на отдельном листе35.
«В первом сне показан был мне неимоверно величайший не дом, а дворец батюшки моего в жизни будущего века. Две с половиной версты длины, полверсты ширины и четверть версты высоты; трехэтажный, с колоннами, каждая выточена из одной цельной небесной жемчужины; по архитектурному стилю похожи на ионический ордер; оконные стекла все цельные внизу и вверху; по 25 сажен вышины и ширины, а в бельэтаже 25 ширины и 50 сажен вышины; крыша вся из чистого золота; стены из небесного мрамора, белейшего, чем самый лучший каррарский мрамор. Гора, на коей стоял этот дом, семь верст вышины, полого к нему простирающаяся, а в длину, верст в тридцать вокруг, сад из наипревосходнейших плодовитых и вечно цветущих древес и кустарников. Я видел родителя своего, восставшего нетленным из гроба и вошедшего в оный, а мне невидимый кто-то сказал: «Вот это за святую, многомилостивую жизнь уготованный родителю твоему дом его в жизни будущего века».
Во втором сне показался мне мой, за грехи мои уготованный дом, весь в смоле, капающей с потолка от растопления раскаленными угольями. Но Господь сподобил меня выйти из него, и мне потом показаны были красоты рая Божиего и Вечного Царствия Божиего и сказано: «Смотри же! — вышел ты во сне из дома вечной твоей погибели, выходи и на самом деле из нее в жизни, да спасешься, подобно родителю твоему, и на земле, и на небесах».
В третьем сне взяли меня с одра почти предсмертной болезни моей пятнадцать великих пустынников, святых угодников Божиих, а именно: 1) святой Марк Фраческий, 2) святой Онуфрий Великий, 3) святой Петр Афонский, 4) святой Иоанникий Великий, 5) святой Антоний Великий, 6) святой Макарий Великий, 7) святой Савва Освященный, 8) святой Герасим, иже на Иордане реце, и остальные, все подобные им, и привели меня к стене до небес вышиной и шириной до края земли, и поставили перед дверью 15 сажен вышиной и 5 сажен шириной; а за ними стояла толпа несметная людей: цари, патриархи, народоправители, бояре всех народов, митрополиты, архиепископы, епископы, священники, архимандриты, монахи, и мирские всякого звания — ученые, разночинцы, купцы, мещане, дворовые люди и крестьяне всех наименований. И все это стояло тесно, нивелирно, смешавшись, зря, без толку, тесно так, что если бы бросить яблоко между голов их, по их плечам, то оно покатилось бы, а не упало на землю. И святые Божии пятнадцать великих пустынников сказали мне: «Мы привели тебя сюда, к этой толпе прогневавших Господа Бога нечестивцев, и Господь Бог Вседержитель через нас, рабов Своих, велит тебе возвестить слово Его и суд Его Божественный о них. Скажи же при нас им всем: цари, патриархи, народоправители, бояре, купцы, мещане, дворяне, ученые, и ремесленники, и мужики, священники, и монахи, и монахини, и люди всех наименований! Вы всецело во всем прогневили Господа Бога! Все древнее, святое, богоугодное, душеполезное и всеспасительное вы презрели, отвергли и омерзили в душах своих и дышите ненавистью ко всему богоугодному. Вы так преогорчили благость Божию всеми мерзостями ваших нововведений, что фиал гнева праведной ярости Божией кипит негодованием, не растворенный ни самомалейшею каплей сострадания к вам, богомерзким нечестивцам, и горе вам, если вы не покаетесь и не отвратитесь от богомерзких злоб ваших, и не взыщете вскоре пути истинного во всех мерзостях ваших покаяния перед раздраженным вами Господом Богом!... Ну, говори же при нас все это им!...» И сколько я ни плакал, уверяя их, что я не смею и что, как только заикнусь им о том, они погубят меня; но они грозно возразили мне: «Если ты не возвестишь им всей этой воли Божией, то Господь погубит вместе с ними и самого тебя, да и те во веки веков станут на тебя жаловаться Богу. Если же они и прогневаются все до одного на тебя и захотят истребить тебя с лица земли, то защитит тебя Господь Бог в Троице Единый и Сама Госпожа, Пресвятая Богородица будет Заступница твоя противу всех их нападений на тебя. Иди же сквозь их и глаголи дерзновенно им эти словеса милосердия и живота вечного, и Сам Господь благословит тебя, и Матерь Божия будет тебе Сама Помощницею во всем».
И я сказал им все; и они выслушали все и, расступаясь предо мною, стали давать мне дорогу между собою. Треугольник большой, на несколько сажен, открылся предо мною, и я, всем повторяя эти милостивые и щадливые слова Господни, мало не дошедши до конца треугольника, попробовал, как широка данная мне людьми дорога, и протянул крестообразно в обе стороны руки мои, и не дохватило до людей на целый аршин от рук моих. И я не знаю, почему и зачем взмахнул я руками, и меня на аршин приподняло от земли кверху, так что я кружась полетел, как большая птица, вверх к поднебесью и увидел, что взлетел выше всех, а внизу подо мною — люди что черви кишат... Сначала я крайне испугался, думая, что упаду вниз и совершенно расшибусь в прах; но под меня подостлалась светлая, чистая и, как хрусталь, прозрачная перина, и я неизъяснимо возрадовался и сказал: «Господи! когда я там был с ними вместе внизу, какими они мне великими тогда казались и как величались они тогда предо мною! А теперь что стали они? не более червей, кишащих в навозной куче!»
С этим я проснулся».
Эти сновидения и тяжелая болезнь дарованы были Мотовилову в период его жизни от 19 до 22 лет.
Врачебная помощь, к которой неустанно он обращался во все время своей продолжительной болезни, оказалась бессильною. Измучив его тело, тяжкая болезнь очистила дух, и дух его обратился к Богу, Который и указал ему путь для исцеления тела и еще большего просветления духа.
Путь этот был — отец Серафим Саровский.
Когда-то, в детстве Мотовилова, батюшка видел его Ангела с ним игравшего; теперь этот же Ангел Хранитель вел его вторично к преподобному уже с тем, чтобы вручить его на всю жизнь руководительству божественного старца.
Вот как описывает Мотовилов первую свою сознательную встречу с преподобным Серафимом.
«За год до пожалования мне заповеди о служении Божией Матери при Дивеевской обители, великий старец Серафим исцелил меня от тяжких и неимоверных, великих ревматических и других болезней, с расслаблением всего тела и отнятием ног, скорченных и в коленках распухших, и с язвами пролежней на спине и боках, коими я страдал неисцельно более трех лет.
1831 года 9 сентября батюшка отец Серафим одним словом исцелил меня от всех болезней моих. И исцеление это было следующим образом. Велел я везти себя, тяжко больного, из сельца Бритвина, Нижегородского Лукояновского имения моего к батюшке о. Серафиму; 5 сентября 1831 года я был привезен в Саровскую пустынь; 7 сентября и 8-го, на день Рождества Божией Матери, удостоился я иметь две беседы первые с батюшкой о. Серафимом, до обеда и после обеда в монастырской кельи его, но исцеления еще не получил. А когда на другой день, 9 сентября, привезен был я к нему в ближнюю его пустыньку близ его колодца и четверо человек, носившие меня на своих руках, а пятый, поддерживавший мне голову, принесли меня к нему, находившемуся в беседе с народом, во множестве приходившим к нему, тогда, возле большой и очень толстой сосны и до сего времени (шестидесятые года истекшего столетия) на берегу речки Саровки существующей, на его сенокосной пажнинке, меня посадили. На просьбу мою помочь мне и исцелить меня, он сказал:
— Да ведь я не доктор. К докторам надобно относиться, когда хотят лечиться от болезней каких-нибудь.
Я подробно рассказал ему бедствия мои и что я все три главные способа лечения испытал, а именно: аллопатией — лечился у знаменитых в Казани докторов — Василия Леонтьевича Телье и ректора Императорского Казанского университета Карла Феодоровича Фукса, по знанию и практике своей не только в Казани и России, но и за границей довольно известного медика-хирурга; гидропатией — на Сергиевских минеральных серных водах, ныне Самарской губернии; взял целый полный курс лечения и гомеопатией у самого основателя и изобретателя сего способа Ганнемана через ученика его, пензенского доктора Питерсона, — но ни от одного способа не получил исцеления болезней моих, и затем ни в чем уже не полагаю спасения, и не имею другой надежды получить исцеления от недугов, кроме как только лишь благодатиею Божией. Но будучи грешен и не имеючи дерзновения сам ко Господу Богу, прошу его святых молитв, чтобы Господь исцелил меня.
И он сделал мне вопрос:
— А веруете ли вы в Господа Иисуса Христа, что Он есть Богочеловек, и в Пречистую Его Божию Матерь, что Она есть Приснодева?
Я отвечал:
— Верую!
— А веруешь ли, — продолжал он меня спрашивать, — что Господь как прежде исцелял мгновенно и одним словом Своим или прикосновением Своим все недуги, бывшие на людях, так и ныне так же легко и мгновенно может по-прежнему исцелять требующих помощи одним же словом Своим, и что ходатайство к Нему Божией Матери за нас всемогуще, и что по сему ходатайству Господь Иисус Христос и ныне также мгновенно и одним словом может исцелить вас?
Я отвечал, что истинно всему этому всею душой моей и сердцем моим верую и если бы не веровал, то не велел бы везти себя к нему.
— А если вы веруете, — заключил он, — то вы здоровы уже!
— Как здоров, — спросил я, — когда люди мои и вы держите меня на руках?
— Нет! — сказал он мне. Вы совершенно всем телом вашим теперь уже здравы в конец!
И он приказал державшим меня на руках своих людям моим отойти от меня, а сам, взявши меня за плечи, приподнял от земли и, поставив на ноги мои, сказал мне:
— Крепче стойте, тверже утверждайтесь ногами на земле... вот так! Не робейте! Вы совершенно здравы теперь.
И потом прибавил, радостно смотря на меня:
— Вот, видите ли, как вы хорошо теперь стоите?
Я отвечал:
— Поневоле хорошо стою, потому что вы хорошо и крепко держите меня!
И он, отняв руки свои, от меня, сказал:
— Ну, вот уже и я теперь не держу вас, а вы и без меня все крепко же стоите; идите же смело, батюшка мой, — Господь исцелил вас! идите же и трогайтесь с места!
Взяв меня за руку одною рукой своею, а другою в плечи мои немного поталкивая, повел меня по траве и по неровной земле около большой сосны, говоря:
— Вот, ваше Боголюбие, как вы хорошо пошли.
Я отвечал:
— Да, потому что вы хорошо меня вести изволите!
— Нет! — сказал он мне, отняв от меня руку свою. Сам Господь совершенно исцелить вас изволил, и Сама Божия Матерь о том Его упросила. Вы и без меня теперь пойдете и всегда хорошо ходить будете; идите же! — И стал толкать меня, чтобы я шел.
— Да этак я упаду и ушибусь! — сказал я.
— Нет! — противоречил он мне. Не ушибетесь, а твердо пойдете...
И когда я почувствовал в себе какую-то свыше осенившую тут меня силу, приободрился немного и твердо пошел, то он вдруг остановил меня и сказал:
— Довольно уже! — и спросил: — Что, теперь удостоверились ли вы, что Господь вас действительно исцелил во всем и во всем совершенно?.. Отъял Господь беззакония ваша и грехи ваши очистил есть Господь. Видите ли, какое чудо Господь сотворил с вами ныне! Веруйте же всегда несомненно в Него, Христа Спасителя нашего, и крепко надейтесь на благоутробие Его к вам, всем сердцем возлюбите Его, и прилепитесь к Нему всею душою вашею, и всегда крепко надейтесь на Него, и благодарите Царицу Небесную за Ее к вам великие милости. Но так как трехлетнее страдание ваше тяжко изнурило вас, то вы теперь не вдруг помногу ходите, а постепенно: мало-помалу приучайтесь к хождению и берегите здоровье ваше, как драгоценный дар Божий!...
И, довольно потом еще побеседовав со мною, отпустил меня на гостиницу совершенно здоровым.
Итак, люди мои пошли одни из леса и ближней пустыньки до монастыря, благодаря Бога и дивные милости Его ко мне, явленные в собственных глазах их, а я сам один сел с гостинником отцом Гурием, твердо без поддержки людской сидя в экипаже, возвратился в гостиницу Саровской пустыни. А так как многие богомольцы были со мною при исцелении моем, то прежде меня возвратились в монастырь, всем возвещая о великом чуде этом.
Лишь только приехал я, игумен Нифонт и казначей иеромонах Исаия с двадцатью четырьмя старцами иеромонахами Саровскими встретили меня на крыльце гостиницы, поздравляя меня с милостию Божиею, через великого старца Серафима мне во дни их дарованную. И сим благодатным здоровьем пользовался я восемь месяцев настолько, что никогда подобного сему здоровья и силы не чувствовал в себе до тех пор во всю мою жизнь. Часто в течение сего времени и подолгу бывал я в Сарове и неоднократно беседовал с сим великим старцем Серафимом и в одну из бесед36 его в конце ноября 1831 года имел счастье видеть его светлее солнца в благодатном состоянии наития Святаго Духа Божия».
Совершившееся чудо произвело на Мотовилова потрясающее впечатление и определило весь строй его дальнейшей деятельности на Божьей ниве.
Неотразимо влек его к себе после того преподобный Серафим. Мотовилов не мог не видеть в нем проводника Божественной благодати такой духовной красоты и силы, что перед этим дивным обликом в просветленных его очах побледнели и как бы временно стушевались все обманчивые прелести мира, к которым он прежде с такою страстностью тянулся. Благодатные дары прозорливости, исцеления, могучая, беспредельная сила молитвы преподобного, этого как бы ангела во плоти, так близки были духу исцеленного и благодарного Мотовилова, так влекли этот дух к христианскому совершенствованию, невозможному во всей полноте без разрыва с миром, что Мотовилов с этого времени привязался к своему благодатному врачу всем своим пылким сердцем и весь отдался его руководительству, наслаждаясь почти постоянно его богомудрыми беседами. Едва ли не каждый месяц уезжал он из своих поместий в Саров к Серафиму и по две, по три недели проживал под крылом своего наставника и благодетеля, почасту и подолгу пользуясь его интимным с ним общением.
A мир между тем все-таки врывался в его душу, не только не уставая в борьбе со стремлением его духа, но как будто все сильнее и яростнее нападая на него, увлекая его своими блестящими приманками, набрасывая на него свои соблазнительные сети.
Конечно, образ Языковой, олицетворенная первая любовь Мотовилова, восставал во главе всех остальных обольстительных призраков властных мирских воспоминаний, и, конечно, бедная, истерзанная душа в нем, и только в нем, искала всей полноты своего земного счастья.
«Ин суд Божий и ин суд человеческий!»
Эта тайная душевная борьба не могла утаиться от прозорливости преподобного, и, когда она достигла уже степени великой сердечной муки, тщательно, впрочем, скрываемой от батюшки, — так, по крайней мере, казалось Мотовилову, — батюшка Серафим вдруг, неожиданно, его спросил:
— Что же, ваше Боголюбие, вы все хотите о чем-то вопросить меня, да будто и не смеете? Говорите просто со мной, убогим Серафимом: я все, при помощи Божией, готов ответить вам, что мне Господь открыть соблагоизволит!
«Я сказал, — так пишет в своих записках Мотовилов, — что я чрезвычайно люблю одну девицу дворянку, соседку мою по Симбирским моим деревням, и хотел бы, чтобы он, батюшка Серафим, помолился о ней ко Господу, чтобы Господь Бог нарек мне ее в невесты.
— А разве она очень хороша собой, — спросил он, — что вы ее так усердно и крепко любите, ваше Боголюбие?
Я отвечал, что она хоть и не красавица в полном смысле этого слова, но очень миловидна. Но более всего меня в ней прельщает что-то благодатное, Божественное, что просвечивается в лице ее. Вид ее меня поразил еще, когда она была в двенадцатилетнем возрасте, и с тех пор я всесердечно полюбил ее.
— А почему же не красавица? — спросил меня отец Серафим. По описанию вашему она должна быть таковою!
Потому, — отвечал я, — что для полноты типичной красоты надо иметь большой рост, стройность корпуса, царственность взгляда и многое другое, чего она не имеет. Правда, в замену того она имеет нечто столько затрагивающее душу человека, чего и многие красавицы в себе не имеют...
— Да что же это такое? — спросил великий старец.
— А это, — отвечал я, — то, что она как монастырка воспитана.
— Как? — переспросил он. Как монастырка? Я не вник хорошенько в ответ ваш!...
— А это вот что я разумею под этим, — сказал я ему. Отец ее, Михаил Петрович Языков, рано оставил ее сиротой, пяти или шести лет, и она росла в уединении при больной своей матери Екатерине Александровне как в монастыре — всегда читывала ей утренние и вечерние молитвы, и так как мать ее была очень религиозна и богомольна, то у одра ее часто бывали и молебны и всенощные. Воспитываясь более десяти лет при такой боголюбивой матери, и сама она стала как монастырка. Вот это-то мне в ней более всего и в особенности нравится.
Батюшка отец Серафим продолжал меня спрашивать:
— Что же, ваше Боголюбие, разве монастырки лучше воспитаны, чем светские девушки?
— Конечно, — отвечал я, — в большем страхе Божием, с большею любовью к Богу и в большем благоговении, чем мы, мирские!
— А из чего вы это заключаете? — спросил он.
— Из слов Пахомия Великого, — отвечал я, — когда ему была открыта от Господа Бога судьба будущего монашества и братия спрашивала у него: «Что же, отче, Господь Бог открыть тебе изволил о нас?» — он отвечал: «О нас, отцы святии и братия, Господь сказал, что мы все монашеское исполняем так, как следует, и Он благословляет пути наши; но за нами имеющие жить монахи хуже нашего будут жить, ибо вполовину противу нас будут благоугождать Господу». «А далее, — спросили отцы, — что будет?» «О! — воскликнул Пахомий. Что далее, то все хуже и хуже будет, так что последние монахи уже ничего нашего, монашеского, делать не будут, а будут жить, как нынешние мирские христиане живут!» «А мирские христиане как будут жить?» — спросили отцы. «А мирские будут жить хуже скотов». «Как же спасутся они?» — вопросили старцы. И Пахомий отвечал им, что Господь сказать ему изволил: «Приидут скорби на них, и обрящутся выше отец своих». «Почему же?» — опять вопросили старцы. «Вот почему, — отвечал Пахомий. В настоящее время по преизбыточествующей в нас благодати Божией и по усердию нашему к делу спасения между нами находятся многие Боговдохновенные, прозорливые рабы Божии. Если падет кто-нибудь из нас — брат или сестра, то как бы ни было тяжко его падение, никто из нас по преизобилующей в нас Божественной любви к ближнему не поленится и на тысячеверстное путешествие, и на все великие трудности пойти, чтобы воздвигнуть падшего или падшую. Нам, следовательно, и много лучше, и много легче теперь, ибо брат от брата помогаем, удобь побеждает грех. А в те лютые и многобедственные времена монахи и монахини не только не станут помогать друг другу, но еще и сами друг друга станут повергать в гибель, и тогда придется всякому из любящих Бога спасать свою душу и пещись о ней, как пустыннику или пустыннице...» Так вот, батюшка, почему и думаю я, что, как ни плоха теперь жизнь современного монашества, все же она подобна древней мирской христианской жизни. Поэтому-то девушка, воспитанная по-монастырски, по-моему, лучше будет воспитанной по-мирски... Вот это воспитание я так люблю и уважаю в Языковой.
Великий старец глубоко-внимательно слушал мой ответ и как бы в забытьи спросил меня:
— А много ли лет теперь вашей преднареченной вам от Бога невесте?
Я отвечал:
— Пяти или шести лет она осталась сиротой после отца, десять лет жила при матери, да с полгода или несколько более матушка ее скончалась... Думаю я, что ей теперь не более 16 или 17 лет!
— Что вы, батюшка, ваше Боголюбие! Нет, нет! Вашей, от Бога вам преднареченной невесте, теперь 8 лет и несколько месяцев, этак 3 или 4, а уж едва ли более 5 месяцев, а ведь по новому постановлению Синода нельзя мужчине моложе 18 лет, а девушке 16 — вступать в брак. Так не подождать ли вам вашей Богом преднареченной невесты, этак 8 или 10 лет? А то как же вам теперь жениться на ней? Никак нельзя — молода еще очень.
— Да, помилуйте, батюшка отец Серафим! — сказал я. Как же молода? Ведь и по новому закону мне на ней жениться можно!
— Да о ком вы говорите мне, убогому Серафиму? — спросил он меня.
— О Языковой, — отвечал я, — о Языковой, Екатерине Михайловне!
— А! — отозвался он. О Языковой!... Ну, я не о ней говорю вам, а я, убогий, о преднареченной вам от Бога невесте говорю теперь, и ей, уверяю вас по Бозе, ваше Боголюбие, более 8 лет с несколькими месяцами теперь никак не будет!»
Беседа эта была в октябре 1831 года. Велико было в то время разочарование и вместе горестное недоумение Мотовилова!
На этом, однако, знаменательная для жизни Николая Александровича беседа не кончилась. С особенной резкостью и ясностью должен был быть обозначен поворотный пункт, изменявший в корень и твердо определявший направление его главнейшей деятельности в будущем. Эта деятельность была охарактеризована Мотовиловым в том названии, которым он любил себя именовать и в записках своих, и в своей речи: «Служка Божией Матери и Серафимов».
«Помолчав немного, батюшка продолжал37:
— Ведь иное, ваше Боголюбие, просить Господа Бога, чтоб Он преднарек кому невесту — как вот вы, например, просите теперь, чтобы я, убогий, упросил Господа, чтоб Он вам преднарек в невесты Языкову, — а иное, когда Господь уже Сам кому какую невесту преднарещи соблагоизволил — как вот, например, для вашего Боголюбия. Невесте вашей теперь не более 8 лет и 3, 4 или 5 месяцев. Уж это, поверьте, в точности верно, и сам я, убогий Серафим, вам в том свидетельствовать готов. А о судьбах Божиих и непостижимой недоведомости их я, убогий, вот что сказать вам имею: известны вам из Библии Товит и сын его Товия?.. Вот сын Товита и молится, бывало, чтобы Господь ему такую-то именно невесту дал. А Сарра, дочь Рагуила, сродница Товиина, в то же время, бывало, также молится Господу Богу, чтоб Он ей такого-то жениха дал. А Ангелы-то Господни обоих их молитвы святые и возносят к Престолу Вседержителя Бога... Вот Господь, видевши, что обои они одного и того же просят у Него, и решил по Своей благости соединить их обоих узами брака святого. А ведь между ними было несколько сот верст, и они друг друга не знали. Но Совет Божий столь тверд был о соединении их, что Господь даже бесу попустил быть около Сарры, который убивал всякого другого жениха, кроме Товии, который дерзнул бы прикоснуться к ней. Хотя она и за седмерых женихов была выдаваема, но все седмь поражены были смертью, ибо не им она была уготована от Господа Бога. Когда же Провидению Божьему благоугодно было соединить Товию и Сарру, то Товии Господь послал в спутники Архангела Рафаила, и он на пути к селению Рагуилову в реке Тигре поймал рыбу и велел Товии изъять из нее желчь для прогнания, как потом оказалось, духа злобы от Сарры. Так вот, ваше Боголюбие, каковы-то судьбы Божии! Кто бы мог подумать, чтобы разделенные таким дальним расстоянием Товия и Сарра вступили между собою в брак! Но невозможное от человек возможно у Бога!...
Тут батюшка о. Серафим приостановился и как бы задумался и, вдруг свернув; речь на другое, внезапно спросил:
— А что, ваше Боголюбие, вы сделали с девушкой вашего дворового человека, что у вас жила?
Я так и обмер, испугавшись и прозорливости старца и вместе того, что как бы он не стал бранить меня за мой грех... Но старец, не дожидаясь моего ответа, стал продолжать:
Святая Церковь Господня в правилах своих соборных так узаконяет, что, если кто поемлет свободную девушку и живет с нею, тот обязан жениться на ней после, и это долг требует того. Ежели девица не пожелает того, то устроить ее жизнь настолько безбедно, чтоб она уже потом, по одной тяготе бедности, не могла впасть в новые грехи и всегда благодарила бы Господа.
После этих слов мне стало легче на душе.
— Я так и сделал! — сказал я батюшке о. Серафиму.
— Ну, — отвечал он, — и вельми хорошо, что так вы сделали, и да благословит вас Господь Бог!... А были ли у вас от нее дети?
Я отвечал:
— Были: сын и дочь!
— Живы ли они?
— Нет!
— Ну, — сказал он, — когда нет, то да упокоит их Господь Бог во Царствии Своем. А когда бы живы были, то надлежало бы вам воспитать их в страхе Божием, ибо, ваше Боголюбие, не надобно презирать и незаконнорожденных детей — они не виноваты в своем появлении на свет. Да и родителей их лучше не осуждать, ибо неосуждение есть половина спасения... Был, например, случай в Греции: вельможа царский, ехавший через реку, увидел девушку, моющую платье. Пленившись ее красотой и узнав, что она дочь вдовицы, пребыл с нею. После того девица эта увидела сон, будто звезда пресветлая скатилась ей в утробу. Некий великий и Боговдохновенный старец, к коему она и мать ее обратились, возвещая бывшее, объяснил им, что родится некто великий от этой дочери. И родился, батюшка, угодник Божий, Феодор Сикеот, хранить которого к нему приставил Господь, кроме Ангела Хранителя, еще и великомученика Георгия Победоносца... Слава Богу! Вельми хорошо сделали вы, что наградили ту девицу и отдали ее замуж... Но, ваше Боголюбие, жизнь велика, и в жизни многое случается. Бывают и такие случаи, что вы ли или другой какой мужчина, хоть и не имеете не только никакого близкого дела с девицей, но даже и мало знакомы с нею, а девицу ту станут поносить за вас ли или за кого другого и станут говорить: ближняя-де она его и он-де живет с нею, то хоть и есть пословица, крайне, впрочем, неугодная Богу, что быль де молодцу — не укор, и хоть мужчин и не укоряют много за это, но девице, даже и сохранившей целомудрие, потеря честного имени и доброй славы — хуже смерти. Молю и прошу, ваше Боголюбие, не презрите словес и не забудьте убогой просьбы моей...
Тут батюшка поклонился мне до лица земли и, вставши, продолжал:
— Если когда-нибудь где-нибудь девицу станут поносить за вас, что-де она ближняя и искренняя мотовиловская, а про вас будут говорить, что вы живете с ней, то хоть бы вы и вовсе не касались ее, прошу и умоляю вас — уважьте просьбу убогого Серафима- освятите ее себе!
— Как, батюшка, освятить?
— Не об освящении говорю я: как чистая дева, она свята и без того. Освятите ее себе в подружие, то есть поимите ее себе в жены, просто сказать — женитесь на ней!
И батюшка снова, во второй раз, преклонился передо мною до лица земли. Я тоже припал к его ногам, и когда встал, то сказал ему:
— Да что это вы, батюшка? О ком вы говорите? Ведь я уже сказал вам, что та девушка, которая жила у меня, уже пристроена, а новых, поверьте, с тех пор, как я задумал жениться на Языковой, а тем более, как стал бывать у вас, у меня уже нет ни одной.
— Эх, ваше Боголюбие, какие вы!... Не о теперешнем времени я вам говорю, а о грядущем. Ведь я вам сказал, что жизнь велика и в жизни много случается. Так вот как с вами впереди случится, что вас станут укорять за какую-нибудь девушку, а ее поносить за вас, то вот тогда-то не забудьте просьбы и мольбы убогого Серафима — женитесь на девушке этой!
И батюшка в третий раз поклонился мне, грешному, до лица земли, а я опять упал ему в ноги.
Вставши и прямо глядя мне в глаза, отец Серафим стал зорко в меня всматриваться и, как бы заглянув мне в самую душу, спросил:
— Ну, что же, батюшка, исполните вы просьбу убогого Серафима?
И я сказал:
— Если Бог удостоит исполнить, то постараюсь сделать, как вы желаете!
— Ну, — сказал отец Серафим, — благодарю вас! Не забудьте же эту девушку!... А она, скажу вам я, убогий Серафим, она как Ангел Божий и по душе, и по плоти...
Потом, помолчав некоторое время и всматриваясь в меня проницательно, и как бы насквозь пронизывая меня своим взором, он добавил:
— Но, может быть, вы смутитесь, когда я вам скажу ее звание!... Она — простая крестьянка!... Но не смущайтесь сим, ваше Боголюбие: она и по праотцу нашему Адаму, и по Господе нашем Иисусе Христе сущая вам сестра!
Тут батюшка стал говорить о том, как нам жить с будущею моей женой и беседу свою завершил повторением просьбы своей, умоляя не забывать ни просьбы своей, ни беседы; а затем отпустил с миром, ничего уже не говоря о Языковой».
Когда создавался Серафимо-Дивеевский женский монастырь, он был маленькою, еще не признанною ни светскими, ни духовными властями общинкой, составленною из нескольких Бога ради живущих черничек, преимущественно крестьянского звания. Великого духа были эти первоначальницы будущей женской лавры, и великий подвиг веры и нищеты приняли они тогда на себя, эти чистые души. Участие преподобного Серафима в деле устроения и руководительства этой беспримерной в русских летописях женской обители достаточно известно всякому, интересовавшемуся житием этого всея России чудотворца.
Одними из первых насельниц Дивеева были две сестры — Прасковья и Марья Семеновны Милюковы, девушки крестьянского звания. С ними жила их родная племянница, дочь их брата Ивана, Елена, девочка лет шести.
За два года с небольшим — месяца так за три или за четыре перед исцелением Мотовилова, преподобный Серафим неожиданно велел двум сестрам Милюковым и другим бывшим с ними у него Дивеевским монахиням привести к нему маленькую Елену.
«Помню, — рассказывала мне сама Елена Ивановна Мотовилова (она и была тою маленькою девочкой Еленой), — привели меня к батюшке в его пустыньку, что стояла в Саровском лесу. Я еще тогда совсем маленькая была и только начинала учиться грамоте. Батюшка взял меня на руки, поставил меня на стол в своей келии да и говорит тетке моей и другим с ней пришедшим сестрам:
— Кланяйтесь ей — по времени великая госпожа ваша будет!...
Они мне и поклонились: такая была вера в батюшкины слова. Тут он дал мне шесть азбучек.
— На тебе эти азбучки, — сказал он, — по времени они тебе пригодятся!
Были у меня в то время брат да сестра — стало быть всего было нас трое. Для кого же, — думали мы тогда, — еще-то три? А вышла замуж за своего Мотовилова, и было у меня ровно шесть человек детей, которых всех по этим азбучкам-то и выучила».
Припомним время беседы преподобного Серафима с Мотовиловым о преднареченной ему от Бога невесте. Беседа эта была в октябре месяце 1831 года. Елена Ивановна родилась 17 мая 1823 года.
«Преднареченной вам от Бога невесте теперь 8 лет и несколько месяцев, этак 3 или 4, а уж едва ли более 5 месяцев», — говорил тогда батюшка.
Это ли не чудо прозорливости?.. И как же такой благодатный дар должен был действовать на восприимчивую душу Николая Александровича!...
В указанное время Мотовилов не имел еще никакого понятия ни о Дивееве, ни о той роли, которую с течением времени он должен был играть в судьбах этого последнего на земле жребия Царицы Небесной.
Восьмилетняя в то время девочка, Елена Милюкова, еще того менее могла подозревать, что когда-нибудь выйдет замуж, да еще за богатого дворянина, который в будущем не постоит ни перед чем, чтобы исполнить завет своего батюшки, и в мирском облике станет тем служкой Божией Матери и Серафимовым, каким он стал, по дивному смотрению Божиему, впоследствии.
Воспитываемая в то время в зарождающейся монастырской общине двумя тетками, отдавшими себя всецело на служение Богу и Пречистой, она готовилась на всю жизнь остаться в монастыре. Могла ли думать она, как «монастырка» воспитанная, — «быть великой госпожой» для воспитавшего ее Дивеева?! Разве только в смысле духовном...
Как уже говорили мы, возможно, частые свидания с божественным старцем стали для Мотовилова настоятельною потребностью духа. И старец, проникнув в глубь его душевную и видя способность его пламенного сердца загореться неугасимым огнем великой любви к Богу, все ближе, все теснее принимал его в свое общение. Горячий патриот, воспитанный в духе Православия, проникнутый беззаветною верностью престолу и родине на истовых началах русской государственности, Мотовилов не мог не скорбеть и не ужасаться того, с какою головокружительною быстротой и силой стали врываться в устои русской жизни и главным образом в руководящее ею сословие разрушительные принципы французской революции.
Декабрьские дни, обесславившие русское дворянство, терзали его сердце верного дворянина, готового живот свой положить за своего царя, за Помазанника Божия. Грозный призрак масонства, которому Мотовилов приписывал тайное руководящее значение во всех наступивших в Европе и России смутах38, стоял перед его умственным взором с пламенеющим мечом отмщения за грехи вольнодумного общества, за главный его грех отступления от правой веры в Бога. Верное сердце трепетало за будущность родины.
Старец разделял его опасения и, одаренный великим даром изумительного прозрения, указывал ему те пути скорби, которые угрожают России, если она не покается в грехе надвигающегося отступления от Православия.
События грядущего раскрывались старцем Мотовилову с ясностью панорамы, развертывающейся перед глазами изумленного сотаинника Серафима.
События Севастопольской войны, времена эмансипации, скорби Православной Церкви, даже время открытия своих мощей, которое наступит в царствование Императора Николая, «в душе христианина» — по выражению преподобного — все это море пророческого прозрения в даль еще зарождающихся времен и событий захватывало дух и вело Мотовилова к преднамеченной ему цели служения Богу на том поприще, которое должно было быть ему указано преподобным Серафимом. Проявления силы и благости Божественного Промысла, действовавшего на глазах Мотовилова в преподобном с таким явным и несокрушимым могуществом, постепенно создавали в Мотовилове стойкость и пламенность веры такой, которой не могли противостоять уже никакие сопротивные силы.
Для Николая Александровича наступало время исполнения третьего его сна, признанного преподобным Серафимом за сон пророческий. Назревало время борьбы за Православие, за Дивеев — дом Пресвятой Богородицы, за заветы батюшки отца Серафима. Наступало время страстного обличения, время подвига, тяжких испытаний, великих откровений, разрыва с победоносным миром и нестерпимой тяготы заушений, оплеваний — всей той муки сердечной, крест которой твердою и бестрепетною рукой был донесен Мотовиловым до своего праведного конца.
Разрушилось последнее звено, связывавшее Мотовилова с прежнею его жизнью. Свойственная всякому человеку на первых ступенях веры немощь коснулась и Мотовилова. Так была сильна его любовь к Языковой, что, вопреки предсказанию преподобного, он решился сделать ей предложение и получил отказ. Это было в мае 1832 года. Языкову уже просватали за известного богослова, философа и поэта Хомякова.
Наказание Божие не замедлило постигнуть за неверие: Мотовилов тяжело заболел — у него вновь отнялись ноги.
В таком положении его привезли 3 сентября 1832 года в Саров. Об этом он пишет так:
«Когда в мае месяце 1832 года поразила меня тяжкая душевная скорбь, то я снова подвергся болезни и отнятию по-прежнему ног. Страдавши в течение четырех месяцев, услыхал я об открытии в Воронеже св. мощей святителя Митрофана и о святости жизни тамошнего епископа Воронежского, Антония, почему и пожелал я ехать туда и пожить по совету родных. Ближе на 200 верст было бы ехать через Пензу из Симбирского имения, но, помня великие милости Господни, через великого старца Серафима явленные мне, велел я везти себя через Саровскую пустынь в Воронеж. Хотел прежде всего ему первому заявить о моем втором бедствии, что и сделал я, приехав 3 сентября 1832 года в Саров. Когда же меня принесли к нему, то он отечески принял во мне участие и, несколько побеседовав со мною, сказал:
— Помолимся Господу, чтоб Он возвестил нам: мне ли по-прежнему исцелить вас или отпустить в Воронеж.
И когда на другой день я опять был принесен к нему, то он сказал мне:
— Не по Бозе сказал я, убогий Серафим, вашему Боголюбию, чтобы мне исцелить вас: Господь исцелит вас у мощей святителя Митрофана. Вот, батюшка, Господь и Божия Матерь, в сию нощь явившись мне, убогому, в 17-й или 18-й раз, изволили открыть мне всю жизнь вашу от рождения и до успения. И если бы Сам Господь не вложил персты мои в раны Свои гвоздиные и в Пречистое ребро Свое, копием пронзенное, я бы не поверил, что могут быть на земле такие странные жизни. И вся эта жизнь ваша будет исполнена таких причуд и странностей оттого, что у вас светское так тесно соединено с духовным и духовное со светским, что отделить их нельзя.
— Батюшка! — спросил его Мотовилов. Что значат слова ваши — до успения? Или я скоро умру?
— Нет, ваше Боголюбие, не скоро вы умрете — вам еще надо быть пособником мне во исполнение всесвятой воли Божией. Успение — значит тихая, христианская кончина, которой вас Господь удостоит по истечении дней вашей земной жизни.
— Что же, батюшка, какая же будет моя земная жизнь? — спросил преподобного Мотовилов.
— Этого мне, убогому, не велено открывать вашему Боголюбию. Господь сказать изволил: «Рабам Моим даю все здесь на земле востерпеть, а в жизнь будущего века перевожу их совершенно очищенными от всякия скверны плоти и духа, и хотя Ангел смерти и допускается до разрешения союзов тела их и души, но страдание смерти не прикоснется к их душам. Они умирают, точно как засыпают. Но ты ему не открывай всех обстоятельств его жизни, а только то, что дозволю, ибо если он узнает все и Я буду наказывать за грехи его, то он тогда может Мне сказать: «Господи, за что же Ты меня наказываешь, когда устами раба Твоего, Серафима, Сам же предрек мне, что так-то и так согрешу». А когда вздумаю Я награждать за правду его, им сделанную, то разве враг-диавол не будет иметь права, дерзнувши, так сказать: «Где эта правда Твоя, Господи, что Ты награждаешь его за ту правду, которую через Серафима Ты же ему Сам возвестил, что он ее непременно совершит; а ведь он верит Серафиму, как Самому Тебе, Господу Богу». Вот почему я, убогий, и открываю вам только то, что уже сказал вам... Так-то, ваше Боголюбие: укоряеми — благословляйте, хулими — утешайтесь, злословими — радуйтесь! Вот наш путь с тобою!... Претерпевый до конца — той спасется. Грядите с миром в Воронеж — там и исцелитесь!»
Вот тут-то после последней своей беседы с Мотовиловым преподобный и заповедал ему служение Божией Матери в лице Дивеевской обители. Он призвал двух сестер Мельничной общины — Евдокию Ефремовну Аламасовскую, бывшую при явлении Божией Матери в день Благовещения 1831 года (впоследствии — монахиню Евпраксию) и Ирину Семеновну Зеленогорскую, бывшую впоследствии третьею начальницей, чтоб они могли засвидетельствовать другим слова его.
Вложив в руки Мотовилова правые руки сестер и придерживая их своими руками, отец Серафим заповедал, чтоб они не только сами после его смерти обо всем подробно рассказали Николаю Александровичу, что и где и как Божия Матерь заводила через него, но чтобы все сестры ничего от него не скрывали, потому что Божьей Матери угодно, дабы Николай Александрович был назначен питателем обители. Затем преподобный подтвердил, чтобы, по воле Царицы Небесной, Николай Александрович все знал об обители так же подробно, как известно ему самому. Обратясь же к Мотовилову, батюшка приказал ему, чтоб он был в свое время свидетелем всего, что делалось в Дивееве при «убогом Серафиме», и засвидетельствовал, что даже все строение, найденное после смерти Старца, выстроено не самопроизвольно им самим, а по назначению и указанию Царицы Небесной.
— И камешка одного я, убогий Серафим, самопроизвольно у них не поставил! — сказал батюшка, оканчивая свою речь.
«И давши мне заповедь о служении своим мельничным сиротам, — пишет Мотовилов, — батюшка отпустил меня с миром в Воронеж, куда я и прибыл в 19-й день сентября 1832 года, а потом в ночь на 1 октября, на праздник Покрова Божией Матери, получил я от этой вторичной болезни совершенное и скорое исцеление молитвами Антония, епископа Воронежского и Задонского».
Это было последнее свидание с преподобным. Воля Божия была объявлена, и с этого момента прежний Мотовилов умер для жизни колебаний и сомнений. Родился «непоколебимый в вере служка Божией Матери и Серафимов».
Но высокое это и чрезвычайное звание, недоступное для простого смертного, не могло быть дано человеку без особых испытаний. Обилие чудес и знамений, свидетелем которых был Мотовилов, общение с великим светочем Православия, общение близкое, по существу, к сотаинничеству, вся та глубина великой тайны спасения, заключенная в благодати Божией, которая ему была открыта преподобным, величие, наконец, возложенной на него преподобным Серафимом миссии, — все это не могло не вызвать и величайших искушений со стороны исконного врага человеческого рода.
Дни Серафимовы близились к закату. Завет, данный преподобным Мотовилову, уже указывал на то, что и счет этим дням был известен великому старцу, и старец, зная угрозы будущего, нависшие над головой своего служки, отправляя его в Воронеж, как бы передал его с рук на руки другому великому воину Христовой рати. Этот воин был еще при жизни прославленный святостью жизни и чудесами архиепископ Воронежский и Задонский Антоний I Смирницкий.
В лице Антония Мотовилов нашел себе другого благодатного покровителя и заступника против той сатанинской силы, которая втайне уже против него ополчилась, чтобы помешать ему исполнить ту великую задачу попечения о Дивееве, которую возложил на него преподобный Серафим.
Божиим произволением Николай Александрович был задержан в Воронеже после своего исцеления. В покоях архиепископа, принявшего в нем сердечное участие и. полюбившего его, он занялся собиранием материалов для составления жития и описания чудес святителя Митрофана. Из одной атмосферы истинной святости Господь перенес его в другую, исполненную благоухания Святаго Духа Божиего.
Святитель Антоний ожидает исполнения времени, назначенного Богом, чтобы светом святости своей еще более просветить славу Воронежского края, уже сияющую в лице двух великих угодников Божиих, святителей Тихона и Митрофана.
К концу декабря 1832 года сердце Мотовилова, до того времени спокойное, стало тревожно. Святитель Антоний заметил это и спросил его, что с ним?
— Хочу ехать к батюшке Серафиму! — ответил Мотовилов. Боюсь не застать его в живых, если промедлю.
Оставалось всего несколько дней до кончины преподобного.
Духом своим провидя бесплодность поездки, зная, что Мотовилов уже не застанет батюшки Серафима в живых, и опасаясь потрясения еще не вполне его окрепшего организма, святитель удержал его у себя до времени.
Утром 2 января 1833 года, в день праведной кончины преподобного, в ранний час, Мотовилов, томимый предчувствием, вбежал к Антонию в его внутренние покои. Святитель не дал ему слова выговорить и встретил его такими словами:
— Сегодня ночью около двух часов я видел старца, похожего на Вассиана39. Старец этот пришел ко мне в великой славе, но лицо его было скорбно, и слезы текли по его ланитам.
— О чем ты, великий старец, так горько плачешь? — спросил я его. В такой ты славе — тебе бы только радоваться, а ты плачешь!
— Не о себе плачу я, — душа моя наслаждается радостию невыразимою; но есть у тебя здесь одна помещица, — ее-то я оставил сегодня, — и о ней-то так скорбит и плачет душа моя!
— Владыко! Вы мне не говорите, вы жалеете меня: не Вассиан к вам являлся сегодня ночью- это Серафим был у вас! Это он, это душа его являлась к вам сегодня: помещица — это душа моя грешная, — о ней плачет мой батюшка, отходя ко Господу. Скажите, владыко, — умер Серафим?
— Да, — отвечал святитель, — батюшка Серафим сегодня ночью умер. Его уже теперь не застанете!
— Ах, владыко, владыко! Зачем же вы меня удерживали, когда я так хотел туда ехать?..
— Вы бы его все равно не застали в живых: в три дня не доедешь от Воронежа до Сарова. Смиритесь — Богу так угодно!
— Владыко! Я сейчас еду.
— Ну, поезжайте с Господом.
В тот же день высокопреосвященный соборне отслужил по почившем панихиду, а 4 января Мотовилов выехал из Воронежа и 11-го прибыл в Саровскую пустынь, через два дня после погребения о. Серафима.
Велика была скорбь Мотовилова, когда, по приезде в Саров, он увидел только свеженасыпанную могилу, скрывшую от него навеки того, кого он на земле больше всего любил, с тех пор как убедился, что не для него расточаются светом утехи радости и земной славы.
Неутешная его скорбь тронула суровых монахов Саровских и «в большое утешение великой скорби моей, — пишет Мотовилов, — что я не удостоился поспеть к погребению отца Серафима, игумен Нифонт благословил меня тем самым Евангелием, которое во вседневном употреблении у великого старца Серафима было в течение трех с половиною последних лет его жизни, имеющее сзади на переплете обгоревшее немного место в день его кончины; также образом Божией Матери Жизнодательницы, небольшим на кипарисе, тем самым, которым его благословила родительница его при дозволении навсегда остаться в Сарове. Мне отдали еще ту самую книжку — Алфавит духовный, с недостающими с начала несколькими листами, по которой он сам, великий старец Серафим, учился духовной жизни, и из двух крестов, всегда бывших на нем, — маленький крест, вырезанный его руками и обложенный серебром того старинного серебряного рубля, который дала ему его матушка, отпуская его в Киев на богомолье и который был на нем».
Мотовилов тогда же купил дальнюю пустыньку отца Серафима и вместе с ближнею, уступленною Саровом Дивееву, перевез ее к сиротам батюшки.
Это были первые шаги Николая Александровича на пути пожизненного послушания, наложенного на него старцем. При его посредстве большая часть святыни, оставшейся после преподобного, была передана в собственность неутешных дивеевских сестер.
Но с этих первых шагов его на поприще служения Дивееву начались на него и нападения вражьи. Сила этих нападений была так велика, что, не имей мы свидетельства об искушениях такого рода в житиях святых угодников, казалось, трудно было бы поверить, что такая сила предоставлена Богом врагу нашего спасения.
Создавался последний на земле оплот веры, последний Дом Богородицы, до которого в последние времена не посмеет коснуться рука антихриста. Как же было не восстать врагу нашего спасения?
И с какою яростью произошло это восстание!
Составитель Летописи Серафимо-Дивеевского женского монастыря, вдохновенный отец архимандрит Серафим (Чичагов)40 вскользь коснулся этого страшного момента жизни Мотовилова. Он пишет так:
«Николай Александрович Мотовилов, человек горячего и искреннего сердца, был в то время холост и, дабы действительно послужить памяти отца Серафима и исполнить его заповедь относительно Дивеева, решился сам поехать на родину великого старца в Курск, собрать сведения о детстве и юношестве его, а также посетить Киево-Фроловский монастырь и расспросить о монашествовавшей в нем Агафии Семеновне Мельгуновой, основательнице Казанско-Дивеевской общинки... Мотовилов все добытые сведения о родителях отца Серафима в г. Курске и о самом великом старце передал по возвращении из путешествия Ивану Тихонову41, который и пользовался этим при издании сказаний о подвигах отца Серафима».
«Зато эта поездка, — пишет отец Чичагов, — имела весьма дурные последствия для самого Николая Александровича: он беспричинно заболел сильным нервным и душевным расстройством. Так как лекарственные средства не помогали ему, то Николай Александрович поехал опять в Воронеж к архиепископу Антонию, который признал, что болезнь произошла по попущению Божию от врага, излившего на него свою месть за труд, послуживший к прославлению великого угодника Божия, отца Серафима. В продолжение нескольких месяцев он излечился совершенно, будучи часто причащаем Христовых Таин святителем Воронежским Антонием».
В действительности же это вражье нападение было несравненно страшнее и длительнее. Я опишу его с рукописи Мотовилова, у меня хранящейся и найденной среди такого хлама старых хозяйственных счетов, что можно было ее легко не заметить, как, вероятно, и не заметил ее отец архимандрит.
Как-то раз в беседе с преподобным Серафимом коснулся разговор о вражьих нападениях на человека. Светски образованный Мотовилов не преминул, конечно, усомниться в реальности явлений этой человеконенавистнической силы. Тогда преподобный поведал ему о своей страшной борьбе в течение 1001 ночи и 1001 дня с бесами и силой своего слова, авторитетом его святости, в котором не могло быть и тени лжи или преувеличения, убедил Мотовилова в существовании бесов не в призраках или мечтаниях, а в самой настоящей горькой действительности.
Пылкий Мотовилов так вдохновился повестью старца, что от души воскликнул:
— Батюшка! Как бы я хотел побороться с бесами!...
Батюшка Серафим испуганно перебил его:
— Что вы, что вы, ваше Боголюбие! Вы не знаете, что говорите. Знали бы вы, что малейший из них своим когтем может перевернуть всю землю, так не вызывались бы на борьбу с ними!
— А разве, батюшка, у бесов есть когти?
Эх, ваше Боголюбие, ваше Боголюбие, и чему только вас в университете учат?! Не знаете, что у бесов когтей нет. Изображают их с копытами, когтями, рогами, хвостами, потому что для человеческого воображения невозможно гнуснее этого вида и придумать. Таковы в гнусности своей они и есть, ибо самовольное отпадение их от Бога и добровольное их противление Божественной благодати из ангелов света, какими они были до отпадения, соделало их ангелами такой тьмы и мерзости, что не изобразить их никаким человеческим подобием, а подобие нужно — вот их и изображают черными и безобразными. Но, будучи сотворены с силой и свойствами ангелов, они обладают таким для человека и для всего земного необоримым могуществом, что, как и сказал я вам, малейший из них своим когтем может перевернуть всю землю. Одна Божественная благодать Всесвятаго Духа, туне даруемая нам, православным христианам, за божественные заслуги Богочеловека, Господа нашего Иисуса Христа, одна она делает ничтожными все козни и злоухищрения вражии!
Жутко стало тогда Мотовилову. Тогда под защитой преподобного он мог не бояться злобы сатанинской. Но легкомысленно-дерзкий вызов, по попущению Божию, не остался без последствий: он был принят.
Вот о том-то и плакала душа преподобного, когда явилась в час своего разлучения с телом великому архиепископу.
По кончине преподобного Серафима, Мотовилов вскоре уехал в Воронеж просить благословения высокопреосвященного Антония на поездку в Курск, чтобы собрать сведения о родителях своего благодетеля и о жизни его в Курске и тем положить основание трудам своим по составлению его жития. Одновременно с этим трудом он, по поручению владыки, должен был заняться составлением службы и акафиста святителю Митрофану.
Решивши посвятить себя делу служения Божией Матери и преподобному Серафиму, Мотовилов не мог скинуть со своей души тяготения к светской жизни и семейным радостям: он помнил предсказание отца Серафима о предназначенной ему невесте и об ее красоте и, не зная ее, ожидал ее. Но, не разрывая с миром и все-таки идя по пути духовного совершенствования, он не мог обойтись без духовного руководителя.
Серафима заменил Антоний. Не изменив своей вере в своего батюшку, он отдался руководительству другого святого подвижника.
На поездку Мотовилова в Курск высокопреосвященный не сразу согласился и долго отговаривал его ехать, просил повременить и заняться лучше разбором рукописных и иных сведений о житии и чудесах святителя Митрофана, нужных для составления ему службы. Владыка прозревал страшную беду, грозящую Мотовилову во время этой поездки и хотел отдалить ее от Николая Александровича. Но пылкий и скорый на решения служка Серафимов и слышать не хотел об отсрочке своей поездки и медлил только, ожидая, что владыка смилостивится и отпустит, видя его нетерпение.
Пришел, видно, час воли Божией, и владыка наконец благословил поездку в Курск нетерпеливого Николая Александровича, но благословил как-то нехотя, с тугой сердечной.
Немного удалось собрать Мотовилову сведений в Курске. Близкие родные, помнившие детство и юность преподобного, кто перемер, кто отозвался забвением. Даже дом, в котором родился и воспитывался преподобный, был разрушен, и на месте его выросли новые постройки. Нашелся один старик, сверстник батюшки, который и дал ему сведения, вошедшие теперь во все издания жития преподобного. Поездка в Курск и пребывание в нем были вполне благополучные. Гроза ждала на возвратном пути в Воронеж.
На одной из почтовых станций по дороге из Курска Мотовилову пришлось заночевать. Оставшись совершенно один в комнате проезжающих, он достал из чемодана свои рукописи и стал их разбирать при тусклом свете одинокой свечи, еле освещавшей просторную комнату. Одною из первых ему попалась записка об исцелении бесноватой девицы из дворян, Еропкиной, у раки святителя Митрофана Воронежского.
«Я задумался, — пишет Мотовилов, — как это может случиться, что православная христианка, приобщающаяся Пречистых и Животворящих Таин Господних, и вдруг одержима бесом, и притом такое продолжительное время, как тридцать с лишним лет. И подумал я: «Вздор! этого быть не может! Посмотрел бы я, как бы посмел в меня вселиться бес, раз я часто прибегаю к Таинству Святого Причащения!...» И в это самое мгновение страшное, холодное, зловонное облако окружило его и стало входить в его судорожно стиснутые уста.
Как ни бился несчастный Мотовилов, как ни старался защитить себя от льда и смрада вползающего в него облака, оно вошло в него все, несмотря на все его нечеловеческие усилия. Руки были точно парализованы и не могли сотворить крестного знамени, застывшая от ужаса мысль не могла вспомнить спасительного имени Иисусова. Отвратительно-ужасное совершилось, и для Николая Александровича наступил период тягчайших мучений. В этих страданиях он вернулся в Воронеж к Антонию. Рукопись его дает такое описание мук:
«Господь сподобил меня на себе самом испытать истинно, а не во сне и не в привидении три геенские муки. Первая — огня несветимого и неугасимого ничем более, как лишь одною благодатию Духа Святаго. Продолжались эти муки в течение трех суток, так что я чувствовал, как сожигался, но не сгорал. Со всего меня по 16 или 17 раз в сутки снимали эту геенскую сажу, что было видимо для всех. Престали эти муки лишь после исповеди и Причащения Святых Таин Господних молитвами архиепископа Антония и заказанными им по всем 47 церквам воронежским и по всем монастырям заздравными за болящего болярина раба Божия Николая ектениями.
Вторая мука в течение двух суток — тартара лютого геенского, так что и огонь не только не жег, но и согревать меня не мог. По желанию его высокопреосвященства я с полчаса держал руку над свечою, и она вся закоптела донельзя, но не согрелась даже. Опыт сей удостоверительный я записал на целом листе и к тому описанию рукою моею и на ней свечною сажей мою руку приложил. Но обе эти муки Причащением давали хоть мне возможность пить и есть, и спать немного я мог при них, и видимы они были всем.
Но третья мука геенская, хотя на полсуток еще уменьшилась, ибо продолжалась только полтора суток и едва ли более, но зато велик был ужас и страдание от неописуемого и непостижимого. Как я жив остался от нее! Исчезла она тоже от исповеди и Причащения Святых Таин Господних. В этот раз сам архиепископ Антоний из своих рук причащал меня оными. Эта мука была — червя неусыпаемого геенского, и червь этот никому более, кроме меня самого и высокопреосвященнейшего Антония, не был виден; но я при этом не мог ни спать, ни есть, ни пить ничего, потому что не только я весь сам был преисполнен этим наизлейшим червем, который ползал во мне во всем и неизъяснимо ужасно грыз всю мою внутренность и, выползаючи через рот, уши и нос, снова во внутренности мои возвращался. Бог дал мне силу на него, и я мог брать его в руки и растягивать. Я по необходимости заявляю это все, ибо недаром подалось мне это свыше от Господа видение, да и не возможет кто подумать, что я дерзаю всуе Имя Господне призывать. Нет! В день Страшного Суда Господня Сам Он Бог, Помощник и Покровитель мой, засвидетельствует, что я не лгал на Него, Господа, и на Его Божественного Промысла деяние, во мне Им совершенное».
Вскоре после этого страшного и недоступного для обыкновенного человека испытания Мотовилов имел видение своего покровителя, преподобного Серафима, который утешил страдальца обещанием, что ему дано будет исцеление при открытии мощей святителя Тихона Задонского и что до того времени вселившийся в него бес уже не будет его так жестоко мучить.
Только через тридцать с лишком лет совершилось это событие, и Мотовилов его дождался, дождался и исцеления по великой своей вере.
Адские, в буквальном смысле этого слова, муки Мотовилова, в облегчении которых принимал такое деятельное участие свят муж архиепископ Антоний; приблизили его окончательно к высокопреосвященному. Антоний полюбил его истинно отеческою любовью.
Эта любовь, эта интимность общения, которыми дарили Мотовилова два великих светильника Русской Православной Церкви — Серафим и Антоний, из которых один уже стал молитвенно признаваемым преподобным, — одно это служит неопровержимым доказательством, что в Мотовилове Россия утратила необыкновенного по духовной силе человека, не только не использовав этой силы, но вдосталь при жизни его наглумившись над многострадальным ее обладателем. А силы эти были заключены в непоколебимой, пламенной вере чисто исповеднического характера и огненной любви к Престолу и Родине.
Богатырский организм Мотовилова горел и на медленном огне сгорал от пожиравшего его пламени, зажженного сердцем, негодующим на видимое ему отступничество руководителей России от праведной веры отцов и от преданности Престолу. Его не могло утешить пророчество, что «сему надлежит быть», он грудью стал против всего «сего», всем своим богатырским телом он лежал на пороге той открытой двери, через которую ломилась в Россию вся та вражья рать, которую несмысленные современники принимали за ангелов света, несших им будто бы великие идеи — свободы, равенства и братства, в действительности же — горе, смерть и разрушение.
Как было не признать тогда им, обольщенным вражьими видениями, в человеке, удостоенном величайших откровений, того «сумасшедшего», которым они его ославили.
Теперь Серафимова святость — ему защита. Но в то время ему суждено было испить чашу горечи до дна, и он ее бестрепетно выпил, ни разу не поступившись ни верой своею, ни убеждениями.
Сердце обливается кровью, когда видишь в разрозненных бумагах его то там, то сям душу терзающие восклицания: «Христианин есмь! Слышите ли вы все?.. Аз христианин есмь!»...
Так восклицали только мученики первой зари христианства в ответ на подобные и жестокие крики торжествующего язычества: «Christianos ad leones!» — «Христиан — ко львам!»
Велика же была эта мука человеческая, что бумаге одной поверялась в таких криках душевного терзания! Воздадут они за Мотовилова в страшный день судный!...
Близость к Антонию, общение с ним в духе, враждебно настроенный к исповеднику мир заставляли Мотовилова все свободное от хозяйственных забот и хлопот о быстро развивающемся Дивееве42 время отдавать высокопреосвященному. Шестьсот верст от Симбирского его имения, Цыльны, до Воронежа не были для него препятствием, да и вообще его душа не признавала никаких препятствий в исповедании своей любви и веры.
Однажды, в конце шестой недели Великого поста, Мотовилов был в Сарове у игумена Нифонта. Приближалась ни ранняя, ни поздняя Пасха. На дворе стояло в разгаре весеннее распутье, но вода еще в реках и озерах не трогалась. Чего-то добившись для Дивеева от игумена (тогда Саров принимал еще материальное участие в его судьбах), Мотовилов на радостях с места собрался в Воронеж к Антонию встречать Пасху.
— Безумие! Куда едешь в этакую непогодь? Ведь тебя зальет по дороге водой! — воскликнул ужаснувшийся игумен, добро расположенный к Николаю Александровичу.
— Меня Антоний будет ждать. А лошади-то у меня вы сами знаете — какие43, — объявил Мотовилов, и тут же велел запрягать, и уехал в Воронеж.
Мотовиловские кони не выдали, и в Великую Субботу часам к двум или трем дня он уже был верстах в сорока или пятидесяти от Воронежа, в селе Княж-Байгора. Для сокращения пути ему надо было переезжать ниже прудовой плотины. Вешняя вода уже ломала лед и напирала на плотину. Крестьяне отговаривали переезжать по этому месту, утверждая, что плотину сейчас спустят, и советовали ехать в объезд. Ехать в объезд — значило опоздать к заутрени...
— Чего раздумывать! С Богом, пошел под плотиной! — крикнул Мотовилов. Да пошел скорей!
Кони рванулись и стрелой помчались к другому берегу.
Не успели сани долететь до половины опасного пути, как спустили воду, и вода отвесною стеной сажени в три вышиной налетела на Мотовилова и покрыла его, кучера и тройку; Мотовилов успел только крикнуть:
— Святитель Митрофан, спасай!
И больше уже ничего не помнил.
Очнулся он уже на другом берегу. Взмыленная тройка тяжело косила боками, с которых ручьем текла вода. Кучер весь мокрый стоял около саней и расталкивал потерявшего сознание барина. Сани были полны воды.
Опрокинули сани, отлили воду, обтерли чемодан и опять:
— Пошел скорее — к заутрени опоздаем!
Но к заутрени Мотовилов не опоздал. Обмерзлый и обледенелый, он входил в покои архиепископа как раз в тот момент, когда владыка уже шел в церковь.
Владыка его встретил словами:
— Святитель Митрофан мне возвестил чудесное спасение ваше, и что вы прибудете к нашей заутрени. Переодевайтесь скорее и идем вместе воздать хвалу Господу Богу за избавление ваше от наглой смерти!
Чемодан с вещами Мотовилова оказался внутри сухим.
Эта заутреня памятна осталась Мотовилову. За Литургией, которую служил архиепископ Антоний, он с умилением и ужасом видел его окруженным светом немерцающего сияния, и, когда владыка выходил из алтаря благословлять народ и произносить молитву о вышнем благословении насажденного Господнею Десницей Его винограда, видел из уст Антония исходящий пламень в виде огненного языка, устремляющегося на служащих и на молящихся и окутывающего каждого из них своим неизреченным светом. Но не все удостаивались прикосновения этого дивного пламени: некоторые, до которых пламень касался, светлели и начинали сиять тем же светом, что и владыка; других этот Божественный пламень обходил, и они чернели, как уголь. В числе сослужащих был один протоиерей — его Мотовилов видел как бы всего опоясанным, как свивальниками, черными полосами. «Вид его, — пишет Мотовилов, — был как зебра, и впоследствии вскоре этот протоиерей был изобличен в каких-то дурных деяниях и извергнут из сана».
«На небе был я или на земле в эту Божественную службу — того я не знаю, — Бог знает», — вспоминает в великом восхищении Божий раб, Николай Александрович.
Во время богослужения архиепископ Антоний раза два проникновенно взглядывал на Мотовилова, и милостивый его взор точно вопрошал его:
«Видишь ли ты явления Божественной благодати, подаваемые истинно верным?»
И взор Мотовилова отвечал:
«Вижу, устрашаюсь и в велием благоговении безмерно радуюсь!»
Кто же мог верить в то время свидетельствам Мотовилова?! Надвигалось преддверие шестидесятых годов: дух материализма уже зрел в воздухе — для него подвижников не существовало, и Мотовилов для него был или лжец, или сумасшедший. Но лжеца все же надо было опровергать, а сумасшедшего стоило ли?
После этой службы на Светлое Христово Воскресение оба сотаинника — великий архиерей и мирянин Мотовилов — две ночи не спали, проведя их в духовной беседе о совершившемся и о других тайнах дивного о грешных людях Божественного смотрения.
Куда девались записки об этих полных благодати ночах, мне неизвестно. В ворохе бумаг, доставшихся мне для рассмотрения, я этих записок не нашел. А они должны были быть...
Настало, наконец, время исполнения пророчеств преподобного Серафима о сочетании браком Николая Александровича с преднареченною ему от Бога невестой. В хлопотах о Дивеевском монастыре, часто его посещая, он в одну из своих поездок заболел и вынужден был около года пролежать в своем доме в селе Дивееве, вблизи монастыря. За эту болезнь он узнал свою невесту. Это была, как уже мы выше говорили, племянница двух великих духом дивеевских монахинь, Марии Семеновны и Прасковьи Семеновны Милюковых, в то время семнадцатилетняя красавица, Елена Ивановна. Она жила в монастыре, носила «черненькое», но обетов послушания и монашества не принимала.
Как произошло это сближение, мне неизвестно, да я и не допытывался узнавать, несмотря на то, что имел возможность в беседах с Еленой Ивановной расспросить ее об этом: любовь — цветок нежный, касаться его может только близкая и тоже нежная рука; тем более нежен засушенный цветок пережитой старой любви, — как легко неосторожным движением осыпать его поблекшие лепестки!...
Но не трудно догадаться, на какой почве произошло это сближение: любовь к Серафиму, любовь к Дивееву — эти два чувства соединили в одну супружескую любовь сердца Николая Александровича и Елены Ивановны, и свадьба их состоялась в 1840 году при обстоятельствах, во всем согласных с предсказанием преподобного Серафима.
Желание Мотовилова исполнилось — Елена Ивановна была в полном смысле слова «как монастырка воспитана».
Эта свадьба еще более прикрепила Мотовилова к Дивееву: воспоминания детства и вся родня Елены Ивановны остались в этом дивном приюте Царицы Небесной, и он стал еще милее, еще ближе сердцу Николая Александровича.
Но мир не простил ему этой свадьбы, как не прощал ему ничего в его жизни: Николай Александрович с Дивеевым и нарождающейся семьей остался совершенно одинок на белом свете.
Так Серафим с отеческою любовью искоренял в нем все светское, жалостливо, но неуклонно ведя его к одному духовному.
A миру было над чем посудачить и было чем по поводу этой свадьбы оттолкнуть от себя Мотовилова. Зато в лице жены он нашел себе полноту радости жизни, — это была ему «истинная и по праотцу Адаму, и по Господе Иисусе Христе сестра».
После свадьбы молодые переселились на постоянное пребывание в Цыльну, симбирское имение Мотовилова.
Душевная болезнь, как теперь принято называть тяжкий недуг, которым страдал Николай Александрович, ни в чем не проявлялся, по крайней мере не проявлялся в той мучительной форме, которою он страдал в Воронеже. Только какая-то неотступная тоска грызла его по временам, всякий приступ которой облегчался Святыми Тайнами и благочестивыми поездками в дальние и ближние монастыри — в Киев, Воронеж, Задонск, Саров и Дивеев. Это были излюбленные места его усердных паломничеств. Но и другие святые места Святой Руси привлекали его боголюбивую душу. Недаром преподобный Серафим его называл «ваше Боголюбие». Где только не пребывал за свою христианскую жизнь, кого только не перевидал этот горевший верою человек!... Второй его благодетель, Антоний Воронежский, мирно почил о Господе. Но, сирота в миру, Мотовилов не оставался сирым в мире духовного совершенствования: в тесном общении он жил, можно сказать, со всеми истинными столпами Православия того времени.
Не на высотах иерархии искал он их, а в пустынях, вертепах и пропастях земных. Там, в сокровенной, таинственной тишине, незримой враждебному миру, во внутренней пустыне монастырской ограды, находил он тех безвестных тружеников великого христианского духа, которых весь мир недостоин и которыми еще и доселе сияют мало кому видимые, скромные насельники и насельницы православных русских монастырей.
В свободное от разъездов по делам Дивеева или по богомольям время Мотовилов отдавался воспоминаниям о Серафиме: и если в настоящее время могло быть так подробно и тщательно составлено житие преподобного, то этим Православие более всего обязано Николаю Александровичу. Служа Дивееву, он не уставал служить и Серафиму.
В таинственной глубине века между тем зарождались тяжелые для России события — приближалась Севастопольская война.
Мотовилов по-своему отнесся к народному бедствию: кто хотел и кто не хотел слушать, он всем говорил, что настало время покаяния, что «фиал гнева Господня» готов излиться на Россию за измену всем отечественным устоям и, главным образом, за измену Православию. На него смотрели как на безумного и в глаза и за глаза высмеивали и, как могли, оскорбляли.
При первом выстреле, направленном на севастопольские бастионы с вражеских кораблей, он послал Государю, для отправки в Севастополь, копию иконы Божией Матери «Радости всех радостей», перед которою всю жизнь молился и в молитвенном подвиге скончался преподобный Серафим, и в горьком предчувствии ждал гнева Божьего.
События доказали, что Мотовилов не ошибался.
В записках Мотовилова мне пришлось найти чрезвычайно интересный эпизод из эпохи Севастопольской обороны, оставшийся совершенно неизвестным. Дух времени пытался утаить его от служащего ему рабски мира.
Умер великий Государь Николаи Павлович.
Севастопольская война уже кончилась. Настали великие дни коронации Императора Александра II. Мотовилов был в числе других дворян выбран в депутацию от нижегородского дворянства на коронационные дни в Москву. На одном из вечеров у князя Ивана Феодоровича Звенигородского ему довелось встретиться с одним из героев Севастопольской обороны, адмиралом Петром Ивановичем Кислинским. Мотовилов не преминул поинтересоваться, что сталось с посланною им покойному Государю иконой и была ли она доставлена в Севастополь. Кислинский ему ответил:
— Икона Божией Матери была от Государя прислана, но наш светлейший44 на нее не обратил никакого внимания, и она долгое время хранилась в каком-то чулане, пока сам Государь не запросил, куда она помещена. Тогда ее разыскали и поставили на Северную сторону, и только Северная сторона, как вам известно, и не была взята неприятелем. Да чему вы удивляетесь? У нас еще и не такие дела делывались... Как-то раз я был у светлейшего, и мы с ним засели играть в шахматы. Вдруг входит адъютант и докладывает, что явился гонец от архиепископа Херсонского Иннокентия и хочет видеть главнокомандующего. Не отрываясь от игры, светлейший сказал:
— Спросите у него, что ему нужно?
— Гонец сказал, что ему нужно лично видеть вашу светлость!
— Ну, зовите!
Вошел гонец.
— Что тебе нужно? — спросил главнокомандующий.
Владыка прислал меня доложить вашей светлости, что он прибыл к Севастополю с чудотворною иконой Кашперовской Божией Матери и велел просить встретить ее, как подобает, у врат Севастопольских. Владыка велел сказать: се Царица Небесная грядет спасти Севастополь.
— Что, что? Как ты сказал? Повтори!
— Се Царица Небесная грядет спасти Севастополь!
— А! Так передай архиепископу, что он напрасно беспокоил Царицу Небесную — мы и без Нее обойдемся!
Так закончил светлейший свой разговор с гонцом архиепископа. А дальше вот что было: ответ этот был передан Иннокентию во всей тяжести его грубой и кощунственной формы.
Тогда владыка решил: «Нас не принимают, так мы сами пойдем!» — и велел везти святую икону впереди себя на бастионы.
Вдруг ему объявляют, что икона нейдет, что лошади стали. «Понесем тогда», — сказал владыка. Но икона не дала себя нести дальше Северной стороны. Ее нельзя было сдвинуть с места. Видя это чудо, отслужили Царице Небесной молебен на Северной стороне, и владыка увез икону обратно.
Каково это было слышать пылкому сердцем Мотовилову!45
Пришли наконец и шестидесятые годы. Состоялось долгожданное православно верующею Россией торжество открытия св. мощей святителя Тихона Задонского.
В день открытия, за Литургией, Мотовилов стоял в алтаре, молился и горько плакал о том, что Господь ему не посылает того исцеления, которого, по обещанию преподобного Серафима, ждала его измученная душа. Во время пения Херувимской он взглянул на горнее место и увидел на нем святителя Тихона. Святитель благословил плачущего Мотовилова и стал невидим.
Мотовилов сразу почувствовал себя исцеленным.
Кто опишет радость исполнившейся веры?!
С этого момента Мотовилов уже не принадлежал себе, а отдал всего себя на служение Богу. Сменявшиеся на его глазах события внутренней русской жизни хоть и огорчали его, хоть все по-прежнему он ненавидел ото всей своей души возмущавший его дух времени, которого он никогда иначе не называл, как «духом антихриста, близ грядущего в мир», но миру уже он почти перестал досаждать своими обличениями и пророчествами. Только один раз не вытерпело горячее мотовиловское сердце.
Справляли «лучшие люди» открытие новых тогда земских учреждений, конечно, справляли, как водится, пышным обедом. Мотовилов был на этом обеде. Слушал он, слушал витиеватые речи только что народившихся ораторов губернских парламентов да вдруг как вскочит с бокалом в руке:
— Высоко поднимаю я свой бокал за скорейшую погибель того учреждения, которого основание вы так торжественно празднуете. Не погибнет оно, так погубит оно Россию. Высоко поднимаю я бокал, чтобы мельче разбить его оземь, чтобы не мог никто сказать — я пил из мотовиловского бокала за гибель России!
Разбил бокал и ушел с праздничного обеда.
Так завершилась вся политическая карьера последнего из могикан старого дворянского русского духа.
Последние годы своей жизни Мотовилов окончательно предался странничеству.
По всему простору Руси великой видели его красную шубку. Так и звали его «барин в красной шубке». От Тихона к Митрофану, от Серафима к канавке Царицы Небесной в Дивеев, от Антония и Феодосия к Александру Невскому — по всем святым местам, с жаждой, неутолимою жаждой святыни, переходил и переезжал этот служка Божией Матери и Серафимов.
С годами то, что люди называли в нем странностями, увеличивалось все более и более. По Дивееву, который он любил до самозабвения, во всякую погоду — в мороз ли, в дождь, в солнцепек- всегда ходил он с непокрытою головой, считая священным долгом хоть раз в сутки обойти всю канавку Царицы Небесной. Когда случалась гололедица и ходить по довольно высокому валу этой канавки было невозможно, он становился на четвереньки и так на четвереньках и шел по этому святому для него месту, по которому, как говорил преподобный Серафим, прошли Стопочки Самой Царицы Небесной.
Одни над ним смеялись, и таких было много, чересчур даже много; ну а были и такие, которые умиленно плакали. Кто как понимал, конечно.
Христа ради юродивая, дивеевская блаженная, великая раба Божия, Пелагея Ивановна Серебреникова, его считала своим и звала его Николкой.
— Безумный ты, Николка! Такой же безумный, как и я! — говаривала ему блаженная. И любила же она его!
В марте или в апреле 1878 года, как-то утром, Мотовилов рассказал Елене Ивановне свой сон:
— Видел я сегодня, матушка, во сне Царицу Небесную. Милостиво Она так на меня взглянула да и говорит мне: напиши-ка в Задонск к Зосиме46, чтоб он выслал тебе точную копию Моей иконы, которая служит запрестольным там образом. Когда ты ее получишь, то Я тебя поведу по таким святым местам, которые ты еще не видал, и покажу тебе таких святых угодников Божиих, о которых ты и не слыхивал.
— Вот, матушка, и думаю я написать наместнику и игумену Задонскому- пусть вышлет мне эту икону.
— Куда ж ты ее денешь? Ведь у нас вся образная увешана иконами! — отвечала ему Елена Ивановна.
— Куда-нибудь да денем!
Так и написал Зосиме. На это письмо Зосима, приятель Николая Александровича, отвечал так:
«Знаю я, что у тебя места в образной уже нет. Образ большой и, прости, выслать тебе его не могу».
«Опечалился тут мой Мотовилов, — рассказывала мне Елена Ивановна. Но не прошло и недели, опять письмо от Зосимы: просит прощения за отказ и пишет, что не успел он отправить письма своего с отказом, как в следующую же ночь увидал во сне Царицу Небесную, с угрозой ему выговаривающую, как он смел не исполнить мотовиловской просьбы. «Икона, — так пишет он, — тебе вышлется, как только мы ее напишем».
Получили мы икону эту в июле месяце. Место ей нашел-таки мой Мотовилов. Смотрю — начал он класть под икону эту деньги. Завернет в бумажку и положит. Так и день, и другой, и третий. Ну, думаю я, собирается, стало быть, к святым местам, денег набирает. Так прошло времени немало, а он все никуда не едет. Как-то раз вошла я в комнату, где висела эта икона: глядь — на полу валяются те деньги, что он столько времени собирал. Я и кричу ему:
— Николай Александрович, а Николай Александрович! Так будешь собирать деньги, ехать будет ко святым местам не на что!
Пришел он на мой зов, собрал деньги, пересчитал; как будто побледнел немного, но не сказал ничего и спрятал деньги в стол. Прошло после этого немного времени, заболел мой Мотовилов, лег в постель и стал все хиреть и хиреть, — доктора и болезни никакой определить не могли, — а через девять дней и умер; не умер, а заснул тихо-тихо, как ребенок. В день кончины и Таин Святых причастился. Тут только поняла я, что это были за святые места и Божии угодники, которых обещала ему показать Царица Небесная.
За три дня до смерти застала я его утром такого веселого, такого радостного.
— Видел я, — говорит, — наш двор полон — все мои святые благодетели у нас на дворе собрались. Вот радость-то!
А на третий день скончался. Похоронили мы его в Дивееве, и, кажется мне, сколько собрал Мотовилов мой денег под образом, столько и стоили мне его похороны».
Такой рассказ я слышал от Елены Ивановны.
А вот что я слышал от келейницы покойной дивеевской игумении Марии, матери Елизаветы: «Николай Александрович, уезжая перед своей смертью в Симбирскую губернию в свое имение, был совершенно здоров. Прощаясь с нами, сказал: «Ну, прощайте, матери! Бог даст, хоть бочком, да протащите меня к себе». Мы в этих словах усмотрели, что Николай Александрович говорит о жизни будущего века, про уготованные Богом Дивееву обители. А вышло, что он свою смерть предрекал. Привезли его хоронить к нам, по его завещанию. Хотели внести в наш Рождественский храм, а гроб-то был большой и не мог войти в двери храма — они ведь у нас, знаете, узкие, — и пришлось внести «бочком»; так бочком и протащили».
Кончина Мотовилова случилась 14 января 1879 года. К этому времени в Дивееве ждали икону Нерукотворенного Спаса, которую должен был прислать с войны брат одной из дивеевских монахинь. Монахиня эта все бегала к блаженной Пелагее Ивановне узнавать, скоро ли привезут икону. О мотовиловской болезни в Дивееве не знали.
— Вот подожди: сперва Николку привезут, а там и икону, — отвечала блаженная.
Так и вышло. Тело Николая Александровича Мотовилова, служки Божией Матери и Серафима, привезли для погребения в Дивеев, а за ним привезли и икону.
Так окончилась многострадальная жизнь. Такова история Мотовилова.
Блаженный он был, блаженно и умер.
Кто посмеется над этой историей, а кто, может, и горько задумается.
О, как бы я желал задуматься над этой историей моему читателю!
Всеавгустейший Монарх
Всемилостивейший Государь!
Вследствие верноподданнического желания моего иметь счастие всенижайше лично доложить Вашему Императорскому Величеству о словах пророчественных великого старца Серафима господин министр высочайшего двора Вашего граф Владимир Федорович Адлерберг поручил мне отнестись к графу Алексею Феодоровичу Орлову48, а им передано мне, чтобы я, нимало не стесняясь никаким опасением, все, что знаю по сему предмету изложил на бумаге во всем пространстве и полной сущности оного в словах, сколько можно более коротких, и если могу, то не искал бы счастия лично всеподданнейше докладывать о том Вашему Императорскому Величеству. Вот смысл того, в каком виде передана мне Высочайшая воля Ваша, Всемилостивейший Великий Государь Император, но как сообразить пространство с краткостию, безопасную нестеснительность устного всеподданейшаго доклада с неизбежною осторожностию изложения тех же мыслей на бумаге и наконец, что думать о предложении не искать возможности хотя на одно мгновение насладиться столько желанным для каждого верноподданного Вашего и превожделенным счастием видеть пресветлое лицо Высочайшей Особы Вашего Императорского Величества, когда великодушная доступность Ваша, Всеавгустейший Монарх, столь велика, что не скрывает Вас и от самого последнего из Ваших верноподданных. Мне говорят, что смутность современного положения нашего Отечества невольно делается главнейшею причиною того, что едва ли можно будет мне удостоиться величайшего для меня счастия лично видеть Вас, от всего сердца моего нелицемерно любимый мною Монарх. Но неужели две-три, а много четыре минуты достаточны, быть может, на Высокомонаршее благосклонное выслушание слов великого старца Серафима — слов едва ли только лишь не в современном состоянии Отечества нашего и долженствующих быть приведенными в известность Вашему Императорскому Величеству — так много отнимет времени от великих забот Ваших о непоколебимости державы Вашей, и каким образом слова великого старца могут быть помехою счастию Русской земли, когда они от него-то лишь, ибо Высочайшей Особы Вашей, без коей и счастия на земле Русской быть не может, и относятся только. Да и было ли когда-нибудь на бумаге излагавшееся мною доведено до Всеавгустейшего сведения Вашего хотя одно слово правды моей без того, чтобы оно было или превратно истолковано, или и вовсе предано совершенному умолчанию, в чаянии, что я никогда и никак не сподоблюсь счастия лично видеть Вас, Государь, и обо всем всеподданнейше доложить Вам по сущей справедливости. И не извольте подумать, что я дерзаю так всеподданнейше изъясняться, не имея на то никакого основания. Нет, Ваше Императорское Величество, никто более моего не имеет права неоспоримого на таковый образ мышления, хотя и весьма для меня неотрадный, но тем не менее неотвратно вынужденный из меня неизбежностию.
Чтоб доказать настоящие слова мои, мне следовало бы только хотя в кратких очертаниях да рассказать постепенно все обстоятельства жизни моей, послужившей как основными и сопутствующими, так и завершающими побудительными причинами к тому, но, чтобы действительно не употребить во зло благомилостивейшее Высочайшее внимание Ваше, осмелюсь только привести один пример:
Вашему Императорскому Величеству вероятно известно дело о двух Дивеевских женских общинах — сущность того дела, официально изложенная, имеется в Святейшем Правительствующем Синоде, дело это началось по моей просьбе, но так ли оно официально представлено, как на самом деле все, до него относящееся, было излагаемо мною на бумаге; вот самый короткий отчет, мой собственный, об истинной и действительной его сущности.
Ярославская помещица, полковница Агафья Симеоновна Мельгунова, урожденная Белокопытова, постриженница Киево-Фроловского женского монастыря, в монахинях Александра, сподобилась во сне получить от Божией Матери извещение, что не в Киеве должна окончить она жизнь свою, но идти на Север великой России, и там Царица Небесная укажет ей место, где по кончине ее, благоволением Божией Матери, устроится обитель девическая, на которую Она с Иверии, Афона и Киево-Печерской лавры низведет Свое благословение, равное тем трем святым местам Ея небесным благословением49. Монахиня Александра видела второе явление Божией Матери в Нижегородской губернии Ардатовского уезда, в селе Дивееве, на том самом месте, где потом великим старцем Серафимом устроена двухпрестольная церковь Рождества Христова и Рождества Пресвятой Богородицы. Старица Божия после многолетних трудов монашеских, около того места проведенных, наконец за полгода до смерти своей поселилась с тремя при ней сестрами противу сего места, про которое Царица Небесная сказала ей в видении, что оное есть именно то, которое будет принадлежать великой обители, предреченной ей в Фроловском Киево-Печерском монастыре, и умирая, дала заповедь иеродиакону Саровской пустыни Серафиму попещись о благоустроении духовном имеющей некогда по предречению Божией Матери основаться той великой обители.
После кончины ее на месте ее жительства к тем сестрам, к ней пришедшим и после нее оставшимся, собрались другие, и основалась община, содержавшая устав и молитвенное правило, одинаковое с правилом Саровской пустыни. Между тем иеродиакон, впоследствии иеромонах Серафим, преуспевая в духовных и монашеских подвигах в пустынножительстве семнадцатилетнем, где сподобился перенести посты — 3-дневный и 7-дневный, двух-, трех-, четырех- и шестинедельный и наконец 72-дневный — и после того борьбу с бесами в течение 1001 дня и 1001 ночи и получил совершенную победу над ними, о чем мне самому из уст в уста передал. И после всего того пятилетним безмолвием в затворе достигши полного, подобно пророку Моисею Боговидцу, благодатного внутреннего и внешнего озарения решился заняться благоустроением помянутой выше общины, бывшей под начальством Ксении Михайловны Миловановой, и желал научить их простоте жизни и легчайшему приобретению благодати Духа Святаго именно тем же способом, коим он из многолетней собственной благодатной опытности научился, но она его мало стала слушаться, говоря, что уже им дан устав строителем Пахомием, начальником Саровской пустыни, и она не согласна на нововведения, чая, что чрез соблюдение и прежнего устава того она и сестры ее спасутся; и великий старец Серафим, ища не своих сил, а еже ближнего, оставил их в покое и обратился к прежнему, совершенно отлученному от всякого сообщения с любыми, пустынножительству, но Божия Матерь явилась ему, приказала завести новую и вторую в Дивееве общину в поле возле села того из одних только девиц с условием, чтобы никогда вдовицы в ней не жили, дала этой общине новый и нигде не бывалый, а Ею Самою изобретенный и законоположенный устав, сообщенный устно во время явления Своего великому старцу Серафиму, и в основание новой обители приказала ему самому из саровского леса срубить двухпоставную мельницу и к ней пристраивать в порядке Ею Самою указанном кельи; из прежней же общины взять сестер, поименно Ею Самою указанных, и к ним лишь тех потом присовокуплять, которых Она Сама изволит ему указать, а на месте помянутом выше, где было Ее явление второе монахине Александре, устроить в честь Рождества Сына Ея Господа нашего Иисуса Христа и Ея собственного двухпрестольную церковь, в коей диакониссами для прислуживания алтарю избрать из новейшей общины Ея девической сестер, и самую церковь подчинить ведомству сей девической общины, обещав, что его собственные мощи, равно как и мощи первоначальницы Александры, будут некогда почивать в нижней Рождества Ея церкви — и, другие многие прибавив к тому о сей второй девической Дивеевской общине предречения, повелел, чтобы место усадьбы этой общины обведено было канавою и валом, сделанным трудами сестер общинских — что все великим старцем Серафимом исполнено — и в Дивееве со времени заведения сей новой, Мельничною прозванной, общины стало существовать две, совершенно отдельные друг другу немало не подчиненные хотя и не лишенные, однако же, христианского общения обители; и из сих-то двух общин по особому явлению Божией Матери, в ночь с 3 сентября ему бывшему, он 4 сентября заповедал мне от лица Самой Божией Матери служить его собственной девической общине и, сложив руки мои с руками двух сестер сей общины, сказал мне: «Как Божия Матерь предала мне из рук в руки общину сию, так и я тебе по Ея же повелению передаю служение мое сей Ея великой обители по смерть твою, служи же Царице Небесной во всю жизнь твою и сохраняй в ней все, как сама Божия Матерь в ней через меня, убогого Серафима, устроить изволила. А в грядущее лето мы на сих трех грядочках поработаем с тобою». Объявив сестрам всем, что Божия Матерь меня назначила им быть питателем во всю жизнь мою, отпустил в Воронеж.
По возвращении откуда узнал я по кончине его, что в Дивееве существуют две общины, а в Куликове, Тамбовской губернии Темниковского уезда, начинается третья, по благословению того же великого старца; и приняв на себя по заповеди его служение его собственной общине, Мельничной девической Дивеевской, а по моему собственному, не без воли впрочем Божией, о чем бы долго было здесь пояснять, и двум другим, я писал к господину обер-прокурору Святейшего Правительствующего Синода графу Николаю Александровичу Протасову от 14 января 1838 года о существовании трех различных общин, поименованных выше, и о различном в пользу их отдельном для каждой пожертвовании земель моих; и наконец, будучи особенным благодатным исцелением в ночь с 1 на 2 июня 1842 года, дарованным мне от тяжкого ушиба во всем теле и вывихе левой ноги и двух ребр в левом боку, удостоверил, что просьба моя от 1 июня того 1842 года справедлива и угодна Богу с приказанием послать ее непременно на имя преосвященного Иоанна, епископа Нижегородского и Арзамасского; я не только послал ее тогда, — а преосвященный немедленно в Святейший Правительствующий Синод, но и после того неоднократными просьбами о соблюдении всех моих условий при пожертвовании земельных, положенных мною и клонившихся лишь только к соблюдению заповеди великого старца Серафима и непременной воли Самой Божией Матери через него мне сначала, а потом уже и непосредственно чрез последнее, третье, благодатное наделение объявленные, неоднократно настаивал о возвращении обоим общинам Дивеевским их прежней самобытности, а чрез то о непременном навсегда непорушенном, чрез их устроение таковое, воли Божией всесовершенном исполнении, нарушенных несправедливым соединением; и все то не на словах, но на бумаге изъявлял, ссылаясь и на самые законы — в пользу мою говорившие — и делал то не через какое-нибудь низшее и светское место, но чрез Святейший Правительствующий Синод. И чрез столько-то великое место и всех моих вышепомянутых благодерзновенных и справедливых настаиваниях, единственно лишь только страхом Божиим и любовью к Божьей Матери из меня вынужденных, старался довести до Высочайшего сведения Вашего, но чем же увенчались все таковые многолетние и неотступные хлопоты мои? Условия мои осмеяны, я сам выставлен хлопочущим, не знай о чем, соединение общин приписано не превратному о существовании их донесению, вынужденному несправедливым о том настоянием одного из членов Святейшего Правительствующего Синода, но Высочайшей воле Вашего Императорского Величества, хотя от Вас, однако же, вся правота настоящего положения дел Дивеевских двух общин совершенно закрыта разнообразными превратными толкованиями воли великого старца Серафима и клеветами на меня; и чрез кого же все то сделано? Через Святейший Правительствующий Синод, а клевета на меня взводимая взведена — через сенатора! Как же после всего того, простите такому вопросу моему, Ваше Императорское Величество, я осмелюсь через письменное изложение на бумаге всеподданнейше доводить до Высочайшего сведения Вашего тайну Божественных предречений о Вас и России Вашей, тогда как и заповедано мне верноподданнически доложить оную лишь только усты к устам.
Если же во мне изволите сомневаться, не изменник ли я какой и не со злым ли умыслом дерзаю утруждать Ваше Императорское Величество, то осмелюсь нижайше представить Всеавгустейшему вниманию Вашему, Великий Государь, какая кровь переливается в жилах моих с отцовской стороны, мотовиловской. Предки мои — славянские властители, равные в правах нынешних дворян, удостоились участвовать вместе с Гостомыслом в призвании Рюрика, Синеуса и Трувора на княженье землею Русскою, что хотя известно только мне по семейным нашим преданиям, однако никакому сомнению не подлежит, а с Пожарским и Мининым были тоже двое Мотовиловских. Предки мои при избавлении Москвы и России от поляков и потом при возведении на Всероссийский престол Всеавгустейшего Дома Романовых, из них от Евсевия Семеновича Смирного-Мотовилова, воеводы иркутского или тобольского, по прямой линии происходит прадед мой, надворный советник Михаил Семенович Мотовилов, трудившийся вместе с фельдмаршалом Минихом в свержении Бирона и открывший в Саровской пустыни тот акт, который нужен был Государыне цесаревне Елисавете Петровне при восшествии ее на престол Всероссийский, и во все время почти тысячелетнего дворянства своего в государстве Российском Мотовиловы, служа стольниками и полковниками, сотниками стрелецких полков и воеводами передовых полков и в областных городах, что ныне губернские, ни разу не изменяли ни Богу, ни Государю, ни Отечеству, служа и Тому, и другому, и третьему всегда верою и правдою, а с материнской стороны я осмелюсь, указав на покойного бригадира Николая Алексеевича Дурасова и всех от сестер его происходящих, заключить, что она из одного и того же рода и, в доме его быв воспитана, имела счастие неоднократно пользоваться высоким благоволением и всеавгустейшим вниманием великой бабки Вашей Государыни Императрицы Екатерины Великой, каковым удостоен был и родитель мой, начавший службу свою при высочайшем дворе Ее Величества и только по тяжким болезням своим, и во всю потом жизнь удручавшим его, принужденный выйти в отставку.
Простите безумью моему, Ваше Императорское Величество, если дерзнул помянуть о заслугах предков моих, а сам ничего дельного не удостоился сделать для Вас, Великий Государь, и еще раз благомилостивейше извольте сделать один вопрос, что если бы и всякому из великих сановников, окружающих престол Ваш, было положено в жизни хотя половина препятствий, коими меня устраняли от возможности быть полезным Вашему Императорскому Величеству, то могли ли бы они хотя что-нибудь доброе для Вас сделать? И если им никто не препятствовал в служении Вам, Великий Государь, то за что же такое меня не только 14 лет сряду не пускали на государственную службу, но даже теперь, и во вторичный приезд мой в северную столицу Вашу, предлагают мне не добиваться личного всеподданнейшего представления Вашему Императорскому Величеству, тогда как Вы сами и от последнего из солдат Ваших себя скрывать не изволите?
Простите же великодушно чистосердечному простодушию верноподданнической речи моей, и если можете, то не отриньте, еще раз умоляю Ваше Императорское Величество, моей неотступной просьбы всемилостивейше дозволить мне изустно доложить Вам слова великого старца Серафима, сказавшего мне про Вас, Великий Государь, что Вы в душе христианин, чего не смеют сказать про себя очень многие, того Серафима, коему возвещено от Бога, что смерть его будет подобна смерти семи отроков, спавших в Ефесской пещере. А о нем прояснено мне то, что он воскреснет прежде общего всех воскресения из мертвых в царствование Вашего Императорского Величества и единственно лишь только для Вас, Великий Государь, о чем всем в полноте всего и вышеизложенного, изъяснив по сущей справедливости, по долгу православно христианской верноподданнической совести, что готов и присягою подтвердить, вполне предаю себя Всеавгустейшей воле Вашего Императорского Величества, и если Всемилостивейше соблаговолите дозволить мне открыть Вам тайну, которой не преувеличивал цену лишь потому, что единственно Вашему Всеавгустейшему суду высокомонаршему желал и желаю всеподданнейше предоставить сделать настоящую и справедливую ей оценку, то буду непрестанно благодарить Господа, положившего Вам по сердцу, вовремя благоприятно послушать верноподданническую речь мою о ней. Если же нет, то двадцать два года терпевши и неоткрывши ее никому, унесу ее с собою во гроб с совестию неукоризненною тем, что я скрывал талант, вверенный мне от Господа через великого раба Своего Серафима.
Вашего Императорского Величества верноподданнейший раб, титулярный советник, почетный смотритель Корсунского уездного училища, член Нижегородско-Ардатовского тюремного комитета и кандидат в должность симбирского совестного судьи Николай Александров сын Мотовилов.
7 марта 1854 года
Жительство временное имею в Санкт-Петербурге, 1-й адм. част. 1-го квар. в Большой Миллионной улице в доме графини Зубовой, у Мозалевского № 4
Всеавгустейший Монарх Всемилостивейший Государь!
Имев щастие лично моими глазами видеть собственноручное Вашего Императорского Величества Высочайшее повеление о всеподданнейшем докладе слов великого старца Серафима на бумаге, спешу немедленно исполнить священнейшую для меня Всеавгустейшую волю Вашу.
Вот содержание его беседы в четверток на Пасху 1832 года:
— Рассказав подробно о Илии Фесвитянине и об Авессе, военачальнике Давидове, о Гедеоне, вожде израильского народа, он заключил, что в России много есть еще верных Богу людей, хотя разврат духовный и многих от Бога отвлекает, и, сказав, что надобно царям служить, так как Авесса, который за жизнь Давидову стократно готов был своею собственною пожертвовать, и прибавив, что, подобно Гедеону, людям Божиим надобно призыва и избрания Божьего ожидать, и тогда, действуя по Боге, не отчаиваться, если б их усердие к Отечеству и не получило надлежащей оценки, ибо любовь к Царю и Отечеству угодна Богу, и если бы люди не поценили, то Бог воздаст, — он спросил меня, что именно влечет меня в Петербург; я сказал, что желание служить там Вашему Императорскому Величеству; почему же там, а не в другом месте, я ответил, чтобы, находясь ближе к Вам, в случае нужды быть немедленно готову пролить до последней капли кровь свою, если б то понадобилось за Ваше Всеавгустейшее здравие, и быть, если можно будет сколько Богу угодно будет помочь, полезным Церкви Христовой. Он отвечал: «Усердие твое угодно Богу, и Он не оставит тебя за оно, но так как по слову пророка — во время благоприятно послушах тя и в день спасения помогох ти — то ревность хотя и по Богу да не по разуму (то есть преждевременно), то не только неугодна Богу, но и грех есть. Так и теперь поездка твоя не по дороге — и ето самое усердие твое к Государю, если преждевременно узнают о нем люди недоброжелающие ему, то может повредить тебе, а ты себя береги. О Государе же не пекись, Его Господь сохранит. Он в душе христианин, чего не могут про себя сказать иные даже и из духовных великих особ. Велик был Государь Император Петр I Алексеевич, за что Великим и отцом Отечества справедливо наречен, а по вере в Господа с верою Его Императорского Величества и сравнен быть не может; сами рассудите: Петр Великий жил во времена такие, когда и одним взглядом дорожили царским первейшие бояре, как милостию Божиею, и все безмолвно Царю покорялись, так ему легко было управлять. А ныне не тот народ уж стал, и если и за всею етою переменою слушаются Государя и трепещут враги его, то уж Сам Господь наш Иисус Христос и Божия Матерь помогают во всем за нелицемерную веру его Православную, вот ею-то он и выше Петра Великого и за нее-то и помогает ему Бог во всем и возвеличит во дни его так Россию над всеми врагами ее, что она станет превыше всех царств земных и не только нам у иностранцев уже не придется учиться ничему, а еще и им доведется бывать в нашей Земле Русской да учиться у нас и Вере православно христианской и жизни благочестивой по етой вере; а много-много будет сначала до того всякого горя Государю и неоднократно станут искать его освященной Богу главы и живота Царской фамилии, но Господь всегда будет защищать и его и весь Августейший Царский Дом его; праведника ради единого целый род спасается, что речет триех ради, а в его государевом роду, посмотрите-ка, ваше Боголюбие, сколько святых мощей от его венценосной плоти и крови, мню, что не один десяток угодников Божиих, так все они молитвенники за род его и его священную Особу Императорскую; вот хоть бы и августейшая родительница его, благочестнейшая Государыня Мария Феодоровна, она как мать родная для всех сирот и бедствующих, а ето ведь святых только жен богомудрых дело, и если то велико в простом человеке, тем более в священной венценосной Царской особе угодное Богу, а Государь в Бозе почивший Всеавгустейший родитель его, император Павел Петрович, как любил Церковь святую, как чтил святые уставы ее и сколько сделал для блага ее, немногие из царей русских, подобно ему, послужили Церкви Божией; а Его Императорскому Величеству и еще гораздо более поможет Господь сделать и для Церкви святой Православной нашей и единой во всей вселенной истинной, непорочно Апостольской Вселенской Церкви Христовой, но до етого еще много должно будет горя и Государю, и Земле Русской перенести; восстанут на него не только враги внешние, но и внутренние и вот как это будет: бунтовщики-то, восставшие на Государя при восшествии его на престол, похвалялись, что хотя и скошена трава, да корни остались, то хотя и не по Боге они хвалились тем, а ето, однако же, правда, ибо главные начальники етого злого умысла, выдавши тех, которых сами же вовлекли в злой етот умысел свой, а сами остались в стороне, и вот они-то и ищут и будут искать погибели Государя и всей Фамилии его Царской, и неоднократно будут подыскиваться, нельзя ли как-нибудь извести их, а когда неоднократные их покушения не удадутся, то они примутся за другое — и будут стараться, что если можно им будет, то бы во всех должностях государственных были все люди или согласны с ними, или по крайней мере не вредные им. И будут всячески восстановлять Землю Русскую противу Государя; когда же и то им не будет удаваться, так как им хотеться будет, ибо по местам ими заводимые частные возмущения будут по милости Божией скоро прекращаемы, то они дождутся такого времени, когда и без того очень трудно будет Земле Русской и, в один день, в один час заранее условившись о том, поднимут во всех местах Земли Русской всеобщий бунт; и так многие из служащих тогда будут и сами участвовать в их злоумышлении, то некому будет унимать их. И на первых порах много прольется неповинной крови, реки ее потекут по Земле Русской, много и вашей братьи, дворян, и духовенства, и купечества, расположенных к Государю, убьют; но когда Земля Русская разделится и одна сторона явно останется с бунтовщиками, другая же явно станет за Государя и целость России, вот тогда, ваше Боголюбие, усердие ваше по Боге и ко времени. И Господь поможет правому делу: станет за Государя и Отечество и святую Церковь нашу, а Государя и всю Царскую Фамилию сохранит Господь невидимою десницею Своею и даст полную победу поднявшим оружие за Него, за Церковь и за благо нераздельности Земли Русской; но не столько и тут крови прольется, сколько тогда, как когда правая за Государя стоявшая сторона получит победу и переловит всех изменников, и предаст их в руки правосудия. Тогда уж никого в Сибирь не пошлют, а всех казнят — и вот тут-то еще более прежнего крови прольется, но ета кровь будет последняя, очистительная кровь, ибо после того Господь благословит люди Своя миром и превознесет рог помазанного Своего Давида, раба Своего, мужа по сердцу Своему, благочестивейшего Государя Императора Николая Павловича — его же утвердила и паче утвердит десница Его святая над Землею Русскою. Так что же унывать нам, ваше Боголюбие: аще Бог за ны, кто на ны — их же Бо предъуведе, сих и предызбра, их же предызбра, сих и освяти, их же освяти, сих и прослави — сих и блюдет; что ж унывать нам, ваше Боголюбие, аще Бог за ны, кто на ны — разумейте язы́цы и покоряйтеся, яко с нами Бог, могущие покоряйтеся, яко с нами Бог, и аще паки возможете, паки побеждени будете, яко с нами Бог — так-то, ваше Боголюбие, с нами Бог и унывать нам нет никакой дороги».
Я в неизреченной радости лишь только хотел было сказать: «Так благословите же, батюшка, я сей час поеду в Петербург и постараюсь видеть Государя и всеподданнейше доложить ему слова ваши», а он, закрывши мне рукою своею рот, сказал:
— Как вы не понимаете: не теперь, а после; теперь еще не время, а после, когда по пророку узрите Иерусалим, обстоим вон. Господь вас Сам приведет тогда и сам положит по сердцу вашему возглаголать благая о Иерусалиме. А теперь беречись надобно вам, а Государя Господь сохранит и благословит его и Землю Русскую всяким благословением, и в земных и в небесных; во время же свое усты ко устом все слова мои его Величеству доложи — тогда и то, что теперь думаешь, скажи.
Я спросил, что же; он отвечал: «Все что ко благу Государя, святой Церкви и Земли Русской, Бог тогда по сердцу тебе положит — то ты не убойся и все возвести его Императорскому Величеству, а каково тебе и прежде неоднократно говорил: Господь и Божия Матерь Сами устроют путь твой во благое, и убогого Серафима молитвы к Ним за тебя всюду будут с тобою».
Вот все, Ваше Императорское Величество, что батюшка отец Серафим в эту незабвенную беседу для меня изволил говорить о Вашем Императорском Величестве и прибавил, «что Господь на многие лета еще продлит дни живота Вашего и в старости маститой дарует Вам кончину мирную и святую, как тем из всеавгустейших предков Вашего Императорского Величества, которые верою и правдою благоугодили Богу».
Здесь бы следовало еще мне помянуть о том, каким образом после кончины великого старца Серафима сказано было мне самому о его воскресении из мертвых — и подтверждено о том троекратно: в 1835, в 1847 и в 1851 годах, но не знаю, угодно ли будет Вашему Императорскому Величеству знать о том.
За тем всеподданнейше изъяснив в самых коротких, сколько мог, словах о беседе отца Серафима и припадая к высокоосвященным стопам ног Ваших до лица земли, всеуниженнейше, верноподданнически рабски умоляю Вас, Великий Государь, что дерзал утруждать Вас всеподданнейшею просьбою усты ко устом возвестить все то Вашему Императорскому Величеству — таково действительно было и на деле желание великаго старца Серафима. Всемилостивейше простите меня.
Вашего Императорскаго Величества верноподданнейший раб, титулярный советник, почетный смотритель Корсунского уездного училища, член Нижегородско-Ардатовского тюремного комитета и кандидат в должность симбирского совестного судьи Николай Александрович Мотовилов.
9 марта 1854 года
Жительство временное имею в Санкт-Петербурге, 1-й адм. част. 1-го квар., в Большой Миллионой улице, в доме графини Зубовой, у Мозалевского № 4.
По секрету
Оригинал черновой, писанный 15 апреля 1866 года, в тяжкой болезни моей, в селе Рождественском, Цыльне тож
Его Императорскому Величеству
Благочестивейшему Самодержавнейшему
Великому Государю Императору
Александру Николаевичу
Самодержцу Всероссийскому,
Государю Всемилостивейшему
В 1854 году, в бытность Вашего Императорского Величества Государем Цесаревичем, Наследником Всероссийского престола, я имел щастие всеподданнейше подавать Вам докладную записку о некоторой части бедствий моих пожизненных, преимущественно же по делам моим тяжебным с татарами деревень Малой и Большой Цыльн и деревни Бестюрлеева Врага, Тланка тож, и о жалованных предкам моим, арзамасцам Кириллу и Даниилу Мотовиловым, земель, в 1703 и 1704 годах. И собственноручно Вы, Великий государь, начертали на той записке: «Помоги Мотовилову».
Но Высочайшее Вашего Императорского Величества повеление, поставленное мною на вид и Межевой канцелярии по тем делам, и до сих пор еще не исполнено.
А по ходатайству моему докладною запискою от 20 октября 1861 года на имя господина министра внутренних дел о дозволении мне открыть действия моего Спасопреображенского банка и по тому же предмету другою докладною запискою от 13 августа 1861 года на имя митрополита Исидора Святейшему Правительствующему Синоду о дозволении мне строить на мое, из польз сего банка, иждивение собор Божией Матери Радость всех Радостей в Дивееве ни полслова мне еще ни тем, ни другим не отвечено. А о прочих делах и говорить нельзя — так всякое мое усердие к пользе Вашего Императорского Величества заглушают, что, например, по бумагам моим: 1-е — генерал-адъютанту барону Врангелю на одном листе о возможной подати и насущной потребности погорелому городу Симбирску, и 2-е — сенатору Жданову о действительно существеннейшей и главнейшей причине симбирского пожара и неутомимом подготовлении известною партиею той всероссийской революции, о коей великий старец Серафим еще в 1832 году, в четверток на Светлую Пасху, сказал, что она чрез реформы, декабристическим заговором устроеваться в России имеющая, произойдет и о чем на двух листах собственноручная моя, в 1854 году в мартирие месяце поданная Его Императорскому Величеству записка должна храниться в III Отделении Собственной Его Величества Канцелярии, то по бумаге на одном листе барону Врангелю и сей последней, на 4 листах, господину сенатору Жданову, ровно ничего до сих пор не отвечено. Тогда как последняя бумага моя — высокогосударственной важности, ибо на вопрос его превосходительства, чем я докажу, что и польский бунт и все другие, мелочные, но, тем не менее, всепагубные русские бунты — суть подстройка лишь одной декабристически-русской агитации и кто — суть главные декабристы. Я отвечаю: что о них в точной и ясной отчетливости изъяснено в издании 1862 года жизни Рылеева, напечатанной в Лейпциге. И что всего удивительнее то, что и сам великий старец Серафим мне в 1832 году, в четверок на Святую Пасху, говоря о декабристах, прямо всех их поименно поминать изволил и поэтому, собственно, и не пустил меня в Санкт-Петербург, что эти люди, узнав мою великую преданность Государю Императору, всеавгустейшему родителю Вашему, и совершенную несолидарность мою с их церкве- и монастыре-разорительными, цареубийственными и антихристиански-аболюционистическими направлениями, не только не допустят меня до Государя, не дадут ходу мне никакого по службе, но и вовсе сотрут с лица земли. Ибо хоть они вполне окружили престол его величества Государя Николая Павловича, но он — в душе христианин, и вот лишь ета великая истинная вера его в Бога и есть его единственная от всех их защита.
Долгом всеподданнейшим щитаю доложить, что и к подаче господину сенатору Жданову последней, на 4 листах, черновой докладной записки (ибо ему неугодно было допустить меня почему-то к переписке ее набело) я возбужден был не прелестным, но истинным мне явлением во сне в Бозе почившего Государя Императора, родителя Вашего, обещавшего и Вам о сем мне явлении сказать священнотайно. Видением, крайне знаменательным и не менее того важным, каковое видел я много лет назад тому в ночь накануне взятия войсками Вашего Императорского Величества знаменитой крепости Карс. Когда он, великий Государь, изволил утешить меня уверением, что он не только совсем прощен, помилован, спасен, благословлен от Господа Бога, но и близ великого старца Серафима помещен. И о декабристических всепагубных действиях от него самого и, еще того подробнее, от самого отца Серафима слышал.
Пред подачею же господину сенатору Жданову бумаги, как из прилагаемых описаний сих видений всемилостивейше благоусмотреть соизволите, он приказал мне действовать так, как отец Серафим в 1832 году предрек, о чем на двух листах моей записки о декабристах, изобличенных великим старцем Серафимом, двенадцать лет тому назад чрез графа Орлова всеподданнейше представленной.
Да еще уже и после того по особому, от великого старца Серафима священнотайному извещению, данному мне в 1 день апреля 1865 года, о гибели Линкольна, хоть и неярого, но все-таки аболюциониста. А как выражался он, великий отец Серафим, Господу и Божией Матери не только не угодно такое страшное угнетение, разорение и неправедное уничижение, которое возобладавшими над всем декабристами, ярыми аболюционистами, творится повсюду у нас в России, но и самые обиды Линкольна и североамериканцев, Южных Штатов рабовладельцев, всецело неугодны благости Божией. А потому на образе Божией Матери Радость всех Радостей, имевшей по тому повелению его, батюшки отца Серафима, послаться президенту Южных, а именно рабовладельческих Штатов, велено было скрепить подписью: «На всепогибель Линкольна».
Но я признаюсь откровенно, что, высокопреосвященного Филарета просьбу вспомнив о смягчении слов в моей докладной записке 1 июня 1861 года противу обид епископа Нектария, заключавшихся в апостольском выражении: «Дыша прощением и убийством — ни слова в весьма гневном настроении», дерзнул ослабить силу боговдохновенной, священнотайно глаголанной ко мне речи б[атюшки] о[тца] Серафима и подписал: «На всепобеду над змией, Линкольном, и северными аболюционистами», или полное всеобладание над всем Севером и пр.; в подробности точные списки с обеих священно поведенных подписей под обоими образами Божией Матери и президенту рабовладельческих Штатов, и Пию IX при сем всеподданейше представляются в точных копиях.
Итак, буду продолжать, что кроме того им же, б[атюшкой] о[тцом] Серафимом, священнотайно, но для меня вполне ясно поведено от лица Господня Вашему Императорскому Величеству всеподданнейше доложить, что по поводу Восьмого Вселенского Собора крайне насущно в настоящее время, как, во-первых, для соединения святых Божьих Церквей под единую главу Христа Жизнодавца и под единый Покров Пресвятой Богородицы, так, во-вторых, всецелое и всеполное анафематствование всей мерзости отступления от святой вселенской веры Христовой, или аболюционистического нивелированья всего на свете, то есть, по-русски — декабризма, а по-вселенски — масонства, франкмасонства, иллюминатства и всей их якобинской престолов церковных и монастырей святых разорительной и цареубийственной баре-гонительной правительственности — всеподло безбожной и всецело антихристианской, сосредоточенной преимущественно в ложах: Симбирской, Московской, С.-Петербургской — по России, Нью-Йоркской — по Северной Америке, Калькутской — по Ост-Индии, Лондонской, Франкфуртско-на-Майнской, кроме мелких лож шведских, прусских, германских, австрийских, итальянских и прочих, всемирно возглавляемых в Клубе Юнион в Париже, — как во вселенской централизации всего богопротивного, антимонархического и панреволюционернейшего в мире.
То хоть бы и следовало в апреле месяце 1865 года к Вашему Императорскому Величеству послать мне еще третью икону Божией Матери б[атюшки] о[тца] Серафима Радость всех Радостей, но что у Вас уже есть таковые две, 1854 года, Вам мною всеподданнейше представленные. И одна в Севастополе, а другая в большом соборе Зимнего Вашего Императорского дворца, то велено мне лишь с приличным сыновним верноподданническим благоговением всеподданнейше умолить Ваше Императорское Величество, не соблагоугодно ли будет Вам извлещи ее из небрежного хранения где-то в ризнице50 и благолепно в приличном киоте поставить в Вашей церкви сего Богосшественского собора, против местной главной, возле царских врат иконы Пресвятой Богородицы, в подобие с таковым в отдельном киоте, противу местной же Христа Спасителя иконы. А так как грядет язва на Санкт-Петербург (то есть холера, а может быть, и язва заговорничества, проявившего себя выстрелом 4 апреля51, о чем я сего 27 июля объяснил), то неблагоугодно ли будет Вам всемилостивейше высочайше повелеть соизволить с приличным священнослужением и повсюду литией и водоосвящением, и окроплением святою водою и Зимнего дворца Вашего и всего С.-Петербурга обнести сею иконою, обойти всю Вашу столицу и резиденцию. И Господь, как в 1854 году, так и ныне и от всегубительной язвы сокрыть и Вас, и Вашу северную столицу всецело соблагоизволит, а при священнослужении и обходе и дворца, и Санкт-Петербурга, чтобы были петы в честь Божией Матери те же оба параклисисы Ей, Владычице нашей Приснодеве Богородице Марии, о коих я еще в 1854 году поведал и откровенно чрез его сиятельство господина министра Императорского Двора всеподданнейше докладывал.
И потом еще более нижайше и от лица самого батюшки отца Серафима, им великим старцем тогда, в 1 день апреля 1865 года, явльшимся и потом.
Все ето до сих пор писано было мною в тяжкой болезни моей, лежа, действительно, на предсмертном одре. И ночь с 15 на 16 апреля прекратила ету черновую мою рукопись. А назавтра, 16 апреля, из рассказов мирового посредника князя Николая Николаевича Ухтомского узнал я о подлом и гнусном поступке мерзавца, именующего себя Каракозовым. Кто он действительно, я не могу сказать, но мне до бесконечности грустно было, что его свидетельствовали, в своем ли он уме. И весь шум празднований, речей и прочего до бесконечности по глубокому чувству, внутренне не одобряющему все ето, до бесконечности не нравится.
Что бы я далее написал в последней моей короткой записке от 14 или 15 апреля 1865 года, всеподданнейшей, теперь не могу сказать, но два сна мои, или лучше, видения, о почившем в Бозе Государе Императоре Николае Павловиче утром сего 27 июля, и простите, что таким дурным пером, но все-таки напишу.
1- й сон был накануне взятия Карса.
Те же агитационно-революционерные партии стали после кончины Его Величества всевозможные клеветы на него распускать. И хотя я глубоко был убежден, утверждаясь на словах о нем великого старца Серафима, что все это ложь, но, тем не менее, сердце мое до бесконечности грустило о моем незабвенном царе Императоре, благодетеле.
И вот я вижу сон: Государь Император Николай Павлович и Государыня Императрица Александровна Феодоровна будто бы входят в маленькую столовую Зимнего дворца, куда и я по высочайшему повелению имел счастье быть приглашенным. И Государь сказал мне: «Давно, еще при жизни моей, я хотел тебя хлебом-солью нашею царскою попотчевать, да не удалось, то поешь с нами теперь». Его Величество Государь Император посадил меня по правую сторону за круглым столом, а Ее Императорское Величество Государыню Императрицу Александру Феодоровну посадил по левую сторону. И когда стал кушать, то я увидел, что он, подобно архиепископу Антонию, стал быстро жевать, и подумал: «А как Государь за обе щеки уписывает». А умерший Его Величество улыбнулся, оборотившись ко мне, и сказал: «Хорош же молодец! Во-первых, про царя и повелителя своего и думать так невежливо и не следует, но я знаю, что ты не в злобе подумал. А во-вторых, ты сам же сказал мне от лица великого старца Серафима, что я — христианин в душе. А разве христиане умирают — они по Христе Жизнодавце и сами живые всегда, так и я почил на время, до будущего всех общего Воскресения из мертвых плотию, но душою и духом моим жив, здоров и в милости Божией нахожусь и не только прощен во всех грехах моих, ибо несть человек, иже поживет и не узрит смерти греховныя, — но и спасен, и помилован, и во всем разрешен навеки. И не только благословлен от Господа Бога, но за великую любовь мою к великому старцу Серафиму и помещен близ него в Царствии Божием. И что ты написал мне о цареубийственной жажде революционерства декабристического, то о всем том старец Серафим еще более и в подробнейшем виде ныне передал (значит, до взятия Карса). Но что же ты-то мне подробно так не передал тогда?»
И я отвечал: «Ваше Императорское Величество! Если бы, презрев клеветами на меня графа Орлова и плюнув на его предостережения, Вы изволили тогда всемилостивейше допустить меня до тайной аудиенции, то я тогда бы безбоязненно имел возможность всеподданнейше передать Вашему Императорскому Величеству не только то, что богооткровенно я имел щастие узнать из уст святого Серафима о декабризме, но и то, что, руководим будучи его божественными наставлениями и непрестанною помощиею Божиею во время многолетних странствований по России, я имел возможность не словом, но делом узнать о дальнейшем ходе етой богомерзкой и царедушительной агитации. Ибо после выпуска, всемилостивейше Вами пожалованного в 1833 году мне, из-под ареста симбирского, чрез министра юстиции Дашкова, все христиане истинные принимали меня как мученика за веру Христову. Ибо я несправедливо был арестован за мое исцеление в Воронеже в 1 день октября 1832 и за написание полной службы и акафиста святителю [Тихону] Митрофану, и доселе не допущенного Святейшим Синодом к печати, и за мнимое, короткое будто сообщничество мое с Алексей Петровичем Ермоловым, и с Михаилом и Александром Николаевичами Муравьевыми, и Андреем, их братом, коего с Норовым, бывшим потом, с 1854 года моим личным начальником, министром народного просвещения, я в простоте сердца называл моими сотоварищами в путешествиях по святым местам. То, повторю, рабы Христовы считали меня мучеником за веру, а рабы антихристовы и революционеры, реформаторы без реформ, считали меня за заговорщика великого, но отделавшегося от ареста, тоже принимали меня за своего собрата-революционера и были со мной донельзя откровенны».
— Да, — изволил отвечать мне Его Императорское Величество, — и об этом великий старец Серафим сказал мне. Но что до того стало, что ты в письме своем написал мне, что ты будто бы никому о том никогда до 1854 года не говаривал, то это не совсем так.
— Да, — отвечал я, — простите меня, Государь. Я погорячился и в горячности забыл, что когда заговорщики иные, тоже разгорячась и ошибаясь, заявляли нередко охоту свою истребить весь Ваш августейший императорский род, то я словами великого старца, которого они и при революционерности своей все-таки уважали, имел щастие отмежевывать их от их царедушительных замыслов.
— То-то же, — сказал Государь, — мне и об этом великий старец Серафим тоже сказал. И мы с ним тебя помним и часто говорим о тебе, и желаем тебе во всем ради пользы Церкви Христовой, нашего императорского Дома и всей России блестящего и всеполно-победоносного, непреоборимого во всем успеха.
Вот весь, во всей его замечательной подробности, великий сон накануне сдачи Карса, о коем краткую записку я дал в 1861 году чрез княгиню Варвару Аркадьевну Горчакову вместе с некоторыми анекдотами о Суворове, слышанными мною в детстве почти что от дядьки моего, суворовского полковника Тищенки, сообщил и бывшему генерал-губернатору Александру Аркадиевичу Суворову-Рымникскому.
Но вот описание и другого, тоже замечательного сна, накануне 30 дней до расстреляния второго, расстрелянного за симбирские пожары, перед прибытием в Симбирск сенатора Жданова.
Я видел, что будто бы я в Симбирске (живши, однако же, по поводу погорения Симбирска в имении моем и месте родины, Симбирского уезда селе Рождественском, Цыльне тож). И что будто бы по высочайшему повелению зовут меня к почившему в Бозе Государю Императору Николаю Павловичу в симбирский Покровский монастырь. И я прямо пошел в маленькие покои деревянные покойного преосвященного Анатолия, где потом по некоторому случаю помещался преосвященный Евгений, предполагая, что Государь Император, вероятно, уже изволил остановиться, но мне указали за кладбищем маленький, чисто опрятный флигелек, вроде пустынной отшельнической кельи, против коего в палисаднике, прекрасно украшенном великолепными цветами, изволил сидеть Государь Император Николай Павлович, на том самом кресле императора Петра Великого, находящемся в Санкт-Петербурге в Монплезире, с коего Его Величество приказал во время царствования своего поделать все [неразб.], потом в сем и Его любимом месте Петра Великовского уединения.
Когда я имел щастие подойти к Его Императорскому Величеству, то Государь изволил мне сказать:
— Что это значит, Мотовилов, что при жизни моей ты сам вызывался мне служить, а теперь уж и я сам тебя зову-зову, да все не дозовусь. Неужели и ты, подражая другим, вздумал нам тоже изменить?!
Я спокойно сказал:
— Нет, Ваше Величество. Но мне и не говорил никто, чтоб Вы изволили меня требовать.
— А, — сказал Государь, обращаясь к окружающим его, — вот не справедлив ли мой спор с вами, что вы лжете на Мотовилова, будто бы он забыл меня и мой Императорский Дом, святую Церковь и нашу святую Русскую землю. Ну спасибо, что как раз немедленно явился. Я знал тебя и твердо верил, что не ошибаюсь в тебе.
Как только это выговорить изволил Государь Император, то как раз наискосок от етого места, возле собора Покрова Божией Матери, заколебалась земля над усыпальницей последнего нашего юродивого Андрея Ильича (о коем и жизни его есть в журнале «Странник» повесть), и он из-под крышки чугунной памятника своего вышел, из гроба воскресший и, творя свое обычное юродство, переваливаясь с боку на бок, в своей пестро-красной рубашке, и произнося обычные звуки: «А-аа-а», стал подходить прямо к Его Императорскому Величеству. А Государь, изволивши встать и сложивши три перста первые правой руки православно-христианским сложением перстов, и перекрестившись правильно, а не горстью, обычному некоторых примеру, изволил сказать: «Ну, слава Богу, эти двое (значит, и меня в числе Христа ради юродивых считая) ныне во всем помогут».
И лишь только он изволил всемилостивейше выговорить эту монаршую речь, как докладывают Его Величеству, что от его Императорского Величества, благочестивейше царствующего Императора Александра II Николаевича, к нему прибыл фельдъегерь с депешами. И подают ему четыре мои рукописи, наполовину листа свернутые и четырех цветов — белого, розово-красного, голубова и зеленого, шелковыми широкими лентами крестообразно перевязанные.
И Государь, на меня оборотись, изволил мне сказать:
— А ето твои бумаги, ты знаешь их сущность. А я, как тебе сказывал некогда, и еще лучше твоего их знаю из рассказов о них великого старца Серафима и сам займусь с сыном моим разбором их. Ну а ты начинай же действовать, как тебе великий старец Серафим в пользу нашу действовать заповедал.
Я сказал Его Величеству:
— С наивеличайшей радостью, от всей души моей готов на службу Вашего Императорского Величества. Но не в том одном дело. Надобно, чтоб мне не только высочайше разрешено было, но чтобы уже никто из господ министров, подобно министру финансов Броку, не мешал уже более мне ни в чем в службе Вашему Императорскому Величеству. Вы и всеавгустейший сын Ваш, и вся Ваша императорская фамилия, кого из них в тайны Ваши допустить изволите, должны знать, что я для Бога, для Вас и России намерен сделать. И сделать постараюсь даже более, чем обещал и обещаюсь при помощи Божией. Но министры ваши не имеют на это, кроме графа Владимира Феодоровича Адлерберга, никакого права, и если бы так было, то давным-давно все богопротивное и злое истреблено было бы богоуказанными мне чрез великого старца Серафима, благодатными средствами.
Но со времени кончины Вашего Императорского Величества, вопреки всей любви и всей милости Вашей ко мне, и вместо того, как Вы, передавая мне Ваши два поклона чрез господина министра императорского двора, переданы мне и слова, что вспоминаете обо мне, как об одном из первых деятелей в войне по Восточному вопросу, а я уничижен, отвержен. Меня гнетут, обрывают, как собаку, и жизнь моя в звании совестного судьи хуже всякой каторги — то как же я смогу хоть чем-нибудь послужить Богу и Вам, и России по богоуказанным мне чрез Серафима словам Господним. Ведь подобно Илии пророку, и моей души ищут жрецы революции, декабристы, царедушители, враги Бога, Царя и царства Русского.
— Ну, об этом уже не горюй. Я сам все это исправлю. И сам за тебя скажу сыну моему Александру. Смотри же, исполни и бесстрашно служи нам верою и правдою.
— Готов и буду при помощи Божией служить Богу, Вам и России. Служить, как великий старец Серафим меня богооткровением напутствовал, и великий Серафим убедительно просил.
Кончено 28 июля — в день Одигитрии Божией Матери и именин б[атюшки] о[тца] Серафима. 1866.
По выходе моем замуж за Николая Александровича, несмотря на молодые лета, мне пришлось в очень скором времени взяться за управление хозяйством и имениями. Хотя Николай Александрович и сам не переставал заниматься всем этим, но, заметив мою способность к ведению дел имения, поспешил передать мне все эти заботы, чтобы самому более свободно заняться тем, к чему его влекло постоянно: Николай Александрович, будучи светским и семейным человеком, проводил духовную жизнь.
Долго я не понимала этого направления моего мужа, и на этой почве у нас случалось возникали недоразумения.
Николай Александрович, где бы ни был и чем бы ни занимался, имел мысль, «погруженную в Бога», он весь горел любовью к Богу, к Божией Матери и к святым угодникам Его.
Он часто уезжал ко святым местам и имел большое знакомство с подвижниками того времени, которых было немало.
Случалось, что я сопутствовала ему в этих посещениях святых мест.
Мы бывали в Воронеже у архиепископа Антония (этого, по выражению преподобного Серафима, великого архиерея Божия); он имел великий дар прозорливости и большую духовную любовь к моему мужу. Однажды по приезде в Воронеж по некоторым причинам я решила отложить причащение Святых Таин, тем более что мы должны были скоро уехать, но Николай Александрович просил меня идти с ним к преосвященному спросить его об этом. Не успели мы взойти к нему, как он, благословив нас, обращаясь ко мне, сказал на мою мысль: «Во время путешествия, матушка, никак и ни по каким причинам не оставляйте приступать к Святым Тайнам: я нахожу в случившемся с вами действие врага нашего спасения».
Часто мы бывали в Задонске, где архимандритом был духовный друг моего мужа отец Зосима. Первый раз увидала я его, по приезде в Задонск, в церкви. Вижу, входит довольно молодой монах и кладет множество земных поклонов пред святыми иконами, и я подумала: «Вот какой еще молодой довольно, а уже какие имеет подвиги».
По окончании службы Николай Александрович пошел со мной на чай к отцу архимандриту, и я очень удивилась, узнав в нем монаха, которого я видела в церкви. За чаем, обращаясь ко мне, отец Зосима вдруг говорит: «Вот, матушка, иные думают, что я еще молод, да уж и большой подвижник, только это все неверно, и мне скоро пятьдесят лет».
Бывали мы у известного подвижника Парфения Киевского, знали Игнатия Брянчанинова, Феофана, епископа Тамбовского, впоследствии затворника Вышенского, и много-много кого знал и у кого бывал Николай Александрович.
Но большинство этих поездок Николай Александрович совершал один: хозяйство и семья задерживали меня дома. Случалось, что Николай Александрович задерживался очень долго, и я начинала беспокоиться его отсутствием. Раз, помню, я целый месяц не имела о нем известия из Воронежа. В великой печали поехала я в один монастырь, где была затворница именем Маргарита, чтобы иметь от нее духовную поддержку и утешение. Вхожу к ней в келью и вдруг из-за перегородки, где она постоянно и пребывала, слышу, она кричит мне: «Не скорби, не скорби! Сегодня муж твой дома будет». Действительно, вечером Николай Александрович возвратился домой.
Великие рабы Божии и великие архиереи были в то время!
В Симбирске был епископ Евгений, часто случались в городе пожары, и жители очень волновались, боясь большого пожара, так как постройки были деревянные. Епископ Евгений говорил: «Не беспокойтесь, большого пожара, пока я жив, не будет, а вот умру — великий будет пожар».
Когда он скончался, стали по обычаю ударять в колокол, а с другой стороны города начали бить в набат — произошел пожар, который сильно опустошил город.
Но вот где-где я ни была, а лучше Сарова не видала! Благословенный, богоспасаемый Саров! Подвижники его по величию своих подвигов уподобились древним Отцам пустынным!
И Николай Александрович, куда бы ни ехал, где бы ни был, а все его постоянно влекло в Саров и в Дивеев.
Зимой без шапки бывая в Дивееве, он по заповеди отца Серафима ежедневно ходил вокруг канавки и громко пел: «О, Всепетая Мати!» По заповеди же отца Серафима он любил ставить множество свечей в храмах к святым иконам и не жалел на это никаких расходов.
В доме у нас часто служили всенощные, а Николай Александрович сам читал шестопсалмие, при этом из глаз его текли потоки слез, и весь он умом был «горе».
Случилось однажды зятю нашему, князю N, быть при этом, и по окончании службы он стал высказывать свое удивление по поводу этого. На другой день он с Николаем Александровичем поехал осматривать имение. Николай Александрович ехал с кучером в одном экипаже, запряженном тройкой, а зять наш поехал в другом и ехал сзади. Дорога шла высоким берегом около реки. Вдруг лошади Николая Александровича чего-то испугались, бросились и прямо с обрыва с экипажем полетели в воду; в одну минуту Николай Александрович сбросил шляпу и, обращая взор свой к небу, громко начал 90-й псалом «Живый в помощи Вышняго».
Долетев с обрыва до края реки, лошади погрузились в воду и, как будто удержанные какой силой, остановились и остались в стоячем положении, и ни Николай Александрович, ни кучер не получили никаких повреждений.
По возвращении зять наш говорил, что «действительно велика сила молитвы у Николая Александровича и что произошло явное чудо, так как спасения не могло быть по причине крутизны берега».
Да, Николай Александрович в вере был тверд и крепок как камень; его можно назвать исповедником веры.
Вращаясь всегда в высших духовных и светских кругах, Николай Александрович часто обличал начавшееся уже тогда настроение в желании различных реформ в нашей Православной Церкви.
В этих случаях и письменно, и устно он защищал целость, святость и ненарушимость этих правил. Однажды в многолюдном собрании был разговор по этому поводу, и Николай Александрович высказывал резкую правду; я незаметно стала дергать его, желая остановить излишнюю горячность его речи. «Что ты меня дергаешь, — воскликнул он, — я им правду говорю, притом не от себя, я не могу молчать, ибо слышу голос, говорящий мне: «Ты, немой, что молчишь? Ты познал глаголы живота Моего вечного, и ими может спастись ближний твой, в заблуждении находящийся». Так что боюсь обличающего меня, сказавшего: «Рабе лукавый и ленивый! Почто не вдах сребра Моего делателем?» Так что, матушка, где Дух Божий посетит человека, там и говори».
К Божией Матери Николай Александрович имел особенную любовь, часто прочитывал параклисы ей, повторяя их многократно.
Один раз кто-то за одним большим обедом, зная это, позволил себе что-то сказать о Богоматери.
Тогда, не стесняясь присутствовавшими на обеде, Николай Александрович начал буквально громить шутника, высказывая ему такую правду, что все бывшие на обеде встали на сторону Николая Александровича, и шутнику осталось покинуть с бесчестием собрание.
Любовь Николая Александровича к ближнему была велика, он желал, чтобы все спаслись; часто приходили к нему по делу наши крестьяне, и, оставляя в стороне дело, он старался им растолковать предметы духовные, и правда наши крестьяне отличались редкой религиозностью.
Николай Александрович говорил мне, что отец Серафим сказал ему, «что все то, что носит название «декабристов», «реформаторов» и, словом, принадлежит к «бытоулучшительной партии», есть истинное антихристианство, которое, развиваясь, приведет к разрушению христианства на земле, и отчасти православия, и закончится воцарением антихриста над всеми странами мира, кроме России, которая сольется в одно целое с прочими землями славянскими и составит громадный народный океан, пред которым будут в страхе прочие племена земные. И это, говорил он, так верно, как дважды два — четыре.
Итак, повторяю, по незнанию я говорила Николаю Александровичу, что ему следовало бы, если он хочет вести такой образ жизни, идти в монастырь, а не быть семейным человеком. На это он отвечал мне следующее: «Отец Серафим мне сказал, что монастыри есть место для высшего духовного совершенствования, то есть для тех людей, которые желают исполнять заповедь: «Если хочешь быть совершенным, оставь все и следуй за Мной». Но исполнение всех остальных, сказанных Господом заповедей, есть, однако, обязанность для всех христиан, так что, другими словами, прохождение духовной жизни обязательно и для монаха, и для простого семейного христианина. Разница в степени совершенствования, которое может быть и большим, может быть и малым.
И мы можем, — прибавлял отец Серафим, — проходить духовную жизнь, да сами не хотим! Духовная же жизнь есть приобретение христианином Святаго Духа Божиего, и она начинается только с того времени, когда Господь Бог Дух Святый, хотя вмале и кратко, начинает посещать человека. До этого времени христианин (будь то монах, будь мирской человек) проводит жизнь общехристианскую, но не духовную; проводящих же духовную жизнь людей мало.
Хотя в Евангелии сказано, — говорит отец Серафим, — «что нельзя Богу работать и мамоне» и «трудно имеющему богатство войти в Царство Небесное», но Господь открыл мне, что чрез грехопадение Адама человек помрачился всецело и сделался односторонним в духовном рассуждении, ибо в Евангелии также сказано, что то, что невозможно для человека, возможно для Бога; поэтому силен Бог, вразумит человека, как без погибели душевной, находясь в условиях светской жизни, может человек служить духом: Богу. «Иго Мое благо и бремя Мое легко есть», а его часто заграждают такими тягостями (из излишней боязни служения мамоне), что, взявши ключи духовного разумения, получается и сами не входят, и другим входить препятствуют. Итак, по своем падении от крайнего греховного ослепления человек сделался односторонним.
Многие святые, говорил отец Серафим, оставили нам свои писания, и в них все говорят об одном и том же: о приобретении Святаго Духа Божиего через различные подвиги, чрез делание различных добродетелей, но главным образом чрез непрестанную молитву. И воистину, нет ничего на свете драгоценнее Его. Чтение же их писаний служит для познания того, чего именно достигать следует. Вот часто Господь оставляет без исполнения прошения наши и даже лиц, именуемых духовными, а все оттого, что по плоти живут, а не по Духу: «Живущие же по плоти Богу угодить не могут, — говорит святой апостол. Водимые же Духом суть сыны Божии!» Сим последним не может отказать Господь в их прошениях.
Правда, Николай Александрович всегда имел молитву, возносимую к Богу в уме и сердце своем, и очень часто при этом приступал к причащению Святых Таин Божиих. Кроме того, отец Серафим ему и показал и растолковал, что такое есть присутствие Святаго Духа Божиего и как понимать Его проявления.
Достигнув старости, Николай Александрович, по предсказанию отца Серафима, безболезненно и чрезвычайно тихо отошел ко Господу.
Чрез некоторое время по его кончине я получила письма от игумена Зосимы из Задонска и от монахини Евфросинии из Киева, которые одновременно извещали меня, что в день кончины своей Николай Александрович явился им и просил их не оставлять духовною поддержкою меня, его жену.
По желанию Николая Александровича тело его было отправлено из симбирского имения для погребения в Дивееве. Предполагая, что тело Николая Александровича повезут довольно тихо, я распорядилась отправить его тремя часами ранее нашего отъезда, И удивительное дело! Когда мы поехали вслед за ним, то до самого Дивеева не могли догнать его. Приедем на станцию, говорят, что только что уехали, начинаем погонять лошадей, но догнать не можем. Так Николай Александрович и мертвый спешил в Дивеев, как при жизни своей был там всегда и постоянно.
На могиле Николая Александровича положена была большая плита; неизвестно как сквозь нее проросли в нескольких местах высокие березки. Это — свечи небесные, которые он при жизни ставил Богу.
Текст «Воспоминаний Е. И. Мотовиловой о муже Николае Александровиче» публикуется по: Душеполезное Чтение. 1912, № 7-8.
Более полувека тому назад, в 1924 году, митрополит Петербургский Серафим (Чичагов) заповедал мне продолжить его знаменитую «Летопись». Я тогда был молод, все мне казалось возможным и я с радостью согласился. «Летопись» дивеевскую я уже знал хорошо, бывал в Дивеевском монастыре, много слышал от матушки игумении Александры, надеялся, что скоро гонения прекратятся и тогда можно будет свободно писать, но вдруг у меня мелькнула мысль: «А почему же владыка митрополит сам не хочет ее продолжить?» Но владыка, увидев на моем лице мгновенное недоумение, сказал: «Я не доживу до того времени». Действительно, годы шли, гонения только увеличивались, и в 1937 году великий митрополит и священномученик закончил свою жизнь в страшном Лефортовском застенке, откуда никто тогда не выходил. Но до его гибели в течение 14 лет я часто с ним встречался и он мне многое поведал с тем, чтобы я в свое время все это передал всем любящим Дивеев. И когда я перед своим арестом и концлагерем прощался с моим наставником и благодетелем на праздник Богоявления в 1936 году в покоях Блаженнейшего митрополита Сергия, владыка Серафим плакал многими-слезами, обнимая меня и целуя еще раз, при этом напомнил мне о его завещании и благословил на служение Церкви в будущем.
Владыка знал, что мы больше уже не увидимся, то же высказал и митрополит Сергий, повторив несколько раз: «Неужели мы больше никогда не увидимся здесь, на земле?» Через два месяца я был арестован с группой духовенства и епископов на юге России и начался мой крестный путь. Владыку Серафима арестовали в этот страшный 1936 год, и, просидев больше года, он был замучен в Лефортовском застенке. Но священномученическую кончину задолго до этого предсказал ему сам старец Серафим Саровский, в видении в Дивееве в 1902 году. Об этом владыка сам мне рассказал в одной из наших бесед и думаю, что, по смирению своему, он только мне одному и поведал об этом видении: «По окончании Летописи, — сказал владыка, — я сидел в своей комнатке в мезонине, в одном из дивеевских корпусов и радовался, что закончен наконец труднейший период подбора материалов книги по архивным записям современников преподобного Серафима. В этот момент в келию вошел преподобный, — и я увидел его как живого. «Понимаешь, — обратился владыка ко мне, — ни на одну секунду у меня не мелькнула мысль, что это видение, так все было просто и реально, но как же было велико мое удивление, когда батюшка Серафим поклонился мне в пояс и сказал: «Спасибо тебе за Летопись. Проси у меня все, что хочешь, за нее», — с этими словами он подошел ко мне вплотную и положил свою руку мне на плечо. Я прижался к нему и говорю: «Батюшка дорогой, мне так радостно сейчас, что я ничего другого не хочу, как только так всегда быть около вас». Батюшка Серафим улыбнулся в знак согласия и стал невидим. Только тогда я сообразил, что это было видение. Радости моей не было конца», — закончил владыка.
Батюшка Серафим обещал исполнить всякую просьбу, значит, и то, что владыка Серафим будет всегда в Царстве Небесном на тех же высоких сферах вместе с ним.
Каким бы ни был владыка Серафим великим святителем, Божиим архиереем, но надо было еще дополнить чем-то таким, чтобы быть там, в Царстве Небесном, около преподобного Серафима, — и он пошел на подвиг священномученичества, чтобы со священномученическим венцом быть там около преподобного Серафима.
Не об этом ли велел передать преподобный Серафим через матушку Евпраксию перед своей смертью: «Передай тому архимандриту Серафиму, который будет распорядителем во время моего прославления». На мой вопрос владыке — что же именно, владыка ответил: «Об этом буду знать только я».
Владыка Серафим застал в живых некоторых стариц, современниц преподобного Серафима, как, например, Ксению Васильевну, назначенную им церковницей Рождественских храмов, она же была ближайшей келейницей великой госпожи дивеевской Елены Васильевны Мантуровой.
В Дивеевском архиве хранилось много записей современников: 60 рукописных и 17 печатных. Все это было владыкой тщательно изучено и собрано воедино в его «Летописи», написанной за год до прославления преподобного Серафима.
Молитвами священномученика Серафима помоги мне, Господи, продолжить Летопись, по его завещанию мне.
1978 г. США
Прежде чем приступить к продолжению Летописи Серафимо-Дивеевского монастыря, хочу сказать коротко о том, что написано в «Летописи», изданной в 1903 году [второй раз], перед самым прославлением. Вся церковная Россия тогда ждала прославления преподобного Серафима, многие, многие. Сотни свидетельств об исцелениях, полученных людьми от батюшки Серафима, с запросами, когда же он будет причислен к лику святых, буквально стучались в Святейший Синод ускорить его канонизацию. Как ни бился совоспитанник благочестивейшего Государя, из знатного рода, Леонид Чичагов, накануне своего губернаторства оставивший все и принявший священный сан, доказывая, что Россия ждет такой канонизации, — решение о прославлении все откладывалось, пока Государь Николай II, ознакомившись с докладом протоиерея Чичагова, дал повеление: «Немедленно прославить!» Исполнилось предречение преподобного Серафима: «Того Царя, который меня прославит, — я прославлю». Об этом и я слышал десятки раз от дивеевских сестер, так как были еще живы при написании «Летописи» монахини, современницы батюшки Серафима.
Священник Леонид Чичагов (впоследствии владыка Серафим) привел в «Летописи» множество свидетельств о чудесах преподобного. И люди поняли, что старец Серафим — святой, что было ко времени.
Повеление Государя о прославлении старца Серафима не подлежало никакому промедлению, и началась грандиозная подготовка к торжествам. Прежде всего надо было обеспокоиться принять и обеспечить довольствием массы паломников. Владыка Серафим рассказывал мне: «Я знал, что со всей России прибудет колоссальное количество паломников, поэтому построил шесть четырехэтажных корпусов, конечно только для части паломников: духовенства, иночествующих и господ, потому что для всех невозможно было, ведь пришло и приехало на торжества прославления 300 тысяч паломников, которые расположились на всех свободных от леса участках вокруг монастыря».
Государь объявил, что он прибудет с великими князьями. Три митрополита поспешили сообщить о своем присутствии на прославлении. Архиереев и духовенства притекло несчетное число. Государь на свои средства заказал неописуемой красоты сень над гробницей преподобного. Четыре колонны, украшенные малахитом, яшмой, золотом, а рядом великолепные драгоценные лампады, все разные, именные; капители колонн сверху были украшены ликами. В общем, все украшено по-царски.
Подобного Саровским торжествам события в России не было. Когда начался крестный ход с мощами преподобного вокруг храма, весь народ плакал от радости, видя, как все великие князья во главе с Государем, во всей парадной форме, несли на своих плечах гроб великого угодника Божия, а самый лучший в России церковный хор воспевал гимны в честь прославляемого святого.
При этом сколько произошло исцелений — счету нет. Опишу только одно из них, о котором мне рассказал наш иеродиакон, у самой раки. Подвели к ступенькам гробницы человека, согнутого в дугу, так что голова его была недалеко от колен. Воцарилась гробовая тишина. Взоры были устремлены на страдальца. И вот подвели его и поставили на первую ступеньку сени, и он начал выпрямляться, в гробовой тишине раздался треск костей позвоночника, и больной стал выпрямляться во весь свой рост. Ужас объял предстоящих, раздалось неудержимое рыдание, так потрясло чудо. Болящий наклонился к главе батюшки Серафима, приложился и самостоятельно пошел. Люди целовали его одежды, ведь человека коснулась благодать Всесвятого Духа, целящего его по молитвенному предстательству преподобного Серафима.
И начались бесконечные паломничества в Саров и Дивеев. Монахи, помнящие это торжество, рассказывали мне, что они трое суток не спали и спать не хотелось, такое было состояние духовной радости. В Дивееве спасалось более тысячи инокинь, игуменией в ту пору была незабвенная Мария Ушакова, украшенная четырьмя наперсными крестами, один — из Кабинета Его Величества. Дождавшись прославления батюшки Серафима, она вскоре отошла ко Господу, благословив на игуменство свою любимую келейницу и помощницу по управлению монастырем матушку Александру, про которую Феофан Затворник сказал, что «она — орел». Подлинно так! Орел поднебесный и по жизни и по управлению монастырем, поставленный Самой Царицей Небесной.
Вот что об этом портрете писал архимандрит Серафим, будучи сам прекрасным иконописцем: «Дивеевский собор украшался удивительной живописью собственной монастырской работы, нигде не встречаемой в других обителях во всей России. По молитвам преподобного Серафима Господь послал в Дивеевскую обитель нескольких сестер, между которыми в особенности отличалась и поныне стоит во главе Живописного корпуса мать Серафима. Ее кисть чрезвычайно нежна, дает настоящий свет и выражение ликам святых праведников и может быть всегда отличима от встречаемых других иконописных образов».
«В келии матушки первоначальницы находился портрет ее, сходство с которым удостоверяла ее послушница Евдокия Мартыновна, и еще ее портрет, скопированный дивеевскими монахинями, замечательный тем, что как сестры обители, так и посторонние лица видели, как он по временам оживает, улыбается, глаза блестят или, наоборот, делаются суровыми, грозными, тускнеют. Этот портрет, по бывшим при нем исцелениям, считается в обители чудотворным» («Летопись». С. 732). Так писал архимандрит Серафим. Могу засвидетельствовать и я, что этому портрету дана благодать «живого образа», к которому подводили нас, чтобы узнать, как надо встречать того или иного паломника.
Архимандрит Серафим писал, что нигде не встречаются такие «живые образа», а во время обновления икон в 1922-23 годах, как, например, в Таганроге, когда образ Спасителя в рост человека обновился и был настолько живым, что люди падали на колени, подходя к нему. Помню, упал на колени и я и простоял долго, и слезы лились безудержно — Спаситель стоял живой, каким он был в Святой Земле, воскрешая мертвых. Впечатления передать нельзя никакими словами — все земное не существует и вы чувствуете, что перед вами Творец мира, звездных миров, Господь всего сущего и на земле и на небе. Потом, когда сняли серебряную ризу с иконы, образ оставался прекрасным, но уже далеко не таким, каким был во время обновления. Вот оно, проявление законов неземных.
Таков и живой дивеевский образ преподобного Серафима в главном соборе, к которому вели семь ступенек. Он был в серебряной ризе, что не мешало облику преподобного, — он был таким, какой батюшка Серафим теперь в Царствии Божием — непередаваемый. Кстати, когда я увидел этот образ в Муроме (Дивеев был под запретом), небесный образ преподобного казался скорбным, под стать настроению сестер, живших уже в миру.
В один из моих приездов в Дивеев, в 1923 году, мне привелось жить, по благословению матушки игумении Александры, в очень хорошем доме у Наталии Давидовны, рядом с домом М. В. Мантурова. Она же готовила и обед на всю приехавшую «братию». Каждое утро я шел к дорогим могилкам у Казанской церкви и часто заходил в незабываемую келию матушки первоначальницы.
Войдя в келию и поцеловав по обычаю матушкин портрет, раз встречаю начальницу этого корпуса монахиню Эмилию, она взволнованно говорит: «Ах, какие милые молодые супруги только что ушли отсюда, видно было — очень любят друг друга, но молодая госпожа была какая-то странная, похоже, одержима злым духом. Мы ее подвели к портрету матушки, она поцеловала и, закричав, стала падать. Подхватив, отнесли ее на матушкину лежанку около печки, там она затихла, как бы уснула. Пролежав некоторое время, поднялась и стала совершенно здоровой, бодрой, радостной. Сказала: «Теперь все прошло!» Да это и видно было, и они начали от радости неудержимо плакать и рыдать, благодаря матушку Александру за исцеление. Плакала и я с ними, — продолжала матушка Эмилия, — говорю им: «Теперь идите, будете читать в знак благодарности житие матушки». Оно было короткое, в синем бархатном переплете с золотым крестом. Не могли дочитать до конца, хотя и читали попеременно, слезы душили их. Воистину портрет этот матушкин был чудотворным.
Подробности этого посещения Дивеева рассказала мне матушка-игумения Александра. Во время пребывания Их Величеств в Дивееве, при осмотре величественного собора и высказанного ими одобрения всего виденного, сестрами были пропеты тропарь и кондак преподобному Серафиму на чудеснейший дивеевский распев, композиции монахини Веры Чичаговой, управлявшей дивеевским хором из 40 инокинь. А он отличался поразительной гармоничностью, в нем совершенно не было слышно отдельных голосов. Игумения, будучи знатоком церковных композиций, восхищалась дивеевскими распевами больше других — киевским, знаменным и т. д. Она подходила к хору, который на некоторые песнопения выходил к самому амвону, и пыталась услышать отдельные голоса, но не могла — их не было слышно. «Это ангельское пение», — сказала игумения. Дивеевское пение наложило отпечаток и на матушкино церковно-певческое творчество.
Весьма понравилась Их Величествам дивеевская церковная живопись и иконопись — собор был расписан сестрами во главе с начальницей иконописной мастерской. Государь, создатель Комитета церковной живописи, ценил ведь не только академическую иконопись.
Дивеевский главный собор — Свято-Троицкий, правый придел в честь иконы Царицы Небесной Умиление, а левый, после прославления преподобного Серафима, был посвящен новоявленному угоднику Божию.
Во время прославления в Дивееве жила знаменитая на всю Россию Христа ради юродивая блаженная Паша Саровская, которую очень почитал архимандрит Серафим. Государь был осведомлен о Паше Саровской. Когда его экипаж подъехал к келии блаженной Паши, оттуда вынесли все стулья, на полу был расстелен ковер. Их Величества, князья и митрополиты едва смогли войти в келию. Параскева Ивановна сидела на кровати. Посмотрев на Государя, она сказала: «Пусть только Царь с Царицей останутся». Государь извиняюще посмотрел на остальных, попросил оставить его и Государыню одних, видимо, предстоял серьезный разговор. Все вышли и сели в свои экипажи, ожидая выхода Их Величеств. Матушка-игумения выходила из келии последняя, но послушница осталась. Вдруг игумения слышит, как Параскева Ивановна, обращаясь к Царям, сказала: «Садитесь». Государь оглянулся и, увидев, что негде сесть, — смутился, а блаженная свое: «Садитесь на пол». Вспомним, что Государь был арестован на станции Дно! В великом смирении Государь и Государыня опустились на ковер, иначе бы не устояли от ужаса, который им преподнесла Параскева Ивановна. Она им сказала все, что потом исполнилось: гибель России, династии, разгром Церкви и море крови. Беседа продолжалась долго, Их Величества ужасались, Государыня была близка к обмороку. Наконец, она сказала: «Я вам не верю, этого не может быть!» Происходила встреча за год до рождения Наследника, которого так хотела Царская Чета. Параскева Ивановна достала с кровати кусок красной материи и говорит Государыне: «Это твоему сынишке на штанишки. Когда он родится — поверишь тому, о чем я говорила».
С того момента Государь начал считать себя обреченным на крестные муки и позже говорил не раз: «Нет такой жертвы, которую я бы не принес, чтобы спасти Россию».
Не об этом ли самом и предупреждал отец Иоанн Кронштадтский. Он буквально не говорил, а кричал: «Вы не можете себе представить, что грядет на Россию!»
В Дивееве мы еще застали в живых казначею матушку Людмилу. Она нам сказала: «В катастрофе, происшедшей в России, виновны все: от Царя до последнего нищего!» Все сословия вели себя безрассудно, несмотря на многие предупреждения.
Как ни величественны были годы начала XX столетия для расцвета благосостояния России, внешнего устроения Серафимо-Дивеевского монастыря, глубоко внутри страны таились злые силы атеизма, разнузданности, царило полное непонимание обществом назреваемых революционных событий. Что называется, ели, пили, веселились без меры, пока не разразилась страшная катастрофа.
И лишь благословенный Дивеев молча стоял перед своим большим Распятием на фоне черного сукна запрестольной стены в алтаре главного собора, чего не было нигде. Здесь как бы предчувствовали общую Голгофу всей России. Батюшка Серафим говорил своим дивеевским сиротам: «Страшное время идет на Россию, — я молил Господа отвести эту страшную беду, но Господь не услышал убогого Серафима». В записках князя Путятина, человека, очень близкого Дивееву, сохранилась запись о том, что, когда Н. А. Мотовилов спросил батюшку Серафима: «Когда же будет самое страшное время?» — он ответил: «Немного позже чем через сто лет после моей смерти».
«Летопись Серафимо-Дивеевского монастыря» огромна по своему содержанию, на ее 850 страницах архимандрит Серафим собрал все: житие преподобного Серафима, события, начиная с жизнеустроения обители первоначальницей Александрой, замечательные начертания житий будущих святых дивеевских: схимонахини Марфы и монахини Елены Васильевны Мантуровой. Вошли в «Летопись» бесчисленные чудеса по молитвам преподобного Серафима, дивеевских блаженных, Христа ради юродивых — Пелагеи Ивановны, Параскевы Ивановны и Наталии Ивановны. Приведены письма митрополита Филарета, защищавшего Дивеев от происков Ивана Тихонова, много другого интересного материала. Это ведь не просто история монастыря, а история Четвертого удела Царицы Небесной.
Много в «Летописи» прекрасного, но и много скорбного, подвижнического.
Сестры монастыря при жизни батюшки Серафима терпели всякие притеснения как от саровских настоятелей, так и от лжеученика Серафимова Ивана Тихонова, от бедности монастыря, от нижегородского епархиального архиерея Нектария и многое другое. Конечно, монашеская жизнь не сладкая, а уж после смерти батюшки Серафима его дивеевские последовательницы стали полными сиротами. Только в настоятельство игумении Марии Ушаковой и стал Дивеев монастырь полным мира и радости для его насельниц. Ее преемнице, матушке Александре, выпала горестная доля после революции, при ней закрыли монастырь в 1927 году, и Дивеев «ушел в мир» под ее водительством и во многом благодаря ей продолжал существовать.
За беззакония людей началась катастрофа. Безумцы ломали дом, в котором жили, совершенно не предвидя, чем все это кончится.
Сильно пострадал и Дивеевский монастырь: были отобраны земли, питающие обитель, начался голод. Сестрам нечем стало заработать себе на хлеб. Остановились мастерские: художественные, рукодельные, — никому это не было нужно, все стали бедными. Прекратились паломничества и помощь благодетелей. Как же добыть пропитание? Обменивали у крестьян свои вещи, но надолго их хватить не могло. Монастырь начал таять. Матушка игумения пыталась спасти монастырские драгоценности, зарыв их ночью около игуменского корпуса и насадив на этом месте кусты. Но тщетно, комиссар-латыш пришел и объявил, что ему все известно. Ценности потеряны. Обессиленные голодом сестры шли по деревням, обменивая на кусок хлеба то немногое, что они имели.
Как в таких условиях поддерживать монастырские порядки? Но ничего не было нарушено: ни продолжительные службы, ни чтение Псалтири в Рождественском храме, ни повечерия, параклисы и многое другое. Потом нэп, подвиги теперь были не по силам, кое-как дотянули до нэпа. Казалось, наступило постепенное возрождение: вновь стали работать и рукодельные мастерские, и живописные, и сельскохозяйственные. Появились первые богомольцы-паломники. Одними из первых, как нам говорили, приехали мы, Таганрогское молодежное братство.
Московский Церковный Собор, заседавший в 1917-18 годах, предвидя страшное разорение Церкви, призвал к жизни создание братств — ревнителей церковного благосостояния, в том числе и молодежные братства, которые были совершенно новым явлением в русской жизни того страшного времени.
Кровь лилась везде и всюду непрерывно. Расстреливались крестные ходы, таких случаев насчитывалось больше тысячи. Русь покрылась могилами священномучеников и исповедников. Ужас объял Русскую землю. Люди стали колебаться и отходить от своих устоев. Пошатнулась и Церковь, появились обновленцы и раскольники. Господь поддерживал веру православных людей многими знамениями: обновлялись кресты на церквах и иконы в храмах. Были явлены примеры мужественного стояния в истине, на личном примере Святейшего Патриарха Тихона и других исповедников. Живоцерковники, поддерживаемые властями, захватили во многих городах абсолютно все храмы. Тихоновцы остались без храмов и кое-где совершались лишь тайные богослужения.
Святейший Патриарх был арестован и находился под стражей в одной из башен Донского монастыря. Печальна и участь многих архиереев, которые не подчинились живоцерковному высшему церковному управлению. В провинции шли судебные процессы над архиереями и духовенством. Ярким примером этого был процесс епископа Арсения Ростовского и Таганрогского. Он, как и Святейший Тихон просил считать во всем виновным только его и не осуждать духовенство, которое выполняло его указы. На суде обвинитель кричал: «Тихон в Москве, а Арсений на Дону» — и требовал расстрела. Суд вынес решение: епископа Арсения расстрелять. Но поднялся такой страшный крик и в суде, и в огромной толпе возле суда, что за этим последовало: «Но принимая во внимание и т. д. — заменить 5-ю годами лагеря в Соловках».
Со Святейшим они так поступить не решились, так как в это самое время последовал ультиматум лорда Керзона: «Или прекратите гонения и освободите Патриарха, или будет немедленная интервенция». Такой язык звери понимали, и Святейший был освобожден. Но вернуться уже на Троицкое подворье в Москве ему не разрешили, и он остался под домашним арестом в одной из башен Донского монастыря.
Вскоре после его освобождения я имел счастье побывать в этой башне. Я привез Патриарху живописную картину алтаря нашей подземной тайной церкви и показал ему. Святейший поцеловал это изображение и сказал: «Господня земля и исполнение ея». После довольно длительной беседы Патриарх спросил: «Сколько человек посещает ваш храм?» Я ответил, что около 20 человек. «А что же должен делать весь народ? Нет, дорогой мой, как это ни героично, но надо думать о всем народе. Как бы ни было там хорошо, но наверху — лучше». Святейший был отец всего народа, а не отдельных групп.
По возвращении из Москвы побывал я в тюрьме и у владыки нашего Арсения. В Ростове у нас было полное смятение, никто ничего не понимал. Во главе епархии стоял прежний епископ Феофилакт, и многим казалось это вполне нормальным. Но то, что в это же время в тюрьме сидел владыка Арсений, смущало далеко не всех. Не смущало это и прозорливого старца Иоанна Домовского, строителя и настоятеля великолепного Александро-Невского собора. Владыка Арсений во время моего посещения сказал мне: «Пойдите к о. Иоанну и скажите ему от моего имени, что он не может так поступать. Живоцерковники — не православные».
Страшно было идти к о. Иоанну с таким поручением, так как он был не только прозорливец, но и целитель многих. Войдя в келию о. Иоанна, я остановился и сказал: «Отец Иоанн, я пришел сказать вам то, что поручил владыка Арсений». Когда я передал ему буквально слова владыки, о. Иоанн начал плакать и рыдать. «Передайте владыке, что я не знал всего, я хочу умереть православным», — сказал он в ответ. Вот какие страшные времена тогда были.
Владыка Арсений, получив 5 лет, был сослан на Соловки.
Не все архиереи так мужественно вели себя. Нижегородский епископ Евдоким молчал и ничем себя не проявлял и не протестовал, но тайно дал согласие на сотрудничество. В Дивееве об этом прослышали, и один из священников монастыря потребовал, чтобы общение с Евдокимом было порвано. Матушка-игумения отлично понимала, что это означало бы немедленное закрытие монастыря. К счастью для монастыря, она нашла полную поддержку соседнего Тамбовского архиерея Зиновия, человека совершенно непреклонного. И он приехал в Дивеев, не посчитался в такое страшное время с прежними каноническими нормами поведения епархиальных архиереев, и убедил матушку не предпринимать никаких шагов в этом деле. Положение было весьма неопределенное. Как раз в это время святейший Тихон был освобожден, и я попросил его послать матушке-игумении тот образ преподобного Серафима, который я принес с собой, с его надписью, что он посылает этот образ именно Дивееву. Матушка поставила эту простую икону преподобного Серафима в свой святой угол, показав его предварительно всем. Этим был нанесен сокрушительный удар части сестер, сторонниц раскола, во главе с протоиереем о. Павлом. Официально раскола не было, все шло по-старому, но о. Павел не принимал никакого участия в жизни монастыря, и какая-то часть сестер так и осталась в оппозиции.
На чем же настаивал о. Павел? Ни больше ни меньше как на тайных монастырских богослужениях, что в монастыре было совершенно невозможно.
Как раз тут-то мы и приехали летом и привезли картину тайной своей церкви, просили снять с нее живописную копию, что и было сделано. Эта новость сразу же облетела весь монастырь и утишила пыл и о. Павла, и сочувствующих ему сестер, так как всем стало ясно, что мы всецело преданы матушке-игумении и что Святейший Патриарх считает, что все нормально.
После освобождения Святейшего Патриарха он назначил на Нижегородскую кафедру митрополита Сергия, который приехал в Дивеев и вместе с епископом Зиновием служил в Дивеевском соборе. Здесь я впервые и познакомился с митрополитом Сергием, будущим Святейшим Патриархом.
Как во времена иоасафовской смуты Дивеев перешел под власть Тамбовского епископа Феофана Затворника, так и теперь повторился тот же переход под покровительство Тамбовского Зиновия — великого архиерея, преданного сына матушки-игумении Александры. Границы епархий во времена гонений могут нарушаться, и их территории могут переходить к православному архиерею. Подобный случай был во время Диоклетиановых гонений: в Тавриде не было ни одного живого епископа, и тогда архиепископ, не имевший никакого отношения к Тавриде, прислал архиерея.
Икона Царицы Небесной Умиление, перед которой скончался преподобный Серафим, есть часть Благовещения, т.е. того высочайшего момента, когда Дух Святый найдет на Тя, и сила Вышняго осенит Тя (Лк.1:35).
Эта икона сразу же после смерти батюшки Серафима была послана в утешение сиротам дивеевским Саровским игуменом Нифонтом. С тех пор икона была всегда в храмах Дивеева на главном месте справа. При первой же возможности была сделана драгоценная риза с каменьями. Прекрасная копия этой иконы довольно большого размера находилась на Дивеевском подворье (Мещанская улица в Москве). Точнейшая же копия, сделанная той же начальницей живописного корпуса матушкой Серафимой, но уже в уменьшенном размере, находилась в игуменском корпусе. Когда после революции и всяких притеснений матушке-игумении пришлось сократить размеры своего корпуса, эта икона была перенесена на хоры Троицкого собора. В низу этой иконы в рамке есть надпись славянскими буквами: «Подобие святыя чудотворныя иконы Божией Матери «Умиление», перед которой в молитвенном подвиге скончался приснопамятный старец Саровской пустыни иеромонах Серафим 1833 г. января 2-го дня».
Нимб был сделан на ризе в виде расходящихся лучей сияния, состоявшего из драгоценных камней и жемчуга. Этот нимб был весьма искусно нарисован на совершенно черном фоне, на таком же, как и фон на большом Распятии в алтаре главного собора.
Эта игуменская копия была среди других икон вставлена в общий киот на уровне человеческих глаз, если стать перед ней на колени. Не знаю почему я в тот день во время Литургии пошел на хоры, где никого не было, и стал на колени. Стал как раз около этой иконы и вдруг увидел ее. Сердце мое затрепетало, это был такой прекрасный образ, каких я до того времени никогда не видал. Странная, ни на чем не основанная мысль у меня была в то время, — что это моя икона, икона всей моей жизни. Я просил Царицу Небесную даровать мне эту дивную икону, хотя я отлично понимал, что эту драгоценную икону я не могу даже помыслить просить у матушки-игумении. После Литургии я пошел к матушке-игумении и еле выговорил свою просьбу. Матушка сказала, что это ее икона, и больше никаких слов не произнесла. Сердце у меня упало, но оставалась маленькая надежда, что, может быть, я получу эту икону в день своего Ангела, через несколько дней, в день преподобного Серафима. С трепетом ждал я этого дня. Был на Литургии, получил от матушки большую просфору и приглашение на чай после Литургии. Были там и другие богомольцы, настроение держалось праздничное, но я не смел повторить своей просьбы. Попрощался и ушел с еще меньшей надеждой, что, может быть, получу икону в день ее празднования — 28 июля. После того дня я должен был уезжать, а моя супруга и ее подруга Нина должны были еще остаться в Дивееве на целый месяц по приглашению матушки-игумении и на ее иждивении (наши деньги кончились). И вот в день празднования этой иконы я пошел попрощаться с матушкой-казначеей Людмилой. Узнав, что я сейчас уезжаю, она ужасно заволновалась, сказав, что я должен остаться в Дивееве еще на три дня: «Пойдите к матушке-игумении и скажите, что я прошу, чтобы вы остались еще на три дня», что я и сделал и получил благословение еще на три дня. Наступил день отъезда, 1 августа — праздник Креста Господня. Накануне на всенощной владыка Зиновий постригал в рясофор 20 молодых послушниц и я впервые видел такой постриг. Наутро после Литургии я попрощался с матушкой-игуменией и матушкой-казначеей и пошел прощаться с блаженной Марией Ивановной. Она благословила, но сказала: «Через час Царица Небесная будет в Дивееве». Я посмотрел на часы, чтобы запомнить. Пошел прощаться в рукодельный корпус. Там меня встретили очень приветливо, восемьдесят сестер встали и пропели мне в дорогу тропарь батюшке Серафиму и немного задержали меня разговорами. После этого я пошел в корпус дантисток прощаться, где нас всегда особенно привечали. Когда я там был, то увидел, что из игуменского корпуса идет послушница матушки и что-то несет, покрытое белым покрывалом. Мы все насторожились. Нюша, теперешняя игумения Мария [Баринова], открывает покрывало, и я вижу, наконец, мою любимую и просимую икону, и говорит: «Это вам от матушки-игумении». Я падаю ниц и целую икону. Вот уж истинно: «Прошел ровно час, Царица Небесная сейчас в Дивееве!»
Вне себя я мчусь к матушке-игумении, делаю земной поклон, благодарю, а матушка говорит: «Где бы вы ни были, до самого конца вашей жизни эта икона должна быть неразлучно с вами». С благоговением обещаю исполнить поручение, не зная, что таким образом эта икона будет сохранена и вернется в свое время в Дивеев.
Возвращаюсь в зубоврачебный корпус, где все сестры в восторге от иконы. Даша, святая душа, говорит: «Чудотворная икона». Я, возвращаясь в Таганрог, боюсь выпустить из рук икону, вкладываю ее в походную мою подушечку и в усталости засыпаю. В Москве, на Дивеевском подворье, говорю матушке Анфии: «Вот какую драгоценность я получил». Открываю и, о ужас! — бумажная икона прилипла к живописной иконе Умиление как раз по щеке Богоматери и по Ее руке. Я пробовал отдирать бумагу, не получается. Понимаю, что до Таганрога так оставить нельзя, надо сейчас что-то сделать. Сердце у меня разрывалось: отдираются мелкие частицы краски со щеки и руки Богоматери. Я плакал, но должен был продолжать это делать, надеясь: приеду домой, Нина, наша художница, замажет эти выщерблинки и искусно поновит икону. Приехал в Таганрог, дома собрались все наши, я со слезами рассказываю все, как было, вынимаю икону и глазам своим не верю — ни малейших следов повреждения, все зажило, как на живом. Оказывается, иконы могут быть живыми! Все мои были потрясены.
Прошло 56 лет. Икона все время неразлучно была со мной во всех непростых путешествиях по Европе и Америке. Надеюсь, что она сохранится до конца нашего изгнания, а потом возвратится в Дивеев. Когда она была написана матушкой Серафимой, у меня нет сведений, наверно, когда кончилась смута в прошлом веке и начались работы в иконописной мастерской, то есть в семидесятых или восьмидесятых годах. Вероятней всего, что это был подарок к 25-летнему юбилею игуменства матушки Марии и потом по наследству оставленный ее преемнице, матушке Александре Траковской.
Когда в 1927 году благословенный Дивеев, как и другие монастыри, был порушен и начался полный разгром Церкви, то мне показалось, что близок конец мира, хотя блаженная Мария Ивановна предупреждала меня за несколько лет до этого, чтобы я не спешил с таким умонастроением («еще не кончились сроки»), но страшный разгром Церкви, закрытие монастырей и глумление над мощами угодников Божиих — разве могли быть другие настроения? Это был страшный период антицерковных гонений, продолжающийся и доныне. Так называемые раскулачивания, когда гибли десятки миллионов тружеников, когда вымирали целые деревни, — разве не летели мы в пропасть? Все эти ужасы коснулись и нас: наши братчики, и я в том числе, были арестованы и вместе с епископами и священниками отправлены в концлагеря. Русская Церковь взошла на Голгофу, неотвратимую, страшную. Полная тьма водворилась вокруг.
По выходе из концлагеря в 1939 году я вернулся к своей инженерной работе. В конце войны, в 1943 году, я был посвящен в сан священника и начал поминать на ектениях — точно монастырский священник: «Еще молимся о здравии и спасении матери нашей игумении Александры, а после ее кончины — игумении Марии со всеми ее сестрами». Считал себя дивеевским священником в изгнании, поминал в храме иногда тихо, иногда громко и абсолютно всегда на домашних вечернях, совершая их довольно часто во всю свою священническую жизнь.
Дивеев полвека был в миру. В страшное время гонений не угасла свеча и для монахинь, и для большинства русского народа.
Чудотворная икона Умиление, или Радость всех радостей, как называл ее преподобный Серафим, сохранялась все время у матушки-игумении в Муроме. Судьба ее наместницы, остававшейся в Москве, мне неизвестна, сохранявшаяся у меня игуменская копия ждет своего возвращения в возобновленный Дивеев.
Дивеев ушел в мир, и этот период существования был подобен тому периоду, когда матушка первоначальница Александра, монахиня в миру, жила со своими сестрами возле приходской Казанской церкви.
Когда в США появилась возможность увеличить цветную фотографию до больших церковных размеров, я заказал увеличить таким способом иконы Умиление и преподобного Серафима и поместил их в том храме, где настоятельствовал, так же точно, как в Дивеевском соборе: Умиление перед солеей справа, а икону преподобного Серафима так же слева, на соответствующих возвышениях, как они были в Дивееве. Это было как бы далекое Дивеевское подворье, в лице его настоятеля и моей матушки, будущей инокини Марии, как регента хора с дивеевскими распевами. Нечто подобное было на Дивеевских подворьях: в Москве, Нижнем Новгороде, Арзамасе и, конечно главным образом, в Муроме, во главе с матушкой-игуменией Марией.
Попутно упомяну и о Казанской иконе Божией Матери — фамильной матушки первоначальницы Мельгуновой, которая потом была отдана в Казанскую церковь, когда матушка Александра перестроила ее из деревянной в каменную.
Когда разоряли Дивеев в 1927 году, блаженная Мария Ивановна сказала, чтобы Казанскую икону отдали иеромонаху Серафиму (Смыкову), пребывавшему в то время в Дивееве, после чего он ушел в полнейший затвор в Краснодаре до 1942 года. Во время бегства за границу в 1943 году он взял эту икону с собой и по дороге остановился у нас в Таганроге, где я и видел ее и хорошо запомнил. Она была в золотой ризе, с 16-ю настоящими уральскими изумрудами (смарагдами), низана жемчугом и украшена одним, на груди, синим сапфиром, в короне виднелись бриллианты и крупный рубин. Рубины поменьше были еще и в шести других местах иконы. В нимб вделаны еще 16 прямоугольных изумрудов и много рассыпано других мелких камней. Вообще это была поразительной красоты драгоценнейшая риза, так как имения, принадлежавшие матушке первоначальнице, были огромные — находились на территории трех губерний. Добравшись до Югославии, уже в сане архимандрита, о. Серафим был там по приходе Красной армии арестован, икону отобрали. Затем она попала в руки торговцев, ее оценили в полмиллиона долларов. Православные люди пытались ее выкупить и объявили сбор, но ничего не вышло. Через много лет ее продали Фатимскому католическому монастырю за 3 миллиона долларов, и в настоящее время она является главной святыней Фатимского монастыря. Там ошибочно считают, что эта икона из Казанского собора в Петербурге только потому, что риза на ней драгоценная. Когда цветная фотография иконы, находящейся теперь в Фатимском монастыре, попала мне в руки в 1976 году, я сразу ее узнал по хорошо мне запомнившейся драгоценной ризе. Ошибки здесь быть не могло. В печати промелькнуло сообщение, что когда Россия воскреснет, эта икона будет монастырем возвращена в Россию. Вряд ли!
По кончине батюшки Серафима все его вещи перенесли в Серафимо-Дивеевскую обитель. Туда же перевезли и обе его пустыньки: ближнюю и дальнюю. Дальнюю пустыньку обратили в алтарь Преображенской церкви. В Дивеев перевезли большой гранитный валун, на котором три года молился батюшка Серафим. В Дивееве он был разбит на части, и значительная его часть была отправлена в Москву на Дивеевское подворье, вмонтирована в стену часовни, на которой изобразили в натуральную величину моление батюшки на камне, причем камень был не нарисованный, а тот, подлинный. К нему вели ступеньки, и можно было видеть, как люди, прильнув к камню, просили помощи у угодника Божия.
Когда разбивали этот валун, получилось много больших и малых осколков, на которых сестры нарисовали чудеснейшие миниатюры: моление на камне преподобного Серафима. Мне достался камушек из рук матушки-игумении Александры. Известны чудесные случаи исцеления от воды, в которую опустили такой камушек. Например, из Ставрополя написали в Дивеев, что одна девица долго мучилась глазами, так что могла потерять зрение. Увидев у знакомой камушек батюшки Серафима, мать болящей стала просить дать ей на время камушек, чтобы, облив его водой, помочить глаза страждущей. Через неделю девица выздоровела и могла работать. А какое-то время спустя в том же городе заболел ребенок: умыли его водой от камушка и он выздоровел. Его мать увидела сон, в котором преподобный Серафим сказал ей: «Сын твой исцелен, но не от лекарства, а от той воды, которой умыла его твоя родственница». Эта вода преподобного была так же целебна, как и вода из его источника в Сарове.
Любовь народа к камушкам старца свидетельствует о многих случаях исцелений — не все же могли поехать на Саровский святой источник. Серафимовы камушки развозили паломники по всей России.
Чудеса молитвенных исцелений по большей части связаны не с одними только молитвами, но и с каким-либо действием. Как может человек решить, что исцеление его произошло только по молитве, а не с помощью воды преподобного Серафима? За тысячу дней молитвы на камне батюшка Серафим много собрал благодатных даров, которые потом щедро раздавал, раздает и теперь.
Батюшка Серафим не раз говорил своим сиротам, что четверо мощей будут открыты со временем в Дивееве. В одно из наших посещений обители мы привезли большую житийную икону матушки первоначальницы Александры, написанную художницей Ниной Никаноровной Казинцевой. В центре иконы была изображена первоначальница, во многом повторяя тот образ, что украшал ее келию и считался чудотворным. Житийные сюжеты, а их было шесть — вверху явление Божией Матери Агафии Мельгуновой в Киеве (на фоне Великой лаврской церкви матушка коленопреклоненно получает благословение от Царицы Небесной на основание Четвертого удела Пресвятой Богородицы). Наверху справа — явление Царицы Небесной в Дивееве, у паперти деревянной Казанской церкви. На среднем ярусе слева — на фоне Казанской церкви, около келии матушки, она учит крестьянских детей вере в Бога. Справа — в темной келейке матушка молится у большого Распятия. Пятый сюжет — матушка получает икону первомученика Стефана, в честь которого она устраивает придел в Казанской церкви. Последняя житийная картина — в крохотной спаленке матушки, лежащей на смертном одре, на коленях предстоят инок Серафим и игумен Пахомий. Матушка поручает своих сирот преподобному Серафиму.
На этой житийной иконе взору паломников представлены все великие события из жизни матушки Александры. Эта житийная икона была нами подарена игумении, которая распорядилась укрепить ее на стене в келии первоначальницы. Тогда же этот образ был сфотографирован и размножен в 100 экземплярах, раздали монахиням и светским людям. Время ведь было дикое и издать изображение литографским способом не представлялось возможным.
Моя супруга Капитолина Захаровна, будущая монахиня Мария, тоже изограф, написала две житийные иконы — схимонахини Марфы и монахини Елены Васильевны Мантуровой.
Житийный образ схимонахини Марфы — Марии Семеновны Мелюковой — копировал точный облик ее, написанный сестрами сразу же после ее смерти в схиме (лицо ангельское). Напомню, схимонахиня умерла в 19 лет. Моменты из ее жития следующие: 1. Схимонахиня Марфа носит кирпичи наверх строящейся Рождественской церкви. 2. Батюшка Серафим постригает ее в схиму. 3. Батюшка Серафим с ней и другой инокиней с зажженными свечами молится о Дивееве. 4. Восхождение души схимонахини Марфы к Престолу Божию. 5. Царица Небесная и схимонахиня Марфа в видении в церкви. 6. Святые три могилки.
Житийный образ монахини Елены Васильевны Мантуровой в центре изображал сцену: Царица Небесная показывает Елене Васильевне Небесный Дивеев, со множеством сестер в золотых венцах. Другие сюжеты: 1. Диавол в виде дракона нападает на Елену Васильевну в дороге, бросаясь к карете. 2. Устрашение бесами Елены Васильевны во время чтения Псалтири в храме ночью. 3. Батюшка Серафим благословляет Елену Васильевну умереть за брата. 4. Видение святых перед ее кончиной. 5. Елена Васильевна трижды улыбнулась в гробу. 6. Елена Васильевна видит благодетелей дивеевских в Небесном Дивееве.
Житийных икон, как известно, Византия почти не знала, это чисто русское создание, возрожденное в Свято-Пантелеимоновом монастыре на Афоне и в наше время возвращенное в Ново-Дивеево, а оттуда перенесено в Европу и в Германское братство в Америку. Повсюду это было дело рук моей матушки Капитолины Захаровны, под конец своей жизни принявшей постриг с именем Мария. Теперь в Германии можно услышать акафист блаженному Прокопию Любекскому Чудю, написанный мной и изданный в 1948 году. А в Америке в день прославления преподобного Германа (1968) сонм архиереев пел ему акафист, написанный тоже мной и изданный на русском и английском языке, и в тысяче оттисков распространялся его житийный образ, написанный матушкой Капитолиной. Так. мы несем дивеевское послушание в изгнании, оставаясь верными Матери-Церкви.
Эта встреча с медведем наших братчиков осталась в памяти Саровской и Дивеевской обителей, об этом сестры долго рассказывали притекавшим паломникам.
Трое наших братчиков шли по дороге из Сарова в Дальнюю пустыньку и вспоминали рассказы из «Летописи», как батюшка Серафим кормил из рук страшного медведя. Один из наших братчиков сказал: «Вот было бы хорошо, если бы батюшка Серафим и нам показал бы медведя на воле». Прошло несколько минут, и страшный медведь вышел на дорогу, смотрит на них. И что же — испугались они и бросились бежать? Да, бросились бежать, только не от него, а к нему с криком: «Мишенька, ты послушался батюшку Серафима и вышел к нам навстречу!». А Мишенька побежал от них в гущу леса, они остановились и на коленях благодарили батюшку Серафима, что он исполнил их, можно сказать, детскую просьбу — показать медведя.
Старожилы уверяли, что медведи весьма редко появлялись перед людьми в Саровском лесу.
После паломничества наших братчиков, на следующий год, приехали другие из нашего братства, побывали у о. Афанасия в Дальней пустыньке. Он рассказывал им: «После того случая с медведем я подумал: вот приехали молодые люди и батюшка им показал медведя, а я вот живу тут 40 лет и батюшка никогда мне медведя не показал. И что ж получилось. Пошел я поздней осенью собирать ладан с кедров и заблудился. Кругом топь болотная, а уже темнеет. Взобрался я на поваленную большую сосну и иду, засмотрелся и поскользнулся у вывороченного корня и... упал прямо на спавшего медведя в берлоге. Медведь от страха страшно заревел, бросился на меня. Я пробежал до конца ствола, кругом топь, остановился и кричу: «Батюшка Серафим, спасите!» А медведь добежал до меня и ревет мне прямо в лицо, да так страшно. Я стою ни жив ни мертв, только молюсь: «Спасите, батюшка!» Обойдя несколько раз вокруг меня, медведь ушел в лес, и я, весь дрожа от страха, добрался до пустыньки и там вспомнил: это мне за обиду на батюшку, что до того времени он не показал мне медведя».
Начиная с 1922 года, как уже упоминал, началось великое паломничество в Дивеев. Этому сильно способствовало послабление Церкви при нэпе, и люди со всех концов России хлынули к оставшимся святыням.
Много архиереев, живших в это время в Москве по вызовам VIIV, спешили побывать в Сарове и Дивееве, испросить там заступничества преподобного Серафима. Некоторые архиереи, особенно из близлежащих городов, побывали в Дивееве по нескольку раз. Почти в каждый наш приезд на неделю и больше мы сподоблялись чудесных архиерейских богослужений, а иногда их было и два, и три. Часто можно было видеть митрополита Сергия Нижегородского и епископа Зиновия Тамбовского. Видели мы там и Филиппа Звенигородского, и Серафима (Звездинского), и многих других. А духовенству — не было счету.
Чувствовала Русь православная, что надвигаются страшные времена и как бы спешила побывать в святых местах. Но самое поразительное явление той поры — паломничества молодежных братств, так что наше братство не было исключением. В Дивееве мы перезнакомились и с киевским молодежным братством во главе с его руководителем о. Анатолием Жураковским, и с нижегородским, и с другими.
Притекли молодые паломники воспеть славу батюшке Серафиму, матушке Александре, воспеть великую славу Четвертому уделу Царицы Небесной, этому земному отображению Небесного Иерусалима, пришли не в старости, убедившись в тщетности всех земных ценностей, а в расцвете своих молодых сил, чтобы поклониться до земли богоносцам. Среди паломников немало было таких, кто хотел бы избрать монашеский путь, если благословит Царица Небесная, — кому среди сестер обители, а кому быть монахами и монахинями в миру.
В основном все это была студенческая молодежь, невиданная раньше среди паломников, полная смирения, любви к Господу и к ближним своим — братьям и сестрам. «Неужели, — удивлялись насельницы обители, — кроме вас и эти юные мальчики пришли сюда ради любви к Господу и Его монашескому миру?» Да, можно было бы ответить теперь! Один из них, Вася Потапов, был истинным монахом в миру, не женился, потом стал доцентом авиационного института в Москве и умер 30-ти лет в Туркестане, завещав похоронить его со священником, на удивление всем-своим студентам. Другой Вася, Степыкин, был сослан в концлагерь как член нашего братства и умер в лагере.
Вечная память третьему таганрогскому нашему брату, Афанасию, написавшему гимн Дивееву и расстрелянному немцами в войну. Четвертый наш брат — Николай Куркумели принял мученическую кончину в лагере. Все они своей смертью и жизнью засвидетельствовали свою верность Христу Спасителю.
Как жаль, что во время гонений 1937 года погибла летопись таганрогского (молодежного) братства. Многое в ней было захватывающе интересно, так как вся она была написана в высоко духовных тонах. Одно только утешение, что ее прочли матушка-игумения и многие дивеевские сестры, когда мы привозили ее в Дивеев, и напрасно потом взяли назад — у сестер, может быть, она лучше бы сохранилась. В ней были описаны все наши поездки в благословенный Дивеев, так как наше братство тесно связано с Дивеевом. Как нам радостно было услышать из уст блаженной Марии Ивановны: «Они не свои, они Царицы Небесной “Умиление”». И еще однажды: «Батюшка Серафим и матушка Александра пошли провожать своих мужичков (т. е. нас) до Мантуровской рощи».
А когда умер в Таганроге наш брат Боря, 19-ти лет от туберкулеза, и мы, будучи в Дивееве, сообщили об этом матушке-игумении, то она дала распоряжение поминать его во всех местах Дивеева, где шли чтения Псалтири. Блаженная Мария Ивановна тогда сказала нам: «Боря похоронен не в Таганроге, а в Дивееве, он своей болезнью и чистым сердцем заработал себе золотой венец». Да, чистая, золотая душа была у Бори. Умирая, он приподнялся на постели и глаза его засветились великой радостью. Он протянул руки, по-видимому, к батюшке Серафиму, и скончался.
Но самый лучший жребий выпал на долю моей матушки Капитолины, которая удостоилась за две недели до своей кончины быть постриженной как сестра Серафимо-Дивеевского монастыря, с именем Мария. Ведь именно ей матушка-игумения предрекла быть сестрой благословенного Дивеева. День Ангела ее стал 22 июля, память равноапостольной Марии Магдалины. Она всю жизнь была истинной монахиней в миру.
Как некогда пришли мудрецы с Востока, чтобы поклониться Младенцу Христу, и принесли дары: злато, смирну и диван, так и эта молодежь, когда-то далекая от Церкви, пришла в Дивеев, чтобы поклониться Граду Царицы Небесной, и принесла сюда свои дары: любовь и почитание. Другого они ничего не имели. А любовь у них выразилась в том, что они старались делать все, что от них зависело: принесли житийные иконы первоначальниц, свою любовь к Дивееву, которую высказал брат наш Афанасий в послании, прощаясь с Дивеевом. Когда я его прочел в собрании молодых интеллигентных сестер, то они громко разрыдались. Был и еще один дар, о котором тоже упомяну.
Когда мы читали в «Летописи» жизнеописание великих первоначальниц, то слезы неудержимо катились из наших глаз. И вот мы что надумали: поручили нашим младшим сестрам сделать выписки из «Летописи», переплели их в особую книжечку, чтобы и другие паломники, читая наши выписки, могли поплакать.
И вот младшие наши сестры начали выписывать понравившиеся места на хорошей бумаге, красивыми большими буквами, чтобы легче было читать. Переплели книжечку в бархатный переплет с золотым крестом и повесили, по благословению игумении, возле житийных образов первоначальниц, чтобы руководители групп паломников, обычно священники, тут же их вслух читали, усевшись кто на ступеньках входа в матушкину келию, кто просто на полу, а некоторые стоя. Матушка Эмилия, начальница этого корпуса, заботилась об организации таких чтений.
На этих чтениях некоторые незаметно смахивали слезы, потом начинали тихонько плакать, плач подхватывали другие и чтение приостанавливалось — невозможно было слышать из-за плача. Делали перерыв, чтобы немного успокоиться, а затем продолжить чтение. Эта особенность Дивеева не исчезала до самого закрытия монастыря. Такие сладкие слезы запоминались надолго.
Незабываем домик матушки Александры, где она начала полагать создание первого монастыря. Если этот домик будет разрушен, я восстановлю его по памяти с малейшими деталями, потому что все последующие годы, то есть 55 лет, я мысленно всегда бывал в этом драгоценнейшем для меня месте и помню все точные размеры и детали, а житийный образ матушки всегда висел над моей кроватью.
Незабываемо было для меня, но и не удивляло, когда я читал о том, как настоятель Казанской церкви о. Василий Садовский, обдумывая детали ремонта храма, вдруг увидел: в алтарь вошла матушка первоначальница. А ведь после ее смерти прошло очень много времени. Отец Василий ни на минуту не подумал, что этого же не может быть и три часа они обсуждали, что и как делать. О том, что это было видение, отец Василий понял лишь когда оно исчезло.
В домике матушки Александры потом жили и схимонахиня Марфа, и монахиня Елена Васильевна, хотя и числилась настоятельницей Девической киновии в пределах канавки. Не захотела подвижница покидать это благодатное место. Матушка Александра прожила в этом своем домике год и умерла в нем в 1789 году.
Матушка Александра была тайной монахиней почти всю свою жизнь и по совету киевских старцев именовалась своим светским именем — Агафией Семеновной. Только за неделю или две до смерти была пострижена в великий ангельский образ — схиму во время вечерни казначеем Саровской обители о. Исаией, с именем Александра.
Нужно понять то страшное для монастырей время, когда при Екатерине было закрыто 500 монастырей и насельники были совершенно бесправны.
В Дивееве постоянное присутствие матушки Александры так же ощутительно, как и батюшки Серафима. Почти в каждой келии имелся ее или живописный, или литографический портрет. Прием паломников всегда начинался с приведения их к портрету матушки. Посещение ее могилки было неопустительное. Даже когда настало время назначить новую начальницу ее корпуса, после смерти предыдущей, то сама матушка Эмилия рассказывала мне: матушка-игумения накануне видела сон, что собрались все сестры, и матушка первоначальница говорит: «Где же моя Эмилия, мне нужно монахиню Эмилию». Она и была назначена начальницей, и это оказалось очень удачно.
Теперь приведем несколько случаев, когда матушка Александра являлась людям и как она исцеляла многих. Мы уже приводили случай с отцом Василием Садовским. Всего не перечислить. Но видение матушки Александры затворнику иеромонаху Серафиму (Смыкову) в Краснодаре в 1942 году мне хотелось бы привести. Отец Серафим только что вышел из 12-летнего затвора, и я, узнав об этом, отправился к нему. Очень духовно мы побеседовали. Через некоторое время я опять зашел к нему, и он прямо кинулся ко мне и говорит: «Как вы счастливы!» — «Чем же, отец Серафим?» — «Сегодня ночью я видел матушку Александру в видении и она говорила мне о вас. Я в страшном удивлении воскликнул: «Матушка, вы знаете Степана Николаевича?» Я спросил о. Серафима: «Что же матушка ответила?» — «Этого матушка не велела говорить!» Так и осталось тайной. Отец Серафим, уже в сане архимандрита, присутствовал на моем рукоположении.
Вспоминается и такой случай. Когда наши таганрогские братчики в духовном восторге рассказывали батюшке архимандриту Иосии о наших поездках в Дивеев, то батюшка сказал, что в следующий раз поедет вместе с нами. До этого о. Иосия так хотел вернуться на Афон, столь им любимый, но не мог. А ведь Дивеев — такой же Удел Божией Матери, как и Афон, и он, взяв меня с собой, зимой отправился в Дивеев и Саров. Был январь месяц, зима держалась снежная. Спешили мы очень. В Ардатове наняли деревенские сани, под вечер отправились. И в снежную метель заблудились и замерзли основательно. Не знаем, куда ехать, все замело. Остановились и, о ужас! — волки, вот натерпелись страху. А один волк вдруг залаял, оказалось, это собаки, и мы были счастливы остановиться в той деревне.
В Дивееве нас встретили с большой радостью и любовью. Отца Иосию приглашали наперебой все, принимали жителя Второго удела Божией Матери как своего и близкого. Остановились мы в Казначейском корпусе, и батюшка Иосия, очутившись в родной монашеской обстановке, был счастлив.
В Дивееве все с радостью слушали батюшкины рассказы о наших тайных службах, так как в Таганроге в это время все храмы были захвачены живоцерковниками. Всенощная шла в теплом Тихвинском храме Дивеева и так чудесно пел большой дивеевский хор «Честнейшую Херувим», что забыть нельзя.
Когда Христос Спаситель возносился на небо, Он повелел апостолам, чтобы они шли и научили все народы, наченше от Иерусалима, — крестя их во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Апостолы бросили жребии: кому в какую страну идти. Пресвятая Богородица тоже взяла свой жребий, и Ей выпала земля Иверская, которую Она и просветила, послав туда вместо Себя юную девицу Нину, просветительницу Грузии.
При избрании Богоматерью Афонской горы Своим Вторым жребием Иверский монастырь и Иверская икона Пресвятой Богородицы были первоначальными святынями Афона. Когда Царица Небесная основывала Свой Третий жребий — Киев, то вывела из Афона Антония и послала его в Киев, как Она Сама сказала об этом матушке первоначальнице: «Я пришла возвестить тебе волю Мою: не здесь хочу Я, чтобы ты окончила жизнь твою, но так как Я раба Моего Антония вывела из Афонского жребия Моего, Святой горы Моей, чтобы он здесь, в Киеве, основал новый жребий Мой — лавру Киевскую, так тебе ныне глаголю: изыди отсюда и иди в землю, которую Я покажу тебе. Иди на север России и обходи все великорусские места святых обителей Моих, и будет место, где Я укажу тебе окончить богоугодную жизнь твою и прославлю имя Мое там, ибо в месте жительства твоего Я осную такую обитель великую Мою, на которую низведу все благословения Божии и Мои, со всех трех жребиев Моих на Земле: с Иверии, Афона и Киева». И преста видение.
Четвертый избранный удел Божией Матери есть последний перед концом мира. От него, по воскресении России, засияет свет по многим местам возрождающейся России. Россия ведь — Дом Пресвятой Богородицы — была, есть и будет до скончания века, только формы страны меняются. Россия была после избрания глубоко монашеская — не только киево-печерские подвижники были непревзойденными светочами народу русскому, не только они дали святых святителей на многие кафедры. Игумен всея Руси преподобный Сергий Радонежский излучал святость во все концы крепнущего государства. А в наше время на крови новомучеников крепнет вера.
Что же будет при возобновлении Дивеева?
В жизни Серафимо-Дивеевской обители, как и в жизни государства и даже отдельных людей, бывают периоды большого подъема и периоды упадка. Этот общий закон не был чужд и благословенному Дивееву.
Еще в далекие времена матушки первоначальницы ей были даны Богородицей великие обетования о будущей славе и величии этого Четвертого удела Царицы Небесной. Строить же все начала матушка Александра в бедности, терпении и глубочайшей молитве.
Если войти в келию матушки Александры, в ее убогую избушку в Дивееве, около церкви Казанской иконы Божией Матери, то сразу станет ясным трудный и скорбный путь этой великой избранницы Царицы Небесной. В доме были две комнатки и две каморки. В одной каморке находилась около печки небольшая лежанка, сложенная из кирпичей, около лежанки оставалось место только чтобы в свое время там у умиравшей матушки мог стать настоятель Пахомий, приехавший из Сарова причастить ее Святых Таин, и на коленях перед матушкой иеродиакон Серафим, получивший от нее благословение заботиться о дивеевских сестрах. Больше там не было места. Тут же была дверь в темную каморку-молельню матушкину, где уже могла поместиться на молитве одна матушка перед большим Распятием с затепленной перед ним лампадой. Окна в этой молельне не было.
Молитвенное созерцание матушкино перед Распятием наложило отпечаток на весь дух жизни дивеевских сестер. Молитва на мысленной Голгофе, сострадание Распятому Христу — самая глубокая из молитв, отблески ее видят все православные христиане в Страстной четверг вечером и в пятницу на Плащанице.
Как только была построена первая монастырская церковь Рождества Христова, еще при жизни батюшки Серафима, на Царских вратах, возможно, по его указанию, было вделано большое Распятие по всей величине этих высоких врат. Перед Распятием день и ночь горела лампадка и неусыпно читалась Псалтирь. Когда же построили большой летний собор, то всю заалтарную стену в нем занимало на фоне черного сукна большое Распятие. Ничего другого на заалтарной стене не было. Изображение Голгофы было видно со всех мест собора. Такого зрелища никогда нигде не было во всей России. Это напоминало предстояние на Голгофе Божией Матери, Иоанна Богослова, равноапостольной Марии Магдалины и других жен-мироносиц. Такое сочетание меня поразило больше всего. На этих молитвенных подвигах матушки Александры перед Распятием, а затем и всех ее сестер создавался благословенный Дивеев. Поучительна и добровольная нищета матушки, которая построила Казанскую каменную церковь, на ее же средства закончилась и постройка саровского Успенского собора, и во многих местах были матушкой построены храмы Божии. Сама же она приняла подвиг добровольной нищеты Христа ради. В Екатерининскую эпоху разорения монастырей нищета всюду была страшная. Россия переживала свою голгофскую эпоху, потому и молитва была голгофская.
В один из наших приездов в Дивеев я привез около 20 совсем миниатюрных Распятий; которые сделал сам: купив много иконок Голгофы на Афонском подворье в Таганроге, наклеил их на фанеру и лобзиком аккуратно выпилил изображенные фигуры. Выпиленные места покрасил в тот цвет, какой был там же на иконке: цвет креста, одежды Богоматери и Иоанна Богослова. К каждой иконке сделал подставку. Получилось красиво, и главное, можно было поставить Распятие в святой угол. Матушка-игумения очень обрадовалась этому подарку, поставила это маленькое Распятие в свой святой угол, остальные раздала сестрам. Я не мог понять восторга матушки, так она обрадовалась подарку, и только позже понял, что это же изображение в духе их молитвенных подвигов. То было за несколько лет до закрытия монастыря и ухода всех сестер в мир на свою Голгофу.
Я приехал в Нижний Новгород по приглашению тамошнего молодежного братства, подобного нашему, и не застал возглавителя — был в отъезде. Его пустовавшая комната была предоставлена мне для ночлега. Каково же было мое удивление, когда на его письменном столе я увидел прекрасно исполненное дивеевскими сестрами Распятие, стоявшее прямо на столе. Та же дивеевская идея молитв у Голгофы! Этим духом было проникнуто все нижегородское братство, глубоко монашеское братство в миру.
Когда в 1922 году мы впервые попали в Дивеев, то увидели почти законченный новый великолепный собор, которому предстояло великое будущее. Недоставало лишь внутренней отделки. Этот собор особенной красоты, красивей которого мы нигде еще не видели. Он устремлен ввысь, как бы приготовился вознестись на небо, о чем батюшка Серафим и предсказывал, что когда придет антихрист и подойдет к собору, то он вознесется на небо, а кто в нем будут недостойные — те будут падать на землю. То будет уже перед Страшным Судом, как одно из последних апокалиптических чудес. Собор это предречение святого Серафима и воспроизводил своим видом. Все в нем было гармонично прекрасно. Все! Даже его строитель, г. Долгинцев, отдавший все свое богатство на строительство собора, а его единственная дочь стала схимницей матушкой Серафимой, — духовное украшение монастыря. Когда ее пришли арестовывать, она попросила только разрешения взять с собой маленькую иконку преподобного Серафима, Редко кто видел эту матушку, она была почти затворница, но все о ней знали и любили и чтили ее. Мы ее уже не застали в Дивееве, была ли она уже на небесах или продолжала свой крестный путь — не ведал никто.
Собор стоял у канавки Царицы Небесной. Он был по величине такой же, как и летний холодный Свято-Троицкий собор, и создавал великолепный монастырский ансамбль града Царицы Небесной, обнесенного белой стеной. Все это напоминало городок древней Святой Руси. Ведь в Дивееве в ту пору жило более тысячи монахинь. Духовенство жило за оградой монастыря. А священников было три, не считая отщепенца о. Павла, который днем никогда в монастыре не появлялся.
Если б не мятежные годы, то, наверное, не было бы и мгновения, чтобы где-нибудь не совершалась служба. Церквей ведь было много: Свято-Троицкий собор, Тихвинская зимняя церковь, Преображенская кладбищенская церковь, первоначальные церкви Рождества Христова и Рождества Божией Матери, церковь Казанской иконы Пресвятой Богородицы, построенная еще матушкой Александрой. Это была бы обитель неусыпающих, какая имелась в Царьграде.
Тихим летним вечером можно было видеть, как сестры, выйдя на крыльцо своего корпуса, читают повечерие, устремив взор прямо на небо, как батюшка Серафим молился в лесу.
Новый собор внешне уже был достроен, даже большие золоченые кресты украшали уже его главы, кресты эти — дар петербуржцев, среди которых были собраны пожертвования братьями Арцыбушевыми: Михаилом Петровичем и Петром Петровичем.
С сердечным трепетом вошел я внутрь этого собора, там шли какие-то плотничьи работы, стены еще были белые, но какой восторг вызывала сама архитектура собора, устремленного в небеса! Я погрузился в раздумья — какие здесь будут во времена антихриста события? Мысль уносилась в недоступные времена. Я припомнил, как я бывал в древнейших храмах: в Великой церкви в Киеве, построенной по повелению Богоматери как Третий Ее удел. Там начиналась Русская Церковь, а здесь она кончится. Был на службе в пещерной церкви Киево-Печерской лавры, в той крохотной церкви, где молились преподобные Антоний и Феодосий: святое место сильно возвышало душу и создавало непередаваемую духовность. Не забыть никогда! Но самое сильное чувство было в храме в Керчи (древний Боспор), который посетил святитель Иоанн Златоуст, описав свои впечатления в письме к диакониссе Олимпиаде. Храм тот древний, древнее, чем Святая София Цареградская, построенная в 534 году. В Боспорском храме на одной из колонн имеется надпись: «Здесь похоронен священник (по нашему летосчислению) в 303 году». Служба здесь шла, как и тогда, на греческом языке, и грек-священник после службы давал мне объяснения.
Чувства, которые я переживал в новом дивеевском соборе, были схожи с теми, которые я имел при посещении этих древних храмов.
Что представляла собой канавка вокруг киновии? Она была создана в последние годы жизни старца Серафима. Батюшка очень торопил с устройством этой канавки, то есть той дорожки, по которой прошла Царица Небесная. Батюшка прислал цветочных семян для украшения канавки. Позже внутри Канавки на территории киновии были посажены деревья, и в 1922 году они были уже могучими и красивыми.
Какое это было благодатное чудо: идти по канавке с четками в руках, читая 150 раз молитву «Богородице Дево, радуйся!» Особенно под вечер, когда стихает вся дневная озабоченность и наступает полная тишина, и небо становится как-то ближе к земле, когда медленно движутся молящиеся по канавке, как будто бы это происходит не в наш суматошный век, а в древней Святой Руси. Русь создала сказание о Китеже-граде, это была ее вековечная мечта — уйти от грешного мира. Но здесь была не мечта, а истинная реальность, здесь было истинное богообщение небожителей с людьми. На канавке бывали истинные видения батюшки Серафима и других святых и праведных людей, здесь все жили духовной жизнью и духовными радостями. Здесь небо сходилось с землей! Здесь «шла брань с духами злобы поднебесной», которые всячески пугали подвижниц и тех, которые хотели следовать их путем. Даже паломники были стращаемы при темноте бесовскими явлениями, но всех ограждала благодать Божия, по молитвам батюшки Серафима и матушки Александры. Наш дорогой братчик однажды ночью встретил на канавке фигуру в два этажа ростом и ужаснулся, но тотчас ужас сменился полным миром душевным — батюшка Серафим никого в обиду не давал.
По Канавке шли паломники, повторяя путь Богоматери, шли монахини, священники и архиереи, шли умиротворенные, одухотворенные, набравшиеся духовных сил для трудного жизненного пути в то страшное время. Шли с незабываемыми впечатлениями на всю жизнь. Многие брали горсточку земли с канавки, и иногда она их ограждала от вражьих нападений.
Канавка была сделана четырехугольником, и на углах нами были сделаны, по древнему обычаю, на столбах красивые резные башенки со вставленными в них иконами Богоматери, идущей по этой канавке. Башенки были съемные и на ночь снимались сестрами. Подходя к ним, паломники крестились и кланялись. Это было им видимое напоминание, что здесь прошла Царица Небесная. Как трогательно все это!
Батюшка Серафим говорил, что блаженные никогда не переведутся в Дивееве. Так оно и получилось. Когда была близка кончина Пелагеи Ивановны, в Дивеев пришла Параскева Ивановна, но блаженная Пелагея, выглянув в окно, погрозила ей кулаком. Параскева спросила: «Что, еще рано, матушка?» И последовал ответ: «Еще рано».
Когда мы были у Марии Ивановны, то ее послушница рассказывала нам, как блаженные сменяют друг друга. Вот когда Параскева Ивановна умерла, ей на смену пришла Мария Ивановна. Слушая наш разговор, Мария Ивановна заявила: «Да, я тогда и заявилась». Это было в 1915 году, в год смерти Параскевы Ивановны, известной Паши Саровской.
Рассказывали сестры, что в ночь с 4-го на 5-е июля 1918 года, то есть в ночь мученической кончины Царской Семьи, Мария Ивановна страшно бушевала и кричала: «Царевен штыками! Проклятые жиды!» Неистовствовала страшно, и только потом выяснилось, о чем она кричала. Значит, она знала, кто приказывал и кто был исполнителем этого чудовищного преступления, искупление за которое до сих пор несет русский народ, допустивший это!
Про Марию Ивановну говорили, что она сорок лет перед приходом в Дивеев прожила под мостом в непрестанной молитве.
Матушка-игумения Александра часто посылала спрашивать Марию Ивановну по разным недоуменным вопросам. Сестры ее очень почитали не только потому, что имели в своей обители опыт трех предшествовавших блаженных. Я видел, как от нее выходил какой-то партийный, крестился со страхом и говорил: «Великая раба Божия!»
Со страхом и мы входили первый раз к Марии Ивановне. Я шел последним, и Мария Ивановна, приподнявшись, указала рукой на меня: «Вот тот высокий парень на моего свояка похож!» Послушница говорит: «У тебя никакого свояка нет». «Ты там много знаешь», — ответила она. Только позже выяснилось, о чем говорила Мария Ивановна. Обнимая мою супругу Капитолину Захаровну, она произнесла: «Машенька, доченька!» Тем самым предрекала ее монашеское имя. Если она доченька, то ее муж вроде бы как свояк. Так это или не так, у блаженных ведь не допросишься.
Однажды мы пришли, а Мария Ивановна молчит. Келейница и говорит: «Ты бы что-нибудь, мамашенька, сказала бы». Молчит. «Ты вот пела владыке Тихону Уральскому, спой и им». «Он скорбный, потому и пела» (после Дивеева владыка Тихон поехал в Москву и след его пропал). Желая вызвать Марию Ивановну на разговор, келейница в ответ: «Они тоже скорбные». Блаженная махнула рукой: «Какие у них скорби, что чемодан сперли в дороге». Факт такой в действительности был в прошлый приезд.
Но никогда не забуду ее золотые слова, сказанные о нас: «Батюшка Серафим и матушка Александра пошли провожать своих мужичков даже до самой Мантуровской рощи». Больше, чем на батюшкиных и матушкиных «мужичков» мы и не претендовали.
И еще незабываемые слова Марии Ивановны: «Боря похоронен в Дивееве, он заработал себе золотой венец» (о нашем братчике).
Был еще пример большой ее прозорливости. Произошло это после того, как наш батюшка о. Иосия побывал в Дивееве. О чем он говорил с Марией Ивановной, нам неизвестно. Но когда мы очередной раз были в Дивееве, пришло сообщение, что наш батюшка о. Иосия арестован. Мы прибежали к Марии Ивановне сказать об этом и просить ее молитв. Она пришла в страшный гнев, подняла руки кверху и закричала: «Ах они проклятые, да какое они имеют право, а Иверская икона на что? Еще не вышел такой декрет». «Декрет» вышел только через 12 лет, когда батюшка был арестован и сослан в Зырянский глухой край. Мария Ивановна заметно успокоилась и сказала, что все обойдется благополучно. Так и получилось, батюшку продержали только два дня. Иверская икона (Афонская) всегда покровительствовала о. Иосии: было предзнаменование, что батюшка уйдет на небо именно в день Иверской иконы. Так и случилось — 12 февраля 1939 года он скончался в ссылке, а на третий день душа его прилетела в Таганрог прощаться. Он благословил свою духовную дочь Капитолину, прервав ее сон. Был такой помолодевший, такой сияющий радостью и удалился светлым путем прямо на небо. Так молитвами Марии Ивановны отец Иосия получил большую отсрочку его ссылки.
Я не знаю точно, когда Мария Ивановна скончалась. Но когда мы посетили матушку-игумению, уже в миру (Муром, 1933), то в храме древнем, где бывали сестры, мне показали ее преемницу блаженную Серафиму Ивановну. Она подошла ко мне и пристально на меня посмотрела. Я поклонился. Вне храма я ее не видел.
Слова старца Серафима, что «блаженные в Дивееве не переведутся», исполнялись и тогда, когда Дивеев был в миру на своем крестном пути.
В 1927 году были закрыты последние монастыри в России, в их числе и Дивеев. Всю свою ярость богоборческая власть обрушила на обители, дав некоторую видимость облегчения для приходских церквей. Саров закрыли на полгода раньше Дивеева. Таким образом, дивеевские сестры получили время для подготовки к уходу в мир. Все, что можно было взять с собой, сестры взяли. Причем матушка-игумения приказала, чтобы все главные святыни обители были взяты не в одно место, а хранились среди разных сестер, — только так можно что-то сохранить.
В Дивееве крепко помнили предсказание батюшки Серафима, что придет время, когда всем сестрам придется на время уйти в мир. А на какое время, батюшка не сказал — как Бог даст. Были и такие мнения, что близка кончина мира. Но прозорливые старцы, особенно Оптинские, говорили, что будет еще период благодати Божией на Руси. Во всяком случае, сестры уходили с крепкой верой, что уходят только на время, что Дивеев, как и вся Русская Церковь, вновь возродится. Эти надежды сестер слышали мы от многих, когда монастырь еще существовал и слухов о его разгоне не было. Но готовиться к этому неизбежному приходилось.
Матушка-игумения Александра после 1927 года приказала сестрам разъезжаться в разные города и села. Для себя же и наиболее близких ей сестер выбрала город Муром, где и поселились все, занимаясь цветоводством. Часть сестер перебралась в Москву, на Дивеевское подворье. Но сразу же их оттуда в 1927 году всех и выслали. То же было и в Нижнем Новгороде. Трудно было приспосабливаться к новым условиям жизни, но другого выхода не оставалось.
Когда нэп кончился и с еще большей силой начался террор, некоторые молодые сестры были арестованы. Дивеев дал не только подвижниц, но и исповедниц и даже мучениц — скончались в лагерях, получив двойные венцы: исповеднические и мученические. Со временем имена их будут установлены и почитаемы. Одна из них — молоденькая инокиня Анна из больничного корпуса заболела в лагере туберкулезом, была актирована и, еле добравшись к своим, скончалась. Я только услышал ее голос, обращенный ко мне, когда стоял в алтаре Свято-Николаевского храма в Таганроге, но я ее не видел после лагеря.
Тяжкий подвиг выпал на долю игумении Марии. В те страшные годы она ведь была совсем молодой сослана в лагеря на три года; Когда мы навещали матушку-игумению Александру в Муроме, то видели и ее будущую преемницу, недавно возвратившуюся из лагеря. Матушка сказала мне: «Что ей, бедной, пришлось перенести, я узнала только после ее возвращения из лагеря. А если бы узнала, когда она была еще в лагере, то я, наверно, умерла бы с горя!» Я ужаснулся и страданиям Нюши (так звали в миру матушку Марию) и не меньшими страданиями за нее игумении. Ведь игумения готовила ее в свои преемницы, как наместницу в Дивееве Царицы Небесной, которую не выбирают, а благословляет Сама Пречистая. «Я умерла бы с горя!» — сказано истинной матерью духовной.
За муромский период изгнания многие дивеевские инокини перешли в Небесный Дивеев, который видела великая госпожа дивеевская Елена Васильевна Мантурова, почти все молодые сестры, наши с матушкой сверстницы, поумирали, как и более старшие сестры из тех, кого мы знали с матушкой, но осталась только любимая духовная дочь матушки-игумении, которую мы видели в Муроме в 1933 году, когда ей было уже около 24 лет. Вторично я поехал в Муром в 1939 году, возвратившись из концлагеря, но матушку-игумению не видел, а только мне рассказывали о ней инокиня Мария Прусакова и инокиня Дария, которые жили в городе Коврове. Хотел поехать повидать матушку-игумению в Муроме, но не знал, можно ли мне ехать, боясь повредить ей моим приездом. Колебался, сел даже в поезд (провожала меня инокиня Мария), но перед самым отходом поезда побоялся ехать и слез с поезда. Матушка-игумения жила, окруженная близкими ей сестрами: ее личным врачом Еленой и другими. В 1941 году началась война, всякая связь была потеряна. Мы с матушкой, после моего посвящения в священнический сан, уехали за границу.
Преподобным Серафимом еще при жизни было написано по откровению Божию собственноручно письмо к тому царю, которому будет суждено приехать в Саров и Дивеев, передав его своему другу Мотовилову, последний передал это письмо покойной игумении Марии, которая вручила его лично Государю Николаю II, в Дивееве, 20 июля 1903 года. Что было написано в письме, осталось тайной. Только можно предполагать, что святой прозорливец ясно видел все грядущее, а потому предохранял от какой-либо ошибки и предупреждал о грядущих грозных событиях, укрепляя в вере, что все это совершится не случайно, а по предопределению Предвечного Небесного Совета, дабы в трудные минуты тяжелых испытаний Государь не пал духом и донес свой тяжелый мученический крест до конца.
Своим провидящим духом прозревал мученическую кончину Царя и современный великий праведник батюшка отец Иоанн Кронштадтский, говоривший: Царь у нас праведной и благочестивой жизни, Богом послан ему тяжелый крест страданий, как Своему избраннику и любимому чаду, как сказано Тайновидцем судеб Божиих: Кого Я люблю, тех обличаю и наказываю (Откр. 3:19). Если не будет покаяния у русского народа, конец мира близок; Бог отнимет у них благочестивого Царя и пошлет бич в лице нечестивых жестоких самозваных правителей, которые зальют всю землю кровью и слезами.
Современная великая подвижница-прозорливица Саровская Параскева Ивановна, жившая последние годы жизни в Дивееве, а до того несколько десятков лет в лесу, начавшая свои подвиги еще при жизни преподобного Серафима; та, которая предсказала Государю и Государыне за год рождение сына, но не на радость, а на скорбь родится этот царственный птенчик, невинная святая кровь которого будет вопиять на небо. Она в последние дни земной жизни, в своих условных, но ясных поступках и словах предсказывала надвигающуюся грозу на Россию. Портреты Царя, Царицы и Семьи она ставила в передний угол с иконами и молилась на них наравне с иконами, взывая: «Святые царственные мученики, молите Бога о нас». В 1915 году, в августе, я приезжал с фронта в Москву, а затем в Саров и Дивеев, где сам лично в этом убедился. Помню, как я служил Литургию в праздник Успения Божией Матери в Дивееве, а затем прямо из церкви зашел к старице Параскеве Ивановне, пробыв у нее больше часа, внимательно слушая ее грядущие грозные предсказания, хотя выражаемые притчами, но все мы с ее келейницей хорошо понимали и расшифровывали неясное. Многое она мне тогда открыла, которое я понимал не так, как нужно было в совершающихся мировых событиях. Она мне еще тогда сказала, что войну затеяли наши враги с целью свергнуть Царя и разорвать Россию на части. За кого сражались и на кого надеялись, те нам изменят и будут радоваться нашему горю, но радость их будет не надолго, ибо у самих будет то же горе.
Прозорливица при мне несколько раз целовала портреты Царя и Семьи, ставила их с иконами, молясь им как святым мученикам. Потом горько заплакала. Эти иносказательные поступки понимались мною тогда, как переживаемые великие скорби Царя и Семьи, связанные с войной, ибо хотя они не были растерзаны гранатой и ранены свинцовой пулей, но их любящие сердца были истерзаны беспримерными скорбями и истекали кровью. Они были действительно бескровные мученики. Как Божия Матерь не была изъязвлена орудиями пытки, но при виде страданий Своего Божественного Сына, по слову праведного Симеона, в сердце Ее прошло оружие. Затем старица взяла иконки Божией Матери «Умиление», пред которой скончался преподобный Серафим, заочно благословила Государя и Семью, передала их мне и просила переслать. Благословила она иконки: Государю, Государыне, Цесаревичу, Великим княжнам Ольге, Татьяне, Марии и Анастасии, Великой княгине Елизавете Феодоровне и А. А. Вырубовой. Просил я благословить иконку Великому князю Николаю Николаевичу, она благословила, но не Умиления Божией Матери, а преподобного Серафима. Больше никому иконок не благословила, хотя я даже сам просил для некоторых, но и мои просьбы не повлияли, ибо она действовала самостоятельно. Иконки были тотчас же посланы по принадлежности, где и были получены своевременно. После этого я пробыл в Дивееве еще несколько дней, по желанию старицы, ежедневно ходя к ней, поучаясь от нее высокой духовной мудрости и запечатлевая в сердце своем многое, тогда мне еще непонятное. Только теперь мне представляется более ясным, как Богом было открыто этой праведнице все грядущее грозное испытание уклонившемуся от истины русскому народу. Непонятно было для меня тогда, почему она благословила всем, кроме Великого князя Николая Николаевича, иконки не преподобного Серафима, а Божией Матери «Умиление», пред которой скончался преподобный Серафим. В настоящее время для меня и это ясно: она знала вперед, что все они кончат жизнь кончиной праведников-мучеников, как кончил жизнь и преподобный Серафим, и наследуют жизнь вечную в обителях рая вместе с ним. Целуя портреты Царя и Семьи, прозорливица говорила, что это ее родные, милые, с которыми скоро будет вместе жить. И это предсказание исполнилось. Она через месяц скончалась, перейдя в вечность, и ныне вместе с царственными мучениками живет в небесном тихом пристанище.
Как преподобный Серафим принимал всех грешников кающихся, но прогонял, не давая благословения нарушителям долга присяги, так поступала и эта праведница. Она жестоко таковых била палкой и прогоняла от себя, ибо ее чистая святая душа видела все тайны сердца человеческого.
29 января 1903 года Святейшим Синодом объявлено о прославлении преподобного Серафима, Саровского чудотворца. Особенно этим новым небесным знамением был утешен Государь, испытывая истинную радость и глубокое умиление. Царская Семья особенно чтила память преподобного Серафима еще с 1860 года, когда возложением полумантии праведника была исцелена малолетняя Великая княжна Мария Александровна и облегчена кончина Императрицы Александры Феодоровны, супруги Императора Николая I. Духовное торжество открытия честных мощей угодника Божия назначено было на 19 июля 1903 года. Сам Государь с Государыней и членами царствующего Дома совершил благоговейное путешествие на это великое духовное торжество, собравшее сотни тысяч православного русского народа. Я сам был на этом торжестве, видел, как Государь пешком, благоговейным паломником, ходил к целебному источнику и в Дальнюю пустыньку старца Серафима, на своих царственных плечах нес гроб с честными останками новоявленного чудотворца и причащался вместе с супругою своею Святых Таин Христовых. Они исповедовались у смиренного старца иеросхимонаха Симеона и причащались 18 июля за ранней обедней, которую служил архимандрит Андрей (впоследствии епископ Уфимский), как простые смертные паломники вместе с народом. Я сам среди этих паломников приобщался и видел, с каким благоговением царственные богомольцы приступали к Святому Таинству. Простота и религиозность их сильно повлияли на меня еще тогда, вызывая слезы умиления. Только истинная вера в Бога, истинная преданность Православию и глубокое благоговение к святым мощам праведного убогого старца-отшельника, смиренного пустынника подвигнуло на далекое и трудное путешествие царственных богомольцев, сопряженное с многими трудами и опасностями для самой жизни. Православный народ плакал от радостного умиления при виде того, как Царь и Царица смиренно преклоняли главы пред святыми мощами новоявленного чудотворца. Государь на свои средства соорудил серебряную художественную раку для мощей преподобного Серафима, а Царица собственноручно вышила покров на гробницу и коврик с дорожками. Как было все это для верующего человека трогательно, радостно и поучительно.
Из Сарова царственные паломники выехали 20 июля в Дивеевский женский монастырь, это духовное детище преподобного Серафима. Здесь они навестили старицу подвижницу Параскеву Ивановну, которая предсказала Царице рождение сына. Это посещение прозорливицы совместно с пережитым в Сарове произвело сильное духовное впечатление на Императрицу, усердно молившуюся в Сарове о даровании ей сына. Когда же через год исполнилось предсказание прозорливицы, то можете себе представить, как это повлияло на душевное состояние Царицы и укрепило ее веру в правоту Православия.
Считаю не лишним напомнить, что некоторые либеральные газеты писали, что якобы в архиве департамента полиции была найдена бумага, где находилось следующее предсказание старца Серафима Саровского: «В начале царствования сего монарха будут несчастия и беды народные. Будет война неудачная. Настанет смута великая внутри государства, отец подымется на сына и брат на брата. Но вторая половина правления будет светлая и жизнь Государя долговременная». Такого предсказания в летописях как саровской, так и дивеевской обителей нет, а потому его надо приписать к выдуманной легенде легкомысленных людей.
Неприятно было врагам единой великой России саровское духовно-патриотическое торжество. Они шипели от зависти и злобы, замышляя новые интриги против России. Против воли миролюбивого Государя разразилась война с Японией. Несомненно, какая-то неведомая рука содействовала возникновению войны, чтобы дать возможность усилить противогосударственную работу <...>.
В разгар войны исполнилось давнишнее желание Царицы иметь сына. 30 июля в Петергофе родился сын. Прошлогоднее предсказание в Дивеевской обители исполнилось. Велико было семейное счастье в Царской Семье, принесшее большое утешение в тяжелые скорбные дни неудачной войны. Крещение новорожденного совершено в петергофской церкви 10 августа. Восприемниками были: король Англии, король Дании, император Германии и некоторые из Великих князей. Тогда же Государь пожелал, дабы все войска действующей на поле брани армии были тоже в числе восприемников новорожденного Цесаревича, о чем и было дано знать на фронт. Во время крещения с младенцем произошел замечательный случай, обративший на себя внимание всех присутствующих. Когда новорожденного Цесаревича помазывали святым миром, он поднял свою ручку и простер свои пальчики, как бы благословляя присутствующих. В этом случае видели не простое совпадение, а что-то вещательное, объясняя всякий по-своему. Одни видели в этом хорошее предзнаменование, а другие наоборот. Государыня особенно была рада, что наконец-то Бог услышал ее молитву, даровал ей сына, приписывая эту милость Божию молитвам преподобного Серафима Саровского, ибо она и до поездки в Саров обещалась поехать туда на богомолье. Теперь с еще большей ревностью Царица отдалась всецело воспитанию детей, особенно воспитанию милого сына. Она считала для себя лучшим удовольствием быть в кругу своих детей, хотя с момента рождения сына она ему посвящала времени больше всех остальных. Заботливая мамаша всегда была с милым сыночком, не теряя его из виду, боясь за его жизнь, как бы что с ним не случилось, ибо он у нее один. Цесаревич был общим любимцем в Царской Семье. Когда стал подрастать, то весьма походил на папу, как говорится, вылитый отец. Царица сама с ним нянчилась, не доверяя никому, и всецело взяла на себя всю заботу его воспитания. Она зорко охраняла своего горячо любимого сына от всех опасностей, всегда находясь около него. В Царском ли Селе, Петергофе ли, на императорской ли яхте Царица всегда при сыне как преданная рядовая няня. Дочери, бывало, играют или гуляют с гувернанткой и камердинером, а когда с ними Алексей Николаевич, то обязательно среди них и Государыня. Даже во время приемов, военных смотров и других отлучек из дворца Цесаревича Царица всегда находилась первое время при нем непосредственно или вблизи него. Когда мне впервые пришлось видеть Цесаревича 8 декабря 1910 года, шестилетним ребенком, в Александровском царскосельском дворце, то и здесь мамаша находилась в соседней комнате, до которой дошла с ним. Во время этой аудиенции я благословил Цесаревича святым нательным серебряным крестиком, который по воле Государя надел на него. Этот крестик был мною получен 23 января в Иерусалиме и в нем были вложены частицы святых мощей Иоанна Крестителя и великомученика Георгия Победоносца, а также частица от Святого Животворящего древа Креста Господня. Без благоговейного чувства не могу вспомнить этот момент, когда приходилось видеть его детский душевный восторг при получении этого священного подарка и как он, милый ребенок, сияющим побежал к своей маме поделиться своей радостью.
Цесаревич этот святой крестик имел всегда при себе до самой своей мученической кончины, в скорби узничества находя в этой великой святыне утешение. Как мне передавали, Цесаревич попросил маму рассказать ему о жизни святого Иоанна Крестителя и великомученика Георгия, особенно почитая их память.
Любящим Бога все содействует ко благу!
Мне было 16 лет, когда я решила, что мне необходимо ехать в Саров, побывать у старца и определить свой дальнейший жизненный путь. Через полтора года я должна была кончить гимназию. Отец и мама внушали, что необходимо учиться дальше и получить высшее образование, чтобы быть самостоятельной, ни от кого не зависимой и богатой душой и карманом. Но куда идти учиться? По всем предметам 5, я первая ученица в классе, а особого таланта нет. «Специальность — как брак, — говорит папа, — сама выбирай, чтобы потом ни на кого не пенять. Жизненные ошибки даром не проходят».
Отец был доктором, и на эту специальность идти он не советовал. «Мне жаль твоей душевной чистоты: ведь медики все развратники... Да при твоем слабом здоровье да жалостливом сердце ты каждого покойника будешь оплакивать! Добрые дела делать можно везде, надо крепкие нервы иметь, а ты людей жалеешь!...»
Отец меня очень любил, знал, понимал, поддерживал во мне все хорошие начинания, давая денег на бедных и выполняя мои просьбы кого-либо посетить из больных или положить в больницу. Я «обожала» отца, прощая ему все, — все его ошибки, заблуждения. Так могут любить только дети — все прощать! От мамы я была далека, но ее самостоятельность (у нее был зубной кабинет), ее независимость мне нравились. В те годы (начало XX столетия) «свободолюбивые женщины» уже входили в моду.
Отец с матерью были в фактическом разводе, но семья еще как-то сохранялась. Связующим звеном были дети и невозможность развода. Отец явно тяготился семьей и ждал, чтобы поскорее подросли дети. Ждали и революции. Шла 1-я мировая война (1914-1918 гг.). Надвигались политические события, общество было «за» и «против», и мы, гимназистки, уже «судили и рядили» о войне и событиях в стране.
В 15 лет я хотела быть убежденной православной христианкой. Это шло вразрез с мировоззрением моих родителей и окружающего меня общества, интеллигенции захолустного города. Тогда, в 1915 году, верующими считались все, но я не помню ни одной семьи, где Евангелие воспринималось бы как основа жизни. Семейными неприятностями я была измучена и только в храме соседнего женского монастыря перед иконой преподобного Серафима Саровского находила утешение в моей недетской скорби. Никто так не страдает от ссор родителей, как дети!
«Сдвинуть» меня с Евангелия было уже нельзя. Родители были недовольны моим «увлечением» религиозными вопросами, чтением книг, моей подругой из семьи священника, и каждый из них старался «образумить» меня. Страшно вспоминать антирелигиозные высказывания, которые мне надо было слушать и после которых я убегала в церковь, скорее очиститься — исповедаться и приобщиться Святых Таин. «О чем вы плачете?» — спросит меня батюшка о. Алексий на исповеди. «Ссорюсь с родными». Не могла я на исповеди жаловаться и рассказывать семейные сцены, возмущавшие всю мою душу. Я не могла разобраться, кто виноват из родителей. В семье не было ни мира, ни любви, нас — детей — не берегли от сцен, от брани, от слез и скандалов. Сестра воспитывалась в институте, а я и брат (на 2 года младше меня) не знали покоя в семье.
Часто отец мне напоминал, что когда мне было 3 года, я болела скарлатиной и надежды на выздоровление не было. Папа пошел ко всенощной 6 декабря (19 н. ст.) на день св. Николая и, встав перед иконой, плакал навзрыд, вымаливая мне жизнь. «Если бы ты только видела, как я просил Николая Угодника оставить мне тебя!» — говорил отец и всегда со слезами. В комнате в спальной у отца висела икона, но я не видала отца молящимся. Но, бывало, он посылал меня подать «за упокой» своих родных, давал мне на свечи и на нищих, прислушивался к снам, принимал «со святом» приходского священника, в Пост 1,4 и 7-ю неделю не было мясных блюд, — так что назвать моего отца неверующим нельзя...
<...> Он боялся за меня, а вдруг я уйду в монастырь, а вдруг сойду с ума. Он умолял не поститься, не ходить на раннюю обедню, больше есть и спать, беречь нервы и как-то совсем не сознавал, как я страдала от его насмешек и всяких обидных слов над тем, что было мне свято.
Семья жила зажиточно, и мне отец давал деньги на наряды, на театр, кино и на бедных. Я сама не была аскеткой и ходила на спектакли, в кино, возвращаясь с тревогою домой: «Что там делается?»
Свою маму в эти годы я не любила. Истерзанная семейным разладом, она была очень нервная. Ее отношение к религии было внешнее: она и обряды выполняла, и лампадки зажигала, и заказывала икону «семейную», и оклады на образа... Ах, как хотелось ей любви отца, какая она была бы семьянинка и хозяйка... Как она заботилась об отце и о нас! С годами она стала болеть и характер ее, и поступки граничили с характером душевнобольной и глубоко несчастной женщины. Она была красивая, энергичная и очень дельная, любила свое дело и хорошо зарабатывала, имея зубоврачебный кабинет, но болезнь ее подкашивала. «Каждая несчастная семья несчастна по-своему», и детям тяжелее всего!
«И бесы веруют и... трепещут». Мама жила по своей воле, так далеко от религии и Церкви.
<...> В 15 лет я прочла «Братьев Карамазовых». Образ Алеши поразил меня. Я решила, что найду такого Алешу в жизни. «Великий Инквизитор» меня потрясал, и я верила, что так будет. Я поняла, что свобода не во внешней жизни, а в духе и уже не интересовалась героями-революционерами, которыми восхищался отец: Гершуни, Фигнер, Засулич, Желябов для меня были безумными и преступниками. А вот старец Зосима... Найти такого в Сарове стало моей мечтой. Вот у кого надо спросить о жизненном пути!
В гимназии преподавал Закон Божий отец Николай. Это был добрейший учитель. Он часто со мной беседовал, давал мне читать Иоанна Златоуста. Но в 14-15 лет по силам ли такое чтение? Ходил он в темно-зеленой рясе, золотой крест украшал грудь. Его каштановые локоны так шли к его ласковым голубым глазам. Он стал для меня примером кротости и всепрощения, когда в 30-м году я узнала, что он сослан в Сибирь и там спасается.
В классе я была любимицей и очень этим была довольна, стараясь всем двоечницам помогать и «вытаскивать» к ответу. Я дружила с лучшими ученицами, но особенно мне нравились «особенные», я их искала, старалась узнать, чем живет их душа. Вот Шура — высокая белокурая девочка. Она точно светится вся! Еще бы! У нее отец священник. Отец Михаил52 из деревни Тимохово, популярный, и дружил когда-то с самим отцом Иоанном Кронштадтским. Шура танцует? Да, отец ей сказал, что можно в 15-16 лет. «Всякому овощу свое время». Это не грех. Мы юны и молоды. Надо «духовно» дорасти, чтобы самой не хотелось танцевать. И я танцую с Шурой падеспань на школьном балу (год-два и Шура умерла от чахотки).
Все девочки были номинально верующие. Соблюдение постов, пожалуй, было самое главное. Евангелия сам никто не имел и не читал. Мечтали выйти замуж за богатого купца и выходили в 16 лет. Участь большинства была одна — идти в сельские учительницы и провести жизнь в глуши и тоске, в бедности и одиночестве. Хотели бы «учиться дальше», ехать в Москву или Питер, но плата за ученье, жизнь дорогая... да и война шла и надвигалась революция. Я мечтала учиться дальше, но кем быть? И мать и отец в этом меня поддерживали, отец обещал помогать... но ведь и семья без меня распадется... «Скорее бы!» — мечтал отец. «В Сарове я разрешу этот вопрос», — мечтала я и просила родителей отпустить меня.
Наблюдай за непорочным и смотри на праведного.
Я часто ходила в монастырь ко всенощной и к обедне и приобрела там друзей — монахинь, которые наперебой приглашали меня к себе после обедни «попить чайку» и побеседовать о духовном. Одна из старших монахинь очень меня любила. Звали ее матушка Еванфия, лет 60-ти. Она жила в монастыре с 17 лет, отказавшись выйти замуж и полюбив всего более Небесного Жениха — Христа. Наш монастырь на 600 человек имел свое хозяйство, поля и луга, скотный двор и огороды. Все работы несли молодые, даром — по послушанию. «Послушание выше поста и молитвы» — это было правилом монастыря.
Молодые монахини жили при старых в одной келии. Матушка прожила так 30 лет с одной монахиней, как с матерью.
— Не ссорились? — спрошу я.
— Было, было и недовольство, но надо было научиться смирению, терпению и кротости — это тоже большая наука. Но любящим Бога все ко благу: поплачешь, помолишься да и бух в ноги. Простите! И опять мир.
— Да у нас в миру этого нет и быть не может, — отвечу я, вспоминая свои ссоры с родной матерью. А хотелось бы вам в мир?
— Нет, никогда, как с радостью приняла пострижение. Вот из дома приедут родные да порасскажут про свое мирское житье, — сколько там зла, скорбей, неправды, шума и ссор, а здесь в монастыре-то у нас мир, благодать и любовь и спасение души для вечной жизни.
«Все тлен, — любила повторять матушка Еванфия, — а душа вечна и пойдет на Суд Божий, как прожита жизнь. Что ответишь, если душу свою погубишь?»
Теперь в старости у нее было одно послушание — она была привратницей, жила в келии у ворот, никуда не отлучалась и ключи от ворот носила с собой — это были большие два ключа. На службы в церковь ее отпускала напарница, молодая хромая монахиня, помогающая во всем матушке. Все монахини свое послушание ретиво берегли и выполняли. Монахини все были прекрасные рукодельницы и охотно научили меня всяким своим рукоделиям. Делали они даром для всяких благотворительных лотерей изящные вещицы. Пяльцы, вязание, вышивание золотом и шелком было их трудом. Брали и заказы, так как не ущемлялось желание заработать, лишь бы послушание было сделано. Безделье считалось грехом, но, конечно, в праздники не работали.
— А мне бы какое дали послушание? — спрошу я.
— Если голос есть, в певчие, на клирос.
— Нет у меня голоса, всегда кашляю.
— Посох у игумении носить бы стала или в канцелярию, или в рукодельную, в иконописную.
Вздохнула я: «Это на всю жизнь?!»
— Да, надо твердо решить, чтобы и себя и монастырь не осрамить!
«Монашество — это брак с Христом. Спасителя полюбить больше всех и вся».
Да, матушка Еванфия сама так и любила Христа и вела строгую аскетическую жизнь в подвиге и молитве. Вера ее была проста и крепка. Бывало, расскажешь ей свое горе, а она в ответ:
— А Николай Угодник на что? Обратись к нему, проси его, он тебе и поможет.
Все святые и преподобные были для нее живыми друзьями.
— Верь, что услышана будет твоя молитва! Значит, потерпеть тебе надо, значит, для спасения твоей души надо!
Сама она молилась о моих скорбях. Вместе мы решили ехать в Саров.
Монастырь наш разогнали в 1928 году. Умерла матушка 76 лет в 1930 году.
Упокой, Господи, ее душу!
К святым, которые на земле, и к дивным Твоим — к ним все желание мое.
Была у меня большая детская скорбь. В 14 лет (5-6 класс) я летом брала частные уроки французского языка у одной учительницы гимназии, ведущей немецкий язык, Н. Д. К. Ей было 22 года, она недавно кончила с шифром (бриллиантовая медаль Императрицы Марии Федоровны) институт. Ее всегда можно было видеть в монастыре перед иконой преподобного Серафима Саровского. Никуда, кроме церкви, она не ходила и слыла «аскеткой», монашкой. На уроках она шутила со мной и вовсе не была «сумасшедшей», как ее называли у нас в доме. Я видела веру без колебаний и сомнений, я видела, как она стояла и молилась в церкви. Она вся была как горящая свеча перед Богом. Строгая, скромная, умная, убежденная, идейная, непоколебимая в вере — так ее характеризовали верующие. Она первая в жизни раскрыла передо мной Евангелие и прочла мне притчу о Сеятеле.
Зерно упало на добрую почву, и начала расти моя симпатия, — моя любовь к этой необыкновенной девушке. У нее были большие серые, выразительные глаза и задушевный мягкий голос. Бывало, и спорить с ней хочется, и не могу я согласиться с нею, и 100 вопросов почему да отчего ей задаю.
Но пришла осень, кончились уроки и родители восстали против увлечения. «Ты ведь любила учительницу рукоделия! Ведь Наталья Дмитриевна ненормальная! Она тебя аскеткой, монашкой сделает!»
На голову моей дорогой сыпались оскорбления, упреки, насмешки, а я только и мечтала видеть ее!... Дословно списываю ее первое письмо ко мне, сохранившееся у меня.
«Дорогая Зоя.
Вы просто глядите на вещи одним левым глазом и вольною волею отрицаете существование половины явлений в мире. Почему? И нелогично, т.е. если отрицать, так уже все в данном случае. Послушайте! ведь теперь еще ничего в мире нет вполне объяснимого. Если Вы привыкли вдумчиво относиться ко всему Вас окружающему, Вы не могли не поразиться тем, что ни один самый знающий ученый не может дать Вам ответ положительно на многие первостепенной важности вопросы. Пока плаваем по поверхности, будто что-то знаем, как только коснемся основ — признаем бессилие разума. Возьмем примеры. Почему слюнные железы выделяют слюну, а железы желудка выделяют желудочный сок? А еще другие, другие и т. д. Наука не решает такие вопросы и всякое выделение желез называет секретом желез.
Возьмем мир растительный. Почему, объясните мне, положенные рядом два крошечных зернышка яблони и березы выбирают из земли один одни, другой другие соки? Возьмите чудную розу и тот ком грязной земли, из которой она выросла. Все Вам здесь понятно? А если все, то посоветуйтесь с кем-либо и состряпайте Вы сами розу. Попытки создать самим живое существо, чем занимался Фауст у Гете, не увенчались успехом ни в одной современной лаборатории... Ведь не я одна, но великие люди признавали, что все явления в мире — чудеса, лишь с той разницей, что одни чудеса повторяются ежедневно и мы к ним привыкли, другие повторяются редко. (Если бы чаще, то мы тоже бы привыкли и перестали их замечать.) Мы их не понимаем, но, странное дело, — почему-то даже отрицаем! Почему это, а? Вы вообще, дорогая Зоя, бродите вокруг духовного мира, не имея ключа войти в него. Вы натыкаетесь на духовные явления, но не знаете, какой меркой мерить их. Вы можете отрицать их, смеяться над ними, но они существуют независимо от этого. А на Вас блестяще сбываются слова апостола Павла: «душевный человек не понимает того, что от духа, так как это кажется ему безумием». Ну подумайте, ведь было бы смешно, если бы Вы, не видя сроду рояля, засели бы играть и захотели сыграть Бетховена. Сколько бы Вы ни колотили по клавишам, а Вы бы все-таки не сыграли, не раскрыли его прелести. Чтобы войти в мир звуков, нужно знать известные приемы... Как же вы хотите вскочить без всякого приготовления в тот мир духовных явлений, который составляет целую половину жизни человека? Или, по-вашему, нет этого мира? И наши души болтаются в наших телах, как горошина в пустой банке?
Для того, чтобы видеть Солнце, я должна повернуться к нему физиономией и раскрыть глаза. Чтобы увидеть источник духовного света, я должна раскрыть свои духовные очи. Это делается у людей грамотных чтением подходящих книг и молитвой, у неграмотных устным оглашением их и той же молитвой к Тому, Кто Один отверзает ум разуметь Писания (Лк.24:45). Так как Вы принадлежите к разряду грамотных, я шлю Вам для серьезного просмотра книгу. Если Вас интересует многое — найдете ответы. Если нет — не читайте. Нет, впрочем, читайте, во всяком случае потерять от чтения таких книг ничего нельзя, приобрести же, при желании, — очень много. Я больше чем уверена, что Вам эта книга понравится и своей глубиной и ясностью изложения. Читайте на духовное здоровье! Ну, всего хорошего! «Врачу, исцелися сам!»
Н. К.
Если не ошибаюсь, книга эта была епископа Феофана «Что есть духовная жизнь и как на нее настроиться».
Итак, чтение книг духовного содержания, чтение Евангелия и посещение церкви и молитвенное правило в своей комнате стало мне необходимо. В углу киот с образами и всегда зажженная лампада, на ночном столике Евангелие и какая-либо книга. Но отец следил за мной и, конечно, читал мои дневники, полные восхищения словами Натальи Дмитриевны.
— Новое твое обже! (обожание). А ты лучше прочти (автор). Сходи-ка в библиотеку, возьми Ренана, прочти вот этого автора.
Повинуясь, чтобы не вызвать раздражения, я сама шла в библиотеку, брала и читала. Нет, не нравились мне эти книги!
— Ну что, интересно? Поняла, кто был Христос?
Начинался разговор. Я была так молода, так любила отца, что спорить и дискутировать с ним не могла: боялась я, что еще 5-10 минут, и он скажет что-либо страшное для души. Где мне было тягаться с ним, с его запасом всяких научных атеистических доводов! А их у него было так много... «Папочка, ты бы прочел Евангелие... Ты бы полюбил церковь», — робко скажу я. «Я все знаю, я все знаю и понимаю, слушай меня, я боюсь за тебя, ты мое счастье, я не переживу, если..., если...» На глазах слезы, голос дрожит, глухо кашляет в своем кабинете. Очень я его огорчала! Очень... очень!...
А я все же иду к обедне, ко всенощной, к матушке Еванфии.
Отец был председателем педагогического совета в гимназии, и конечно, начальство знало о влиянии Н. Д. на меня. Это было для Н. Д. опасно — вольнодумство не поощрялось. За мной стали и другие ученицы «обожать» Н. Д., причем ученицы-то самые лучшие 5-7 классов. С горечью и недоумением я видела, что Н. Д. сторонилась меня и ни книг, ни бесед уже не было, а причина та, что наша семейная обстановка была известна всему городу. Досужие кумушки разносили сплетни... Плохая семья!
«С кем вчера гулял твой отец на бульваре?»
Стыд жег мои щеки. Я замыкалась в себе и бежала в монастырь к матушке Еванфии.
«За что меня не любит Н. Д.?» — вопрошаю я в своем дневнике.
По всем предметам 5, а по-немецки всегда, за все ответы 4. Знаю, знаю, угадываю!
«Может ли что доброе быть из Назарета?» А я... а у нас бедлам (сумасшедший дом в Англии). Может ли что доброе быть из бедлама? Я грущу, вздыхаю и завидую Лизе. Да, я росла в обстановке очень тяжелой...
Она была годом старше меня и на класс ниже меня. Наталья Дмитриевна считала Лизу своим маленьким лучшим другом. Лиза была краснощекая, крепкая, курносая девочка из крестьянской семьи, живущей в деревне. Отец чем-то торговал, привозя гастрономию из Москвы. У нее была длинная густая рыжая коса и блестящие круглые глаза. От всей фигуры веяло крестьянской дородностью, деловитостью. Она была в классе первой ученицей, но всех чуждалась. Ученье ей давалось легко. Говорила она отрывисто-бойко, не стесняясь в выражениях.
Она следовала во всем за Н. Д. Ее можно было видеть и в церкви, где была Н. Д....
Н. Д. поклон и Лиза поклон.
Н. Д. снимет в церкви шляпу и Лиза тоже.
Н. Д. поставит свечу и Лиза сейчас же сделает то же.
Лиза исполняла все посты, хотя не скрывала, что черный хлеб съедала буханками. Одевалась в черное, ходила с глазами, опущенными вниз, не читала светских книг и, конечно, как Н. Д., не ходила ни в кино, ни на спектакли, не танцевала; говорила мало, а с некоторыми девочками и вовсе не разговаривала.
«Святоша! Монашка! Юродивая! Ханжа!» — смеялись над ней.
Несмотря на посты и службы, она была здоровая. Так вот и казалось, что сейчас прыснет смехом, что все это в ней наигранное, не ее... А она только и глаза поднимала, чтобы увидеть Н. Д. Перед уроком немецкого языка Лиза никому, а тем более мне, не даст зажечь в классе лампаду перед образом, всех оттолкнет; «Не так, я сама!»
Н. Д. войдет в класс, посмотрит на икону, невзначай что-то шепнет Лизе. А мне тяжело, обидно: со мной давно ни слова, ни взгляда. Даже и спрашивать перестала, как я руку ни тяну, а Лизу 5-10 раз за урок спросит. Уроки 5 и 6 классов шли вместе, так как учили немецкий язык не все.
Я стала дружить с Лизой, но никаких разговоров о Н. Д. Лиза со мной не вела. Думаю, что это был их сговор.
Все мои дневники того времени заполнены разговорами с Лизой об аскетизме, о монашестве, о молитве Иисусовой. Она, Лиза, была за аскетизм, за отказ от всего мирского, грешного. Лишь бы спасти свою душу для Царствия Божьего. А остальное — не мое дело! Я же выдвигала альтруизм и желание «положить душу за други своя». Здесь было скрытое влияние отца, рассказы про революционеров, каторжан. Ведь в студенческие годы отец увлекался революционными теориями и «преклонялся перед каторжниками», как говорила мама. Отец числился еще и тюремным врачом, и хотя в тюрьме города сидели только уголовные, отец жалел их и всегда говорил, что «все друг перед другом виноваты». Я как-то носила передачу в тюрьму. Отец уже в эти годы не вел переписку с «товарищами» и сжег все их письма, но, как многие, ругал царское правительство и ждал революции, когда будет... о чем только он ни мечтал!... Ох, его мечты!
— Напеки пирогов, сходи на самые окраины, там, где живет беднота! — говорил папа. Я пекла пироги и выискивала бедноту. Мать меня ужасно напугала этими лачугами, накричала на отца, и филантропия моя кончилась.
Я сама искала какого-то подвига, стала думать, как бы помочь на войне, и отец нашел выход: дал работу. Набрав конвертов, бумаги, марок, я ходила в больницу и писала письма в деревни солдатам, которые лежали в больнице. Это отец воспитал во мне участие к людям, и я считала, как и он, что аскетизм — это эгоизм.
Раз в неделю отец дома вел бесплатный прием бедноты.
Вот и были у меня с Лизой разговоры, чем и как спасти свою душу.
Душеспасение Н. Д. и Лизы шло быстрыми темпами. Слухи шли, что они приступают к Святому Причастию чуть ли не ежедневно. Это производило сенсацию в городе не только среди купцов и интеллигенции, но и среди духовенства. А в городе 25 церквей и 3 монастыря — можно скрытно ходить. И опять слухи, пересуды: «Это ересь! Это не по-православному! Н. Д. смущает учениц, улавливая их в религиозные секты».
Н. Д. и сочли бы сектанткой, если бы не знали, что местный архиерей благоволил к ней (Иосиф Петровых).
— Владыка приехал! — восторженно шептала мне Лиза.
Звонили колокола. Владыка совершал богослужение с пышностью и торжественностью. К Святой Чаше подходили только Лиза и Н. Д.
А когда владыка служил для себя, келейно, то Лиза пела и читала за псаломщика, а Н. Д. подходила одна. И за стол владыка их приглашал.
Но ведь таких, как Н. Д., в городе и не было.
Меня мучила детская зависть, но я не хотела так слепо следовать Н. Д., как Лиза, и не хотела отказываться от светских удовольствий, к радости отца, боявшегося «ереси» Н. Д.
В 15 лет я была бледная, худая девочка. Почему-то я не любила есть и ела мало, никакие сладости меня не интересовали, но красиво одеться я любила. Сине-голубое платье так шло мне. «Девочка-фиалочка», — называл меня кто-то, и я уже заглядывала в зеркало на себя. А Лиза шила черное платье, готовясь идти в монастырь. Она уже и четки себе приготовила и про себя творила Иисусову молитву — в 16-то лет! А?!
Отец же поучал меня, что смысл жизни в «неустанном делании добра»... Ах, я бы верила ему, если бы... за что он не любил мать? Почему при нас, детях, он говорил, что не дождется, пока мы вырастем?!, Как он мечтал о другом, тяготился семьей!
Здоровье мое было слабое, и отец не раз со слезами на глазах уговаривал меня отдохнуть, гулять, есть. Я огорчала его до слез своей худобой и кашлем. «Какое у тебя раннее духовное развитие! — ужасался он. Я в твои годы только и думал об удовольствиях. Почему ты так настойчиво желаешь ехать в Саров? Видно, там ты найдешь себе какую-нибудь трагическую смерть!» Он пугал и себя и меня, «Мне надо найти свой жизненный путь!» — твердила я. Мы с Лизой решили ехать вместе.
Это было в июне 1915 года.
Да даст тебе Господь по сердцу твоему, и все намерения твои да исполнит.
Меня отпустили в Саров с Лизой и двумя монахинями, одна из которых была матушка Еванфия, а другая до того молчаливая и тихая, непрерывно перебирающая четки, что можно было подумать, что она глухонемая, — матушка Варсонофия. Отец был очень озабочен, давал мне советы и наставления, со слезами крестил меня на дорогу. Я обещала ему не купаться в холодной воде — ведь я всегда кашляла. Мама была рассержена и пугала меня случаями на тему «что может случиться», приводя страшные трагедии.
Долго мы ждали парохода у пристани. Я помню, что читала книгу Арндта «Об истинном христианстве», сидя на бревнах у воды. Боялась, не пришла бы мать взять меня обратно.
Наталья Дмитриевна пришла провожать Лизу, и они сидели вдвоем наверху горы, на бульваре, мирно беседуя. Подойти к ним я не посмела, меня туда не звали и не сказали ни слова, — обидно мне было и завидно, да насильно мил не будешь! Дружбой со мной Лиза гордилась: я с ней советовалась по учебным делам, иногда она поправляла мое немецкое изложение; я защищала ее от нападок одноклассниц, она бывала у нас дома. Я извиняла ее резкость деревенским воспитанием, но преклонялась перед ее отданностью Церкви и подражанием во всем Н. Д. Ее духовное совершенство, как я считала, было необычайно идейно, глубоко... куда мне с моими сомнениями, с моим общительным характером, — я не аскетка, я люблю природу, стихи, ищу интересных людей, спорю с девочками о смысле жизни. Мне многое неясно, я хочу много знать! А у Лизы — все ясно, ничего не надо, кроме спасения души. Вот только у старцев Саровской пустыни испросить бы благословения на частое-частое причащение Святых Таин и на монашество.
— Давай, останемся?!
— Нет, я домой вернусь! — отвечаю я.
— «Всякий озирающийся назад не благонадежен для Царствия Божия!» — изрекает Лиза. Она цитатами из Евангелия и псалмов так и сыплет в ответ.
Едва мы сели на пароход и вошли в каюту, как Лиза распределила места. А я думала, что матушка Еванфия будет за старшую. Обе они устали, весь день ожидая на пристани сильно опоздавший пароход, и быстро уснули. Мы зажгли восковые свечки, взятые с собой, и читали Евангелие.
— 50 поклонов! — сказала Лиза.
— Не могу, устала, голова болит! — я почти засыпала.
— Разнюнилась! А еще в Саров едешь, сидела бы дома! — обрезала Лиза и стала отбивать поклоны на восток.
Утром встал вопрос о еде; Мы все набрали с собой хлеба, сухарей, яиц и прочих немясных запасов, так как время было военное, все дорожало и на пароходе все было дорого.
Лиза распорядилась съесть сначала мое. «У меня консервы, яйца, на обратную дорогу пойдут еще — все будем есть потом, после». Свой тяжелый рюкзак она спрятала подальше. Пили чаек с ситным. В обед взяли на кухне щей да картошки.
— Плати ты, — ты самая богатая из нас. Хватит с тебя! Хлеба черного ешь больше!
Сама она съедала огромные куски и смеялась надо мной: «Плюшек нет здесь, привыкла к бульону-то да котлетам, вот и голова болит... Ну и лежи! Неженка!»
Я только ежилась от такого обращения, стараясь помогать старушкам-монахиням во всем, держалась к ним ближе, и они уговаривали меня пообедать одной в столовой, не стесняться их. Я брала обед, но ели вместе.
Матушки расположены ко мне были больше, чем к Лизе, и Лиза старалась избегать их. Сидя на палубе, она то и дело вставала, крестясь на церкви, белеющие на берегах Волги.
На палубе ехали раненые солдаты. Публика слушала их страшные рассказы о зверствах немцев, о тяжелой жизни солдат в окопах. Как им всем хотелось домой к своим женам и детям, в свою деревню, к своему дому. Свои раны они считали счастьем, которое, может быть, освободит их от убийств и смерти. Это были пожилые бородатые крестьяне. А молодые были озлоблены и ругали офицеров, командиров и Царя. Революционный дух уже веял везде, недовольство народа выражалось явно. Кто-то отдавал жизнь, а кто-то (я знала кто) разживался на войне.
Через два дня доехали до Нижнего Новгорода и ночевали в монастыре. Сидя у окна в эту июньскую теплую ночь, я стала молиться на небо, своими словами прося Бога вести меня, не дать мне запутаться, погибнуть для вечной жизни, забыв Евангелие и Церковь.
«Укажи мне, как жить дальше!» — вот был вопль моей души. Это был вопль вдохновенной молитвы. Я знала, что через год, когда я и сестра кончим гимназию и институт, наступит новая жизнь без отца, который так мечтал пожить «для себя». Мать, не стесняясь и не скрывая, высказывала свои мысли, пугая будущим.
Лиза утром ушла к обедне, где причащалась, и пришла усталая и чем-то недовольная.
В Ардатове сговорились с возчиком на пять-шесть дней. Двое ехали с поклажей, а мы, девочки, шли по очереди, так как лошадке было трудно всех везти. Возчик был бывалый, не один год возил по святым местам богомольцев. Возчик очень оценил повадки Лизы — как она умела вести и править лошадью, когда возчик шел.
— Ты все идешь, а она и возчика-то с козел согнала — сама сидеть хочет, — ворчали старушки.
— Люблю править! — лихо поговаривала Лиза, понукая хлыстом лошадку.
— А я не умею!
— Ну вот и шагай! Барыня!
Ехали мы ночью, и рассвет встречали в поле. «Споемте, девочки, — Слава Тебе, показавшему нам свет!», — просили матушки. Все хором спели, и еще молитвы спели. Какие-то богомольцы — две женщины, девушка и хромой мужчина подсели к нам и вышел хор. Они шли 60 верст пешком, а у нас был возчик, и мы расстались.
Величественная панорама открылась перед глазами, когда из-за леса показались храмы и потом весь монастырь (Дивеевский). Монахини встречали всех, брали поклажу и провожали в гостиницу. Будто они ждали богомольцев, а мы были им как родные. Мы отказались от дворянской гостиницы и пошли в «общую», как простой народ. Было чисто, но жестко спать на деревянной скамье, есть в простых жестяных тарелках, умываться из общего рукомойника. А тут еще и дети плакали, и болела голова от духоты и спертого воздуха. Это все после моей светлой, уютной комнаты! Ночь не дала отдыха... Утром обедня. Лиза опять подходила к Святой Чаше.
— А когда же ты исповедовалась? — спросила я.
— Смотри на себя, и довольно с тебя! — был ее ответ.
После обедни и завтрака из пшенной каши, которую принесли на стол в ведре и все, кто хотел, ели, мы пошли осматривать хозяйство монастыря. Меня заинтересовали мастерские. Светлые просторные комнаты, уставленные в ряд пяльцы. Монашенки-послушницы шьют, вышивают шелками и золотом, бисером и жемчугом красивые вещи, — и ризы к иконам, и пелены на надгробия, и разные панно, подвески.
Какая трудоемкая ручная работа, какое мастерство! В другом зале шьют белье, платье: ведь в монастыре больше тысячи насельниц — все свое и для своих. Вот и белье для армии, зеленые гимнастерки, суровые рубашки. Зал золотошвеек: шьют эполеты, погоны, вяжут аксельбанты для армии — это государственная нагрузка.
Руководят все свои же монахини.
— Откуда вкус, изящество рисунка?
— С детства приучают к послушанию, а Господь всему и умудряет, — разъясняет проводница. Трудолюбие выращивает талант.
Осмотрели сиротский дом для девочек. Няни-монашки ухаживают за детьми. «Чьи же дети?» — «Да разные случаи сиротства и бедности, а теперь и беженцы от немцев из занятых губерний». Содержат за счет монастыря.
В художественных мастерских шел урок рисования. При монастыре есть школа для детей. Девочек учат писать иконы, но сейчас их учат рисовать разные фигуры из кубиков, со слепков. Несколько девочек лет 10-12-ти в черных длинных платьях и скуфейках.
«Они уже хотят быть монахинями». «В 10-то лет?!» — ужасаюсь я. «Так уж видно по их характеру и сердечному расположению, что они склонны к монастырскому житию; не любят мира».
Взрослые монахини пишут иконы. Живописное Распятие надолго осталось в памяти. Везде трудолюбие, молчание, молитва!
В Дивеев принимают только девушек, вдов не принимают — так заповедал преподобный Серафим, — потому и называется Дивеево (Дева)53. Здесь все готовое для насельниц: и одежда, и стол, зато весь труд, кому какой, дадут, никем не оплачивается, все делают «по послушанию».
Много всяких служебных построек, все делают монахини. Огород, сад, скотный двор, пчельник — всего не могли обойти. После ужина — постной лапши с грибами — монахиня стала обходить всех с блюдом. «Сколько же за день с четверых?» — спросили мы. «По усердию», — был ответ. Матушки наши оценили: и нам не дорого, и усердие показали.
Вечером надо было ходить по «Серафимовой дорожке» — насыпь небольшая с утоптанной тропинкой; шли с Иисусовой молитвой и четками: «За эту дорожку антихрист не пройдет!» — объясняет монахиня. «А скоро он придет?» — спросит кто-то. «Ох, скоро для тебя, скоро!»
— Антихрист — отречение! — пояснит следующий голос.
— Не отрекусь! Все, но не я! — отзовется еще голос.
— Помни, помни петуха!
— Запоет для тебя!
— Молитесь! Господь милостив, все простит.
Вот так идут одна за одной, прикладываясь к встречающемся иконам на столбах, кладут поклоны.
Устала я, и червь сомнения подкрадывался язвительными мыслями: для чего все это? Скорей бы в Саров!
Утром пошли к обедне, было воскресенье и пел «большой хор». Было торжественное пение, вернулись часам к двум дня, еле стояли на ногах от усталости. Лиза отказалась от всяких хлопот по хозяйству и помощи матушкам, запасы свои берегла и разговаривала, резко отвечая. «Ладно, уж перетерпи, пребудем в мире», — утешали матушки и меня и себя.
Лиза вела запись расходов, все деля на четверых поровну, и ела за троих, удивляя нас аппетитом. Белого хлеба не было совсем, и только просфоры ели по утрам.
К вечеру поехали по дороге в Саров, на той же отдохнувшей лошадке и с тем же возчиком. Почему-то он был голоден, взял у нас хлеб, а мы просили Лизу ему чего-либо дать из ее запасов. Я была очень удивлена, что возчик ел крутые протухшие яйца, данные Лизой, даже черные иногда. Погода была жаркая, и яички испортились. «Ну вот, нам не давала!» — «А смотри-ка, как он ест! — умилялась Лиза. Вот что значит голод. Вот что значит простой человек — не вы!» А извозчик, запивая водой из фляги, съел за дорогу десятка два яиц и все хвалил Лизу, как она умеет обращаться с лошадью.
Кончился сосновый бор, проехали полями и перед нами — стены Сарова. Толпы народа, идущего туда и сюда, вызывали чувство, что здесь идут на базар и с базара. Крестьяне-мордва в расшитых сарафанах, ярких платках и фартуках, в онучах и лаптях заполняли дорогу. Шли с детьми, тащили тележки с инвалидами, с больными. Часто встречались на дороге нищие, калеки, слепые, сидящие на земле и поющие «Лазаря». В воротах при въезде монах высокого роста направлял пришедших и приехавших в корпуса. Везде стрелки с цифрами, так что сразу нашли «корпус для женщин без детей». А есть для семейных и для паломников-мужчин.
По мужскому монастырю женщинам и детям ходить нельзя. Нас ознакомили с расписанием служб в церкви и куда нужно сходить. В пустыньку, к камню, на источник. Сказали, что в три дня все можно сделать и «идите по домам», то есть больше и дольше жить нельзя и делать нечего. Строго, коротко, ясно, без поклонов. Мальчики-послушники, лет 12-14-ти принесли чайники с кипятком, миску черного хлеба. Они исполняли роли «мальчиков на побегушках» и быстро, точно выполняли приказания старшего седого монаха, смотря ему в глаза. Не шалили. Видно, было строго: «По восемь часов бегают! — пояснил о. Паисий, — и все в чистоте и порядке держат». Впервые в жизни я услышала слово «беспризорные», они наши, приютские. Опять из занятых немцами областей, беженцы, потерявшие родителей и родных.
Утром в 5 часов перед обедней шла общая исповедь. В храме полно народу. Я впервые была на общей исповеди, но поняла, что индивидуальная исповедь заняла бы сутки-двое. Священник, заглядывая в требник, перечислял грехи, а народ шумно отвечал: «Грешны! грешны!» А я — то думала, а я — то мечтала об исповеди у старца! Я подошла из последних и сказала об этом. «Некогда, некогда нам! Видишь, сколько народу! Да что у тебя? Пела? Танцевала? Не постилась? Отдельно — зачем же? Бог с тобой, девочка. Иди с миром! Веруй и молись!» — «А может, мне в монастырь уйти?» — «В монастырь? Сначала надо в вере укрепиться в мире, себя испытать во всем. Ведь вы из светских девочек? По вас видно. Интересуетесь духовной жизнью? Читайте книги — это те же люди. Где нам с каждой говорить, видите, какая масса народа?! Некогда!»
На душе было обидно и горько. Лиза громко читала Правило ко Святому Причащению. Пели уже Херувимскую. Мужской хор монахов басил какое-то знакомое нотное пение, напоминавшее мне раннее счастливое детство на даче под Угличем в Улейменовском монастыре.
Чего я ищу здесь? Зачем я сюда приехала? В Угличе есть старые монахи и нет там этой толпы-мордвы, простого, ничего не понимающего, грешного народа. Я искала людей, которые могли бы служить мне «примером жизни», и я видела таких людей, но пример-то их не подходил мне, ведь мне было 15-16 лет и я была из неверующей среды, с детства слышащая вокруг антирелигиозные рассуждения. Но я была верующая в Бога, любившая Христа и не хотела быть иной. Мне указывали на монахов, священников как на отрицательных персонажей в жизни, их осмеивали и ругали при мне, а к ним тянулась душа моя и в их жизни я находила замечательные поступки. Я видела нравственно совершенных людей, учеников Христа, людей, далеких от грехов, и людей, окружающих меня. Здесь была ругань, а у тех — молитва; здесь была ненависть, злоба, месть, сплетни, а у верующих — любовь и всепрощение и неосуждение. Кто-то сказал, что душа человека по природе христианка и от самого человека зависит сохранить и сберечь свою душу. «Образ есть неизреченныя Твоея славы» — душа — образ Божий...
«Разве вы не знаете, что вы храм Божий, и Дух Божий живет в вас» — такими изречениями заполнен был мой дневник.
И если отцу моему грезилось через год-два, как мы кончим гимназию, бросить семью, так и мне хотелось уйти из дома, где не любили христианства, где не было последователей Христа. Но куда? Да ведь я и зарабатывать на хлеб себе не сумею... Впереди все неясно, все страшно... Тихая обитель, монастырь манил простотой жизни и цели, но ум не соглашался и требовал образования, широкой деятельности, воли, свободы ежечасной и какого-то жизненного размаха, а не сидения за пяльцами, за шитьем, за работой, изнурительной, изо дня в день. «Погубить свою жизнь в монастыре — это сохранить душу для вечности! — поучают меня старушки-спутницы. И в монастыре грех и искушения бывают, но с молитвой все можно победить! А в миру — одна погибель!»
И вспоминаются мне случаи из моего раннего детства. Мне 6-7 лет. Бонна берет меня с собой в монастырь, «в гости к монаху о. Михаилу». Он с неохотой отворяет дверь в келию — смущен и недоволен. Я не понимаю, о чем ему тихо говорит бонна, но о. Михаил, сидя в углу под иконами, качает головой и говорит; «Нет, нам это не дозволено! Нет, нам это не полезно!» Я каким-то чутьем угадываю, что бонна зовет его гулять в лес, а это ему грех. Я в восторге от слов отца Михаила, я знаю, что он победил, что он верно поступил. Я готова целовать его руки и начинаю проситься домой.
«Пень! Какой же он дубовый пень!» — выходя, говорит бонна, а я знаю, что о. Михаил святой, и когда он служит обедню, я стою на коленях не перед образами, а перед ним. Я с детства любила батюшек. Послушник Николай по вечерам гуляет с нашей семьей во ржи; но вот 8 часов, удар колокола, возвещающий, что ворота монастыря через полчаса закроют на ночь. «Останьтесь, погуляем еще, вы через стену влезете!» — уговаривают монаха мама и тетя. «Нам не дозволено так-то делать!» — отвечает он и убегает. Кем не дозволено?
Как потом в годы юности и всяких искушений эти слова: «это нам не дозволено!» — грели ярким огнем, очищали поступки, согревали душу и утверждали веру! Да, только верующему Господь давал силу преодолевать искушения и грех.
А время приближалось такое, что царствовал лозунг «все позволено!» Война, разруха, дороговизна. Даже в монастыре объявления: «Остерегайтесь воров!», «Не ходите по лесу одни!», «Берегитесь незнакомцев!» — уже и здесь случаи грабежа паломников.
Матушка Еванфия, понимавшая меня, утешала: «Получишь ты здесь и ответ и утешение, молись и не смущайся ничем. Ну что ж, что и здесь встречаются воры? Везде люди, везде и грехи. На святые места враг рода человеческого еще больше нападает, и на хороших святых людей больше ополчается. Грешники дьяволу не нужны, они и так его слуги!»
Пришли мы в собор прикладываться к мощам преподобного Серафима. Очередь вьется по церкви, читают акафист преподобному, и народ нестройно подпевает за певчими. У свечного ящика стоит звон от считаемых монет. Продают свечи всех размеров, и на блюде их носит монах к раке. А там блеск серебра и золота от множества зажженных свечей и лампад. Опять сомнения: да нужно ли все это почившему святому? И для чего все это столпотворение здесь? Очередь к мощам соблюдается строго, священник монах наклоняет голову на определенное место — задержаться ни на секунду нельзя, подходит следующий паломник... двигается тысячная цепочка людей... Где же тут «поплакать у мощей, излить горе, просить о прощении, посещении и твердости» — скорее, скорее!!
Пошли на источник. Дорога лесом, сосновым лесом столетним. Дорога широкая, утоптанная толпами богомольцев. Опять мордовки в ярких платьях, в лаптях, много и русских крестьян, группа монахов из какого-то мужского монастыря — идут тоже к источнику. Девушки в белых платочках, как и я с Лизой. Вспоминается картина Нестерова «Святая Русь». Идут труждающиеся и обремененные... Большинство простой народ.
«Шляп нет, франтов нет; веселых нет, богатых нет», — считает Лиза. «Да богатых и веселых Господь и не звал к Себе, — скажет матушка, — им здесь ничего не надо и делать здесь им нечего!»
А мне надо идти, ведь я — обремененная сомнением и усталостью! Солнце нестерпимо палит, июнь, и хорошо идти по лесу в надежде напиться у источника. По бокам дороги — лавочки-киоски, где продают просфоры. Монах мочит водой низ купленной просфоры и чернильным карандашом выводит имена поминаемых «за здравие» и «за упокой». Просфоры идут в разные корзины.
«Всех помянем, всех помянем, — говорит старик-монах. Завтра получите в притворе церкви, ну что же, что не свою, не с вашими именами получите просфору? Мы все одно Тело Господне! Мы все равны: и стар, и млад, и беден, и богат — У Господа!»
Звенят пятачки и гривенники, опускаемые в металлические кружки. «И везде-то деньги надо!» — сокрушается Лиза, не уместившая на огромной просфоре всю родню. А мне не хочется никого писать неверующего, но матушка советует писать именно их, за кого будет молитва в церкви у престола. «А как же без денег? Ведь в монастыре больше тысячи живут, всех надо одеть, обуть, накормить, да и нас всех, паломников, хлебом и квасом даром кормят», — вразумляют нас. «Да, квас-то здесь отменный, а хлеб-то черный заварной лучше всякого медового пряника!»
Идем дальше. На обочине сидят нищие-калеки, поют «Лазаря», делят деньги, лежат, спят. Встретили тележку — безногого везли.
Ох ты Русь, терпеливая, нищая!
Вот и источник. Где же?
Спускаемся вниз по 10-ти ступенькам и попадаем в купальню. Пол бетонированный. Наверху у потолка железная труба с отверстиями, из которых большой струей льется вода, холодная ключевая вода. Лиза и матушка подходят, крестясь, под ледяной душ. Я не хочу — обещала отцу, я кашляю. «Вот искупаешься и не будешь во век свой кашлять», — говорят мне. «Нет, не хочу!» — «Ну и будешь всегда кашлять!» — пророчат мне матушки54.
«У нее веры нет в это, — вставляет Лиза и снова идет под струю. Как кипятком обдало!» — от ее тела идет пар. Я содрогаюсь, борюсь с собой: «Нет, не надо!» Подошла к колодцу и заглянула вглубь: там икона (?) преподобного Серафима. Все бросились ко мне: как? где стояла? как видела?
«Врешь, ничего не видела! Ишь, какая святоша!» — всполошилась Лиза. «Мне показалось... я видела, но чего ты накинулась на меня?» — «Преподобный показывается только особым людям!» — поясняют мне. «А она и не купалась даже! — Лиза выходила из себя. Ничего не видно!» — «Ну да ладно, оставьте Зою», — заступалась матушка; а я обижена и напугана, кругом люди слушают, все смотрят в колодец и на меня.
Здесь же киоск. Торгуют бутылками и деревянными к ним футлярами. Налив воды, взяла бутыль для мамы: «Может, исцелится». Пошли дальше лесом — к камню, на котором преподобный Серафим молился 1000 дней. Камень огорожен железной решеткой, рядом сосны окованы высоко железом. Паломники все портят, беря на исцеление. Вся земля около камня изрыта так, что образовались ямы из чистого желтого крупного песка, который насыпают в мешочки. Монах, сторож при камне, раздает мелкие камушки.
Рядом киоск торгует листочками с молитвами, кому какую. Ленты, закладки, образки и крестики на шнурках. У кого нет денег — берите даром, другие за вас дадут, но совестливые наши люди даром почти не берут, разве листок с молитвой. Все стоит копейку, две, пятак.
Черные шелковые четки купили и я и Лиза.
«Для чего они тебе?» — допрашивает Лиза. «В подарок матушке». «То-то!» Какая она, Лиза, сердитая.
У меня в душе смущение: везде торгуют, везде деньги... Разве в этом Царство Небесное? Разве здесь истина? Люди чтут песок, чтут камень, чтут воду... все это мне не нужно, чуждо, да и устала я ото всего...
Опять идем в «Дальнюю келейку», где жил преподобный Серафим. Небольшая избушка, вся в иконах и лампадках. Старый монах, отец Афанасий, раздает сухарики. Кого погладит по голове, кого перекрестит, другому словечко скажет, а то поет молитву. Подхожу и я: «Ничего, не тужи, все хорошо будет!» — слова ободряют меня. Возвращаемся усталые и после скромного ужина узнаем от монаха, что в монастыре есть старец в затворе. Он никого давно не принимает, но ему можно написать письмо и получить ответ. Я обрадовалась, хотя червь сомнения не оставлял меня: «Как он мне ответит?»
Через всю жизнь сохранным пронесла я это письмо. Вот оно:
«Батюшка. Научите меня, как жить, чтобы быть достойной носить имя христианки. Покажите мне путь мой и как я должна идти по нему, чтобы достигнуть нравственного совершенства, к которому стремлюсь всей душой и хочу его приобрести. Скорблю о том, что мало во мне веры, которая укрепляет духовную жизнь. Догматы и обряды не находят места в душе моей, я их или отвергаю, или не следую им, потому что они не учат нравственности. Евангельские слова Иисуса Христа, что Царство Божие внутрь вас есть, — живут в душе моей, но я не знаю, как воздвигать и укреплять это Царство. Я хотела бы иметь тишину и покой в душе своей с непрестанной молитвой Иисусу Христу, но в монастырь постричься я не могу потому, что хочу «душу свою положить за други своя», да и люблю жить с людьми и в мире.
Скорблю я и о том, что люблю своего папу часто больше учения Христа, и когда родители мои против моего частого хождения в церковь или к исповеди (что было в Великий пост), то я сильно сокрушаюсь сердцем и не знаю, что делать, не могу нарушить просьбу родителей. Нахожу утешение у Распятия, но сердце болит. Скажите мне, батюшка, сколько раз в году надо приступать к Св. Причащению? Мне говорят некоторые, что можно часто, но я боюсь привыкнуть, за что, конечно, на том свете потерплю от Господа наказание, да и сама, пожалуй, не смогу быть всегда готовой, ибо погружена в заботы мира сего. Сегодня я исповедовалась и приобщалась Св. Таин, но не имею такой духовной радости, что раньше испытывала, по причине множества исповедников не успела сказать все свои согрешения, и мне горько сегодня.
Батюшка, знаете вы все, что есть в душе моей, и видите ее — научите же меня жить и скажите, укажите путь, я хочу жить истинной христианкой, сама не имея на это веры в догматы и обряды. Скорблю я о том, что, видно, скоро, наша семья распадется, а я не знаю, к кому отойти — к матери или к отцу. У отца моего любимого есть другая, и он хочет с ней жить, а не с нами. Я у отца любимая дочь и сама его люблю, а мать больную мне жалко оставлять. Скажите, батюшка, что будет с семьей нашей и к кому мне отойти, к отцу или к матери. Сердце болит, как подумаю о сестре Рае и брате Николае — куда нам идти и как жить дальше? У матери моей какая-то болезнь, голова и сердце болит, тоскует. Скажите, что ей сделать, чтобы выздороветь? батюшка, родимый, напишите мне записочку — я бы по ней и жила. Прошу вашего благословения на мою семью, рабу Божью Анну и на меня грешную, рабу Божью Зою».
Переписывала начисто. Лиза так и ахнула: «Где же старцу читать твое послание? Что писала?» Не дала я ей читать. Это был протест за ее ворчанье на меня. «А обо мне писала? А об Н. Д.?» — «Ничего тебе не скажу!»
А вокруг разговоры: «Да где же старцу все наши письма читать? Да когда же? Да грамотен ли он? Поймет ли он? Как он ответит?»
Монах раздавал конверты: «Положите по усердию на обитель». И здесь деньги! А кто распечатывает? Кто читает? И нашептывает дьявол сомнения. Вспоминаются слова Христа: «Се, сатана просил сеять вас как пшеницу!» Сеется душа, сеется через сито сомнений и неверия; отметается мякина, остается вера. И пишут, и деньги дают, и верят, что будет ответ. Вера нужна, вера!
Огромный почтовый ящик, сюда и кладут письма. Не прочесть!... Сколько здесь слез, молитв, просьб — и все с надеждой ответа.
На следующий день к вечеру идем все за ответом. Толпа идет к двухэтажному деревянному флигелю с балконом и лестницей, к нему. «Это немыслимо! — думаю я. Это обман: всем ответить?! О Господи, зачем я сюда приехала? Все ложь, обман народа...» — шепчет мне сатана в душе. Я отошла от толпы. На балкон вышел монах, принесли книги, картинки из жизни преподобного Серафима. Толпа засуетилась, все взоры обращены к балкону. Монах — это келейник старца о. Анатолия, который в затворе, не выходит, не принимает, не видит никого...
Верю, Господи! Помоги моему неверию!
По вере вашей дастся вам!
Я стояла вне толпы... я уже ничего не ждала, умом сознавая, что никто никакого ответа на письмо не даст, так как это и невозможно. Еще вчера вечером, написав письмо, я сказала об этом матушке Еванфии. Она хоть и огорчилась моим настроением, но не переставала обо мне молиться днем и ночью и глаза ее слезились. Она себя чувствовала как бы обязанной мне: она посоветовала мне ехать в Саров, я оплатила ей частично дорогу, а мое желание видеть старца, получить совет — невыполнимо. А вечером надо уже ехать дальше...
Толпа засуетилась, зашумела, и, обернувшись, я услышала голоса: «Тебя зовет! тебя зовет!» Матушка Еванфия машет рукой: «Иди, тебя зовет!» Все обернулись ко мне, толпа расступилась. Я птицей влетела на балкон, где стоял монах.
Высокий, худощавый монах лет 45-ти, с небесными голубыми глазами кладет мне руку на плечо. Я изумлена и не могу сказать ни слова, а он начинает говорить. Голос у него дрожит, он не то заикается, не то волнуется: «Вот пришла, девушка, сюда, за ответом к старцу, вот и отвечу тебе. Не тужи, только веруй и молись преподобному Серафиму, и все у тебя в жизни будет хорошо. Ты учишься, вот и учись дальше и будешь работать, и заработаешь на все, что тебе надо». «А мать? отец? семья?.. спешу я спросить. Я такая несчастная! Семья у нас... а сама так заплакала горько, — разлад в семье...»
— Ты одна будешь жить, но матери не оставляй. Их разлад тебя не касается, не горюй об этом — скорбями они придут к покаянию, а ты о них молись, но с ними тебе жить не надо, одна будешь жить.
— Монастырь?
— В монастырь тебе нет пути, не надо, не одна потом будешь: и муж будет, и дети будут, и еще и внуков увидишь... А сейчас учись и не тужи — все у тебя хорошо. Ясный путь Господь тебе укажет. Вот какая молоденькая; а сюда захотела и приехала, это Господу и преподобному Серафиму надо... «Радость моя» — он тебе сказал, вот какая девочка приехала...
Монах гладит по голове, а слезы меня душат.
— У меня веры мало, я вот на источнике не купалась. Кашляю я...
— По вере, по вере надо! Но ты здорова, хоть и трудновато тебе будет жить, без скорби не проживешь, но ты себя укрепляй в вере и укрепишься. Твори людям добро во славу Божию, не забывай милостыню давать, и все у тебя будет хорошо и ясно. Я тебе все сказал. Ни к кому тебе больше не надо идти, не ищи, живи своим умом, молитвой...
— А папа мой?
— Нет, нет, одна, без него, а он покается, только потом, и мать, и он.
— В Москву мне, что ли, ехать?
— Да, в Москву, учиться нужно.
— А кем быть? Мне бы помогать хотелось... я бы в сестры на фронт...
— Куда тебе... ни-ни! Везде можно помогать.
— А по специальности?
— Держись ближе к рукоделию, девушке умствовать не полезно, а что попроще. Там семья, дети, заботы в доме, в ученье ты не ходи!
И опять повторяет:
— Тебе Господь все устроит, тебя преподобный Серафим ото всего защитит, если уж ты теперь-то к нему приехала, на всю жизнь он с тобой! Только ты не забывай этих дней, сегодняшней нашей беседы. Вот тебе и книга, прочитаешь ее, а там и с хорошими людьми поведись, держись церкви, посещай ее и к таинствам будешь ходить, так и жизнь пройдет. Жизнь твоя мне ясна, иди с миром!
Я, утешенная его мирной беседой, сошла вниз и бросилась к матушке Еванфии. «Ну вот и ответ тебе!» — сказала, заплакав, старушка, а кругом вопросы так и сыплют: «Что сказал? Что велел? Ответил?»
Я, успокоенная, с такой дивной тишиной в душе, сижу где-то на бревнышке, листая книгу.
«Царский путь Креста Господня, ведущий в жизнь вечную»55. Это беседа ангела с девушкой о жизни, о пути, о кресте.
Идем домой. Матушкам монах дал по картинке. Лиза вся в слезах, рыдает, всхлипывает. Я молчу с ней, я не хочу ей ничего говорить, я вся полна пережитым. Так спокойно мне, так тихо на душе.
«Да ты знаешь ли, как он тебя-то позвал? — спрашивает меня матушка. Ведь первую тебя и зовет: Зоя! Зоя! Вот чудо-то! А в толпе-то и Зои нет, я сразу поняла, что это тебя зовет. Не Зинаиду, а Зою зовет... ведь это чудо... и тебя первую».
Сидя вдвоем, я все рассказываю матушке Еванфии, а она плачет счастливыми слезами: «Ведь я молилась! Ведь это чудо!» — «А о чем Лиза плачет?» — «Так она сама к нему взобралась по лестнице после тебя, что-то ему сказала, а он ее с лестницы да и столкнул, да чего-то сказал ей, — ох как ей обидно: с тобой-то он сколько поговорил, а ей-то — ох плохо, обидно ей»56.
Стали приходить богомольцы: «А мне книжку, а мне дал четки, а меня иконой благословил, а мне велел... а мне сказал», — и все рады... О русские простые души!
К Лизе было трудно подойти, до чего она была огорчена. Я о себе ей ничего не сказала, как-то не хотелось слышать ее окрика.
На рассвете мы выехали в Знаменский монастырь. Там огромная икона Знамения. Лиза, к моему удивлению, не подошла к Святой Чаше и была сумрачна. Она кое-что узнала от матушки, что я на все получила ответ, и молчала со мной. Дружба наша все более расклеивалась и потому, что Лиза не развязывала свой мешок с продовольствием, а есть нам хотелось. Было за нее стыдно и горько за ее грубость, жадность...
На пароходе случилась совсем неприятная история. Лиза решила нас угостить консервами, но каждая при открывании шипела, вспухала и портила воздух. Консервы за пять дней жаркой погоды и от тряски тарантаса все испортились. Открыли окно и побросали в волны Волги все до одной банки. А мы все голодные и денег нет, а ехать еще сутки. В Рыбинске взяли один обед за 1 р. 40 коп. (как цены-то растут!), и у меня осталось 2 коп. «Может ты, Лиза, купишь?» — «Мне еще после Углича ехать домой...» — отказала она, запихивая подальше свой кошелек.
Друг мой для меня был потерян.
— Я думала, что ты из Сарова возвратишься одухотворенная, а ты — злая! — сказала мама. Век не забыть мне этих слов! «Устала я! Не хочу говорить!»
Без меня читались мои дневники, все было пересмотрено. Отец очень интересовался моей поездкой, но не оставлял своей иронии: «А ты думала, там святость найдешь? Камень целуют! Воду святую пьют. Ну как, дочка, довольна? Насмотрелась? Открылись твои глаза?!»
Я замкнулась в себе и, чтобы не возбуждать в отце протеста, писала в дневнике ложь для отца и матери, что «в Сарове я не нашла того, что искала». Это дома нравилось.
Была ли я сама довольна поездкой? Осознала ли я все случившееся со мной? Конечно, довольна и осознала. В 16 лет трудно мне было разобраться во всем. Перечить родителям не хотелось, особенно отцу, который был рад, что я не осталась в монастыре, не заболела. Где-то в глубине души осталась беседа с келейником-монахом и прошла через всю жизнь, и была путеводной нитью в жизни. В душе был покой — путь был ясен!
Через года полтора я уезжала в Москву. Училась упорно и стала инженером. И были трудности и горести, но не теряла я веры, не сошла с христианского пути. И муж, и дети... и внуков вижу. Вот уж скоро и смерть — слава Богу за все!
Преподобие отче Серафиме, моли Бога о нас!
А что же с Наталией Димитриевной?
Шли годы. Я приезжала в родной город и навещала ее; мы с годами сблизились. В 30 лет она приняла постриг в монастыре на Волге из рук митрополита Иосифа. Но тайного монашества не скрывала. Жила она бедно, частными уроками, все время проводя в церкви. Ссылки, тюрьма, сибирский концлагерь... и так с небольшими перерывами мирной жизни, и опять тюрьма... за веру, за церковь, за связь с владыкой, и так до 60 лет. Не счесть ее горестей!
Я ее не оставляла и помогала ей. И она приезжала в нашу семью, отдыхала у нас по 2-3 недели, но пути наши были разные, и ее мировоззрение было иное, чем наше. Дело в том, что митрополит Иосиф в юности еще как-то выделял в миру Н. Д.57 Конечно, такой девицы, с таким духовным подъемом, с таким умственным багажом вряд ли можно было сыскать! Да простит меня Бог, но я глубоко убеждена, что такое выделение в мире Н. Д. пошло ей в духовную пользу. Она в жизни много писала, размышляла об ошибках Церкви. В 20-х годах около нее сгруппировалась община христиански настроенных людей. Ежедневное причащение Святых Таин было необходимо для Н. Д. Если бы не время, если бы она была мужчиной — ее делом было бы реформаторство. Со своими «трудами» она толкалась напрасно во многие архиерейские двери и дошла до Патриарха (в 1950 г.). «Вы монахиня?» — спросил он. «Да». «Творите Иисусову молитву. Церкви не нужно ваших реформ!» — он отодвинул ее тетради.
Итак, везде было непонимание, отказ выслушать. Да в наше-то время до реформ ли?
Я же, обремененная семьей, детьми, работой, хозяйством, всегда говорила Н. Д., что мне не подходят ее «труды». В 1938 г. она поехала в ссылку к митрополиту Иосифу, но он, отколовшийся от центрального течения и став во главе «иосифлянства», упрекнул Н. Д. в том, что она ходит в церковь.
«Владыко, вы встали утром и сами отслужили обедню, а если я уйду из нашей Церкви, куда мне идти, где причаститься?»
Н. Д. мне точно передала их беседу.
Владыка Иосиф уже и в ссылке был взят снова и умер где-то в концлагере (в 1943 г.).
Сильна была вера Н. Д. Когда была потеряна всякая надежда «передать труды своей жизни» Церкви, на горизонте показался некто Н., и труды были переданы «прямо в «рот Церкви»58.
Началась болезнь. Н. Д. трясло, она перестала ходить. Последнее наше свидание было в 1952 году, когда ей было 60 лет. Одиннадцать лет она пролежала в инвалидном доме. Все хуже был почерк в письмах, потом руки перестали действовать. Все тело ее окостенело. Голова была свежая, ясная. Я не могла по болезни с 1950 года посетить ее ни разу. Ее Голгофа была мне не по силам и не по разуму. Сгорела эта яркая свеча 25 ноября 1963 года в канун дня св. Иоанна Златоуста.
Хоронили ее торжественно, поминая как схимонахиню Серафиму. Упокой, Господи, душу ее!
О себе она всегда говорила, что она счастлива в жизни.
А матушка Еванфия? Монастырь разогнали в 1927 году. Матушка умерла 76 лет от роду, уже живя на частной квартире. Однажды она мне приснилась. Звонок. Я открыла дверь, и она вошла и сказала: «Помогайте отцу С.59, и у вас все будет!» (Отец С. был в ссылке, и четверо детей остались сиротами.) Сон меня укрепил: ведь в эти, 30-е годы, опасно было помогать лагерным.
А Лиза? Я уехала из города в августе 1917 года. Разразилась в октябре революция. Я приехала в январе 1918 года к отцу и навестила бывшую подругу. С красным бантом на стриженой голове (коса-то у нее какая была!), в яркой красной кофте она сидела за пианино и наигрывала какую-то веселую песенку.
«Ты так изменилась... А ты в Бога-то веруешь ли?» — все же спросила я. «В Бога-то, пожалуй, и верую, но в вечную жизнь — нет! Да, я изменилась и мои убеждения совсем иные теперь...» — «Ты большевичка?» — «Да, пожалуй, что и так!» — «А Н. Д.? Ты у нее бываешь?» Она покраснела: «Нет, нет!»
Революция пришла и в наше захолустье. Монахини рассказывали мне еще через год, что «Лиза обмеряла монастырь, ведь она здесь все знает и всех, и выселяла из монастыря монахинь».
Узнала я, что при приеме в партию кто-то ей задал вопрос о ее вере и она сказала: «Я была под влиянием Крыловой Н. Д. тогда», — и публично отреклась от веры (и от Натальи Дмитриевны)60.
Шли годы. Посетив Углич, я узнала, что Лиза «пошла в гору». Потом в 30-х годах слышала о трагической смерти ее двух девочек, муж бросил. Она жила в Москве, училась, была политработником, дошла до членов Центр. КИМа.
Как-то по приезде к нам Н. Д. просила меня, чтобы я с ней поехала к Лизе, но я отказалась. «Это будет мое последнее свидание с ней», — просила Н. Д. Но это был 38-й год. Было опасно ехать к недругу, и я отказалась. Был слух, что Лиза погибла при «культе личности». Как хочется верить, что она перед смертью покаялась. Провидел монах ее дорогу! Увидел в ней врага веры христианской...
Господи, прости прегрешения и отречения, и мученическую смерть прими как искупление! Преподобный отче Серафиме, моли Бога о нас!
Проснувшись рано утром, я сразу не мог даже сообразить, где я и что со мной. И вдруг стрелой пронеслась мысль: Боже, да ведь не во сне, а наяву я в благодатном Дивееве. Я вскочил и бросился к окну. Передо мной, весь в лучах восходящего солнца, как чудное видение, стоял большой пятиглавый храм. Кадильным фимиамом клубился утренний туман. Отдельно от храма высилась колокольня. Нет, это не сон, а наяву! Я в Дивееве! От этой мысли сердце радостно затрепетало. Спутник мой также проснулся, и мы, быстро одевшись и никого не беспокоя, зашагали к собору. Поднявшись по ступеням высокой паперти, вошли мы в него. Прекрасный, полный света, украшенный удивительной дивеевской живописью, собор поражал своей, я бы сказал, какой-то одухотворенной красотой и гармоничным сочетанием всех его линий. Первой мыслью было, конечно, припасть к величайшей святыне Дивеева — чудотворному образу Богоматери «Умиление», перед которым всю жизнь молился и скончался преподобный Серафим. Вот она, прославленная святыня, в золотой с драгоценными камнями цате, на правой стороне храма.
В эти ранние часы в храме, за исключением нескольких монахинь, почти никого не было, и мы смогли наедине помолиться, как нам хотелось. Скоро зазвонили к обедне, и собор начал наполняться молящимися. Быстро прошла Литургия. В конце ее к нам подошла послушница и передала от имени матери-казначеи приглашение на чай.
О матери Людмиле, казначее монастыря, мы наслышались еще в Киеве как об одной из живых достопримечательностей обители, великой молитвеннице и хранительнице церковных традиций и преданий монастырских.
Когда мы входили в большую комнату, где за столом сидело уже несколько монахинь, нас встретила сама мать Людмила. Двое послушниц слегка поддерживали ее под руки. Она была совершенно слепа, среднего роста, на вид совсем еще не глубокая летами старица, в белом апостольнике, вся сиявшая какой-то внутренней неземной красотой. Легкий румянец выступил на оживленном лице. Слепота не только не портила, а, пожалуй, еще более одухотворяла его.
Вспомнились слова Нилуса: «Удивительно приятна старость в Дивееве».
— Жалуйте, жалуйте, дорогие мои, долгожданные, — произнесла матушка.
— Ну вот, благодарение Господу, наконец собрались и приехали в гости-то к преподобному, — продолжала матушка, — давно, давно пора, ждет-то он вас не дождется.
Растерянные, не зная, что отвечать, молча подошли мы к ней под благословение. Ей подали заготовленные образки преподобного Серафима на эмали в металлических оправах. Медленно осенила ими матушка крестообразно каждого из нас и, задержав несколько свою руку на голове, добавила: — Господь да защитит, Господь да сохранит, Господь да управит по молитвам Царицы Небесной и преподобного Серафима! — И столько подлинной ласки зазвучало в ее старческом голосе, и так приветлива была улыбка на ее устах, что так и потянуло к ней всем своим существом. Только любящая мать могла так встретить своих детей после долгой, долгой разлуки.
После чаю и краткой беседы матушка позвала свою послушницу:
— Грунюшка, отведи-ка ты наших гостей к матери Киприане. Пусть там и поживут у нее. Она старица духовной жизни, да и место благодатное, так оно и хорошо будет.
Горячо поблагодарили мы мать Людмилу за ее исключительное дивеевское радушие. Я осмелился обратиться к ней с просьбой разрешить снять некоторые уголки Дивеева, особенно канавку, изображения которой я нигде не встречал.
— Ну что ж, во славу Божию и снимайте, — улыбнувшись, ответила матушка, прощаясь с нами.
По дороге мы стали расспрашивать нашу спутницу, куда это она нас ведет и кто такая мать Киприана.
— А это что у нашей блаженной Прасковьи Ивановны в келейницах-то жила, присматривала за ней. Строгая матушка, да и подвижница. Оно и не мудрено, с блаженными-то поживши и самому разуму-то духовного набраться.
— Скажите, сестрица, — спросил я снова, — давно ли спасается в монастыре мать Киприана?
— О, почитай с молодых лет, и братец-то ее тоже иеромонахом в Сарове, а теперь вот еще и родная племянница ее у нас послушницей, вся-то семья, значит, и собралась под крылышком у преподобного.
Незаметно мы подошли к небольшому деревянному домику под железной крышей, стоявшему у самых ворот монастырской ограды, и я сразу узнал его по виденным много ранее снимкам. Это был одноэтажный домик с верандой, в котором много лет жила великая Христа ради юродивая блаженная Прасковья Ивановна. Здесь же посетили ее Государь и Государыня в памятный 1903 — год открытия святых мощей преподобного Серафима.
С некоторой робостью взошли мы на невысокое крылечко.
Сопровождающая нас послушница толкнула дверь, и мы очутились в небольшой горнице, откуда вело трое дверей. Сотворив обычную молитву, послушница слегка постучалась в среднюю дверь, откуда сейчас же послышалось ответное «аминь», — и тут же на пороге показалась высокая, худая, в черном одеянии инокиня. Видно, в молодости она была очень красива. Правильные, тонкие черты изможденного лица, большие впавшие серые глаза и удивительно прозрачный цвет кожи с восковидным оттенком говорили о той внутренней брани, которая велась в этой душе.
Наша сестрица отвесила поясной поклон.
— Благословите, матушка, вот привела гостей из Киева, они хотят пожить у нас поболее и помолиться, так матушка-казначея благословила им у вас находиться.
— Бог благословит, — ответила монахиня, между тем зорко оглядывая нас. Мы всегда рады гостям, как раз и келия для вас освободилась, только вчера уехали ваши же, киевляне, и она назвала имя известного профессора, последнего ректора Киевской Духовной Академии протоиерея Г. и священника Ш.
В душе я очень пожалел, что лишился возможности совместно с ними побыть в обители, так как оба были близки моему сердцу, особенно первый как мой наставник и руководитель.
Узнав, что уехавшие были наши добрые друзья, матушка, как-то незаметно для себя, потеряла свою суровость, и на ее лице появилась даже улыбка. Она открыла дверь направо и показала небольшую уютную комнату с двумя окошечками, выходившими на монастырский двор. Две кровати, несколько стульев, столик и небольшая этажерка составляли все ее убранство. В углу киот с образами и теплящейся лампадой. Все было просто, но женская рука чувствовалась во всем: и в изящных занавесках на окнах, и в ковриках, вязаной скатерти на столе и даже в стоящем скромном букете полевых цветов.
Не успели мы как следует рассмотреть свое будущее жилище и поблагодарить матушку Киприану, как она затворила дверь и сказала:
— А поначалу хорошо будет и поклониться святыне, — и она ввела нас в келию блаженной Прасковьи. Стены ее сплошь были увешаны образами, и что особенно привлекло наше внимание, это стоявшее посреди келии во весь рост Распятие прекрасной работы.
— Перед ним особенно любила молиться блаженная, — заметила матушка, — и уж сколько ночей голубушка выстояла напролет, не спавши, сколько слез пролито, то ведает Один только Господь.
Слева в углу находилась большая, покрытая пестрым одеялом кровать со множеством подушек. На кровати лежали куклы самого разнообразного вида, причем от некоторых осталось только одно туловище.
— Путь юродивых ведь особенный, — продолжала матушка, — и блажат они тоже по-особенному, чтобы люди не восхваляли их за святость. Как огня боятся они этого. Наша-то голубушка любила играться с куклами, наряжала их и разговаривала по-своему. Люди-то поначалу малодуховные да неразумные смеются, бывало, — что это, дескать, блаженная-то ваша в дите никак превратилась, — да и что греха таить, порой крепко соблазнялись этим и бранились даже. А голубушка-то наша радехонька этому, еще пуще блажит, иных-то деток своих бьет, других ласкает да волосенки расчесывает. Ан стали мы примечать, что неспроста это делается. Уж как начнет, бывало, какую-нибудь особенно обряжать да голову расчесывать, так и гляди, кто-нибудь в монастыре и Богу душу отдаст, а уж когда разбушуется да начнет колотить их, знай, что какая-то напасть подходит к обители.
Только как-то приехали к нам раз купчиха с замужней дочкой. Купчиха-то, чтобы угодить Прасковье Ивановне, привезла ей из Москвы большую куклу, всю разодетую в шелка да бархат. Ан только она вошла да поклонилась ей, а Прасковья Ивановна как вскочит, да забегает, а потом как схватит новую-то куклу, да одним взмахом руку-то и отодрала и сует дочке-то в рот. «На, ешь! Ешь!» — кричит. Та сомлела, вся ни жива ни мертва, мать тоже трясется, да и я, грешная, признаться, испугалась, а Прасковья Ивановна пуще кричит: «Ешь! Ешь!» Еле-еле вывели-то гостей. А вышло-то ведь, что неспроста все это получилось. Мать-то опосля каялась, что дочка ее в утробе еще дитя свое погубила. Вот-то грех какой вышел, и все это блаженной было открыто, — закончила свой рассказ мать Киприана.
После монастырской трапезы, которую нам принесли в келию, мы посетили и матушку-игумению и передали ей церковное вино для обители. Матушка-игумения была нездорова, и мы у нее пробыли недолго.
Вскоре зазвонили к вечерне, и мы снова поспешили в храм.
Хорошо было после знойного летнего дня войти под его своды, веявшие легкой прохладой. Народу было немного и легко было выбрать укромный уголок, чтобы без помехи помолиться. Тихое монашеское пение особого, дивеевского, распева, проникновенное служение священника и аромат святыни уносили душу куда-то далеко-далеко от жуткой современной действительности.
Уже вечерело, когда мы, выйдя из храма, направились к канавке, которая освящена была, по словам преподобного, стопочками Самой Богоматери и которой он придавал такое особое значение. Медленно двигались по ней безмолвные фигуры инокинь, перебирая четки и тихо шепча молитвы. Канавка представляла собой довольно большую насыпь с рвом наружу, поверх нее пролегала хорошо утрамбованная дорожка, обсаженная большими деревьями.
Склоны канавки поросли травой и полевыми цветами, которые верующие собирают и хранят как святыню. Пошли по канавке с молитвой и мы.
Непередаваемо было ощущение умиленности, когда и мы прикоснулись к этой благодатной тайне и как бы влились в поток душ человеческих, вот уже более столетия непрерывно струящихся, по завету преподобного, за Царицей Небесной, по Ее следам.
Много чудесного заключено в Дивееве.
Само Дивеево представляет собой чудо, но, пожалуй, наибольшее из них — это канавка.
С последним вздохом преподобного была закончена и Канавка, которой суждено в будущем быть защитой от самого антихриста. Весь смысл, вся полнота этой сокровенной тайны, конечно, была открыта одному только преподобному, нам же, грешным, дано только прикоснуться к ней как бы краем ризы и свято верить словам преподобного, что ни один камешек в Дивееве не был положен без указания Царицы Небесной.
В истории Дивеева немало записано случаев, когда сам преподобный видимо являлся некоторым из верующих, то как бы странником, то иноком, иногда даже вступавшим в беседу и вдруг исчезавшим из глаз.
Несколько раз обошли мы канавку с молитвой и все не хотели уходить, так легко и радостно было на душе.
Совсем в темноте вернулись мы домой. Нас встретила, как всегда, мать Киприана. На столе уже шумел самоварчик и стояло около десятка блюдец с самым разнообразным по характеру угощением: тут было и брусничное варенье, и грибки в маринаде, и огурчики, и всякие другие яства.
— Откуда все это, матушка? Кого нам благодарить за это внимание?
— Сестры-то наши узнали, что в обители дорогие гости, и каждой хочется утешить хоть чем-нибудь.
С благодарностью отведали мы этот дар любви сирот Серафимовых, и с тех пор, когда бы мы ни возвращались домой, к обеду ли, к ужину, нас всегда ожидало на столе какое-нибудь новое «утешение». Однако на все попытки с нашей стороны добиться от матери Киприаны возможности лично поблагодарить хоть одну из виновниц этого «утешения» всегда следовал неизбежный ответ:
— А вы не тревожьтесь, ведь сестры это делают от чистого сердца, а вы хотите отнять у них радость, которую посылает им батюшка — приветить его гостей.
Однажды, когда мы были в Сарове и вернулись домой, все белье наше было выстирано, выглажено и лежало горкой на постели.
Сама мать Киприана при нашем отъезде категорически отказалась взять некоторую сумму денег, которую мы настойчиво умоляли ее принять, и только видя наше неподдельное огорчение, наконец, приняла ее.
— Ну что с вами поделаешь, не нужно бы этого совсем, ой как не нужно, ну да так и быть, возьму уж грех на свою душу. Езжайте с миром.
Пишу об этом со слезами на глазах, вспоминая всю нелицемерную и трогательную любовь, приветливость, желание всячески обласкать и заботу сирот Серафимовых о каждом, кто посещает земную обитель убогого Серафима.
Рано утром на другой день в нашу келию кто-то тихо постучал, и вошла неизвестная еще нам монахиня средних лет с удивительно приятным и добрым лицом.
— Я слышала, что вы из Киева, — начала она, — и, вероятно, знаете М. И. друга нашей обители, и мне захотелось поэтому повидаться с вами, и, возможно, услужить чем.
— От души рады, матушка, вашему приходу и знакомству. Самую большую услугу вы могли бы нам оказать тем, чтобы показать нам святую вашу обитель. Мы ведь впервые здесь и еще многого не знаем.
— Вот и прекрасно, после храма пойдем по обители!
— Как же величать-то вас, матушка? — спросил я.
— В монашестве ношу я имя Александра, а в обители меня все зовут просто Саней, — отвечала наша новая знакомая.
— Значит, вы и есть та мать Александра, о которой столько доброго рассказывал наш общий друг М. И.
— Если доброго, — усмехнулась матушка, — то, значит, не обо мне шла речь, поспросите кого другого, ведь насмешник-то наш М. И. любит пошутить.
После утреннего богослужения и краткого отдыха отправились мы с матерью Александрой по обители.
Начали мы с осмотра Казанской церкви. Верхний храм в честь Рождества Христова, небольшой, но светлый и уютный, нижний, в честь Рождества Богородицы, построенный по особому указанию преподобного, совсем маленький, подземный, с четырьмя поддерживающими его столпами.
«Во, радость моя, — говорил преподобный, — четверо столпов — четверо мощей!»
С правой стороны храма расположена могилка-склеп первоначальницы Дивеева монахини Александры, в миру Агафьи Мельгуковой, рядом покоится дивная раба Божия схимонахиня Марфа, далее Елена Мантурова61.
Впереди них, окруженная чугунной решеткой, — могила Н. А. Мотовилова, великого защитника заветов преподобного, «служки Божией Матери и Серафимова».
— Посмотрите, — вдруг заметила матушка Александра, — как плита Н. А. раскололась крестом, и совсем ведь недавно случилось это. Видно, тяжелое испытание суждено пережить нашей обители.
В самом деле, огромная каменная плита от совершенно непонятной причины дала большую трещину вдоль и поперек, образуя правильную форму креста.
— Да, это удивительно, — согласились и мы.
С левой стороны храма совсем скромная, одинокая, с маленьким крестом могилка ближайшего друга, сотаинника и любимого ученика преподобного Серафима «Мишеньки» Мантурова62, несшего величайший подвиг при жизни своей самоотверженного служения своего старцу и новосозидаемой им обители.
Какие все это дорогие и близкие сердцу имена, неразрывно связанные с именем преподобного Серафима.
Горячо молились мы о упокоении этих великих подвижников благочестия, прося их небесного заступничества на трудном жизненном пути.
— Ну, а сейчас пойдем в келию, в которой жила первоначальница матушка Александра, — сказала наша спутница. Теперь келия эта находится для сохранности как бы под футляром воздвигнутого над ней строения.
Сама она, полуподземная, с маленькими окошечками почти на уровне земли, и спускаться в нее нужно по лестнице.
При входе в келию находится большой, во весь рост, портрет преподобного в белом балахончике, с шапочкой на голове, благословляющего правой рукой.
Работа изумительная.
Сама келия перегородкой разделена на две части, в большей половине, как бы приемной, стоит стол, скамья, в углу много образов, теплятся лампады. На окошечке прислонен небольшой образ святого архидиакона Стефана, таинственно явившийся по стуку в это окошко матушке Александре63.
Другая половина келии совсем маленькая: в глубине ее ложе с маленьким изголовьем, служившее местом отдыха великой подвижнице, тут же она почила сном праведницы на другой день после посещения ее преподобным Серафимом, тогда еще иеродиаконом64. Из этого помещения ведет дверца в совсем уже крохотную и темную каморку, где с трудом только может поместиться один человек. В углу висит Распятие, озаренное светом лампады. Это место, где больше всего любила проводить время матушка Александра, место ее тайных подвигов и молитвы.
Благодаря нашей спутнице мы получили в благословение по маленькому кусочку от каменного изголовья.
После посещения келии матушки Александры мы направились к домику, где жила блаженная Пелагея — этот второй Серафим.
По дороге навстречу нам быстро шел кто-то высокий, без шапки, в лаптях, по виду странник.
Длинная белая рубаха почти до колен подпоясана кушаком, седая бородка развевалась по ветру. Он размахивал руками, словно что-то сам с собой рассуждая, иногда на мгновение останавливался, а затем опять поспешно начинал махать.
— Наш Гриша, — шепнула матушка, — блаженный65, — и, когда он поравнялся с нами, она, поклонившись ему, сказала: — Ну, как, Гриша, спасаешься? — но странник совсем не обращал на нас никакого внимания, только, задержавшись снова на минутку, ткнул куда-то рукой в пространство и произнес: «Слышь, дымом-то как несет? То-то же», — добавил он как бы с некоторой угрозой в голосе и снова зашагал дальше.
Мы переглянулись удивленно, так как нигде никакого дыма не было ни видно, ни слышно.
— К чему бы это он? — заметила тревожно матушка, — неспроста, видно, чует что-то душа его. Не попустит Царица Небесная до беды какой.
— А кто такой Гриша, матушка? — спросили мы.
— А этот раб Божий давно уже приметался к нашей обители и как родной всем нам стал. Кроткий и незлобивый, он точно птица небесная живет, ни о чем не заботясь. Сестры наши его очень почитают и верят, что молитвы его доходят до Господа. Иной раз, правда, говорит он прикровенно, так что и невдомек порой, ан, смотришь, дело-то затем показывает, что не попусту Гриша-то наш сказывал.
Беседуя так, мы незаметно для себя подошли к домику блаженной Пелагеи, где 45 лет прожила она. Невыразимы при жизни были страдания, и физические и нравственные, этой отверженной вначале всеми великой духовной рабы Божией, поставленной самим Серафимом на служение Дивеевской обители.
— Иди, матушка, иди немедля в мою обитель, — сказал старец Серафим, — побереги моих сирот, и будешь свет миру, и многие тобой спасутся.
Свято выполняя волю старца, невзирая на нечеловеческие истязания своих родных, клевету и насмешки окружающих, блаженная Пелагея удалилась в Дивеево, где в течение 45 лет просияла необычайными подвигами, так что разум отказывается постичь все величие и силу их. И только 30 января 1884 года, когда скончалась она, поняли все тогда, какую невознаградимую потерю понесла как сама обитель, так и бесчисленные ее духовные дети с ее утратой. Девять дней стояло без малейшего изменения тело блаженной в храме. Днем и ночью, не умолкая, шли панихиды, тесной толпой окружал народ ту, которая, отвергши ради Христа все искушения мира, победила козни врага нашего спасения.
С трепетным чувством переступили мы порог этой келии. Полутемный коридор, из которого тут же дверь налево ведет в небольшую прихожую. Здесь возле печки, сидя на коврике, проводила почти все ночи напролет, борясь со сном, в полудреме блаженная. Из прихожей вело трое дверей в отдельные келии, в одной из которых она и скончалась. Здесь стоит деревянная кровать, покрытая одеялом, где и лежала последние три недели своей жизни в смертельном недуге почившая. В углу висят образа, а под ними на столике лежит толстая железная цепь, которой некогда была прикована страдалица своим мужем к стене. Монахиня, читавшая Псалтирь, оторвавшись на минуту, сняла цепь со стола и дала нам приложиться к ней, а затем, к великой нашей радости, опять по просьбе нашего ангела хранителя, матери Александры, отрезала два небольших кусочка от одеяла на молитвенную память о дивной угоднице Божией.
— Ну вот, на сегодня, пожалуй, и достаточно, а то, поди, устали совсем, — сказала мать Александра, когда мы вышли на улицу. Ведь вы еще у нас погостите. А завтра, даст Бог, и закончим наше путешествие.
Закончили день, присутствуя на вечернем богослужении, которое мы старались никогда не пропускать.
Ночью где-то недалеко проходила гроза, и небо зловеще полыхало зарницей, но утро было чудесное, безоблачное, свежее, когда мы снова с матерью Александрой пошли по монастырю.
— Ныне побываем у блаженной Наталии, — заметила матушка. Ее-то, правда, меньше знают в народе, но тоже великая раба Божия была и трудный, многоскорбный путь юродства проходила. Некоторые даже в обители поначалу соблазнялись ею, но она все вытерпела и уже при конце своей жизни многим была известна своими благодатными дарами.
Ах, как легко готовы мы осудить каждого и как всегда мы забываем слова Господа: «Кто без греха, брось в нее первый камень».
Корпус, где некогда спасалась блаженная Наталия, был за канавкой по левой стороне от собора. Небольшое крылечко, несколько ступеней вверх, и мы в келии у блаженной. Все сохраняется в образцовом порядке. Понимаешь, что это не только дорогая память об ушедших, но что эти места, где происходила великая брань избранниц Божиих с духами злобы поднебесной, окончившаяся победой над ними, и ныне укрепляют и освящают незримо каждого, кто с верой призывает имена их насельниц.
Недолго мы пробыли здесь и поспешили поклониться могилке блаженной Пелагеи, находящейся сейчас же за алтарем Троицкого собора. На ней чугунная плита, окруженная оградой, и большой крест.
Отсюда совсем недалеко до деревянной часовенки, где хранятся два небольших ручных жернова для помола зерна. Ими когда-то пользовался сам преподобный, а затем отдал их своему любимому Дивееву.
Сердце как-то учащенно забилось, когда мы подходили к великой святыне — Ближней пустыньке преподобного Серафима, перевезенной после кончины батюшки его духовным сыном и другом Н. А. Мотовиловым для утешения сирот в Дивеево.
В настоящее время сама эта пустынька, более чем столетней давности, для сохранности от действия времени и непогоды защищена особым домом-футляром. Нас встретила мать Илария — хранительница этой святыни — и ввела внутрь ее.
Совсем темные маленькие сени с крошечным квадратным оконцем почти на высоте человеческого роста, и тут же дверь направо в саму келию.
Вот она, вся облагоуханная молитвами батюшки, вся осиянная дивными видениями горнего мира, освященная явлением небожителей пустынька убогого Серафима!
Здесь как-то особенно реально чувствуется благодатное присутствие преподобного и звучит его голос: «Радость моя!»
С глубоким волнением вошли мы в нее и преклонили колена. Прямо на стене находится известный портрет — образ преподобного, столь поразительно описанный С. А. Нилусом при посещении им в 1903 году Елены Ивановны, жены Н. А. Мотовилова.
Вот что тогда Елена Ивановна поведала ему о нем: «Долго мой муж упрашивал о. Серафима позволить снять с него портрет, и только после неоднократных и долговременных настояний батюшка согласился». Вот этот-то портрет его я и хочу показать вам — он необыкновенный: иногда он сурово смотрит, а иногда улыбается, да так приветно... Вот, сами судите!
В моленной Елены Ивановны, над небольшим столиком, на стене, я увидел этот портрет.
— Смотрите, смотрите: улыбается! Да еще как улыбается!
Лицо, прямо обращенное к входящему, улыбалось такой улыбкой, что сердце светлело, глядя на эту улыбку, — столько в ней благости, привета, теплоты неземной, доброты чисто ангельской. И улыбка эта не была застывшей улыбкой портрета: я видел, что лицо это все более и более оживлялось, точно расцветало».
Ныне этот портрет, после кончины Елены Ивановны перенесенный в Ближнюю пустыньку, был перед нами. С великим благоговением приложились мы к нему.
Кроме батюшкиного образа были еще в келии и другие образа, висевшие при жизни преподобного в ней. Много лампад.
Кроме нас, никого из посторонних в келии не было. Было так тихо, покойно на душе, такая светлая радость охватила все существо, что, кажется, вовек бы не ушел отсюда.
— Матушка, родненькая, — взмолился я, — не сердись, пожалуйста, но так здесь дивно хорошо, что хочется остаться подольше.
— Вот и прекрасно! Помолитесь, помолитесь, это не вы только, а и все чувствуют, кого Бог приведет сюда, и мир душевный и святую радость по молитвам батюшки.
Немало времени прошло, пока наконец мы решились покинуть этот благодатный уголок. Услышав шаги наши, вышла из своей келии и мать Илария.
— Как вы счастливы, матушка, что живете под одной как бы кровлей с преподобным, — сказал я.
— Да, это великая милость Божия ко мне, грешной, что Господь сподобил меня быть на этом послушании. Нигде так не близок преподобный духом, как в своей пустыньке. Я-то, грешная, не сподобилась, — продолжала матушка, — а вот несколько лет тому назад наши сестры видели здесь батюшку как живого. Пришли как-то расстроенные помолиться, поплакать, когда гонение-то на Святую Церковь началось и убили Царя-батюшку, Вспомнили, как угодник-то Божий предсказывал наступление страшного времени: «До антихриста не доживете, а времена антихристовы переживете», — сказывал некогда сестрам, прорекая будущее. Поплакали, поскорбели сестры и только вышли из его келии, как вон там, у большой березы, что на углу пустыньки-то растет, стоит наш дорогой, наш любимый батюшка, с шапочкой на голове и в беленькой одежде и так ласково, ласково и в то же время скорбно посмотрел на них. Онемели сестры, потом закричали, а батюшка повернул за угол и исчез из глаз. Долго потом вспоминали в нашей обители и об этом чудесном явлении, — закончила матушка.
— А теперь, — добавила она, — как батюшка преподобный при жизни своей имел обыкновение раздавать сухарики приходившим к нему, так и в наше время обитель сохранила этот обычай и дает как бы из рук самого батюшки в благословение. Вот пойдемте к этому окошечку, откуда некогда сам батюшка давал сухарики, и возьмите их сами. Мы подошли и увидели на нем горку черных, специально нарезанных квадратиками сухариков. С радостью взяли мы их, и доселе сохранил я их как святыню.
— А это от меня примите на молитвенную память, — сказала матушка, подавая завернутые в бумажку несколько кусочков дерева. Это от пустыньки.
Горячо поблагодарили мы матушку за дорогой подарок.
Приближалось 28 июля — день празднования величайшей святыни Дивеева — иконы «Умиление». Этот праздник всегда проходит в Дивееве не менее торжественно, чем и день 19 июля, день открытия мощей святого Серафима.
Начали прибывать к этому дню и паломники. Их было не так много по сравнению с прошлыми годами, но все же обитель значительно оживилась.
Торжественно прошла всенощная в сослужении трех епископов. Мог ли я думать, что это было последнее всенародное прославление Царицы Небесной перед разгромом монастыря и что Господь удостоил меня еще присутствовать на нем. Утром за Литургией мы причастились Святых Таин.
Окончился праздник, разошлись богомольцы, и жизнь обители вошла в свою обычную колею.
Нет слов, хороши праздники в монастырях сих торжественными и благолепными богослужениями, но для меня лично всегда были еще более дороги скромные, будничные службы, когда ничто внешнее не отвлекает и не нарушает твоего молитвенного настроения.
Жизнь наша в обители уже приняла известные формы. Утром и вечером посещение богослужений, в промежутках между ними обязательно обход келий блаженных, канавки и пустыньки.
Постепенно круг знакомств наших среди насельниц Дивеева все расширялся, и свободные вечера после храма мы иногда проводили то у одной, то у другой из монастырских стариц, упиваясь вдохновенными рассказами их о прошлом Дивеева, о бесчисленных чудесах, совершавшихся в нем по молитвам преподобного Серафима.
У матушки Людмилы мы должны были бывать по крайней мере через день, иначе являлась послушница от матушки с наказом не забывать ее и навестить.
Мы, конечно, с радостью принимали это приглашение, и я однажды по просьбе сестер сфотографировал целую группу их вместе с матушкой Людмилой...
Как-то в один из вечеров пришла к нам мать Александра и пригласила в гости к одной из монахинь, которая сейчас больна ногами, не может сама передвигаться, но очень хотела бы познакомиться с нами. Мы не замедлили воспользоваться этим приглашением и пошли.
Мать Александра сотворила обычную молитву, слегка постучавши в дверь, и оттуда послышалось ответное «аминь!», а затем нарочито суровый голос произнес:
— Ну-ка, покажи своих гостей, дай-ка поглядеть на них.
— Глядеть-то, пожалуй, и не на что, — шутливо ответил я вместо матери Александры, — все равно ничего хорошего не увидите.
— Ишь какой шутливый на ответ, — улыбнулась хозяйка. Спасибо, что навестили старуху, вот Господь за грехи и приковал к креслу, грешница я великая, — вздохнула матушка.
Вскоре за чайком завязалась беседа.
— Матушка, давно вы спасаетесь в монастыре? — начал я.
— А вот 23-й годок, милые, доживаю в обители. Как приехала на открытие мощей угодника-то нашего, так и осталась здесь, полонил меня батюшка, забрал к себе и не пустил больше в мир, где чуть не загубила душу свою, если бы не святитель Николай.
— Матушка, не ради праздного любопытства, а для назидания поделитесь с нами, если можно, историей этого события в вашей жизни.
— Что ж, я из этого не делаю тайны, тем паче, что на мне, грешнице, Господь проявил Свое милосердие.
Родилась я в маленьком городке. Отец умер рано, и я росла у матери, которая души во мне не чаяла — своем единственном дитяти. С трудом она, бедная, зарабатывала средства на жизнь и для себя, и для меня, но я это как-то мало тогда понимала. Избалована уж очень была матерью. Все-то только подавай, и то, и другое, и новое платье, и обувь, а сколько это стоило бессонных ночей для бедной моей матери, об этом я совсем не задумывалась. Я даже воспитывалась на ее последние гроши в гимназии, хотелось ей дать мне образование. Была мать моя очень верующая, и мне старалась внушить свою веру и любовь ко Господу и всегда брала меня с собой в храм по праздничным дням. Правда, мне нравилось бывать в церкви, а особенно на Пасхальной заутрени. Любила я и колокольный звон, но особой религиозности все же не проявляла. Танцы, вечера, балы — это была моя стихия, и как возмущалась я, что судьба, как на зло, послала мне в удел такую бедность! Самолюбие страдало ужасно! Но вот и ученье кончилось, и я твердо решила пробить себе дорогу к самостоятельной жизни. В Петербург, на курсы, там спасенье! Напрасно бедная мать умоляла меня не покидать ее, указывая на все опасности жизни одинокой в большом городе, — я была неумолима. Молодость ведь жестока!
Горько плакала мать, расставаясь со мною, да и у меня было тяжко на душе, но искушение свободной жизни все превозмогло. Дала же мне на дорогу моя бедная мать последние крохи своих сбережений, сняла со стены небольшой образ св. Николая в серебряной ризе — наше единственное богатство и, благословляя меня им, сказала:
— Да будет воля Божия, моя дочурка, этим образом благословляла меня моя покойная мать, а теперь я тебя вручаю св. Николаю, всю жизнь молилась я ему о твоем благополучии и теперь верю, что сжалится он над моими слезами и защитит тебя в нужную минуту.
Петербург сразу встретил меня неприветливо, и жутко стало мне, что оторвалась от родного крова. Поселилась я в крошечной меблированной комнатке у одной хозяйки, разложила свои скудные пожитки, повесила образ в углу и бросилась искать подходящих занятий. Но работы все не находилось. Напрасно я бегала, ища уроков, так как ничего другого делать не умела. Уже задолжала за квартиру, и хозяйка грубо требовала платы, а надежда на заработок все уменьшалась. Наконец, я дошла до такой крайности, что остались только последние 50 копеек — да образ св. Николая в серебряной ризе, который не хватало духу продать.
Решила я на эти деньги дать еще раз объявление в газете о работе, а там будь что будет. Впереди или голодная смерть, или позор улицы.
Два дня прождала, не выходя из комнаты, ожидала, что вот-вот кто-нибудь явится, и тут хозяйка закатила такую сцену, что я пришла в полное отчаяние.
Можно было написать матери, правда, но самолюбие не позволяло, да и знала я, что у самой последнее взяла. И вот, на третий день после объявления в газете, дошла я до такого ужаса от своей беспомощности, что решилась покончить с собой. На окне стоял флакон с уксусной кислотой. Дрожащей рукой вылила я содержимое его в стакан, сама не помню как схватила его и поднесла ко рту. Взор невольно как-то упал на образ святителя Николая. Вдруг вспомнилась мама.
Сердце сжалось до боли.
— Простишь ли ты меня, бедная моя мамочка? — тихо прошептала я.
Машинально подошла я к углу, где висел образ, протянув руку со стаканом.
— Святителю Николае, прости меня, грешную! — закрыла глаза и открыла рот, чтобы глотнуть.
Вдруг что-то сильно ударило меня по руке: стакан со звоном упал на пол и разбился на мелкие осколки, и когда я, в страшном испуге, открыла глаза, то увидела, что на полу, рядом с разбитым стаканом, лежит образ св. Николая. Сорвавшись со стены, он ударил меня так крепко по руке, что я невольно выронила стакан.
Нервы больше не выдержали. Я упала на кровать и рыдала, чувствуя, что меня спасло несомненное чудо. Образ лежал со мной на подушке, и я буквально обливала его слезами. Едва успокоившись, я легла на кровать, как вдруг неожиданный стук в дверь.
«Хозяйка, опять неприятный разговор», — мелькнуло в голове.
Открываю. На пороге прилично одетый господин с удивлением смотрит на мое опухшее от слез лицо и растрепанные волосы.
— Я по объявлению, — говорит он, — мне нужна на лето к девочке учительница...
Как в сказке, через 2 дня я уже была как родная у прекрасных людей в качестве гувернантки.
Я никому тогда не рассказала о том, что произошло со мной, даже матери, чтобы не расстраивать ее больное: сердце, но жизнь моя круто изменилась. Заработав деньги, я вернулась домой, и мы счастливо прожили пять лет. После смерти же ее я твердо решила уйти в монастырь, но какой — не знала, а тут как раз подошло открытие мощей преподобного Серафима. Собралась я в Саров, горячо молилась у гроба угодника Божия, прося его помощи, а на обратном пути заехала в Дивеево, да и зашла к блаженной Паше, а она, как увидела меня, как закричит: «Где была до сих пор, где шатаешься, ее тут ждут, ждут, а она все шатается невесть где!» — да палкой все мне грозит.
Поняла я, грешная, что здесь мой удел, и осталась в Дивееве.
Во все время рассказа лицо матушки меняло свое выражение, слезы текли из глаз, она переживала свое прошлое столь же живо, как настоящее. С не меньшим вниманием слушали и мы эту повесть о душе человеческой, столь дивно ведомой и охраняемой Промыслом Божиим.
Дни мелькали один за другим, и вот уже незаметно прошла неделя, как мы в Дивееве. Жили мы, окруженные любовью, радушием, неподдельным гостеприимством, упиваясь благоуханием святыни благодатного Дивеева.
Когда же в Саров?
Было решено, что завтра уж непременно направим свой путь туда, однако случилось одно обстоятельство, задержавшее на один день нашу поездку.
Совершенно неожиданно для меня приехал мой друг детства, наместник Киево-Печерской лавры архимандрит Гермоген со своим келейником В. Встреча была очень радостной. К сожалению, он располагал только сутками свободного времени.
После прощальных визитов к матушке-игумении и казначее мы вместе с ним и данной ему для сопровождения монахиней отправились для поклонения святыням. На этот раз, кроме осмотренного нами ранее, удалось видеть в алтаре и ризнице собора замечательную художественную утварь, пожертвованную многими почитателями преподобного Серафима.
Отсюда мы последовали в храм в честь Тихвинской иконы Богоматери. В нем собрано очень много известных и почитаемых икон Богоматери. Храм этот во время нашего пребывания был закрыт, и только изредка в нем совершал богослужения епископ Серафим, бывший пока здесь в почетной ссылке, глубоко духовный и светлый облик которого нельзя никогда забыть. Для обычных же паломников храм не открывали. Таково было предписание власти. Затем мы направились в кладбищенскую Преображенскую церковь. Несмотря на свой более чем скромный вид, она таила в себе много дорогих святынь, и, прежде всего, алтарем этого храма служила Дальняя пустынька преподобного.
Внутри храма были витрины, где сохранялись личные вещи преподобного. Вот его мантия, лапти, топорик, большой крест, который преподобный всегда носил на груди, Евангелие, слегка обгоревшее в момент его кончины.
Нам открыли витрину, и мы могли непосредственно приложиться к этим вещественным памятникам жизни угодника Божия.
Затем матушка ввела нас в алтарь. В одном углу его лежал обрубок того дерева, которое преклонилось некогда по молитве преподобного, в другом углу — остаток камня, на котором преподобный молился в течение 1000 дней и ночей.
Он был уже значительно уменьшенных размеров по сравнению с первоначальным его видом, так как верующие разбирали его по кусочкам.
Затем матушка подвела нас к маленькому, незаметному на вид столику, стоявшему за алтарем, и сказала:
— Это тоже наша великая святыня. На этом столике в течение всей жизни преподобного стоял образ «Умиление», и на него же склонилась глава преподобного в момент его кончины.
Затем она выдвинула из столика небольшой ящик и добавила:
— А это шапочка преподобного, которую он почти не снимал с головы в последние годы своей жизни, а это вот его поручи.
Шапочка была темная, на желтого цвета подкладке, а поручи зеленого бархата с потемневшими от времени золотыми позументами. С великим благоговением приложились мы к этим святыням. Очевидно, было что-то такое в наших глазах, что матушка совершенно неожиданно вынула ножницы и отрезала по маленькому кусочку от подкладки и, выдернув по ниточке из поручей, раздала их нам.
О, как я благодарил тогда Господа и преподобного Серафима за этот дар мне, грешному, и благословлял промыслительный приезд моего друга, без которого вряд ли мог получить столь драгоценную святыню.
И доселе в кресте с мощами преподобного Серафима, полученными уже значительно позже, хранятся эти святыни у меня как самое дорогое, что может быть на свете.
Когда мы возвращались домой, навстречу нам опять попался Гриша. На этот раз он улыбался и, указывая пальцем на юного келейника о. Гермогена, тогда совсем еще не инока и в светской одежде, громко сказал: «Ага, диакон, ага, диакон», — и побежал дальше.
Отец архимандрит спешил и поехал в Саров лошадьми. Я же решил со своим другом обязательно идти в Саров и обратно пешком, и только искали мы попутчика. Мать Киприана, узнав о нашем желании идти в Саров пешком, вполне одобрила этот план.
Уж потрудитесь ради преподобного, и он вас не оставит, а в дорогу, пожалуй, пошлю с вами племянницу, давно уже просится в Саров помолиться, да заодно и навестить дядю своего родного, моего брата, значит, иеромонахом он там. У него и остановитесь, если только дома застанете, больше в лесу он живет, чем под крышей.
Все по молитвам преподобного устроилось как нельзя лучше. На другой день после Литургии, с большим металлическим бидоном для воды из источника и в сопровождении нашей спутницы, напутствуемые благословением матери Киприаны, двинулись в путь.
Еще с раннего детства я много слышал о Саровской обители и дивном Дивееве, где подвизался святой преподобный Серафим, Саровский и всея России чудотворец.
Часто мечтал я побывать там, но мне это долгое время не удавалось.
Однажды летом 1926 года, в июле месяце, мне пришлось быть в Киеве. Как-то раз я сидел на берегу Днепра и любовался Киево-Печерской лаврой. Ко мне подошел какой-то странник и заговорил. Он сообщил о себе, что, путешествуя по святым местам, теперь из Киева собирается идти в Саров, к мощам преподобного Серафима.
«Какой вы счастливый, — сказал я ему, — будете в таком святом месте. А я вот давно мечтал там побывать, да все не удается!»
Тогда странник встал, пристально посмотрел на меня и сказал; «Раб Божий Иоанн! Ты там раньше меня будешь». После этого он благословил меня и ушел.
Я приехал в Ленинград и узнал, что новая моя служба начнется только в сентябре. Один мой друг посоветовал мне использовать свободное время и съездить в Саров.
У меня оказались в руках небольшие деньги, и кроме того, я получил на своей новой службе бесплатный билет по любому маршруту.
5 августа по новому стилю я пошел на городскую станцию узнать, когда нужно компостировать билет: в день отъезда или раньше.
Очень жалел я, что Серафимов день, 19 июля (1 августа н. ст.) уже прошел. Мой друг утешал меня и говорил, что во второй половине августа в Дивееве празднуется день иконы Божией Матери Умиление, перед которой всю жизнь молился и умер преподобный Серафим.
Мне очень захотелось побывать в Дивееве и в Сарове именно в этот праздник, и я молился Пресвятой Богородице и преподобному Серафиму, чтобы они привели меня в этот день туда.
Наметил я выехать 7 августа. На мою просьбу прокомпостировать билет на 7 августа кассир почему-то вдруг сказал мне: «Зачем вам ехать послезавтра, поезжайте завтра!» — и прокомпостировал мой билет на 6 августа.
Мой духовный отец, протоиерей Сергий Тихомиров, расстрелянный большевиками в 1930 году, говорил мне, что при путешествии к преподобному Серафиму все складывается само собой и не надо этому сопротивляться. Вспомнив этот совет, я подчинился необходимости выехать на сутки раньше, чем предполагал, хотя и был несколько огорчен.
6 августа поздно вечером я приехал на вокзал, но там узнал, что поезд на Москву идет поздно ночью, и у меня оставалось часа два свободного времени.
Я подошел к церкви Знамения Божией Матери, разрушенной впоследствии большевиками после смерти академика И. П. Павлова, который был прихожанином этой церкви. Почему-то я постучался в закрытую церковь. Несмотря на поздний час, старик сторож открыл мне дверь и, узнав, что перед паломничеством в Саров я хотел бы помолиться, приветливо впустил меня, сказав: «Помолитесь, помолитесь, ведь у нас в церкви придел преподобного Серафима». Я очень этому удивился и обрадовался.
Когда я молился перед большим, во весь рост, образом преподобного Серафима, то почувствовал сердцем, что он меня сам благословил на путешествие.
После церкви я зашел к одной своей дальней родственнице вблизи вокзала. Она меня угостила чаем. Жила моя родственница в так называемой «коммунальной квартире», где было много комнат и где жило множество разных людей. Во время беседы за стаканом чая в комнату постучали, и какая-то незнакомая женщина спросила: «Тут находится странник, который идет в Саров?»
Я удивился и сказал: «Да, я собираюсь ехать в Саров».
«Так вот одна старая больная женщина, живущая в последней комнате, просит за нее помолиться у мощей преподобного Серафима, которого она очень чтит. А вот и 50 копеек на просфору. Зовут эту женщину София. Она просит вас помолиться, а также узнать ваше имя, чтобы и она могла за вас молиться. Может быть, в пути какая-нибудь София вас и приютит!»
Я взял 50 копеек, сказал свое имя и обещался помолиться за рабу Божию Софию.
Поздно ночью я выехал из Ленинграда в Москву. Я знал, что в Москве имеется два поезда на Арзамас: один уходит утром и приезжает в Арзамас ночью, а другой выезжает ночью и прибывает утром. Конечно, я решил ехать на втором, ночном, поезде, чтобы не заботиться о ночлеге и не тратить на него лишних денег, которых я взял с собой, по совету духовных моих руководителей, всего лишь пять рублей. Кроме того, я взял с собой небольшое количество лекарств. Я врач, и в пути, может быть, понадобится кому-нибудь врачебная помощь. Я предполагал целый день, до отхода ночного поезда, пробыть в Москве, где я давно не был, у своих родных, друзей и знакомых.
Но когда я пошел в Москве в кассу, чтобы прокомпостировать свой билет на ночной поезд, то и здесь, как и в Ленинграде, кассир вдруг почему-то сказал мне: «Вы еще поспеете на утренний поезд, ведь надо только перейти площадь и там находится Казанский вокзал, с которого через полчаса отходит поезд на Арзамас». И он выдал мне билет на утренний поезд. Я был весьма огорчен этим, но, вспомнив, что надо безропотно подчиняться тому, что случится, — решил, что, может быть, благодаря более раннему отъезду я встречу кого-нибудь мне нужного или избегну какой-либо неприятности.
Поезд был переполнен народом. Кругом слышались брань, крики, плохая музыка на гармошке. Поезд двигался медленно, подолгу останавливаясь на станциях. Ехали целый день. Наступил вечер, спустилась тьма, пошел дождик. Народ стал убывать из вагона, и когда ночью поезд подошел к Арзамасу, из пассажиров почти никого не оставалось.
Обеспокоенный мыслью, что ночью, в темноте, в дождь, без денег приеду в незнакомый город, я прикрыл глаза рукой и мысленно помолился преподобному Серафиму, чтобы он помог мне с ночлегом.
Вдруг ко мне подошла какая-то пожилая, чисто и опрятно одетая женщина и заговорила со мной. Узнав, что я из Ленинграда, еду в Саров, к преподобному Серафиму, она умилилась и обрадовалась.
— Ну а где же ночевать-то будете? Есть тут какие-нибудь у вас родные или знакомые?
Я ответил, что у меня нет никакого знакомства в Арзамасе и что я только что помолился, чтобы преподобный Серафим помог мне найти ночлег.
— Ну, тогда ночуйте у меня, батюшка, — воскликнула женщина. Сама София тебя приютит, — добавила она.
Я вздрогнул, вспомнив вчера сказанные мне слова о том, что «может быть, какая-нибудь София его и приютит», и очень удивился, почему эта женщина говорит о себе «сама София».
— Вас Софией зовут? — спросил я ее.
— Нет, я Ксения Дмитриевна Кузнецова, но я работаю сторожихой Софийского собора и живу под самой колокольней. Вот я и сказала, что София, Премудрость Божия, тебя приютит!
Ксения Дмитриевна повела меня в темноте по городу Арзамасу и привела к себе в комнату под колокольней Софийского собора.
— Вот напою тебя чайком, накормлю, да и спать положу на кровати, а сама лягу в уголку, на полу! — сказала она.
Я запротестовал, заявив, что лягу с удовольствием на полу, и прибавил, что у меня, к сожалению, очень мало денег.
— Что ты, что ты, батюшка! Тебе самому нужны деньги, так я дам, а с тебя не возьму ничего. Где это видано, чтобы со странника по святым местам деньги за ночлег брать? И на полу не положу тебя, а ляжешь на кровати... Я не хочу из-за тебя в ад попасть! — неожиданно заключила она.
Видя мое удивление, она сказала: «Страннику должен быть почет и уважение и лучшая постель в доме, а то Господь рассердится!»
Утром она снова напоила и накормила меня, положила в мешок лепешек, дала мне большой деревянный посох с крестом, который просила вернуть на обратном пути, и, указав путь до Дивеева, находящегося в семидесяти километрах, посоветовала пройти это расстояние за два дня.
— Но перед тем как идти к преподобному Серафиму, — сказала Ксения Дмитриевна, — не поленись и сходи в противоположную сторону за два километра и поклонись чудотворному образу святителя Николая Чудотворца в Никольском женском монастыре.
Я сначала было подумал про себя — зачем я буду менять намеченный маршрут в Дивеево, а потом понял, что этой мыслью я обидел дивного святителя Николая, которого, как и преподобного Серафима, особенно чтил с детства.
И я пошел сначала в Никольский монастырь. Там я увидал чудотворный образ св. Николая, выдолбленный из дерева. Мне показалось, что св. Николай сурово на меня посмотрел. Я упал на колени и просил прощения за свои помыслы. С посохом в руках тронулся я в путь по направлению к Дивееву. Полил сильный дождь. Я промок до костей, и мне казалось, что св. Николай послал на меня легкое испытание-епитимью за мое нерадение.
С большим трудом, усталый и измученный, добрел я до первого села Ямище. Село действительно стояло в большой яме, в овраге, и мне вспомнилось описание одного селения в повести Чехова «В овраге». Село было грязное, шумное, неприветливое. Был какой-то советский праздник, играли на гармошках, раздавалась сочная ругань. Я прошел все село и нигде не решился зайти отдохнуть. Вышло солнышко, стало подсушивать, и я, отдохнув за селом на камешке, пошел дальше. Погода совсем разгулялась.
В десятом часу вечера, уже в полной темноте, я дошел до села Ореховец, на полпути до Дивеева. Надо было ночевать, и я стал стучаться в избы. Но нигде меня не впускали, узнавая, что я «прохожий», «странник». Иногда грубо говорили: «Проваливай дальше, много вас тут шляется». Наконец, один селянин сказал мне: «Вот там живет поп, может быть, он тебя пустит». Я направился к дому священника и постучал. Через несколько минут раздались шлепающие шаги, и старенький священник приоткрыл дверь. На мою просьбу о ночлеге он ответил, что, к сожалению, не может меня принять, так как это ему запрещено властью под страхом сурового наказания, но посоветовал обратиться в избу на углу, в комсомол, где можно, быть может, и переночевать.
— Ах, батюшка, — ответил я, — только не в комсомол. Я ведь иду к преподобному Серафиму помолиться... Вы не бойтесь меня, у меня есть с собой исправные документы, я верующий человек...
— Да к тому же у меня дети больны, — перебил меня священник.
— Батюшка, — горячо воскликнул я, — да ведь я врач, и между прочим специалист и по детским болезням, я осмотрю ваших детей, да и лекарства у меня с собой есть.
Священник, убежденный моими доводами, впустил меня и познакомил с матушкой. Осмотрев больных детей, я успокоил родителей, что это только грипп, и дал лекарства.
Матушка поставила самовар, мы втроем сели за чай, разговорились, и через какой-нибудь час стали друзьями.
— Простите меня, — сказал вдруг священник, — что я хотел вам отказать в ночлеге. Бог мне такого интересного гостя послал, а я его хотел прогнать.
Я в свою очередь извинился, что был столь назойлив в моей просьбе о ночлеге.
Переночевав, рано утром, напившись чаю с баранками, я пошел дальше. Матушка высушила, вычистила и выгладила мое платье и положила в мой мешок лепешек. Батюшка взял с меня слово ночевать у него на обратном пути.
День был ясный, теплый, пели птицы, и на душе было легко. Я шел и молился преподобному Серафиму, обгоняя прохожих. Все приветливо улыбались и кланялись. С некоторыми я заговаривал.
— Вот, видите, сколько народу идет и едет, — сказал мне один прохожий, — ведь это все к преподобному идут, с разных концов земли Русской!
Действительно, кого я ни спрашивал, все отвечали, что идут и едут к преподобному Серафиму. Кого и откуда тут только не было. И простые люди, и интеллигенты, и мужчины, и женщины, и молодежь, и дети.
Одни были из Москвы, другие из Одессы, иные из Архангельска, иные из Сибири... Меня это чрезвычайно удивило и особенно обрадовало.
— Вот, видите, впереди подымается на горку молодой человек, монах, это отец Платон, сын известного профессора И-ва из Москвы. В такое время, когда все в комсомол норовят, он в монахи пошел, — объяснила мне одна пожилая дама из Тулы.
Мне почему-то вдруг захотелось познакомиться поближе с этим молодым монахом. Я нагнал его, поклонился, разговорился, и мы стали друзьями. Все последующее путешествие мы провели вместе.
У о. Платона был только билет из Москвы до Арзамаса и обратно. Ни денег, ни вещей он не имел.
— Преподобный Серафим всегда пропитает и ночлег пошлет, — говорил он убежденно.
— В Дивееве у вас есть кто-нибудь из знакомых? — спросил я его.
— Нет, но преподобный Серафим пошлет знакомых!
— Может быть, через меня, грешного, он пошлет вам этих знакомых, — сказал я. Я надеюсь встретить в. Дивееве мою хорошую знакомую, врача-профессора, которая после смерти своего мужа, тоже профессора, уехала в Дивеево и работает там в монастырской больнице, — разъяснил я о. Платону.
— Ну вот и слава Богу, — ответил молодой монах. Мы пошли дальше.
Однажды, когда я предложил о. Платону посидеть и отдохнуть, он мне ответил: «Нет, нельзя отдыхать, надо спешить, а то ведь мы ко всенощной опоздаем. Ведь такой великий праздник!»
— Какой праздник? — удивился я.
— Как же, завтра праздник Дивеевской иконы Божией Матери Умиление, одновременно и праздник Смоленской Божией Матери Одигитрии.
Пелена точно спала с моих глаз, и я сразу понял, почему и в Ленинграде и в Москве мне кассиры прокомпостировали билеты почти на двое суток раньше, чем я хотел. Явная помощь Божией Матери, Которая ответила мне на мои молитвы о том, чтобы дивеевский праздник Умиления — провести там. Вот Одигитрия, то есть Путеводительница, и взяла меня за руку и повела ко дню Умиления, умилив душу мою тихой радостью...
Подошли мы к Дивееву при колокольном звоне, прямо к началу всенощной. Усталости как не бывало, хотя мы ведь прошли более тридцати километров. В церкви было много народу.
Служили три епископа — преосвященные Серафим, Филипп и Зиновий.
В этот вечер и на следующий день в Дивеево пришло около 3000 богомольцев.
Когда я спросил одну монашенку, находится ли в монастыре профессор доктор В. В. Щ., она мне ответила, что «матушка Вера здесь», и провела меня к В. В., которая была уже монахиней и заведовала монастырской больницей.
— Ночевать будете в больнице, — сказала она мне и о. Платону. У меня одна палата на две койки совершенно свободна. А теперь идите в церковь. После службы приходите ко мне пить чай...
Богослужение было дивное. Прекрасный хор, совершенно особенные «дивеевские» мотивы и манера петь...
После всенощной мы с о. Платоном были у В. В. и долго беседовали о дивном Дивееве, о преподобном Серафиме и его заветах.
— Завтра после обедни мы сразу пойдем в Саров, к мощам преподобного Серафима, — сказал о. Платон, и я с ним согласился: «Скорее в Саров!»
— Нет, — сказала В. В., — вам нужно не менее суток пробыть в Дивееве. Разве вы не знаете, что сказал преподобный Серафим? Счастлив тот, кто сутки пробудет в Дивееве, ибо около него пройдет Пресвятая Богородица. Владычица один раз в сутки сходит на землю и обходит обитель.
Затем В. В. рассказала нам, что имеется «правило» преподобного Серафима, которое надо выполнить, а именно: обойти с четками в руках трижды канавку, то есть по дорожке вокруг обители, и прочитать 150 раз «Богородицу» и 150 раз «Отче наш», затем помолиться обо всех родных и знакомых, как живых, так и мертвых. После этого можно сказать свое самое сердечное, самое необходимое желание и оно непременно исполнится.
Одна из послушниц Дивеева как-то раз сказала матери-игумении Александре: «Вот бы знать эту минуточку, когда Владычица обходит обитель по канавке!» На это мать-игумения ответила: «А вот живи весь день так, как будто в это время Пресвятая Богородица проходит мимо тебя!» Замечательный ответ.
Мы, конечно, решили с о. Платоном остаться еще один день в Дивееве.
Вечером, после осмотра всех достопримечательностей монастырских, особенно кладбища, где похоронены и Мантуровы, и 19-летняя Мария-Марфа, и другие насельницы, известные по «Летописи Серафимо-Дивеевского монастыря» митрополита Серафима Чичагова, — мы с о. Платоном, с четками в руках, начали выполнять «правило» преподобного Серафима и трижды обошли тихо по канавке вокруг монастыря.
Я предполагал испросить себе после обхода многое как из области духовной, так и материальной.
Но когда, выполнив, в конце третьего обхода канавки, все правило, я захотел высказать свои сердечные желания, со мной, очевидно, по великой милости преподобного Серафима, произошло чудесное явление. Меня вдруг охватила совершенно особенная духовная тихая, теплая и благоуханная радость — несомненное убеждение всем существом в существовании Божием и в совершенно реальном с Ним молитвенном общении. И вот мне стало совершенно очевидным и ясным, что всякая просьба о чем-нибудь земном будет равносильна молитве: Господи, отойди от меня и лиши меня Твоего чудного дара...
И я внутренне горячо обратился к Господу: «Господи, не давай мне ничего, отними от меня все земное благополучие, только не лишай меня радости общения с Тобой, или если это невозможно сохранить навсегда в нашей жизни, то дай мне память сердечную, дай мне возможность сохранить до смерти воспоминание об этой настоящей блаженной минуте ощущения Твоего Святого Духа!»
На другой день мы пошли с о. Платоном в Саров... Приложились к мощам преподобного Серафима с большим волнением, с духовным страхом и благоговением. Я чувствовал, что духовно родился вчера в Дивееве. Все стало внутри по-новому. Прежде я не понимал такой простой истины, что духовное от душевного отличается больше, чем душевное от телесного. А теперь я это все хорошо понял.
Внутри, в глубине души моей, было тихо, спокойно, радостно. Внешние чудеса у раки преподобного Серафима, происходившие у меня на глазах, — не поражали. Все это казалось простым и естественным.
Исцелился у мощей сухоногий мальчик, исцелилась душевнобольная; все это так и должно было быть.
У мощей преподобного Серафима постоянно стоял старый монах. Он уже много лет занимал эту должность — стоять при мощах и освящать образки и крестики.
Один мой друг, много лет тому назад бывший в Сарове, рассказал мне следующий случай. Подходя в очереди к мощам преподобного и держа в руках маленький образок для освящения, он заметил, что старый монах по имени Исаакий брал образки, клал их попеременно на лоб и на грудь преподобного и затем возвращал назад; иногда, если образа были большие, на них ставилась печать: «Освящена на мощах преподобного Серафима Саровского».
Мой друг, инженер по профессии, подумал про себя: «Как же это так? Ведь освящать образа надо бы святой водой!... Но он ничего не сказал и, подойдя к старцу, молча подал свой образок. Тогда монах вдруг остановился на одну секунду в своем движении, как бы в нерешительности, и не положил образок ни на лоб, ни на грудь преподобного Серафима, но попросил одного из послушников принести святой воды и окропил ею образок. Очевидно, старец был прозорливец и читал мысли.
Глядя на этого старца, я вспомнил рассказ моего друга, который впоследствии принял иерейский сан...
В Сарове мы побывали в Ближней и Дальней пустыньке, осмотрели колодцы, вырытые преподобным Серафимом, выкупались в святом источнике целебной воды, повидали под стеклом камень, на котором Саровский подвижник молился 1000 ночей и дней, и многое другое.
Повидали мы и одну старую монахиню, которая рассказала нам, что в 1903 году при открытии мощей преподобного Серафима она присутствовала при передаче Государю Императору Николаю II письма преподобного Серафима (адресованного «четвертому Государю, который сюда приедет»). Письмо хранилось в Саровском монастыре в течение четырех царствований. Государь был глубоко взволнован, когда прочитал это письмо. О содержании послания никому ничего не известно. Рассказ монахини меня весьма поразил, ибо никогда и нигде я об этом факте не слыхал.
Нам с о. Платоном очень захотелось получить хоть крошечную песчинку от камня, на котором преподобный Серафим молился, но нам сказали, что если бы каждому посетителю Сарова давалось бы по песчинке, то камня давно бы уже не было.
Отец Платон предложил мне пойти с ним в глубину леса и помолиться преподобному Серафиму, чтобы он послал нам песчинку от его камня.
Как дети, с твердой верой, что наша молитва будет услышана, мы встали на колени и помолились. Наша молитва вскоре же была услышана. Не прошло и получаса, как, блуждая по лесу, мы остановились около большого деревянного креста, каких в Тамбовской губернии было очень много в лесах, в полях, на дорогах. Крест этот был разрисован красками одной монахиней, изобразившей Спасителя. Монахиня доканчивала работу, когда мы подошли к ней и поздоровались.
— Как ваше имя, матушка?
— Варвара, — отвечала она.
— Как хорошо вы пишете! — сказал я.
— Нет, не очень, — скромно произнесла мать Варвара, — это не моя специальность; я — миниатюристка. Вот, иногда некоторые архиереи получали кусочки камня преподобного Серафима, с ноготок величиной, так вот я на таком камушке писала лики угодника...
— Матушка! — воскликнул о. Платон, — а вот мы так хотели бы получить хоть песчинки от этого камня!
Монахиня пристально на нас посмотрела и сказала:
— Как величайшую святыню я берегу несколько песчинок от святого камня... Эти песчинки остались у меня после шлифовки камушков, на которых я писала образки. Но эти песчинки хранятся у моих родных, далеко, семьдесят километров отсюда... Может быть, вы дадите мне свои адреса, и я пришлю вам эти песчинки почтой...
У меня оказалось два конверта с марками. Я написал свой, ленинградский, и о. Платон — московский адрес, приписал «заказное» и подал матушке Варваре. (Через две недели по возвращении домой я получил по почте несколько этих песчинок, как и обещала мать Варвара, с которой мне пришлось встретиться в Саровском лесу при таких странных обстоятельствах.)
В течение последующих двух дней мы побывали в замечательной иконописной художественной мастерской, побеседовали со многими старыми иноками и инокинями; погуляли по густому лесу с огромными, в два обхвата, соснами; подышали «ладаном саровских сосен», как выразился о благоухании Сарова один русский поэт — Клюев.
Я решил приобрести маленький серебряный образок с изображением на одной стороне лика Божией Матери Умиление, а на другой — преподобного Серафима, чтобы носить на шее всю жизнь. Но, к сожалению, такой иконки, обычно в большом количестве имеющейся в монастыре, в данное время не было. Этим обстоятельством я был весьма огорчен, но о. Платон сказал мне: «Помолитесь, чтобы преподобный Серафим послал вам эту иконку».
Снова с детской верой мы с о. Платоном просили преподобного послать мне этот образок (мой спутник таковой уже имел).
— Ну, теперь, по приезде домой, вы обязательно получите эту иконку, — сказал мне убежденно о. Платон. Вам или подарит ее кто-нибудь или вы купите ее!»
Духовно напитавшись в Сарове и Дивееве, мы отправились обратно в Арзамас.
В Саров принято приходить из Арзамаса пешком за 70 верст. «Надо тому лапоточки сносить, кто ко мне в гости идет», — говаривал преподобный Серафим. Поэтому почти все богомольцы приходили в Саров пешком. Впрочем, обратно обычно уезжали на телегах, в которых помещалось по десять человек, по рублю с головы... Но условие поездки было такое, чтобы сразу всем десятерым не сидеть, а сменяться по очереди, идя часть пути пешком.
Мы с о. Платоном так и поехали. Последнюю ночь в Сарове я почти не спал, а слушал, как били башенные часы. Они били ежеминутно один раз тонким колокольчиком, затем четверти — несколько бо́льшим и, наконец, часы отбивались уже большим колоколом...
По пути в Арзамас мы заметили впереди нас другую телегу, нанятую тоже десятком пассажиров. Среди этих последних наше внимание привлекли две женские фигуры: молодой схимонахини и ее спутницы, сестры милосердия в белой косынке.
Сестра милосердия часто присаживалась на телегу, хотя была крепкой краснощекой женщиной. Схимонахиня же, бледная, хрупкая, крайне болезненная на вид, шла бодро и ни разу не присела на телегу.
Мы заинтересовались этими богомолками, нагнали сестру милосердия и разговорились с нею.
Узнав, что я врач, сестра милосердия спросила меня: «Объясните мне, доктор, как понять следующий случай». И она рассказала мне, что ее родственница, молодая монашка Смоленского монастыря Вероника, была больна туберкулезом легких в последней стадии. Врачи приговорили ее к смерти через две-три недели. Тогда она умолила дать ей схиму, а затем отвезти к мощам преподобного Серафима. Едва живую ее привезли в отдельном купе поезда и затем на телеге в Саров.
Приложившись к мощам преподобного Серафима, матушка Вероника почувствовала себя исцеленной и сказала: «Прости меня, преподобный Серафим, что я не могла к тебе прийти пешком и сносить лапоточки, но зато теперь обратно в Арзамас я не поеду, а пойду пешком семьдесят километров». И вот она идет.
Я ответил, что я не только врач, но еще и верующий православный христианин, а потому понимаю этот факт, как несомненное чудо, сотворенное преподобным Серафимом... Через три года после этого события, находясь за свои религиозные убеждения в соловецком концлагере, я встретился там с епископом Иларионом из Смоленска, который мне поведал, что матушка Вероника до 1929 года, когда он был оттуда увезен, оставалась жива, и об ее чудесном исцелении знают многие верующие в Смоленском крае...
По дороге в Арзамас о. Платон и я заехали к о. Алексею, священнику в селе Ореховцы, и провели с ним в духовной беседе незабываемый час, пока отдыхали лошади.
В Арзамасе я распрощался с о. Платоном: он поехал в Москву, а я зашел к своей новой знакомой — сторожихе Софийского собора Ксении Дмитриевне.
Я возвратил ей ее посох, поблагодарил за все, по душам побеседовал с нею.
'Уж не знаю, что вам на память-то подарить, — сказала Ксения Дмитриевна и на минутку задумалась. Да, вот что!... Я-то найду в Сарове такой образок, а вот вы-то уж вряд ли в Ленинграде достанете. И она сняла со своей шеи маленький серебряный образочек и показала мне. Вы не имеете такой иконки?
Я посмотрел и обомлел: это был образок с изображением Божией Матери Умиление и преподобного Серафима. Это была такая иконка, о получении которой я вместе с о. Платоном молился накануне в лесу.
— Эта иконка, — объяснила мне Ксения Дмитриевна, надевая ее на меня, — лежала на лбу и на груди преподобного Серафима в день открытия его мощей в 1903 году...
Я уехал домой, и с тех пор вот уже 25 с лишним лет эта иконка постоянно со мной. Дай Бог, чтобы и в могилу мне пойти с нею. Надеюсь на это крепко.
Вся моя жизнь после моего паломничества в Саровскую пустынь изменилась. Господь отнял от меня, по моей молитве на канавке, все блага земные, но сохранил навсегда память о той минуте, когда, по безграничному милосердию Своему, по милости Пресвятой Богородицы и по молитвам преподобного Серафима, я, грешный, совершенно незаслуженно сподобился пережить в себе тихое, радостное, благое и благоуханное веяние Святого Духа Господня...
Зима лихолетья 1917 года
Зимняя ночь и трескучий мороз на дворе,
Ели и сосны безмолвно стоят в серебре.
Тихо, безлюдно, ни звука не слышно кругом,
Бор вековой позабылся таинственным сном.
В сизом тумане над белой поляной одна
Робко, как призрак, скользит золотая луна,
Блещет огнями на рыхлых алмазных снегах,
Ярко играя на скитских червонных крестах.
Мирно обитель в сугробах навеянных спит,
Только вдали огонек одинокий блестит.
В келье сосновой, окутанной трепетной мглой,
Жарко лампада горит пред иконой святой.
Пламя, мерцая, то гаснет, то, вспыхнув, дрожит,
Старица Ксенья на образ с любовью глядит.
Катятся слезы из стареньких, слепеньких глаз,
Шепчут уста: «О Господь, заступись Ты за нас!
Гибнет Россия, крамола по царству растет,
Мутит нечистый простой православный народ.
Кровь обагрила родные леса и поля,
Плачет и стонет кормилица наша земля.
Сжалься, Спаситель, над темной, безумной страной:
Души смири, распаленные долгой войной.
Русь православная гибнет, на радость врагам,
Сжалься, Господь, не карай нас по нашим грехам.
Боже Великий, создавший и твердь и моря,
К нам снизойди и верни нам родного Царя!...»
Зимняя ночь и трескучий мороз на дворе,
Ели и сосны безмолвно стоят в серебре.
Тихо, безлюдно, ни звука не слышно кругом,
Бор вековой позабылся таинственным сном.
Жарко лампада горит пред иконой святой.
Старица смотрит — и видит Христа пред собой:
Скорбные очи с любовью глядят на нее,
Словно хотят успокоить, утешить ее,
Нежно сказать: «Не печалься, убогая дщерь,
Духом не падай, надейся, молися и верь».
Робко лампада, мерцая во мраке, горит,
Старица скорбно во мглу, в безнадежность глядит.
Смотрит — и видит, молитву честную творя,
Рядом с Христом — самого страстотерпца Царя.
Лик его скорбен, печаль на державном лице,
Вместо короны стоит он в терновом венце,
Капли кровавые тихо спадают с чела,
Дума глубокая в складках бровей залегла.
Смотрит отшельница, смотрит, и чудится ей -
В облик единый сливаются в бездне теней
Образ Господень и образ страдальца-Царя...
Молится Ксенья, смиренною верой горя:
«Боже Великий, Единый, Безгрешный, Святой,
Сущность виденья рабе бесталанной открой,
Ум просветли, чтоб могла я душою понять
Воли Твоей недоступную мне благодать!...»
Зимняя ночь и трескучий мороз на дворе,
Ели и сосны безмолвно стоят в серебре.
Тихо, безлюдно, ни звука не слышно кругом,
Бор вековой позабылся таинственным сном.
Жарко лампада пред образом Спаса горит,
Старица Ксенья во мглу, в беспредельность глядит.
Видит она — лучезарный, нездешний чертог,
В храмине стол установлен, стоит поперек:
Яства и чаши для званых рядами стоят,
Вместе с Исусом Двенадцать за брашной сидят,
И за столом, ближе всех одесную Его,
Видит она Николая, Царя своего.
Кроток и светел его торжествующий лик,
Будто он счастье желанное сердцем постиг,
Будто открылись его светозарным очам
Тайны, незримые нашим греховным глазам.
Блещет в алмазах его драгоценный венец,
С плеч ниспадает порфиры червленый багрец,
Светел, как солнце, державный, ликующий взор,
Ясен, безбрежен, как неба лазурный простор.
Падают слезы из стареньких, слепеньких глаз:
«Батюшка-Царь, помолись ты, кормилец, за нас!» -
Шепчет старушка, и тихо разверзлись уста,
Слышится слово, заветное слово Христа:
«Дщерь, не печалься. Царя твоего возлюбя,
Первым поставлю Я в Царстве святых у Себя!»
Зимняя ночь и трескучий мороз на дворе,
Ели и сосны безмолвно стоят в серебре.
Тихо, безлюдно, ни звука не слышно кругом,
Бор вековой позабылся таинственным сном.
25 ноября 1922
1767-75 гг. — в Дивееве на месте старой деревянной церкви мать Александра Мельгунова, монахиня Киево-Флоровского монастыря, воздвигла каменный храм в честь Казанской Божией Матери и построила келии для себя и четырех послушниц. Эта общинка была устроена на земле, указанной Самой Пресвятой Богородицей.
1825 г. — деятельное участие в жизни Дивеевской общины принимал старец Серафим.
1828 г. — заложена церковь Рождества Христова (с западной стороны от Казанской церкви), которая через год была построена и освящена стараниями М. В. Мантурова.
1829 г. — по молитве о. Серафима Мельничной общинке было пожертвовано три десятины земли. Эту землю обрыли канавкой в три аршина глубиной, складывая вырытый грунт внутрь отведенной площади, чтобы образовался вал. Так появилась канавка Пресвятой Богородицы.
1861 г. — Серафимо-Дивеевская обитель преобразована в монастырь.
1862 г. — игуменией монастыря поставлена матушка Мария (Ушакова); возглавляла монастырь более 40 лет.
1864 г. — возобновлено строительство Свято-Троицкого собора, закладка освящена еще в 1848 г. преосвященным Иаковом на месте, указанном преподобным Серафимом.
1875 г. — собор был освящен в честь Пресвятой Троицы. Внутренняя отделка собора продолжалась силами сестер обители.
19 августа 1904 г. — кончина игумении Марии. В обители насчитывалось около 1000 сестер, в хозяйственном устроении было «изобилие во всем». Наместницей стала матушка Александра (Траковская).
1905 г. — заложен против канавки огромный теплый собор. Построен по проекту архитектора А. А. Румянцева и расписан сестрами обители под руководством художника Парилова (1915-1916 гг.). Собор предполагалось освятить в феврале 1917 г., но он так и не был освящен.
Ноябрь 1917 г. — конфискованы монастырские хутора.
1927 г. — закрыта организованная при монастыре артель, богослужения запрещены.
1937 г. — по суду «тройки» оставшиеся монахини были сосланы в лагеря Средней Азии.
1989 г. — верующим передан Троицкий собор. В Париже под руководством Н. Д. Хвостовой основан фонд помощи русских, сущих в рассеянии, на восстановление Троицкого собора.
31 марта 1990 г. на праздник Похвалы Богородицы архиепископ Нижегородский и Арзамасский Николай вновь освятил Троицкий собор.
Только одна сестра дореволюционного Серафимо-Дивеевского монастыря дожила до этого времени — схимонахиня Маргарита (Лахтионова).
30 июля 1991 г. мощи преподобного Серафима Саровского торжественно внесены в Троицкий собор монастыря. В прославлении великого угодника Божия Серафима принимал участие Святейший Патриарх Московский и Всея Руси Алексий II.