В Вудвилль мы прибыли вечером и уехали оттуда утром на другой день. С городком как следует и не познакомились. То, что увидели, проезжая по улицам, казалось чуточку посолиднее и побогаче, чем в Сильвервилле, — меньше дощатых и бревенчатых хижин, дома — каменные, из розового туфа, как у нас в Армении, некоторые отделаны гранитом и кремовым песчаником. Вывески ярче и крупнее. Добротно выглядела и гостиница «Веррье-отель» с колоннадой у входа. Ее владелец Гастон Веррье, к которому мы направлялись по указанию Стила, любезно предоставил нам комнаты в своей огромной квартире, занимавшей весь первый этаж гостиницы. Веррье, толстенький, разбитной француз с чисто выбритым лицом и аккуратно подстриженными седоватыми бачками, владел рыболовными промыслами по берегу Реки. Мы видели их, проезжая, — бараки и хижины, опрокинутые лодки на берегу и сети, натянутые на кольях. Ему принадлежали и виноградники на склонах холмов, примыкавших к городку с севера. Принял он нас гостеприимно и радушно, познакомил со своим типично французским семейством, приказал отвести наших измученных лошадей на конюшню, угостил обильным и сытным ужином. За ужином мы узнали, что «все порядочное население города голосует за популистов». «Кого же вы считаете непорядочными?» — спросил я как можно серьезнее, чтобы хозяин не почувствовал скрытой иронии. «Рыбаков-поденщиков, — охотно пояснил он, — тех, кого нанимаешь на ловлю. Ненадежные люди». — «А они за кого голосуют?» — поинтересовался я. «Ни за кого, — пожал плечами Веррье, — индифферентны. Их мог бы купить Мердок, да у него, к счастью, и партии нет». — «А трудовики?» — «Заводов здесь нет — нет у трудовиков здесь и базы, а приезжих агитаторов мы не любим, — сказал хозяин. — Мы, настоящие популисты, не очень-то жалуем своих левых».
Утром, простившись с Веррье, Мартин и я уже сидели в купе первого класса железной дороги Вудвилль — Город. Как непохоже было это путешествие на первую нашу поездку в Город пятьдесят лет назад. Тогда — запряженный шестеркой битюгов автобус, облупленный и запыленный, не дилижанс, воспетый Андерсеном и Диккенсом, а именно земной автобус, без мотора, который выбросили из-за отсутствия бензина, с рваными, обтрепанными сиденьями, торчащими пружинами; пассажиры — несколько запоздавших с загородной прогулки туристов, одетых совсем как земные парни и девушки. Сейчас — роскошное купе железнодорожного вагона, пассажиры в цветных сюртуках и длинных бархатных и кружевных платьях, толстые свечи в медных подсвечниках, старомодные саквояжи и кофры, обед, принесенный вышколенным официантом из вагона-ресторана, и медленно плывущие пейзажи за окном — то лиственный лес, то газон на фермах, то коровы на лугах, то редкие трубы заводов, поближе к Городу. Так, должно быть, ездили в Южной Германии или Швейцарии в восьмидесятых годах прошлого века.
До самого вокзального перрона меня не оставляла тревожная мысль о встрече с Городом. Что живо, что умерло, что изменилось? Не изменилась каменная брусчатка у заставы и утрамбованная сухая глина в примыкающих переулочках. Сохранилась центральная, немощеная, с рыхлой землей дорожка посреди улицы — по ней, как и раньше, скакали верховые: курьеры, порученцы государственных и частных контор, конные полицейские и просто любители верховой езды. Остались и велорикши. Появились легкие ландо и фиакры, а проще говоря, двухместные и четырехместные кареты и коляски на литых и дутых шинах, как у московских лихачей в дореволюционные годы. Я увидел и конку — легкий, открытый со всех сторон вагон, запряженный четверкой лошадей, тащивших его довольно быстро по врезанным в камень рельсам. Начинался Город тогда — полстолетия назад — с ободранных автобусов, поставленных на сваи ушедшими на пенсию полицейскими, и «бидонвиллей» — самодельных хижин из пустых бидонов, канистр и ящиков, а сейчас началом его стал вокзал. Выстроенный, вероятно, лет двадцать назад, ныне он постарел, облупился, но для меня он был неким новым явлением, преобразовавшим въезд в Город. Отсюда расходились длинные серые заборы, почерневшие от дыма и гари приземистые заводские корпуса и высокие каменные трубы, извергавшие в ясное прежде небо облака черной копоти.
Ехали мы в открытой коляске. Кучер в желтой крылатке время от времени взмахивал плетеным бичом, странно напоминающим удочку. Чем глубже проникали мы на территорию Города, едва уловимые изменения становились для меня всё ярче и разительнее. На улицах стало как бы просторнее и тише: мне объяснили потом, что почти половина или по меньшей мере треть городского населения — в большинстве одинокие мужчины и жаждущая романтики молодежь — покинула Город в поисках счастья на необжитых землях. Любопытные последствия этой миграции я узнал позже, пока же удивляло отсутствие привычной уличной толкотни, памятной мне по совместным нашим хождениям по здешним улицам пятьдесят лет назад. Удивляло обилие магазинов и всевозможных частных контор. Вовсю шла частная торговля и торговлишка, как в любом земном городе, куда еще не докатились чудеса супермаркетов и универсамов. Большие магазины и крохотные лавчонки, ларьки и киоски попадались буквально на каждом шагу. Девятнадцатый век, как и в Сильвервилле, соседствовал с двадцатым. В центре высились электрические фонари, и гирлянды лампочек украшали входы кинотеатров и кафешантанов — я употребляю именно это слово, потому что увидел его над застекленным входом в дом, по фасаду которого даже днем бежали электрические буквы. Судя по всему, и кинотеатры и этот, видимо, самый модный в Городе кафешантан с мопассановским названием «Фоли-Бержер» имели достаточно средств для того, чтобы позволить себе электрическую рекламу. Что показывали в кинотеатрах — немые или звуковые фильмы, — я еще не знал, только позже мне стало известно, что до звукового кино здешний прогресс еще не добрался и маленькие городские киношки обходились Глупышкиным и Верой Холодной на местный лад. По когда-то лесистым, а теперь наголо «обритым» горным склонам, продолжавшим Город, рассыпались в беспорядке улиц и переулков уже не самодельные бревенчатые хижины, а каменные хоромы богачей, окруженные садами. Город, несомненно, разбогател, подравнялся, и удивлявшая прежде в нем «склеенность» американского и французского провинциальных пейзажей стала как-то менее заметной, не бросающейся в глаза.
Отель «Омон» нас встретил бальзаковской старомодностью, характерной для него и пятьдесят лет назад. Те же тяжелые плюшевые портьеры, старинные канделябры, пузатая мебель, которую на Земле увидишь лишь на аукционах или в музеях. Только вместо фотографий Города и афиш, украшавших когда-то стены холла, теперь висели картины. Свечи в канделябрах были прежние — восковые, но люстра уже светила электрическими лампами. Отель, видимо, был настолько преуспевающий, что мог тоже позволить себе и электрическое освещение, и телефон, правда не в комнатах, а только у стойки похожего на директора банка портье.
Сейчас, после недельного бездействия, на которое я был обречен отсутствием Стила, неожиданно уехавшего в Ойлер для встречи с будущими своими избирателями и не успевшего даже познакомить меня с обязанностями советника канцелярии, я уже вжился в тихий отельный быт, привык к некрикливым темным краскам, бесшумной поступи слуг, к угрюмой неразговорчивости коридорных и чинной клубной обстановке бара. Отель наполовину пуст — говорят, из-за летних сенатских каникул, и я часами просиживаю за стойкой бара с единственным собеседником, шестидесятипятилетним барменом, помнившим и отель, и Город такими, какими видел их я пятьдесят лет назад по здешнему времени.
— Да, Город тогда был другим, — приходится кое-что присочинять мне, — еще отец рассказывал. Впрочем, и с моих мальчишеских лет здесь многое изменилось.
— Вы долго здесь не были? — спрашивает бармен.
— Лет десять. Теперь мне уже тридцать. После колледжа ушел в леса. Далеко по северо-востоку бродил.
— Я читал о ваших приключениях в газете. Мистер Мартин писал, тот, что живет в тридцатом номере. Ваш спутник.
— Теперь мы разделились, — говорю я, так как мы условились с Мартином не поддерживать открыто дружеских отношений. — Ведь это не наша газета, Эд.
— Знаю. Но в ней есть что почитать. Вот вы за эти годы многое увидели и узнали.
— А Город увидел и не узнал.
— Народу поменьше. Пятьдесят лет назад до миллиона доходило, а сейчас тысяч семьсот, не больше. Я не считаю пригородов. Там новых заводов понастроили.
— Уходит, значит, народ?
— Молодежь. Вроде вас, когда вы в леса сбежали. И теперь бегут. С луком и стрелами, как и раньше. Не всякий может охотничью двухстволку купить. Да и просто так уходят. С ножом, с лопатой. Земли много — только ищи да налог плати. А уйдешь подальше, так и бесплатно просуществуешь. И существуют. Дичью торгуют, шкурками. А меха нынче в моде.
— Значит, нуждается Город в рабочих руках?
— Держится мастеровщинка. И в мастерских и на фабриках. Высокая оплата труда. Приходится раскошеливаться, если хочешь рабочих держать.
— А сколько платят? — спрашиваю я, вспоминая о своих пяти франках в день у Фляшона.
— В шахтах больше пятидесяти франков за смену. Только там человека, как лимон, выжимают. По десять часов в день при двухсменной работе. И на прокатном, и на чугунолитейном, и на машиностроительном — все то же. Только в мастерских малость полегче, зато и плата поменьше. Цеховые старосты регулируют.
— Так ведь и оттуда можно уйти.
— Пожилые и семейные не уходят. Где ни работай — проживешь, не жалуясь.
— А ты оптимист, Эд. Платят хорошо — еще не значит, что жить хорошо.
— Так трудовики говорят, — пожимает плечами Эд.
— Слышал их?
— Я на митинги не хожу.
Информацию бармена я корректирую информацией Мартина. Он уже несколько дней работает в редакции «Брэд энд баттер».
Стил, узнав об этом, сначала рассвирепел:
— Прохвост ваш Мартин! Не ожидал…
— Не сердитесь, сенатор. Это в наших же интересах.
— Не понимаю.
— Сейчас поймете. Мердок серьезный противник. Надо проникнуть в его замыслы, в его игру. А игру он ведет крупную, я уже кое-что знаю о ней. Так вот, сенатор, пришлось пожертвовать Мартином, послав его в эту газету. Он многое может услышать и о многом узнать. Теперь у нас свой человек во вражеском лагере.
— Грязное это дело, Ано.
— Не очень чистое, согласен. Но для нас полезное. Даже больше — необходимое…
— А вы не преувеличиваете значение Мердока как политической личности?
— Боюсь, что нет, сенатор. Личность незаурядная. И думаю, очень опасная.
— Возможно, вы правы, Ано. Мартин не протестовал?
— Я убедил его, сенатор. Все в порядке. Можете спокойно ехать в Ойлер.
…Мы встретились с Мартином еще до приезда сенатора. Мартин не один, с ним Луи и Пит, разысканные в общежитии политехнички. Внешне — неброско одетые: не то студенты, не то клерки, встретишь на улице — не оглянешься. И оба сияют — пожалуй, это самое точное определение их душевного состояния.
— Ребята согласны, Юри. Я обещал им по пятнадцать франков в день, в три раза больше, чем у Фляшона. Только работать будут неполный день — они еще учатся.
— Одному из вас придется помогать мне в канцелярии, — говорю я. — Просматривать документы, сенатские протоколы, отчеты, подбирать нужную мне информацию. Какую именно, поясню, когда приступим к делу. Другой будет связан с Мартином. Работа на ногах, с людьми, информаторская, агентурная. Кому что — выбирайте сами.
— Человек я неразговорчивый — предпочту писанину, — высказывается первым Пит.
— А я — «на ногах и с людьми», — тут же вставляет Луи.
Наконец Луи и Пит уходят, получив за неделю вперед, а мы с Мартином остаемся вдвоем.
— Выкладывай, — тороплю я его. — Что узнал?
— Многое. Нет ни кризисов, ни экономических спадов, ни биржевой паники. Даже безработицы нет. Без работы только инвалиды и нищие-профессионалы, которых, кстати, ловят и ссылают на рудники.
— Знаю.
— Зато пособия инвалидам труда ничтожны, а семьям погибших на работе ни хозяева, ни государство вообще не платят. Пенсии начисляются с семидесяти лет, и только мужчинам. Женский труд оплачивается дешевле, и пенсией женщины не обеспечиваются. Таков популистский прогресс на практике. За полсотни лет построено не больше двух десятков заводов, значительная часть мастерских реорганизована в мелкие фабрички, тяжелая промышленность только развертывается, да и то лишь в пределах нужд сельского хозяйства, в легкой преобладает система надомников, а фабричных рабочих всего тысяч двести. Их здесь именуют по-старому: мастеровые. Никакой техники безопасности на предприятиях нет и в помине. Детский труд узаконен и не преследуется.
— А как с наукой?
— Кого из ученых встретишь на «дне»? Говорил я, правда, с одним бывшим университетским профессором — математиком. Математика, Юри, здесь на уровне девятисотых годов. Лучше других работают заводские научные лаборатории, в частности лаборатория некоего Уэнделла, заводчика, отпускающего на нее большие средства. Но все это редкие исключения, лишь подтверждающие промышленную отсталость Города.
Мартин рассказывает подробно и дельно. Но мне этого мало, мне нужно связать экономическую информацию с политической.
— А на «дне» вообще не говорят о политике, — усмехается Мартин. — Здесь голосуют за тех, кто платит. Покупателей и перекупщиков голосов и у «джентльменов», и у популистов в одном только рыночном районе десятки. Даже лидер «джентльменской» партии Рондель не брезгует покупкой голосов на меновом рынке. А привокзальные бильярдные и бары закуплены на корню популистами. За партийного соратника Стила, сенатора Клайна, — он же оптовый торговец рыбой в американском секторе, — голосовали на прошлых выборах сотни хозяев мелких лавчонок и рыбных ларьков. Думаешь, из солидарности? Нет, это стоило ему, как мне рассказали в редакции, больше ста тысяч франков. Мердок единственный не покупает пока голоса избирателей, но когда ему это понадобится, у него будет все «дно», от уличных забегаловок до клубных игорных домов. Тот же Пасква приведет ему тысячи и в Сильвервилле, и в самом Городе, где я уже встретил нескольких его друзей из памятной нам «берлоги». Кстати, о Мердоке, — тут Мартин понижает голос, словно боится, что кто-нибудь может подслушать, — я почти уверен: он замышляет что-то новенькое.
— А конкретно?
— Некто по имени Фревилл контролирует все притоны в американском секторе. Похоже, это — ставленник Мердока. Тут и питейные заведения, и салуны с потайными игорными залами, и бильярдные с барами. А во французском секторе правит некий Бидо, предпочитающий не делить доходы с Фревиллом. Так вот, с Бидо решили покончить. Как и когда, не знаю, но один тип проболтался, что скоро из Бидо сделают мясной пудинг. Только, я думаю, не наше это дело, Юри.
— Правильно думаешь. Мы не в старом Чикаго.
Я даже не предполагал, как мы ошибались.