Every cloud has a silver lining
(Одежды облаков подшиты серебром)
Девятнадцатого июля на седьмом этаже здания Британской вещательной компании на Портленд Плейс в кабинете главного редактора в половине девятого утра собрались сотрудники литературного отдела радиостанции БВК4.
Началась вторая половина года — пора церемоний вручения ежегодных премий. Театр, кино, изобразительное искусство, наука и литература раздают в это время награды своим служителям, хранителям, любителям и сочувствующим. Такие события привлекают внимание зрителей, читателей и слушателей к наиболее значительным, а порой и неожиданным произведениям, достижениям и персонам. Средства массовой информации готовятся к этому сезону заранее.
Майкл Кроули, главный редактор литературного отдела, преодолев себя, обычно мог недолго побуравить подчиненных своими близко посаженными глазами, но тут же спасался от ответных взглядов, делая вид, что его внимание привлекло что-то на экране компьютера. С информацией он ладил лучше, чем с людьми. Литературный критик по образованию он предпочитал окололитературную журналистику. Бегло обсудив текущие дела, Майкл перешел к главной волновавшей его теме. Он думал о предстоящем сезоне вручения литературных наград и был доволен, что нашел оригинальный подход к ее освещению и подходящего для этого проекта человека.
— Итак, премии. Предлагаю в этом году отступить от традиции и обойтись без «Букера» и «Оранжа»[1]. Я просмотрел весь список, до сих пор в глазах рябит. Награды имени писателей, премии обществ имени писателей и фондов имени писателей, университетов, колледжей, даже библиотек. Отфильтровать было трудно. Но, думаю, что я нашел кое-что интересное.
— Такое еще бывает? — усмехнулась миниатюрная Натали Пристли, ведущая еженедельной программы «Вопросы и ответы».
— Оказалось, бывает. Например, премию «Сочельник» — фигурку Крошки Тима Крэтчита — дают за детскую книгу, написанную человеком с ограниченными физическими возможностями. Премия «Адлер» вручается за детектив. «Премия Элизабет Беннет» — лучшая история любви. Премию «Книжник» — статуэтку «Орландо» — получает роман в жанре «альтернативной истории», а «Глобус» в этом году награждает шутом «Оселком» за комедию. Улавливаете?
Майкл замолчал, ожидая реакции.
— Литературные персонажи во плоти, — негромко, будто про себя, сказала Фрея Миллер, автор и ведущая программы об иностранной литературе, выходящей в Британии. Сказав это, она тут же пожалела, что привлекла к себе внимание. Ее лицо и поза выражали скорее безучастность, но поспешный ответ выдал, как быстро она попалась на крючок. Характер опять подвел.
— Именно, — воодушевился Майкл. — Победителям вручают фигурки классических литературных персонажей.
— «Оскароносцы!» — пошутила Натали.
— Почти. Одни известны, другие не очень…
— По-моему, до них вообще никому нет дела, — перебила Энди МакЛейн — ведущая рубрики «Люди и книги».
— Не скажи. До некоторых очень даже есть. «Книжника», например, учредила Гильдия печатников и издателей. «Сочельник» — премия Медицинского фонда. Там все как полагается. Нам надо подготовить серию передач о них.
— Даже серию? — опять проговорилась Фрея.
— Это ирония?
— Разумеется, нет. Идея интересная.
— Вот ты и возьмись.
— Это предложение или распоряжение?
— И то и другое. Остановимся на пяти книгах — пять премий, пять писателей, пять историй. Остроумно, образно, емко — как ты умеешь. Интервью с авторами, рассказы о книгах, репортажи с церемоний. К Рождеству успеешь.
Фрея едва заметно покачала головой, но ничего не сказала. Пять серий — это, как минимум, пятнадцать номинированных книг, а может быть, и больше, и пять встреч с непредсказуемыми авторами. Потребуется призвать все свое человеколюбие.
Майкл продолжал.
— Сара Нортон с романом «Гротеск» уже номинирована на премию «Адлер», и, я не сомневаюсь, что она, как всегда, возьмет все, на что ее выдвинули. Крошка Тим Крэтчит уйдет, пожалуй, Саймону Скофилду за «Кошачьи истории». «Книжника» вручают в этот раз дебютантам. Скоро опубликует список «Лиззи Беннет». А кто нас рассмешил в этом году, «Глобус» еще не объявил. Они решили смеяться, как положено, последними.
Совещание закончилось. Возвращаясь на рабочее место, Фрея подумала, что Майкл часто казался ей мальчишкой, увлеченным игрой в оловянных солдатиков. Только такому и могла прийти в голову подобная идея. Ей представилась полка, на которой выстроились в ряд фигурки литературных персонажей. Чем не отдел игрушек? Вместе с тем, досадуя на шефа, она без сарказма отнеслась к тому, как предложенная им идея увлекла ее. Майкл знал эту сторону ее натуры — быстро и азартно вовлекаться в творческую игру. Каким будет стиль передач, их музыкальное сопровождение, темп, ритм, цвет, свет — кадр за кадром стали приходить разрозненные и зыбкие еще образы. Она уже начала выстраивать сценарий, но, как обычно, с сожалением спохватилась. Это же радио. Сейчас надо перекроить сверстанный план работы, чтобы все успеть.
Пол Слэттери, продавец отдела художественной литературы в магазине «Уотерстоун’с»[2], в часы, когда покупателей было немного, развлекался тем, что, засекая время, наблюдал, сколько минут проведет у книжных полок тот или иной посетитель.
Эта игра особенно захватывала, когда в отделе появлялась фигура приметная. Такую можно было легко запомнить и присвоить кличку точно участнику скачек. В «конюшню» Пола не попадали те, кто приходил в магазин почти на весь день, располагаясь чуть ли не с термосом, в поисках необходимой информации и возможности спокойно поработать. Было интересно высчитывать время, потраченное на поиск книг теми, кто пришел с определенным намерением. Пока фаворитом оставался «Уинстон-Поттер», полный джентльмен в костюме в полоску и с крошечными очками в роговой оправе на мясистом лице. Он показал чуть больше полутора часов, оплатив затем «Исторических мальчиков», «Четыре истории» и «Жизнь как у других» Алана Беннетта. За ним на полкорпуса, то есть на полчаса, отставала «Одри из Корри»[3]. Она, как помнится, купила «Волчий зал» Хилари Мантел.
Сегодня Пол приметил еще одного претендента на звание фаворита в книжной охоте. Он назвал ее «Лапсанг Сушонг»[4]. Это была одна из тех ассоциаций, которые приходят мгновенно, интуитивно. Проследить логику в них не всегда легко. Если бы Пола спросили, чем посетительница напомнила ему китайский «копченый чай», он сам бы недоуменно пожал плечами. Впрочем, возникни необходимость, он назвал бы ее приметы. Она была в брюках цвета зеленого чая и черной футболке с широкими рукавами. Короткие темные волнистые волосы, возможно, напомнили ему чаинки «дегтярного» «Лапсанга». Плавность, с которой она двигалась, то появляясь, то прячась между высокими стеллажами, настойчивость и чуткая настороженность, с какими выслеживают добычу, тоже привлекали к ней внимание. В лице, скорее юношеском, чем женском, угадывались сосредоточенность и любопытство. Она то наклонялась, не сгибая колен, то приседала, то отклонялась назад, запрокидывая голову, то тянулась вверх, то цепким взглядом вылавливала со страниц отобранных книг то, для чего и пустилась в поиск. Она явно была намерена собрать большой урожай — недалеко от себя она поставила на пол две корзины.
Пока «Лапсанг» вела свои поиски Пола несколько раз отвлекали другие покупатели и телефонные звонки. Довольно долго ему пришлось стоять спиной к залу, разбираясь в адресах и цифрах, чтобы исправить ошибки в оформлении двух заказов. Снова, повернувшись к кассе, он увидел ее прямо перед собой.
— Не верьте, — сказала она, глядя на Пола из-под волнистой челки, и поставила перед ним одну корзину, доверху наполненную книгами, если кто-нибудь когда-нибудь скажет вам, что умственный труд не требует спортивной подготовки. И подняла на стойку вторую корзину с книгами. Было заметно, что она устала. Еще бы, прошло около трех часов. В дерби книгочеев она становилась явным фаворитом. Красивая. Вот только смотрит очень пристально. Пол оробел. Вдруг она улыбнулась, и лицо изменилось мгновенно. Строгое выражение растворилось в теплом обаянии карих внимательных глаз.
— Добрый день, мэм. Я вас понимаю. Большой улов.
Пол начал сканировать книги, вынимая их из корзин и перекладывая в пакеты.
— О, да, — ответила «Лапсанг».
— У вас есть наша карта?
— Да, минуту.
Она достала дисконтную карту магазина и кредитку. По накопленным за предыдущие покупки баллам скидка была огромной.
— Благодарю вас, мэм. Мы всегда ждем вас в «Уотерстоун’с».
— Как видите, долго ждать вам не приходится, — снова улыбнулась она и, взяв пакеты, направилась к выходу.
У дверей она забрала из ячейки черный легкий рюкзак, закинула его на плечо и вышла на Джермин-стрит к припаркованной у южного фасада магазина машине.
Для покупки книг, номинированных на осенние премии, Фрея выбрала именно «Уотерстоун’с» не только потому, что здесь можно найти любую книгу, но и потому, что отсюда удобно было заехать в Мэйфер. Со своей мамой — Эмили Кальбфелль — она договорилась встретиться после похода за книгами. Передвигаться на машине в центральном Лондоне трудно, обычно она предпочитала ходить пешком, ездить на автобусах или метро, но сегодня без машины было не обойтись. «Боливар не выдержит двоих» говорила Фрея в таких случаях. Сегодня за «двоих» шли увесистые пакеты с накупленной литературой. Она предпочитала купить необходимое оптом, а не растягивать процесс, возвращаясь в магазин снова и снова. В этот раз Фрея отложила покупку на тот день, когда будут опубликованы все списки кандидатов на награды. Теперь ей предстояло прочитать все номинированные книги и узнать как можно больше об их авторах, чтобы после вручения премий договориться с победителями об интервью.
— Ты не думаешь менять его? — спросила Эмили, кивнув на небольшой внедорожник «Сузуки Джимни», из которого они вышли у входа № 29 в ряду домов, расположенных полумесяцем на Норфолк-Кресент. Здесь Фрея второй год снимала квартиру. По прямой пешком до радиостанции всего двадцать пять минут, самый центр, родительский дом в двух шагах — что может быть лучше?
— С ним легче найти парковку, — отозвалась Фрея, открывая багажник.
— Не вижу связи. Машина молодой женщины должна быть изящнее. О-о-о-о… — Эмили не договорила, глядя на пакеты с книгами, извлеченные дочерью из машины. — Узнаю мою девочку! Оптовые закупки! Все и сразу!
— Это для работы, мам.
— Слабое утешение. А детективы там есть?
— О, да. Много.
— Поделишься?
— С удовольствием.
— Дорогая, а дома есть еще что-нибудь кроме пищи для ума? В холодильнике, например.
Фрея улыбнулась.
— Кое-что есть.
— Ты начала готовить?
— Нет.
— Дай мне, — Эмили попыталась взять один пакет.
— Нет-нет, «я худой, но жилистый»[5]. Проходи.
Они вошли в квартиру за темно-зеленой дверью с бронзовым кольцом. Кухня и небольшая гостиная с выходом в патио на первом этаже, большая гостиная и две спальни на втором — это было жилье в исторической части города, в тихом районе, не требовавшее вложений в его ремонт или обновление. Отсюда можно было легко и быстро добраться куда угодно. Фрея любила пешие прогулки в любую погоду. Квартира, обставленная мебелью, приобретенной хозяином в разное время в течение последних двадцати лет, ожила, наполнившись вещами Фреи и ее книгами. Книги были здесь повсюду. На табуретах, креслах, этажерках, полках, на своих законных местах в книжных шкафах, на подоконниках и даже в платяном шкафу. Фрея покупала их в разное время и в разных странах. Еще одним свойством ее характера была привязанность к любимым вещам, что проживали с ней одну жизнь. Она с трудом расставалась с ними, испытывая к предметам обстановки, технике и некоторым вещам из одежды симпатию, как к существам почти одушевленным. На письменном столе у окна в гостиной, на диване рядом и на столике у противоположного окна, как домашние питомцы, ждали хозяйку три ноутбука разного размера.
Эмили засмотрелась на экзотическую структуру, выложенную из развернутых книг вокруг «МакБука» на письменном столе. Одна раскрытая книга лежала на другой, и обложка «подпирала» определенную строку на лежащей внизу странице. На первой книге лежала следующая, чуть смещенная в сторону, на ней еще одна, далее — третья и так далее. Строение из бумаги и переплетов занимало весь стол. Эмили вздохнула.
— Только не трогай, мам, — попросила ее Фрея, выкладывая покупки. — Они лежат в нужном порядке. Это цитаты — из одной книги в другую. Тронь страницу — и концов не найдешь.
— Интернет уже не помогает? — поинтересовалась Эмили.
— Это цитаты, мне нужны точные.
Ближе к вечеру, в кафе Риджент-парка, когда они вышли прогуляться, Фрея в лицах представила матери очередную анекдотичную ситуацию, случившуюся в редакции. На работе она порой была свидетелем таких «скетчей», какие с удовольствием взяла бы за основу комедийного сценария.
— «Божественная комедия», — смеялась Эмили. — Это, конечно, забавно, но что-то мы давно не говорили о тебе самой. Скажи мне, я не понимаю, почему ты живешь, как в монастыре? И в Америке, и в Европе ты одна не была. Что же сейчас случилось?
— Сейчас я, наконец-то, хочу быть собой.
Эмили пожала плечами.
— Живи, как хочешь. Это твой мир. Я догадываюсь, что твоя работа поглощает тебя целиком, и тебе часто ни до кого нет дела. Не знаю, в какие глубины ты погружаешься или на какие высоты возносишься, но нас с отцом настораживает твоя отстраненность от реальности. В кого ты превращаешься?
— Мамочка, когда лошадь неправильно седлают, наезднику все равно, а для нее — мучительно. Выздоровление не бывает быстрым. Мне тоже нужно время.
— Есть животные, которых не седлают. Ими наслаждаются, их холят, лелеют и ценят. Уж поверь мне, ты не лошадь.
Фрея улыбнулась.
— Я знаю. Но это в зоологии. Антропология гораздо занятнее. Нет, например, ничего обиднее, чем сказать поэту, что его стихи — это упражнения для хороших переводчиков чужих стихов, а сценарии — мечта психотерапевта.
— Безусловно, есть и гораздо более обидные вещи. Разве можно строить отношения на стихах или разрывать?
— Мне нужен друг, единомышленник.
— Друзья у тебя есть.
— Ты же понимаешь, о чем я. О дружбе, которая вырастает из любви, даже перерастает ее. И еще надо уметь прощать. Любовники прощать не умеют — И снова крайность. По-моему, это слишком категорично. И, кстати, любовник — совсем неплохо.
— Мама!
— Да… принять тебя трудно. Интересно, каким же ты его видишь?
— Я тебе скажу, — лицо Фреи стало откровенно мечтательным. — Умный и не спесивый. С чувством юмора и без цинизма. Добрый и не наивный. Честолюбивый и не скупой. Воспитанный и не избалованный. Артистичный и не самовлюбленный. Смелый и не безрассудный. С воображением и не прожектер. Умеющий хорошо говорить и в то же время слышать других. Красивый и не жеманный.
Эмили покачала головой.
— Тебе сказать, что такое бывает только в романах? Или ты сама уже это знаешь? — невесело спросила она.
— Значит, я живу в подходящей компании, — улыбнулась Фрея.
Позже, сажая Эмили в такси, Фрея на совет «не ломай глаза» обещала, что не станет работать ночью. Когда человеку за тридцать, для кого-то он все равно — ребенок.
Она шла домой медленно, засунув руки в карманы, откинув голову. Аромат загорелых августовских газонов и воды близкого озера действовал умиротворяюще. И было в этом что-то знакомое. Кто-то шел уже так, в таком ритме, такой походкой. «Я где-то это видела» — подумала она и тут же кивнула своим мыслям. Грегори Пек, «Римские каникулы». Ей говорили о сходстве с Одри Хепбёрн. Но сейчас она шла, как он. Словно в продолжение разговора с Эмили с кем быть в голове звучала песенка Лоры Марлинг «Путешественник»: «Так отдай меня путешественнику, да будет известно — я всегда была тем, кто я есть».
Дома ей предстояло записать разрозненные фрагменты нового сценария предположительно о продавце книг, жизнь которого перевернула одна, порванная при распаковке, страница. Сегодня Фрея видела его в магазине. Такое происходило постоянно. Истории, сюжеты, возникавшие из мелочей, обычно никому не заметных, приковывали ее внимание. Они становились сценариями. Или стихами. Над одними она работала долго, другие были готовы без единой правки. Это волновало и будоражило. Появлялась новая тема — пропадал аппетит, уходил сон. Порой хватало двух часов, чтобы выспаться. Все диктовало вдохновение, все было подчинено ему. Фрея Виола Фелина Миллер была поэт и драматург не по выбору и даже не по призванию, а по природе.
В субботу седьмого октября Фрея работала дома. На неделе она побывала на церемонии вручения премии «Адлер», которую в номинации «Лучший психологический детектив» получил роман Сары Нортон «Гротеск». Похожую на вытянутую и скрученную металлическую каплю фигурку актрисы, которую великий сыщик называл «Та Женщина»[6], в четвертый раз держали руки «Агаты Кристи» XXI века. Сара Нортон получила ее за свой тридцать седьмой детектив.
Фрея записала благодарственную речь писательницы, уточнила с агентом леди время беседы и условия встречи. Теперь запись интервью была открыта на большом домашнем ноутбуке в звуковой программе. Фрея монтировала ее для передачи в эфир. Идеально было бы рассказать слушателям о книге и ее авторе без участия самой героини. Глухой тембр, нервозный тон, пришепетывания — худшего сочетания для слушателей воскресной программы нарочно не придумаешь. Сара говорила, отвлекаясь от темы, покашливая, затягиваясь сигаретой, отхлебывая чай, надолго задумывалась и даже спросила, слышат ли их радиостанцию в Чили. Направить ее в нужное русло было сложнее, чем разгадать тайны сюжетов, ею придуманных. Нервотрепке, какую задала кропотливая работа по выемке из ее монолога крупиц доходчивой речи, позавидовал бы сам Хичкок. После таких встреч Фрея чувствовала, что теряет веру в человечество.
— Да, Боже мой! — прошептала она, когда бегунок программы в тысячный раз проскочил нужное место на звуковом графике. Работу приходилось начинать если не с самого начала, то с середины. И тут, как нарочно, зазвонил телефон.
— Привет! — почти крикнула Линда Аттенборо, подруга. — Такая погода, а ты дома!
— У меня работа.
— Какая?
— Высокохудожественная. У тебя что-то срочное?
— Ты придешь завтра к Маффину? Вечером, часов в девять?
— Вряд ли, я завтра работаю. Случилось что-то особенное или вы собираетесь просто так?
— Вечером будет что-то вроде презентации, а потом переместимся к нему.
— Нет, Ли, завтра не получится.
— Жаль, но, если сможешь, приходи. Тебе ото всех привет. Ты опять куда-то пропала и не звонишь.
— Просто много дел. Как Форд?
— Здоров. Про настроение не спрашивай. Сама знаешь, осень, у нас приступ меланхолии.
— Значит, все нормально.
— Да, вполне. Приходи. Пока.
— Спасибо, пока.
Фрея выключила звук в телефоне и вернулась к работе. Прошло около четырех часов, прежде чем она, с облегчением вздохнув, сохранила готовую передачу на съемном диске. «Все чудесатее и чудесатее», — думала она о человеческих странностях. А я сама? Мама права, не мне жаловаться на других. Но так хочется поговорить с кем-нибудь нормально, увидеть спокойные глаза. В кого ты превращаешься? В мизантропа.
Она легла на диван с книгой, которую предстояло прочитать к завтрашней церемонии вручения премии «Книжник». За два месяца работы над проектом она так устала, что протянула с этим романом до дня, вернее ночи, предшествовавшей событию. «А лучшее в искусстве — перспектива» было написано на обложке.
«Да, это так, — подумала она. — Не только лучшее, но и главное. Ее надо видеть — эту перспективу. Перспективу собственного творчества. По крайней мере, усилий».
Название книги — цитата из сонетов. Заимствовано у Шекспира. Автор Джеймс Эджерли. Фрея вздохнула. Ничего нового в наше время уже придумать невозможно. Все повторяется. Постмодернизм шагает по планете. На последней стороне обложки об авторе ничего. Она пожала плечами. Странно. Была только цитата из «Наблюдателя»: «Возможно, это могло быть так». Она раскрыла книгу.
На титульном листе она обратила внимание на сигнет — оттиск литеры «Е». Буква, как якорь, повернутый корнем влево, так что изображение читалось в виде буквы «Е». По квадратному канту, обрамляющему знак, надпись на латыни: Quis est dignus aperire librum et solvere signacula eius?[7] Буква «Е», скорее всего, означала «Эджерли».
Фрея прочла роман за ночь. Чувство, вызванное книгой, напомнило испытанное ею однажды. Тогда то, к чему нельзя было прикоснуться, показалось ей до крайности осязаемым. Она пережила это в детстве, когда ее повели на ледовое представление. Сидя на дальней трибуне, она подняла глаза и увидела, что прямо к ее лицу приближается, перекатываясь и поворачиваясь в воздухе, двигаясь, как стрела строительного крана, горизонтальный бетонный столб, переливающийся искристыми крупинками. Она пригнулась, а через две секунды поняла, что это был не столб, а луч софита, двигавшийся над зрителями в темноте, и в нем переливалась парящая в воздухе пыль. Краски сгустились. То, что было прозрачно и невесомо, вдруг показалось убедительно телесным.
Эффект от книги был таким же сильным. Утром она была уверена, что уже читала ее раньше. Или знала о прочитанном всегда.
Люди — это корабли в океане времени. Они могут не видеть друг друга, погруженные в туман, их курсы могут не совпадать, но все они подают друг другу сигналы. Одни движутся в будущее, другие остаются в прошлом. Слова и образы — то же, что в океане звук и свет. Если понять этот язык, можно научиться распознавать связь времен. Ключ к азбуке этих сигналов — сочувствие.
Что источник любви
превращает в объект любви.
Здание Компании издателей и газетчиков — одной из ста восьми существующих по сей день в лондонском Сити Почетных гильдий — было возведено на пересечении улиц Ладгейт Хилл и Аве Мария Лейн в семидесятых годах XVII века и перестраивалось лишь однажды — в 1800 году.
Многое из того, что олицетворяет историю и искусство и позволяет воображению преодолеть границы времени и пространства, мы находим там, где творения мастеров и память о них сконцентрированы в одном специально предназначенном для этого месте — таком, например, как Парадный зал Компании издателей.
Стены, на полвысоты декорированные темными дубовыми панелями, опоясывает череда гербов над верхним кантом деревянной отделки. Пятнадцать гербовых знамен, изготовленных Патриком Барденом[8] специально для этого зала, склоняются над входящими.
Каждый печатник, издатель, владелец и служащий компании по производству бумаги и письменных принадлежностей, типограф и публицист, попадая в этот зал, чувствует себя среди единомышленников. На витражах высоких окон изображены те, кто вдохновил и благословил в свое время становление британской печати: Уильям Шекспир, Уильям Кэкстон, Святая Сесилия, Уильям Тиндейл и архиепископ Кранмер[9]. Флит-Стрит, приход Св. Павла, Ладгейт Хилл, Стрэнд, Патерностер-роу, Чэринг-Кросс-роуд — старинные «книжные» улицы и уголки Лондона окружают здание Гильдии. В этой восточной части города английское слово было впервые напечатано на типографском станке. На северном арочном витраже первопечатник Уильям Кэкетон показывает первые гранки Его Величеству королю Эдуарду IV и королеве Елизавете Вудвилл.
В 1619 и 1620 годах издатель Ричард Филд возглавлял Компанию издателей на Аве Мария Лейн[10]. Он стал одним из героев романа Джеймса Эджерли «А лучшее в искусстве — перспектива», заявленного учредителями премии «Книжник», почетными членами Гильдии сэром Каннингемом и сэром Ройдом, в номинации «Лучшая книга года в жанре альтернативной истории».
Джим Эджерли прошел через холл здания Компании во внутренний двор, который все называли садом. Растений в этом «саду», вымощенном каменными плитами, было мало. Над всем царил платан с асимметричной клумбой вокруг ствола. Входящий в первую секунду обращал внимание на его серый ствол, покрытый плющом и наростами, и взгляд невольно скользил вверх. Дерево, защищенное со всех сторон старинными зданиями, так вытянулось, что крона его, касаясь листьями карнизов и крыш, затеняла весь двор. День был солнечным, но на случай дождя были раскрыты два тента.
Во дворе собиралась публика: авторы-номинанты на премию, их издатели, агенты, друзья, те, кто был приглашен учредителями премии, и представители прессы. Разбившись на группы по пять-шесть человек или присоединившись к тем, кто стоял плотным островком у лестницы, гости ждали начала церемонии. За платаном юный квартет играл Генделя. Это было время, когда формальное общение еще не началось, а неформальное — со смехом и громкими разговорами — неуместно. Поэтому говорили вполголоса и, будто смущаясь, сторонились музыкантов, отчего вокруг квартета образовался безлюдный полуостров.
Друзья Джима — Линда и Форд Аттенборо, Мартин Финли и Энн Ховард, его издатель Энтони Скарборо и редактор Джулия Майерс — уже были здесь. Джим кивнул, улыбнувшись, и быстро подошел к ним. Он был рад, что не ему пришлось их ждать. Обстановка приемов, необходимость непринужденно общаться и первым вступать в разговор с малознакомыми людьми смущала его больше, чем можно было предположить, принимая во внимание его профессию и стиль жизни. Умение и стремление быть на виду и среди людей причудливо сочетались в нем с крайней степенью сдержанности и стеснительностью.
— Мы думали, ты придешь раньше, — заметил Энтони, всегда готовый придраться к чему-нибудь.
— Я из театра, — сказал Джим. — Вы давно здесь?
— Нет, — ответила Джулия. — Волнуешься?
Джим вздохнул.
— Немного.
Джулия подмигнула ему, и они с Энтони отошли за напитками.
— Джим, послушай.
Форд Аттенборо — барристер[11] — тонкий, узкий, чуть выше Джима, с мягкими волосами всех оттенков янтаря, смотрел на мир и людей с почти отеческим пониманием и меланхолической печалью.
— Это правда, что ты собираешься выступать девятнадцатого октября? — тихо спросил он.
— Уже дошли слухи?
— Я прочел на сайте Конгресса.
— Там сказано, что я там буду, а не о том, что буду выступать. Кто-то в Вестминстере с тобой поделился?
— Ты не думаешь, что эта «акция» может испортить настроение не только тем, кто, возможно, этого заслуживает, но и твоим родителям, например?
— Форд, я…
— Это, разумеется, твое дело, но подумай все же о последствиях.
— Спасибо. Я подумаю.
На девятнадцатое октября были назначены общественные выступления, митинги и съезд Конгресса профсоюзов в Центральном зале Вестминстерского дворца против намерений правительства сократить дотации на искусство, в результате чего многим небольшим провинциальным библиотекам, музеям, галереям, театрам и культурным центрам по всей стране придется прекратить свое существование.
— Джим прав, — воскликнула Линда. — Пора брать дело в свои руки. Правильно?
— Правильно, — согласился Джим, — свой театр я защитить могу. Он — в столице и у меня есть средства. В провинции их нет.
Он отвлекся, посмотрев на входящих, и Линда проследила за его взглядом.
— О! — воскликнула она так звонко, что все обернулись, и направилась к входу.
В том, что касалось умения привлечь внимание к себе, Линда была мастерица.
— Джим, смотри, — Энн Ховард, подруга Мартина, развернула отпечатанное на плотной бумаге приглашение. — Я заметила это и над входом. На гербе Печатников. Феникс и Голубь! Как у тебя в романе!
— Птицы одного полета. Только не у меня. У Шекспира[12].
— Что, совпадение? — Энн подняла на него глаза.
— И не одно. Их сегодня много, — он широко улыбнулся, хотя минутой раньше ощутил под ложечкой сильную дрожь и никак не мог с нею справиться.
Ты победишь!
Вряд ли.
— Я тоже сомневаюсь. Точнее сказать, я уверен, что единственная книга, заслуживающая премию, сегодня останется без нее, — согласился Форд.
— Оптимистично! — усмехнулся Мартин. — Но, ты-то, Джим, что за пораженческие настроения?
— Как сказать, — Джим пожал плечами. — Наградить — значит поощрить. Проще поощрить сюжет, не такой…
— Дерзкий? — подсказал Форд.
— Наглый, — поправил Мартин.
— Что-то в этом роде, — кивнул Джим и снова оглянулся.
— Ты сказала, что сегодня работаешь! — Линда подошла к Фрее, оглядывающей платановый двор.
Фрея, в брючном костюме черничного цвета и синем топе, держала в одной руке кожаный портфель, на другой был перекинут плащ цвета густого кобальта. «Я вишу на пере у Творца крупной каплей лилового лоска»[13].
— Это и есть работа. Привет! — А ты что здесь делаешь? Вы же собирались к Маффину.
— Мы и собираемся. После того, как всё всем вручат. Я тебе об этом и говорила, между прочим.
«У Маффина» — название паба с верандой вдоль фасада, выходящего на южный берег реки. Мартин Финли, получивший в университете прозвище Маффин, арендовал, а затем и выкупил паб, никого не удивив своей отчаянной решимостью вложить солидные средства в дело, о котором мечтал чуть ли ни с детства. «Представляешь, как с веранды будет смотреться регата?» Это зрелище, безусловно, стоило затрат. Блистательно завершив карьеру пятиборца, он вложил деньги в мечту — спортивный паб на Темзе. Буйный темперамент, смешливость и шалопайство были румяной корочкой его глубокой и сильной натуры. Ясное, трезвое и прагматичное отношение к делам житейским в сочетании с жизнелюбием, находчивостью и чувством юмора всегда поддерживали и выручали его самого и его друзей. Для них он был надежной гаванью.
— Но почему вы здесь? — спросила Фрея, заметив друзей, стоящих неподалеку.
— Мы — группа поддержки. Нас пригласил Джим Эджерли. Его роман в списке. Возможно, тебе придется брать интервью у него. А может, и у кого-то из нас тоже, — объяснила Линда.
— Это Джеймс Эджерли? Вы знакомы?
— Естественно!
— Естественно?! Говори тише. Каким образом?
— Да мы знакомы с ним лет сто, а ты все витаешь в облаках. Помнишь, я приглашала тебя поехать с нами в Норфолк. Мы тогда гостили у него. Самое странное, что это вы с ним до сих пор не знакомы. Пойдем.
— И ты здесь! — так же громко, как Линда, встретил их Мартин.
Привет!
— Джим, из всех нас Виола не знакома только с тобой, — сказала Линда. Джеймс Эджерли — наш давний друг. — Виола Кальбфелль. Старинная подруга. Она поэт.
— Журналист, — поправила Фрея.
— Нет, вы слышите! — засмеялся Мартин. — Два «старинных» друга целой толпы людей встречаются впервые. А между прочим, Джим, мы с Фордом знали Виолу еще до тебя.
— Что правда, то правда, — подтвердил Форд, — она — наше детство.
— Стало быть, ты, Джим — наша юность, — продолжил Мартин.
— А я кто? — спросила его Энн.
— Ты — моя глупость, э-э… слабость. Впрочем, это все знают.
— А я? — Линда не могла не поучаствовать.
— Ты — моя ранняя седина, — глядя в сторону сказал Форд.
— Очень рад, — сказал Джим.
Она протянула руку.
— Фрея Миллер.
— Простите?.. — он явно слышал, что Линда назвала подругу Виолой. Фамилию он не запомнил.
— Фрея Миллер. Линда оговорилась.
— Да? — Линда недоуменно взглянула на подругу. — Интересно. Ладно. Она возьмет у тебя интервью, Джим. Только скажи что-нибудь умное. И красивое. Ну, как ты умеешь. Фрея сама занимается удивительными делами. Перевела «Божественную комедию», например, и не очень понятных нобелевских лауреатов. У нее передача «Метаморфозы» на БВК4.
— «Метаморфозы»? — Девятнадцатого июля этого дня. — Тогда, возможно, мисс Миллер, Девятнадцатого июля делаем на театральном фестивале с таким же названием — «Метаморфозы».
— Мистер Эджерли… я…
— Джеймс.
— Спасибо. Джеймс, я сейчас делаю серию передач о литературных премиях, и мне хотелось бы задать вам несколько вопросов до начала торжественной части. Вы не против?
— Я готов.
Они отошли в сторону. Фрея достала из портфеля диктофон и одетый в противоветровую заглушку микрофон. Они говорили минут семь. Затем Джим вернулся к друзьям, а Фрея нацелилась выловить других номинантов, чтобы успеть побеседовать с ними до начала церемонии.
— Хорошая идея поговорить с ней о фестивале, Джим, — сказала Линда.
Он кивнул и глубоко вздохнул, очень стараясь, чтобы его волнения не заметили. Через несколько минут двери Парадного зала открылись.
В зале было накрыто тринадцать столов с местами для десяти человек за каждым. Синие сиденья стульев и белые скатерти придавали обстановке легкость, чуть разряжая ее торжественность.
Фрея пошла к столу для прессы, но Линда перехватила ее.
— Надо поговорить с пресс-службой, тебе лучше переместиться к нам.
— Не ставь меня в неловкое положение. Остановись.
Но было поздно. Неистовая Линда уже вычислила Кору Бри, руководившую размещением корреспондентов, и направилась к ней, притягивая к себе взгляды. Не успела Фрея подойти к ним, как она все уладила.
— Возвращайся, твое место с нами.
Фрея повиновалась. Подруга, как всегда, устроила бенефис. Сдерживая досаду, она села справа от Джима. Слева от него была Джулия Майерс, далее — Энтони, напротив — обе пары друзей. Кроме них за столом сидели два знакомых Джима — владельцы книжных магазинов.
Возможно, кое-кто из гостей до приглашения на церемонию вручения «Книжника» никогда не слышал об этой премии. И не удивительно. Учредители не занимаются рекламой этой узкопрофессиональной награды, поэтому пресса весьма скудно реагирует на нее. Задача Гильдии — сохранять интерес к печатному делу, пусть и освоившему новейшие технологии. Кроме того, премия помогает профессионалам быстро реагировать на новые веяния в литературе и формировать издательские портфели, а благодаря этому открывать читателям не известных им писателей.
В этом году на «Книжника» были номинированы романы, ставшие первыми книгами авторов. «Улыбка руки» о Леонардо, «А лучшее в искусстве перспектива» о Шекспире, «Саймон говорит»[14] о современном миропорядке, «Пролив» о Дюнкерке[15] — вошли в категорию «Альтернативная история». Этот жанр — своего рода фантастика прошлого. Он дает почву для размышлений и свободу гипотезам, не подтвержденным научно, но существующим в качестве идей и вопросов о том, как могла бы сложиться мировая история, происходи те или иные события по другому сценарию. Из присутствующих мало кто сомневался, что в юбилейный год победит книга о событиях Второй мировой войны.
В других категориях: «Книга года в жанре путевых заметок», «…в жанре биографии» и «…в жанре пародии» было заявлено по три-четыре книги также писателей-дебютантов.
Подробно изложив не только историю премии, но и историю издательского дела, сэр Каннингем перешел, наконец, к тому, ради чего все здесь собрались.
— Леди и джентльмены, в алфавитном порядке приступим к жанрам, достижения в которых мы хотим отметить сегодня. «Альтернативная история» — «Орландо» получает новый «Книжник», — он выдержал паузу, — Джеймс Эджерли за роман «А лучшее в искусстве — перспектива», издательство «Скарборо Брикстон Конвей».
Секунду Джим выглядел удивленным, потом встал, придержав галстук и застегнув пиджак, и осторожно, но быстро пошел к столу президиума. Ему вручили статуэтку Орландо — фигурку в мужском костюме XVII века — сюрреалистического героя одноименного романа Вирджинии Вулф.
Джим подошел к микрофону.
— Правда, — он помедлил, — трудно выразить, что я чувствую. Это удивительно! Быть здесь и видеть среди гостей Грегори Малкольма и Энтони Бэккета, произведения которых меня восхищают. Я благодарен за саму возможность находиться в такой компании. Для меня огромная честь работать в историческом и альтернативном историческом жанре и писать о тех, кто является едва ли не символом самой литературы и истории. Большое спасибо и приятного всем вечера!
— Поздравляю! — сказала Фрея, когда он, садясь, наклонился вправо в ее сторону.
Джим кивнул, молча выразив благодарность. Было понятно, что он смущен и почти встревожен.
Когда церемония завершилась, Фрея поторопилась подойти к учредителям, пока другие не завладели их вниманием. Джим разгадал ее маневр и тронул за локоть.
— Вы хотите поговорить с ними? Я могу вас представить.
— Это было бы кстати, — ответила она.
Джим познакомил ее с председателем. Он решил отойти, но остановился, услышав резкий тон Каннингема, и, не оборачиваясь, сделал вид, что отвлекся на что-то в шаге от них.
— Вы, возможно, знаете, что я не жалую вашу братию? — ответил сэр Каннингем на просьбу Виолы прокомментировать сегодняшнее событие.
Джим запомнил, как назвала ее Линда, и про себя весь вечер думал о ней только так.
— Нашу братию? Я автор, мистер Каннингем, импровизатор, а не журналист, поэтому надеюсь на вашу благосклонность. Хотелось бы услышать Ваше мнение о книге, получившей награду.
— Дорогая мисс Миллер, не надо делать из этого шоу! Наше общее мнение мы высказали сегодня, назвав новых лауреатов. Этого довольно.
Виола обернулась. Ее лицо мгновенно осунулось, как бывает от незаслуженной обиды. Джим поспешил к ней. Она деликатно прикоснулась к его рукаву.
— Я очень рада, что с вами они поступили справедливо. Кто-то что-то сделал с их головами и сердцами, когда они принимали это решение.
— Вы уже уходите?
— Я должна обработать материал.
— Сейчас? На ночь глядя? Простите, я хотел сказать, почти ночью?
— Лучшее время для работы.
— Я думал вы пойдете с нами к «Маффину».
Виола мотнула головой.
— Я хотела бы еще взять у вас интервью о книге, Джеймс.
А я хотел бы рассказать вам о театральном фестивале.
Они обменялись визитками.
— Я позвоню на неделе, это удобно? — спросил он.
— Вполне, — ответила она и пошла к выходу.
Линда нашла Виолу у зеркала в дамской комнате, перед которым та стояла, опершись руками о мраморную раковину. Ее лицо было ярко освещено обрамляющими стекло матовыми лампочками, отчего оно казалось особенно бледным, а волосы и костюм приобрели фиолетовый оттенок. В этот момент она была похожа на кошку, от которой разлетались искры. Глаза блестели, губы сжались и изогнулись.
— Уходишь? А что это так рано?
— Кто… тебя… за язык… тянул? — с паузой через каждое слово спросила Виола.
— Ты о чем?
Виола повернулась к ней.
— Ты сделала это из лучших побуждений? Молодец. Браво. Хороший ход. Ты угадала. Он мне понравился. Очень понравился. Только тебе не стоило говорить о Данте, о переводах. Иногда нужно понимать, где что уместно говорить, а что нет. И кому. За кого он меня теперь примет? За чокнутую, за нимфоманку? И, кстати, Виола — я только для близких. Спасибо тебе, Ли! Большое спасибо за роскошную рекомендацию!
— Да что с тобой? Кто-то мне совсем недавно говорил, как важно быть ни на кого не похожей. Даже если это выглядит дико.
— Я говорила о другом!
— Ви, ничего страшного не произошло. Ты как всегда все преувеличиваешь. Он наверняка пропустил это мимо ушей и не запомнил, а если и услышал, не расслышал и все такое прочее.
— Это по-твоему!
Виола вышла из комнаты, миновала фойе и на улице повернула направо. Ноги сводило от быстрой ходьбы, а еще больше от смущения и смятения. Встревоженные чувства подгоняли ее.
Дома она смонтировала материал и закурила у окна, пристроив локоть на поперечную рейку рамы у самого лица. Он очень ей понравился. Сразу.
Язык, лицо, обличье, дух, манеры
Пять раз дают тебе права на герб.
Постой! Постой! В обличим слуги
Мог быть сам господин! Но неужели
Так быстро можно подхватить чуму;
Я чувствую уже, как обаянье
Его неодолимо заполняет
Мои глаза[16].
Линда все испортила. Надо же! Она смотрела на улицу, поглаживая губы костяшкой пальца. В кои-то веки ей захотелось встретиться и поговорить и, пожалуйста: «…занимается удивительными делами… Перевела «Божественную комедию» и непонятных нобелевских лауреатов»… Куда ее понесло? Неугомонная! Добрая старая Ли. Но Джим! Нежность обволакивала ее при мысли о нем. И это легкое, даже немного бестолковое состояние, напрочь разметало все ее придумки последнего времени о сдержанности, терпении и осознанности во всем, что касалось отношений с мужчиной. Она видела, как и он потянулся к ней. Но что это было? Хотелось верить, что искренний порыв. А если он был приветлив просто из вежливости? Тогда, тем более, он не увидит в ней женщину, если узнает, чем наполнена ее жизнь. А тут еще Линда со своей болтовней. Почувствовав себя проигравшей, Фрея вернулась за компьютер. Она всматривалась в страницы сайтов, переходя с одного на другой, не пропуская ничего, что могло рассказать о нем. На сей раз ее терпение было вознаграждено. Утром, после бессонной ночи, проведенной за книгой Джима, она нашла немного: его имя на странице камерного театра «Флори Филд», режиссером и исполнительным директором которого он был, и несколько неудачных фотографий. Создавалось впечатление, что на его лице недавно была сделана пластическая операция, и кожа еще слишком натянута, особенно на переносице, между бровями и под глазами. Лицо показалось ей некрасивым, холодным, отстраненным и даже надменным. Она насторожилась, готовясь к общению с очередной Сарой Нортон. Насколько же обманчивыми оказались эти статичные, выхваченные из контекста событий, изображения! На сайте телевидения НТВ она заметила анонс рубрики «Вдохновение». В разделе «Серии» без фотографии, а только с логотипом рубрики была размещена статья о документальном фильме: «Сюжет. До и после. Книги, изменившие мир»:
«Их много: от философии, религии, науки, искусства, художественной литературы, политики до фантастики и комиксов. Книги — не только «поставщики» историй, знаний и веры. Они — шедевры, созданные цивилизацией. Мы судим о книге не только по ее обложке, но смотрим, как она устроена: ее внешние достоинства и содержание в единстве волнуют нас. Надеемся, что наши рассказы о судьбах людей и произведений откроют Вам удивительную и завораживающую красоту книги. Автор сценария и рассказчик — Джеймс Эджерли».
Во сне ей почудилось, что его теплая рука прикоснулась к ее спине. Она проснулась с этим воспоминанием, готовая отлучить Линду за болтливость.
Как случилось, что Линда и Форд, Мартин и Энн знакомы с ней, а он нет, — думал Джим. Кто она? Она сказала «автор». Что такое переводы и нобелевские лауреаты? Почему он уверен, что знает ее давно и очень хорошо?
В пабе Линда заметила, что он «витает» где-то. Она подсела к нему.
— Ты хочешь меня о чем-то спросить.
— Почему я раньше ее не видел?
— Она вернулась в Англию, когда ты работал над романом. Помнишь, тогда из-за кризиса ты не проводил фестиваль. Она приехала из Германии, где прожила года три. Ее взяли на работу в БВК. Чтобы там утвердиться, «пустить корни» и «раскинуть ветви», она работала так же безвылазно, как ты. Так что…
— Как ее все-таки зовут?
— Фрея — ее первое имя. Виола — второе. Ее полное имя Фрея Виола Фелина.
— Какая она?
— Своенравная. Горячая. Она придумала, что ей не нравится Фрея, но официально она представляется так. Для родных и друзей она — Виола. Ты не удивляйся, это не единственное и не самое смешное из ее чудачеств. Форд и Мартин были ее соседями в детстве, а мы с Энн делили с ней квартиру, когда учились в Гилд-холлской школе и знали ее как Кальбфелль. Но она вскоре стала Миллер. Вышла замуж за американского профессора на втором курсе и уехала с ним в Штаты. Через год, правда, сбежала. Потом жила в Европе.
Джиму показалось, что стул закачался под ним.
— С тобой все в порядке? Предупреждаю тебя, Джим, она не от мира сего.
— Воистину, слова подруги.
— Ты не веришь? А зря.
— От какого же она мира, по-твоему?
— Несмотря на мейнстрим, она живет своим умом. И поэзией. Я бы сказала, что она — античный персонаж.
Джим выдохнул, будто перемахнул через пропасть.
Дома он заглянул в Интернет. Его поразило, что кроме передач «Метаморфозы» на сайте БВК4 о Фрее Миллер невозможно было найти ничего. Для представителя прессы очень странно. Ни слова, ни реплики — ни на форумах, ни в сетях, ни в блогах — ни страниц, ни фотографий. Он еще не знал, насколько они с ней схожи. Он тоже умел скрупулезно искать необходимое. «Я автор, мистер Каннингем, импровизатор». Импровизатор? Удачным оказался запрос на близкое слово. Один из блогов назывался «В. М. Литературные импровизации». В. М. — Виола Миллер?
На странице в центре — небольшой текст о том, что такое импровизация и каковы ее формы в искусстве. Далее разделы: «Стилизации», «Драматургия», «Поэзия». Содержание «Стилизаций», разделенное хронологически, было очень пространным: «Раннее Средневековье», «Позднее Средневековье», «Ренессанс», «Елизаветинцы», «Поэты-метафизики», «Поэты-кавалеры», «Реставрация», «Романтики». Чуть ниже под заголовком «Переводы» шли разделы «Бродский» и «Пастернак». Они были закрыты до получения разрешения на их прочтение от владельца сайта.
В разделе «Поэзия» — сборники: Guardi dei Lincei[17], «Ежевичные чернила», «Письменный прибор». Вдруг курсор коснулся полупрозрачной закладки. Видеоблог. Пять коротких роликов, в которых она говорила о поэзии. «Античный персонаж» развеял образ представителя прессы. Здесь она была другой — увлеченной, почти азартной, очень эмоциональной и открытой. «Своенравная и горячая» — возможно, Линда имела в виду именно эту пылкость. Она говорила свободно и одухотворенно — искренняя, остроумная и щедрая натура. Джим закрыл глаза. Этот ее образ словно поднимался теперь из-под вороха исписанных им, ею самой или кем-то другим рукописей, она появлялась из чернильной пены слов под шорох перелистываемых страниц.
Что он чувствовал в этот миг? Счастье осознания — «ты есть» — дано испытать немногим. Это равносильно чуду. Это бывает.
Природа есть истинное откровение Бога человеку. Зеленый луг неподалеку — вот та одухотворенная страница, на которой вы прочтете все, что вам нужно знать.
Кажется, только вчера, девятнадцатого июля, Джим на рассвете вернулся в город, чтобы провести едва ли не самый наполненный событиями день года. Более двух недель он колесил по стране, просматривая спектакли провинциальных театров для фестиваля «Метаморфозы». За один день предполагалось объять необъятное: зайти в офис образовательного центра, чтобы принять обновленную программу курсов на предстоящий учебный год; забежать в книжный магазин и решить часть накопившихся там вопросов; попасть на репетицию в театр «Флори Филд»; к назначенному часу успеть в звукозаписывающую студию ИТВ, поскольку в расписании их работы для записи очередной главы его антологии малой прозы свободными оказались только два часа; затем необходимо было повидаться с родителями и уже ближе к ночи добраться до паба «У Маффина». Друзья настояли, чтобы он пришел — это был день его рождения. Джим выехал из Дарлингтона в полночь и уже к пяти утра оказался в Лондоне. Подобрав с пола у двери накопившуюся в его отсутствие почту и оставив ее вместе с ключами от машины и солнечными очками в холле, он поднялся наверх. На отдых осталось два часа. После душа он растянулся на кровати по диагонали лицом вниз и провалился в сон.
Маршрут его поездки проходил по Бирмингему, Дадли, Телфорду, Шрусбери, Честеру, Брэдфорду, Лидсу и Йорку. Театры, в которых он бывал и вел переговоры, находились как в самих этих городах, так и в городках между ними, чьи названия есть на карте, но становятся известными гостю только во время их посещения. Джим отбирал камерные спектакли, в которых было занято не более пяти актеров. Фестиваль «Метаморфозы» проводился ежегодно в Норфолке в усадебном театре поместья Эджерли-Холл в августе, в самый разгар отпусков. Заявок было много, поэтому приходилось совершать как минимум четыре поездки в год. Он объехал добрую половину страны. Сам за рулем.
Жизнь в дороге. И дома. «Два друга, две любви владеют мной…»[18]. В нем уживались любовь к дому и к путешествиям. Он сожалел, что время бродячих артистов ушло. Это была бы его компания. В последнее время в дороге его «сопровождали» современные ваганты — музыкальные группы «Мамфорд энд Санс» и «Флит Фоксес». Дороги и работа в театре закалили его — движение и общение делают путешественника человеком выносливым и гибким.
Будильник напомнил о себе любимой мелодией. Перед тем, как выйти из дома, торопливо допивая чай, Джим просмотрел почту. Оставив счета на консоли у двери, он взял с собой письмо литературного общества «Книжник». Взглянув в зеркало, он подмигнул себе, пригладил волосы, вставил наушники, нашел нужную музыку и вышел на улицу. В другой день он минут за сорок дошел бы пешком от своего дома на Эджертон-Кресент до образовательного центра, но сегодня доехал на метро и через пятнадцать минут вошел в дом № 12 на Чэринг-Кросс-роуд.
Джеймс Томас Эндрю Эджерли, обладая по рождению положением, которое гарантировало ему прием везде, где он хотел побывать, подчеркнутое уважение, когда другие вряд ли могли на него рассчитывать, и средствами, которые обеспечивали ему достойную жизнь, не афишировал свои привилегии. Впрочем, ему о них напоминали, особенно в школе и в университете, заказывая еду и книги за его счет, занимая по дружбе без возврата, приманивая от его имени девушек к общей компании, а попадая в переплет, взывали к нему о помощи. Джим вовремя научился различать, когда помощь была нужна и возможна, а когда следовало опустить забрало. В компании с ним было легко, в разговоре — просто, в споре — интересно, в авантюре — смешно и нестрашно, в неприятностях — спокойно, в испытаниях — надежно. Склонный к уединенной работе в тишине и молчании в то же время любил веселье и людей. На нем спотыкались те, кто привык ранжировать людей по статусу, моде, в тонах популярной психологии или актуальной прессы. Путешественник и затворник Джим Эджерли жил одновременно как тот и другой — то заметно и открыто, то безмолвно, замкнуто и недоступно. Литература и природа были его неизменной любовью. Литература привела его в театр, а жизнь постоянно возвращала в родовое поместье под бескрайним норфолкским небом. Он окончил Кембридж — факультет английского языка, затем поступил в Лондонскую академию музыки и драматического искусства на режиссерский курс. По складу характера, вкусам, представлениям о жизни он опережал своих сверстников лет на десять и легко находил общий язык с людьми старшего возраста. Высокий рост и красивый тембр низкого голоса делали его заметным в любом окружении. Тонкий и сильный, с длинными руками и ногами, он обладал природной гибкостью и не стал заложником спортзала, ему хватало нагрузок в поездках и путешествиях и при любой возможности — в заплывах на открытой воде. Высокие скулы, широкие брови и крупный нос придавали этому энергичному лицу выражение решимости, светлые странные кошачьи глаза, казалось, видят больше, чем глаза других людей. Аккуратно подстриженные каштановые волнистые волосы, темные брови и ресницы смягчали его внешность. Скульптурные черты он унаследовал от отца, а мягкие и обаятельные — от матери. И, если один поэт сказал о другом, что тот похож одновременно на араба и на его коня, то о Джиме можно было сказать, что он одновременно похож на гепарда и на охотника за ним. О том, что он может нравиться, Джим стал догадываться довольно поздно. Природа создала его типичным андерсоновским «гадким утенком». Взрослея и поглядывая в зеркало, он многое хотел в себе изменить и страдал, что не производит впечатления на девчонок, а позже и на девушек. Но жизнь была интересна и увлекательна, по поводу своей внешности он огорчался недолго, просто забыл о ней. Результатом стала его притягательная спокойная независимость. Джим располагал к себе собеседника, ничего нарочно не предпринимая для этого. Дружелюбие и гостеприимство были в его природе. С женщинами он был без кокетства любезен, без шутовства остроумен, без корысти предупредителен. Отношения с ними складывались не так стремительно, как у его друзей. Нельзя сказать, что они вовсе не складывались. В свое время он получил разнообразный опыт, но одно отличало его почти ото всех его приятелей-однокашников, коллег и знакомых. Он был избирателен. Это соединялось с энергичным темпераментом, способностью и готовностью к сильному чувству и в то же время потребностью в верности. Его связи сходили на нет по разным причинам. Бывало, переоценивал он или выяснялось, что его не понимали, а чаще не принимали таким. Он рано почувствовал себя мужчиной, а первая женщина видела в нем подростка. Он хорошо относился к людям, а вторая презирала их. Он хотел семью, а третья — нет. Он ждал сокровенности — четвертая попытка обернулась настоятельными намеками привлечь других участников в их отношения. Он отпустил их всех без взаимных обид и угрызений совести. Сдержанность Джима в вопросах личного характера не давала возможности догадаться о его переживаниях. Работа переплавляла его чувства, для этой же работы чувства стали палитрой. Окончив университет, он поселился в доме № 33 на Эджертон-Кресент. Значительное состояние семьи давало ему свободу выбора. Тем не менее, он взял в свои руки семейный бизнес: книжный магазин, языковой образовательный центр и камерный театр. За десять лет укрепил и продвинул книжное дело: помогал библиотекам и частным коллекционерам формировать фонды и собрания, вел переговоры с торговыми домами и аукционами, поддерживал литературные премии, принимал участие в художественных, музейных и университетских проектах. За театральное дело он взялся основательно и начал с административной, технической и организационной перестройки. С его приходом в репертуаре театра стало больше исторических пьес, остроумных и тонких комедий и драм на сложные социальные темы. Работать над новыми идеями и проектами Джим приезжал в Эджерли-Холл — в Норфолк с его бескрайними полями, пересеченными извилистыми речками, необозримым синим небом, всклокоченными кронами прибрежных деревьев. В детстве он прислушивался к шуму дальнего шоссе за холмами на западе и рвался туда, на эту дорогу, за горизонт. Ему хотелось пройтись по облакам или среди них, когда он смотрел в пронзительное небо и наблюдал закаты. В четырнадцать ему казалось — это шумит его будущее, полное перемен и событий. Всякий раз, возвращаясь сюда, он убеждался, что нигде на свете нет такого высокого и бескрайнего неба, так невыразимо прекрасного, как в родной деревне.
Эджерли-Холл в девяностые годы XVIII века построил Фрэнсис Джеймс Стэнли Эджерли — первый баронет в роду, получивший титул в 1785 году при короле Георге III. Проект дома был создан последователем известного архитектора Колена Кэмпбелла в неопалладианском стиле. Поместье получило название по имени владельца. История милости короля к Фрэнсису Эджерли была овеяна флером таинственности, часто приписываемой событиям совершенно обыденным. В книжный магазин Фрэнсиса на Патерностер-роу однажды зашел знатный господин, которым оказался сам Георг III. Он нашел в хозяине именно того собеседника и знатока книг, который ему был нужен. Фрэнсис стал советником короля и оставался им, пока последнего не одолела болезнь. Он сумел завоевать не только доверительную симпатию монарха, но и уважительное и благожелательное отношение премьер-министра Уильяма Питта-младшего, который особое внимание уделял издательскому делу и политике печати. Участие Фрэнсиса Эджерли в кампании об авторских правах еще более расположило к нему премьер-министра. Титул был пожалован. Род Эджерли отсчитывает свое зримое начало от саксонских Эгерлингов, заселявших в VIII–IX веках, восточный Норфолк. Земельные угодья, пожалованные баронету вместе с титулом, оказались теми самыми местами, на которых когда-то промышляли его предки — поставщики дичи к королевскому столу. Фамилия Эгерлингов потеряла германское и обрела английское звучание в XII веке, когда за семьей закрепились фермерские угодья, а мужчины из рода Эджерли стали регулярно пополнять королевское ополчение. На протяжении следующих четырех столетий род Эджерли переживал времена и благоденствия и испытаний, то почти исчезал, то вновь возрождался. К началу правления Тюдоров Эджерли добрались настолько благополучно, что один из них решил приобщиться к солидной городской торговле, открыв в Норидже лавку, а позже пристроив к ней столярную мастерскую. Через десять лет после коронации Елизаветы I Эджерли был назначен советником городского головы. Два столетия спустя Фрэнсис Эджерли вернулся на родные земли с титулом баронета и владельцем Эджерли-Холла. Его потомки обучали и просвещали, исследовали историю книг и библиотечное дело. Для того, чтобы упорядочить свое книжное собрание, Артур Эджерли в 1876 году побывал в Бостоне у Мелвилла Дьюи в Американской библиотечной ассоциации, а позже поступил в Колумбийскую школу библиотечного дела — первое в мире специализированное образовательное учреждение по подготовке библиотекарей. В двадцатом веке во время Второй мировой войны из всей семьи продолжателем рода оставался только дед Джима — Бернард Эджерли. После войны ему пришлось спасать Эджерли-Холл от разорения и библиотеку от распродажи. Он и Мэй — бабушка Джима, всеми силами противились перспективе распродажи земель, сдачи имения внаем и, тем более, перестройки дома под пансионат или гостиницу. Они выстояли в борьбе со временем и новой экономикой.
Эджерли-Холл располагался на северном берегу реки Венсум в двадцати милях от Нориджа. Его франтоватая новизна поначалу диссонировала с древностью рода его владельцев, чьи предки высадились в Восточной Англии, опередив Вильгельма Завоевателя. Спустя два столетия это перестали замечать. Защищенный с севера лесом, он смотрел высокими окнами в поля, разделенные рекой на два холмистых полукружия. Весной эти окна, казалось, прищуривались от солнца, с каждым днем все чаще заглядывающего в них. От дома к берегу реки, обрамленному ветлами, простирался газон. За рекой, возвышаясь один за другим, уходили вдаль покатые, покрытые штрихами пестрых трав, холмы. Справа над рекой изогнулся каменный мост, между ним и домом росла старинная липа.
На дальнем плане у самой линии горизонта темнел лес, а за ним угадывались в фиолетовой дымке силуэты синих холмов. Местные называли поле на том берегу «Жаворонковым», потому что небо над ним звенело все лето их песнями.
Джим хранил верную привязанность к своему дому, какую вряд ли можно было заподозрить в современном молодом человеке. Порой усадьба казалась ему чуть ли не смыслом его жизни. Библиотека в доме была для него больше, чем собрание книг или рабочий кабинет. Она была доком, куда он вставал на ремонт и обветривание после плавания по бурным лондонским водам. Можно сказать, что и родился он в этой библиотеке, если считать рождением пробуждение зрения, слуха, органов чувств и памяти. Первое воспоминание Джима — ему нет еще и года, он сидит на плече отца и слышит голос матери — веселый и ласковый: «Где наш домик?» Он уже знает где, оглядывается и смотрит на стену — там висит «домик» — гравюра с изображением Эджерли-Холла. Подростком он вспомнил эту сцену однажды, засмотревшись на гравюру, и догадался, что его память пробудилась именно в ту минуту. Сменяя первое воспоминание, плыли картины с динозаврами, растениями, морскими диковинными животными — гравюры, литографии, акварели, рисунки, иллюстрации в тяжелых книгах с хрустящими корешками и шелковыми закладками, о ценности которых ему еще предстояло узнать и которые он завороженно, затаив дыхание и почти не моргая от увлечения, рассматривал часами. Кожаные, тисненые, матерчатые обложки, гладкая, глянцевитая или шероховатая бумага, тени в желобках букв, английские и иностранные слова на корешках разного цвета и толщины. Должно быть, ему было тогда года четыре. Тогда же он с родителями впервые приехал в Лондон, в квартиру на Эджертон-Кресент. Они стояли на верхней лоджии — и вдруг над ними плавно пролетели два лебедя, может быть, из одного парка в другой. Это было событие. Он запомнил. Вернувшись в Эджерли-Холл, он заскучал по этому новому, яркому, полюбившемуся ему городскому миру. К счастью, он нашел средство заглушать тоску в верности которого затем убеждался не раз. Это снова были его любимые книги.
Много лет спустя Джим узнал о несметных богатствах больших библиотек, и они много дали ему. Но что могло сравниться с родными домашними стеллажами, расположение книг на которых он помнил наизусть, знал, где какая прячется, что таит в себе, как выглядит. Постепенно книги развили и воспитали его память, он помнил что, в какой из них и на какой странице написано. Цитируя что-то, он видел изумленные глаза родителей, знакомых, потом учителей и друзей, но в детстве и юности искренне думал, что все запоминают прочитанное так же — точно и навсегда. Ему особенно нравились книги, на титульном листе которых стоял их фамильный экслибрис с расположенным по центру текстом, очертанием напоминающим букву «V», и литерой «Е» в виде якоря, повернутого корнем влево, над первой строкой.
Таких книг было немного. Мучительно хотелось выяснить, кого же знал Дж. Э., тем более что все эти книги были художественными произведениями, а не воспоминаниями об исторических событиях. Особенно Джима интересовало издание ин-кварто «Венеры и Адониса» Шекспира. Самая ценная книга библиотеки. Самая волнующая. «Кого довелось мне знать…»
Джим распечатал письмо от Комитета премии «Книжник» только в театре «Флори Филд» после того, как весь состав — актеры и служители кулис затащили его на сцену перед репетицией и поздравили сердечно и громко, как это делают в дружных семьях. После репетиции, проглотив крепкий кофе, он распечатал конверт.
«Уважаемый мистер Эджерли, мы благодарим Вас за участие в конкурсе на получение премии «Книжник». Вам и другим, без малого пятидесяти участникам, предстояло выдержать серьезную конкуренцию. Рад сообщить, что Ваша книга «А лучшее в искусстве — перспектива» заявлена в номинации «Книга года в жанре альтернативной истории». С уважением,
Р. Каннингем».
Вот чем он обрадует сегодня родителей и друзей. Ради этого стоило прожить и сегодняшний сумасшедший день, и время работы над книгой. Без самодовольства, но с нарастающей радостью он перечитывал письмо. Сердце колотилось. Он закрыл глаза, глубоко вздохнул несколько раз, но возбуждение не проходило. В мыслях он был далеко отсюда.
«Это твоя награда».
Когда бы встретить смог я на земле
Непревзойденность женского таланта,
То имя бы твое зажглось во мне —
Стефания Виола Иоланта [19].
Он писал книгу каждый день, каждый час, каждую минуту этих двух удивительных лет. Приходя домой, он садился за ноутбук и прокладывал ей дорогу. Слова нанизывались одно на другое, приходили, становились точнее, она вырисовывалась, появлялась то там, то здесь, он видел ее глаза, ее силуэт, ее лицо. Она улыбалась, дышала, шла по улице, засыпала и просыпалась, склонялась над работой, спорила, шутила, бежала и оглядывалась по сторонам, злилась, отчаивалась, смеялась, жила. Он звал ее. Он создавал ее. Она должна была появиться, освободившись от цепей невозможности. Это была надежда обрести ее.
После записи на ИТВ Джим поймал такси и поехал на Хилл-стрит. С родителями — Мэри и Энтони — он виделся довольно часто, и, тем не менее, они всегда с нетерпением и волнением ждали его прихода. Известие о номинации его книги на премию, как он и ожидал, стало лучшим сюрпризом для них в этот особый день. Разговор, однако, перетек в иное русло, когда отец и сын остались во внутреннем дворе дома, а Мэри отвлеклась на телефонный звонок подруги из Штатов, поздравлявшей ее с днем рождения сына. Сэр Энтони начал без обиняков.
— Джим, женись, — сказал он.
— Папа!..
— Я настаиваю! Вспомни тех, кто стоит у тебя за плечами. Благодаря им ты состоялся сегодня и имеешь все, что имеешь. Ты обязан продолжить род. Медлить больше нельзя! Ты понимаешь? Давным-давно, когда ты был подростком, я сказал тебе — будь разборчив, не торопись, — и ты ответил, я помню: «Папа, можешь не волноваться, я тебя не подведу». Но, Джим, время идет… Я не понимаю, как ты при твоей жизни, при людях, при центре, при театре до сих пор не можешь найти женщину. Это ненормально.
— В том-то и дело, папа, имея все — не находишь. Я ищу свою женщину. Вот только уровень и круг не всегда совпадают. Ты, ведь, это понимаешь.
Джим невесело вздохнул и улыбнулся.
— Я сам хочу внуков, папа.
— Внуков?
— Смешно, да? Ты не ослышался. Внуков. Мечтаю о них и о лучшей для них бабушке. Не думай, я не закоренелый холостяк Нет. Я тоже хочу спокойно смотреть им в глаза — тем, кто стоиту меня за плечами.
— Это и на репертуар театра влияет, — заметила Мэри, закончив разговор с подругой. — Да-да, не удивляйся. На твой выбор пьес — в них слишком много мужского.
— Это естественно.
— Да, но женский подход — чувствительный, деликатный — нужен обязательно, чтобы творческая идея не потонула в логике и не захлебнулась в рационализме, как бы поэтичен и возвышен ни был ее автор.
— Я знаю, что ты права, — кивнул Джим, — просто не могу не поспорить.
— Это по-мужски. Но, по-моему, ты меня услышал.
— Я больше не коснусь этой темы, Джим, — заключил сэр Энтони.
— Хорошо. Спасибо.
Поздним вечером, почти ночью Джим добрался до паба «У Маффина». Темно-зеленые панели и рамы широких окон, золотые буквы на вывеске, ампельные цветы по фасаду, затемненный интерьер подействовали на него убаюкивающе. Он почувствовал, как устал за последние дни. «Основан в 2000» — мелькнула надпись на стекле входной двери. Джим улыбнулся. Хозяин, видимо, всерьез рассчитывал на реакцию потомков через столетие: «Вот это да! Смотри-ка, ровесник второму тысячелетию!» Джим вышел на террасу. Друзья были там — Линда в клетчатом шотландском пледе, защищавшем ее глубокое декольте от речной прохлады, Мартин с гитарой и Форд — похоже было, что вселенская печаль о несовершенстве мира на время оставила его, и сейчас он был благодушен и даже слегка весел. Вслед за Джимом быстро шла Энн и, не рассчитав, уткнулась в его спину в дверях.
— Наконец-то! Я никак не приучу тебя приходить вовремя, — поднялся ей навстречу Маффин, — старушка, это неприлично.
— Я думал, ты это мне, — сказал Джим, поймал руку Энн и, поцеловав тыльную сторону ее ладони, не выпускал еще несколько секунд. — Нет женщин, которые не опаздывают.
— Ты уверен?
— Я женюсь на такой, как только встречу. А пока может отбить у тебя Энн, раз тебе не нравится.
— Свою заведи.
— Ты не первый, кто сегодня мне это говорит.
— А кто еще?
— Мой почтенный родитель.
— Боже! — рассмеялась Линда. — И что же при этом говорят в наше время — «сын мой»?
— Вот так и говорят: «Сын мой…»
Маффин и Линда переглянулись.
— А как на это отвечают в наше время примерные сыновья?
— Да, ничего, собственно говоря, не меняется, — Джим глубоко вздохнул, сел, вытянув ноги, и с удовольствием ощутил холод запотевшего стакана с пивом, который поставил перед ним Маффин. — Почтенных родителей по-прежнему волнует наше благополучие. Если хотите, наше счастье. И дети детей. И это правильно.
— Ну, так что же ты ответил?
— Правду. Что я женюсь, как только ее встречу.
Теперь уже переглянулись Форд и Маффин. Линда махнула рукой.
— Слушать страшно! Ладно, давайте уж мы его поздравим.
— Спасибо, ребята! А я вас кое-чем удивлю, — ответил Джим на теплые слова их поздравлений и рассказал о главном подарке, полученном сегодня, — номинировании романа «А лучшее в искусстве — перспектива» на литературную премию «Книжник».
«Хэрроус Мид вызывает Фрэнклин Гардене и Эджвербери Лейн, вы меня слышите? Фрэнклин Гардене и Эджвербери Лейн, вы слышите меня?»
Этот комментарий пользователя под ником «Хэрроус Мид» появился на странице одной из записей в блоге Мартина Грэма Финли, где спортсмен подводил итоги завершившегося чемпионата мира по легкой атлетике. Было это в августе того года, когда главной темой в прессе и разговорах стал экономический кризис, из-за которого Джим был вынужден отменить проведение фестиваля «Метаморфозы», что позволило ему с головой уйти в работу над своей книгой. Форд тоже работал, не зная отдыха, и не мог приехать в Норфолк. Мартин — единственный из друзей, кто в то лето несколько дней гостил в Эджерли-Холле, где предпочитал обходиться без компьютера, прессы и телевидения. Вернувшись в город и намереваясь проверить почту, он заглянул на свой сайт, вести который ему помогала Энн, ставшая спортивным блогером. Фактически она и писала тексты и вела его страницу здесь, а также на facebook, ловко и находчиво защищая его, а вместе с ним и свое благополучие и душевное равновесие от навязчивого внимания фанатов, при этом соблюдая все законы жанра и поддерживая репутацию своего возлюбленного как довольно образованного спортсмена. Так оно и было. Его специальностью была социальная антропология. Однако он был ленив, как бывают ленивы спортсмены высокого класса, обремененные тяжелыми физическими нагрузками, когда дело касается речей и интервью — устных и особенно письменных. Пролистав поздравления и восторженные отклики по поводу результатов чемпионата, он остановился на комментарии внизу страницы:
ХМ: «…Фрэнклин Гардене и Эджвербери Лейн, вы слышите меня?»
«Хэрроус Мид» — на свете был только один человек, который мог назвать себя так, обращаясь к нему. Только она. Это звучало как пароль их детства. Когда-то он, она и Форд жили по этим адресам. Названия улиц стали их позывными. Он, забыв о предупреждении Энн не отвечать случайным пользователям, поспешно набрал пароль и нырнул в раздел для личных сообщений пользователя ХМ. Она была здесь, в сети. Чудеса!
МФ: Глазам не верю! Куда ты опять пропала на целую вечность? Сколько лет прошло? Четыре?
ХМ: Пять лет. Марти, я возвращаюсь.
МФ: Наконец-то, Ви! Давно пора! Когда?
ХМ: В сентябре. Ты встретишь меня?
МФ: Я тебя сам привезу, если рейсы отменят.
ХМ: Спасибо. Ты — настоящий друг. Я тебя люблю.
МФ: Скажи еще раз, что это ты. Пришли хоть фотку, что ли…
Через пять минут его скайп свистнул. Пришли две только что сделанные на мобильном телефоне фотографии. На одной он увидел свою подругу детства, а на другой — экран ее монитора с разговором, который они вели, и ее руку у слов «Ты — настоящий друг».
На северо-западе Лондона, в зеленом и тихом краю Эджвербери-парка, на конечной станции «Стэнмор» линии Джубили встретились эти трое: Форд Аттенборо, Мартин Финли и Виола Кальбфелль.
Редкий случай — двое мальчиков и девочка, ровесники, жившие во встроенных друг в друга полукружиях улиц Хэрроус Мид, Фрэнклин Гардене и Эджвербери Лейн на самой границе парка, дружили так, что порой их можно было принять за детей из одной семьи. Они росли вместе с шести до шестнадцати лет. Их свел парк. Дом родителей Форда выходил садом в парк так, что деревья оттуда нависали кронами над их газоном. Природу, себя и людей дети узнавали на этих просторах и в рощах Стратчвуда. Их родители устраивали там пикники, и дети сдружились. В те годы — в начале восьмидесятых — сложилось так, что в их районе, похожем на раскрытый веер, где соседи хорошо знали друг друга, ровесниками оказались только Форд, Мартин и Виола. Другие дети или еще сидели в колясках, или уже заканчивали школу. Веселая тройка пропадала в парке со своими велосипедами, ежедневно придумывая новые истории с продолжением, в которые они играли с перерывами только на сон и еду. Кем только они не были: путешественниками и старателями, моряками и шпионами. Особенно их увлекали программы о дикой природе БВК. Мальчики долго не обращали внимания на то, что Виола чем-то отличалась от них. Дразнить их обоих из-за дружбы с девчонкой было некому, к тому же она умела все, что умели они. Даже внешне она долго не выделялась рядом с ними. Волосы средней длины волнистым венчиком обрамляли ее голову. Платья она не носила. Всегда была в джинсах или брюках, футболках, рубашках и куртках. Ловкости, выносливости и гибкости ей было не занимать. Лет в тринадцать Мартин научил ее играть на гитаре, и они часами предавались этому занятию, устраивая концерты во дворе. Вообще рождественские, пасхальные и приуроченные к семейным праздникам концерты и домашние спектакли — идея Виолы — были событиями для их родителей и знакомых на протяжении всего их детства. Афиши готовились заранее. Рисовали педантичный аккуратный Форд и брызжущая фантазией Виола. За музыку и освещение отвечал Мартин. За напитки и еду — мамы. За доставку продуктов — отцы. В саду Мартина стояла беседка. Ее превратили в летний театр. Безудержная энергия трио много лет вливалась в игры, спорт, представления и нескончаемый обмен всякого рода придумками.
Их родители тогда делали карьеры, вкладывая все силы в настоящее, а средства — в будущее. Они понимали, что жизнь на окраине, как бы полезна для здоровья она не была, когда-нибудь закончится. Все стремились гораздо дальше или, точнее говоря, ближе к центральным районам города, к возможностям, на которые надеялись, занимаясь своим делом добросовестно и почти без отдыха. Их дети должны были учиться в хороших школах, а затем — в солидных университетах. Они мечтали о домах в районах, где живут самые состоятельные представители их старательного среднего класса. Словом, они стремились «наверх».
Отец Виолы, Геральд Кальбфелль, был швейцарцем. Он работал в области приборных технологий для медицины и сотрудничал с британцами с начала своей карьеры. Когда ему было уже за тридцать, он женился на Эмили Соул, работавшей тогда в корпорации, с которой Геральд заключил долгосрочный контракт. Фамилия Кальбфелль, довольно распространенная в Центральной Европе, непривычна для британского уха. Виола уставала в детстве и юности поправлять всех, кто ошибался, произнося ее, и бороться с теми, кто смеялся над ней или нарочно коверкал.
Родители Мартина были врачами. Отец Форда юристом в финансовой компании.
В планах семей были переезды, но они любили и эту краснокирпичную окраину, окруженную деревьями и лугами. Такие районы из красного кирпича появились в начале XX века, на границе Викторианской и Эдвардианской эпох. Тогда индустриальная, промышленная и технически оснащенная Британия покрылась, словно признаками юности, алеющей неоготикой — жилыми районами, фабриками и электростанциями, вокзалами, музеями, телеграфами и университетами, облицованными терракотой. Страна обрела тогда цвета, ставшие такими же ее приметами, как йоркширский или рождественский пудинг — цвета крепкого чая, жженого сахара, печеной тыквы и сушеной моркови. За несколько десятилетий остров испещрили ряды одинаковых домов, красной сыпью покрывших зеленые пригороды его городов.
Ребята расстались в самый разгар подросткового расцвета, когда Мартин начал побеждать в спорте, Форд покорять окружающих чудесами памяти и логики, а Виола призналась, что пишет стихи.
Удовольствие водить пером по бумаге, чувствовать напряжение в руке, смотреть, как чернила блестят и мгновенно высыхают, впитываясь, как быстро движется перо и из-под него появляются буквы одна за другой, соединяясь и превращаясь в слова в унисон с внутренним голосом, — мало что могло сравниться для нее с этой радостью.
Окончив школу, Виола поступила в Гилдхоллскую школу музыки и театра на отделение театрального менеджмента.
Свою студенческую квартиру она разделила с Линдой Сантарез, поступившей на отделение оперного вокала, и Энн Ховард, которая училась на звукорежиссера. Линда — испанка по отцовской линии — колоратурное меццо-сопрано, неутомимая, исключительно яркая и темпераментная. Ее часто сравнивали с тайфуном. Говоря, она поджимала свои полные полукруглые, похожие на дольки крупного мандарина, губы и коротко кивала, закрыв глаза, словно стараясь сдержать выразительную мимику, которой одарила ее природа. Каскад смолисто-черных волос гарцевал у нее за плечами, а фантастические асимметричные юбки и платья, ажурные, с оборками и художественно заложенными складками, провоцировали всякого назвать ее «Кармен».
Энн — небольшого роста, со стройными ногами и крепкой фигурой, широкой в плечах и бедрах, обладала высоким, слегка звенящим голосом и достоинством, которое привлекало к ней внимание всех вне зависимости от пола и возраста. Энн могла похвастаться не только очень большим, но и на удивление красивой формы бюстом. Поклонников было море. Она, к тому же, умела и любила подчеркивать свою женственность, что, кстати, обходилось ей недешево. Энн часто покупала вещи, косметику и украшения, но пользовалась всем этим со вкусом, меняя облик едва ли не ежедневно, и наслаждалась своими возможностями и умением. При этом она была веселой, начитанной, остроумной и в пух и прах развеивала мифы об уровне мышления девушек, читающих глянцевые журналы. Вдобавок она увлекалась спортом и почти профессионально, как это бывает с самыми заядлыми любителями, вела спортивную колонку на одном из интернет-ресурсов. Мартин, разглядев прелести Энн, не устоял.
С ним, Фордом и Джимом Линда и Энн познакомились во время регаты «Оксфорд — Кембридж», когда учились на втором курсе. Виола в это время была уже далеко. На первом курсе она, как ей показалось, нашла общий язык с профессором Миллером, читавшим курс лекций «Здоровье и безопасность». Летом она вышла за него замуж, переехала с ним в «сосновый» штат Мэн в США и продолжила учебу в университете в Ороно. Однако ее брак распался, не продержавшись и двух лет. После развода Виола полгода прожила в Нью-Йорке, а потом уехала в Италию. С этого времени началось ее долгое возвращение домой.
Выбрав языкознание как область наиболее близкую ее наклонностям, Виола углубилась в изучение итальянского языка и через несколько лет знала его, как родной. Друзьям она довольно редко присылала удивительные письма и фотографии. Внешне она почти не изменилась. Но то, что писала, говорило о происходивших в ней глубоких внутренних переменах. Только характер оставался прежним. Иногда она исчезала из поля зрения очень надолго.
Надо сказать, что по виду и нраву она легко вписалась в итальянскую жизнь, где пережила и свое следующее увлечение. Высокие скулы, впалые щеки, брови, формой похожие на крылья парящей птицы, карие глаза. Нос с едва намеченной горбинкой, чуть приподнятый на аккуратном скругленном кончике. Оливковая кожа с россыпью родимых пятен, словно брызнувших на нее и застывших капель шоколада. Высокая шея. Маленькая грудь, руки с изящными кистями. Темные волосы, разделенные на косой пробор, короткие и пышные, обрамляли голову крутыми завитками. Внешность, любимая итальянскими живописцами времен Возрождения. Смелый, веселый и упрямый ангел. Только темноволосый. Живое и приветливое лицо с высоко поднятым подбородком, выдававшее ее чувства прежде, чем она того хотела. Лицо, как у скрипача. Оно менялось мгновенно: веселое, строгое, грустное, нежное, исполненное огня и желания, неги, трепета и тут же — решимости и строптивости. Вдохновенное лицо с оживляющими его глубокими и резкими вдохами.
По окончании Римского университета Виола получила стипендию Данте на свой проект, которым занялась еще на третьем курсе. Это был новый перевод на английский язык «Божественной комедии». Все началось с небольшой курсовой работы, связанной с изучением средневековых форм итальянского языка. Преподаватель требовал только прокомментировать каждую терцину. Для Виолы это прозаическое занятие неожиданно обернулось взлетом собственного вдохновения, стоило ей углубиться в строки оригинала. Текст, который она читала, тут же начинал звучать в ее сознании ритмично и ровно на ее родном языке. Она вызывала удивление сокурсников и одобрение преподавателя и радовалась легкому успеху К счастью, эйфория была недолгой. Она скоро поняла, в какой океан вошла, и принялась за работу. Сложности и порой, казалось, непреодолимые трудности, которые появились тут же и сопровождали ее до последней строки, дали ей прочувствовать на себе, что значит труд до «кровавого пота». Но, надо знать Виолу. Вдохновенный азарт преодоления и дерзкая уверенность в своих творческих возможностях и душевных силах исключали в этой работе все сомнения. Кроме того, со временем к ней пришло осознание чувства долга перед памятью великого итальянца и перед собственной поэтической совестью. Флоренция, родина Данте, на несколько лет стала ее домом и вдохновителем. Результатом своего труда Виола осталась довольна. Вышедший небольшим тиражом перевод университетская и литературная среда Италии приняли очень доброжелательно. Ей предложили работу в университете. Свои стихи Виола писала всегда. Вопрос о востребованности в современном мире призвания, которое она не выбирала, не давал ей покоя.
— Видишь ли, — однажды сказала Виола матери в разговоре на эту тему, — перед каждой пишущей женщиной маячит не только мечта о признании. Как предостерегающие знаки на дороге перед ней время от времени всплывают эпизоды из жизни Эмили Дикинсон[20] или Сильвии Плат[21]. Никогда не знаешь, куда заведет тебя твое занятие, но в какой-то момент просто отключается реакция на эти предупреждения. И ты пишешь.
Несмотря на то, что порой самому художнику его труд кажется сизифовым, Виола пришла к убеждению, что усилия никогда не затрачиваются зря. Они обязательно бывают вознаграждены, правда, не всегда тогда и так, когда и как этого ждет творец. Воля, думала она, которую часто называют вдохновением, порой нам не принадлежит. Она бывает до времени скрыта: в большом и малом, великом и неприметном нерукотворного и рукотворного мира. Но стоит ей проявиться, человек становится ее рабом до последнего — точки или ноты, взмаха кисти, удара резцом, погружаясь в свое творение. Этот путь повторяется снова и снова. У человека есть дерзновенное право замахиваться на великое и создавать его. «Если великие мастера во все времена, будучи еще молодыми людьми, создавали свои гениальные творения, почему наше время должно быть исключением», — сказала она однажды в пылу спора в ответ на сомнение по поводу того, может ли человек ее возраста и пола тягаться с авторами признанных шедевров.
В университете Виола вела семинар, посвященный теме поэтических переводов. Она сравнивала себя с археологом, которому каждый пласт снятого грунта приносил новые сокровища. Так, обратившись к творчеству поэтов — лауреатов Нобелевской премии, она впервые прочитала стихи Иосифа Бродского. Это было то, что «настигает мгновенно, врасплох»[22] — потрясение и восхищение. Погружение в тексты поэта привело Виолу к необходимости обратиться к его родному языку, который она неплохо освоила. Правда говорить по-русски она себе не позволяла, а вот читать и переводить на английский могла превосходно. Для нее эти переводы стали подарком судьбы, несмотря на невозможность их издать в связи с запретом наследников поэта публиковать переводы его стихов несколько десятилетий.
Русская тема увлекла ее и раздвинула границы известного ей поэтического мира. Новым открытием оказался еще один Нобелевский лауреат — поэт и писатель Борис Пастернак. Его эссе «Охранная грамота» и сборник стихов «Сестра моя — жизнь» Виола считала эталонами прозы и поэзии. Оба поэта не принадлежат только одной культуре, а подобно мастерам Возрождения стали достоянием всего человечества. Эту идею Виола вложила в свой проект и получила стипендию на его осуществление вместе с приглашением проводить семинары, посвященные этой теме, в университете Марбурга[23], в Германии.
Кроме стихов, она писала и прозу. В Европе, а вернувшись, из Англии, она отправила на киностудии, телевидение и агентам нескольких режиссеров пять сценариев на современные и исторические темы. Ответов не было. Чтобы не мучить ни себя, ни других, она загнала свою потребность быть понятой на самое дно души, заплатив этим за право быть собой.
Ее личная жизнь складывалась неровно. Итальянское увлечение закончилось прежде, чем она решила ехать в Марбург. В Германии началось другое — оно мотало Виолу из Марбурга во Франкфурт, поскольку именно там, в часе езды от университета, жил его виновник. Но и это закончилось. Спасением от одиночества для Виолы всегда была музыка. Скрипка стала особой темой ее жизни. Почему душа так откликалась на этот инструмент она и не пыталась себе объяснить, просто любила. Она собирала записи лучших исполнителей прошлого и современных музыкантов, не пропускала значительные события музыкальной жизни и, прежде всего, скрипичные концерты. Самый отчаянный ее поступок случился, когда она перемахнула через океан, чтобы оказаться на единственном благотворительном концерте, который проводился в Нью-Йорке с целью сбора денег для пострадавших от нефтяной катастрофы. Концерт давал молодой виртуоз, признанный «Паганини» современности, — Тим Тарлтон. О нем и о его творчестве Виола знала все, в ее распоряжении были интервью, аудио- и видеозаписи. Самое сильное чувство, какое может один человек испытывать к другому на большом расстоянии, не зная его лично, она испытывала к нему. Трудно было сказать, в чем была причина — прежде всего в преклонении перед неоспоримым его талантом. Но было и другое — вглядываясь в фотографии и видеозаписи, она была уверена, что хорошо его знает, а главное — понимает. Это чувство усиливалось их явным внешним сходством и, судя по всему, манерой поведения. Кроме того, оба родились в один год. Не пытаясь найти объяснение, Виола, молча, годами хранила это чувство как сокровенную неприкосновенную тайну и чудо, непостижимым образом однажды преобразившее ее жизнь.
Работа в Германии подходила к концу. Жизнь стремительно менялась. Разразился кризис и программы для стипендиатов резко сократили. Размышляя о будущем, она думала об Англии. Не было на свете места, которое она любила бы больше и где так долго не была. Она возвращалась домой.
В течение года она терпеливо ждала вакансии в редакцию БВК4 и была принята в качестве ведущей рубрики о переводных изданиях в Британии.
В Лондоне Виола хотела снять квартиру на серой ветке метро — Джубили, ближе к центру. По этому серебряному лондонскому меридиану можно быстро добраться на Южный Берег, в районы Ватерлоо, Блэкфрайерс и в исторический центр, с которыми в основном совпадали ее интересы. Подходящий вариант она нашла на Норфолк-Кресент.
Летом того же года, когда Виола поступила в школу музыки и драмы, Мартин и Форд перебрались в Кембридж. Форд поступил на юридический факультет, а Мартин увлекся антропологией. Друзья решили подыскать жилье в компании еще с кем-нибудь — по деньгам легче и по душе веселее. В поисках приблизительно указанного адреса, проплутав среди узеньких старинных улочек, они, наконец, вынырнули на зеленую улицу, напомнившую им детство.
— 20… 23, — вслух считал Маффин, бывший, впрочем, тогда еще Мартином, или Мартом.
— 24, — досчитал за него Форд, и они остановились перед домом с высоким деревом перед окнами. — Здесь.
Вниманию друзей предстала идиллическая картина. На подоконнике большого окна на первом этаже сидел парень, прислонившись спиной к проему. Босые ноги он согнул в коленях и, облокотившись на одно, читал книгу и ел большое бордовое яблоко. На нем были джинсы, закатанные до середины икры, и белая рубашка с едва заметным растительным рисунком. Очень худой, он выглядел бодрым и здоровым. Каштановые кудри пышной копной падали на лоб, хотя затылок был подстрижен довольно коротко. Голова его казалась довольно крупной в сочетании со стройным силуэтом.
— Привет! — незнакомец посмотрел так, будто давно ждал их.
Ребята немного смутились от неожиданности.
— Вы — Финли и Аттенборо, — уверенно сказал он.
— В некотором роде, — ответил Форд.
— Меня предупредил хозяин, — продолжал абориген.
Он спрыгнул на газон и подошел к ним.
— Я — Эджерли. Джим. Заходите. О, гитара! — заметил он инструмент на плече Мартина. — Устали?
— Да есть немного, — сказал Мартин.
— Оставьте все, отдышитесь, потом распакуетесь.
Они прошли за ним на кухню и едва успели поймать по банке пива, которые Джим бросил им, достав из холодильника. На предложение заказать еду он ответил, что все есть. Через несколько минут они поглощали разогретую в микроволновке курицу с ароматными специями. За столом Мартин и Форд переглянулись и подмигнули друг другу, что означало удивление, сменившееся уверенностью — с соседом им явно повезло.
По мере того как они обживались, привыкая друг к другу, стало ясно, что первое впечатление их не обмануло. Парень был то, что надо. Прошло немного времени и оказалось, что Джим как-то незаметно стал лидером их тройки, ничего специально не предпринимая для этого. Скорее всего, это произошло оттого, что Форд был тогда немногословен и очень зажат, а Мартин мог одним неосторожным словом наломать таких дров, что последствия приходилось расхлебывать всем троим. Джиму всегда удавалось чувствовать и вести себя уместно в любой ситуации. Друзья без лишних разговоров признали, что над ним не только природа потрудилась удачно — образование и воспитание были его достойной визитной карточкой. Привычка относиться к нему, как к первому среди равных, осталась у них на всю жизнь. Джим сочинил им прозвища — Маффин для Мартина — по начальным буквам его имени и фамилии и с учетом его пристрастия к сладкому, в частности — к маффинам. Для Форда, полное имя которого было Форд Торнтон Монтэгю Аттенборо, Джим соорудил поначалу Фо-То-Мо-Та, но потом остановился на простом варианте Форди. Маффин вздохнул с облегчением. Учитывая, что Форд был обидчив, это было мудрое решение.
Джим приобщил новых друзей к студенческому театру, в котором постигал свою профессию. Его собственная увлеченность заметно выделяла его в студенческой среде. Даже на вечеринках его можно было найти не в общей компании, а с кем-то на кухне, говорящим о том, что его занимало. Однажды на такой вечеринке, когда к ним в квартиру набилось человек двадцать пять, Форд, прислонившись к кухонной двери, подал знак Маффину, чтобы тот подошел посмотреть на происходящее. За ним подтянулось еще несколько человек. Джим, поставив одну ногу на стул и облокотившись на нее, обращался к двум девушкам и двум парням, сидевшим вокруг стола:
— …и я понял, что творческий пафос необходим. Пусть он высокопарен и порой кажется нелепым. Но без него нет художника. Это горение. Это факел. И тут уж выбираешь — быть рекламной лампочкой или живым огнем, обжигая, согревая, радуя, удивляя. Надо быть бесстрашным, как Прометей. Пусть потом делают с огнем, что хотят. Кому нужно, будет греть руки, кипятить воду, а кто-то, быть может, почувствует, что не только руки его согрелись, но и в сердце что-то произошло…
Повисла пауза. Маффин кашлянул. Форд зааплодировал, высоко подняв руки. Джим вскинул голову, понял, что происходит, смутился страшно, рассмеялся, махнул рукой в сторону Форда, сказал: «Да ну вас!» и сбил патетику двухсекундной пантомимой — пародией на самого себя.
Окончательно их дружба окрепла на каникулах. В мае, заканчивая первый курс, они обсуждали, куда и как поехать летом.
— Может, в Индию? — предложил Джим.
— Медитировать? — уточнил Маффин. — Не, стремно.
— Почему?
— С моим аппетитом туда нельзя. Меня же не остановить, а последствия? Нет, я пас.
— В Штаты?
— Нет, спасибо, — вздохнул Форд.
— Так, — Джим усмехнулся. — А у тебя что?
— Суетно.
— Хорошо. Тогда в Европу?
Ребята прыснули.
— Что? Я что-то не то сказал? Похоже, я чего-то не знаю, — догадался Джим.
— О, да, — закивал Маффин. — Однажды мы там побывали. На школьных каникулах.
И они со смехом поведали трагикомическую историю об опаздывающих поездах, нечеловеческой пище, чудовищных запахах, несговорчивых женщинах и об угрозе возненавидеть Европу.
— Ушераздирающая повесть, — согласился Джим. — Слушайте, у меня идея. Поехали ко мне.
— Это куда?
— В Норфолк. Там есть загородный дом и не скучно.
— Девчонки есть? — поинтересовался Маффин.
— Думаю, будешь доволен.
— А вода? — спросил Форд.
— Река, море в получасе езды, Фены[24].
— Здорово!
Так они впервые оказались в Эджерли-Холле. Началось с того, что, предполагая попасть в коттедж и оказавшись в поместье XVIII века, Маффин и Форд не знали, как реагировать. Напряжение отпустило, когда Джим встретил их, все такой же, как обычно, — «лорд» в ковбойке и закатанных до колен штанах. Знакомство с его родителями прошло тоже без церемоний.
Вечером Маффин кивком позвал Форда, чтобы поговорить с ним с глазу на глаз.
— Он баронет, ты понял?
— Пока нет, но будет.
— Да я не об этом. Тебе бы и в голову не пришло!
— Ничего не скажешь, уважаю, — Форд лаконично вынес вердикт сдержанности Джима.
— Я тоже.
— Не будем дергаться. Мы же его знаем.
— Вот именно, — кивнул Маффин.
Начиная с этого лета, каждый год они гостили в Эджерли-Холле.
Прячут лицо, спиной пленяя…
Джим и сам пришел бы сюда. Венеция стала значимой частью его книги. Теперь, когда у него появился литературный агент и контракт с условиями продвижения книги, Джим был обязан бывать и на тех мероприятиях, которые не были связаны ни с театром, ни с его бизнесом. Тринадцатого октября, в среду утром, в Национальной галерее открывалась выставка «Венеция: Каналетто и его соперники».
Джим рассматривал виды похожего на коллаж или мозаику города. Дворец дожей — настолько изящный, что кажется кружевным. Город, доверившийся морю и отдавшийся воде, словно смелая женщина, в груди которой бьется сердце морехода. Архипелаг из плоских глинистых островков неподалеку от Адриатического побережья на северо-востоке Италии. Пристань, залитая водой, ставшая якорем надежды в золотом океане света восходов и закатов для тех, чьим уделом было изгнание. Какая пропасть лежит между шумным миром суетных мегаполисов и видением этого, плывущего по волнам, словно огромный гостеприимный каменный плот, города. Джим, бродя по залам, вспомнил ведуту XVII века — гравюру, изображающую Венецию с высоты птичьего полета, которая принадлежала его предку — граверу Джеку Эджерли. Именно он связал навсегда жизнь своей семьи с миром книг. На гравюре город очень похож на корабль, плывущий под парусами.
Ее он увидел в зале, когда куратор выставки Джоакино Колани рассказывал о ранних эмигрантах Венеции. Она стояла близко к говорившему, стараясь при этом никому не мешать. Слегка отклонившись назад, она замерла мягко и плавно, так, что в ее позе осталось больше движения, чем в прерывистых перемещениях других посетителей. На ней были бежевые свободного кроя брюки и шелковистая черная блуза, воздушными складками ниспадавшая по спине и подхваченная тонким поясом. Это напомнило Джиму что-то очень знакомое. Где-то он видел эту спину. И вспомнил: Флоренция, Гиберти — восточные ворота Баптистерия, Ной, скульптурная группа справа. По его мнению, самая прекрасная женщина в скульптуре, лицо которой никто не видел или видели только избранные. Куратор закончил говорить. Джим подошел к ней и тихо спросил:
— Когда вы жили во Флоренции в пятнадцатом веке…
Она обернулась.
— Джеймс!
— …вы позировали Гиберти?
Она улыбнулась уголками губ.
— Не нужно быть детективом, чтобы догадаться, кто вам рассказал о Флоренции. Остается гадать, что она вам не успела доложить.
Он комично сдвинул брови и мотнул головой. Крупные кудри на лбу колыхнулись, как челка пони. Она заметила, что при этом на его переносице собрались морщинки — глубокие горизонтальные складки вместо суровых вертикальных стрелок между бровями.
— Простите, не понял?
— Не знаю, как насчет пятнадцатого, а в двадцать первом веке я прожила во Флоренции чуть меньше пяти лет.
— Серьезно?
На них обернулись.
— Простите. Я ничего не знал об этом. Просто вы действительно очень похожи на одну из фигур на восточных воротах Баптистерия. Думаю, вы их знаете лучше меня. На панели «Ной» женская фигура справа.
Виола задумалась, вспоминая.
— Вы здесь по заданию редакции или по собственной воле? — спросил Джим.
— У меня выходной.
Он вопросительно посмотрел на нее.
— Я работала в воскресенье. Помните? На вручении «Книжника». За это положен один свободный день на неделе. А вы, Джеймс? — ее глаза засветились, — Венеции так много в вашем романе.
— Да, — кивнул он. — Вы любите Каналетто или кого-то из его соперников?
— Венецию, — она остановилась перед очередным видом Большого Канала. — Я знаю ее наизусть.
Они неторопливо переходили от одного изображения к другому.
— Кстати, Джеймс, я думаю, что «Феникс» оставил в Венеции свой след. Театр там называется «Феникс». Есть отель — «Феникс и артисты». Я много раз в нем останавливалась. И, если вы правы, то это название — «Феникс и артисты» — пожалуй, больше подходит не гостинице, а труппе театра «Глобус».
— Несомненно! — заволновался Джим. — Подумайте сами, два города — Венеция и Лондон, два театра — «Феникс» и «Глобус». Оба города когда-то правили морями, а театры стали их символами. С одной стороны, очень разные, а с другой — очень близкие друг другу — разделенные морем и соединенные им. Простите, я могу говорить об этом часами.
— К счастью, мы договорились об интервью. В последнее время я много думаю о вашей книге.
Покинув «Каналетто и его соперников», они вышли на площадь. Солнце слепило.
— Фрея… — Джим запнулся, — …если вы не против, я предлагаю не откладывать наш разговор.
— Но у меня нет с собой диктофона.
— В театре есть.
— В театре?
— Да. Я хочу показать вам театр «Флори Филд». Это моя работа, и без нее не было бы книги. Здесь прямая связь с «Перспективой». Вы посмотрите, послушаете, поговорите с людьми. Это недалеко отсюда, в Саутуарке. Я иду на репетицию. Хотите?
— Да.
Через полчаса они дошли до южного берега, прошли по Стэмфорд-стрит и повернули на Блэкфрайерс Лейн между Койн-стрит и Дачи-стрит. Компактное белое здание театра со стеклянными раздвижными дверями, сконструированное из неодинаковых по ширине и высоте частей прямоугольной формы, было встроено в уютный квартал жилых домов и окружено газонами и деревьями. Во дворе, защищенном каменными строениями вокруг, было тихо. Виола легко представила, как люди встречаются здесь перед началом спектакля и не торопятся уходить после.
— «Флори Филд»[25], — прочитала Виола, когда они входили.
— Семейное дело, — сказал Джим.
— Стыдно признаться, я здесь впервые.
— Ничего, — улыбнулся он и пропустил ее вперед, — чувствуйте себя свободно и спокойно.
— Надеюсь, я никому не помешаю.
— Это исключено. Осмотритесь. А я покажусь людям, чтобы были готовы, и потом проведу вас в зал. Чай или кофе?
— Кофе.
— Конечно. И еще кое-что, не отказывайтесь… Все говорят, у нас отличная кухня.
— Не стоит беспокоиться.
— Стоит, стоит.
Он убежал в служебное помещение.
Виола осмотрела фойе. Здесь было много воздуха, прозрачного пластика, белого света и ярких пятен графики. На стенах за стеклом без рам висели акварельные портреты тех, чьи имена стали символами и синонимами театрального дела: Шекспир, Байрон, Шелли, Шоу, Брайди, Оливье, Крэг, Чехов, Станиславский. Изображения были далеки от канонических. Каждый был не старше тридцати-тридцати пяти, и эти молодые лица, казалось, эмоционально отвечали вам, в их созерцательности было много участия. Их можно было представить среди тех, кто собирался в этом фойе перед началом спектакля. Портреты чередовались с цитатами об искусстве. Виола остановилась у одной из них:
«Истина состоит в том, что человек, открытый в эстетическом, и пытливый в интеллектуальном плане, человек, обладающий историческим воображением, любопытный и толерантный в вопросах религии, человек, готовый отказаться от своих предубеждений и открыть для себя новые пути видения, получит гораздо больше от искусства (и намного больше от жизни), чем тот, кто предпочитает закрывать свое сознание…
…Глубина и богатство этого знания зависят от качества этих встреч, а оно, в свою очередь, не только от качеств произведения, на которое человек смотрит, но и от качеств самого этого человека: от его понимания ценностей, от его чувственности, знаний и широты кругозора».
Эндрю Грэм-Диксон [26]
Джим вернулся к Виоле, когда та смотрела на портрет Шекспира. Если бы все видели его таким — молодым, игриво и обаятельно улыбающимся светлыми глазами и едва заметным движением губ, красивым, темноволосым и стройным.
— Я всегда представляла его не таким, как принято.
— Я тоже.
— Чьи это работы?
— Мои, — шепнул Джим и пригласил ее идти за ним.
Он оставил ее в укромном месте зала, не только затемненном, но и отделенном от рядов зрительских кресел стойкой, позволявшей остаться за ней практически незаметным для всех, кто в зале находился. Видимо, это было место, отведенное для звукооператора или осветителя. Здесь даже уместился небольшой стол, на котором ее ждал кофе и тарталетки.
— Надеюсь, вам будет интересно. Спасибо, что пришли! — сказал он и направился к сцене.
Там и в зале уже были актеры и мастера света и звука, ожидавшие, когда он присоединится к ним.
Виола не заметила, как прошли три часа. Ее захватило происходящее на сцене. А там шла работа. Джим словно сбросил вместе с мягким пиджаком мысли о том, что где-то в мире, за стеной, по соседству, идет другая жизнь. Казалось, он растворился в работе. Он был счастлив.
Когда репетиция закончилась, Джим подошел к Виоле, по пути громко сказав кому-то, что позже ему будут нужны две опоры по диагонали.
— Вы устали?
— Нисколько, — улыбнулась Виола.
— Теперь я отвечу на все вопросы.
— Это смелое заявление.
— Что-то мне подсказывает — вы заслуживаете доверия.
Они поднялись в мансарду, где за деревянной, довольно старой дверью находился рабочий кабинет Джима. Он извинился и попросил еще немного подождать. Виола попала в пространство, совсем не похожее на звенящий всеми струнами XXI века дизайнерский интерьер фойе и зала. Здесь было уютно и опрятно, но размеренности и обветренного порядка не было и в помине.
Книги лежали одна на другой, теснясь на табуретах и столе, перемежаясь с другими предметами — бумагами, журналами, фотографиями, даже подушками для кресел. На столе — сумка с ноутбуком. Плотные шторы на окне раздернуты. Два «ушастых» кресла и маленький диван с красной гобеленовой обивкой стояли у книжных полок и небольшого скромно оформленного камина. Остальная мебель была из неполированного старого светло-седого с легким бронзовым оттенком дерева. Виола, оглядевшись, подумала: «Я это знаю. Я сама живу так».
Джим выглядел иначе, чем утром, когда освеженный, в чистой сорочке и льняных брюках сел в кресло напротив нее. Еще влажные после душа волосы были зачесаны слева направо и назад, открывая высокий лоб с созвездием едва заметных родинок и говорящими об усталости глубокими поперечными морщинами. От него еще исходило тепло горячей воды, разогревшее кожу и проникшее вглубь, наполняя и расслабляя его. Было видно, что здесь он в полной мере чувствовал себя дома. Спокойно, чуть вопросительно, с подкупающей улыбкой он смотрел на нее.
— Почему вы написали эту книгу, Джеймс? Вопрос, кто был Шекспиром или кем был Шекспир, несколько веков не дает покоя людям. Кто же он для вас?
Он заговорил медленно.
— В нашем представлении гений — всегда мужчина. И никогда женщина. Мы часто слышим выражение «Ренессансный человек», естественно соотнося его с мужским архетипом — живописца, ваятеля, ученого, зодчего, поэта. Я думал, какой могла бы быть «Ренессансная женщина», проявись ее гений. В сохранившихся материалах и документах того времени я нашел немало намеков, которые удивительным образом ложатся на мою версию. И почему бы этой гипотезе о жизни Шекспира не иметь права на существование наряду с другими, тем более что это — художественная литература?
— Этот фокус в исторически альтернативных романах меня немного смущает. Имеем ли мы право предполагать, что было бы, если бы сложилось иначе, чем нам известно?
— Но, ведь, речь не идет о реальной жизни. Автор имеет право толковать известные факты и, опираясь на них, создавать свою версию.
— Однако многие герои вашего романа — исторические персонажи.
— История — это театр фантомов. Я всего-навсего придумал образы этих людей. Какими они были на самом деле, кто знает?
— Вы строите свою версию, опираясь в большей степени на сонеты, чем на пьесы Шекспира, почему?
— Именно сонеты позволяют понять главное: английский язык будто специально создан для женщины-поэта, чтобы написанное ею могли читать от своего имени и мужчины, и женщины. Гендерные различия стерты, глагол работает для обоих полов. Женщине, пишущей на многих других языках, приходится заменять глаголы, прилагательные и другие части речи безличными формами, если она хочет, чтобы ее произведения могли читать от своего имени и мужчины, тем самым жестко обедняя и ограничивая свободу поэзии. Истинная поэзия не может быть только мужской или только женской. Она универсальна. Однако я не согласен, что уделил больше внимания сонетам. Могу перечислить пьесы, которые поддерживают мою версию: «Как вам это понравится», «Зимняя сказка», «Цимбелин», «Два веронца», «Венецианский купец», «Бесплодные усилия любви», «Гамлет» и, разумеется, «Двенадцатая ночь». Это и поэмы — «Венера и Адонис», «Лукреция», «Феникс и Голубь» и «Песни для музыки». Все они перекликаются друг с другом или развивают многое из рассказанного в сонетах. Это и стало стержнем сюжета всей книги.
— Вы сказали, что не существует архетипа женского гения?
— Она непохожа ни на кого. Сказочное удовольствие работать над этим характером. Посмотрите, какая она разная в своих проявлениях: порывистая, резкая, если хочет, чтобы ее оставили в покое; нежная и страстная; верный, пылкий, преданный друг и удивительно терпимая и терпеливая. Она радуется, осознавая свою необычность и превосходство, свою способность мыслить образно, смело, стремительно улавливая тему. Ее горячность привлекает к ней людей и она же воздвигает барьеры во взаимоотношениях с ними. Она не распущенна, она энергична, раскованна и артистична. Но главное — она талантлива. Мне кажется, это приятно и удивительно — быть в ее компании.
А про себя Джим подумал: «в твоей компании».
— А Том? И их отношения?
— Том для Виолы — это как Венеция для всех, кто когда-то давно искал и находил в ней одновременно надежное убежище и свободу. Их восприятие мира очень схоже. Они оба — путешественники, странники, искатели, наделенные мощнейшим зарядом энергии, движущей их и поддерживающей в состоянии вечного непокоя. Эта энергия проявляется во всем — в потребности и желании буквально постоянно двигаться, преодолевая пространство и, главное, в неукротимом стремлении к познанию и переживанию неизведанного. Это стремление проявляется в потребности ярко откликаться на окружающий мир — иными словами, их восприятие мира не может быть похожим на реакции тех людей, которым достаточно пережить впечатления, сохранив о них воспоминание и ни в чем их не выразив. Эти двое, можно сказать, «не могут молчать». Виола откликается на мир, как артист или, если угодно, как художник. Том очень к этому близок. Обладая даром созидателя, он тоже находит главный смысл в познании и творчестве. Свобода — основополагающее условие для подобных натур. Но если Том обладает этой свободой в полной мере, то Виола из-за условностей времени и общественного уклада, в котором они находятся — нет. И только с ним она обретает эту свободу. В то же время они оба становятся друг для друга той единственной точкой притяжения, от которой им в их вечном движении уже не нужно отрываться. Они движутся вместе, оставаясь верными своей природе. Поэтому оба могут назвать друг друга «Якорь надежды».
— Вы дали этой истории продолжение?
— Да!
— Значит, по-вашему, у «женского гения» есть шанс? Ведь у женщины-поэта во все времена особая участь.
— Быть непохожей на других — всегда испытание.
Только живопись с ее статичностью и музыка с полутонами и паузами могут передать мгновение, когда все вокруг замирает для двоих, полюбивших друг друга. Эта искра между ними — как сигнал, как слово «да». Тот миг преображения, когда глаза встречаются, и мир будто обходит их стороной.
Очнувшись, Виола закрыла блокнот.
— Когда ты начал писать «Перспективу», Джим?
— В пятницу.
Он улыбнулся, заметив ее удивление.
— Однажды до меня дошло, что совершенно необязательно выстраивать жизнь с понедельника. Не всегда получается. А вот если начинать дела, например, в пятницу, они могут получиться очень даже ничего.
— А если считать не по дням?
— Два года назад.
— Если сказать кратко — шекспировское время — какое оно?
— Оно для меня какое угодно, только не мрачное и не чумное. Об этом кто только не писал, не жалея красок. Однако тогда в жизни было все, что и сейчас наполняет ее и придает ей смысл и значение. Природа, красота, познание. Людям не было скучно, они питались новым с тем же аппетитом, что и сытной пищей. Что я переживал, пока работал! Было впечатление, что я наяву общаюсь с каждым персонажем, брожу по тем же городам и улицам, захожу в каждый дом. Когда ты погружен с головой в работу, обязательно становишься сам частью своего сюжета или, наоборот, герои становятся неотделимой частью твоей собственной жизни.
— И последний вопрос. Скажи, я ошибусь, если предположу, что ты, не имея возможности найти ее, сам написал «свою любимую книгу»?
Джим глубоко вздохнул. Он хотел, чтобы она это поняла.
— «Свою книгу» ищут многие.
Знаешь, — сказала Виола тихо, — она еще чья-то «своя книга».
Он наклонился вперед.
— Фрея?.. Я…
— Виола — зови меня так. Да. Ты написал не только «свою» книгу.
— Линда рассказала мне немного о тебе и о твоей работе. Снимаю шляпу перед дерзновением.
— С этого все и началось. С отчаянной дерзости, — она задумалась, — хочется, чтобы тебя заметили, поняли, приняли. Кроме альтруизма, у таланта, как и у красоты, есть тяга к отражению в зеркале.
Он помолчал, а затем спросил:
— Ты, ведь, не только переводишь, но и пишешь?
Виола улыбнулась.
— Незамеченной в стихосложении я себя назвать не могу. Но не только.
— И прозу?
— Время от времени, да. Моя настоящая работа не похожа на то, что я делаю за деньги.
— Не часто встречаются люди, скрывающие свой артистизм.
Она искоса взглянула на него.
— Ты знаешь поэтов?
— Поэтов нет, но артистические натуры, да. А что за проза?
— Сценарии.
— Их ставят?
— Нет, просто они написаны.
— Тебя когда-нибудь называли идеалисткой?
— Бывало.
Общение затягивает. Разговор двоих, с полуслова понимающих друг друга и слушающих друг друга внимательно, не отпускает из плавного, мерно покачивающего на своих волнах потока. Теплый свет, ласковый взгляд словно переносит в далекое прошлое, в задолго до них кем-то незаконченный разговор.
Расставаясь, они договорились встретиться в воскресенье у Маффина. Джим проводил Виолу, а сам остался продолжать репетицию.
Его словно окунули в ледяную воду. Он был взволнован и растерян. И абсолютно уверен, что больше не будет один.
Виола пешком шла домой очень быстро. Мысли молчали. Слова и образы затихли и замерли. Остались только чувства. Сердце расширялось и наполнялось, голова гудела и кружилась.
Кто и у кого взял это интервью? Кто кому задавал вопросы? Что это было? Близость? Это было сильнее близости. Это было больше близости. Как будто они соприкоснулись вне тел. Он говорил так просто о том, что мучило ее: «она энергична и артистична» — существо с огромным сердцем, тонкой и упругой кожей, с настороженным пристальным взглядом, способное принимать и менять образы в зависимости от того, что занимает ее мысли. «Не удивляйся: моя специальность — метаморфозы. На кого я взгляну, — становится тотчас мною»[27]. Существо, каким она себя считала, чудовищем не было, несмотря на странные его особенности. Он говорил о своей героине легко и спокойно, будто отпускал ее собственные грехи.
Она миновала Вестминстерское аббатство. Три месяца назад, в июле, прежде чем идти за книгами в «Уотерстоун’с», она пришла сюда. Это случалось редко. Никто об этом не знал. В мыслях о том, что ведет ее в собор, Виола так укрывалась в своей внутренней тишине, что менялась даже внешне, и знакомый, попадись ей навстречу, вряд ли узнал бы ее. Она остановилась у ближнего к алтарю поворота в правый неф. В ее молитвах не было известных с детства строф, а только неподготовленные и свободные, как импровизация, слова. Склонив голову, она про себя заговорила: «Помоги мне. Он где-то есть. Он когда-то пропал. Ты узнаешь его по приметам. Я их все назову. Ты найдешь его. Мы потерялись и с тех пор не можем найтись. Когда-то очень давно. Он точно такой, каким я его помню. Умный, добрый, чуткий, сильный, он путешественник, он всегда в дороге. Он моя половина. Отсеченная. Мои раны саднят и ноют. Мне так не хватает его. Он все для меня: муж, друг, брат, все вместе. Он где-то есть, так же как и я. Он есть. Я только не знаю, где. Найди нас. Друг для друга. Мы очень растерялись, и даже друзья не могут нас утешить и успокоить. Мы друг без друга не можем найти приют нигде и ни в чем. Помоги мне. Помоги мне найти его, пожалуйста. Ты узнаешь его по приметам».
Теперь мысли ее молчали.
Дома, поставив на стол чашку с дымящимся кофе, Виола села, глядя перед собой. Только что она говорила с человеком на своем языке без напряжения, без оговорок, когда всё понимают и ничего не надо объяснять. Это чувство опоры и в то же время свободы было ей незнакомо — чувство, смешанное из удивления, радости, нежности, теплоты, восхищения, гордости, любопытства. Виола испытала такое впервые. Чтобы привести мысли в порядок, она открыла большой блокнот, чтобы записать по свежим следам свои впечатления о встрече с Джимом. Это могло стать началом передачи о нем и его романе:
«Каким я увидела его? Есть такой тип англичан — словно их лица из поколения в поколение привыкли бороться со встречным ветром и не бояться ничего ни на суше, ни на воде. Они родом из тех отважных, что когда-то покорили мир, преодолевая огромные расстояния, осваивая континенты, кого моряками и завоевателями создала сама природа. Прямой взгляд ясных глаз, словно наполненных той самой, крестившей их род, морской водой».
Она перечитала текст, перевернула страницу и начала снова:
«Каким я увидела его? Ровный взгляд любознательных умных глаз. Этот взгляд не ищет свое отражение в других глазах. Собственно говоря, это взгляд человека, сосредоточенного на том, что он видит. Уверенный и спокойный. Во время студийной аудиозаписи можно услышать слово «подхват». «Подхвати меня на слове» — это означает правильное и своевременное вступление того, кто читает у микрофона, в паузе, с которой звукооператору удобно продолжить прерванную запись. Вот именно таким «подхватывающим» взглядом смотрит Джим. Он держит взглядом. Он слышит. Обычно пристальное внимание неприятно. Но его внимание ненавязчиво, хотя открыто и заметно».
Перечитав второй вариант, она поняла, что начала писать не передачу, а свой дневник. Улыбнувшись себе, она достала папку для подшивки листов из блокнота и вложила оба текста в нее. Затем подошла к дивану, легла, не раздеваясь, с намерением читать и тут же уснула, едва коснувшись головой подушки.
Тонущий город, где твердый разум
внезапно становится мокрым глазом,
где сфинксов северных южный брат,
знающий грамоте лев крылатый,
книгу захлопнув, не крикнет «ратуй!»
в плеске зеркал захлебнуться рад.
Несколько лет назад в мире разразился финансово-экономический кризис. Точкой отсчета его начала стало заявление о банкротстве банка «Леман Бразерс». Нынешняя осень могла бы остаться в истории как официальный старт глобального кризиса в культуре.
Обнищание, упадничество, оскудение, упрощение, деградация, разорение — эти и подобные им определения состояния искусства и культуры в мире перестали быть как спорными, так и настораживающими уже на протяжении нескольких лет. В прессе пока еще раздавались голоса писателей, художников, музыкантов, артистов всевозможных жанров, литературоведов, искусствоведов, экспертов, вопиющие о катастрофическом состоянии художественного творчества. Перестала быть открытием повсеместно отмечаемая тенденция: искусство и мастерство вытесняются из образования, из ряда материально ценных и справедливо вознаграждаемых сфер человеческой деятельности — со сцены, с телевидения, из печати. Это осуществляется всеми возможными средствами. Во-первых, практически — с точки зрения производителя и пользователя конвейерное воспроизведение клише на любом этапе стоит дешевле работы над созданием уникального творения.
Во-вторых, — психологически. Назваться поэтом, равно как писателем, художником, музыкантом, в современном мире стало означать высокую степень социальной отчаянности личности, в лучшем случае — независимость. Этот шаг выражает готовность человека в ту же минуту гласно или нет быть вынесенным за пределы любого сообщества людей популярных профессий. Искусство в XXI веке подвергается остракизму. Впрочем, подобные жалобы и выводы остаются голословными до тех пор, пока общественность не предпринимает направленных действий — заявлений, публикаций или деклараций и митингов.
13 сентября на странице микроблога галереи «Тейт» появилось следующее послание: «Искусство нуждается в ВАС! Дэвид Хокни, Дэмиен Хёрст и др. уже подписали петицию «Спасите искусство» — присоединитесь к ним сегодня». Далее следовала ссылка на сообщение в блоге «Спасите искусство» с текстом петиции Луизы Саммерс и подробным пояснением к нему:
Кампания «Спасите искусство» организована лондонским, отделением «Тёрнинг Пойнт Нетуорк», национальным консорциумом, объединяющим более 2000 художественных организаций и художников, посвятивших себя совместной работе по нахождению новых возможностей поддержки, искусства в Соединенном Королевстве.
Кампания «Спасите искусство» призвана вдохновить людей, на подписание петиции, текст, которой будет направлен министру культуры Джереми Ханту. Авторы документа указывают на то, что за последние 50 лет в Британии возникла живая и яркая художественная культура, ставшая, предметом зависти во всем мире, представители которой в настоящий момент обращаются к правительству с призывом против сокращения финансирования. Подобное сокращение субсидий может не только подвергнуть риску разрушения многолетние культурные достижения, но и экономический эффект, обеспечиваемый ими.
Более 100 лидирующих художников страны, среди которых: Дэвид Хокни, Дэмиен Хёрст, Энтони Каро, Ховард Ходжкин, Аниш Капур, Ричард Хамилтон, Бриджет Райли, Энтони Гормли и Трейси Эмин уже присоединились к настоящей кампании, поддержав протест против запланированного правительством 25-процентного сокращения, финансирования искусства.
Участники кампании выступают за разумное сокращение субсидий и повышение эффективности, их использования, однако подчеркивают, что обещанное 25-процентное сокращение способно уничтожить многое из достигнутого и нанести, особенно сокрушительный удар по малым художественным организациям, национальным и региональным музеям, и их коллекциям.
Еженедельно на этом сайте будут выставляться работы художников на данную тему. Все художники — участники настоящего проекта щедро пожертвовали свое время, талант и произведения.
Одной из работ, созданных на тему воззвания «Спасите искусство», стал плакат Уильяма Морриса:
Фоном страницы микроблога галереи «Тейт» в эти дни стало полотно Генри Уоллиса «Гибель Чэттертона».
«Итак, официальный старт новой эпохе дан: варварство… или все-таки Возрождение?» — такими словами заканчивалась и программа «Метаморфозы» Фреи Миллер, посвященная этим событиям.
19 октября люди всерьез были намерены отстаивать школы, музеи, галереи и театры — приюты творчества и прибежища своей любви.
В Центральном зале Вестминстерского дворца планировался митинг Конгресса профсоюзов под лозунгом «Все вместе», написанном на четырех разноцветных парах ладоней: «Вместе за работу, здоровье, общественные организации и школы».
Столь массового общественного движения и выступлений столица не видела давно. В тот день без преувеличения в городе яблоку не было, где упасть. И если в год финансового кризиса было понятно, что волнения оправданы страхом, что в какой-то момент работа и деньги могут иссякнуть и «нечего будет есть», то теперь не меньшая толпа выходила защищать свое право читать книги, ходить в театры и слушать музыку. Сила, напор и уверенность этого движения обескуражили многих.
За день до предстоящего выступления на митинге Конгресса Джим сидел в кабинете Форда в юридической корпорации Грейс-инн и обсуждал с ним вопросы, касающиеся театра и образовательного центра. Закончив деловую часть, Форд не удержался.
— Ты действительно думаешь, что призывами к толпе можно повлиять на что-то? По-моему, разумнее было бы выступить от имени театра кому-то из актеров. Их профсоюз — им и карты в руки.
Джим покачал головой.
— Хочешь сказать, «пришло время выходить на баррикады»? — скептически усмехнулся Форд. — Это наивно. Никогда ничего не решить речами. А нажить неприятностей можно много.
— И это говорит человек, от речей которого зависят судьбы людей, — сказал Джим, убирая свои бумаги в мягкий рыжий портфель.
— Положим, судьбы решают закон и факты, если не вдаваться в философию. А ты хочешь прослыть «красным лордом» и всерьез полагаешь, что ваши протесты чего-то стоят?
— Да. Думаю, да. Я полагаю, что можно и нужно повлиять на их стратегию. И не только призывами, как ты сказал, но и делами, ровно настолько и так, как это каждому по силам.
— Это наивно, Джим, не будь ребенком!
— Форд, для чего мы живем?
— Ты что, серьезно?
— Вполне. Я уверен, что мы работаем для своего будущего. И пусть нас услышат.
— Актерская братия и зрители тебя, спору нет, поддержат. И только. А для твоего бизнеса нужно, чтобы тебя поддерживали и те, кто здоровается в клубах с твоим отцом. Странно, что мне приходится говорить тебе об этом.
— Мои дед и отец, как ты знаешь, всю жизнь работали с людьми и думали об их интересах в самые трудные времена. Меня не очень беспокоит отвернутся ли от меня те, о ком ты говоришь. А вот судьба актерской братии и проблемы наших зрителей меня волнуют. Их поддержку потерять нельзя. Понимаешь? Не-ль-зя!
— Ладно. Мое мнение ты знаешь.
— Лучше, чем ты думаешь, — улыбнулся Джим.
Он был уже на улице, когда его телефон зазвонил.
— Попробуй только затащить на митинг Форда, — угрожающе прозвучал голос Линды, — я тебе голову откушу.
— Нет, все-таки Форди счастливец — вот это рвение! А скорость! А преданность! — засмеялся Джим.
— Я тебя убью!
— Это уж слишком даже для жены адвоката.
— Джим, это не смешно!
— Ли, это очень смешно — то ты всеми силами рвешься из условностей, а то в лучших традициях бросаешься защищать репутацию мужа, который и сам на милю не подойдет ни к каким протестам. Не бойся, я не пытаюсь уговорить его возглавить левое движение. Можешь спать спокойно.
— Удачного восстания, «Гаврош»!
— Пока, дива!
Утром во вторник Виола завтракала «У Маффина» в компании хозяина. Мартин жаждал оказаться в гуще событий и тоже намеревался участвовать в пикетах. Оделся он, правда, не столько протестно, сколько по-фермерски: потертые джинсы, белая рубашка, вельветовый пиджак лососевого цвета, на голове — соломенная шляпа с примятой тульей и короткими полями, благо октябрь выдался ослепительно солнечным и жарким. Виола пришла рано. Утренний чай в компании Мартина лучше самого крепкого кофе дома придавал боевой настрой. Да и сами завтраки в пабе друга были очень соблазнительными. Маффин — сибарит и эпикуреец — возвел еду в культ, а приготовление ее — в радость для себя и других. Каких только пышек не подавали здесь к чаю и кофе: хрустящие маффины с плоским верхом и белоснежными боками, подсахаренные, припорошенные ароматной ванильной или коричной пудрой, горячие, с углей, еще пахнущие подпаленной корочкой и мукой, белесые, белотелые. А оладьи — пышные, с джемом и молоком, соленые, приправленные травами, творогом и мягким сыром, зажаренным яйцом с беконом, семгой, зеленью и огурцами, итальянской начинкой из вяленых помидоров, с базиликом, оливками и пармской ветчиной, с бананами, медом или чистейшим пышным деревенским маслом — вариант, который особенно любил сам хозяин. И все это входило в стандартное меню завтрака. Маффин — щедрая душа — отовсюду привозил легкие и оригинальные рецепты пищи простой и понятной большинству его посетителей. За сочувствие своему увлечению он особенно был благодарен Джиму. У Мэри Эджерли, матери друга, и у Мэгги, домоправительницы Эджерли-Холла, он позаимствовал немало отличных рецептов.
Виола вдыхала аромат лимонно-мятного чая, жмурясь от солнца, словно жаркой ладонью касающегося ее щеки. Мартин с удовольствием смотрел на нее. Кто это сказал? «И вот я снова подросток и снова философствую». Это было в каком-то спектакле у Джима. «Мартовские иды»![28] Точно! Вот и сегодня они, как подростки, готовы протестовать и философствовать. Такими они расстались. Такими же встретились и теперь. Она захватила с собой гитару. Казалось, ей сейчас не больше семнадцати — как поет Лора Марлинг, «если настала пора сражаться, я должна отбросить слабость». В черных джинсах, черной футболке и куртке цвета хаки она напоминала мальчишку.
Цепкий взгляд, которым Мартин обладал от природы и к которому тем более приучил его спорт, — необходимость подмечать мелочи в поведении соперников и в окружающей обстановке и мгновенно их анализировать, делал его отличным диагностом психологических состояний и обстоятельств. Он заметил, что с Виолой что-то происходит.
— Что это ты такая молчаливо-веселенькая?
— Да так.
Маффин покосился на нее и провел пальцами по струнам гитары, потом еще раз взглянул и, прижав струны, хмыкнул.
— Робею спросить. У тебя кто-то появился?
— Ради Бога! Хотя бы ты не будь так банален.
— Тут мне тебя не обогнать.
— То есть?
— Ты старательно превращаешься в одну из миллионов отчаявшихся женщин. Это банально.
— Я не миллионы.
— Само собой!
Возникла пауза.
— Знаешь, чего мне хочется? — вздохнула она.
— Да кто ж тебя знает?
— Чтобы меня отдохнули.
— Потрясающее!.. Как это называется? Из грамматики? Ну, когда «дом построен»?
— Страдательный залог.
— Вот, да. Чтобы тебя отдохнули? Это как?
— Чтобы мне показали места, где я не бывала. Чтобы интересовались, как у меня дела. Чтобы мне что-нибудь рассказывали. Долго, много, о себе, обо всем.
Он мягко и в то же время серьезно спросил, наклонившись вперед.
— А ты сможешь слушать?
— С удовольствием. Я так много говорю, что хочется побыть «на той стороне».
— А сможешь принадлежать?
— Принадлежать? Ты уверен, что выбрал правильное слово?
Он не ответил.
— Свобода и все, что мне нужно, Марти, существует не только в постели или по дороге к ней.
— Неужели? Кто бы мог подумать? Ты открываешь для меня мир.
— К счастью, да. Если я и хочу разделить свою жизнь с кем-то, то во всем, а не только… в спальне.
— И это мне говорит человек, вылупившийся из-под купола итальянского Возрождения? Или немецкой философии?
— Поэзии.
— Тем более. Даже я со своим недомедицинским образованием помню, что отношения людей дело не столь примитивное и прямолинейное. Очень непростое дело. Странно, что именно ты будто пытаешься мне это доказать. Но тебе не о чем беспокоиться. Только для того, чтобы дотащить тебя до, как ты говоришь, «спальни», кому-то понадобится пройти такой путь, что вы по дороге успеете разделить и радость, и впечатления, и еще полжизни.
Маффин не увидел на ее лице ни сопротивления, ни обиды, отчего, удивившись, он наклонился к ней и продолжил:
— Для этого нужно кое-что, чего у тебя нет. Вот знаешь, почему я остался с Энн?
— Догадываюсь.
— Нет. Это почему я ее захотел, ты «догадываешься». Но я говорю о другом. Мы долго флиртовали, играли, возбуждались, она водила меня за нос. Но потом отбросила все и просто дала понять, что я ей нужен. Очень нужен. Она отдалась… сердцем что ли… И я счастлив. А ты сможешь? Ты живешь, как одиночка, думаешь, как одиночка, ведешь себя, как отъявленная одиночка. Возможно, это красиво. Но и неоспоримо при этом. У тебя это на всех местах написано. А выдать свои желания ты никаким местом не хочешь. Ты сама по себе.
Она покачала головой.
— Лучше скажи, как тебе Джим? — спросил Мартин. — Знаешь, он молодец — возглавил движение за освобождение женщины Позднего Возрождения.
— Это ты о книге? А почему с иронией?
— Где я, а где ирония? За кого ты меня принимаешь, Ви? Как он тебе?
— Удивительный. Он удивительный.
Маффин приподнял брови.
— Скажи это еще раз… У-у-у! А я-то было надеялся сосватать вас. Выходит, зря суетился. Значит, он тебе понравился, — Маффин несколько секунд пристально вглядывался в нее и потом добавил с однозначностью твердого убеждения. — Он тебе понравился, как никто еще и никогда. Больше всех на свете.
— Не больше…
Маффин увидел ее улыбку — нерешительную, как у подростка, и расхохотался так громко, что напугал посетителей у бара.
— Ребята! Это ж здорово! Вот, ведь, действительно, слепым надо быть! Можно же было догадаться, когда вы здесь возились со своим интервью, — и как заговорщик прошептал, — это останется между нами.
Она встала.
— Пошли, нам пора.
— По коням!
Весь Лондон вышел на улицы. Виола и Мартин двигались в толпе под возгласы призывов и звуки своих гитар. Они пели «Обвал», «Держись за то, во что веришь», «Танец пыльной чаши[29]», «Отвори свою дверь»[30].
На спуске с моста Ватерлоо к ним присоединилась Энн. Вместе они добрались до Вестминстера.
Люди заполняли зал. Садились, но большей частью стояли, размахивая флагами своих организаций. То тут, то там разворачивались и вспыхивали баннеры с призывами сохранить различные ассоциации и объединения. На светло-серой перегородке над сценой висел экран с изображением логотипа мероприятия. Перед ним слева и справа размещались столы организаторов, а между ними белая, похожая на нарисованный прямыми линиями факел, трибуна. Два букета красных лилий украшали сцену у самого края.
Друзья заняли место, остановившись в центре зала в одном из проходов между креслами.
— Да-а, — выдохнул Маффин, оглядывая толпы людей, все еще наполняющих зал. — Не слабо! Джим!
Джим, одетый в джинсы, короткую толстовку с капюшоном и куртку на молнии из плотного хлопкового трикотажа, шел к ним энергично и быстро, лавируя между группами демонстрантов.
— Да вы — просто бродячие трубадуры!
— Положение обязывает, — сказал Маффин. — Ты будешь здесь или пойдешь к сцене?
— Я постою с вами, но, когда начнется, перейду туда, чтобы их не задерживать.
Среди людей вокруг Виола постепенно распознавала лица, которые видела неделю назад в театре «Флори Филд». По тому, какие места они заняли недалеко от Джима, и по тому, какие люди окружали их самих, она поняла, что каждый привел сюда еще и свою группу поддержки. От нее не ускользнуло, как они оборачивались на Джима, что и как говорили ему — в их взглядах и словах читалось пристальное внимание и волнение, свойственное людям одного цеха, говорящим на одном языке и вместе переживающим непростое время — точно команда, улавливающая и ждущая сигнал своего капитана. Никто из них не заботился сейчас о том, как они выглядят, какое впечатление производят и как реагируют на них окружающие. Сейчас их сверхзадача состояла в другом.
Мартин отступил, наклонившись к Энн и пропустив ее перед собой. Виола оказалась рядом с Джимом. Он задержал взгляд на ней. Ни разу прежде он не видел у нее такой открытой улыбки, такой радости в глазах. Ее подхватила волна общего энтузиазма, ей передалась энергия многоголосого зала.
— Тебя никогда не исключали из школы? — спросил он.
— Однажды пытались.
— Ты и там боролась за свободу?
— Всегда.
— Долой барьеры?
— Долой. Они угнетают.
— Кажется, ты вовремя вернулась в Англию.
Она засмеялась:
— О, да!
Джим набрал в грудь воздух и расправил плечи. Значит, все правильно. Через три минуты он кивнул друзьям и направился ближе к сцене.
Первыми на митинге выступали представители Конгресса от здравоохранения и образования. После них ведущая назвала его имя, представив одним из самых активных молодых театральных режиссеров.
Виола внимательно смотрела на сцену.
— «А лучшее в искусстве — перспектива», — начал Джим. — Я сейчас в очередной раз произношу эти слова Шекспира, не только потому, что в свое время они стали девизом моей жизни. Сегодня особенно я не вижу причины сомневаться в правоте этого утверждения и не разделять его. Искусство существует в перспективе. Перспектива — это движение. Перспективой мы называем будущее. Она символизирует надежду. Она появляется там, где нам есть откуда и куда смотреть, и уже не играет роли, хотим мы смотреть в перспективе назад или вперед, вниз или вверх, в прошлое или будущее, на окружающий мир или в самих себя.
Искусство создается для того, чтобы быть унаследованным, чтобы быть распространенным. Распространенным во все стороны света независимо от уровня дохода, принадлежности к социальному слою или степени образования тех, кто является его зрителем, слушателем, читателем.
Виола вслушивалась в каждое слово. Пожалуй, впервые за короткое время их знакомства он открывался ей с этой стороны. Он говорил быстрее, чем обычно, и был крайне сосредоточен. Зрелая, уверенная и строгая его мужественность стала особенно видна, точно ствол мощного дерева, когда неожиданный порыв ветра вдруг оголяет его, нарушая мягкую безмятежность его кудрявой кроны. Что-то новое, чего раньше Виола не замечала, открывалось в нем.
Джим говорил с миром о вопросах, его волновавших, о глубинном смысле своей работы и судьбы. Этого человека заботили не только успех и признание. «Знающий грамоте лев…», — подумала она о нем, вспомнив стихотворение И. Бродского.
— Я знаю, что такое — надежда на читателя, — продолжал он. Теряет ли читатель, лишаясь писателя? Теряет ли зритель, лишаясь билета в театр или на выставку? Да. Когда у перспективы, то есть у будущего, нет искусства — нет и самого искусства.
Громкие аплодисменты прервали его речь.
— Судьба сталкивает меня с очень талантливыми людьми в региональных театрах, работы которых мы видим из года в год на нашем фестивале «Метаморфозы». От их имени я говорю сейчас, поскольку именно для них крайне опасно запланированное сокращение субсидий и бюджетов. Столичные театры сильны. В сложившейся ситуации им проще выстоять и сохранить сборы. Поколения талантов были воспитаны в провинциальных театрах, получающих дотации. Напомню, что за последние три десятка лет из 187 номинантов на премию Британской академии 145 начинали свой путь именно в дотационных театрах. В них сегодня работают завтрашние лауреаты лучших премий мира. Это и есть наше будущее, которое теперь выглядит неутешительно в свете предстоящих сокращений финансирования. Я не понимаю, когда говорят, что представители творческих профессий стараются перехватить то, что положено, например, медицине. Мы не спасаем человеческие жизни. Мы развлекаем людей. Однако медицине давно известно, как болеющих, а тем более, выздоравливающих людей спасают светлые эмоции, добрые чувства, юмор и хорошее настроение. У человека нельзя отнимать право и возможность посмотреть хороший фильм или телепрограмму, прочитать книгу и, особенно, от души посмеяться. В человеческой природе заложена тяга к прекрасному, причем самому разнообразному. Поддерживать ее, а не разрушать — наша задача.
Виола впервые наблюдала, как он овладевал вниманием зала — уверенно и напористо. Он завоевывал, он наступал.
— Наша страна сегодня является мировым лидером по многим направлениям в искусстве. Именно это и все, что нам оставили наши предшественники в исторически обозримом прошлом, стало, по последним исследованиям, привлекающим фактором для восьмидесяти процентов туристов, приезжающих в Великобританию. Если начнут закрываться музеи, галереи и театры, мы рискуем потерять и это. Известно, что на один фунт, вложенный в сферу культуры, приходится два фунта отдачи. Располагая такими данными, государство рассчитывает, что предприниматели и благотворители смогут возместить любое сокращение финансирования. Это серьезное заблуждение. Меценаты, как известно, поддерживают искусство с давних времен. Однако наивно думать, что каждый состоятельный человек нетерпеливо ждет возможности распорядиться своими деньгами подобным образом. В завершение я хочу сказать: театр «Флори Филд» и, я надеюсь, что все коллеги и друзья помогут нам в этом, готов пригласить на наш летний фестиваль «Метаморфозы» камерные спектакли периферийных театров, которые придется закрыть на их собственных сценах в связи с предстоящими переменами. Театр — как Ноев ковче…
Джиму не дали договорить. Раздался такой залп аплодисментов, возгласов поддержки и одобрения, что зазвенело в ушах. Виола обернулась. Воодушевление вокруг поразило ее. Значит, действительно настало время миру перестать думать, что Вест-Сайд и Вест-Энд[31] — чуждые ему сообщества. Пора сделать этот шаг — от варварства к возрождению. «Я хочу быть с тобой. Я хочу и могу помочь. Я знаю как».
После вынужденной паузы он сказал:
— Представители всех видов искусства видят и понимают экономическую ситуацию в стране. Определенные сокращения действительно необходимы, но только если они не представляют угрозу дальнейшему существованию одной из основных составляющих успеха нашей страны. Спасибо!
Он быстро спрыгнул со сцены в сопровождении вновь вспыхнувшей овации. Под взмахами флагов, коротко отвечая тем, кто что-то говорил ему по дороге, он подошел к друзьям. Его глаза блестели, он был взволнован, мыслями и чувствами все еще стоя на трибуне, оглушенный быстрой сменой освещения и окружения.
— Молодец! — Маффин похлопал его по плечу.
— Давайте выйдем на воздух, — предложил Джим.
Они вышли на площадь и, поначалу немного растерявшись от впечатлений, шума и солнца, не могли выбрать, куда направиться дальше. В эту минуту Джима перехватил журналист в сопровождении телеоператора.
— Можно задать вам короткий вопрос, сэр?
Джим разрешил. Друзья терпеливо ждали.
— Сэр, как вы оцениваете сегодняшнее событие?
— Это очень, очень достойное дело. Благородное начинание без какой-либо патетики. Таким способом мы пытаемся дать возможность голосам, которые не имеют ни малейшего шанса быть услышанными где-либо еще, прозвучать и привлечь к себе внимание общественности. Люди, которых не слышат, обычно проживают жизни гораздо более трудные и сложные, чем те, кто вниманием не обижен. Только потому, что ты родился далеко от столицы, но любишь книги, хочешь учиться, быть здоровым и смотреть хорошие спектакли, ты должен с трудом отвоевывать и доказывать свои права на это. Читая письма, которые приходили в адрес профсоюза, я понял, что хочу и должен сделать все, чтобы им помочь.
— Спасибо, сэр!
— Чэринг-Кросс? — поспешно, пока его не остановил еще кто-нибудь, предложил Джим друзьям, и вчетвером они зашагали в сторону образовательного центра.
Однако у Лестер-сквер мизансцена повторилась. К Джиму подскочил кто-то с камерой.
— Мистер Эджерли, как автор нового бестселлера, скажите, что, по-вашему, значит искусство и литература, в частности, для современного общества? То есть… есть ли какие-то отличия в том, чем… э… э… чем искусство является для страны и… э… э… для отдельной личности?
Джим, терпеливо ждавший, когда парень справится с неказисто сформулированным вопросом, ответил:
— Общество должно иметь возможность видеть себя во всех проявлениях. Искусство позволяет ему это и способствует его самоочищению. А сокращение финансирования сферы культуры существенно затормозит развитие общества в целом и человека, в частности. Поэтому меня так беспокоит урезание бюджета в этой сфере.
— Вы считаете, культура — это дело большого бизнеса, правительства или самого общества?
— Это давно уже дело не только скромных благотворительных организаций. Мы все — и общество, и руководство страны, и бизнес можем и должны не только участвовать в том, что создает и наполняет культуру, но и в том, что ее укрепляет и поддерживает. Это касается образования. Это касается и медицины. Культура не может быть привилегией только богатых.
До книжного магазина они дошли быстро и, поднявшись наверх, пробыли там до темноты, обсуждая впечатления дня и разбавляя их песнями под гитару.
Дома Виола вновь взяла книгу Джима. Она прижала ее к щеке, а затем, опустив на нее голову, долго сидела, не шевелясь, за письменным столом, испытывая нежность, радость и уважение ко всему, свидетельницей и участницей чего ей довелось сегодня стать.
Утром Виола снова пришла в паб к Маффину. Линда обещала тоже подъехать, однако проснуться, судя по всему, оперная дива раньше полудня не могла. Впрочем, Виоле было не до нее. Она читала прессу и просматривала интервью, которые вчера давал Джим. Отзывов на его речь и на комментарии, что он давал журналистам на улице, было много. Люди одобряли, поддерживали, разделяли его позицию и взгляды. Однако колонка на сайте одного консервативного издания начиналась текстом, полностью противоположного тона: «Вчера на митинге Конгресса профсоюзов Джеймс Эджерли выступил с протестом против сокращения субсидий, запланированного правительством. Возникает вопрос, почему выпускник Кембриджа, будущий баронет, принадлежащий к части общества, традиционно потребляющей и охотно оплачивающей высокий уровень услуг и продукции в сфере образования и искусства, возмущен теперь ценой, которую придется платить за это?»
— Марти! — позвала Виола.
— А? — Маффин вынырнул из-за барной стойки.
— Иди сюда.
Он подсел к ней. Виола кивнула на экран.
— Он баронет?
— А ты и не догадывалась, правда?
«Догадывалась», — подумала она. Первое, что она подумала о нем в первый же день знакомства:
Язык, лицо, обличье, дух, манеры
Пять раз дают тебе права на герб[32].
— Когда-нибудь Джим станет баронетом, — сказал Маффин. — Он единственный сын сэра Энтони. А сэр Энтони — единственный владелец Эджерли-Холла.
— Не сомневаюсь, что многие благополучно устроились у него на шее.
— Не так уж и многие. Я, Энн, Форд да Линда.
— Всего-то! — улыбнулась Виола. — Знаешь, я думаю о его проекте пригласить на свой фестиваль спектакли театров, которые подвергаются риску остаться без дотаций. Но с этой идеей надо серьезно поработать. Я очень хочу ему помочь и знаю как. Нужна широкая информационная кампания. Ты сам понимаешь, что такое в наше время хорошая реклама. Джим в одиночку с этим не справится. А вместе мы сможем. Фестиваль «Метаморфозы» должен стать известным не только для избранных. Ведь это и мое дело тоже. Рано или поздно я должна оказаться среди своих. Нельзя молчать и делать только часть того, что можешь?
— Считай, что прошлое было предисловием. У вас получится. Вы птицы одного полета, — улыбнулся Маффин.
— Да, похоже, все только начинается, Марти! Птицы одного полета. Когда разоряют их гнезда, они поднимаются на защиту. Я не стану больше делать вид, что как автора и драматурга меня нет.
Книга является средством перемещения в пространстве опыта со скоростью переворачиваемой страницы.
Вы видите, но не наблюдаете.
Известно, что в Британии озарения и невероятно удачные творческие идеи время от времени приходят авторам в поездах, во время поездок из одной части страны в другую. Примеры этому можно найти в литературе, искусствоведении, на телевидении, в кино и, вполне вероятно, в других сферах, если захотеть исследовать это почти потустороннее явление.
Озарение пришло к Джеймсу Эджерли в июне больше двух лет назад, когда он ехал в поезде из Лондона в Норфолк, вспоминая не слишком серьезный, но горячий спор с Линдой в присутствии Мартина и Форда на террасе приятельского паба. Недавно Джим пережил свое последнее расставание, что, впрочем, не удивило его друзей. Он довольно долго не мог успокоиться. Глаза померкли, выражение лица застыло под маской плохо скрываемой тоски. Обычно друзья в разговорах не касались этой темы, но в тот день Линда не сдержалась.
— Ты не должен быть таким требовательным к себе и ко всем! Будь проще, и женщины тебе только спасибо скажут.
Он возмутился и обиделся.
— Ли, женщины вообще и одна конкретная женщина — это, как выясняется, разные понятия. Кто мне «спасибо скажет?»
— Тот, кто хочет жить по-человечески, а не чувствовать себя вечно в шекспировской труппе!
— Шекспировской? Ты это серьезно?
— Тихо-тихо, девочки, не ссорьтесь! — постарался разнять их Мартин.
В ответ он услышал дружное: «Заткнись!»
— Да пойми же ты, не может женщина, какой бы замечательной она ни была, двадцать четыре часа в сутки обсуждать с тобой вопросы сценического мастерства. Где бы мы все были, если бы я «кормила» Форда одними ариями, а Маффин Энн — счетом последних матчей. Так и свихнуться недолго.
— Вы не можете? Вы все время говорите, что чего-то не можете! А что вы можете? Господи!.. Да есть ли на этом свете хоть одна, кто не задумывается о том, чего она кв может?
— Скажи, разве я не права? — в сердцах обратилась Линда к Форду, рассчитывая на его поддержку. — Что ты молчишь?
— Чувствую себя в шекспировской труппе, — тихо ответил Форд.
Джим вскочил, чтобы уйти. Мартин остановил его.
— Ну, все-все, театралы, уймитесь! Джим, все зарубцуется.
— Для этого есть средство, — уже спокойнее, но невесело сказал Джим. — Работа.
В поезде, однако, он задумался не о работе, а о том, к чему постоянно возвращался в своих размышлениях. Это было связано с книгами семейной библиотеки Эджерли-Холла. Самой ценной ее частью была коллекция старинных изданий, первое из которых было датировано XVI веком. На титульных листах этих отдельно хранящихся книг все поколения рода Эджерли ставили свой фамильный знак. Его текст обязывал отмечать им только книги, соответствующие начертанному в нем требованию, и запрещал распространять его на другие тома собрания.
Экслибрис представлял собой латинскую литеру «Е» в виде якоря, обращенного корнем влево, под которой был расположен текст, набранный V-образно, как чаша. По периметру, на тонком канте, обрамлявшем и букву и текст, шла надпись на латыни: Quis est dignus aperire librum et solvere signacula eius?[33]
Текст внутри гласил:
«Дж. Э.» был Джек Эджерли — первый Джеймс, давший имя в ряду обязательных при крещении всем последующим наследникам мужского пола их рода. С него началась «книжная» история семьи. В 1589 году семнадцатилетний Джек, проявивший в грамматической школе Нориджа талант рисовальщика и резчика, поступил в качестве подмастерья к граверу издательского дома Ричарда Филда в Лондоне. Ричард Филд и Уильям Шекспир родились в Стратфорде-на-Эйвоне и, судя по всему, были хорошо знакомы и всю жизнь поддерживали отношения. Филд был издателем первых опубликованных произведений Шекспира: поэм «Венера и Адонис» и «Обесчещенная Лукреция». В его же издательстве был напечатан в 1601 году сборник Роберта Честера «Жертва любви, или Жалоба Розалинды» с поэмой Шекспира «Феникс и Голубь». Джек служил в издательстве Филда и был не только талантливым художником. Книги и изображения, изданные типографским способом, были его страстью. Его приобретения послужили началом семейной коллекции. По мере того, как возрастали мастерство и достаток, книги стали едва ли не главным достоянием его дома. Старший сын Джека получил по меркам XVII века прочный фундамент для будущей библиотеки.
Джек Эджерли был автором экслибриса, каким отмечались отдельные книги. Первый оттиск сделал он сам. Им было отмечено первое издание поэмы Уильяма Шекспира «Венера и Адонис» 1593 года. Как самое ценное, оно хранилось отдельно вместе с баронетским знаком отличия и завещанием Джека, составленным по стандартной форме:
«Первому законному моему сыну и законным наследникам по мужской линии от этого рода — второму законному сыну и его наследникам мужского пола, а за отсутствием этих наследников — третьему законному сыну и наследникам по мужской линии этого третьего сына; а когда и этого не будет, последовательно к 4-му, 5-му, 6-му и 7-му законному сыну и их прямым наследникам и т. д. и т. п.». Семейное предание из поколения в поколение передавало имена тех, кого из исторических фигур, упоминаемых в художественных произведениях, знали Эджерли. Всех, кроме книги, положившей начало коллекции. После 1785 года, когда Фрэнсис получил титул баронета, присутствие Эджерли недалеко от важных для страны событий, а то и в самой их гуще подтверждалось документальными свидетельствами. Сомнений уже не было — Эджерли действительно знали тех, о ком говорилось в некоторых произведениях.
Первая книга собрания — поэма Шекспира «Венера и Адонис» — завораживала Джима своей тайной. Ее сюжет заимствован из «Метаморфоз» Овидия. При жизни Шекспира это было самое популярное из его изданных произведений. Венера, покоренная красотой Адониса, уговорами, мольбами и другими способами пытается пробудить в нем взаимность. Тщетно. Адонис остается холоден к Богине любви. Он погибает во время охоты на вепря.
На титульном листе поэмы нет имени автора. Оно появляется лишь на следующей странице, под посвящением «ГЕНРИ РАЙОТСЛИ, герцогу САУТГЭМПТОНУ, барону ТИЧФИЛДУ». Шекспир дарит поэму «его милости», по всей видимости, как заказчику ее издания.
Титульный лист издания гласит:
Знак издательского дома Филда
ANCHORA SPEI[35]
ЛОНДОН
Напечатано у Ричарда Филда для продажи
в лавке «Белый грейгаунд»
в подворье Святого Павла.
1593.
И поверх этого Джек Эджерли через несколько лет после того, как книга была издана, собственноручно поставил свою печать: «Знаком этим отмечаю я книгу, в коей говорится о тех, кого довелось мне знать».
Джим время от времени возвращался к этому, не дававшему ему покоя, занятию: медленно перелистывая страницы книги, он снова и снова вглядывался в имя Шекспира, посвящение Саутгэмптону, в античные имена. Кого же ты знал из них, Джек? Кого?
В тот день, в поезде, он смотрел на проносящиеся за окном зеленые июньские просторы — поля, холмы, покрытые лоскутными одеялами трав и злаков всех оттенков зеленого с яркими заплатами лимонно-цветущего рапса. Лора Марлинг в наушниках пела:
Не плачь, малыш, у тебя есть так много,
для чего нужно жить…
…когда-нибудь ты вновь улыбнешься…
Многие этого не делают,
И многие остаются неназванными [36].
«И многие остаются неназванными». И вдруг ему вспомнился эпизод из подростковой юности, интенсивность переживания в котором была тогда сильнее всех последовавших в его жизни надрывающих сердце разрывов и потерянных встреч. У него впервые в жизни болело сердце от нестерпимого чувства утраты, нагрянувшего в считаные секунды, почти молниеносно после того, как в его воображении, завладев всеми чувствами сразу, появился образ одной-единственной женщины. Ему было тогда лет пятнадцать. Перебирать несвязные образы фантазий, будоражимый желанием поторопить время, чтобы получить первый опыт, он начал двумя годами раньше. Однако до сих пор это все напоминало то запрещенную шалость, то знобящие приступы жара, с какими раньше он сносил болезни вроде ангины и гриппа. Но вдруг все переменилось. Его желание еще было смешано с пугливой настороженностью перед пропастью собственного любопытства. Он читал тогда очерк Вирджинии Вулф «Своя комната», готовясь к сдаче эссе на тему «Феминизм в литературе XX века. 1000 слов. Обсудить». Энциклопедия подсказала, что «Своя комната» — это отличная декларация как раз на тему феминизма: «У каждой женщины, если она собирается писать, должны быть средства и своя комната». Читая, однако, он нашел другое. Можно сказать, что он нашел ее — свою женщину.
С одной из страниц на него взглянуло лицо, не похожее ни на одно другое. Его сотрясла такая дрожь, что он едва не охнул. Если самоощущение мужчины в мужчине просыпается прежде, чем он получает первый опыт близости с женщиной, если он взрослеет от самого осознания того, что он — мужчина, то с Джимом это произошло именно в тот момент. Он читал и видел ее. Необычайный этот образ девочки, похожей на смелых женщин в пьесах Шекспира, которые ради любви не боялись блеснуть отвагой, красотой, талантом, находчивостью и умом, трогал до слез, радовал, волновал, горел в воображении, вызывая желание чуть ли не раствориться в ней.
Дальше… он не мог выйти из лабиринта отчаянного сопротивления тому, что написала о ней Вирджиния Вулф. Он то и дело возвращался к предыдущей странице, переворачивал ее, не желая потерять этот образ, по замыслу автора пропавший однажды без вести и растертый под лондонскими мостовыми. Он был потрясен степенью горя и горечи, безысходности и боли, какие переживал, читая и перечитывая всего две небольшие страницы.
Что заставило его вспомнить об этом? Разрыв, расставание, разговор с Линдой, мысли о книге и о тайне знака Джека Эджерли, о содержании самой эротичной и одной из самых эмоционально проникновенных во всей лирике Шекспира поэмы, песня Марлинг о тех, кто «остается неназванным»?
Джим понимал — первое, что он сделает по приезде в Эджерли-Холл — откроет вновь главную книгу библиотеки.
В доме было тихо. Он быстро прошел наверх и открыл хранилище ценных изданий. Надев стерильные перчатки из хлопка, он положил «Венеру и Адониса» перед собой.
vilia miretur vulgus; mihi flavus Apollo
pocula Castalia plena ministret aqua
Знак издательского дома Филда[37]
ANCHORA SPEI
ЛОНДОН
Напечатано у Ричарда Филда
для продажи в лавке «Белый грейгаунд»
в подворье Святого Павла.
1593.
Едва лишь солнце, лик явив багряный,
С зарею плачущей простилось вновь,
Охотиться Адонис стал румяный:
Любил он травлю, презирал любовь.
Его, спеша, Венера настигает,
Как волокита дерзкий, обольщает
Джим медленно перевернул титульный лист. Внимательно перечитал его еще раз. Вновь открыл первую страницу. «И говорит:
«О, лучший цвет полей…» «Напечатано у Ричарда Филда». По созвучию фамилии издателя на титульном листе и слова «поле» призыв Богини к любимому приобрел иное значение: «О, Филдов старший сын…» «О, лучший цвет полей…» «Кого довелось мне знать…» «Напечатано у Ричарда Филда».
Двое любящих их было,
Но были в них жизнь одна —
В двух, но не разделена:
Так любовь число убила.
Сердца два слились так тесно,
Что просвет неуловим
Между ней и между ним
В их гармонии чудесной.
Так голубка воспылала,
Что могла по праву сметь
Вместе с Фениксом сгореть.
«Я» и «ты» для них совпало.
И смешался ум в понятьях:
Как же два с лицом одним
«Я» но с именем, двойным?
Что ж, одним, двумя ли звать их?[40].
Он замер. Он не мог пошевелиться, чтобы не спугнуть внезапно озарившую его мысль, чтобы она не рассеялась от неловкого движения, чтобы тишина и отсутствие движения дали этому облаку собраться, сгуститься, стать явью. Он недоумевал, как не понимал этого прежде. Он сидел за письменным столом, вдыхая эту идею все глубже, чувствуя, что он нашел спасение для нее, для себя, как это не странно звучало, для них обоих.
Он подошел к шкафу, где стояло собрание Шекспира. В примечаниях нашел фамилию Филд. О нем, о своем друге и соседе, о своем издателе великий драматург однажды упомянул в драме «Цимбелин». Одного из героев он назвал его именем на французский манер. Именно так Филд подписывал в печать французские книги.
Имогена[41]
…То господин мой,
Британец доблестный и столь же добрый,
Убитый горцами. Увы! Нет больше
Такого господина. Пусть пройду я
С востока к западу, просясь на службу,
Сыщу, хороших много, буду верен.
Но не найду такого.
Люций
Добрый отрок,
Ты жалобами трогаешь не меньше,
Чем господин твой кровью. Кто же он?
Имогена
Ричард дю Шан[42]
«И говорит: «О, лучший цвет полей…»» «Напечатано у Ричарда Филда». «О, лучший цвет полей…» «Кого довелось мне знать…» «Напечатано у Ричарда Филда». «Нет больше такого господина… Ричард дю Шан». «Кого довелось мне знать…» «И говорит: «О, лучший цвет полей…»»
И вдруг все соединилось. Все тексты в мире перестали быть разрозненными. Их больше не разделяли ни страницы, ни границы, ни переплеты. Они стерлись, растаяли, как тает соль в воде, как исчезают в лавине любые преграды. Их будто не было никогда. Заслужившая в полной мере признательность мира, она осталась даже не тенью, а лишь призрачной мечтой в его творениях. Так определила судьба, назвав другие имена для бесконечного толкования и поиска истины.
Выпустить ее из плена. Не позволить ускользнуть. Не дать исчезнуть. Дерзкое творение, любимое, как жизнь. Говорят, Феникс возрождается каждые 500 лет. Книга. Это его книга.
Когда в издательстве обсуждали вопрос оформления его романа и титульного листа, сомнений у Джима не было. Он отсканировал оттиск семейного экслибриса и передал его дизайнеру.
Отвори дверь — я отворю свою,
Посмотрим, на что мы сгодимся вдвоем.
23 октября в субботу Джим и Виола условились встретиться в театре «Флори Филд», чтобы поговорить о фестивале «Метаморфозы». Джим торопил приближение этого дня, чтобы, наконец, рассказать ей о своих планах и надеждах, которые в свете последних событий обрели совершенно иное звучание. Разумеется, он понимал, что для такого разговора надо дождаться времени, когда им обоим не придется конкурировать ни с работой, ни с друзьями, ни с прочими делами, заполнявшими их дни. И вот, он ждал у дверей театра, а она шла к нему по Блэкфрайерс Лейн. Ему хотелось встретить ее, как встречают самых дорогих и родных — раскрыть руки, чуть наклониться вперед, улыбнуться открыто, громко сказать «здравствуй», обнять и больше не отпускать. Он пошел ей навстречу.
— Привет, Джим! Ты уже видел?
— Что?
— Себя в «Ярмарке тщеславия» и в «Аннотации».
Джим мотнул головой. — Ужас, наверное.
— Так ты еще не смотрел?
— Нет.
Виола улыбнулась.
Телепрограммы, о которых они говорили, как правило, приглашали собеседников, едва получивших первые знаки популярности и внимания публики и заинтриговавших своим быстрым успехом. «Ярмарку тщеславия» интересовали авторы, «Аннотацию» — в большей мере сами произведения. Теперь после громкого успеха романа для Джима наступило время, когда пресса устремила на него взгляды своих многочисленных глаз.
— Тебе разве не любопытно? — спросила Виола, когда они поднялись в кабинет.
— Немного, — признался он.
Они устроились перед ноутбуком. Поиск дал ссылки на все программы, в студиях которых Джим побывал после вручения премии.
В студии «Ярмарки тщеславия» сидели двое ведущих. Они обменивались впечатлениями, предваряя ими появление гостя в студии.
— Для не-медиа-фигуры он слишком обаятелен.
— А для медиа — слишком естественен. Знаменит, но не публичен. Такое бывает?
— Парадокс. Вот я пока и не могу понять, чем это вызвано. Это либо одаренность, которая по природе своей всегда гармонична, либо хорошие актерские способности. Во всяком случае, это можно проверить. Если это маска или даже глухой костюм, в нем обязательно есть невидимые глазу изъяны и прорехи.
— То есть вы хотите понять, дар это или усилия.
— Да. А вы на что надеетесь?
— Что это у него от природы. Хотя тут я вынужден оговориться — идеалист во мне всем сердцем надеется на такую приятную одаренность, а циник и скептик убежден, что это — плоды работы над собой.
— Жизнь порой подбрасывает такие исключения. Устоять перед силой их убедительности еще труднее, чем поверить в их существование.
— Вот мы и проверим.
— Итак, сегодня в «Ярмарке тщеславия» Джеймс Эджерли, автор романа «А лучшее в искусстве — перспектива».
Под музыку, встречающую героев программ, Джим вошел в студию, с улыбкой глядя на ведущих, а не в камеру. Не суетясь, он сел на диван и спокойно ждал начала.
— Джеймс, вам самому кажется логичным, что именно вам присужден «Орландо».
— «Книжник».
— Да, «Книжник», извините. Ведь это — ваша первая книга, а основное для вас — театр и образование, и вдруг вы стали шекспироведом. Как пришла эта идея?
— Я думаю, в творчестве ничего не происходит случайно. Произведение рождается лишь у того, кто может его создать, у кого для этого есть сырье — интеллектуальный и материальный запас. Хорошо, когда понимаешь это. Над темой «Перспективы» я размышлял давно, а писал ее два года.
— Вы рационалист?
— Я верю в реальные чудеса. В жизни, такой, какая она есть, происходит много удивительного. Мне нравится это наблюдать.
— Вы суеверны?
— Нет, совсем не суеверен. Волноваться о чем-то надуманном, по-моему, бессмысленно.
— Перефразируя Шекспира, можно сказать, «ваша жизнь — театр». А книга тогда — это что?
— Театр — моя жизнь. Это правда. А литература — это такая же привычка, как необходимость ходить или дышать.
— Джеймс, судя по всему, вы любите море, — сменил тему второй ведущий. — Под парусом ходите?
— По возможности, хотя удается очень редко. Но без воды я не могу. Я много плаваю. Бываю на море, когда есть время. Это, кроме удовольствия, способ оставаться мужчиной. Море любит силу и выносливость.
— Сейчас злые языки сказали бы, что, мол, для этого обычно находят более легкий и приятный способ.
Джим улыбнулся.
— Я не назвал бы этот способ более легким. Думаю, он вообще не легкий, к счастью. Будь он легкий, мы бы ничем не отличались от кроликов. Хотя, простите, а что, собственно, вы имеете в виду?
— Но многие и не хотят от них ничем отличаться.
Девушка энергично кивнула.
— И не отличаются.
Джим дал им отшутиться, а затем продолжил.
— Если хочешь быть мужчиной, то, выбирая профессию, должен думать о равновесии. В этом смысле совершенно гармонично жили и творили художники Ренессанса. Они создавали шедевры, занимаясь при этом тяжелой физической мужской работой, требующей усилий, сноровки, выдержки и выносливости. И на другое, мы знаем, времени у них хватало. Образцом для них стала античность, для которой совершенство было в гармонии тела и духа. Я, например, работаю с людьми, а в спорте предпочитаю такие виды, в которых остаешься один на один с собой — плавание, бег, йога.
— А вот еще говорят, что ум — это самое сексуальное в мужчине.
— Я думаю, в женщине тоже.
— Вы серьезно так считаете?
— Да.
— А как же красота?
— Все вместе.
— А что-то абсолютное в человеке есть?
— Думаю, это то, что называют душой. Но это вопрос тонкий. Скорее, это все-таки вопрос веры.
— Джим, могу я вас спросить, во что вы верите? Я не говорю о религии.
— Во что я верю? В общение. Правда, иногда закрадываются сомнения. Это неприятно. Но я не могу и не хочу никому ничего навязывать. Просто делаю свое дело. Если людей интересует то же, что интересно мне, я рад. Кому неинтересно или сложно, этим не занимаются.
— А если хочется заниматься тем же, но сложно?
— Новое часто пугает. Страшно впервые входить в воду, целоваться, выступать перед публикой.
— Вам это не грозит.
— Спасибо.
— И, напоследок, можно еще спросить?
Он выжидательно смотрел на нее.
— Кто вы такой, Джеймс?
Он улыбнулся.
— Выдумщик.
— Спасибо, нам было приятно и интересно с вами.
— Спасибо за приглашение.
Из программы «Аннотация» Джим и Виола просмотрели только фрагменты. В этой студии Джим был серьезен. Он сидел, почти не двигаясь, положив нога на ногу и облокотившись о спинку дивана. Его волосы были зачесаны со лба назад, открывая лицо, что придавало его облику уравновешенную строгость. Ведущий выстраивал их беседу острыми и провокационными вопросами.
— Джеймс, вы должны понимать, что, рассказав нам эту историю, вы посягнули на память величайшего поэта. Это ли не кощунство?
— Нисколько. Отнюдь. В отличие от большинства представителей нестратфордианского направления, которые отрицают само существование Шекспира, хотя и призывают чтить память о нем, я утверждаю, что все произведения Уильяма Шекспира принадлежат человеку, родившемуся предположительно 23 апреля в семье Джона Шекспира в Стратфорде-на-Эйвоне и определенно крещенному 26 апреля 1564 года.
— Однако вы говорите, что какие-то из его произведений написаны другим человеком и лишь изданы под именем Шекспира.
— Я предполагаю, что некоторые из его произведений могли быть написаны человеком, также рожденным в семье Джона Шекспира в Стратфорде-на-Эйвоне предположительно 23 апреля и крещенным 26 апреля 1564 года, и изданы под его собственной фамилией, той, что по праву рождения также принадлежала и Уильяму Шекспиру. Как вы знаете, история оставила нам несколько вариантов фамилии поэта.
— Вы заимствовали идею у Вирджинии Вулф?
— Я считаю, что Вирджиния Вулф каким-то образом «подглядела» в просвет между текстом и подтекстом шекспировских полунамеков. Хорошее историческое воображение, как правило, увеличивает этот просвет, а понимание того, что любой вымысел вырастает на почве или, если угодно, вылепляется из материала личного опыта автора, практически уничтожает его границы. Литературная действительность существует помимо нас наравне с ходом так называемой «объективной» истории. И никто не сможет сказать, причастно то или другое соприкосновение литературы к тем или иным реальным событиям.
Теперь в поле зрения журналистов и комментаторов на волне внимания к роману «А лучшее в искусстве — перспектива» попадало все, что касалось его автора, и, в первую очередь, театр «Флори Филд». В Живом Журнале появилось сообщество, посвященное героям «Перспективы». Так роман стали называть для краткости. Все, что, так или иначе соотносилось с ним, попадало на эту страницу. Там же появилась и статья о Джиме из «Воскресного обозрения»:
Джеймс Эджерли очень занят в последнее время. Паб его друга с видом на Темзу давно стал его пересадочным причалом на пути от театра «Флори Филд» к книжному магазину и образовательному центру. Заряд его собственной энергии и напряжение атмосферы вокруг его дебютного романа и театральной работы столь высоки, что можно обжечься. Вечером перед нашей встречей он играл, что бывает исключительно редко, в пьесе Д. Пристли «Скандальное происшествие с мистером, Кеттлом и миссис Мун», которую сам, и поставил. После спектакля он сбежал в паб в надежде отдохнуть с друзьями, но здесь была я. Именно так начинается новый взлет — постоянной нехваткой времени, перегруженными планами и хроническим недосыпанием. «Бессонница — это даже занятно», — смеется он. В следующем месяце он начнет записывать аудиокнигу по своему роману «А лучшее в искусстве — перспектива». На мой вопрос, найден ли для этого проекта женский голос, он ответил уклончиво: «Еще есть время». И, словно этого недостаточно, он надеется снять серию передач о книгах, всколыхнувших мир — «Сюжет. До и после». «Кроме того, — говорит он, — я часто сталкиваюсь с проявлениями лени — отсутствием любопытства, заинтересованности, безразличием, языковой и выразительной инертностью при общении людей друг с другом. Это хорошее дело — рассказать тем, кто этого еще не осознает, о чуде, подаренном нам судьбой — даре слова — нашем проводнике в сферу общения.
Роман принес ему популярность, но настоящий успех ждет его впереди.
Сейчас он заряжен возбуждением, которое трудно скрыть. И мир отвечает его обаянию добрым отношением всех, кто оказывается рядом, — друзей, официанток, коллег, зрителей его театра и читателей.
Джеймс Томас Эндрю Эджерли — единственный сын сэра Энтони и Мэри Эджерли, продолжающий семейное дело, основанное в давнюю пору продавцами, знатоками и исследователями книг и расширенное после Второй мировой войны его дедом, сэром Бернардом Джеймсом Эджерли, в сфере образования, (центр изучения английского языка) и искусства (камерный театр «Флори Филд»).
После изучения, режиссуры в Лондонской академии музыкального и драматического искусства он пришел в качестве «капитана» своего театрального «галеона». «Театр, говорит он, — это большая семья. Если ты — лидер и с этим, все согласны, не важно, сколько тебе лет. К тебе всегда будут относиться как к старшему». Это ли обстоятельство или от природы присущая ему сердечная открытость сформировали его по-братски дружеское и по-отечески заботливое отношение к людям, к жизни, к окружающему миру.
Он живет один в своем доме в Кенсингтоне, где редкими тихими вечерами наслаждается чтением и бокалом сухого тосканского вина. Он умеет ценить «земные» радости: «Однажды, я поставил бокал на страницу рукописи и увидел, как строки просвечивают через вино — искаженные, растянутые, черные нити в пурпурном полушарии. Я подумал, что текст должен иметь такой же насыщенный оттенок и острый вкус».
Тем временем, каждый новый день раздвигает границы его востребованности и предлагает менять статус режиссера камерного театра на положение персоны, узнаваемой и известной в масштабах страны.
Одно дело, когда тебе нравится человек, и совсем другое, когда тебя восхищает то, что он делает.
После Второй мировой войны из всей семьи остались только дед Джима — Бернард Джеймс Грэм Эджерли и его жена — Мэй. Они были молодоженами. Молодому баронету приходилось не только удерживаться на плаву, но и спасать Эджерли-Холл от экономических проблем. Первые два-три года семейной жизни были для него временем отчаяния и страха. Но потом Мэй родила первенца — Энтони — отца Джима. И Бернард ожил.
В поисках возможностей обеспечить выживание семьи и Эджерли-Холла он понял, что надо возродить дело, унаследованное от предков. Это была традиция держать книжный магазин на улице Патерностер-роу вблизи собора Св. Павла, самой известной и главной с XV века книжной улице Англии, пострадавшей во время бомбежек столицы. В XVIII веке магазин послужил знакомству Фрэнсиса Эджерли с королем, а затем и с премьер-министром — Уильямом Питтом-младшим. Новым центром притяжения книжников стала Чэринг-Кросс-роуд, унаследовавшая после войны традиции Патерностер-роу. Там, в доме № 12, и открыл свои двери книжный магазин Бернарда Эджерли. Дело пошло, и со временем стало ясно, что учебная литература и, в частности, учебники английского языка для иностранцев становятся в изменившемся мире все более востребованными.
Осознавая, что ни одной возможности не имеет права упустить, Бернард открыл на втором этаже магазина Центр изучения английского языка. Первыми студентами стали шесть очень состоятельных европейцев, имевших возможность благополучно жить в Лондоне и пользоваться всеми привилегиями этого города, за исключением свободного общения на английском языке. Задачей разработанной Бернардом методики было вывести обучаемых на такой уровень владения языком, который позволял бы им легко, правильно и бегло говорить и не чувствовать себя ущербными в любом обществе. Он назначил за курс очень высокую цену. Проект оправдал себя. Ничто не работает и не окупается так хорошо, как дорогой и добросовестно созданный продукт.
Через несколько лет очевидные успехи и возрастающая популярность образовательного центра, а также доходы от книжного магазина вновь позволили Эджерли-Холлу дышать свободно и спокойно. Дело не могло стоять на месте, и Бернард пришел к решению вложить средства в третью составляющую их семейного дела. Сложившаяся ситуация сама, можно сказать, заставила его задуматься об индустрии отдыха и развлечений. Он начал с малого. Студенты его центра тратили на удовольствия немалые деньги, не имея при этом возможности по-настоящему наслаждаться ими из-за «лакун» в языке. Бернард основал в Саутуарке, на Блэкфрайерс Лейн, камерный театр для продолжения учебного процесса. В театре ставили спектакли с понятными, специально отобранными для учащихся языкового центра текстами, позволявшими им поступательно, по мере расширения их знаний, осваивать язык. Наиболее увлеченных и творчески настроенных студентов привлекали к участию в постановках. Со временем театр стал своего рода клубом учеников центра. Однако время не позволяло стоять на месте. Еще при жизни Бернарда и особенно в руках Энтони — отца Джима — театр постепенно утратил свой студенчески-адаптационный характер и стал по-настоящему профессиональным.
Название «Флори Филд» для своей компании, а затем и для театра Бернард заимствовал у автора учебника четырех языков, выпущенного в XVI веке в издательстве Ричарда Филда, где работал основатель их рода — гравер Джек Эджерли. Учебник назывался «Цветущий луг четырех наречий»[43].
Джим, наблюдая как трудились его дед и отец для благополучия семьи, с раннего возраста осознавал себя продолжателем их дела. Уже в студенческие годы он определил для себя перспективу развития театра, и когда ему исполнился двадцать один год приступил к реализации своего проекта. Его всегда привлекала история первого, а потому самого энергичного, вдохновенного и динамичного — шекспировского «Глобуса», который был не только местом работы, но, можно сказать, родным домом и семьей сообщества единомышленников. Немало скепсиса и критики слышал в свой адрес молодой реорганизатор. Но поддержки друзей хватило для того, чтобы его собственная, почти навязчивая оптимистичная вера в успех, его упрямство и настойчивость ни разу не подвели его. Обновленный, оживший театр стал уютным домом не только для тех, кто работал в нем. Оказалось, что немало людей живет с ними на одной волне и в столичной, и в провинциальной театральной среде. В работу вовлекались молодые, неизвестные, дерзкие, не имеющие большого опыта служители разных театральных профессий. А главное — у театра «Флори Филд» появилась своя публика. Ее интерес и одобрение позволили значительно расширить репертуар. Идей было так много, что стало ясно — сцена и зал небольшого театра не смогут вместить творческие замыслы и возможности Джима. Нужна была еще одна площадка. Так появилась идея фестиваля в Эджерли-Холле. В своем окончательном варианте она оформилась со временем. Поначалу это была просто вторая сцена «Флори Филд». В августе влажный английский климат дает себе передышку, дожди заканчиваются быстро и, как правило, бывает тепло и солнечно. Рельеф местности той части обширных угодий, где находился усадебный театр, казалось, специально создан для устройства невысокого амфитеатра с двумя флангами и проходом посередине. Местом действия стала большая открытая сцена с натянутым сверху тентом. За сценой возвышалось само здание театра, довольно большое и удобное для размещения артистов и декораций. После спектакля зрители не спешили расходиться. В их распоряжении было пространство у сцены и на самой сцене, куда выставлялись столики и где до утра звучала музыка. Спектакли проходили вечером под открытым небом, когда согретый за день воздух становится ласково-прохладным, ветер стихает и слышатся только шелест ажурной листвы и отдаленные звуки летней ночи.
Украшением «Метаморфоз» стали музыкальные вечера. Для них приглашенные камерные коллективы готовили специальные программы. Ничего подобного чудесной атмосфере летней ночи, наполненной музыкой, будто омывающей своими волнами тех, кто оказался под звездами в ее океане, ни в какой другой обстановке пережить невозможно.
Наиболее заинтересованно и живо обсуждала с Джимом его театральные дела Линда. Незадолго до вручения «Книжника» они говорили о новых веяниях в рекламно-информационном пространстве творческой жизни и театральной, в частности.
— Театру и Эджерли-Холлу нужна звезда! Настоящая звезда! — сказал Джим.
— Ты имеешь в виду «лицо фестиваля»?
— Именно.
— А ты сам?
Джим исподлобья посмотрел на нее. Она же знала, как трудно он переносит бремя публичности.
— Она должна быть обаятельная и открытая — наша визитная карточка.
Она? Обаятельная и открытая? Лицо театра и фестиваля? Джим, по-моему, это тебе самому нужна такая «визитная карточка». Когда-то я упрекала тебя в излишней требовательности. Пошли меня подальше со всем, что я тогда говорила. Будь требователен. Ищи.
Во дворе Гильдии издателей и газетчиков Линда, представляя Виолу, вспомнила этот разговор.
Поэт или просто глашатай,
Герольд или просто поэт,
В груди твоей топот лошадный
И сжатость огней и ночных эстафет.
В пятницу 29 октября Виола с утра осталась дома. Днем она сидела за работой, а теперь, в седьмом часу, расположилась на диване в гостиной, прислонившись подбородком к его невысокой спинке, и смотрела в окно. С детства любимым ее занятием было наблюдать смену картин, непостижимые переходы серого, блекло-розового, туманно-сиреневого и перисто-серого на раскинувшемся перед ней небосклоне. Всякий раз ее завораживала неповторимость творящегося ежесекундно шедевра на этом вечном живописном полотне. Не эта ли фреска впервые пробуждает в нас художников? Это чувство было сродни тому, что она испытывала, глядя на творения мастеров итальянского Ренессанса.
Она ждала Джима.
Телефон нарушил тишину. Звонила Энн.
— Информационные агентства сообщили, что ты сегодня не придешь.
— На этот раз они не ошиблись.
— Ладно. Значит, мы сами к тебе приедем.
— Только не сегодня, пожалуйста.
— Как? В день рождения — нельзя?
— Нельзя. Никому. Я ведь Мартину все объяснила. Похоже, он вас не предупредил.
— Погоди, ты что, не одна, что ли?
— Пока еще одна.
Ты пригласила Джима? — обрадовалась Энн.
— Да. Но это не то, о чем ты подумала. У вас у всех только одно на уме. Это по делу.
— Ну, тогда успехов вам обоим. Я обнимаю тебя — с днем рождения! И советую выключить телефон. Да, не забудь его поздравить — вчера его опять номинировали. Теперь на «Лучший дебютный роман года».
Знаю.
— Пока, поэт!
О том, что сегодня день ее рождения, Джиму она не сказала. Пригласив его, она сделала подарок самой себе. Их отношения сейчас были на той ступени приятельства, когда можно откровенно поговорить о многом, тем более, что он проявлял неподдельный интерес ко всему, чем она занималась. Она убедилась, что на его вкус можно положиться, а профессионализму доверять. Ей не терпелось показать ему лучшее из того, что она написала.
Послышался стук дверного кольца. Виола спустилась вниз и открыла. Казалось, она еще больше похудела за последнее время. В черных шелковистых брюках, в белой узкой рубашке, с волосами, сегодня приподнятыми над затылком упругими кокетливыми перышками, она была похожа на музыканта, только что победившего на конкурсе молодых исполнителей.
— Можно?
— Проходи!
Они поднялись наверх. Джим огляделся.
— У тебя очень теплый дом.
— Да, я люблю уют, — кивнула она. — Здесь спокойно. И хорошо думается. Как ты относишься к кулинарии?
— Неожиданный переход. Хорошо. Превосходно отношусь. Кое-что даже умею.
— Прекрасно! Тогда предлагаю пойти на кухню, а потом вернуться сюда.
— Идет.
— Знаешь, почти все, что я умею готовить — из Италии. Это началось с самого крепкого кофе, какой только можно найти и научиться варить в Европе. Потом, разумеется, паста. Но не только. Мне нравится вся средиземноморская пища. Я очень люблю специи, оливковое масло, пресный хлеб.
— Глядя на тебя, никак этого не подумаешь, — сказал Джим.
Она засмеялась.
— Даже если поэт — эфирное существо, он должен уметь накормить ближнего.
— Любопытная мысль. Приятная, я бы даже сказал.
— Прямая взаимосвязь, Джим. Чувство вкуса. Восприимчивость. Чувственность. Помнишь, в одном интервью ты сравнивал текст с вином и говорил о пряном вкусе того и другого?
— Насыщенном.
— Да. Именно. Язык чувствует и слово, и вкус.
Они разложили уже приготовленные ингредиенты для пиццы по неаполитанскому рецепту на удлиненные лепешки.
— Значит, после Италии ты продолжаешь жить по-флорентийски? — спросил Джим.
— Что касается кухни, да. Наша еда, откровенно говоря, кажется мне тяжеловатой.
Она достала бутылку сухого красного вина.
— Знаешь, на какое вино похожа ты?
— На какое?
— На Марсалу?
— Почему?
— Это крепкое красное сицилийское вино. Наподобие мадеры, но слаще — с очень специфическим вкусом. Раньше, чтобы придать ему этот вкус, в него добавляли немного вываренной корабельной смолы.
— Интересно. Образно. Надо подумать.
— Это «Что на что похоже» — любимая игра и театральная привычка, — добавил он.
Он смотрел на нее. Она молчала. Потом сняла со стола противень и поставила его в духовку.
— Полчаса у нас есть. Кофе?
— Да.
И снова она стояла перед ним, прислонившись к столу и сложив на груди руки, словно давая понять, что он может чувствовать себя свободно. Он сидел, казалось, спокойно, продолжая вертеть в руках пробку, только что свинченную со штопора, но нарастающая дрожь не позволяла ему встать. Он на секунду закрыл глаза, чтобы приглушить волнение. Идя сегодня сюда, он понимал, что его ожидает. Уже во время их встреч в театре он чувствовал, что вот-вот настанет момент, когда он не сможет преодолеть притяжение и не отпустит ее. Домашняя и теплая атмосфера его рабочего кабинета соединяла их быстрее, чем они осознавали. Общие идеи и наметившиеся проекты, а главное, интерес и взаимная симпатия влекли их друг к другу, и притяжение становилось все нежнее и горячее. Понимая, что не станет сопротивляться своим желаниям, Джим все же не хотел, чтобы это произошло в театре, который мог бы выглядеть вынужденным пристанищем торопливых любовников. Сегодня он приказал себе подчиниться ее желаниям. Что она захочет, то и будет. Он последует за ней. «Я научу тебя тому блаженству, которого не заменяет ласка. Ты ж надо мной, как хочешь, верховенствуй, во мне печаль послушного подпаска»[44].
Поставив на стол чашки с обжигающим кофе, она села напротив него. Он сделал глоток.
— Ух… какой крепкий. И… необычный вкус.
— Это бичерин.
— Что?
— Он сварен по-турински.
— Как это?
— В нем есть горький шоколад.
Джим усмехнулся.
— Что?
— И тоже, как Марсала — похоже на тебя.
— «Ты есть то, что ты ешь».
— Это верно. Оказалось, тебя невозможно найти в Интернете, почему? — он сменил тему.
— Я предпочитаю быть подальше от посторонних глаз.
— Но ведь ты работаешь перед микрофоном, фактически перед публикой, на глазах у всех. В твоем случае — на слуху у всех.
— Да. Знаешь, когда ты на сцене, это не значит, что ты готов отвечать на пустые вопросы и спорить ни о чем. Сцена и микрофон защищают от ненужной информации. Интернет — другое дело.
— Парадокс, но правда, — согласился Джим. — Поэтому ты взяла псевдоним?
— Виола — мое настоящее имя. Второе — Фрея — мне нравится меньше, а Кальбфелль — моя девичья фамилия. Она с трудом произносится и всегда коверкается. У меня, почему-то, все не просто — это я об именах.
— Интересно, что означает твоя фамилия?
— Телячья шкура — по-немецки.
— Это любопытно… — он сделал паузу. — В елизаветинское время из телячьих шкур делали пергамин. Думаю, тебя удивит, что в моей библиотеке в Норфолке висит работа твоего однофамильца. Правда его звали на французский манер — Виллан. Это означает то же самое, что велень, телячья шкура.
— Ведута Венеции? Джим, значит, она действительно существует? И принадлежала Джеймсу Эджерли?
Он кивнул.
— Да. И он действительно работал в издательстве Ричарда Филда.
Виола глубоко вздохнула и посмотрела так, будто увидела горизонт.
— Джек Эджерли получил копию венецианской гравюры в подарок. Он сам — автор нашего фамильного экслибриса. Я долго вчитывался в сонеты и пьесы. Они сказали о многом.
Виола повернулась, будто хотела что-то взять, но вдруг положила руку ему на плечо, ласково погладила и быстро отошла. Он выдохнул и, неловко взяв со стола стаканы и бутылку, спросил:
— Ну, как там дела? Готово?
— Думаю, да.
— Тогда меняемся — мне горячее, тебе — горячительное.
— Ты — рыцарь!
Джим осторожно вытащил противень и, перекладывая пиццы на большие подогретые тарелки, засмеялся и сказал:
— Он не знает страха. Он не знает упрека. Он вообще ничего не знает.
— Не кокетничай!
— Как можно, что ты!
Они поднялись наверх. Здесь она предложила ему сесть за письменный стол, а сама, шагнув босой ногой на кресло у стола, по-турецки устроилась в нем.
— Прошу! — сказала она.
Он не двигался, глядя на нее.
— Что? На что ты смотришь?
— Это твоя ТАРДИС?[45] — кивнул он на кресло.
— Что-то в этом роде.
— У меня тоже есть что-то в этом роде.
Стол?
Тахта. В библиотеке.
На письменном столе он увидел стопку папок. Это были сценарии и пьесы, подобранные к его приходу.
— Можно? — спросил Джим.
— Конечно.
Он сел за стол и, раскрыв лежавшую сверху папку, погрузился в чтение. Она следила за его лицом и движением рук, по которым можно было судить о чувствах, вызванных прочитанным. Время шло, стопка прочитанного росла. Виолу поразила его способность читать с такой скоростью и, судя по всему, очень внимательно. Вдруг он покачал головой.
— Что? — спросила она.
— Мне нравится твой прием выстраивать сюжет — например, без начала и, конечно, неожиданные концовки.
Закончив читать, Джим оперся лбом о левую ладонь и медленно перевел взгляд на Виолу.
— Что скажешь?
— Это ты.
И это не был вопрос.
— Я, — ответила она. — Кажется, я могу написать текст на любую тему с любым сюжетом. Однажды, когда я была подростком, поэт-редактор, который впервые опубликовал мои стихи, устроил мне что-то вроде экзамена. Он, по мере того, как я приносила новые стихи, предлагал мне разнообразные темы для стихов и прозы. И сказал тогда: «Талант отличается от гения тем, что имеет границы. В какой-то момент обнаруживается неспособность сделать что-либо на определенную тему в предлагаемой форме. Пиши». И я начала писать на заданные им темы. Это продолжалось около года. Когда он попытался меня остановить, я напомнила о его предложении — распечатать все, что будет готово к тому моменту, когда он предложит завершить эксперимент. Когда картридж закончился, а стол был завален, он сбежал. Его терпению надо отдать должное. Кстати, этот же редактор был сторонником идеи, что женщине-поэту свойственно эксцентрическое сексуальное поведение. И еще он говорил, что гениальным поэтом может быть только мужчина, а просто поэтом — женщина, которая любит женщин. Я не то и не другое, Джим.
— Я знаю.
Возникла пауза.
— Почему у тебя так мало опубликованных вещей? — спросил он.
— На самом деле не так уж и мало. Довольно много программ для радио, сценариев видовых и документальных фильмов и тех, что ждут своей очереди. А самое главное — это мои переводы и сборники стихов. К сожалению, то, что вышло, больше известно в Европе, чем здесь. Но остановиться я не могу. Я пишу, как дышу.
«Я люблю тебя, — думал он, — у меня хватит терпения ждать, пока ты пишешь. Всегда. Всегда».
— Зимой пишется лучше всего, — тихо сказала она, — особенно, если много снега.
— А я с зимой расстаюсь легко. Весной и особенно летом много дел — фестиваль.
— Хорошо, когда знаешь наперед, что будешь делать. У меня так не получается.
— Давай попробуем.
— Что именно?
Он наклонился к ней и взял ее руки в свои.
— Попробуем осуществить наш первый план. Я ищу голос для записи романа. Женский голос.
— Записать «Перспективу»? С тобой?
— Да.
— Джим, это лучший подарок в этот день в моей жизни.
— В этот день?.. Господи, ты смешная! Сегодня день твоего рождения?
Она кивнула.
— Подарок за мной.
— Это не обязательно.
Еще у меня есть просьба, продолжил он, — на церемонии по поводу номинации за «Лучший дебютный роман» будь моей официальной спутницей. Пожалуйста.
— Хорошо, — улыбнулась она.
В тот вечер их недосказанная тишина так и осталась нетронутой. Они легко прикоснулись щеками на прощание, когда она вышла проводить его, и задержались в этом прикосновении дольше обычного.
— Оставим все прошлое в прошлом, — сказал он.
— Я свободна, Джим.
— Я тоже.
Ее сценарии лежали в его рыжем портфеле, а стихи звучали в душе.
Удивительные совпадения иногда становятся реальными событиями жизни. Ночью, лежа без сна, вспоминая их разговор и гравюру с планом Венеции в библиотеке Эджерли-Холла, Джим перечитал небольшой фрагмент своего романа.
«В 1615 году Себастиан Виллан[46] из семьи франкфуртских кожевенников пустился в многолетнее странствие по городам Италии. В 1619 году он добрался до Венеции — тогдашней столицы издательского мира, где поступил учиться в Скуола Сан-Гульельмо — школу печатников, основанную английской четой. В 1621 году Себастиан женился на Беатриче Артелли — дочери покровителя школы, и увез ее в родной Франкфурт. Перед свадьбой Себастиан сделал в подарок родителям невесты гравюру с изображением Венеции — ведуту — вид города с высоты птичьего полета. Через два года копию его работы синьора Артелли привезла в Лондон».
Это нить — нить истории, нить памяти. Она то исчезает, то появляется вновь, но только тот, кто чувствует ее, помнит о ее существовании, может своими руками иногда выловить ее, прежде чем она вновь скроется под подобной морской — поверхностью настоящего. Это история слов, людей и произведений. Если она есть, она иногда всплывает на поверхность на протяжении жизни.
И наступит время, вот увидишь,
и не будет больше слез,
И любовь не разобьет больше твое сердце,
зато разгонит твои страхи…
На седьмое декабря назначили первую запись аудиокниги. Виола обгоняла себя, добираясь до «Флори Филд» за пятнадцать минут, вместо прежнего получаса, торопясь на репетиции. Зал театра, где они работали, стал для нее главной точкой притяжения. «Не удивляйся: моя специальность — метаморфозы. На кого я взгляну, становятся тотчас мною»[47].
Охваченная воодушевлением Виола встретилась с Линдой. Они давно не виделись. Линда, как всегда, бурно и громко одобрила последние новости.
— Похоже, что у него появились новые идеи для фестиваля. И они связаны с некоторыми из моих пьес, — в конце разговора добавила Виола.
— Наконец-то ты выбираешься из скорлупы. Слушай, ну а как он тебе в…
— Да мы не ради этого встречаемся.
— Разумеется, не ради! Еще бы!
Виола только рукой махнула.
Не прошло и пяти минут после ее ухода, как Линда позвонила Джиму.
— Какой же ты умница! Лучшего голоса не найти!
— Ли, я боюсь даже думать об этом, чтобы не сглазить. Скажи, мне все это снится?
— Не снится. Успокойся. Просто, по-моему, вы оба чуть сошли с ума.
24 ноября «Вечерний стандарт» назвал Джеймса Эджерли десятым из двадцати самых популярных авторов года в категории «Литература». За день до церемонии вручения премии «Дебютный роман» в пабе у Мартина Виола показала Джиму эту заметку. Он иронически улыбнулся и покачал головой.
— Что-то, по-твоему, не так?
— Приятно, конечно. Но, честно говоря, лучше, если бы это было в категории «Театр».
— Обязательно будет.
Он снова покачал головой.
— Что все же не так? — снова спросила Виола.
— Завтрашний вечер… — он почти перешел на шепот. — На самом деле я боюсь, что ты можешь неправильно истолковать мое приглашение.
— Джим, — она улыбнулась и тронула его руку, — не думай так.
Вечером следующего дня он был полон решимости сместить с поста мэра, не способного восстановить нормальное движение транспорта в центре. Город был завален снегом, и машина плелась по дороге, напоминавшей горные тропы.
Виола ждала. «Я вишу на пере у Творца крупной каплей лилового лоска», — думала она, глядя на себя в зеркало. В ее жизни терпение не раз испытывалось ожиданием, отбиравшим силы, когда таяли надежды и чувства уходили, как вода в песок. Сейчас она не подгоняла время и не сомневалась. Джим, элегантный, подтянутый, в черном костюме, приехал с небольшим опозданием и долго извинялся. У здания Художественного клуба стало очевидно, что патетика этого события являет полную противоположность сдержанности «Книжника». Здесь было царство литературного шоу-бизнеса. Количество представителей прессы соответствовало размаху мероприятия, а среди многочисленных гостей можно было увидеть любителей и завсегдатаев подобного рода собраний в мире искусства, бизнеса и политики. Всех встречал ковер — не красного цвета, а оттенка слоновой кости, и распорядители, регулировавшие перемещение гостей по нему к открытым дверям.
Джим и Виола приостановились по указанию распорядителя на нужном месте после выхода из машины, чтобы дать возможность объективам засвидетельствовать их прибытие. На них обратили внимание. Он любовался ею. Сдержанная, изысканная, стильная, она была хороша. На ней был атласный комбинезон полуночносинего цвета и туфли на очень высоких каблуках. Взгляды притягивало поблескивающее на шее венецианское иссиня-черное колье. Несуетность и слегка замедленные жесты подчеркивали ее изысканность и шарм. С друзьями они встретились в фойе. Проходя в зал, эти четверо за спиной у Виолы незаметно для посторонних глаз и понятно только Джиму, одновременно подняли большие пальцы, кивнув в ее сторону. Такой ее еще не видели.
В этот раз премия обошла Джима. «Перспектива» осталась только в номинации, но никто из компании не огорчился. Уже за полночь, когда они перебрались по традиции в паб на Темзе, Джим пригласил Виолу на танец. Они медленно кружились под знакомую мелодию «Этого никогда не случалось прежде».
— Рождество еще впереди, а снегом уже все завалило. Даже не помню, когда такое было, — сказал Джим.
— Хорошо! Я люблю снег.
— Ты что-то запланировала на каникулы?
Она пожала плечами. Он наклонился ближе.
— Мы все каждый год встречаем Рождество в Эджерли-Холле.
— Natale con i tuoi, Pasqua con che vuoi[48], — улыбнулась Виола.
— Это Петрарка так говорил?
— Скорее, Лаура.
— Я приглашаю тебя встретить его с нами, — и добавил, — со мной.
Она, чуть помедлив, согласно кивнула.
Через несколько дней они встретились в театре.
— Посмотри! — Виола положила перед Джимом лист со стихотворением. — Я удивлюсь, если ты скажешь, что тебе это незнакомо.
Он прочел:
IV
Две молодых брюнетки в библиотеке мужа
той из них, что прекрасней. Два молодых овала
сталкиваются над книгой в сумерках, точно Муза
объясняет Судьбе то, что надиктовала.
Шорох старой бумаги, красного крепдешина,
воздух пропитан лавандой и цикламеном.
Перемена прически; и локоть — на миг — вершина,
привыкшая к ветреным переменам.
О, коричневый глаз впитывает без усилий
мебель того же цвета, штору, плоды граната.
Он и зорче, он и нежней, чем синий.
Но синему — ничего не надо!
Синий всегда, готов отличить владельца
от товаров, брошенных вперемежку
(т. е. время — от жизни), дабы в него вглядеться.
Так орел стремится вглядеться в решку [49].
— Что ни строка, эпиграф к твоей книге, — сказала она. — Правда?
— Я бы сказал — отзвук.
— Да, отзвук, созвучие. «Две молодых брюнетки», библиотека, зоркие карие глаза, синие глаза мужа «той из них, что прекрасней». Можно представить, это о том же, что и в твоей книге. Но ты ведь никогда не читал эту «Элегию».
— Никогда.
— Писали, будто видели одно и то же.
— Кто знает?
На выходные и понедельник перед записью аудиокниги Джим уехал в Эджерли-Холл один. И не пожалел. Было морозно. Воздух, с самого утра похожий на свечной парафин, дымкой окутывал дом и прибрежный луг. Все было просвечено ленивым прозрачным декабрьским солнцем, едва приподнимающимся, чтобы, перевернувшись на другой бок, вновь скрыться за облаками. Джим решил пройтись по заснеженному полю. Он закурил, не снимая перчаток, что потребовало сноровки, и, прищурившись, засмотрелся на просторы в ретуши, напоминавшей молочную ледяную крошку. В этой тишине он обостренно чувствовал свое единение с этой землей и с домом и перемены в их общей судьбе. Дом, он сам, земля переживали часы прощания со своим одиночеством.
Завтра с утра он поедет в Лондон, чтобы во второй половине дня начать запись романа. При мысли об этом у него сосало под ложечкой и дрожало внутри. Он думал о Виоле. Такую глубокую нежность он не испытывал ни к кому прежде. От этого тепло растекалось в груди, словно сердце расплавлялось и заполняло его изнутри. Завтра состоится их дуэт, их голоса зазвучат в записи, перекликаясь друг с другом, точно скрипка и фортепиано. И это станет историей.
Солнце, заслоненное узким, длинным, устремившемся вверх серым облаком, светящимся по краям, окаймляло свое плотное покрывало ослепительной витой нитью, распрямляя во все стороны от него веерообразное оперение — желто-оранжевые декабрьские лучи.
Синий всегда готов отличить владельца
от товаров, брошенных вперемежку
(т. е. время. — от жизни), дабы в него вглядеться.
Так орел стремится вглядеться в решку.
Он был всего лишь точкой. И точкой была звезда.
Утром двадцать четвертого декабря Джим и Виола ехали в Норфолк.
Почти в конце пути она вновь заговорила о работе.
— Нам обязательно надо подобрать музыку, Джим.
— Отвлекись ненадолго.
— Не могу, у меня ателофобия.
— Это что — боязнь простодушных мавров?
— Милый стратфордианец, а-тело-фобия, не О-телло-. Боязнь несовершенства.
— Я человек деревенский, со мной говорить надо по-простому.
— И давно?
— Не очень. А вот и старый друг, — сказал Джим, указывая на силуэт дома на холме за лесом.
— Здесь красиво.
— Да. Многие отказываются от своих старых гнезд. А, по-моему, это — третий родитель, если угодно. Это сито. Через него просеивается все, что с тобой в жизни происходит.
Машина въехала на мост. Признак прибытия — шорох гравия на подъездной дороге, как дружеский шепот. Друзья еще не приехали, и Джим, не торопясь, показал Виоле дом. С волнением и гордостью он открыл перед ней двери библиотеки. Они остановились перед портретом Фрэнсиса Эджерли.
— Красивый пращур мой, — сказал Джим.
С портрета смотрел человек, черты которого угадывались в Джиме. Скулы, нос, глаза, выражение лица, будто готового в следующее мгновение улыбнуться. Художнику удалось передать в портрете достоинство и обаяние. Не удивительно, что он произвел в свое время одинаково сильное впечатление на короля и на премьер-министра.
Вскоре приехали: Мартин с ящиками вина, деликатесами и гитарой, Форд — с фейерверком для Нового года, Линда — с разученной партией Семелы Генделя и намерением заниматься на каникулах, Энн — с билетами на футбольный матч в Норидже на 29 декабря. Начался сочельник. Для друзей это время года в Эджерли-Холле с традиционным рождественским сырным пирогом, солоноватым и сочным, с красным вином итальянского происхождения было, пожалуй, самым любимым. Оказавшись здесь впервые, Виола почувствовала себя свободно, как все. За столом сидеть было не обязательно, поэтому, следуя своей привычке, она с удовольствием забралась в одно из больших кресел в гостиной и наслаждалась музыкой. Однако следующий день ни следа не оставил ей от желанной праздной лени. Ее смела волна вдохновения, подчиняя себе все — силы, мысли, волю, душу и даже тело, заставляя его забыть о еде и сне.
— Оказалось, я приехала работать, — виновато произнесла она, когда Джим ближе к вечеру зашел в библиотеку, где она просила оставить ее на весь день. — Вы на меня не в обиде?
Она приподняла и снова опустила на колени свою тетрадь.
— О чем ты говоришь? Ты же их знаешь. Тебе музыка не мешает?
— Нисколько. Я хочу к вам, но здесь так пишется! Как быть?
— Festina tarde[50]. Правильно?
— Да.
— И вот еще — «Время забрасывать сети и время ждать улова»[51].
— Оказывается, ты и в итальянском силен.
— С кем поведешься, — подмигнул ей Джим. — Не буду тебе мешать.
Следующие три дня она писала, стараясь чередовать работу с короткими прогулками и общением с друзьями. И где бы она ни появлялась — в библиотеке, гостиной, на кухне или террасе — она везде встречала его приветливый взгляд и улыбку, отчего впервые за много лет в ее душе поселился покой — мир на территории самой себя.
Утром 31 декабря Джим сидел за столом в библиотеке и время от времени поглядывал на тахту напротив. «Тот самый молодой кудрявый гений, которого так вдохновляет снег»… — вертелась в голове строка. Его телефон пополз от вибрации по столу — звук был выключен.
— Завтракайте без меня, Маф.
Он говорил едва слышно.
— Спит. Она не спала почти трое суток.
Виола лежала, растянувшись на тахте, голова ее откинулась на подушке влево, руки упали на бедра. На полу у тахты лежали блокнот, лист бумаги, ручка и карандаш с ластиком. После напряженной работы, прогулок по морозу, общения с друзьями и праздничных волнений она провалилась в глубокий сон. Джим не разрешал никому ее беспокоить.
В первый день Нового года после ночного фейерверка и утренней прогулки он вновь нашел ее в библиотеке. Она весело посмотрела на него и процитировала:
Августин пришел… Увидев
Друга вновь в рабочей блузе,
Удивился… Гойя с хитрой,
Но веселою ухмылкой
Пояснил: «Ну вот, как видишь,
Я работаю…»[52].
— Вижу, — он подошел и сел рядом, перелистывая блокнот.
— Знаешь, есть идея. Давай включим в программу рождественских концертов в Эджерли-Холле твои стихи в твоем исполнении.
— Идея замечательная, — медленно произнесла она.
Говорить не хотелось. Он лег на широкую тахту вдоль стены лицом к ней и, подперев голову правой рукой, смотрел на нее. Она устроилась как его отражение, подперев голову левой рукой. Столько родного было в нем сейчас. Нет, всегда было в нем. Тянуться, любоваться, ласкаться и целовать, терять самообладание от нежности и любви — только этого хотела она сейчас.
Почувствовав, что глаза ее выдают, она, созданная из слов, как из атомов, лихорадочно искала что сказать, превращаясь в себя без слов.
— Если нет, — тихий голос вывел ее из замешательства, — просто посмотри на меня.
Она посмотрела и тут же оказалась в его объятиях — в библиотеке Эджерли-Холла на дедовской тахте при свете торшера и настольных ламп.
Они касались друг друга сгибами локтей, запястьями, изгибами шей, впадинами плеч. Точно умываясь друг другом, они терлись щеками, лбами, носами. Казалось, они давно знали друг друга, как супруги, долго бывшие в разлуке, и теперь им только нужно было вспомнить, что именно они друг о друге знали. Они дрожали от пронизывающей нежности и замирали, замедленно удерживая притяжение. Джим прикоснулся к ее щеке, она попросила положить на свое лицо ладони. Он закрыл, как от яркого света. Она узнавала — это были его руки. Она заплакала, но удерживала его ладони, а чуть успокоившись, разомкнула эти теплые длинные створки.
Стоило Джиму коснуться ее под тонким свитером, они, как простреленные, первое мгновение не могли вздохнуть, оцепеневшие от острых спазмов. Еще миг и они точно освобождали друг друга из плена. Одежда сошла, как отслужившая кожа. Они соединялись, точно вставляясь друг в друга. Когда они замерли, содрогаясь, Виола почувствовала, как его слезы упали ей на глаза и, смешавшись с ее слезами, потекли по щекам. Они плакали и смеялись беззвучно, всматриваясь друг другу в глаза.
— Что же тебя не было так долго?
— Я была. У тебя. В тебе.
— Как долго тебя не было.
— 500 лет.
Почему у нее вырвались эти слова? Но то, что происходило с ними теперь, никакому знанию не поддавалось. Она медленно проводила ладонью по его шее и затылку, запуская пальцы в волосы, и заново внимательно разглядывала лицо.
Вдруг она засмеялась.
— Держись. «Я буду ревнивей, чем берберийский голубь…»
Джим погладил волосы у нее на виске.
— Значит, — он целовал ее брови, потом, чуть отстранился, чтобы посмотреть в глаза, — у тебя не будет повода для ревности.
Она легла на его плечо. Тонкая, нежная. Казалось, она, словно мягкая глина, заполнила собой каждый его изгиб. Движения ее стали плавными, точно в ней развернулась крепко затянутая пружина. Он погладил ее по спине, и она потянулась всем телом, закрыв глаза. Она согревалась. Она играла. Он наблюдал. Потом оба затихли. Он уткнулся лбом в ее плечо.
— Ты освободила меня. И сама не знаешь, как ты меня освободила.
— От чего?
Он долго молчал, подбирая слова.
— Из непринадлежности. Не отпускай меня. Пожалуйста, не отпускай. Никогда.
Она прижалась щекой к его ладони.
— Я буду с тобой.
Снова несколько минут они молчали.
— С нами это должно было случиться только здесь, — прервала молчание Виола.
— Почему?
— Где же еще? Все началось с книг. В библиотеке.
Она снова притянула к себе его руку. Они уснули, не погасив лампу.
В один из первых январских вечеров, когда они были наедине, Джим сказал:
— Я хочу сделать тебе предложение.
Она замерла.
— Деловое, — он отвел взгляд и, помолчав несколько секунд, продолжил. — Стать драматургом для «Флори Филд» и, если да, то и продюсером фестиваля в Эджерли-Холле.
Приходит время, когда каждый мужчина хочет, чтобы его женщина просто была с ним, в его доме, а женщины любят чувствовать свою принадлежность. Джим Эджерли в этом ничем не отличался от других мужчин. Влечение и любопытство, пробуждаемое ее внешностью, отзывчивость на ее голос, нежность, уважение к ее уму и чуткое понимание ее таланта — все сплелось в его чувстве, многогранность которого удивляла, а глубина — трогала.
Утром он предупредил, что не отпустит ее даже домой. А она в ответ просто сказала, что, по ее мнению, его квартира на Эджертон-Кресент больше подходит им обоим. За день до отъезда в Лондон Джим ходил по дому настороженно, стараясь не привлекать к себе внимание, но пристально приглядываясь и прислушиваясь к тому, что делала и что говорила Виола. Черты его лица напряглись и обострились. Он боялся, что она вдруг передумает и скажет, что еще не готова или не может решиться. Но Виола сидела за компьютером, писала, листала «Гардиан», болтала с друзьями и не возвращалась к теме переезда. Значит, все шло так, как они решили.
— С тобой все в порядке? — спросила она.
— Да, — он смущенно посмотрел на нее.
Она улыбнулась. Ему. Он поцеловал ее в чуть заметную горбинку на носу. Она прикрыла глаза, но стоило ему выпрямиться, как в них загорелись веселые искорки.
— Ты ведешь себя просто неприлично. А уже пора собираться.
Он чмокнул ее в щеку.
— Иду.
Ночью он долго лежал без сна, прислушиваясь к ее дыханию. В его памяти всплывало пережитое месяц назад, — время пронеслось стремительно.
Первое, что он вспомнил — репетиция Рождественского спектакля в театре, на которой Виола читала из зала с листа реплики актрисы, потерявшей голос. Музыканты квартета, приглашенные для этого проекта, расположились в зале на стульях, расставленных на время репетиции довольно хаотично. Он смотрел на нее, стоя у входа в зал. В синем свитере и выглядывавшей в его вырезе белой футболке, в темно-синих плотно облегающих джинсах она выглядела юной и так на месте, словно родилась для того, чтобы сидеть на репетициях и стоять на сцене в этом зале. Она сидела, положив ногу на ногу, наклонившись вперед и внимательно прислушиваясь к происходящему. В одной руке у нее был микрофон, другой она придерживала лежащие на коленях страницы. Он смотрел на нее и думал, что все, чем была его жизнь до сих пор, с успехами, утратами, сомнениями, победами, разочарованиями и надеждами было только репетицией этой встречи с ней.
И еще он вспомнил, как седьмого декабря они вдвоем вошли в звукозаписывающую студию, как волновались, как говорили с оператором, как прошли за стекло и, надев наушники, настроили микрофоны, и как, взглянув на нее, он сказал: «В путь!»