Но, друг мой,
Тернист наш путь!
Трудно было с первого взгляда узнать американца в молодом человеке, который вышел из такси на Саут-сквер в Вестминстере в конце сентября 1924 года. Поэтому шофер поколебался, прежде чем запросить двойную плату. Молодой человек без всяких колебаний ему отказал.
— Разве вы неграмотны? — спокойно осведомился он. — Посмотрите — четыре шиллинга.
С этими словами он повернулся спиной к шоферу и взглянул на здание, перед которым остановилось такси. Сейчас ему предстояло впервые войти в английский дом, и он слегка волновался, точно ему должны были выдать семейную тайну. Вытащив из кармана конверт с адресом, он посмотрел на номер, выгравированный на медной дощечке у двери, прошептал: «Да, правильно», и позвонил.
Ожидая, пока откроют, он обратил внимание на глубокую тишину, которую нарушил бой часов. Пробило четыре, и казалось, то был глас Времени. Когда замер гул, дверь приоткрылась, и лысый человек спросил:
— Что угодно, сэр?
Молодой американец снял мягкую шляпу.
— Здесь живет миссис Майкл Монт?
— Да, сэр.
— Пожалуйста, передайте ей мою карточку и письмо.
— «Мистер Фрэнсис Уилмот, Нэйзби, Ю. К.». Будьте добры, войдите, сэр.
Следуя за лакеем, Фрэнсис Уилмот прошел в комнату направо. Здесь внимание его привлек какой-то шорох, и чьи-то зубы оцарапали ему икру.
— Дэнди! — крикнул лысый лакей. — Ах ты, чертенок! Знаете, сэр, эта собака терпеть не может чужих. На место! Одной леди Дэнди прокусил однажды чулок.
Фрэнсис Уилмот с любопытством посмотрел на серебристо-серую собаку дюймов девяти вышиной и почти такой же ширины. Она подняла на него блестящие глаза и оскалила белые зубы.
— Это он малютку охраняет, сэр, — сказал лысый лакей, указывая на уютное гнездышко на полу перед незатопленным камином. — Когда ребенок в комнате, Дэнди бросается на чужих. Но теперь вы можете быть спокойны, сэр, раз он обнюхал ваши брюки. А к ребенку все-таки не подходите. Миссис Монт только что была здесь; я ей передам вашу карточку.
Фрэнсис Уилмот опустился на диванчик, стоявший посреди комнаты, а собака улеглась между ним и ребенком.
В ожидании миссис Монт молодой человек внимательно осматривал комнату. Потолок был окрашен в серебряный цвет, стены обшиты панелями тускло-золотого оттенка. В углу приютились маленькие позолоченные клавикорды — призрак рояля. Портьеры были из материи, затканной золотом и серебром. Блестели хрустальные люстры, на картинах, украшавших стены, были изображены цветы и молодая леди с серебряной шеей и в золотых туфельках. Ноги утопали в удивительно мягком серебристом ковре, мебель была из позолоченного дерева.
Молодого человека внезапно охватила тоска по родине. Мысленно он перенесся в гостиную старого, в колониальном стиле, дома на пустынном берегу красноватой реки в Южной Каролине. Снова видел он портрет своего прадеда, Фрэнсиса Уилмота, в красном мундире с высоким воротником, — майора королевских войск во время войны за независимость{1}. Говорили, что прадед на этом портрете похож на человека, которого Фрэнсис Уилмот ежедневно видел в зеркале, когда брился: гладкие темные волосы, закрывающие правый висок, узкий нос, узкие губы, узкая рука, сжимающая рукоятку шпаги или бритву, решительный взгляд узких, словно щели, глаз. Фрэнсис вспомнил негров, работающих на хлопковом поле под ослепительным солнцем; такого солнца он не видел с тех пор, как сюда приехал; в мыслях он снова гулял со своим сеттером по краю громадного болота, под высокими печальными деревьями, разукрашенными гирляндами мха; он думал о родовом имении Уилмотов: дом сильно пострадал во время гражданской войны{2}, и молодой человек не знал, восстанавливать ли его, или продать одному янки, который хотел купить загородную виллу, куда он мог бы приезжать на воскресенье из Чарлстона{3}, и который так отремонтирует дом, что его не узнаешь. Тоскливо будет в доме теперь, когда Энн вышла замуж за этого молодого англичанина, Джона Форсайта, и уехала на север, в Южные Сосны. И он понимал, что сестра, смуглая, бледная, энергичная, теперь для него потеряна. Да, эта комната навеяла на него тоску по родине. Такой великолепной комнаты он никогда еще не видел; ее гармонию нарушала только собака, лежавшая сейчас на боку. Она была такая толстая, что все ее четыре лапки болтались, не касаясь пола. Вполголоса он сказал:
— Это самая красивая комната, какую мне когда-либо приходилось видеть!
— Как приятно подслушать такое замечание!
В дверях стояла молодая женщина с волнистыми каштановыми волосами и матовым бледным лицом. Нос у нее был короткий, прямой, глаза карие, оттененные темными ресницами, веки очень белые. Улыбаясь, она подошло к Фрэнсису Уилмоту и протянула ему руку.
Он поклонился и серьезно спросил:
— Миссис Майкл Монт?
— Значит, Джон женился на вашей сестре? Она хорошенькая?
— Да.
— Красивая?
— Да, она красива.
— Надеюсь, вы не скучали? Бэби вас занимал?
— Чудесный ребенок.
— О да! А Дэнди вас, говорят, укусил?
— Кажется, не до крови.
— А вы даже не посмотрели? Но собака совершенно здорова. Садитесь и расскажите мне о вашей сестре и Джоне. Это брак по любви?
Фрэнсис Уилмот сел.
— Да, несомненно. Джон прекрасный человек, а Энн…
Он услышал вздох.
— Я очень рада. Он пишет, что очень счастлив. Вы должны остановиться у нас. Здесь вас никто не будет стеснять. Можете смотреть на наш дом как на отель.
Молодой человек поднял на нее глаза и улыбнулся.
— Как вы добры! Ведь я впервые уехал из Америки. Слишком рано кончилась война.
Флёр вынула бэби из гнездышка.
— А вот это существо не кусается. Смотрите — целых два зуба, но они не опасны.
— Как его зовут?
— Кит, уменьшительное от Кристофер. К счастью, мы сошлись на этом имени. Сейчас придет Майкл, мой муж. Он член парламента. Но первое заседание только в понедельник — конечно, опять Ирландия{4}. А мы вчера вернулись для этого из Италии. Чудная страна, вы должны туда съездить.
— Простите, какие это часы так громко бьют? Парламентские?
— Да, это Большой Бэн. Он заставляет их помнить о времени. Майкл говорит, что парламент — лучший тормоз прогресса. Теперь, когда у нас впервые лейбористское правительство{5}, год обещает быть интересным. Посмотрите, как эта собака охраняет моего бэби. Не правда ли, трогательно? Челюсти у нее чудовищные.
— Какая это порода?
— Дэнди-динмонт. А раньше у нас была китайская собачка. С ней произошла трагическая история. Она всегда гонялась за кошками и однажды повздорила с воинственным котом, он ей выцарапал оба глаза… она ослепла, и пришлось…
Молодому человеку показалось, что в ее глазах блеснули слезы. Он тихонько вздохнул и сочувственно сказал:
— Очень печально.
— Мне пришлось обставить эту комнату по-новому. Раньше она была отделана в китайском стиле. Она мне слишком напоминала Тинг-а-Линга.
— Ну, а этот песик загрызет любую кошку.
— К счастью, он вырос вместе с котятами. Нам он понравился потому, что у него кривые лапы. Ходит он с трудом и едва поспевает за детской колясочкой. Дэн, покажи лапки!
Дэнди поднял голову и тихонько заворчал.
— Он ужасно упрямый. Скажите, Джон изменился? Или похож еще на англичанина?
Молодой человек понял, что она наконец заговорила о чем-то для нее интересном.
— Похож. Но он чудесный малый.
— А его мать? Когда-то она была красива.
— Она и сейчас красива.
— Да, наверно. Седая, должно быть?
— Поседела. Вы ее не любите?
— Гм! Надеюсь, она не будет ревновать его к вашей сестре.
— Пожалуй, вы несправедливы.
— Пожалуй, несправедлива.
Она сидела неподвижно с ребенком на руках; лицо ее было сурово. Молодой человек, сообразив, что мысли ее где-то витают, встал.
— Когда будете писать Джону, — заговорила она вдруг, — передайте ему, что я ужасно рада и желаю ему счастья. Я сама не буду ему писать. Можно мне называть вас Фрэнсис?
Фрэнсис Уилмот поклонился.
— Я буду счастлив…
— А вы должны называть меня Флёр. Ведь теперь мы с вами родственники.
— Флёр! Красивое имя! — медленно, словно смакуя это слово, произнес молодой человек.
— Комнату вам приготовят сегодня же. Разумеется, у вас будет отдельная ванная.
Он прикоснулся губами к протянутой руке.
— Чудесно! — сказал он. — А я было начал тосковать по дому: здесь мне не хватает солнца.
В дверях он оглянулся. Флёр положила ребенка в гнездышко и задумчиво смотрела куда-то в пространство.
Не только смерть собаки побудила Флёр по-новому обставить китайскую комнату. В тот день, когда Флёр исполнилось двадцать два года, Майкл, вернувшись домой, объявил:
— Ну, дитя мое, я покончил с издательским делом. Старый Дэнби всегда так безнадежно прав, что на этом карьеры не сделаешь.
— О Майкл! Ты будешь смертельно скучать.
— Я пройду в парламент. Дело несложное, а заработок примерно тот же.
Эти слова были сказаны в шутку. Через шесть дней обнаружилось, что Флёр приняла их всерьез.
— Ты был совершенно прав, Майкл. Это дело самое для тебя подходящее. У тебя есть мысли в голове.
— Чужие.
— И говоришь ты прекрасно. А живем мы в двух шагах от парламента.
— Это будет стоить денег, Флёр.
— Да, я говорила с папой. Знаешь, это очень забавно — ведь ни один Форсайт не имел никакого отношения к парламенту. Но папа считает, что мне это пойдет на пользу, а баронеты только для этого и годятся.
— К сожалению, раньше нужно пройти в выборах.
— Я и с твоим отцом посоветовалась. Он кое с кем переговорит. Им нужны молодые люди.
— Так. А каковы мои политические убеждения?
— Дорогой мой, пора бы уже знать — в тридцать-то лет!
— Я не либерал. Но кто я — консерватор или лейборист?
— У тебя есть время решить этот вопрос до выборов.
На следующий день, пока Майкл брился, а Флёр принимала ванну, он слегка порезался и сказал:
— Земля и безработица — вот что меня действительно интересует. Я фоггартист.
— Что это такое?
— Ведь ты же читала книгу сэра Джемса Фоггарта.
— Нет.
— А говорила, что читала.
— Все так говорили.
— Ну все равно. Он весь в будущем и программу свою строит, имея в виду тысяча девятьсот сорок четвертый год. Безопасность в воздухе, развитие земледелия, детская эмиграция; урегулировать спрос и предложение внутри империи{6}; покончить с нашими убытками в делах с Европой; идти на жертвы ради лучшего будущего. В сущности, он проповедует то, что никакой популярностью не пользуется и считается невыполнимым.
— Эти взгляды ты можешь держать при себе, пока не пройдешь в парламент. Ты должен выставить свою кандидатуру по спискам тори.
— Какая ты сейчас красивая!
— Потом, когда ты уже пройдешь на выборах, можно заявить и о своих взглядах. Таким образом ты с самого начала займешь видное положение.
— План недурен, — сказал Майкл.
— И тогда можешь проводить программу этого Фоггарта. Он не сумасшедший?
— Нет, но он слишком трезв и рассудителен, а это приближается к сумасшествию. Видишь ли, заработная плата у нас выше, чем во всех других странах, за исключением Америки и доминионов; и понижения не предвидится. Мы идем в ногу с молодыми странами. Фоггарт стоит за то, чтобы Англия производила как можно больше продовольствия; детей из английских городов он предлагает отправлять в колонии, пока спрос колоний на наши товары не сравняется с нашим ввозом. Разумеется, из этого ничего не выйдет, если все правительства империи не будут действовать вполне единодушно.
— Все это как будто разумно.
— Как тебе известно, мы его издали, но за его счет. Это старая история — «вера горами двигает». Вера-то у него есть, но гора все еще стоит на месте.
Флёр встала.
— Итак, решено! — сказала она. — Твой отец говорит, что сумеет провести тебя по спискам тори, а свои убеждения ты держи при себе. Тебе нетрудно будет завоевать симпатии, Майкл.
— Благодарю, тебя, милочка. Дай я помогу тебе вытереться…
Однако раньше, чем переделывать китайскую комнату, Флёр выждала, пока Майкл не прошел в парламент от одного из округов, где избиратели, по-видимому, проявляли интерес к земледелию. Выбранный ею стиль являл, собой некую смесь Адама{7} и «Louis Quinze»[1]. Майкл окрестил комнату «биметаллическая гостиная» и переселил «Белую обезьяну» к себе в кабинет. Он решил, что пессимизм этого создания не вяжется с карьерой политического деятеля.
Свой «салон» Флёр открыла в феврале. После разгрома либералов «центр общества» сошел на нет, и ореол политико-юридической группы леди Элисон сильно померк. Теперь в гору шли люди попроще. По средам на вечерах у Флёр бывали главным образом представители младшего поколения; а из стариков показывались в «салоне» ее свекор, два захудалых посланника и Пивенси Блайт, редактор «Аванпоста». Это был высокий человек с бородой и налитыми кровью глазами, столь не похожий на свой собственный литературный стиль, что его постоянно принимали за премьера какого-нибудь колониального кабинета. Он обнаружил познания в таких вопросах, в которых мало кто разбирался. «То, что проповедует Блайт сегодня, консервативная партия не будет проповедовать завтра», — говорили о нем в обществе. Голос у него был негромкий. Когда речь заходила о политическом положении страны, Блайт изрекал такие афоризмы:
— Сейчас люди бродят во сне, а проснутся голыми.
Горячий сторонник сэра Джемса Фоггарта, он называл его книгу «шедевром слепого архангела». Блайт страстно любил клавикорды и был незаменим в «салоне» Флёр.
Покончив с поэзией и современной музыкой, с Сибли Суоном, Уолтером Нэйзингом и Солстисом, Флёр получила возможность уделять время сыну одиннадцатому баронету. Для нее он был единственной реальностью. Пусть Майкл верит в теорию, которая принесет плоды лишь после его смерти, пусть лейбористы лелеют надежду завладеть страной — для Флёр все это было неважно: 1944-й год казался ей знаменательным только потому, что в этом году Кит достигнет совершеннолетия. Имеют ли какое-нибудь значение все эти безнадежные парламентские попытки что-то сделать? Конечно нет! Важно одно — Англия должна быть — богатой и сильной, когда подрастет одиннадцатый баронет! Они хотят строить какие-то дома — ну что ж, отлично! Но так ли это необходимо, если Кит унаследует усадьбу Липпингхолл и дом на Саут-сквер? Конечно, Флёр не высказывала таких циничных соображений вслух и вряд ли сознательно об этом думала. На словах она безоговорочно поклонялась великому божеству — Прогрессу.
Проблемы всеобщего мира, здравоохранения и безработицы занимали всех, независимо от партийных разногласий, и Флёр не отставала от моды. Но не Майкл и не сэр Джемс Фоггарт, а инстинкт подсказывал ей, что старый лозунг: «И волки сыты, и овцы целы» — лозунг, лежащий в основе всех партийных программ, — не столь разумен, как хотелось бы. Ведь Кит не голоден, а поэтому о других не стоит очень беспокоиться, хотя, разумеется, необходимо делать вид, что вопрос об этих «других» тебя беспокоит. Флёр порхала по своему «салону», со всеми была любезна, перебрасывалась словами то с тем, то с другим из гостей, а гости восхищались ее грацией, здравым смыслом и чуткостью. Нередко она бывала и на заседаниях палаты общин, рассеянно прислушивалась к речам, но каким-то седьмым чувством (если у светских женщин шесть чувств, то у Флёр, несомненно, их было семь) улавливала то, что могло придать блеск ее «салону»; отмечала повышение и падение правительственного барометра, изучала политические штампы и лозунги, а главное — людей, живого человека, скрытого в каждом из членов парламента.
За карьерой Майкла она следила, словно заботливая крестная, которая подарила своему крестнику молитвенник в сафьяновом переплете, надеясь, что настанет день, когда он об этой книге вспомнит. Майкл регулярно посещал заседания палаты всю весну и лето, но ни разу не раскрыл рта. Флёр одобряла это молчание и выслушивала его рассуждения о фоггартизме, тем помогая ему уяснить самому себе свои политические убеждения. Если только в фоггартизме дано верное средство для борьбы с безработицей, как говорил Майкл, то и Флёр готова была признать себя сторонницей Фоггарта: здравый смысл подсказывал ей, что безработица — это национальное бедствие — является единственной реальной опасностью, угрожающей будущности Кита. Ликвидируйте безработицу — и людям некогда будет «устраивать волнения».
Ее критические замечания часто бывали дельны.
«Дорогой мой, неужели хоть одна страна пожертвует настоящим ради будущего?» Или: «И ты действительно считаешь, что в деревне лучше жить, чем в городе?» Или: «Неужели ты согласился бы отправить четырнадцатилетнего Кита из Англии в какое-нибудь захолустье? Ты думаешь, что горожане на это пойдут?»
Подстрекаемый этими вопросами, Майкл ей возражал так упорно и с таким красноречием, что она уже не сомневалась в его успехе — Со временем он сделает карьеру, как старый сэр Джайлс Снорхам, который скоро будет пэром Англии, потому что всегда носил шляпу с низкой тульей и проповедовал возврат к кабриолетам. Шляпы, бутоньерки, монокль — Флёр не забывала обо всех этих атрибутах, способствующих политической карьере.
— Майкл, простые стекла не вредны для глаз, а монокль притягивает взоры слушателей.
— Дитя мое, отцу он никакой пользы не принес; я сомневаюсь, чтобы монокль помог ему продать хотя бы три экземпляра из всех его книг! Нет! Если я сделаю карьеру, то ею я буду обязан только своему красноречию.
Но она упорно советовала ему молчать и выжидать.
— Плохо, если ты на первых же порах оступишься, Майкл. Это лейбористское правительство не дотянет до конца года.
— Почему ты думаешь?
— У них уже голова пошла кругом, вот-вот сорвутся. Их едва терпят — а таким людям приходится быть любезными, иначе их уберут. А когда они уйдут, их сменят тори, причем, вероятно, надолго; и это время ты используешь для своих эксцентрических выходок. А пока завоевывай симпатии в своем округе. Право же, ты допускаешь ошибку, игнорируя избирателей.
В то лето Майкл уезжал на субботу и воскресенье в Мид Бэкс{8} «завоевывать симпатии избирателей», а Флёр с одиннадцатым баронетом проводила эти дни у отца в Мейплдерхеме.
Отряхнув со своих ног прах Лондона после истории с Элдерсоном и ОГС, Сомс зажил в своем загородном доме с увлечением, даже странным для Форсайта. Он купил луга на противоположном берегу реки и завел джерсейских коров. Сельским хозяйством он заниматься не собирался, но ему нравилось переправляться в лодке через реку и смотреть, как доят коров. Кроме того, он настроил парников и увлекся выращиванием дынь. Английская дыня нравилась ему больше всякой другой, а жизнь с женой-француженкой все больше склоняла его к потреблению отечественных продуктов. Когда Майкл прошел в парламент, Флёр прислала отцу книгу сэра Джемса Фоггарта «Опасное положение Англии». Получив этот подарок, Сомс сказал Аннет:
— Не понимаю, зачем мне эта книга? Что я буду с ней делать?
— Прочтешь ее, Сомс.
Сомс, перелиставший книгу, фыркнул:
— Понять не могу, о чем он тут пишет.
— Я ее продам на благотворительном базаре, Сомс. Она пригодится тем, кто умеет читать по-английски.
С этого дня Сомс, сам того не замечая, начал изучать книгу. Она показалась ему странной, в ней многим доставалось. Особенно понравилась ему глава, где автор осуждает рабочего, который не желает расставаться со своими подрастающими детьми. Сомс никогда не бывал за пределами Европы и имел очень смутное представление о таких странах, как Южная Африка, Австралия, Канада и Новая Зеландия; но, видимо, этот старик Фоггарт побывал везде и свое дело знал. То, что он говорил о развитии этих стран, показалось Сомсу разумным. Дети, отправляющиеся туда, сразу прибавляют в весе и обзаводятся собственностью в том возрасте, когда в Англии они все еще разносят пакеты, ищут работы, слоняются по улицам и квалифицируются на безработных или коммунистов. Выслать их из Англии! В этом было что-то привлекательное для того, кто был англичанином до мозга костей. Одобрил он также и ту главу, где автор распространяется на тему о том, что Англия должна питать самое себя и позаботиться о защите от воздушных нападений. А затем в Сомсе вспыхнула неприязнь к автору. Просто нытик какой-то! Сомс объявил Флёр, что эти теории неосуществимы; автор строит воздушные замки. Что сказал об этой книге «Старый Монт»?
— Он не желает ее читать. Он говорит, что знаком со стариком Фоггартом.
— Гм! — сказал Сомс. — В таком случае меня не удивит, если в ней окажется доля истины. (Узколобый баронет уж очень старомоден!) Как бы то ни было, но я себе уяснил, что Майкл отошел от лейбористов.
— Майкл говорит, что лейбористская партия примет фоггартизм, как только поймет, в чем тут дело.
— Каким образом?
— Он считает, что фоггартизм поможет лейбористам больше, чем кому бы то ни было. Он говорит, что кое-кто из лидеров начинает к этому склоняться, а со временем присоединятся и остальные лидеры.
— Если так, — сказал Сомс, — до рядовых членов партии этот фоггартизм никогда не дойдет.
И на две минуты он погрузился в транс. Сказал он что-то глубокомысленное или нет?
Сомс бывал очень доволен, когда Флёр с одиннадцатым баронетом приезжала к нему в конце недели. Когда родился Кит, Сомс был несколько разочарован — он ждал внучку, а одиннадцатый баронет являлся как бы неотъемлемой собственностью Монтов. Но проходили месяцы, и дед начинал интересоваться «занятным парнишкой» и удерживать его в Мейплдерхеме, подальше от Липпингхолла. Разумеется, он иногда раздражался, видя, как женщины возятся с бэби. Такое проявление материнского инстинкта казалось ему неуместным. Так нянчилась Аннет с Флёр; теперь то же он наблюдал у самой Флёр. Быть может, французская кровь давала о себе знать. Он не помнил, чтобы его мать поднимала такой шум; впрочем, у него не сохранилось никаких воспоминаний о том периоде, когда он был годовалым ребенком. Когда мадам Ламот, Аннет и Флёр возились с его внуком, когда эти представительницы трех поколений восхищались жирным куском мяса, Сомс отправлялся на рыбную ловлю, хотя прекрасно знал, что пойманную рыбу никто есть не станет.
К тому времени, как он прочел книгу сэра Джемса Фоггарта, неприятное лето 1924 года миновало и наступил еще более неприятный сентябрь. А золотые осенние дни, пробивающиеся сквозь утренний туман, от которого на каждой паутине, протянувшейся на железных воротах, сверкают росинки, так и не наступили. Лил дождь, и вода в реке поднялась необычайно высоко. Газеты отметили, что это самое сырое лето за последние тридцать лет. Спокойная, с прозеленью водорослей и отражений деревьев, река текла и текла между намокшим садом Сомса и его намокшими лугами. Грибов не было; ежевика поспела водянистая. Сомс имел обыкновение каждый год съедать по одной ягодке: он утверждал, что по вкусу этой ягоды можно определить, дождливый ли был год. Появилось много мха и лишайников.
И тем не менее Сомс был настроен лучше, чем когда бы то ни было. Лейбористская партия уже несколько месяцев стояла у власти, а тучи только-только сгущались. Приход лейбористов к власти заставил Сомса обратить внимание на политику. За завтраком он пророчествовал, причем предсказания его несколько варьировались в зависимости от газетных сообщений; о тех предсказаниях, которые не сбывались, он неизменно забывал и поэтому всегда имел возможность твердить Аннет: «А что я тебе говорил?»
Впрочем, Аннет политикой не интересовалась; она посещала благотворительные базары, варила варенье, ездила в Лондон за покупками. Несмотря на склонность к полноте, она до сих пор была замечательно красива.
Когда Сомсу стукнуло шестьдесят девять лет, Джек Кардиган, муж его племянницы Имоджин, преподнес ему набор палок для гольфа. Сомс был сбит с толку. Черт возьми, что он будет с ними делать? Аннет, находчивая, как все француженки, рассердила его, посоветовав ими воспользоваться. Это было нетактично. В его-то годы! Но как-то в мае, в конце недели, приехал сам Кардиган с Имоджин и сильным ударом палки перебросил мяч через реку.
— Дядя Сомс, держу пари на ящик сигар, что до нашего отъезда вы этого сделать не сумеете, а уезжаем мы в понедельник.
— Я не курю и никогда не держу пари, — сказал Сомс.
— Пора бы начать! Слушайте, завтра я вас обучу игре в гольф.
— Вздор! — сказал Сомс.
Но вечером он заперся в своей комнате, облачился в пижаму и стал размахивать руками, подражая Джеку Кардигану. На следующий день он отправил женщин на прогулку в автомобиле: ему не хотелось, чтобы они над ним издевались Редко приходилось ему переживать часы более неприятные, чем те, какие выпали в тот день на его долю. Досада его достигла высшей степени, когда ему удалось наконец попасть по мячу и мяч упал в реку у самого берега. Наутро он не мог разогнуть спину, и Аннет растирала его, пока он не сказал:
— Осторожнее! Ты с меня кожу сдираешь!
Однако яд проник в кровь. Испортив еще несколько клумб и газонов в собственном саду, Сомс вступил членом в ближайший гольф-клуб и каждый день после утреннего завтрака в течение часа бродил, гоняя мяч, по лужайке, а за ним следовал мальчик, отыскивавший мячи. Сомс тренировался со свойственным ему упорством и к июлю приобрел некоторую сноровку. Он горячо рекомендовал и Аннет заняться этим спортом, дабы убавить в весе.
— Мерси, Сомс, — отвечала она. — Я не имею ни малейшего желания походить на ваших английских мисс, плоских как доска и спереди и сзади.
Она была реакционерка, как вся ее нация, и Сомс не настаивал, так как втайне питал склонность к формам округлым. Он обнаружил, что гольф благотворно подействовал на его печень и настроение. На щеках появился румянец. После первой партии с Джеком Кардиганом, в которой последний дал ему три удара вперед на каждую лунку и обставил его на девять лунок, Сомс получил какой-то сверток. К великому его смятению, то был ящик сигар. Сомс недоумевал: что это взбрело Джеку в голову? Намерения Кардигана открылись ему лишь через несколько дней: как-то вечером, сидя у окна в своей картинной галерее, он обнаружил во рту сигару. Как это ни странно, но голова у него не кружилась. Ощущение несколько напоминало те времена, когда он «занимался Куэ». Теперь это вышло из моды — Уинифрид рассказывала ему, что какой-то американец открыл более короткий путь к счастью. Мелькнуло подозрение, что семья в заговоре с Джеком Кардиганом, и он решил курить только здесь, в картинной галерее; так сигары приобрели аромат тайного порока. Потихоньку он пополнял свои запасы. Но спустя некоторое время выяснилось, что Аннет, Флёр и все остальные осведомлены обо всем, и тогда Сомс во всеуслышание заявил, что не сигары, а папиросы — величайшее зло нашего века.
— Дорогой мой, — сказала ему при встрече Уинифрид, — да тебя не узнать, ты стал другим человеком!
Сомс поднял брови. Никакой перемены он не заметил.
— Забавный тип этот Кардиган, — сказал он. — Сегодня я пообедаю и переночую у Флёр: они только что вернулись из Италии. В понедельник заседание палаты.
— Да, — сказала Уинифрид. — И зачем это заседать во время летнего перерыва!
— Ирландия! — изрек Сомс. — Опять зашевелились.
Старая история, и конца ей не видно!
Из Италии Майкл вернулся, охваченный тем желанием приняться за дело, которое свойственно людям после дней отдыха, проведенных на юге. Он вырос в деревне, по-прежнему интересовался проблемой безработицы, по-прежнему верил, что фоггартизм может разрешить ее; больше ни одним из обсуждаемых в палате вопросов он не увлекся и пока что поедал хлеб, взращенный другими, и ничего не делал. И теперь ему хотелось знать, какую, в сущности, позицию он занимает и долго ли будет ее занимать.
Выйдя в тот день из палаты, где разбирал накопившиеся письма, он побрел по улице с намерением «произвести разведку», как выразился бы «Старый Форсайт». Направлялся он к Пивенси Блайту, в редакцию еженедельного журнала «Аванпост». Загорелый от итальянского солнца, похудевший от итальянской кухни, он шел быстро и думал о многом. Дойдя до набережной, где на деревьях сидели безработные птицы и тоже как будто выясняли, какую позицию они занимают и долго ли будут ее занимать, он достал из кармана письмо и перечитал его.
«12, Сэпперс Роу.
Кэмден-Таун{9}.
Уважаемый сэр!
В справочнике „Весь Лондон“ Ваша фамилия появилась недавно, и, быть может, Вы не будете жестоки к тем, кто страдает. Я — уроженка Австрии; одиннадцать лет назад вышла замуж за немца. Он был актером, служил в английских театрах, так как родители (их уже нет в живых) привезли его в Англию ребенком. Он был интернирован, и это подорвало его здоровье. Сейчас у него сильная неврастения, и никакой работы он выполнять не может. До войны у него всегда был ангажемент, и жили мы хорошо. Но часть денег была израсходована во время войны, когда я оставалась одна с ребенком, а остальное конфисковано по мирному договору, и вернули нам лишь ничтожную сумму, потому что мы оба — не англичане. То, что мы получили, ушло на уплату долгов, на доктора и на похороны нашего ребенка. Я очень его любила, но хорошо, что он умер: ребенок не может жить так, как мы сейчас живем. Я зарабатываю на жизнь шитьем; зарабатываю мало — фунт в неделю, а иногда ровно ничего. Антрепренеры не желают иметь дело с моим мужем: он иногда вдруг начинает трястись, и они думают, что он пьет; но, уверяю Вас, сэр, что у него нет денег на виски. Мы не знаем, к кому обратиться, не знаем, что делать. Вот я и подумала, сэр, не поможете ли Вы нам вернуть наши сбережения. Или, быть может, Вы дадите моему мужу какую-нибудь работу на свежем воздухе; доктор говорит, что ему это необходимо. Ехать в Германию или Австрию не имеет смысла, так как наши родные умерли. Думаю, таких, как мы, очень много, и все-таки обращаюсь к Вам с просьбой, сэр, потому что живем мы впроголодь, а жить нужно.
Прошу прощения за причиняемое Вам беспокойство и остаюсь преданная Вам
«Помоги им бог», — подумал Майкл без всякого, впрочем, убеждения, проходя под платанами возле «Иглы Клеопатры»{10}. Он считал, что богу едва ли не меньше дела до участи неимущих иностранцев, чем директору Английского банка до участи фунта сахара, купленного на часть фунтового банкнота. Богу в голову не придет заинтересоваться мелкой рябью на поверхности вод, которым он повелел течь, когда занимался устройством миров. В представлении Майкла бог был монархом, который сам себя строго ограничил конституцией. Он сунул письмо в карман. Бедные люди! Но ведь сейчас в Англии миллион двести тысяч безработных англичан, а всему виной проклятый кайзер со своим флотом! Если бы в 1899 году этому молодчику и его банде не пришло в голову начать борьбу за господство на море, Англия не попала бы в переделку, и, может быть, не произошло бы вообще никакого столкновения!
Дойдя до Темпла{11}, Майкл повернул к редакции «Аванпоста». Этим еженедельником он интересовался уже несколько лет. Казалось, «Аванпосту» все было известно, и журнал производил на читателя впечатление, будто, кроме него, никто ничего не знает, поэтому высказывания его звучали веско. Ни одной партии он особого предпочтения не отдавал и потому мог покровительствовать всем. Он не кричал о величии империи, но дела ее знал превосходно. Не будучи литературным журналом, он не пропускал случая сбить спесь с представителя литературного мира — это Майкл имел удовольствие отмечать еще в пору своей издательской работы. Заявляя о своем уважении к церкви и закону, журнал умело подпускал им шпильки. Он уделял много внимания театру. Но лучше всего ему, пожалуй, удавались разоблачения политических деятелей, которых он неоднократно ставил на место. Кроме того, от его передовиц исходил «святой дух» вдохновенного всеведения, облеченного в абзацы, не вполне понятные для простого смертного; без этого, как известно, ни один еженедельник не принимают всерьез.
Майкл, шагая через две ступеньки, поднялся по лестнице и вошел в большую квадратную комнату. Мистер Блайт стоял спиной к двери, указывая линейкой на какой-то кружочек, обозначенный на карте.
— Ни к черту такая карта не годится, — сообщил мистер Блайт самому себе.
Майкл фыркнул, Блайт оглянулся; глаза у него были круглые, навыкате, под глазами мешки.
— Хэлло! — вызывающе бросил он. — Вы? Министерство колоний издало эту карту специально для того, чтобы указать лучшие места для переселений, а о Беггерсфонтене позабыли.
Майкл уселся на стол.
— Я пришел спросить, что вы думаете о создавшемся положении. Моя жена говорит, что правительство лейбористов скоро будет опрокинуто.
— Очаровательная маленькая леди! — сказал Блайт. — Трудно сказать, когда правительство рухнет. По-видимому, оно будет прозябать. Русский и ирландский вопросы{12} им еще удастся разрешить, но возможно, что в феврале, при рассмотрении бюджета, они поскользнутся. Вот что, Монт: когда с русским вопросом будет покончено — ну, скажем, в ноябре, — можно выступить.
— Эта первая речь меня пугает, — сказал Майкл. — Как мне проводить фоггартизм?
— К тому времени успеет создаться фикция какого-то мнения.
— А мнение будет?
— Нет, — сказал мистер Блайт.
— Ох! — вздохнул Майкл. — А кстати, как насчет свободы торговли?
— Будут проповедовать свободу торговли и повышать пошлины.
— Бог и маммона?{13}
— В Англии нельзя иначе, Монт, если нужно провести что-то новое. Есть же у нас либерал-юнионисты, тори-социалисты{14} и…
— Прочие жулики, — мягко подсказал Майкл.
— Будут извиваться, ругать протекционизм, пока он не восторжествует над свободой торговли, а потом начнут ругать свободу торговли. Фоггартизм — это цель; свобода торговли и протекционизм — средства, а отнюдь не цель, как утверждают политики.
Словно подхлестнутый словом «политики», Майкл соскочил со стола; он начинал симпатизировать этим несчастным. Предполагалось, что они никаких чувств к родине не питают и не могут предугадать грядущих событий. Но в самом деле, кто сумеет во время туманных прений определить, что хорошо, а что плохо для страны? Майклу казалось иногда, что даже старик Фоггарт на это не способен.
— Знаете ли, Блайт, — сказал он, — мы, политики, не думаем о будущем просто потому, что это бессмысленно. Каждый избиратель отождествляет свое личное благополучие с благополучием страны. Взгляды избирателя изменяются лишь в том случае, если у него самого жмет башмак. Кто выступит на защиту фоггартизма, если эта теория, осуществленная на практике, приведет к повышению цен на продукты и отнимет у рабочего детей, зарабатывающих на семью? А благие результаты скажутся лишь через десять или двадцать лет!
— Дорогой мой, — возразил Блайт, — наше дело — обращать неверных. В настоящее время члены тред-юнионов презирают внешний мир. Они его никогда не видели. Их кругозор ограничен их грязными улочками. Но стоит затратить пять миллионов и организовать поездку за границу для ста тысяч рабочих, чтобы через пять лет сказались результаты. Рабочий класс заразился лихорадочным желанием завладеть своим местом под солнцем. Их дети могут получить это место. Но можно ли винить рабочих теперь, когда они ничего не знают?
— Мысль не плоха! — заметил Майкл. — Но как посмотрит на это правительство? Можно мне взять эти карты?.. Кстати, — добавил он, направляясь к двери, — известно ли вам, что и сейчас существуют общества для отправки детей в колонии?
— Известно, — проворчал Блайт. — Прекрасная организация! Обслуживает несколько сот ребят, дает конкретное представление о том, что могло бы быть. Расширить ее деятельность во сто раз — и начало будет положено. В настоящее же время это капля в море. Прощайте!
Майкл вышел на набережную, размышляя о том, можно ли из любви к родине защищать необходимость эмиграции. Но тотчас же он вспомнил о тяжелых жилищных условиях в этом грязном дымном городе; о детях, обездоленных с рождения; о толпах безработных, которые в настоящих условиях ни на что рассчитывать не могут. Право же, нельзя примириться с таким положением дел в стране, которую любишь! Башни Вестминстера темнели на фоне заката. И в сознании Майкла встали тысячи мелочей, связанных с прошлым, — деревья, поля и ручьи, башни, мосты, церкви; все звери и певчие птицы Англии, совы, сойки, грачи в Липпингхолле, едва уловимое отличие кустарников, цветов и мхов от их иностранных разновидностей; английские запахи, английский туман над полями, английская трава; традиционная яичница с ветчиной; спокойный, добрый юмор, умеренность и мужество; запах дождя, цвет яблони, вереск и море. Его земля, его племя — сердцевина у них не гнилая. Он прошел мимо башни с часами. Здание парламента стояло кружевное, внушительное, красивее, чем принято считать. Быть может, в этом доме ткут, словно паутину, будущее Англии? Или же раскрашивают занавес, экран, заслоняющий старую Англию?
Раздался знакомый голос:
— Какая громадина!
И Майкл увидел своего тестя, созерцающего статую Линкольна{15}.
— Зачем ее здесь поставили? — сказал Сомс. — Ведь он не англичанин!
Он зашагал рядом с Майклом.
— Как Флёр?
— Молодцом. Италия пошла ей на пользу.
Сомс засопел.
— Легкомысленный народ! — сказал он. — Вы видели Миланский собор?
— Да, сэр. Пожалуй, это единственное, к чему мы остались равнодушны.
— Гм! В тысяча восемьсот восемьдесят втором году у меня от итальянской стряпни сделались колики. Должно быть, теперь там лучше кормят. Как мальчик?
— Прекрасно, сэр.
Сомс удовлетворенно проворчал что-то. Они завернули за угол, на Саут-сквер.
— Это что такое? — сказал Сомс.
У подъезда стояло два старых чемодана. Какой-то молодой человек с саквояжем в руке звонил у парадной двери. Только что отъехало такси.
— Понятия не имею, сэр, — сказал Майкл. — Быть может, это архангел Гавриил.
— Он не туда попал, — сказал Сомс, направляясь к подъезду.
Но в эту минуту молодого человека впустили в дом.
Сомс подошел к чемоданам.
— «Фрэнсис Уилмот, — прочел он вслух, — пароход „Амфибия“». Это какое-то недоразумение!
Когда они вошли в дом, Флёр уже показала молодому человеку его комнату и спустилась вниз. Она была в вечернем туалете — иными словами, скорее раздета, чем одета; волосы ее были коротко острижены…
— Дорогая моя, — сказал ей Майкл, когда короткая стрижка входила в моду, — ну пожалей меня, не делай этого! Ведь у тебя будет такой колючий затылок, что и поцеловать нельзя будет.
— Дорогой мой, — ответила она, — это неизбежно. Ты всякую новую моду встречаешь в штыки.
Она попала в первую дюжину женщин со стрижеными затылками и уже опасалась, как бы не опоздать и попасть в первую дюжину тех, кто снова начнет отпускать волосы. У Марджори Феррар — «Гордость гедонистов», как называл ее Майкл, — волосы отросли уже на добрый дюйм. Отставать от Марджори Феррар не хотелось…
Подойдя к отцу, она сказала:
— Папа, я предложила одному молодому человеку остановиться у нас. Джон Форсайт женился на его сестре. Ты загорел, дорогой мой. Как мама?
Сомс молча смотрел на нее.
Наступил один из тех неприятных моментов, когда Флёр чувствовала, что отец любит ее слишком сильно и словно не прощает ее поверхностной любви к нему. Ей казалось, что он не имеет права так смотреть на нее. Как будто в этой старой истории с Джоном она не страдала больше, чем он! Если теперь она может спокойно вспоминать прошлое, то и он должен последовать ее примеру. А Майкл — Майкл не сказал ни слова, даже не пошутил! Она закусила губу, тряхнула коротко подстриженными волосами и прошла в «биметаллическую» гостиную.
За обедом, когда подали суп, Сомс заговорил о своих коровах и пожалел, что они не хэрифордской породы. Должно быть, в Америке много хэрифордских коров?
Фрэнсис Уилмот ответил, что американцы разводят голштинских коров.
— Голштинских? — повторил Сомс. — У нас они вошли в моду, когда я был мальчишкой. Какой масти?
— Пестрые, — сказал Фрэнсис Уилмот. — У вас в Англии чудесная трава.
— Слишком у нас сыро, — сказал Сомс. — Мы на реке.
— Темза? Какой она ширины, когда нет прилива?
— Там, где живу я, — не больше ста ярдов.
— А рыба водится?
— Рыбы много.
— Вода в Темзе прозрачная, а в наших южных реках бурая. А из деревьев у вас чаще всего попадаются ивы, тополя и вязы.
Сомс недоумевал. В Америке он ни разу не был. Американцев считал, конечно, людьми, но очень своеобразными: все они на одно лицо, голова у них не гнется, плечи неестественно широкие, а голос резкий. Их доллар стоит слишком высоко, они все имеют автомобили и презирают Европу, однако наводняют Европу и увозят к себе на родину все, что только можно увезти. Пить им не разрешается, а говорят они очень много. Но этот молодой человек опровергает все предвзятые мнения. Он пьет херес и говорит только тогда, когда к нему обращаются. Голос у него звучит мягко, а плечи не слишком широкие. Но, может быть, Европу он все-таки презирает?
— Должно быть, Англия вам показалась очень маленькой, — сказал Сомс.
— О нет, сэр. Лондон очень велик, а пригороды у вас очаровательны.
Сомс скосил глаза и посмотрел на кончик носа.
— Недурны! — сказал он.
Подали палтус. За стулом Сомса послышался какой-то шорох.
— Собака! — сказал Сомс и подцепил на вилку кусок рыбы, показавшийся ему несъедобным.
— Нет, нет, папа. Он хочет только, чтобы ты на него посмотрел.
Сомс опустил руку, и Дэнди лег на бок.
— Есть он не хочет, — продолжала Флёр. — Он требует, чтобы на него обратили внимание.
Подали жареных куропаток.
— Что бы вам хотелось посмотреть здесь, в Англии, мистер Уилмот? — спросил Майкл. — Вряд ли вы найдете у нас что-нибудь такое, чего бы не было в Америке. Даже Риджент-стрит модернизирована{16}.
— Я хочу посмотреть лейб-гвардейцев, выставку собак Крафта, ваших чистокровных лошадей и дерби.
— Дерби{17} вам придется ждать до июня будущего года, — заметил Сомс.
— Скаковых лошадей вам покажет мой кузен Вэл, — сказала Флёр. — Вы знаете, он женат на сестре Джона.
Подали мороженое.
— Вот чего у вас, наверное, много в Америке, — сказал Сомс.
— Нет, сэр, на юге мороженого едят мало. Есть у нас кое-какие местные кушанья — очень вкусные.
— Мне говорили о черепахах.
— Я таких деликатесов не ем. Ведь я живу в глуши и много работаю. У нас все по-домашнему. Работают у меня славные негры; они прекрасно стряпают. Самые старые помнят еще моего деда.
А, так он из Южных Штатов! Сомс слыхал, что жители Южных Штатов джентльмены. И не забыл «Алабаму»{18} и как его отец Джемс говорил: «Я так и знал», когда в связи с этой историей правительство получило по носу.
В молчании, наступившем, когда подали поджаренный хлеб с икрой, были ясно слышны шаги Дэнди по паркету.
— Вот единственное, что он любит, — сказала Флёр. — Дэн, ступай к хозяину! Дай ему кусочек, Майкл!
И она украдкой посмотрела на Майкла, но он не ответил на ее взгляд.
Во время путешествия по Италии Майкл переживал свой подлинный медовый месяц. Под влиянием новой обстановки, солнца и вина Флёр словно отогрелась, непрочь была покутить, охотно отвечала на его ласки, и Майкл впервые со дня женитьбы чувствовал, что та, кого он любит, избрала его своим спутником. А теперь явился этот американец и принес напоминание о том, что ты играешь только вторую скрипку, а первое место принадлежит троюродному брату и первому возлюбленному. И Майкл чувствовал, что снова оторвали чашу от его уст. Флёр пригласила молодого человека, потому что тот связан с ее прошлым, в котором Майклу не отведено места. Не поднимая глаз, Майкл угощал Дэнди лакомыми кусочками.
Молчание нарушил Сомс.
— Возьмите мускатный орех, мистер Уилмот. Дыня без мускатных орехов…
Когда Флёр встала из-за стола, Сомс последовал за ней в гостиную, а Майкл увел молодого американца в свой кабинет.
— Вы знали Джона? — спросил Фрэнсис Уилмот.
— Нет, ни разу с ним не встречался.
— Он славный человечек. Сейчас он разводит персики.
— И думает заниматься этим и впредь?
— Конечно.
— В Англию не собирается?
— В этом году нет. У них прекрасный дом, есть лошади и собаки. Можно и поохотиться. Быть может, будущей осенью он приедет с моей сестрой.
— Вот как? — отозвался Майкл. — А вы долго думаете здесь прожить?
— К рождеству хочу вернуться домой. Я думаю побывать в Риме и Севилье. И хочу съездить в Вустершир, посмотреть дом моих предков.
— Когда они переселились?
— При Вильгельме и Марии{19}. Были католиками. Там хорошо, в Вустершире?
— Очень хорошо, особенно весной. Много фруктовых садов.
— О, вы еще здесь что-то разводите?
— Очень мало.
— Я так и думал. В поезде, по дороге из Ливерпуля, я смотрел в окно и видел прекрасные луга, двух-трех овец, но не было людей, работающих в полях. Значит, теперь все живут в городах?
— За редкими исключениями. Вы должны съездить в имение моего отца; в тех краях еще можно найти одну-две брюквы.
— Печально, — сказал Фрэнсис Уилмот.
— Да. Во время войны мы снова начали сеять пшеницу, но затем бросили это дело.
— Почему?
Майкл пожал плечами.
— Непонятно, чем руководствуются наши государственные деятели. Когда они у власти, им плевать на земельный вопрос. Как только они попадают в оппозицию, так начинают о нем трубить. К концу войны у нас был первый воздушный флот в мире и земледелие начало было развиваться. А как поступило правительство? Махнуло рукой и на то и на другое. Это трагично. А что разводят у вас в Каролине?
— В наших краях возделывают только хлопок. Но теперь не легко на этом заработать. Рабочие руки стоят дорого.
— Как, и у вас то-же самое?
— Да, сэр. Скажите, иностранцев пускают на заседания парламента?
— Конечно. Хотите послушать прения по ирландскому вопросу? Я могу устроить вам место на галерее для знатных иностранцев.
— Я думал, англичане — народ чопорный, но у вас я себя чувствую совсем как дома. Этот старый джентльмен — ваш тесть?
— Да.
— Он какой-то особенный. Он банкир?
— Нет. Но, пожалуй, следовало бы ему быть банкиром.
Взгляд Фрэнсиса Уилмота, бродивший по комнате, остановился на «Белой обезьяне».
— Знаете, — сказал он тихо, — вот это изумительная вещь. Нельзя ли устроить, чтобы этот художник написал мне картину, я бы отвез ее Энн и Джону.
— Боюсь, затруднительно будет. Видите ли, он был китаец, даже не самого лучшего периода, и уже лет пятьсот как отправился к праотцам.
— Ах так! Ну, животных он прекрасно чувствовал.
— Мы считаем, что он прекрасно чувствовал людей.
Фрэнсис Уилмот удивился и промолчал.
Майклу подумалось, что этот молодой человек вряд ли в состоянии оценить сатиру.
— Значит, вы хотите побывать на выставке собак Крафта? — сказал он. Вероятно, любите собак?
— Я думаю купить ищейку для Джона и двух для себя. Хочу разводить породистых ищеек.
Майкл откинулся на спинку стула и выпустил облако дыма. Он почувствовал, что для Фрэнсиса Уилмота мир еще совсем молод и жизнь мягко, словно на резиновых шинах, несет его к желанной цели. А вот Англия-то!..
— Что вы, американцы, хотите взять от жизни? — неожиданно задал он вопрос.
— Мне кажется, мы хотим добиться успеха. Во всяком случае, это можно сказать о Северных Штатах.
— К этому мы стремились сто лет тому назад, — сказал Майкл.
— О! А теперь?
— Успеха мы добились, а теперь размышляем, не посадили ли мы сами себя в калошу.
— Видите ли, — сказал Фрэнсис, — ведь Америка заселена не так густо, как Англия.
— Совершенно верно, — сказал Майкл. — Здесь на каждое место имеется кандидат, а многим приходится сидеть у самих себя на коленях. Хотите выкурить еще одну сигару, или пойдем в гостиную?
Быть может, провидение было вполне удовлетворено улицей Сэпперс-Роу в Кэмден-Тауне, но Майкл никакого удовлетворения не испытывал. Как оправдать эти унылые однообразные ряды трехэтажных домов, таких грязных, что их можно было сравнить только с воротничками, выстиранными в Италии? Какое отношение к коммерции имеют эти жалкие лавчонки? Кому придет в голову свернуть на эти задворки с шумной, звенящей трамваями улицы, пропитанной запахом жареной рыбы, бензина и старого платья? Даже дети, которых с героическим упорством производили здесь на свет во вторых и третьих этажах, уходили искать радостей жизни подальше: ведь на Сэпперс-Роу не представлялось возможности ни попасть под колеса, ни поглазеть на афиши кино. Уличное движение здесь составляли только ручные тележки, велосипеды, фургоны, видавшие лучшие времена, да сбившиеся с дороги такси; потребность в красоте удовлетворяли только герань в горшках да пятнистые кошки. Вся улица никла, рассыпалась в прах.
Отправляясь туда, Майкл поступал против своих принципов. Именно здесь чувствовалось, как густо населена Англия, а он проповедовал уменьшение населения и тем не менее собирался нанести визит разорившимся иностранцам и не дать им умереть. Он заглянул в две-три лавчонки. Ни души! Что хуже — битком набитая лавчонка или пустая? Перед домом № 12 Майкл остановился, поднял голову и увидел в окне лицо, бледное, восковое. Голова женщины, сидевшей у окна, была опущена над шитьем.
«Вот моя корреспондентка», — подумал он.
Он вошел в парикмахерскую в первом этаже, увидел пыльное зеркало, грязный таз, сомнительной чистоты полотенце, флаконы и два ветхих стула. На одном из этих стульев сидел верхом худой человек без пиджака и читал «Дейли мейл». Щеки у него были впалые, волосы жидкие, а глаза — философа, трагические и задумчивые.
— Волосы подстричь, сэр?
Майкл покачал головой.
— Здесь живут мистер и миссис Бергфелд?
— Наверху.
— Как мне туда попасть?
— Вот сюда.
За занавеской Майкл увидел лестницу и, поднявшись на верхнюю площадку, остановился в нерешительности. В памяти еще живы были слова Флёр, прочитавшей письмо Анны Бергфелд: «Да, конечно, но какой смысл?» В эту минуту дверь отворилась, и Майклу почудилось, что перед ним стоит мертвец, вызванный из могилы. Мертвенно бледным и таким напряженным было лицо.
— Миссис Бергфелд? Моя фамилия Монт. Вы мне писали.
Женщина так задрожала, что Майкл испугался, как бы она не потеряла сознания.
— Простите, сэр, я сяду.
И она опустилась на край кровати. В комнате было очень чисто и пусто; кровать, деревянный умывальник, герань в горшке, у окна стул, на нем брошенное шитье, женская шляпа на гвоздике, на сундуке — аккуратно сложенные брюки; больше в комнате ничего не было.
Женщина снова встала. На вид ей было не больше тридцати лет; худая, но сложена хорошо; овальное, бледное, без кровинки, лицо и темные глаза больше вязались с картинами Рафаэля, чем с этой улицей.
— Словно ангела увидела, — сказала она. — Простите меня, сэр.
— Довольно странный ангел, миссис Бергфелд. Ваш муж дома?
— Нет, сэр. Фриц пошел погулять.
— Скажите, миссис Бергфелд, вы поедете в Германию, если я заплачу за проезд?
— Теперь мы не получим разрешения на постоянное жительство; Фриц прожил здесь двадцать лет; он уже не германский подданный, сэр. Такие люди, как мы, им не нужны.
Майкл взъерошил волосы.
— А сами вы откуда родом?
— Из Зальцбурга.
— Не хотите ли туда вернуться?
— Я бы хотела, но что мы там будем делать? Теперь в Австрии народ беден, а родственников у меня нет. Здесь мне все-таки дают работу.
— Сколько вы зарабатываете в неделю?
— Иногда фунт, иногда пятнадцать шиллингов. Этого хватает на хлеб да на квартирную плату.
— Вы не получаете пособия?
— Нет, сэр. Мы не зарегистрированы.
Майкл достал пятифунтовый билет и положил его вместе со своей визитной карточкой на умывальник.
— Мне придется об этом подумать, миссис Бергфелд. Быть может, ваш муж заглянет ко мне?
Призрачная женщина густо покраснела, и Майкл поспешил выйти.
Внизу за занавешенной дверью парикмахер вытирал таз.
— Застали вы их дома, сэр?
— Только миссис Бергфелд.
— А! Должно быть, она видала лучшие дни. Муж ее — странный парень; как будто не в себе. Хотел стать моим компаньоном, но мне придется закрыть парикмахерскую.
— В самом деле? Почему?
— Мне нужен свежий воздух — у меня осталось одно легкое, да и то затронуто. Придется поискать другой работы.
— Теперь это не так-то легко.
Парикмахер пожал костлявыми плечами.
— Эх, — сказал он. — Всю жизнь я был парикмахером, только во время войны отошел от этого дела. Странно было возвращаться сюда после того, как я побывал на фронте. Война выбила меня из строя.
Он закрутил свои жидкие усики.
— Пенсию получаете? — спросил Майкл.
— Ни одного пенни! Сейчас мне нужна работа на свежем воздухе.
Майкл осмотрел его с ног до головы. Худой, узкогрудый, с одним легким!
— А вы имеете представление о деревенской жизни?
— Ни малейшего. А все-таки нужно что-нибудь найти, а то хоть помирай.
Его трагические глаза впились в лицо Майкла.
— Печально, — сказал Майкл. — Прощайте!
Парикмахер ответил судорожным кивком.
Покинув Сэпперс-Роу, Майкл вышел на людную улицу. Ему вспомнилась сценка из одной пьесы, которую он видел года два назад; кто-то из действующих лиц произносит такие слова: «Условия, в каких живет народ, оставляют желать лучшего. Я приму меры, чтобы поднять этот вопрос в палате». Условия, в каких живет народ! Кто принимает это близко к сердцу? Это только кошмар, встревоживший на несколько ночей, семейная тайна, которую тщательно скрывают, вой голодной собаки, доносящийся издалека. И, быть может, меньше всех встревожены те шестьсот человек, что заседают с ним в палате. Ибо улучшать условия, в каких живет народ, — их непосредственная задача, а сознание выполняемого долга успокаивает совесть. Со времен Оливера Кромвеля их сменилось там, верно, не менее шестнадцати тысяч, и все преследовали одну и ту же цель. Ну и что же, добились чего-нибудь? Вернее, что нет. А все-таки они-то работают, а другие только смотрят да помогают советами!
Об этом он размышлял, когда раздался чей-то голос:
— Не найдется ли у вас работы, сэр?
Майкл ускорил шаги, потом остановился. Он заметил, что человек, задавший этот вопрос, шел, опустив глаза, и не обратил внимания на эту попытку к бегству. Майкл подошел к нему; у этого человека были черные глаза и круглое одутловатое лицо, напоминавшее пирог с начинкой. Приличный, хоть и обтрепанный, спокойный и печальный, на груди воинский значок — значок демобилизованных солдат.
— Вы что-то сказали? — спросил Майкл.
— Понятия не имею, как это у меня вырвалось, сэр.
— Без работы?
— Да, и приходится туго.
— Женаты?
— Вдовец, сэр; двое детей.
— Пособие?
— Получаю; и здорово оно мне надоело.
— Вы были на войне?
— Да, в Месопотамии.
— За какую работу возьметесь?
— За любую.
— Как фамилия? Дайте мне ваш адрес.
— Генри Боддик; 94, Уолтхэм-Билдингс, Геннерсбери.
Майкл записал.
— Обещать ничего не могу, — сказал он.
— Понимаю, сэр.
— Ну, всего вам хорошего. Сигару хотите?
— Очень вам благодарен, сэр. И вам всего хорошего!
Майкл козырнул и пошел вперед. Отойдя подальше от Генри Боддика, он сел в такси. Еще немного — и он рисковал утратить то спокойствие духа, без которого невозможно заседать в палате.
На Портлэнд-Плейс часто попадались дома с табличками: «Продается или сдается внаем», и это помогло ему вновь обрести равновесие.
В тот же день он повел Фрэнсиса Уилмота в парламент. Проводив молодого человека на галерею для знатных иностранцев, он прошел вниз.
В Ирландии Майкл никогда не был, и прения представляли для него мало интереса. Впрочем, он мог наглядно убедиться, что по каждому вопросу возникает ряд препятствий, исключающих возможность соглашения. Необходимость сговориться подчеркивал почти каждый оратор, тут же заявляя, что нельзя уступить по тому или иному пункту, и тем самым сводя на нет все шансы на соглашение. Однако Майклу показалось, что, если принять во внимание тему, прения протекают сравнительно гладко; сейчас члены палаты выйдут из зала в разные двери, чтобы проголосовать за то, за что они решили голосовать еще до начала прений. Вспомнилось ему, какое волнение испытывал он, впервые присутствуя на заседании. Каждая речь производила на него глубокое впечатление, и казалось — каждый оратор должен был обратить слушателей в свою веру. Велика была его досада, когда он убедился, что прозелитов нет! За кулисами работает какая-то сила, куда более мощная, чем самое яркое и искреннее красноречие. Стирают белье в другом месте, здесь его только проветривают, перед тем как надеть. Но все же, пока люди не выразят своей мысли вслух, они сами не знают, о чем думают, а иногда не знают и после того, как высказались. И в сотый раз Майкл почувствовал дрожь в коленях. Через несколько недель ему самому придется выступить. Отнесется ли к нему палата с «обычным снисхождением», или же остановят его фразой: «Молодой человек, яйца курицу не учат! Замолчите!»
Он огляделся по сторонам.
Его коллеги, члены палаты, сидели в самых разнообразных позах. Казалось, на этих избранниках народа оправдывалась доктрина: человеческая природа остается неизменной, а если изменяется, то так медленно, что процесс незаметен. Прототипы этих людей он уже видел — в римских статуях, в средневековых портретах. «Просты, но обаятельны», — подумал он, бессознательно повторяя слова, которые в пору своего расцвета Джордж Форсайт говорил, бывало, о самом себе. Но принимают ли они себя всерьез, как во времена Бэрка{20} или хотя бы как во времена Гладстона?
Слова «с обычным снисхождением» нарушили ход его мыслей. Значит, ему предстоит выслушать первую речь одного из членов. Да, совершенно верно! Депутат от Корнмаркета. Майкл приготовился слушать. Оратор говорил сдержанно и толково; видимо, он старался внушить, что не следует пренебрегать правилом: «Поступай по отношению к другим так, как бы ты хотел, чтобы поступали по отношению к тебе»; да, этим правилом пренебрегать не нужно даже в тех случаях, когда вопрос касается Ирландии. Но речь была растянута, слишком растянута. Майкл заметил, что слушатели устали. «Эх, бедняга!» — подумал он, когда оратор поспешно сел. После него выступил очень красивый джентльмен. Он поздравил уважаемого коллегу с блестящей речью, но высказал сожаление, что она не имеет никакого отношения к разбираемому вопросу. Вот именно! Майкл покинул заседание и, отыскав своего «знатного иностранца», пошел с ним на Саут-сквер.
Фрэнсис Уилмот был в восторге.
— Замечательно! — воскликнул он. — Кто этот джентльмен под балдахином?
— Спикер, председатель палаты.
— Следовало бы дать ему подушку с кислородом. Наверно, его клонит ко сну. Мне понравился депутат, который выступал последним. В Америке он бы выдвинулся, у него есть идеи.
— Тот самый идеализм, который мешает вам вступить в Лигу наций?{21} — усмехнулся Майкл.
Фрэнсис Уилмот резко повернул голову.
— Ну что же, — сказал он, — мы такие же люди, как и все остальные, если покопаться поглубже.
— Совершенно верно, — отозвался Майкл, — идеализм — это всего-навсего отходы географии, дымка, заволакивающая даль. Чем дальше вы от сути дела — тем гуще дымка. Мы относимся к европейской ситуации на двадцать морских миль идеалистичнее, чем французы. А вы — на три тысячи миль идеалистичнее, чем мы. Что же касается негритянского вопроса, то тут мы настолько же идеалистичнее вас, не так ли?
Фрэнсис Уилмот прищурил темные глаза.
— Да, — сказал он. — В Штатах — чем дальше на север, тем идеалистичнее люди в отношении негров. Мы с Энн всю жизнь прожили среди негров — и ни одной неприятности: их любим, они нас любят; но попробуй один из них посягнуть на сестру, я, кажется, сам принял бы участие в его линчевании. Мы много раз говорили на эту тему с Джоном. Он не понимает моей точки зрения: говорит, что негра надо судить таким же судом, как и белого; но он еще не знает, что такое Юг. Умом он все еще живет за три тысячи морских миль.
Майкл промолчал. Что-то в нем всегда замыкалось при упоминании этого имени.
Фрэнсис Уилмот прибавил задумчиво:
— В каждой стране есть несколько святых, опровергающих вашу теорию. А все остальные — самые обыкновенные представители рода человеческого.
— Кстати, о роде человеческом, — сказал Майкл. — Вон идет мой тесть.
Сомс задержался в городе и в тот день провел несколько часов в Зоологическом саду в попытках удержать маленьких Кардиганов, внуков Уинифрид, на почтительном расстоянии от обезьян и диких кошек. Водворив их затем в родной дом, он скучал в своем клубе и лениво перелистывал вечернюю газету, пока не наткнулся случайно на следующую заметку, помещенную в столбце «О чем говорят».
«В доме одной молодой леди, проживающей неподалеку от Вестминстера, происходят по средам собрания, на которых готовят сюрприз к следующей парламентской сессии. Ее мужу, будущему баронету, имевшему какое-то отношение к литературе, поручено выступить в парламенте с проповедью фоггартизма — учения сэра Джемса Фоггарта, изложенного в его книге „Опасное положение Англии“. Инициатором дела является несколько чудаковатый субъект, редактирующий один хорошо известный еженедельник. Посмотрим, что из этого выйдет, а пока вышеупомянутая предприимчивая молодая леди пользуется случаем создать свой „салон“, спекулируя на любопытстве, порождаемом политическим авантюризмом».
Сомс протер глаза, затем еще раз прочел заметку. Гнев его возрастал. «Предприимчивая молодая леди пользуется случаем создать свой „салон“». Кто это написал? Он сунул газету в карман — кажется, это была его первая кража — и в надвигающихся сумерках побрел по направлению к Саут-сквер, упорно размышляя об анонимной заметке. Намек казался ему абсолютно верным и глубоко коварным. Он все еще размышлял, когда к нему подошли Майкл и Фрэнсис Уилмот.
— Добрый вечер, сэр!
— А, — сказал Сомс. — Я хотел с вами поговорить. В вашем лагере есть изменник.
И без всякого злого умысла он бросил гневный взгляд на Фрэнсиса Уилмота.
— В чем дело, сэр? — спросил Майкл, когда они вошли в его кабинет. Сомс протянул сложенную газету.
Майкл прочел заметку и скорчил гримасу.
— Тот, кто это написал, бывает на ваших вечерах, — сказал Сомс, — это ясно. Кто он?
— Очень возможно, что это она.
— Неужели они напечатали бы такого рода заметку, написанную женщиной?
Майкл ничего не ответил. «Старый Форсайт» явно не поспевает за веком.
— Скажут они мне, кто написал, если я пойду в редакцию? — спросил Сомс.
— К счастью, не скажут.
— Почему «к счастью»?
— Видите ли, сэр, пресса — цветок весьма чувствительный. Он может свернуть лепестки, если вы к нему прикоснетесь. А кроме того, они всегда говорят вещи приятные и незаслуженные.
— Но ведь это… — начал было Сомс, но вовремя остановился и добавил: — Так вы хотите сказать, что мы должны это проглотить?
— Боюсь, что так, и заесть сахаром.
— У Флёр завтра вечер?
— Да.
— Я приду и буду наблюдать.
Майкл мысленно представил себе своего тестя в виде субъекта в штатском, поставленного на страже у стола со свадебными подарками.
Но, несмотря на напускное равнодушие, Майкл был задет. Он знал, что его жене нравится коллекционировать знаменитостей, что она порхает и своими чарами старается привлечь нужных ей людей. Раньше он только снисходительно ей удивлялся, но сейчас почувствовал в этом нечто большее, чем невинную забаву. Быстрота, с которой загоралась и гасла ее улыбка, словно под стрижеными волосами был скрыт выключатель; живые повороты прелестной открытой шеи; искусно, если и недостаточно искусно скрытая игра красивых глаз; томность и дрожание белых век; выразительные руки, которыми она легко и изящно лепила себе карьеру, — от всего этого Майклу вдруг стало больно. Правда, она это делает для него и для Кита! Говорят, француженки помогают своим мужьям делать карьеру. В ней есть французская кровь. А может быть, это стремление к идеалу, желание иметь все самое лучшее и быть лучше тех, кто ее окружает? Так размышлял Майкл. Но в среду вечером он тревожно всматривался в лица гостей, стараясь поймать иронические взгляды.
Сомс следовал иному методу. У него в сознании все решалось проще, чем у человека, который критикует днем, а ночью обнимает. Он не видел оснований, почему Флёр не собирать у себя аристократов, лейбористских членов палаты, художников, послов, всяких молодых идиотов и даже писателей, если эти люди ее интересуют. Он несколько наивно рассуждал, что чем выше они стоят, тем меньше шансов впутаться из-за них в какую-нибудь неприятную историю; и, пожалуй, денег взаймы они не попросят. Его дочь не хуже, если не лучше, всех этих людей. Он был глубоко оскорблен тем, что кто-то считает, будто она всеми силами старается привлечь их к себе. Нет, не она за ними охотится, а они за ней. Он стоял у стены, под картиной Фрагонара{22}, которую он подарил Флёр. Седой, с аккуратно подстриженными волосами и энергичным подбородком, он обводил глазами комнату, ни на ком не задерживаясь взглядом, как человек, который видел в жизни много, но интересного нашел мало. Его можно было принять за какого-нибудь посланника.
Перед ним, повернувшись к нему спиной, остановилась молодая женщина с короткими золотисто-рыжими волосами; она разговаривала с глуповатым на вид человеком, который все время потирал руки. Сомсу слышно было каждое слово.
— Не правда ли, эта маленькая Монт ужасно забавна? Посмотрите на нее, она разговаривает с «доном Фернандо»; можно подумать, что он для нее все. А, вот Бэшли! Как она к нему разлетелась! Прирожденная выскочка! Но она ошибается — таким путем «салона» не создашь. Создать «салон» может человек умный, с ярко выраженной индивидуальностью; человек, презирающий общественное мнение. Она для этой роли не годится. Да и кто она, в сущности, такая?
— Деньги? — подсказал собеседник.
— Не так уж много. А Майкл так в нее влюблен, что даже поглупел. Впрочем, и парламент на него действует. Вы слышали их разговоры об этом фотгартизме? Продукты питания, дети, будущее — невероятная скука!
— Новизна, — промурлыкал глуповатый человек, — вот мания нашего века.
— Досадно, когда такое ничтожество старается выдвинуться и пускает в ход такую чепуху, как этот фоггартизм. Вы читали книгу Фоггарта?
— Нет. А вы?
— Конечно нет! Мне жаль Майкла. Эта маленькая выскочка его эксплуатирует.
Сомс, очутившись словно в западне, не выдержал и засопел. Почувствовав, быть может, ветерок, молодая женщина оглянулась и увидела такие холодные серые глаза и такое хмурое лицо, что поспешила отойти.
— Кто этот мрачный старик? — спросила она своего собеседника. — Я даже испугалась.
Глуповатый джентльмен предположил, что это бедный родственник: видимо, он здесь ни с кем не знаком.
А Сомс направился прямо к Майклу.
— Кто эта молодая женщина с рыжими волосами?
— Марджори Феррар.
— Она предательница. Выгоните ее!
Майкл опешил.
— Но мы ее очень хорошо знаем. Она — дочь лорда Чарлза Феррара и…
— Выгоните ее! — повторил Сомс.
— Откуда вы знаете, сэр, что она предательница?
— Я только что слышал, как она повторила то, что было в заметке, и прибавила еще кое-что похуже.
— Но она у нас в гостях.
— Недурна гостья! — сквозь зубы проворчал Сомс.
— Нельзя выгонять гостей. А кроме того, она внучка маркиза. Скандал будет грандиозный.
— Ну, так устройте скандал!
— Приглашать мы ее больше не будем, но, право же, это все, что можно сделать.
— Вот как? — сказал Сомс и, отойдя от зятя, направился к той, на которую только что донес. Майкл, взволнованный, последовал за ним. Ему еще не приходилось видеть тестя приготовившимся к прыжку. Подойдя, он услышал, как Сомс сказал негромко, но очень внятно:
— Сударыня, вы были так любезны, что назвали мою дочь выскочкой — назвали в ее же доме.
Майкл видел, как молодая женщина оглянулась и с видом обиженным и наглым широко раскрыла свои холодные голубые глаза. Потом она засмеялась, а Сомс сказал:
— Вы предательница. Будьте добры удалиться.
Вокруг стояло человек шесть, и все они слышали! Проклятье! А он Майкл — хозяин дома! Выступив вперед, он взял под руку Сомса и спокойно сказал:
— Довольно, сэр! Ведь мы не на мирной конференции.
Все притихли; никто не шелохнулся. Только глуповатый джентльмен потирал свои белые руки.
Марджори Феррар сделала шаг по направлению к двери.
— Я не знаю, кто этот человек, — сказала она, — но он — лжец!
— Неправда!
Бросил это слово смуглый молодой человек. Он смотрел на Марджори Феррар; их взгляды встретились.
И вдруг Майкл увидел Флёр. Очень бледная, она стояла за его спиной. Конечно, слышала все! Она улыбнулась, подняла руку и сказала:
— Сейчас будет играть мадам Карелли.
Марджори Феррар направилась к двери; глуповатый джентльмен следовал за ней, все еще потирая руки, словно снимая с себя ответственность за инцидент. Сомс, как собака, для верности шел за ними; за Сомсом шагал Майкл. Донеслись слова: «Как забавно!» Послышался заглушенный смех. Парадная дверь захлопнулась. Инцидент был исчерпан.
Майкл вытер пот со лба. Он восхищался своим тестем и в то же время досадовал: «Заварил старик кашу!» Он вернулся в гостиную. Флёр стояла у клавикордов с таким видом, словно ничего не случилось. Но Майкл заметил, что ее пальцы вцепились в платье, и сердце у него заныло. Волнуясь, он ждал последней ноты.
Сомс поднялся наверх и там, в кабинете Майкла, перед «Белой обезьяной», проанализировал свой поступок. Он ни о чем не жалел. Рыжая кошка! «Прирожденная выскочка»! «Деньги?» — «Не так уж много». Ха! «Это ничтожество»! Так она — внучка маркиза? Ну что ж, он указал нахалке на дверь. Все, что было в нем сильного и смелого, все, что восставало против покровительства и привилегий, — дух, унаследованный от предков, все возмутилось в нем. Кто они — эти аристократы? Какое право имеют напускать на себя важность? Нахалы! Многие из них — потомки тех, кто поднялся на высоту только благодаря грабежам и маклерству! И кто-то осмелился назвать его дочь — его дочь — выскочкой! Да он пальцем не шевельнет, шагу лишнего не ступит, хоть бы ему предстояло встретиться с самим королем! Если Флёр нравится окружать себя этими людьми, то почему бы ей этого не делать? Неожиданно у него замерло сердце. А вдруг она скажет, что он погубил ее «салон»? Ну что ж! Ничего не поделаешь. Лучше было сразу покончить с этой мерзавкой и уяснить себе положение. «Я не буду ждать Флёр, — подумал он. — Буря в стакане воды!»
Когда он поднимался по лестнице в свою комнату, до него донеслись звуки клавикордов. Он подумал, не просыпается ли от этой музыки его внук. Вдруг послышалось ворчание, и Сомс подскочил. Ах, эта собака лежит у двери, ведущей в комнату бэби! Жаль, что Дэнди не было внизу, уж он бы прокусил чулки этой рыжей кошке! Сомс поднялся наверх и посмотрел на дверь комнаты Фрэнсиса Уилмота, находившейся как раз против его комнаты.
Очевидно, молодой американец тоже кое-что подслушал; но с ним говорить об этом нельзя — ронять свое достоинство! И, захлопнув свою дверь, чтобы звуки клавикордов не долетали до него, Сомс крепко закрыл глаза.
Майкл никогда не видел Флёр плачущей, и сейчас, когда она лежала ничком на кровати и, уткнувшись в одеяло, старалась заглушить рыдания, он почувствовал чуть ли не панический страх. Когда он коснулся ее волос, она затихла.
— Не падай духом, любимая, — сказал он ласково. — Не все ли равно, что говорят, если это неправда.
Она приподнялась и села, скрестив ноги. Волосы у нее были растрепаны, заплаканное лицо раскраснелось.
— Кому какое дело — правда это или неправда! Важно то, что меня заклеймили.
— Ну что же, и мы ее заклеймили кличкой «предательница».
— Как будто этим поможешь делу! За спиной все мы говорим друг о друге. На это никто не обращает внимания. Но как я покажусь теперь в обществе, когда все хихикают и считают меня выскочкой? В отместку она оповестит весь Лондон. Разве я могу теперь устраивать вечера?
Оплакивает ли она свою карьеру, или его? Майкл подошел к ней сзади и обнял ее.
— Мало ли что думают люди, моя детка. Рано или поздно это нужно понять.
— Ты сам не желаешь этого понять. Если обо мне думают плохо, я не могу быть хорошей.
— Считаться надо только с теми, кто тебя действительно знает.
— Никто никого не знает, — упрямо сказала Флёр. — Чем лучше люди относятся, тем меньше они знают; и никакого значения не имеет, что они, в сущности, думают.
Майкл опустил руки. Флёр молчала так долго, что он опять обошел кровать и заглянул ей в лицо, хмурившееся над подпиравшими его ладонями. Столько грации было в ее позе, что ему стало больно от любви к ней. И оттого, что ласки только раздражали ее, ему было еще больнее.
— Я ее ненавижу! — сказала она наконец. — Если я смогу ей повредить, я это сделаю.
Он тоже непрочь был отомстить «Гордости гедонистов», но ему не хотелось, чтобы Флёр думала о мести. У нее это было серьезнее, чем у него, потому что он, в сущности, был неспособен причинять людям зло.
— Ну, дорогая моя, может быть, мы ляжем спать?
— Я сказала, что не буду устраивать вечера. Нет, буду!
— Отлично, — сказал Майкл. — Вот и молодец.
Она засмеялась. Это был странный смех, резко прозвучавший в ночи. Майкла он не успокоил.
В ту ночь все бодрствовали в доме. Сомса мучили ночные страхи, которые за последнее время улеглись было под влиянием сигар и пребывания на свежем воздухе во время игры в гольф. И мешали эти проклятые часы, неуклонно отбивавшие время, а между тремя и четырьмя послышался шорох, словно кто-то бродил по дому.
То был Фрэнсис Уилмот. Молодой человек пребывал в странном состоянии с той самой минуты, как снял с Сомса обвинение во лжи. Сомс не ошибся: Фрэнсис Уилмот тоже слышал, как Марджори Феррар чернила хозяйку дома, но в тот самый момент, когда он выступил с протестом, на него нашло ослепление. Эти голубые глаза, смотревшие на него вызывающе, казалось, говорили: «Молодой человек, вы мне нравитесь!» И теперь этот взгляд его преследовал. Стройная нимфа с белой кожей и золотисто-рыжими волосами, дерзкие голубые глаза, веселые красные губы и белая шея, душистая, как сосновое дерево, нагретое солнцем, — забыть он ее не мог. Весь вечер он следил за ней, но было что-то жуткое в том, какое неизгладимое впечатление она произвела на него в тот последний момент. Теперь он не мог заснуть. Хоть он и не был ей представлен, но знал, что ее зовут Марджори Феррар, и это имя ему нравилось. Он вырос вдали от городов, мало знал женщин, и она казалась ему совсем особенной, необыкновенной. А он изобличил ее во лжи! Волнение его было так велико, что он выпил всю воду из графина, оделся и потихоньку стал спускаться с лестницы. Когда он проходил мимо Дэнди, собака заворочалась, словно хотела сказать: «Странно, но эти ноги мне знакомы!» Он спустился в холл. Молочный свет лился в полукруглое окно над дверью. Закурив папиросу, Фрэнсис Уилмот присел на мраморный ларь-саркофаг. Это настолько его освежило, что он встал, повернул выключатель, взял телефонную книжку и машинально отыскал букву «Ф». Вот ее адрес: «Феррар, Марджори. Ривер Студиос, Рэн-стрит, 3».
Погасив свет, он осторожно снял дверную цепочку и вышел на улицу. Он знал, как пройти к реке, и направился туда.
Был тот час, когда звуки, утомленные, засыпают, и можно услышать, как летит мотылек. Воздух был чистый, не отравленный дымом; Лондон спал в лучах луны. Мосты, башни, вода — все серебрилось и казалось отрезанным от людей. Даже дома и деревья отдыхали, убаюканные луной, и словно повторяли вслед за Фрэнсисом Уилмотом строфу из «Старого моряка»{23}.
О милый сон, по всей земле
И всем отраден он!
Марии вечная хвала!
Она душе моей дала
Небесный милый сон.
Он свернул наудачу вправо и пошел вдоль реки. Никогда еще не приходилось ему бродить по большому городу в этот мертвый час. Замерли страсти, затихла мысль о наживе; уснула спешка, сном забылись страхи; кое-где ворочается человек на кровати; кто-нибудь испускает последний вздох. Внизу на воде темными призраками казались лихтеры и баржи, красные огоньки светились на них; фонари вдоль набережной горели впустую, словно вырвались на свободу. Человек притаился, исчез. Во всем городе бодрствовал он один и делал — что? От природы находчивый и сообразительный, молодой человек был неспособен поставить диагноз и уж во всяком случае не видел ничего смешного в том, что бесцельно бродит ночью по городу. Вдруг он почувствовал, что сможет вернуться домой и заснуть, если ему удастся взглянуть на ее окна. Проходя мимо галереи Тэйта, он увидел человека; пуговицы его блестели в лучах луны.
— Скажите, полисмен, где Рэн-стрит?
— Прямо, пятая улица направо.
Фрэнсис Уилмот снова зашагал. Луна опускалась за дома, ярче сверкали звезды, дрожь пробежала по деревьям. Он свернул в пятую улицу направо, прошел квартал, но дома не нашел. Было слишком темно, чтобы различить номера. Снова повстречался ему человек с блестящими пуговицами.
— Скажите, полисмен, где Ривер Студиос?
— Вы прошли мимо; последний дом по правой стороне.
Фрэнсис Уилмот повернул назад. Вот он — этот дом! Молодой человек остановился и посмотрел на темные окна. За одним из этих окон — она! Поднялся ветер, и Фрэнсис Уилмот повернулся и пошел домой. Осторожно, стараясь не шуметь, поднялся он по лестнице мимо Дэнди, который снова приподнял голову и проворчал: «Еще более странно, но это те же самые ноги!» — потом вошел в свою комнату, лег и заснул сладким сном.
За завтраком все обходили молчанием инцидент, происшедший накануне, но это не удивило Сомса: естественно, что в присутствии молодого американца говорить не следует; однако Сомс заметил, что Флёр бледна. Ночью, когда он не мог заснуть, в нем зародились опасения юридического порядка. Можно ли в присутствии шести человек безнаказанно назвать «предательницей» даже эту рыжую кошку? После завтрака он отправился к своей сестре Уинифрид и рассказал ей всю историю.
— Прекрасно, мой милый, — одобрила она. — Мне говорили, что эта молодая особа очень бойка. Знаешь ли, у ее отца была лошадь, которую побила французская лошадь — не помню ее клички — на этих скачках в… ах, боже мой, как называются эти скачки?
— Понятия не имею о скачках, — сказал Сомс.
Но к вечеру, когда он сидел о «Клубе знатоков», ему подали визитную карточку:
Лорд Чарльз Феррар
Хай-Маршес
бл. Ньюмаркета «Бэртон-Клуб».
У него задрожали было колени, но на выручку ему пришло слово «выскочка», и он сухо сказал:
— Проводите его в приемную.
Он не намерен был спешить из-за этого субъекта и спокойно допил чай, прежде чем направиться в этот малоуютный уголок клуба.
Посреди маленькой комнаты стоял высокий худощавый джентльмен с закрученными кверху усами и моноклем, словно вросшим в орбиту правого глаза. Морщины пролегли на его худых увядших щеках, в густых волосах пробивалась у висков седина. Сомсу нетрудно было с первого же взгляда почувствовать к нему антипатию.
— Если не ошибаюсь, мистер Форсайт?
Сомс наклонил голову.
— Вчера вечером, в присутствии нескольких человек, вы бросили моей дочери в лицо оскорбление.
— Да. Оно было вполне заслужено.
— Значит, вы не были пьяны?
— Ничуть.
Его сухие, сдержанные ответы, казалось, привели посетителя в замешательство. Он закрутил усы, нахмурился, отчего монокль глубже врезался в орбиту, и сказал:
— У меня записаны фамилии тех, кто при этом присутствовал. Будьте добры написать каждому из них в отдельности, что вы отказываетесь от этих слов.
— И не подумаю.
С минуту длилось молчание.
— Вы, кажется, стряпчий?
— Адвокат.
— Значит, вам известно, каковы могут быть последствия вашего отказа.
— Если ваша дочь пожелает подать в суд, я буду рад встретиться с ней там.
— Вы отказываетесь взять свои слова обратно?
— Категорически.
— В таком случае, до свидания!
— До свидания!
Сомс был бы рад поколотить посетителя, но вместо этого он отступил на шаг, чтобы дать ему пройти. Вот наглец! Ему ясно вспомнился голос старого дяди Джолиона, когда он еще в восьмидесятых годах говорил о ком-то: «кляузный человечишка, стряпчий». И он почувствовал потребность отвести душу. Конечно, «Старый Монт» знает этого субъекта; нужно повидаться с ним и расспросить.
В клубе «Аэроплан» он застал не только сэра Лоренса Монта, казавшегося необычайно серьезным, но и Майкла, который, видимо, рассказал отцу о вчерашнем инциденте. Сомс почувствовал облегчение: ему тяжело было бы говорить об оскорблении, нанесенном его дочери. Сообщив о визите лорда Феррара, он спросил:
— Этот… Феррар — каково его положение?
— Чарли Феррар? Он кругом в долгах; у него есть несколько хороших лошадей, и он — прекрасный стрелок.
— На меня он не произвел впечатления джентльмена, — сказал Сомс.
Сэр Лоренс поднял брови, словно размышляя о том, что ответить на это замечание, высказанное о человеке с родословной человеком, таковой не имеющим.
— А его дочь отнюдь не леди, — добавил Сомс.
Сэр Лоренс покачал головой.
— Сильно сказано, Форсайт, сильно сказано! Но вы правы — есть у них какая-то примесь в крови. Шропшир — славный старик, его поколение не пострадало. Его тетка была…
— Он назвал меня стряпчим, — мрачно усмехнувшись, сказал Сомс, — а она назвала меня лжецом. Не знаю, что хуже.
Сэр Лоренс встал и посмотрел в окно на Сент-Джемс-стрит. У Сомса зародилось ощущение, что эта узкая голова, высоко посаженная над тонкой прямой спиной, в данном случае окажется ценнее его собственной. Тут приходилось иметь дело с людьми, которые всю жизнь говорили и делали, что им вздумается, и нисколько не заботились о последствиях; этот баронет и сам так воспитан — ему лучше знать, что может прийти им в голову.
— Она может обратиться в суд, Форсайт. Ведь это было на людях. Какие вы можете привести доказательства?
— Я своими ушами слышал.
Сэр Лоренс посмотрел на уши Сомса, словно измеряя их длину.
— Гм! А еще что?
— Эта заметка в газете.
— С газетой она договорится. Еще?
— Ее собеседник может подтвердить.
— Филип Куинси? — вмешался Майкл. — На него не рассчитывайте.
— Что еще?
— Видите ли, — сказал Сомс, — ведь этот молодой американец тоже кое-что слышал.
— А, — протянул сэр Лоренс. — Берегитесь, как бы она им тоже не завладела. И это все?
Сомс кивнул. Как подумаешь — маловато!
— Вы говорите, что она назвала вас лжецом. Вы тоже можете подать на нее в суд.
Последовало молчание; наконец Сомс сказал:
— Нет! Она — женщина.
— Правильно, Форсайт! У них еще сохранились привилегии. Теперь остается только выжидать. Посмотрим, как повернутся события. «Предательница»! Должно быть, Вы себе не представляете, во сколько вам может влететь это слово?
— Деньги — вздор! — сказал Сомс. — Огласка — вот что плохо!
Фантазия у него разыгралась: он уже видел себя в суде. Вот он оглашает злобные слова этой нахалки, бросает публике и репортерам слово «выскочка», сказанное об его дочери. Это единственный способ защитить себя. Тяжело!
— Что говорит Флёр? — неожиданно обратился он к Майклу.
— Война во что бы то ни стало.
Сомс подпрыгнул на стуле.
— Как это по-женски! Женщины лишены воображения.
— Сначала я тоже так думал, сэр, но теперь сомневаюсь. Флёр рассуждает так: если не схватить Марджори Феррар за волосы, она будет болтать направо и налево; если же предать дело огласке, она не сможет причинить вреда.
— Пожалуй, я зайду к старику Шропширу, — сказал сэр Лоренс. — Наши отцы вместе стреляли вальдшнепов в Албании в пятьдесят четвертом году.
Сомс не понимал, какое это может иметь отношение к делу, но возражать не стал. Маркиз — это, как-никак, почти герцог; быть может, даже в наш демократический век он пользуется влиянием.
— Ему восемьдесят лет, — продолжал сэр Лоренс, — страдает подагрой, но все еще трудолюбив как пчела.
Сомс не мог решить, хорошо это или плохо.
— Откладывать не стоит, пойду к нему сейчас.
На улице они расстались; сэр Лоренс повернул на север, по направлению к Мейфэру{24}.
Маркиз Шропшир диктовал своему секретарю письмо в Совет графства, настаивая на одном из пунктов своей обширной программы всеобщей электрификации. Один из первых встал он на защиту электричества и всю жизнь был ему верен. Это был невысокий, похожий на птицу старик с розовыми щеками и аккуратно подстриженной белой бородкой. Одетый в мохнатый суконный костюм с синим вязаным галстуком, продетым в кольцо, он стоял в своей любимой позе: одну ногу поставил на стул, локтем оперся о колено и подпер подбородок рукой.
— А, молодой Монт! — сказал он. — Садитесь.
Сэр Лоренс сел и положил ногу на ногу. Ему приятно было слышать, что в шестьдесят шесть лет его называют «молодым Монтом».
— Вы мне опять принесли одну из ваших чудесных новых книг?
— Нет, маркиз, я пришел за советом.
— А! Мистер Мэрси, продолжайте: «Таким путем, джентльмены, вы добьетесь для наших налогоплательщиков экономии по меньшей мере в три тысячи ежегодно; облагодетельствуете всю округу, избавив ее от дыма четырех грязных труб, и вам будет признателен ваш покорный слуга Шропшир».
— Вот и все, мистер Мэрси; благодарю вас. Итак, дорогой мой Монт?
Проводив глазами спину секретаря и поймав на себе блестящие глаза старого лорда, глядевшие с таким выражением, точно он намерен каждый день видеть и узнавать что-нибудь новое, сэр Лоренс вынул монокль и сказал:
— Ваша внучка, сэр, и моя невестка хотят затеять свару.
— Марджори? — спросил старик, по-птичьи склонив голову набок. — Это меня не касается. Очаровательная молодая женщина; приятно на нее смотреть, но это меня не касается. Что она еще натворила?
— Назвала мою невестку выскочкой, сказала, что она гоняется за знаменитостями. А отец моей невестки назвал вашу внучку в лицо предательницей.
— Смелый человек, — сказал маркиз. — Смелый. Кто он такой?
— Его фамилия Форсайт.
— Форсайт? — повторил старый пэр. — Форсайт? Фамилия знакомая. Ах, да! «Форсайт и Трефри» — крупные чаеторговцы. Мой отец покупал у них чай. Нет теперь такого чая. Это тот самый?
— Быть может, родственник. Этот Форсайт — адвокат, сейчас практикой не занимается. Все знают его коллекцию картин. Он человек стойкий и честный.
— Вот как! А его дочь действительно гоняется за знаменитостями?
Сэр Лоренс улыбнулся.
— Ей нравится быть окруженной людьми. Очень хорошенькая. Прекрасная мать. В ней есть французская кровь.
— А! — сказал маркиз. — Француженка! Они сложены лучше, чем наши женщины. Чего вы от меня хотите?
— Поговорите с вашим сыном Чарльзом.
Маркиз снял ногу со стула и выпрямился. Голова его заходила из стороны в сторону.
— С Чарли я не говорю, — серьезно сказал он. — Мы уже шесть лет как не разговариваем.
— Простите, сэр. Не знал. Жалею, что побеспокоил вас.
— Нет, нет! Я очень рад вас видеть. Если я увижу Марджори… я подумаю, подумаю. Но, дорогой мой Монт, что поделаешь с этими молодыми женщинами? Чувства долга у них нет, постоянства нет, волос нет, фигуры тоже. Кстати, вы знаете этот проект гидростанции на Северне? — Он взял со стола брошюру. — Я уже столько лет приставал к ним, чтобы начинали. Будь у нас электричество, даже мои угольные копи могли бы дать доход; но они там все раскачиваются. Американцев бы нам сюда.
Видя, что у старика чувство долга заслонило все остальные помыслы, сэр Лоренс встал и протянул руку.
— До свидания, маркиз. Очень рад, что нашел вас в добром здоровье.
— До свидания, дорогой Монт. Я всегда к вашим услугам. И не забудьте, пришлите мне еще что-нибудь из ваших книг.
Они пожали друг другу руку. Оглянувшись в дверях, сэр Лоренс увидел, что маркиз принял прежнюю позу: поставил ногу на стул, подбородком оперся на руку и уже погрузился в чтение брошюры. «Вот это да», как сказал бы Майкл, — подумал он. — Но что мог сделать Чарли Феррар? Почему старик шесть лет с ним не разговаривает? Может быть, «„Старый Форсайт“ знает…»
В это время «Старый Форсайт» и Майкл шли домой через Сент-Джемс-парк.
— Этот молодой американец, — начал Сомс. — Как вы думаете, что побудило его вмешаться?
— Не знаю, сэр. А спрашивать не хочу.
— Правильно — мрачно отозвался Сомс: ему самому неприятно было бы обсуждать с американцем вопросы личного достоинства.
— Слово «выскочка» что-нибудь значит в Америке?
— Не уверен; но коллекционировать таланты — это в Штатах особый вид идеализма. Они желают общаться с теми, кого считают выше себя. Это даже трогательно.
Сомс держался другого мнения: почему, он затруднился бы объяснить. До сих пор его руководящим принципом было никого не считать выше самого себя и своей дочери, а говорить о руководящих принципах не принято. К тому же, этот принцип так глубоко затаился в нем, что он и сам не знал о его существовании.
— Я буду молчать, — сказал он, — если он сам не заговорит. Что еще может сделать эта особа? Она, вероятно, член какой-нибудь группы?
— Неогедонисты.
— Гедонисты?
— Да, сэр. Их цель — любой ценой получать как можно больше удовольствий. Никакого значения они не имеют. Но Марджори Феррар у всех на виду. Она немножко рисует, имеет какое-то отношение к прессе, танцует, охотится, играет на сцене; на воскресенье всегда уезжает в гости. Это хуже всего — ведь в гостях делать нечего, вот они и болтают. Вы когда-нибудь бывали на воскресном сборище, сэр?
— Я? — сказал Сомс. — Ну что вы!
Майкл улыбнулся — действительно, величины несовместимые.
— Надо как-нибудь затащить вас в Липпингхолл.
— Ну нет, благодарю.
— Вы правы, сэр. Скука смертная. Но это кулисы политики. Флёр считает, что это мне на пользу. А Марджори Феррар знает всех, кого мы знаем, знает и тех, кого мы не знаем. Положение очень неловкое.
— Я бы держал себя так, словно ничего не случилось, — сказал Сомс. Но как быть с газетой? Следует их предостеречь, что эта женщина — предательница.
Майкл с улыбкой посмотрел на своего тестя.
В холле их встретил лакей.
— К вам пришел какой-то человек, сэр. Его фамилия — Бегфилл.
— А, да! Куда вы его провели, Кокер?
— Я не знал, что мне с ним делать, сэр: он весь трясется. Я его оставил в столовой.
— Вы меня простите, сэр, — сказал Майкл.
Сомс прошел в гостиную, где застал свою дочь и Фрэнсиса Уилмота.
— Мистер Уилмот уезжает, папа. Ты пришел, как раз вовремя, чтобы попрощаться.
Если он испытывал когда-нибудь чувство благожелательности к посторонним людям, то именно в такие минуты. Против молодого человека он ничего не имел, пожалуй даже ему симпатизировал, но чем меньше около тебя людей, тем лучше. Кроме того, перед Сомсом стоял вопрос: что подслушал американец? Трудно было устоять перед компромиссом с самим собой и не задать ему этого вопроса.
— До свидания, мистер Уилмот, — сказал он. — Если вы интересуетесь картинами… — он приостановился и добавил: — Вам следует заглянуть в Британский музей.
Фрэнсис Уилмот почтительно пожал протянутую руку.
— Загляну. Счастлив, что познакомился с вами, сэр.
Пока Сомс недоумевал, почему он счастлив, молодой человек повернулся к Флёр.
— Из Парижа я напишу Джону и передам ему ваш привет. Вы были удивительно добры ко мне. Я буду рад, если вы с Майклом поедете в Штаты и навестите меня. А если вы привезете с собой вашу собачку, я с удовольствием разрешу ей еще раз меня укусить.
Он поцеловал руку Флёр и вышел, а Сомс задумчиво уставился в затылок дочери.
— Несколько неожиданно, — сказал он, когда дверь закрылась. — Что-нибудь с ним случилось?
Она повернулась к нему и холодно спросила:
— Папа, зачем ты устроил вчера этот скандал? Несправедливость обвинения бросалась в глаза, и Сомс молча закусил ус. Словно он мог промолчать, когда ее оскорбили в его присутствии!
— Как, по-твоему, какую пользу ты этим принес?
Сомс не пытался дать объяснение, но ее слова причинили ему боль.
— Ты сделал так, что теперь мне трудно смотреть людям в глаза. И все-таки скрываться я не буду. Если я — выскочка, не пренебрегающая никакими средствами, чтобы создать «салон», я свою роль проведу до конца. Но ты, пожалуйста, впредь не думай, что я ребенок, который не может постоять за себя.
Снова Сомс промолчал, оскорбленный до глубины души.
Флёр быстро взглянула на него и сказала:
— Прости, но я ничего не могу поделать; ты все испортил.
И она вышла из комнаты.
Сомс вяло подошел к окну и посмотрел на улицу. Увидел, как отъехало такси с чемоданами; увидел, как голуби опустились на мостовую и вновь взлетели; увидел, как в сумерках мужчина целует женщину, а полисмен, закурив трубку, уходит со своего поста. Много любопытных вещей видел Сомс. Он слышал, как пробил Большой Бэн. Ни к чему все это. Он думал о серебряной ложке. Когда родилась Флёр, он сам сунул ей в рот эту ложку.
Человек, которого Кокер провел в столовую, стоял не двигаясь. Постарше Майкла, шатен, с намеком на бакенбарды и с бледным лицом, на котором застыло обычное у актеров, но незнакомое Майклу заученно-оживленное выражение, он одной рукой вцепился в край стола, другой — в свою черную широкополую шляпу. В ответ на взгляд его больших, обведенных темными кругами глаз Майкл улыбнулся и сказал:
— Не волнуйтесь, мистер Бергфелд, я не антрепренер. Пожалуйста, садитесь и курите.
Посетитель молча сел и, пытаясь улыбнуться, взял предложенную папиросу. Майкл уселся на стол.
— Я узнал от миссис Бергфелд, что вы на мели.
— И прочно, — сорвалось с дрожащих губ.
— Должно быть, всему виной ваше здоровье и ваша фамилия?
— Да.
— Вам нужна работа на открытом воздухе. Никакого гениального плана я не придумал, но вчера ночью меня осенила одна мысль. Что вы скажете о разведении кур? Все этим занимаются.
— Если бы у меня были мои сбережения…
— Да, миссис Бергфелд мне рассказала. Я могу навести справки, но боюсь…
— Это грабеж!
За звуком его слов Майкл сейчас же услышал голоса всех антрепренеров, которые отказали этому человеку в работе.
— Знаю, — сказал он успокоительным тоном. — Грабят Петра, чтобы заплатить Павлу. Что и говорить, этот пункт договора — чистое варварство. Только, право же, не стоит этим терзаться.
Но посетитель уже встал.
— Отнимают у одного, чтобы заплатить другому! Тогда почему не отнять жизнь у одного, чтобы дать ее другому? То же самое! И это делает Англия — передовая страна, уважающая права личности! Омерзительно!
Майкл почувствовал, что актер хватает через край.
— Вы забываете, — сказал он, — что война всех нас превратила в варваров. Этого мы еще не преодолели. И, как вам известно, искру в пороховой погреб бросила ваша страна. Но что же вы скажете о разведении кур?
Казалось, Бергфелд с величайшим трудом овладел собой.
— Ради моей жены, — сказал он, — я готов делать что угодно. Но если мне не вернут моих сбережений, как я могу начать дело?
— Обещать ничего не обещаю, но, быть может, я буду вас финансировать для начала. Этот парикмахер, который живет в первом этаже, тоже хочет получить работу на свежем воздухе. Кстати, как его фамилия?
— Суэн.
— Вы с ним ладите?
— Он упрямый человек, но мы с ним в хороших отношениях.
Майкл слез со стола.
— Дайте мне время, я это обдумаю. Надеюсь, кое-что нам удастся сделать, — и он протянул руку.
Бергфелд молча пожал се. Глаза его снова смотрели мрачно.
«Этот человек, — подумал Майкл, — может в один прекрасный день покончить с собой». И он проводил его до двери. Несколько минут смотрел он вслед удаляющейся фигуре с таким чувством, словно самый мрак соткан из бесчисленных историй, столь же печальных, как жизнь этого человека, и парикмахера, и того, который остановил его и шепотом попросил работы. Да, пусть отец уступит ему клочок земли за рощей в Липпингхолле. Он Майкл — купит им домик, купит кур, и так будет основана колония — Бергфелды, парикмахер и Генри Боддик. В роще они могут нарубить деревьев и построить курятники. Производство предметов питания — проведение в жизнь теории Фоггарта. Флёр над ним посмеется. Но разве в наши дни может человек избежать насмешек? Он вошел в дом. В холле стояла Флёр.
— Фрэнсис Уилмот уехал, — сказала она.
— Почему?
— Он уезжает в Париж.
— Что он подслушал вчера?
— Неужели ты думаешь, что я его спрашивала?
— Конечно нет, — смиренно сказал Майкл. — Пойдем наверх, посмотрим на Кита; ему как раз время купаться.
Действительно, одиннадцатый баронет сидел в ванне.
— Идите, няня, — сказала Флёр. — Я им займусь.
— Он три минуты сидит в ванне, мэм.
— Сварился всмятку, — сказал Майкл.
Ребенку был год и два месяца, и энергии его можно было позавидовать: все время он находился в движении. Казалось, он вкладывал в жизнь какой-то смысл. Жизненная сила его была абсолютна — не относительна. В том, как он прыгал, и ворковал, и плескался, была радость мошки, пляшущей в луче света, галчонка, пробующего летать. Он не предвкушал будущих благ, он наслаждался минутой. Весь белый, с розовыми пятками, с волосами и глазенками, которым еще предстояло посветлеть, он цеплялся руками за мать, за мыло, за полотенце — казалось, ему недостает только хвоста. Майкл смотрел на него и размышлял. Этот человечек имеет в своем распоряжении все, чего только можно пожелать. Как они будут его воспитывать? Подготовлены ли они к этой задаче? Ведь и они тоже, как и все это поколение их класса, родились эмансипированными, имели отцов и матерей, скрепя сердце поклонявшихся новому фетишу — свободе! Со дня рождения они имели все, чего только могли пожелать, им оставалось одно: ломать себе голову над тем, чего же им еще не хватает. Избыток свободы побуждал к беспокойным исканиям. С войной свободе пришел конец; но война перегнула палку, снова захотелось произвола. А для тех, кто, как Флёр, немножко запоздал родиться и не мог принять участие в войне, рассказы о ней окончательно убили уважение к чему бы то ни было. Пиетет погиб, служение людям сдано в архив, атавизм опровергнут, всякое чувство смешно и будущее туманно — так нужно ли удивляться, что современные люди — те же мошки, пляшущие в луче света, только принимающие себя всерьез? Так думал Майкл, сидя над ванночкой и хмурясь на своего сынишку. Можно ли иметь детей, если ни во что не веришь? Впрочем, сейчас опять пытаются найти объект какой-то веры. Только уж очень это медлительный процесс. «Слишком мы много анализируем, — думал он, — вот в чем беда».
Флёр вытерла одиннадцатого баронета и начала присыпать его тальком; ее взгляд словно проникал ему под кожу, чтобы убедиться, все ли там в порядке. Майкл следил, как она брала то одну, то другую ручку, осматривая каждый ноготок, на секунду целиком отдаваясь материнскому чувству. А Майкл, с грустью сознавая несовместимость подобных переживаний с положением члена парламента, щелкнул перед носом младенца пальцами и вышел из детской.
Он отправился в свой кабинет, достал один из томов Британской энциклопедии и отыскал слово «куры». Прочел об орпингтонах, легхорнах, брамапутрах, но пользы извлек мало. Он вспомнил: если перед клювом курицы провести мелом черту, курица вообразит, что клюв ее к этой черте привязан. Ему хотелось, чтобы кто-нибудь провел меловую черту перед его носом. Может быть, фоггартизм такая черта? В эту минуту послышался голос:
— Скажите Флёр, что я ухожу к ее тетке.
— Покидаете нас, сэр?
— Да, здесь во мне не нуждаются.
Что могло случиться?
— Но с Флёр вы повидаетесь перед уходом, сэр?
— Нет, — сказал Сомс.
Неужели кто-то стер меловую черту перед носом «Старого Форсайта»?
— Скажите, сэр, прибыльное это дело — разводить кур?
— Теперь нет прибыльных дел.
— И тем не менее суммы, получаемые от налогоплательщиков, все увеличиваются?
— Да, — сказал Сомс, — тут что-то неладно.
— Не думаете ли вы, сэр, что люди преувеличивают свои доходы?
Сомс заморгал. Даже сейчас, в пессимистическом настроении, он все же был лучшего мнения о людях.
— Позаботьтесь, чтобы Флёр не вздумала оскорблять эту рыжую кошку, сказал он. — Флёр родилась с серебряной ложкой во рту; по ее мнению, она может делать все, что ей вздумается. — Он захлопнул за собой дверь.
Серебряная ложка во рту! Как кстати!..
Уложив ребенка. Флёр удалилась в свое святилище, которое в былые дни носило бы название будуара. Подсев к бюро, она мрачно задумалась. Как мог отец устроить такой скандал на людях? Неужели он не понимает, что эти слова не имеют никакого значения, пока они не преданы огласке? Она горела желанием излить свои чувства и сообщить людям свое мнение о Марджори Феррар.
Она написала несколько писем — одно леди Элисон и два письма женщинам, бывшим свидетельницами вчерашней сцены. Третье письмо она закончила так:
«Женщина, которая прикидывается вашим другом, пробирается к вам в дом и за вашей спиной наносит вам удар, такая женщина — змея. Не понимаю, как ее терпят в обществе. Она не имеет представления о нравственности, какие бы то ни было моральные побуждения ей чужды. Что касается ее очарования — о боже!»
Так! Теперь оставался еще Фрэнсис Уилмот. Она не все успела ему сказать.
«Милый Фрэнсис,
Мне жаль, что Вы так внезапно уехали, Я хотела Вас поблагодарить за то, что вчера Вы выступили в мою защиту. О Марджори Феррар скажу только, что дальше идти некуда. Но в лондонском обществе не принято обращать внимания на шпильки. Я была очень рада познакомиться с Вами. Не забывайте нас; когда вернетесь из Парижа — приходите.
Впредь она будет приглашать на свои вечера только мужчин. Но придут ли они, если не будет женщин? А такие мужчины, как Филип Куинси, не менее ядовиты, чем женщины. Кроме того, могут подумать, что она глубоко оскорблена. Нет! Пусть все идет по-старому; нужно только вычеркнуть этих субъектов «кошачьей породы». Впрочем, она ни в ком не уверена, если не считать Элисон и такой тяжелой артиллерии, как мистер Блайт, посланники и три-четыре политических деятеля. Все остальные готовы вцепиться когтями вам в спину или в лицо, если на них никто не смотрит. Это модно. Живя в обществе, кто может избегать царапин и кто не царапается сам? Без этого жизнь была бы ужасно тусклой. Как можно жить и не царапаться — разве что в Италии? Ах, эти фрески Фра Анжелико{25} в монастыре св. Марка! Вот кто никогда не царапался! Франциск Ассизский{26} беседует с птицами среди цветочков, и солнце, и луна, и звезды — все ему родные. А св. Клара{27} и св. Флёр — сестра св. Франциска! Отрешиться от мира и быть хорошей! Жить для счастья других! Как ново! Как увлекательно — на одну неделю. А потом как скучно!
Она отодвинула занавеску и посмотрела на улицу. При свете фонаря она увидела двух кошек, тонких, удивительно грациозных. Они стояли друг против друга. Вдруг они отвратительно замяукали, выпустили когти и сцепились в клубок. Флёр опустила занавеску.
Приблизительно в это же время Фрэнсис Уилмот опустился на стул в зале отеля «Космополис», но тотчас же выпрямился. В центре комнаты, скользя по паркету, отступая, поворачиваясь, изгибаясь в объятиях человека с лицом, похожим на маску, танцевала та, от которой он, верный Флёр и Майклу, решил бежать в Париж. Судьба! Ибо, конечно, он не мог знать, что по вечерам она часто приходит сюда танцевать. Она и ее партнер танцевали безупречно; Фрэнсис Уилмот, любивший танцы, понимал, что видит зрелище исключительное. Когда они остановились в двух шагах от него, он медленно произнес:
— Это было красиво.
— Здравствуйте, мистер Уилмот.
Как! Она знает его фамилию! Казалось бы, в этот момент ему следовало продемонстрировать свою преданность Флёр; но она опустилась на стул рядом с ним.
— Итак, вчера вечером вы сочли меня предательницей?
— Да.
— Почему?
— Потому что я слышал, как вы назвали хозяйку дома «выскочкой».
Марджори Феррар усмехнулась.
— Дорогой мой, хорошо было бы, если бы люди не давали своим друзьям худших прозвищ! Я не хотела, чтобы слышали вы или тот старик со страшным подбородком.
— Это ее отец, — серьезно сказал Фрэнсис Уилмот. — Вы его оскорбили.
— Ну что ж! Сожалею!
Теплая рука без перчатки коснулась его руки. От этого прикосновения по руке Фрэнсиса Уилмота словно пробежал ток.
— Вы танцуете?
— Да, но с вами я бы не осмелился.
— Нет, нет, пойдемте!
У Фрэнсиса Уилмота закружилась голова, а затем он и сам закружился в танце.
— Вы танцуете лучше, чем англичане, если не говорить о профессионалах, — сказала она. Губы ее были на расстоянии шести дюймов от его лица.
— Горжусь вашей похвалой, мэм.
— Разве вы не знаете, как меня зовут? Или вы всегда называете женщин «мэм»? Это очень мило.
— Конечно, я знаю ваше имя и знаю, где вы живете. Сегодня в четыре часа ночи я был в нескольких шагах от вашего дома.
— Что вы там делали?
— Мне хотелось быть поближе к вам.
Марджори Феррар сказала, словно размышляя вслух:
— Никогда еще мне не приходилось слышать такой галантной фразы. Приходите ко мне завтра пить чай.
Поворачиваясь, пятясь, проделывая все па, Фрэнсис Уилмот медленно проговорил:
— Я должен ехать в Париж.
— Не бойтесь, я вам зла не причиню.
— Я не боюсь, но…
— Значит, я вас жду. — И, перейдя к партнеру с лицом, похожим на маску, она оглянулась на него через плечо.
Фрэнсис Уилмот вытер лоб. Удивительное событие, окончательно поколебавшее его представление об англичанах как о натянутых, чопорных людях! Если бы он не знал, что она — дочь лорда, он принял бы ее за американку. Быть может, она еще раз пригласит его танцевать? Но она вышла, не взглянув на него.
Всякий типичный современный молодой человек возгордился бы. Но он не был ни типичен, ни современен. Хотя в 1918 году он шесть месяцев обучался в школе летчиков, один раз побывал в Нью-Йорке да наезжал иногда в Чарлстон и Саванну{28}, он остался деревенским жителем, верным традиции хороших манер, работы и простого образа жизни. Женщин он знал мало и относился к ним почтительно. Он судил о них по своей сестре и по немолодым подругам своей покойной матери. На пароходе некая северянка сообщила ему, что на Юге девушки измеряют жизнь количеством мужчин, которых им удается покорить; и нарисовала ему забавный портрет девушки с Юга. Южанин удивился. Энн была не такая. Впрочем, возможно, что, выйдя девятнадцати лет за первого молодого человека, сделавшего ей предложение, она просто не успела развернуться.
На следующее утро он получил записку Флёр. «Дальше идти некуда!» Куда идти? Он возмутился. В Париж он не уехал и в четыре часа был на Рэн-стрит.
У себя в студии Марджори Феррар, одетая в голубую блузу, соскабливала краску с холста. Через час Фрэнсис Уилмот был ее рабом. Выставка собак Крафта, лейб-гвардейцы, дерби — он забыл даже о своем желании это посмотреть; теперь во всей Англии для него существовала только Марджори Феррар, ее одну хотел он видеть. Вряд ли он помнил, в какую сторону течет река, и, выйдя из дома, чисто случайно повернул на восток, а не на запад. Ее волосы, ее глаза, голос — она его околдовала. Да, он сознавал, что он дурак, но ничего против этого не имел; дальше мужчина идти не может! Она обогнала его в маленьком открытом автомобиле, которым сама управляла. Она ехала на репетицию; махнула ему рукой. Он задрожал и побледнел. Когда автомобиль скрылся из виду, он почувствовал себя покинутым, словно заблудившимся в мире теней, серых и тусклых. А! Вот парламент! А неподалеку находится единственный в Лондоне дом, где он может поговорить о Марджори Феррар, тот самый дом, в котором она держала себя недостойно. Он горел желанием защитить ее от обвинения в том, что «дальше идти некуда». Он понимал, что не подобает говорить с Флёр об ее враге, но все же это было лучше, чем молчать. Итак, он повернул на Саут-сквер и позвонил.
Флёр пила чай в гостиной.
— Вы еще не в Париже? Как мило! Чаю хотите?
— Я уже пил, — краснея, ответил Фрэнсис Уилмот. — Пил у нее.
Флёр широко раскрыла глаза.
— О! — воскликнула она со смехом. — Как интересно! Где же это она вас подцепила?
Фрэнсис Уилмот не совсем понял смысл этой фразы, но почувствовал в ней что-то оскорбительное.
— Вчера она была на thé dansant[2] в том отеле, где я остановился. Она изумительно танцует. И вообще она — изумительная женщина. Пожалуйста, объясните мне, что вы имели в виду, когда писали: «Дальше идти некуда»?
— А вы мне объясните, что это за перемена фронта?
Фрэнсис Уилмот улыбнулся.
— Вы были так добры ко мне, и мне хочется, чтобы вы с ней помирились. Конечно, она не думала того, что тогда сказала.
— В самом деле? Она сама вам это сообщила?
— Гм, не совсем. Она не хотела, чтобы мы услышали ее слова, — вот что она сказала.
— Да?
Он смотрел на ее улыбающееся лицо и, быть может, смутно сознавал, что дело не так просто, как ему кажется. Но он был молод, к тому же американец, — и не верил, что его желание помирить их неосуществимо.
— Мне невыносимо думать, что вы с ней в ссоре. Может быть, вы согласитесь встретиться с ней у меня в отеле и пожать ей руку?
Флёр окинула его взглядом с головы до ног.
— Мне кажется, в вас есть французская кровь, не правда ли?
— Да, моя бабка была француженка.
— А во мне французской крови больше. Знаете ли, французы — не из тех, кто легко прощает. И они не убеждают себя верить в то, во что хотят верить.
Фрэнсис Уилмот встал, и в голосе его послышались властные нотки.
— Вы мне объясните эту фразу в вашем письме?
— Дорогой мой! Конечно, я имела в виду, что она достигла предела совершенства. Разве вы этого не засвидетельствуете?
Фрэнсис Уилмот понял, что его высмеивают. Плохо разбираясь в своих чувствах, он направился к двери.
— Прощайте, — сказал он. — Вряд ли вы когда-нибудь захотите меня видеть.
— Прощайте, — сказала Флёр.
Грустный, недоумевающий, он вышел, еще острее чувствуя свое одиночество. Не было в этом городе никого, кто бы ему помог. Все здесь запутанно и сложно. Люди говорят не то, что думают; а его богиня так же загадочна и причудлива, как и все остальные! Нет, еще более загадочна — ибо какое ему дело до остальных?
Сомс, расстроенный и взволнованный, поехал на Гринс-трит к своей сестре. Беспокоило его то, что Флёр нажила себе врага, пользующегося влиянием в обществе. И упрек в том, что виною всему — он сам, казался особенно несправедливым потому, что в сущности так оно и было.
Вечер, проведенный в обществе спокойной и рассудительной Уинифрид Дарти, и турецкий кофе, который он всегда пил с наслаждением, хотя и считал вредным для печени, несколько его успокоили, и он снова попытался взглянуть на инцидент как на бурю в стакане воды.
— Вот эта заметка в газете не дает мне покоя, — сказал он.
— Неприятная история, Сомс, но я бы не стала волноваться. Люди просматривают эти, заметки и тотчас же о них забывают. Помещают их просто так — для забавы.
— Недурная забава! Эта газета пишет, что у нее не меньше миллиона читателей.
— Ведь имен нет.
— Эти политики и светские бездельники все друг друга знают, — сказал Сомс.
— Да, дорогой мой, — ласковым, успокоительным тоном заметила Уинифрид, — но теперь не принято к чему бы то ни было относиться серьезно.
Она рассуждала разумно. Успокоенный, он улегся спать.
Но с тех пор как Сомс отошел от дел, он изменился сильнее, чем предполагал. У него не было больше профессиональных забот, на которые он мог бы обратить унаследованную от Джемса способность тревожиться, и ему ничего не оставалось, как беспокоиться из-за повседневных неприятностей. Чем больше он думал об этой заметке, тем сильнее ему хотелось дружески побеседовать с редактором. Если он сможет прийти к Флёр и сказать: «С этой публикой я все уладил. Больше подобных заметок не будет», — гнев ее остынет. Если не имеешь возможности внушить людям благоприятное мнение о своей дочери, то во всяком случае можно заткнуть рот тем, кто громогласно высказывает мнение неблагоприятное.
Сомс ненавидел, когда его имя попадало в газеты, в остальном же он относился к ним терпимо. Он читал «Таймс». «Таймс» читал и его отец — Сомс с детства помнил хруст больших страниц. В «Таймсе» помещали новости, больше новостей, чем он успевал прочесть. К ее передовицам он относился с уважением; и хотя утверждал порой, что количество приложений можно бы и сократить, все же считал, что это достойная джентльмена газета. Аннет и Уинифрид читали «Морнинг Пост». О других газетах Сомс имел смутное представление, заголовки в них были, напечатаны слишком крупным шрифтом и страницы были словно разрезаны на куски. На прессу в целом Сомс смотрел, как всякий англичанин: она существует. У нее есть достоинства и недостатки, и — как бы то ни было — от нее не уйдешь.
На следующее утро, часов в одиннадцать, он отправился на Флит-стрит.
В редакции «Ивнинг Сан» он подал свою визитную карточку и изъявил желание повидаться с редактором. Клерк бросил взгляд на цилиндр Сомса, а затем провел посетителя по коридору в маленькую комнатку. Кто-нибудь его примет.
— Кто-нибудь? — сказал Сомс. — Мне нужен редактор.
Редактор очень занят. Не может ли Сомс зайти попозже, когда народу будет меньше?
— Нет, — сказал Сомс.
Не сообщит ли он, по какому делу пришел? Сомс отказался.
Клерк еще раз посмотрел на его цилиндр и удалился. Через четверть часа Сомса ввели в комнату, где веселый человек в очках перелистывал альбом с газетными вырезками. Когда Сомс вошел, человек поднял глаза, взял со стола его визитную карточку и сказал:
— Мистер Сомс Форсайт? Да?
— Вы редактор? — спросил Сомс.
— Один из редакторов. Садитесь. Чем могу служить?
Сомс, желая произвести хорошее впечатление, не сел и поторопился достать из бумажника газетную вырезку.
— Во вторник вы напечатали вот это.
Редактор просмотрел заметку, казалось, просмаковал ее и спросил:
— Да?
— Будьте добры сказать мне, кто это написал.
— Мы никогда не сообщаем фамилий наших корреспондентов, сэр.
— Я-то, собственно говоря, знаю.
Редактор открыл рот, словно хотел сказать: «В таком случае, зачем же вы спрашиваете?» — но вместо этого улыбнулся.
— Видите ли, — начал Сомс, — автор этой заметки имеет в виду мою дочь, миссис Флёр Монт, и ее мужа.
— Вот как? Вы осведомлены лучше, чем я. Но что вам не нравится в этой заметке? Самая безобидная болтовня.
Сомс посмотрел на него. Этот человек слишком беззаботен!
— Вы так думаете? — сухо сказал он. — А приятно вам будет, если вашу дочь назовут «предприимчивой леди»?
— Что же тут такого? Слово необидное. Кроме того, фамилия не указана.
— Значит, вы помещаете заметки с тем, чтобы никто их не понял? — насмешливо спросил Сомс.
Редактор засмеялся.
— Нет, вряд ли, — сказал он. — Но не слишком ли вы чувствительны, сэр?
Дело принимало неожиданный для Сомса оборот. Прежде чем просить редактора впредь не помещать столь обидных заметок, Сомс, видимо, должен был ему доказать, что заметка обидна; а для этого пришлось бы вскрыть всю подноготную.
— Видите ли, — сказал он, — если вы не понимаете, что тон заметки неприятен, то я не сумею вас убедить. Но я бы попросил впредь подобных заметок не помещать. Случайно я узнал, что вашей корреспонденткой руководит недоброе чувство.
Редактор снова взглянул на вырезку.
— Я бы не сказал, судя по этой заметке. Люди, занимающиеся политикой, постоянно наносят и получают удары. Они не слишком щепетильны. А эта заметка вполне безобидна.
Задетый словами «чувствительный» и «щепетильный», Сомс брюзгливо сказал:
— Все это мелочи, не заслуживающие внимания.
— Вполне с вами согласен, сэр. Всего хорошего.
И редактор снова занялся газетными вырезками.
Этот субъект — как резиновый мяч! Сомс приготовился сделать выпад.
— Если ваша корреспондентка считает, что можно безнаказанно давать выход своему сплину на страницах газет, то она не замедлит убедиться в своей ошибке.
Сомс ждал ответа. Его не последовало.
— Прощайте, — сказал он и повернулся к двери.
Свидание вышло не столь дружеское, как он рассчитывал. Ему вспомнились слова Майкла: «Пресса — цветок чувствительный». Сомс решил о своем визите не упоминать.
Два дня спустя, просматривая в «Клубе знатоков» «Ивнинг Сан», Сомс наткнулся на слово «фоггартизм». Гм! Передовая статья.
«Из всех панацей, коими увлекаются молодые и не теряющие надежду политики, самой нелепой является та, которая именуется „фоггартизмом“. Необходимо выяснить сущность этого патентованного средства, изобретенного для борьбы с так называемой национальной болезнью; сделать это нужно не откладывая, пока средство не выброшено на рынок. Рецепт дан в книге сэра Джемса Фоггарта „Опасное положение Англии“, и, если следовать этому рецепту, рабочая сила Англии должна уменьшиться. Пророки фоггартизма предлагают нам рассылать во все концы империи сотни тысяч мальчиков и девочек, окончивших школы. Не говоря уже о полной невозможности втянуть их в жизнь медленно развивающихся доминионов, мы обречены терять приток рабочей силы для того, чтобы через двадцать лет спрос наших доминионов на продукты производства повысился и сравнялся с производительностью Великобритании. Более сумасбродного предложения нельзя себе представить. Рядом с этой болтовней об эмиграции — ибо „болтовня“ — самое подходящее наименование для такой бьющей на сенсацию программы — проводится слабенькая пропаганда „назад к земле“. Краеугольным камнем фоггартизма является следующая доктрина: в Англии заработная плата и прожиточный минимум в настоящее время столь высоки, что мы не имеем возможности конкурировать с германской продукцией или восстановить наши торговые отношения с Европой. Такая точка зрения по вопросу о нашем промышленном превосходстве над другими странами до сих пор еще в Англии не выдвигалась. Чем скорее эти дешевые болтуны, пролезшие на выборах, поймут, что английский избиратель не желает иметь дело со столь сумасшедшими теориями, тем скорее станет ясно, что фоггартизм — мертворожденный младенец».
Какое бы внимание ни уделил Сомс «Опасному положению Англии», он нимало не был повинен в пристрастии к фоггартизму. Если бы завтра теория Фоггарта была разбита, Сомс, не доверявший никаким теориям и идеям и, как истый англичанин, склонявшийся к прагматизму, констатировал бы с облегчением, что Майкл благополучно отделался от громоздкой обузы. Но сейчас у него возникло подозрение: не сам ли он вдохновил автора этой статьи? Быть может, это был ответ веселого редактора?
Вторично приняв решение не упоминать о своем визите, он отправился обедать на Саут-сквер.
В холле он увидел незнакомую шляпу: очевидно, к обеду кто-то был приглашен. Действительно, мистер Блайт, со стаканом в руке и маслиной во рту, беседовал с Флёр, свернувшейся клубочком на подушках перед камином.
— Папа, ты знаком с мистером Блайтом?
Еще один редактор! Сомс с опаской протянул руку.
Мистер Блайт проглотил маслину.
— Никакого значения эта статья не имеет, — сказал он.
— По-моему, — сказала Флёр, — вы должны дать им понять, какими дураками они себя выставили.
— Майкл разделяет вашу точку зрения, миссис Монт?
— Майкл решил ни на шаг не отступать!
И все оглянулись на Майкла, входившего в комнату.
Вид у него и правда был решительный.
По мнению Майкла, нужно было идти напролом, иначе вообще не стоило ничего начинать. Члены парламента должны отстаивать свои собственные убеждения, а не те, что навязывает им Флит-стрит. Если они искренно верят, что политика Фоггарта есть единственный способ борьбы с безработицей и неудержимым притоком населения в города, то эту политику они и должны проводить, невзирая на нападки прессы. Здравый смысл на их стороне, а в конечном счете победа всегда останется за здравым смыслом. Оппозиция, которую вызывает фоггартизм, основана на желании навязать тред-юнионам снижение заработной платы и удлинение рабочего дня, только никто не решается прямо это высказать. Пусть газеты изощряются, сколько им угодно. Он готов пари держать, что через шесть месяцев, когда публика свыкнется с идеей фоггартизма, они половину своих слов возьмут назад. И неожиданно он обратился к Сомсу:
— Надеюсь, сэр, вы не ходили в редакцию объясняться по поводу этой заметки?
Сомс как в частной, так и в общественной жизни придерживался правила избегать лжи в тех случаях, когда его припирали к стене. Ложь чужда английскому духу и даже некрасива. Скосив глаза на свой нос, он медленно проговорил:
— Видите ли, я дал им понять, что фамилия этой особы мне известна.
Флёр нахмурилась, мистер Блайт потянулся за соленым миндалем.
— А что я вам говорил, сэр? — воскликнул Майкл. — Последнее слово всегда останется за ними. Пресса преисполнена чувства собственного достоинства, и мозоли у нее на обеих ногах, не так ли, мистер Блайт?
Мистер Блайт внушительно произнес:
— Прессе свойственны все человеческие слабости, молодой человек. Она предпочитает критиковать, а не быть жертвоц критики.
— Я думала, что впредь буду избавлена от заступничества, — ледяным тоном сказала Флёр.
Разговор снова перешел на фоггартизм, но Сомс мрачно молчал. Больше он никогда не будет вмешиваться не в свое дело! И, подобно всем любящим, он задумался о своей горькой судьбе. В сущности, ведь вмешался-то он в свое дело! Ее честь, ее счастье — разве это его не касается? А она на него обиделась. После обеда Флёр вышла, оставив мужчин за стаканом вина; впрочем, пил один мистер Блайт. Сомс улавливал обрывки разговора: на следующей неделе этот похожий на лягушку редактор собирался разразиться статьей в «Аванпосте». Майкл хотел при первом удобном случае выступить со своей речью. Для Сомса это были пустые слова. Когда встали из-за стола, он сказал Майклу:
— Я ухожу.
— Мы идем в палату, сэр; вы не останетесь с Флёр?
— Нет, — сказал Сомс, — мне пора.
Майкл пристально на него посмотрел.
— Сейчас я ей скажу, что вы уходите.
Сомс надел пальто и уже открывал дверь, когда до него донесся запах фиалок. Голая рука обвилась вокруг его шеи. Что-то мягкое прижалось к нему сзади.
— Папа, прости, я была такой скверной.
Сомс покачал головой.
— Нет, — послышался голос Флёр, — так ты не уйдешь.
Она проскользнула между ним и дверью. Ее глаза смотрели на него в упор, блестели ослепительно белые зубы.
— Скажи, что ты меня прощаешь!
— Этим всегда кончается, — отозвался Сомс.
Она коснулась губами его носа.
— Ну вот! Спокойной ночи, папочка! Знаю, что я избалована!
Сомс судорожно ее обнял, открыл дверь и, не говоря ни слова, вышел.
Под парламентскими часами газетчики что-то выкрививали. Должно быть, политические новости, предположил Сомс. Приближается падение лейбористского правительства — какой-то редактор подставил им ножку{29}, с них станется! Ну что ж! Одно правительство падет, будет другое! Сомсу все это казалось очень далеким. Она — она одна имела для него значение.
Когда Майкл и мистер Блайт пришли, они застали «Мать всех парламентов» в великом волнении. Либералы отказались поддержать лейбористское правительство{30}, и оно вот-вот должно было пасть, На парламентской площади толпились люди, смотревшие на часы и ожидавшие сенсационных событий.
— Я не пойду в палату, — сказал Майкл. — Голосования сегодня не будет. Теперь, по-видимому, один выход — роспуск палаты. Я хочу побродить и подумать.
— Стоит ненадолго зайти, — сказал мистер Блайт.
Они расстались, и Майкл побрел по улице. Вечер был тихий, и он страстно желал услышать голос своей страны. Но где можно было его услышать? Соотечественники Майкла высказывают мнения «за» и «против», рассуждают каждый о своем — здесь речь идет о подоходном налоге или о пособиях, там перечисляют имена лидеров или слышится слово «коммунизм». Но все умалчивают о той тревоге, которую испытывает каждый. Теперь, как и предсказывала Флёр, к власти придут тори. Страна ищет болеутоляющего средства — «сильного и прочного правительства». Но сможет ли это сильное и прочное правительство бороться с наследственным раком, восстановить утраченное равновесие? Сумеет ли успокоить ноющую боль, которую ощущают все, ни словом о ней не упоминая?
«Мы избалованы прошлым благополучием, — думал Майкл. — Мы ни за что не признаемся в том, что больны, и, однако, остро ощущаем свою болезнь!»
Англия с серебряной ложкой во рту! Зубов у нее уже не осталось, чтобы эту ложку удерживать, но духу не хватает расстаться с ложкой! А наши национальные добродетели — выносливость, умение все принимать с улыбкой, крепкие нервы и отсутствие фантазии? Сейчас эти добродетели граничат с пороками, ибо приводят к легкомысленной уверенности в том, что Англия сумеет как-нибудь выпутаться, не прилагая особых усилий. Но с каждым годом остается все меньше шансов оправиться от потрясения, меньше времени для упражнения в британских «добродетелях». «Тяжелы мы на подъем, — думал Майкл. — В тысяча девятьсот двадцать четвертом году это непростительно».
С этими мыслями он повернул на восток. В театрах начались спектакли. «Великий паразит», как называл Лондон сэр Джемс Фоггарт, лежал, пустынный, залитый огнями. По бессонной Флит-стрит Майкл прошел в Сити, горячечный днем, мертвый ночью. Здесь все богатство Англии дремало после дневного разгула. Сюда стягивались все нити национального кредита, основанного — на чем? На сырье и продуктах питания, которых каждая новая война может лишить Англию, беззащитную против воздушного нападения; на рабочей силе, не вмещающейся в европейские масштабы. И все же пока что кредит Англии стоит высоко и всем импонирует, кроме разве тех, кто получает пособие. Обещание заплатить все еще дает Англии возможность купить все, что угодно, только не душевный покой. Майкл брел дальше, миновал Уайтчепл, еще людный и красочный, дошел до Майл-Энда{31}. Здесь дома были ниже, словно не хотели заслонять звездное небо, к которому нет путей. Майкл как бы перешел через границу. Тут обитала как будто иная раса, была другая Англия, но тоже живущая сегодняшним днем и не менее беззаботная, чем Англия Флит-стрит и Сити. О, пожалуй, еще более беззаботная! Ибо обитатели Майл-Энда знали, что не в их власти оказывать влияние на политику. Миля за милей тянулись серые улицы с низкими домами, улицы, уходившие к заброшенным полям. Но Майкл дальше не пошел; он увидел кино и завернул туда.
Сеанс давно начался. Героиня лежала, связанная, поперек седла злодея-ковбоя, скакавшего на диком мустанге. Через каждые десять секунд на экране появлялся Джон Т. Бронсон, управляющий туксонвильскими медными рудниками; он мчался в шестидесятисильном паккарде, намереваясь перерезать дорогу злодею, раньше, чем тот достигнет реки Пима{32}. Майкл наблюдал за своими соседями. Как упиваются! Сильное и прочное правительство очень оно им нужно! Кино — вот болеутоляющее средство. Он видел, как упал мустанг, подстреленный Джоном Т. Бронсоном, а на экране появились слова: «Волосатый Пит не отступает… Она не достанется тебе, Бронсон». Здорово! Пит швыряет женщину в реку. Джон Т. Бронсон прыгает в воду, хватает героиню за волосы. Но Волосатый Пит опустился на одно колено и прицелился. Пули прорезали поверхность воды. Одна пуля прострелила плечо героине — ух, какая дырка! Это что за звук? Джон Т. Бронсон скрежещет зубами. Вот он подплыл к берегу, вытащил героиню на сушу. Достает из-под, кепки револьвер. Слава богу, сухой!
«Берегись, Волосатый Пит!» Облачко дыма. Пит корчится на песке, хватает его зубами, сейчас съест! «Волосатый Пит покончил счеты с жизнью». Темп музыки замедляется. Джон Т. Бронсон поднимает очнувшуюся героиню. На берегу реки Пима они стоят обнявшись. Солнце заходит. «Наконец-то, любимая!»
«Правильно, — размышлял Майкл, выходя на залитую электрическим светом улицу. — Назад к земле! Ходите за плугом! Когда у них есть кино? Как бы не так!» Он снова повернул на запад, поднялся на империал автобуса и занял место рядом с человеком в замасленном костюме. Они ехали молча; наконец Майкл сказал:
— Как вы смотрите на политическое положение, сэр? Человек — быть может, слесарь — ответил, не поворачивая головы:
— По-моему, они перехитрили сами себя.
— Должны были дать бой по русскому вопросу, не правда ли?
— Нет, с этим у них бы тоже не вышло. Они должны были продержаться до весны и начать борьбу за введение жесткого бюджета.
— Настоящий классовый подход?
— Да.
— И вы считаете, что классовая политика может справиться с безработицей?
Человек пожевал губами, словно обсасывал новую идею.
— Эх! Политикой я сыт по горло! Сегодня есть работа, завтра — нет; что толку в политике, если она не может дать тебе постоянной работы?
— Совершенно верно.
— Репарации{33}, — продолжал сосед, — нам от этого лучше не будет. Рабочие всех стран должны сплотиться.
И он посмотрел на Майкла: как, мол, тебе это понравится?
— А вы не подумываете о том, чтобы эмигрировать в доминионы?
Тот покачал головой.
— Не очень-то мне нравятся те, что приезжают из Австралии и Канады.
— Следовательно, вы заядлый англичанин, как и я.
— Верно! — сказал сосед. — Прощайте, мистер! — и он вышел.
Майкл ехал, пока автобус не остановился под Большим Бэном. Было около полуночи. Опять выборы! Удастся ли ему пройти вторично, не заявляя о своих подлинных убеждениях? Нет ни малейшей надежды за три недели растолковать сельским избирателям сущность фоггартизма. Даже если он начнет говорить сейчас и не замолчит до самых выборов, они поймут только, что он держится очень крайних взглядов по вопросу об имперских преференциях{34}, что, кстати, близко к истине. Не может он заявить, что Англия идет по неверному пути, — тогда вообще лучше снять свою кандидатуру. Не может он пойти к рядовому избирателю и сказать ему: «Послушайте, нечего надеяться на то, что в течение следующих десяти лет условия жизни значительно улучшатся; сейчас мы должны терпеть, за все переплачивать для того, чтобы через двадцать лет Англия могла сама себя прокормить и не жить под угрозой голодной смерти». Разве можно говорить такие вещи! И не может он заявить своему комитету: «Друзья мои, политическая платформа, на которой я стою, других сторонников пока не имеет».
Нет! Если избираться снова, нужно забыть о личных мнениях. Но стоит ли избираться снова? Трудно было найти человека менее тщеславного, чем Майкл; он понимал, что он «легковес». Но этого конька он оседлал прочно; чем дальше, тем громче ржал конек, тем больше это ржание напоминало глас вопиющего в пустыне, а пустыней была Англия. Заглушить это ржание; изменить Блайту; махнуть рукой на свои убеждения и все-таки остаться в парламенте — этого он не мог. Словно вернулось время войны. Затянуло, а выхода нет. А его затянуло, засосало глубже поверхностных интересов межпартийной борьбы. Фоггартизм стремится к практическому разрешению самых больных для Англии вопросов — впереди независимая, уравновешенная империя; Англия, обеспеченная от воздушных нападений и свободная от безработицы, вновь обретенное правильное соотношение между городом и деревней. Неужели все это безнадежные мечты? Похоже, что так. «Ну что ж, — подумал Майкл, открывая свою дверь, — пусть считают меня дураком, я со своих позиций не сдвинусь». Он поднялся к себе, открыл окно и выглянул на улицу.
Великий город все еще гудел; в небе отражались миллионы огней. Виден был какой-то шпиль и несколько звезд; неподвижно застыли деревья в сквере. Тихая безветренная ночь. Майкл вспомнил далекий вечер, когда Лондон выдержал последний налет цеппелинов. Три часа просидел тогда выздоравливающий Майкл у окна госпиталя.
«Какие мы все дураки, что не отказываемся от воздушной войны! — подумал он. — Но раз уж мы не отказываемся от нее, необходимо создать мощный воздушный флот. Мы должны обезопасить себя от воздушных нападений. Умный человек — и тот это поймет!»
Под окном остановились двое; одного он знал — это был его сосед.
— Вот увидите, — сказал сосед, — эти выборы не останутся без последствий.
— Да что от них толку, от последствий? — сказал другой.
— Не надо вмешиваться; все сделается само собой. Надоела мне вся эта болтовня. Уменьшат подоходный налог на шиллинг — вот тогда посмотрим.
— А что делать с земельной проблемой?
— А, к черту землю! Оставьте ее в покое, фермерам только того и нужно. Чем больше вмешиваешься в эти дела, тем хуже.
— Махнуть на все рукой?
Сосед засмеялся.
— Да, вроде того. А что можно сделать? Стране все это не нужно. Спокойной ночи!
Слышно было, как закрылась дверь, как удалялись шаги. Проехал автомобиль. Ночная бабочка коснулась щеки Майкла. «Стране все это не нужно!» Политика! Зевают до одури, пожимают плечами, полагаются на случай. А что же и делать? Ведь «стране все это не нужно!» И Большой Бэн пробил двенадцать.
В каждом человеческом улье можно найти людей, как бы предназначенных служить объектом пересудов — может быть, потому, что вся жизнь их проходит по особо изогнутой кривой. К таким людям принадлежала Марджори Феррар. Что бы с ней ни случилось, об этом немедленно начинали говорить в том кругу занятых и праздных людей, который называется обществом. Слух о том, что ее выгнали из салона, распространился быстро, и всем были известны письма, написанные Флёр. На вопрос, почему ее изгнали, отвечали по-разному — и правду и неправду; по одной из легендарных версий выходило, что она пыталась отбить Майкла у его супруги.
Сколь сложны причины большинства судебных процессов! Быть может, Сомс, говоривший об инциденте как о «буре в стакане воды», оказался бы прав, если бы лорд Чарльз Феррар не запутался в долгах до такой степени, что вынужден был лишить свою дочь ежемесячно выдававшейся ей суммы, и еще если бы сэр Александр Мак-Гаун, депутат от одного из шотландских городов, в течение некоторого времени не добивался руки Марджрри Феррар. Состояние, нажитое торговлей джутом, известность в парламентских кругах, мужественная внешность и решительный характер повысили шансы сэра Александра за целый год не больше, чем то сделало в один вечер это финансовое мероприятие лорда Чарльза Феррара. Правда, его дочь была из тех, кто всегда в критический момент может раздобыть денег, но даже у таких людей бывают минуты, когда им приходится серьезно об этом подумать. Соответственно своему полу и возрасту, Марджори Феррар запуталась в долгах не меньше, чем ее отец. И отказ в пособии явился последней каплей. В минуту уныния она приняла предложение сэра Александра с тем условием, чтобы помолвки не оглашали. Когда распространился слух о скандале, происшедшем в доме Флёр, сэр Александр, пылая гневом, явился к своей нареченной. Чем он может помочь?
— Конечно ничем. Не глупите, Алек! Не все ли равно?
— Но это чудовищно! Разрешите мне пойти к этому старому негодяю и потребовать, чтобы он принес извинение.
— Отец был у него, он и слышать ничего не хочет. Подбородок у старика такой, что на него можно повесить чайник.
— Послушайте, Марджори, разрешите мне огласить нашу помолвку, и тогда я начну действовать. Я не желаю, чтобы эта сплетня распространилась.
Марджори Феррар покачала головой.
— Нет, дорогой мой! Вы все еще находитесь на испытании. А на сплетни я не обращаю внимания.
— А я обращаю и завтра же пойду к этому субъекту.
Марджори Феррар пристально всматривалась в его лицо: у него были карие сверкающие глаза, сильно развитая нижняя челюсть и жесткие черные волосы. Она слегка вздрогнула и сказала:
— Этого вы не сделаете, Алек, иначе вы все испортите. Отец хочет, чтобы я подала в суд. Он говорит, что мы получим хорошую компенсацию.
Мак-Гаун-шотландец возрадовался. Мак-Гаун — влюбленный страдал.
— Пожалуй, но вся история принесет вам много неприятностей, — пробормотал он, — если эта скотина не пойдет на ваши условия до суда.
— Э нет! На мои условия он пойдет. Все его свидетели у меня в руках.
Мак-Гаун схватил ее за плечи и страстно поцеловал.
— Если он заупрямится, я ему все кости переломаю.
— Дорогой мой! Да ведь ему под семьдесят.
— Гм! Но, кажется, в это дело замешан человек помоложе?
— Кто, Майкл? О, Майкл — прелесть! Я не хочу, чтобы вы ему ломали кости.
— Вот как! — сказал Мак-Гаун. — Подождем, пока он выступит с речью об этом идиотском фоггартизме. Вот тогда я его съем!
— Бедняжка Майкл!
— Мне говорили еще о каком-то молодом американце?
— О, это перелетная птица, — сказала Марджори Феррар, высвобождаясь из его объятий. — О нем и думать не стоит.
— Адвокат у вас есть?
— Нет еще.
— Я вам пришлю своего. Он их заставит поплясать.
После его ухода она задумалась, правилен ли ее ход. О, если бы не это безденежье! За месяц со дня тайной помолвки она узнала, что в Шотландии, как и в Англии, руководствуются правилом: «Даром ничего, а за шесть пенсов самую малость». Мак-Гаун требовал от нее много поцелуев, а ей подарил одну драгоценную безделушку, которую она все же не решалась заложить. Похоже было на то, что в конце концов придется ей выйти за него замуж. Этот брак мог иметь и хорошую сторону: Мак-Гаун был настоящим мужчиной, а ее отец позаботится о том, чтобы в отношениях с ней он был столь же либерален, как в своих политических выступлениях. Пожалуй, с таким мужем ей даже легче будет проводить свой лозунг: «Живи и рискуй!» Отдыхая на кушетке, она думала о Фрэнсисе Уилмоте. Как муж он никуда не годен, но как любовник мог бы быть очарователен — наивный, свежий, нелепо преданный; в Лондоне его никто не знал; ей нравились его темные глаза, милая улыбка, стройная фигура. Он был слишком старомоден и уже дал ей понять, что хочет на ней жениться. Какой ребенок! Но сейчас он для нее недоступная роскошь. Позднее — как знать? В мыслях она уже «жила и рисковала» с Фрэнсисом Уилмотом. А пока — эта морока с процессом!
Она старалась отделаться от этих мыслей, велела оседлать лошадь, переоделась и поехала в Хайд-парк. Вернувшись домой, снова переоделась и отправилась в отель «Косадополис», где танцевала со своим бесстрастным партнером и с Фрэнсисом Уилмотом. После этого еще раз переоделась, поехала в театр на премьеру, после театра ужинала с компанией актеров и спать легла в два часа.
Подобно большинству женщин, Марджори Феррар далеко не оправдывала своей репутации. Когда проповедуешь снисхождение, доверчивые люди и к тебе относятся снисходительно. Правда, любовные интриги у нее бывали, но границу она переступила только дважды; опиум курила только один раз, после чего ее тошнило; кокаин нюхала только для того, чтобы узнать, что это такое. Играла очень осторожно — и только на скачках; пила умеренно и никогда не пьянела. Конечно, она курила, но самые легкие папиросы и всегда с мундштуком. Она умела танцевать не совсем скромные танцы, но делала это лишь в исключительных случаях. Барьеры брала очень редко, и то только на лошадях, в которых была уверена. Чтобы не отставать от века, она читала, конечно, все сенсационные новинки, но особых стараний раздобыть их не прилагала. На аэроплане летала, на не дальше Парижа. Она прекрасно управляла автомобилем и любила быструю езду, но никогда не подвергала себя опасности и обычно щадила пешеходов. Ее здоровью можно было позавидовать, и она втихомолку заботилась о нем. Ложась спать, засыпала через десять минут; спала днем, если не имела возможности выспаться ночью. Она интересовалась одним из передовых театров и иногда выступала на сцене. Ее томик стихов удостоился одобрительного отзыва, потому что написан был представительницей класса, который считается чуждым поэзии. В сущности, в ее стихах не было ничего оригинального, кроме неправильного размера. В обществе находили, что она слишком хорошо помнит свой символ веры: «Хватай жизнь обеими руками и, не задумываясь, вкушай!»
Вот почему явившийся на следующее утро адвокат сэра Александра Мак-Гауна пристально всматривался в ее лицо, сидя на кончике стула у нее в студии. Ее репутацию он знал лучше, чем сэр Александр. Мистеры Сэтлуайт и Старк предпочитали выигрывать дела, за которые брались. Выдержит ли обстрел эта молодая и привлекательная леди, пользующаяся такой известностью? Что касается платы, то сэр Александр дал гарантию, а слово «предательница» для начала неплохо, но в такого рода делах трудно предсказать, за кем останется победа. Наружность ее произвела на мистера Сэглуайта благоприятное впечатление. Скандала в суде она, по-видимому, не устроит; и в лице у нее нет, как он того боялся, ничего от Обри Бердсли, что так не любят присяжные. Нет! Эффектная молодая женщина, голубоглазая, цвет волос достаточно модный. Если ее версия удовлетворительна, все пойдет хорошо.
Марджори Феррар в свою очередь разглядывала адвоката; ей казалось, что этот человек сумеет избавить ее от хлопот. У него было длинное лицо, серые, глубоко посаженные глаза, оттененные темными ресницами, густые волосы; для своих шестидесяти лет он хорошо сохранился и одет был прекрасно.
— Что вы хотите знать, мистер Сэтлуайт?
— Правду.
— Ну конечно! Видите ли, я говорила мистеру Куинси, что миссис Монт горит желанием создать «салон», но для этого ей кое-чего не хватает, а старик, который меня подслушал, принял мои слова за оскорбление…
— И все?
— Может быть, я сказала, что ей нравится коллекционировать знаменитостей; и это верно.
— Так; но почему он вас назвал предательницей?
— Должно быть, потому, что она его дочь и хозяйка дома.
— А мистер Куинси подтвердит ваши слова?
— Филип Куинси? Ну конечно. Он у меня в руках.
— Больше никто не слышал, что вы о ней говорили? Она секунду молчала.
— Нет.
«Ложь номер первый!» — подумал мистер Сэтлуайт и саркастически-ласково усмехнулся.
— А этот молодой американец?
Марджори засмеялась.
— Во всяком случае, он будет молчать.
— Поклонник?
— Нет. Он уезжает в Америку.
«Ложь номер второй, — подумал Сэтлуайт. — Но лжет она мастерски».
— Итак, вы хотите получить извинение в письменной форме, чтобы показать его всем, кто был свидетелем нанесенного вам оскорбления; а затем мы можем потребовать и денег?
— Да, чем больше, тем лучше.
«Вот сейчас она говорит правду!» — подумал мистер Сэтлуайт.
— Вы нуждаетесь в деньгах?
— О да!
— Вы не хотите доводить дело до суда?
— Не хочу; хотя, пожалуй, это было бы забавно.
Мистер Сэтлуайт опять улыбнулся.
— Это смотря по тому, сколько у вас за душой тайных преступлений.
Марджори Феррар тоже улыбнулась.
— Я вам все поведаю, — сказала она.
— Ну что вы, что вы! Следовательно, мы начнем действовать и посмотрим, что он предпримет. Он человек со средствами и юрист.
— Мне кажется, он пойдет на все — только бы не трепали на суде имя его дочери.
— Да, — сухо отозвался мистер Сэтлуайт, — так и я бы поступил на его месте.
— Вы знаете, она и правда выскочка.
— А! Вы не сказали случайно этого слова в разговоре с мистером Куинси?
— Н-нет, не сказала.
«Ложь номер третий! — подумал мистер Сэтлуайт. — И на этот раз шитая белыми нитками».
— Вы совершенно уверены?
— Не совсем.
— А он утверждает, что вы это сказали?
— Я его назвала лжецом.
— Вот как? И вас слышали?
— О да!
— Это может оказаться очень серьезным.
— Вряд ли он заявит на суде, что я назвала ее выскочкой.
— Это очень неглупо, мисс Феррар, — сказал мистер Сэтлуайт. — Думаю, что мы с этим делом справимся.
И, напоследок взглянув на нее из-под длинных ресниц, он направился к двери. Три дня спустя Сомс получил официальное письмо. От Сомса требовали формального извинения, и письмо заканчивалось словами: «В случае отказа дело будет передано в суд». За всю свою жизнь Сомс дважды обращался в суд: один раз по делу о нарушении контракта, другой раз — по поводу развода. А сейчас его привлекают за дифамацию! Сам он всегда считал себя пострадавшей стороной. Конечно, он не намерен был извиняться. Теперь, когда ему угрожали, он почувствовал себя гораздо спокойнее. Стыдиться ему нечего. Завтра же он готов еще раз назвать «рыжую кошку» предательницей и, в случае необходимости, заплатить за это удовольствие. Он перенесся мыслью в начало восьмидесятых годов, когда сам он, начинающий адвокат, выступал по делу своего дяди Суизина против другого члена «Уолпол-Клуба». Суизин на людях обозвал его «плюгавым церковником, торгашом и ничтожеством». Сомс вспомнил, как он свел оскорбление к «ничтожеству», доказав, что рост истца — пять футов четыре дюйма, что к церкви он действительно имеет отношение и любит собирать по подписке деньги на трусики для дикарей островов Фиджи. «Ничтожество» присяжные оценили в десять фунтов, и Сомс всегда утверждал, что решающую роль в этом сыграли трусики. Королевский адвокат Бобстэй очень удачно ими оперировал. Да, теперь таких адвокатов, как при Виктории, не осталось. Бобстэй живо изничтожил бы «кошку». После суда дядя Суизин пригласил его обедать и угощал йоркской ветчиной под соусом из мадеры и своим любимым шампанским. Он всех так угощал. Ну, надо надеяться, что и сейчас есть адвокаты, которые сумеют погубить репутацию, особенно если она безупречна. При желании дело можно будет уладить в последний момент. А Флёр, во всяком случае, останется в стороне — нет необходимости привлекать ее в качестве свидетельницы.
Он был как громом поражен, когда неделю спустя Майкл позвонил ему по телефону в Мейплдерхем и сообщил, что на имя Флёр через адвоката пришла повестка. Обвинение — дифамация в письмах, содержащих, между прочим, такие выражения: «змея» и «какие бы то ни было моральные побуждения ей чужды».
Сомс похолодел.
— Говорил я вам: следите, чтобы она не оскорбляла эту женщину!
— Знаю, сэр, но она со мной не советуется, когда пишет письмо кому-нибудь из своих друзей.
— Нечего сказать — друзья! — сказал Сомс. — Вот положение!
— Да, сэр. Я очень беспокоюсь. Она решила бороться. Слышать не хочет об извинении.
Сомс заворчал так громко, что у Майкла за сорок миль зазвенело в ухе.
— Что же теперь делать?
— Предоставьте это мне, — сказал Сомс. — Сегодня вечером я к вам приеду. Может ли Флёр привести доказательства в подтверждение этих слов?
— Она считает…
— Нет! — неожиданно оборвал Сомс. — По телефону не говорите!
Он повесил трубку и вышел в сад. Женщины! Изнеженные, избалованные, воображают, что могут говорить все, что им вздумается! И действительно говорят, пока их не проучит другая женщина. Он остановился неподалеку от пристани и стал смотреть на реку. Вода была прозрачная, чистая; река течет туда, в Лондон, и там воды ее становятся грязными. А его ждет в Лондоне это неприятное, грязное дело. Теперь ему придется собирать улики против этой Феррар и запугать ее. Отвратительно! Но ничего не поделаешь, нельзя допускать, чтобы Флёр впутали в судебный процесс. Эти великосветские процессы — ничего они не приносят, кроме обид и унижения. Как на войне — можно победить и потом сожалеть о победе или проиграть и сожалеть еще сильнее. А все — плохой характер и зависть.
Был тихий осенний день, в воздухе пахло дымом от сухих листьев, которые садовник сгреб в кучу и поджег, и Сомс начал резонерствовать. Только что собрался зять работать в парламенте и создать имя своему сыну, а Флёр остепенилась и начала завоевывать себе положение в обществе, как вдруг разразился этот скандал, и теперь все светские болтуны и насмешники на них ополчатся. Он посмотрел на свою тень, нелепо протянувшуюся по берегу к воде, словно ей хотелось пить. Как подумаешь — все кругом нелепо. В обществе, в Англии, в Европе — тени дерутся, расползаются, скалят зубы, машут руками; весь мир топчется на месте в ожидании нового потопа. Н-да! Он сделал несколько шагов к реке, и тень опередила его и окунулась в воду. Так и все они свалятся в холодную воду, если вовремя не перестанут ссориться. Он резко свернул в сторону и вошел в огород. Здесь все было реально, все созрело, торчали сухие стебли. Как же раскопать прошлое этой женщины? Где оно? Так легкомысленна эта современная молодежь! У всех у них, конечно, есть прошлое; но важно одно: найти конкретный определенно безнравственный поступок, а такого может в конце концов и не оказаться. Люди всегда избегают приводить конкретные доказательства. Это и рискованно и как будто неудобно. Все сплетни, больше ничего.
И, прогуливаясь среди артишоков, с одобрением думая о людях скрытных и с неодобрением о тех, что хочет вызвать их на сплетни, Сомс мрачно решил, что без сплетен не обойтись. Костер из листьев догорал, остро пахло артишоками, солнце зашло за высокую стену из выветрившегося за полвека кирпича; покой и холод царили везде, только не в сердце Сомса. Он часто, утром или вечером, заглядывал в огород — овощи были реальны, просты, их можно было съесть за обедом. Свои овощи были вкуснее покупных и дешевле — никаких спекулянтов-посредников. Может быть, играл тут роль и атавизм, ведь его прадед, отец «Гордого Доссета», был последним в длинной цепи Форсайтов-земледельцев. С годами овощи все больше интересовали Сомса. Когда Флёр была совсем крошкой, он, вернувшись из Сити, нередко находил ее среди кустов черной смородины, где она возилась с куклой. Один раз в волосах у нее запуталась пчела и ужалила его, когда он стал ее вытаскивать. То были самые счастливые его годы, пока она не выросла, не окунулась в светскую жизнь, не начала дружить с женщинами, которые ее оскорбляют. Значит, она не желает приносить извинения? Ну что ж, она ни в чем не виновата. Но быть правой и идти в суд — значит пережить мучительное испытание. Суды существуют для того, чтобы карать невиновных, будь то за развод, или за нарушение слова, или за клевету. Виновные уезжают на юг Франции или не являются по вызову в суд, предоставляя вам платить издержки. Разве не пришлось ему платить, когда он подавал в суд на Босини? И где, как не в Италии, были молодой Джолион и Ирэн, когда он вел дело о разводе? И тем не менее он не мог себе представить, чтобы Флёр унизилась перед этой «рыжей кошкой». Сгущались сумерки, и решимость Сомса крепла. Нужно раздобыть улики, которые запугают эту особу и заставят ее отказаться от судебного процесса. Другого выхода нет!
По не вполне понятным причинам зловредный редактор действительно «подставил ножку» правительству, и Майкл засел писать обращение к избирателям. Как сказать много и скрыть самое главное?
«Избиратели Мид-Бэкса, — решительно написал он, а затем долго сидел не двигаясь, как человек, слишком плотно пообедавший. — Если вы снова обратитесь ко мне как к своему представителю, — медленно писал он, — я приложу все силы, чтобы послужить на пользу страны. В первую очередь я считаю необходимым следующее: сокращение вооружений, а в худшем случае увеличение воздушного флота в целях защиты Англии; развитие земледелия; ликвидацию безработицы путем эмиграции в доминионы; борьбу с дымом и уничтожение трущоб как меры здравоохранения. В случае моего избрания я буду преследовать свои цели решительно и неуклонно, не пороча, однако, тех, кто моих убеждений не разделяет. На наших митингах я постараюсь дать вам более ясное представление о моей платформе и сочту своим долгом ответить на все вопросы».
Можно ли этим ограничиться? Можно ли в обращении к избирателям не порочить противников, не превозносить самого себя? Как посмотрит на это комитет? Что скажут избиратели? Ну что ж! Если комитет останется недоволен, пускай вышвырнет обращение, а вместе с ним и его, Майкла! Впрочем, у них нет времени искать другого депутата.
Комитет действительно остался недоволен, но примирился, и обращение вместе с портретом Майкла было отпечатано и распространено среди избирателей. Майкл утверждал, что он на этом снимке похож на парикмахера.
А затем его затянула ссора, которая, как и всякая ссора, началась с общего, а кончилась личностями.
Во время первого своего воскресного отдыха в Липпингхолле Майкл стал осуществлять идею о птичьем дворе: распланировал участок, обсудил, как провести воду. Управляющий хмурился. По его мнению, то была ненужная трата денег. Кто будет обучать эту публику? У него, во всяком случае, нет на это времени. Тут пахнет сотнями, а толку не будет.
— Нечего горожанам браться за сельское хозяйство, мистер Майкл.
— Все так говорят. Но послушайте, Тэтфилд, эти люди — безработные; из них двое были на войне. Я рассчитываю на вашу помощь. Вы сами говорите, что этот участок годится для разведения кур, а сейчас им все равно никто не пользуется. Поручите Баумену руководить этой тройкой, пока они не ознакомятся с делом. Подумайте, каково бы вам жилось, если бы вы сами были безработным.
Управляющий знал Майкла с пеленок и питал к нему слабость. Он предвидел, каковы будут результаты, но если мистеру Майклу угодно тратить отцовские денежки, то его — Тэтфилда — это не касается. Он даже вспомнил, что знает поблизости одного паренька, который продает свой домишко, и что в роще дров «хоть отбавляй».
Во вторник на следующей неделе после падения правительства Майкл приехал в город и предложил своим безработным явиться в среду к трем часам на совещание. Они пришли в назначенный час и уселись вокруг обеденного стола, а Майкл, стоя под картиной Гойи, словно генерал, развертывающий план кампании, изложил свое предложение. По лицам этих людей трудно было угадать, какое впечатление произвели его слова. Один только Бергфелд раньше слышал об этом плане, но вид у актера был очень неуверенный.
— Я понятия не имею, как вы посмотрите на мое предложение, — продолжал Майкл, — но все вы нуждаетесь в работе. Двое ищут работы на свежем воздухе, а вы, Боддик, насколько мне известно, готовы взяться за что угодно.
— Правильно, сэр, — ответил Боддик. — Я на все согласен.
Майкл тотчас же отметил его как самого надежного из тройки.
Другие двое молчали. Наконец Бергфелд сказал:
— Если бы у меня были мои сбережения…
Майкл поспешил его перебить:
— Я вкладываю капитал, это мой взнос, а вы вносите свой труд. Вряд ли будут какие-нибудь барыши, но на жизнь хватит. Ваше мнение, мистер Суэн?
Парикмахер, в теплом свете испанской комнаты более чем когда-либо похожий на призрак, улыбнулся.
— Вы очень добры, сэр. Я готов попробовать, но — кто у нас будет главным?
— Это кооперативное товарищество, мистер Суэн.
— А, я так и думал, — протянул парикмахер. — Но в таких случаях дело всегда кончается тем, что кто-нибудь забирает все в свои руки и выбрасывает остальных.
— Отлично, — неожиданно решил Майкл, — я сам буду главным. Но если вам это дело не улыбается, скажите сейчас же; в противном случае я распоряжусь о постройке дома, и через месяц вы переселяетесь.
Боддик поднялся и заявил:
— Я согласен, сэр. А как быть с детьми?
— Сколько им лет, Боддик?
— Две девочки, четырех и пяти лет.
— Ах, да! — Майкл об этом забыл. — Мы что-нибудь для них придумаем.
Боддик пожал Майклу руку и вышел. Другие двое замешкались.
— Прощайте, мистер Бергфелд; прощайте, мистер Суэн! Не могу ли я…
— Разрешите сказать вам два слова?
— Вы можете говорить в присутствии друг друга.
— Сэр, я привык к своему ремеслу. Стрижка, бритье…
— Ну, мы вам раздобудем такую породу кур, которых можно стричь, сказал Майкл.
Парикмахер криво усмехнулся и заметил:
— Нищим выбирать не приходится.
— А я хотел вас спросить, какой системе мы будем следовать? — осведомился Бергфелд.
— Об этом мы подумаем. Вот две книги по птицеводству для вас и мистера Суэна, потом поменяетесь.
Майкл заметил, что Бергфелд взял обе книги, а Суэн не стал протестовать.
Проводив их, он выглянул на улицу и посмотрел им вслед, размышляя: «Ничего из этого не выйдет, но все-таки пусть попробуют».
К нему подошел какой-то молодой человек.
— Мистер Майкл Монт, член парламента?
— Да.
— Миссис Майкл Монт дома?
— Кажется, дома. Что вам нужно?
— Я должен передать лично ей.
— Вы от кого?
— От Сэтлуайта и Старка.
— Портные?
Молодой человек улыбнулся.
— Входите, — сказал Майкл. — Я узнаю, дома ли она.
Флёр была в гостиной.
— Дорогая, к тебе пришел какой-то молодой человек от портного.
— Миссис Майкл Монт? Вам повестка по делу Феррар против Монт; дело о дифамации. Всего хорошего, мэм.
В этот промежуток времени, от четырех до восьми, когда из Мейплдерхема приехал Сомс, Майкл страдал сильнее, чем Флёр. Жуткая перспектива: сидеть в суде и наблюдать, как законники по всем правилам юридической науки пытают твою жену! Его нисколько не утешало, что Марджори Феррар также будет фигурировать на суде и ее личная жизнь сделается достоянием общества. Вот почему он был огорчен, когда Флёр заявила:
— Отлично! Если она хочет огласки, пусть будет так! Я знаю, что в ноябре прошлого года она летала в Париж с Уолтером Нэйзингом; и мне все говорили, что она целый год была любовницей Бэрти Кэрфью.
Великосветский процесс — сливки для светских кошек, навоз для навозных мух, а Флёр — центральная фигура процесса! Майкл с нетерпением ждал Сомса. Хотя кашу заварил «Старый Форсайт», но теперь Майкл у него искал помощи. У старика есть опыт, здравый смысл и подбородок; старик скажет, как нужно действовать. Поглядывая на единственный кусок обоев, не закрытый карикатурами, Майкл думал о том, как жестока жизнь. За обедом ему предстоит есть омара, которого сварили заживо. Вот этот его кабинет убирает поденщица, у которой мать умирает от рака, а сын лишился ноги на войне, и вид у нее всегда такой усталый, что от одной мысли, о ней делается не по себе. Бесчисленные Бергфелды, Суэны, Боддики; городские трущобы, Франция, опустошенная войной, нищие итальянские деревушки! И надо всем этим тонкая корка высшего общества. Члены парламента и светские женщины, как сам он и Флёр, любезно улыбаются и сосут серебряные ложки, а время от времени, забыв и ложки и улыбки, вцепляются друг в друга и дерутся не на жизнь, а на смерть.
«Какие она может привести доказательства в подтверждение этих слов?» Майкл напрягал память. По его мнению, перелету Уолтера Нэйзинга и Марджори Феррар в Париж не следовало придавать значения. В наше время парочки могут еще летать безнаказанно. А что там между ними было потом, в этом европейском Вавилоне, — поди докажи! Иначе обстояло дело с Бэрти Кэрфью. Нет дыма без огня, а дымом пахло в течение целого года. Майкл знал Бэрти Кэрфью, предприимчивого директора театрального общества «Nec plus ultra»[3]. Это был длинный молодой человек с длинными глянцевитыми волосами, которые он со лба зачесывал назад, и с длинной биографией; своеобразная смесь энтузиазма и презрения. За его сестру, которую он называл «Бедная Нора», Майкл отдал бы десяток таких, как Бэрти. Она заведовала детским приютом в Бетнел-Грин, и от одного ее взгляда живо замолкали все злые и трусливые языки.
Большой Бэн пробил восемь, залаял Дэнди, и Майкл догадался, что пришел Сомс.
За обедом Сомс молчал, и только когда подали бутылку липпингхоллской мадеры, попросил, чтобы ему показали повестку.
Когда Флёр ее принесла, он словно погрузился в транс. «О своем прошлом задумался, — решил Майкл. — Хоть бы очнулся поскорее».
— Ну, папа? — окликнула его наконец Флёр.
Сомс поднял глаза и посмотрел на дочь.
— От своих слов ты, полагаю, не откажешься?
Флёр тряхнула головой.
— А ты хочешь, чтобы я отказалась?
— Чем ты можешь их подкрепить? Мало того, что кто-то тебе сказал, это не доказательство.
— Я знаю, что Эмебел Нэйзинг была здесь и сказала, что ей все равно, пусть Уолтер летит в Париж с Марджори Феррар, но почему ее заранее не предупредили? Тогда она бы тоже могла с кем-нибудь удрать в Париж.
— Мы можем вызвать ее в качестве свидетельницы, — сказал Сомс.
Флёр покачала головой.
— На суде она ни за что не выдаст Уолтера.
— Гм! Что ты еще скажешь о мисс Феррар?
— Все знают об ее связи с Бэрти Кэрфью.
— Да, — вмешался Майкл, — но между «все знают» и «такой-то сказал» зияет пропасть.
Сомс кивнул.
— Она просто хочет выманить у нас деньги! — воскликнула Флёр. — Она всегда нуждается. Да разве ей есть дело до того, считают ли ее люди нравственной или безнравственной! Она не признает морали; в ее кружке все презирают мораль.
— Ага! Ее точка зрения на мораль! — веско сказал Сомс. Мысленно он уже слышал, как адвокат излагает присяжным современную точку зрения на нравственность. — В подробности ее личной жизни, быть может, и не придется вдаваться.
Майкл встрепенулся.
— Честное слово, сэр, это блестящая мысль! Если мы заставим ее признаться, что она читала некоторые — определенного характера — книги, играла в некоторых пьесах, показывалась в не весьма скромных костюмах…
Он откинулся на спинку стула. А что, если те же вопросы зададут Флёр? Ведь мода требует сейчас многого, будь ты в душе хоть трижды нравственна! Кто в наше время признает себя шокированным?
— Ну? — сказал Сомс.
— Видите ли, сэр, у каждого свои взгляды. Наша точка зрения не обязательна для судьи и присяжных. Пожалуй, и мы с вами по-разному смотрим на вещи.
Сомс взглянул на дочь. Он понял: распущенная болтовня, желание следовать моде, развращающее влияние знакомых! Но все же ни один присяжный не сможет перед ней устоять. Кроме того, она — мать, а та — нет; а если мать, то лучше бы она ею не была. Нет, он решил не отказываться от своего плана. Искусный адвокат сумеет свести все дело к разоблачению легкомысленного кружка и современных взглядов на нравственность и обойти молчанием личную жизнь этой женщины.
— Запишите мне фамилии ее знакомых, названия книг, танцевальных клубов и так далее, — сказал он. — Мы пригласим лучшего адвоката.
Это совещание несколько успокоило Майкла. Вся история будет менее отвратительной, если удастся от частного перейти к общему и, вместо того чтобы разбирать поведение Марджори Феррар, повести атаку на ее теории. Сомс увлек Майкла в холл.
— Я хочу иметь все сведения о ней и об этом молодом человеке.
У Майкла физиономия вытянулась.
— Ничем не могу помочь, сэр; я ничего не знаю.
— Нужно ее запугать, — сказал Сомс. — Если это удастся, я, быть может, улажу дело до суда, не принося никаких извинений.
— Понимаю, но вы не используете этих сведений на суде?
Сомс кивнул.
— Я им дам понять, что нас оправдают. Скажите мне адрес этого молодого человека.
— Макбет-Чэмберс, Блумсбери. Недалеко от Британского музея. Но помните, сэр: если на суде будут мыть грязное белье Марджори Феррар, то нам это повредит не меньше, чем ей.
Снова Сомс кивнул.
Когда Флёр и Сомс пошли наверх, Майкл закурил папиросу и вернулся в гостиную. Он открыл клавикорды. Звук у них был очень слабый — можно было побренчать, не опасаясь разбудить одиннадцатого баронета. От примитивной испанский мелодии, подобранной им три года назад, во время свадебного путешествия, он перешел на песенку американских негров: «У меня венец, у тебя венец — у всех божьих деток райский венец. Не всякого, кто хочет, пустят в рай. У всех божьих деток венец».
Со стен на него поблескивали хрустальные канделябры. Мальчиком он любил цветные стекла люстр в гостиной тети Памелы на Брук-стрит, но когда подрос, стал смеяться над ними, как все. А теперь люстры опять вошли в моду, а тетя Памела умерла! «У нее венец — у него венец». Вот проклятая мелодия! «Auprès de ma blonde il fait bon — fait bon — fait bon. Auprès de ma blonde il fait bon dormir»[4].
Его «милая», наверное, уже легла. Пора идти! Но пальцы все наигрывали что-то, а мысли безвольно ходили по кругу — куры и политика, «Старый Форсайт», Флёр, фоггартизм и Марджори Феррар — так крутится человек, попавший в водоворот, когда вода вот-вот покроет его с головой. Кто это сказал, что для современного человека единственное спасение — обновить свое сердце; родиться заново, с верой, что жить стоит, что есть и лучшая жизнь? Религия? Ну нет, с этим покончено. Человечество должно спасаться собственными силами. Спасаться — а что это, как не проявление «воли к жизни»? А воля к жизни, так же ли она сильна сейчас, как раньше? Вот в чем вопрос. Майкл перестал играть и прислушался к тишине. Даже часы не тикают — зачем помнить о времени в модной гостиной; а за окнами спит Англия. Сохранила ли Англия свою волю к жизни; или все они так избалованы, так впечатлительны, что дали ей ослабнуть? Может быть, они так долго сосали серебряную ложку, что, убоявшись деревянной, предпочитают просто встать из-за стола? «Не верю я этому, — подумал Майкл, — не верю. Только куда мы идем? Куда иду я? Куда идут все божьи детки?» Скорей всего спать.
И Большой Бэн пробил час.