Наташа быстро встала и открыла дверь. На площадке стоял Ленчик. В руках у него был большой букет роз.

- Ну как? - прямо с порога спросил он.

- Пятерка.

- Поздравляю, Наташенька, поздравляю! - Ленчик изысканно поклонился и передал ей букет.

- Спасибо. А ты как?

- У меня недоразумение, - в голосе Ленчика звучала обида. - Четверка. А ты знаешь, кому я вчера сдавал? Киселеву. Ведь это - вот, - и Ленчик постучал пальцем вначале себя по лбу, а потом по столу, - сухарь и недалекий дядя. А впрочем, все это чепуха! Хочешь, я тебе расскажу презанятную историю? Так вот слушай. Шел я с девушками из университета. Ну, понятно, какой гвалт поднимает ваш брат, когда вас больше двух. Сплошная ярмарка. У входа в вокзал я имел неосторожность бросить окурок. И что же ты думаешь? Откуда ни возьмись милиционер. Привязался. "Поднимите!" Я вначале думал, что он шутит, ну и, понятно, не обращаю внимания. Он свистеть. Задержал. Меня это так возмутило. Я его так отчитал. Так отчитал, что самому даже стало жалко бедняжку.

- Не нахожу ничего забавного. И зачем ты все это рассказываешь? возмутилась Наташа.

- Наташенька, ты не сердись. Может, я задел твои больные струны? Но от этого не уйдешь - смешное всегда останется смешным. И потом, разве это в какой-то степени относится к этому... как его?

- Не к этому, а к сержанту милиции. К простому милиционеру. И уж коль ты меня вынудил, то знай: я люблю его... Да, люблю! И он это знает. Знаешь об этом и ты. Знают об этом и другие, - как пощечины, посылала слова Наташа. - А вот тебя я никогда бы не полюбила. Не полюбила бы и в том случае, если б ты стал знаменитым, о чем, кстати, ты мечтаешь. Ты не сердись, Виктор, но тебя не за что любить.

Опустив глаза, Виктор молча сидел в кресле и растирал пальцами лепестки розы, которую он вытащил из петлицы пиджака. Много дерзостей слышал он от Наташи, но такой горькой отповеди не ожидал.

- Я люблю его со школьных лет. Если бы ты знал, как я ждала его писем с фронта! А вот теперь, когда он милиционер и когда ты и другие, вроде тебя, тычут в него пальцем и даже смеются над ним, я люблю его еще больше. Ты понимаешь, - больше!

Наташа хотела сказать что-то еще, но остановилась. По-мальчишески лихо закусив нижнюю губу, она щелкнула пальцем.

- Виктор! Ведь ты ни разу не видел его. Ты хочешь с ним познакомиться? Скажи, хочешь? Я уверена, что он тебе понравится. В нем ты найдешь то, чего не хватает нам. Воля! У него сильная воля! И наверняка он не глупее нас с тобой. Ну?

- Пожалуйста, - с напускным равнодушием ответил Ленчик, - но когда и где?

- Сегодня. Сейчас. Здесь! - Наташа посмотрела на часы. - Он должен быть с минуты на минуту.

- Наташенька, но я, право, не знаю, о чем с ним говорить. О литературе? Ты обвинишь меня в непорядочности, скажешь, что я нарочно играю на контрастах. Об искусстве? Еще сложнее. И это, пожалуй, будет для него terra incognita1. В чем он больше подготовлен, чтобы не поставить его в неловкое положение?

Наташа звонко рассмеялась. Она вдруг вспомнила случай, как несколько месяцев назад ей пришлось краснеть, когда в споре с Николаем о Бальзаке она уличила себя в таком невежестве, о котором раньше и не подозревала...

- Ничего. Можешь говорить о чем угодно.

- Хорошо, - согласился Ленчик, - я буду вести себя так, как хочешь ты.

Прозвонил звонок. Наташа пошла открывать дверь. "Он" - решил Ленчик, но по доносившимся возгласам и поцелуям понял, что пришла Наташина подруга, Тоня Румянцева.

- Виктор, посиди один, а мы посплетничаем, - донесся из коридора голос Тони.

Ленчику очень хотелось предстать перед другом Наташи солидно, произвести на него впечатление и раздавить своей эрудицией. Ведь это соперник: она сама призналась, что любит его.

Он воровато достал из кармана маленькое зеркальце, которое положил в книгу так, чтобы никто из неожиданно вошедших не застал его за этим, не совсем мужским, делом. Взбил и без того высокий кок волос, которые блестели от бриолина, поправил узелок ярко-красного галстука и, гордо вскинув голову, застыл в позе. Ленчик был доволен собой. Важно развалившись в кресле, он стал рассматривать альбом с репродукциями картин итальянских художников.

"На этой штуке я его наверняка подловлю, - злорадствовал Ленчик. Искусство - это не Перовский рынок, где среди воришек и спекулянтов он чувствует себя королем. Ты еще посмотришь, Наташенька, игру контрастов".

Прихода Захарова Ленчик не услышал. А когда все трое: Наташа, Тоня и Николай появились в гостиной, он сделал вид, что очень увлекся картиной и поднял глаза только тогда, когда Наташа предложила познакомиться.

В первую секунду Ленчик удивился. Подняв брови, он силился что-то вспомнить. И в тот момент, когда Николай, улыбаясь, протянул ему руку, Ленчик на какое-то мгновение перестал владеть собой. Болезненно съежившись, он попятился назад. Удивление на его лице сменилось испугом.

- Виктор... Ленчик, - с дрожью в голосе произнес он и положил свою тонкую вялую кисть в широкую ладонь Николая.

- Захаров, - отрекомендовался Николай, делая вид, что он не заметил беспокойства Ленчика.

Наташа и Тоня переглянулись.

- Виктор, что с тобой? - удивилась Наташа.

- Я что-то плохо себя почувствовал... Вы меня извините, но я покину вас, вяло улыбаясь, проговорил он и обратился к Николаю: - Я надеюсь, что мой уход не испортит ваше веселье...

Поклонившись всем сразу, Ленчик вышел.

- Вечное позерство! - возмутилась Наташа.

- Ты неправа, Наташа, вид у него действительно болезненный. Очевидно, человек слишком переутомился, - возразил Николай.

- Больным лечиться, здоровым отдыхать! Едем! - решительно вмешалась Тоня и, подхватив под руку Николая, со смехом потащила его к выходу.

Закрывая окна, Наташа сквозь листву молодых лип увидела, как Ленчик почти бежал по двору через детскую площадку.

- Виктор! - крикнула она вдогонку. - Надумаешь - приезжай. Мы будем на Голубых прудах. Захвати фотоаппарат.

11

Пляж Голубые пруды был полон народу. Люди лежали и сидели в качалках, на пляжных циновках, прямо на песке, на открытом солнце и под грибками, обтянутыми полосатой парусиной.

В стороне, с высоких вышек, делая в воздухе сальто и кульбиты, прыгали гимнасты-разрядники. Над водой в брызгах носились надутые волейбольные камеры и большие разноцветные мячи. А чуть повыше над берегом, под навесом пивного павильона, стояла очередь. Буфетчица буквально разрывалась,

Выбрав удобную позицию в стороне от пляжа, в тени от кустов свисающей над водой бузины, Ленчик устроился на помосте из трех жердочек, сооруженном каким-то рыболовом. Жердочки были тонкие, и ему приходилось балансировать, чтобы не упасть в воду. Присев на корточки, он поднес к глазам бинокль. Военный бинокль стометровое расстояние сократил до пяти - шести метров. Казалось, что стоит только протянуть руку и можно коснуться кувыркающихся в воде фигур. Медленно ведя биноклем, Ленчик стал разыскивать среди купающихся Наташу.

Он напал на нее довольно быстро. Наташа стояла на берегу у самой воды и звала кого-то к себе. Никогда она не казалась ему такой привлекательной. Ее тонкую фигуру облегал голубой купальник. Даже зеленовато-белые колокольчики ландышей, вышитые на нем, казались сейчас необычно красивыми. Голоса Наташи Ленчик не слышал и с досадой подумал о несовершенстве оптики, позволяющей видеть, но не позволяющей слышать. Вскоре около Наташи появилась загорелая фигура Николая. Высокий и широкоплечий, рядом с тоненькой девушкой он казался еще сильней. Взяв Наташу за руку, Николай побежал с ней в воду. От зависти Ленчик опустил бинокль, но через несколько секунд поднял его снова. Далекий пляж опять приблизился на расстояние вытянутой руки.

Плавать Наташа не умела. Всякий раз, когда Николай пытался завести ее поглубже, она вырывалась и, как полагал Ленчик, визжала.

Да, Наташа действительно визжала - она боялась глубины, и всякий раз, как только чувствовала, что дно уходит из-под ног, на нее нападал страх.

- Чего ты боишься, трусиха? - успокаивал ее Николай. - Ведь это же очень просто, работай одновременно руками и ногами. Не бойся. Я буду поддерживать. Плыви. Так, так... Вот и прекрасно! Замечательно! Не части руками. Дыхание, дыхание! Сколько раз тебе говорить об этом?

- Ну хватит же, хватит, - задыхалась Наташа. - Я устала, держи меня.

Ленчик отчетливо видел, как Наташа лежала на ладонях у Николая. Сколько бы он дал за то, чтоб это были ладони его, Виктора Ленчика.

После того как Наташа отдохнула, Николай вновь принялся за урок плаванья. По-прежнему поддерживал девушку на своих широких ладонях, он зашел поглубже и там отпустил ее.

- Теперь к берегу! - скомандовал он и отошел в сторону.

Несколько секунд Наташа держалась на воде самостоятельно. Глядя на ее испуганное лицо, Николай от души хохотал.

- Молодец! Замечательно, - подбадривал он. - Еще рывок, и ты у берега. Ноги, ноги! Почему ты не дышишь?

Наташа хотела что-то ответить, но хлебнула воды и закашлялась. Через несколько секунд ее голова скрылась под водой.

- Негодяй, ты ее утопишь! Ты!.. - бесновался Ленчик.

Николай быстро подскочил к Наташе и поднял ее.

Она крепко обвила его шею и, как ребенок, прильнула к нему. Бинокль дрогнул в руках Ленчика. Это было свыше его сил. Он заскрежетал зубами. Правая нога его подвернулась, он инстинктивно подался вперед и, не удержав равновесия, полетел в воду.

Плавал Ленчик плохо. Тяжелый военный бинокль и фотоаппарат, висевшие на шее, тянули на дно, костюм и ботинки связывали движения. Он изо всех сил работал руками и ногами, чтобы добраться до мостика. Лицо и волосы его были покрыты тиной и водорослями.

Когда Ленчик, пошатываясь, вышел на берег, первое, что бросилось ему в глаза, был отцовский "ЗИС" и шофер Саша. Саша растерянно смотрел на Виктора и никак не мог понять, что произошло.

- Домой! Быстрей домой! - приказал Ленчик шоферу и мокрый, в тине и водорослях, плюхнулся на заднее сиденье, устланное дорогим ковром восточного рисунка.

12

Наташа гладила свое любимое платье. Вечером она пойдет с Николаем в театр.

- Мамочка, ты знаешь, ведь Ленского будет петь сам Лемешев. Мне просто повезло.

Но матери было не до оперы и не до Ленского.

Несколько раз Елена Прохоровна пыталась серьезно поговорить с дочерью о ее будущем, но всякий раз Наташа или отшучивалась, или отговаривалась, что замуж ей еще рано, что это-де не в старину, когда выходили в шестнадцать лет. Но на этот раз мать проявила всю свою настойчивость. И это действительно был первый серьезный разговор двух взрослых женщин, где мать тонко поучала, а дочь смело не соглашалась.

Елена Прохоровна повела с того, что попыталась раскрыть перед Наташей неприглядные стороны семейной жизни. Это она делала впервые.

- С милым и в шалаше рай - это верно, - начала она. - Но надолго ли? О том, что бедность не порок - и с этим я не спорю. Но ведь это одни красивые слова.

Выждав, не последуют ли возражения, Елена Прохоровна вкрадчиво продолжала:

- Скажу тебе прямо, Наташа, мне не нравится твоя дружба с Николаем. Рано или поздно, все равно вы должны расстаться. И лучше рано, чем поздно. А вот свое отношение к Виктору ты должна изменить. Ты его просто унижаешь, а этого не следует делать.

Елена Прохоровна бесшумно встала с кресла и так же бесшумно подошла к окну. В комнате повисла тишина.

- Подойди сюда, - снова первой заговорила мать. - Посмотри. - Она указала на улицу, где стояли милиционер и прохожий. Очевидно, прохожий допустил какое-то нарушение порядка. - Ну чего он привязался? Что этот прохожий сделал? Наверное, всего лишь попытался перейти улицу не там, где положено. Эка беда. А ведь он формальным образом придрался. Вот и с твоим так. О боже, как это унизительно!

Оставив утюг на платье, Наташа подняла голову. Некоторое время она безмолвно смотрела на мать. Потом голосом, в котором звучала обида, сказала:

- Мама, как ты неправа. Ведь он выполняет свой долг. Он несет государственную службу.

- А разве я возражаю против того, чему вас учат в университетах? Я только хочу, чтобы ты отличала красивое от уродливого, возвышенное от низкого. А то, что там происходит, - унизительно.

Наташа с обидой посмотрела на мать.

- Хорошо, допустим, что у этого гражданина, которого остановили за пустяк, отвратительное настроение. Пусть ему кажется, что его незаслуженно отчитали, хотя я убеждена, что это не так. Но что будет делать этот гражданин, если, придя домой, он увидит, что его квартира ограблена? Куда он побежит за помощью?

- Ну, разумеется, он заявит в милицию.

- Вот вам первое противоречие, - обрадовалась Наташа. Про утюг она совсем забыла.

- Какая ты все еще глупенькая. Разве я оспариваю полезность милиции? Наоборот, я уверена, что она необходима так же, как дворники. Что стало бы без дворников в Москве через неделю? Москва заросла бы грязью. Они тоже несут службу.

- Да, они тоже люди. Тоже несут службу. Влюбляются, женятся... - Словно споткнувшись, Наташа остановилась. Краска залила ее лицо. - А потом, потом... Я совсем не понимаю, мама, почему ты с каким-то особым наслаждением льешь грязь на нашу дружбу с Николаем? Что он тебе сделал плохого? Тебя не устраивает его зарплата? Что он из простой рабочей семьи? - Наташа поняла, что говорит лишнее и замолчала.

В комнате уже начинало попахивать гарью, но ни дочь, ни мать не замечали этого.

В эти минуты Елена Прохоровна особенно остро почувствовала, что дочь уже взрослая. И это чувство ухода дочери из-под полной и неограниченной власти матери насторожило Елену Прохоровну. Ей хотелось крикнуть: "Да как ты смеешь, негодная! Ты с кем разговариваешь?! Кто я тебе?!" Но она сдержала себя, боясь испортить дело.

- Ты не горячись, Наташа. Если тебя раздражает такой мой тон, я могу говорить и без тона. Как мать я не допущу ничего серьезного между тобой и Николаем. Вы никогда не будете вместе. Все, что ты от него ожидаешь, то, что он где-то там заочно учится - это журавль в небе. А вот, если бы ты помягче и повнимательней относилась к Виктору, он давно бы сделал предложение.

- Он уже трижды его делал, - выпалила Наташа и покраснела еще гуще.

Елена Прохоровна вздрогнула и резко повернулась к Наташе.

- Как делал? А ты?

- Я трижды отказывала и просила, чтоб он больше не приставал со своим сватовством, а вот Николаю я бы не отказала.

Сказав это, Наташа стыдливо опустила глаза. Так откровенно о своих чувствах к Николаю она говорила с матерью впервые.

- Девчонка. Ты все еще глупая девчонка. Боюсь только одного: когда ты повзрослеешь - будет уже поздно, и разговор на эту тему станет излишним.

Елена Прохоровна говорила теперь с нескрываемым раздражением. Пытаясь проникнуть в душу Наташи, она хотела держаться спокойно, но чем больше она этого хотела, тем сильнее в ней просыпалась жажда власти над дочерью, и это выводило ее из равновесия.

- Да, я забыла, - уже более спокойно сказала Елена Прохоровна. - Виктор сегодня приглашен к нам на пироги. - Сказала как бы между прочим, но с явным намерением подчеркнуть, что власть над дочерью полностью находится в ее руках.

- Кто его приглашал?

- Я.

- Сегодня вечером я иду с Николаем в театр.

- Сегодня вечером ты будешь дома!

- Нет. Я пойду в театр. - На слове "театр" Наташа сделала ударение.

На эту дерзость Елена Прохоровна ничего не ответила, и только прищуренные глаза ее говорили, что разговор между ними не закончен, что в этой скрытой борьбе она еще не пустила в ход все то, чем располагает.

После напряженного минутного молчания, закрывая двери спальни, Елена Прохоровна сказала упавшим голосом:

- Ну что ж, поступай как знаешь. Ты взрослая, а мать - стара.

Только теперь Наташа вспомнила про утюг и сразу почувствовала запах подпаленной материи. Это платье ей уже никогда не придется надеть: оно было прожжено так, что никакие ухищрения портнихи не были в состоянии его исправить.

13

Часы на Спасской башне показывали половину первого ночи, когда Николай и Наташа возвращались из театра. Свернув с набережной, они медленно поднялись на Каменный мост. От фонарей над набережной в Москву-реку падали огненные столбы, дрожа и переливаясь на поверхности воды.

Николай и Наташа остановились в нише каменного парапета.

Было тихо. Лишь изредка внезапно налетавший откуда-то ветерок выхватывал из-под Наташиной косынки пушистый локон, бросал его ей в глаза, щекотал губы. Наташа смотрела вдаль, в темноту ночи и молчала. Молчать ей не следовало - она знала об этом хорошо, но никак не решалась заговорить. А разговор предстоял тревожный, тяжелый. Под влиянием матери Наташа все больше и больше приходила к мысли, что счастье ее с Николаем из-за его работы в милиции невозможно, что Николаю надо переменить профессию. Обо всем этом она и хотела сказать сейчас. Хотела и не могла.

Наконец решилась.

- Николай, - сказала она, - ты никогда не был рабочим?

Николай, не понимая значения вопроса, поднял на нее глаза. Не глядя в них, Наташа продолжала:

- А как бы хорошо было, если бы ты был рабочий. Простой рабочий. Как бы я ждала тебя по вечерам! Жду, и ты, усталый и чумазый, вваливаешься в квартиру, просишь есть. Какие бы борщи я тебе готовила... Я уже купила "Книгу о вкусной и здоровой пище".

Прибегнув к этой маленькой женской хитрости, которая была рождена большим чувством к любимому и которая сейчас могла стать сильнее всяких рассудочных убеждений, Наташа хотела избежать лобовой атаки в этом остром разговоре. Ее голос был настолько проникновенным и искренним - и прежде всего для себя самой, - что она не только верила в истинность своих слов, но считала, что иного между нею и Николаем не могло и быть.

Мечтательно нарисовав картину их будущей жизни вдвоем, Наташа ласково закончила:

- Тебе уже двадцать шесть, а ты все еще, как ребенок. За тобой нужно смотреть да смотреть.

Такой ласковой и откровенной Наташа никогда не была. Никогда Николай еще не чувствовал ее столь родной и близкой. Наивные слова о борще, которым она собирается его кормить, тронули его до глубины души. Если бы не здесь, на мосту, не в центре столицы, он взял бы ее на руки и понес, как ребенка. Нес бы долго-долго, сколько хватило сил. А сил у него много... Волнуясь и нервничая, он крепко сжал спичечный коробок, который неизвестно почему очутился в его руках. Коробок хрустнул, из него посыпались спички. Николай разжал кулак и улыбнулся.

- Ты виновата.

Но Наташа не обратила на это внимания.

- Сегодня я читала в "Комсомольской правде" об одном каменщике. Он строит дома. И почему-то я подумала: если б ты работал с ним в одной бригаде, ты был бы, как он. Нет, ты был бы лучше его. Ведь ты сильный, умный.

Наташа оживилась:

- А как приятно его невесте. Ведь у него непременно должна быть невеста, ему уже двадцать два года. Наверное, она сегодня ликовала, когда шла по улицам: с газетных витрин на нее смотрел ее любимый...

Наташа положила руки на плечи Николая. Взгляд ее умолял. Что-то новое, тревожное увидел Николай в этом взгляде.

- Коля, ну оставь свою работу. Сделай это для меня, ради нашего счастья. Иначе мы не можем быть вместе. Ты знаешь характер моей мамы. И ведь это не трудно: ты пойдешь на любой завод, даже в бригаду к этому знатному каменщику. Правда, милый. Ты сделаешь?

Наташа замолкла. Она смотрела в сторону, где строился огромный новый дом. Самого дома сейчас не было видно, но о размерах его можно было судить по множеству электрических лампочек, рисующих на фоне ночного неба силуэт здания.

- Этот дом, - продолжала Наташа, - виден из окна моей комнаты. Когда мне станет грустно, я подойду к окну и увижу - там, высоко-высоко, работаешь ты. Что ты молчишь? Почему ты такой мрачный?

Николай по-прежнему молчал. Он не знал, что ответить. Всего лишь несколько минут назад, когда Наташа трогательно нарисовала перед ним картину их счастливого будущего, он чувствовал себя стоящим на гигантской скале, в поднебесной выси, у солнца и звезд. От этой высоты захватывало дух. Под ним плыли облака... Но это было пять минут назад. Теперь же он безжалостно, почти в одно мгновение был низвергнут с этой сияющей высоты. Низвергнут в темную пропасть. И кем? Той, что мечтой своей подняла его к солнцу. Наташей. Любимой Наташей...

Николай не смотрел на нее. Ему было обидно и тяжело. Раньше она старалась убедить, доказать его ошибку в выборе профессии, кокетничая, дразнила его милиционером, а теперь она просила, умоляла. В ее тихом грудном голосе звучало обещание, что за одну эту уступку, если он изменит свою работу, она для него сделает все, что он захочет.

- Наташа, - тихо заговорил Николай, - через полгода, а может быть, и раньше, этот дом выстроят, и в него въедут жильцы. Бригада твоего знатного каменщика перейдет на другое место и там будет строить новый дом. И этот второй дом будет также выстроен, и в него, как и в первый, вселятся москвичи. Будет время, когда благодарные потомки вспомнят этого знаменитого каменщика и поставят ему памятник на той самой набережной, где он заложил первые камни этого дома. Будет время, когда сырой полуподвал станет печальным воспоминанием нашего поколения. Тогда, может быть, не будет ни тюрем, не будет... Ты улыбаешься? Да, не будет и милиционеров. Все люди будут хорошие, честные, добрые. Не будет краж, убийств, безобразий... Тогда невесты не будут уговаривать своих женихов, чтобы они не возились с ворами и хулиганами. Но это не так скоро.

Николай говорил медленно, внешне спокойно. Но за этим видимым спокойствием чувствовалось глубокое волнение.

- А сегодня, - продолжал он уже более резко и строже, глядя в Москву-реку, - сегодня еще многие живут в трудных условиях, все они пока в этот дом не войдут. И вот там-то, где трудно, где тесно, подростки иногда играют в карты. Не в преферанс. В преферанс от безделья играют на курортах да в мягких вагонах. Эти играют в очко. И когда неудачник проигрывается, он идет в магазины, крутится у касс, рыщет по аллеям парка... Как коршун, он вьется над добычей. И когда наступает удобная минута, он ворует, грабит, а иногда даже... убивает человека.

Переждав приглушенный раскат грома, который неожиданно прокатился над Замоскворечьем, Николай продолжал:

- Я никогда не говорил тебе о своей работе. Да ты по-настоящему никогда и не интересовалась ею. Но как ты можешь спокойно отнестись хотя бы к тем негодяям, которых мы недавно задержали. Их было трое, старшему двадцать два года, младшему восемнадцать. Все они здоровые, из обеспеченных семей. Неделю назад в одном дачном поселке эта плесень убила девятнадцатилетнюю девушку-студентку. Если бы ты видела, что они с ней сделали...

За спиной Николай услышал шаги. Он обернулся. Мимо проходил постовой милиционер. Его высокая фигура была затянута ремнями. Суровое и худощавое уже немолодое лицо милиционера говорило, что за плечами у него не один десяток лет напряженной и опасной работы.

По спокойной и ровной походке постового Николай понял, что они не вызвали у него ни подозрения, ни опасения.

- Вот видишь, - сказал Николай, - сейчас уже глубокая ночь. Москвичи давно спят, а он будет всю ночь ходить по этому мосту. Твой молодой каменщик и его невеста могут без опасения встречать рассвет в самых отдаленных аллеях парка.

- Я умоляла тебя, чтоб ты оставил свою работу, я хотела убедиться до конца, что ты любишь меня, а ты... ты... - Наташа остановилась, ей хотелось найти особые, сильные слова. Но эти слова не приходили. - Я хочу быть твоей женой, но не могу быть женой милиционера. Ты должен это понять и сделать выбор между мной и своей работой. И сделать это сейчас же, если ты хочешь, чтобы мы были вместе. Больше к этому разговору я не буду возвращаться...

Щеки Наташи пылали, она ждала, что он ответит. Наступило тягостное молчание. Это было то молчание, которому предстояло или отсчитать последние секунды их дружбы, или открыть новый счет их счастливой жизни. Глаза Николая и Наташи встретились.

- Мой отец был чекист, - медленно, с расстановкой проговорил он. - Старый чекист. Работал с Дзержинским. Погиб он на посту. Его убили белогвардейцы. О нем мне много рассказывала мать. По этим рассказам я полюбил отца. С детства я хотел походить на него, походить во всем. Теперь я это могу. Я люблю тебя. И я люблю свою работу. Я хочу, чтоб моей женой была ты. Но я никогда не брошу свою работу. Никогда!

- Ну, что ж, ты выбрал. До свиданья, - печально, почти шепотом и с тихой усталостью произнесла Наташа и пошла в сторону Александровского сада.

- Я провожу тебя.

Николай догнал ее и хотел сказать еще что-то, но Наташа строго и холодно посмотрела на него и так же строго отрезала:

- Прошу тебя, оставь меня в покое. Оставь навсегда!

Наташа пошла вперед, а Николай остановился, потом вернулся на то место, где они только что стояли, и не замечал, как крупные капли дождя все чаще и чаще стали падать ему на кисти рук, которые он положил на каменный парапет моста. Капли дождя падали на лицо, на плечи... Невидящими глазами он устремился вдаль, где цепь фонарей набережной сливалась в одну светящуюся линию и таяла в темноте ночи. Зигзаги молний и раскаты грома стали учащаться. Наползли низкие тучи и заволокли огоньки строящегося дома. Пошел сильный дождь, а Николай все стоял и стоял у каменного парапета. В его ушах звучало последнее слово "навсегда". Вдруг кто-то коснулся его плеча. Вздрогнув, он обернулся. Из-под капюшона военного дождевого плаща на него смотрело лицо того самого постового милиционера, который несколько минут назад проходил мимо, когда здесь еще стояла Наташа.

- Товарищ, простудитесь. Идите-ка лучше домой, - мягким голосом сказал милиционер.

Не зная, куда и зачем, Николай пошел в сторону, в которую ушла Наташа. Пока он шел по мосту, постовой милиционер пристально смотрел ему вслед, смотрел до тех пор, пока Николай не скрылся за нависающими над тротуаром кронами тополей Александровского сада.

14

На душе у Наташи было тяжело. Дверь квартиры она открыла бесшумно. В свою комнату шла на цыпочках, чтобы не разбудить мать. В темноте гостиной она наткнулась на стул, с которого со звоном полетели на пол какие-то пузырьки и склянки. Наташа вскрикнула и быстро включила свет. На диване лежала мать. Лицо ее было страдальческое. На голове лежало мокрое полотенце.

- Мама, что с тобой, ты больна?

Елена Прохоровна беспомощно простонала:

- Наташенька, подойди ко мне.

Наташа подошла к изголовью.

- Ты прости меня, доченька, - еле слышно проговорила мать. - Если я иногда была неправа, ты не сердись. Приходил доктор. Утешить меня ему было нечем. Опять сердце...

Елена Прохоровна подняла глаза и, заметив на щеках Натащи красные пятна, взяла ее руку, поднесла к губам.

- Не сердись на меня, доченька. Я скоро умру. Ты знаешь мои любимые цветы - розы и лилии. Посади их на моей могиле. А ограду сделай, деревянную, легкую... Железную не нужно, она тяжелая.

Дальше крепиться Наташа не могла. Спазмы перехватили ее горло. Встав на колени, она прижалась лицом к матери и тихо заплакала.

- Мама. Милая... Прости меня. Во всем виновата я. Я была неправа.

- Наташенька, я так хочу, чтоб ты была счастливой. Мне будет спокойней умирать, зная, что судьбу свою ты связала с надежным человеком. - Помолчав, Елена Прохоровна продолжала: - Несколько раз звонил Виктор. Он обещал позвонить попозже.

Слабым прикосновением руки она гладила волосы Наташи.

- Я все сделаю так, как скажешь ты, мамочка. Сегодня я поняла, что Николай меня не любит. Он любит только свою работу. С ним мы никогда не будем вместе. Я так ошиблась в нем.

- Не расстраивайся, доченька, ступай отдыхай. Ведь завтра рано вставать, у тебя экзамены. Да и я устала. Подай мне лекарство и иди.

Наташа подала пузырьки с лекарствами, поцеловала мать и пошла в свою комнату.

Как только за Наташей закрылась дверь, лицо Елены Прохоровны преобразилось. Тихо привстав, она накинула халат на плечи и неслышными шагами вышла на кухню.

Болезнь Елены Прохоровны была тонко задуманной игрой. Она была продолжением того дневного поединка между матерью и дочерью, в котором мать временно отступила, решив сыграть на самом неотразимом - на дочернем чувстве к больной матери.

Наташа стояла перед распахнутым окном в одной ночной рубашке и чувствовала себя бесконечно несчастной. Ее душили слезы. Неизвестно, сколько бы она простояла в этом оцепенении, если б не легкий стук из гостиной.

Наташа бросилась к Елене Прохоровне.

- Мама! Не расстраивайся, родная. Побереги себя, я сделаю все, чтоб тебе было хорошо.

Стоя на коленях перед матерью, которая теперь выглядела так же болезненно и беспомощно, как и полчаса назад, Наташа рыдала. Волосы ее были распущены, по щекам текли слезы.

- Не плачь, доченька, может, я поправлюсь. Врачи ведь иногда ошибаются. Ну, а если... то ты уже взрослая, скоро будешь работать.

- Не надо, не надо, мамочка. Прости меня, я так несчастлива...

15

Комната Виктора Ленчика была заставлена статуэтками, красивыми вазами и множеством мелких оригинальных безделушек, купленных в комиссионных магазинах. На стене висел дорогой ковер, на ковре - расписной фарфор, ружье, два старинных кавказских кинжала.

Уже полночь, но Виктор не спал. Окна комнаты были раскрыты настежь. Над промытым дождем тополем, который замер перед окном, висела молодая луна. Глядя на нее, Виктор задумался, потом, словно что-то вспомнив, быстро подошел к письменному столу и принялся нервно писать на большом листе. Это были стихи. Он писал, зачеркивал, снова писал. Иногда подходил к зеркалу, проводил рукой по волосам, потом опускался на диван и, закрыв глаза и что-то нашептывая, подбирал рифму.

Испытывая трудности в подборе рифмы, он приятно и радостно осознавал, что под пером рождается истинная поэзия. "В этой муке есть своя прелесть и сладость", - думал Ленчик, подходя к столу. Ленчик знал, что настоящим поэтам стихи даются нелегко, а потому старался мучиться, как большие поэты - Пушкин, Лермонтов... Иногда, записав счастливую строку, как и они, он рисовал на полях силуэты гор, женские головки, скачущих всадников.

Виктория Леопольдовна открыла было дверь, но, поняв, что сын переживает муки творчества, побоялась помешать его вдохновению.

Волосы Виктора были всклокочены, взгляд усталый, его клонило ко сну. Откинувшись на спинку дивана, он уже смыкал глаза, но телефонный звонок в гостиной заставил его очнуться.

Звонила Люда Туманова.

- Да, да, Люда. Вечер добрый. Собственно уже не вечер, а ночь. Конспекты? - Виктор опустился в плюшевое кресло. Посасывая трубку, которая давно потухла, он тоном наставника поучал: - Слушай, девочка, разве можно в такую ночь думать о политэкономии? Ты помнишь, кажется у Исаковского, сказано: "Когда цветет сирень, мне по ночам не спится?" Что, что? Что-нибудь свое? Ну, тебе, как современнику, я готов прочитать свою последнюю поэму. Я сегодня добр. Даже сейчас по телефону.

Обрадованный тем, что его согласились слушать, Виктор начал читать. Читал он усердно, размахивая руками, как на эстраде. Выражение лица его при этом каждую минуту менялось. Свои стихи Ленчик читал всегда с чувством. И не дай бог, если застенчивый слушатель из вежливости подхваливал его: тогда Виктора не удержать, уморит любого. Однако на этот раз ему не повезло - чтение быстро оборвалось.

- Что? Тебе не нравится? Ах, в другой раз? Раньше я всегда спорил с Леонидом, когда он уверял, что ты синий чулок. Но теперь я вижу, что спорил напрасно.

Виктор был оскорблен - его стихи не хотят слушать. И кто?

- Обижаться? На тех, кто обижен богом - грешно, - Ленчик бросил трубку.

Виктория Леопольдовна наблюдала за сыном из коридора через полуоткрытую стеклянную дверь из-за широких бархатных портьер. Это была ее излюбленная позиция, откуда она могла не только подслушивать тайны Виктора, но и видеть игру его выразительного лица. Особенно ее волновали разговоры сына с Наташей Луговой, в которую, как она знала, он уже давно был безнадежно влюблен. В эти минуты настроение сына эхом отдавалось в сердце матери. Два чувства: материнская ревность и обида за сына, с которым, по ее мнению, Наташа обращается жестоко, подмывали ее, и она еле сдерживалась, чтобы не подбежать к телефону и не наговорить дерзостей этой гадкой девчонке.

Оскорбленный разговором с Людой Тумановой, Виктор сидел в кресле. Посмотрев на часы, он решил, что Наташа уже вернулась из театра. Приосанившись перед зеркалом, он снова подошел к телефону. Номер набрал с замирающим сердцем.

- Наташа? Это я, Виктор. Ну, как спектакль, понравился? А ты знаешь, Наташа, я сегодня, как говаривал Есенин, "снесся золотым словесным яйцом". Уверяю тебя - эта вещь тебе понравится. Угадай, кому она посвящена? Не можешь угадать? Конечно тебе! Сгорать от любопытства я тебя не заставлю. Извини, что не все, но кое-что я прочту тебе сейчас.

Наташа, очевидно, что-то пыталась возразить, но Виктор увлекся и не слушал ее.

- Признайся, Наташа, стихи по телефону, это ж очень оригинально. Весьма мило, не правда ли?

Но не успел он прочитать и двух строк, как остановился, непонимающе глядя на портьеры. По неосторожности Виктория Леопольдовна высунулась из-за них больше, чем обычно.

- Короткие гудки! - раздраженно бросил Виктор.

- Телефонная неполадка. Перезвони, - отозвалась мать, делая вид, что очутилась здесь случайно.

Виктор снова набрал номер.

- Алло, Наташа? Нас, очевидно, разъединили. Я и забыл спросить, с кем ты была на спектакле? С Николаем?

Спросил и неестественно расхохотался.

Ленчик не верил в прочность дружбы Захарова и Луговой. Любовь милиционера он считал чем-то вроде оскорбления для такой девушки, как Наташа. Тем более, он не допускал возможности между ними брака. Но зная характер и взгляды Наташи, в которых он часто обнаруживал самые резкие неожиданности, Виктор, однако, чувствовал в этом милиционере серьезного соперника. Для него Захаров был так же непонятен, как и неприятен.

- Ты спрашиваешь, что смешного? Странная мысль взбрела мне в голову. Был бы жив Лев Толстой, он непременно написал новый вариант "Воскресения". И героиней сделал бы тебя. Почему? А очень просто: в первом варианте он отправил князя Нехлюдова за своей жертвой в Сибирь на каторгу, а в новом - он не менее гениально рассказал бы о том, как девушка, научный работник, влюбилась в милиционера. Модерн!

Довольный импровизацией, Виктор хохотал уже от души.

- Алло, алло, алло... - дул он в трубку. Короткие телефонные гудки изменили его самодовольное лицо. Глаза Ленчика бегали, ища помощи со стороны.

- Глупец? - громко произнес он, видимо, Наташино слово. - Ну, это ты распоясалась, девочка! Посмотрим, как ты будешь вести себя, когда мое имя появится на переплетах книг.

Только сейчас Виктор вспомнил, что из-за портьер за ним наблюдала мать. А та, чувствуя беду сына, уже спешила к нему на помощь. Он остановил ее:

- Мама, это недостойно! Любопытство - низменное качество. А подслушивание не прощается даже женщине. Ваши опасения за мою нравственность меня уже утомляют. Спокойной ночи.

Отчитав мать, Виктор направился в свою комнату.

- Да, чуть было не запамятовал, - тоном приказания бросил он через плечо: - Передай папе, что завтра на целый день мне будет нужна машина.

Оставить сына без внимания в таком душевном состоянии Виктория Леопольдовна не могла. Ей это казалось жестокостью. В щелочку неплотно прикрытой двери она наблюдала за Виктором, которого вновь посетили музы. Как и час назад, он метался по комнате, замирал у окна, присаживался к столу.

Нет, нет, богиня, вы падете

Передо мною ниц!

Я демон, я орел на взлете,

Я укротитель львиц...

донеслись слова до Виктории Леопольдовны. "Гениально", - заключила она, и на глазах ее выступили слезы.

Расстроенная, она направилась в кабинет мужа.

Андрей Александрович Ленчик, профессор Механического института, несмотря на поздний час, работал. Он любил ночные часы - не отвлекали ни телефонные звонки, ни посетители. Профессора Ленчика в стране знали как крупного ученого в области машиностроения. Его перу принадлежало немало капитальных трудов, по его книгам училось не одно поколение студентов. На лекциях, которые он читал всегда на высоком подъеме, аудитория была полна слушателей. В свои пятьдесят лет Андрей Александрович находился в самом расцвете творческих сил и возглавлял большой коллектив ученых, работающих над проблемой вибрации резца при разрушении грунтов. Работа поглощала его настолько, что иногда, засиживаясь в кабинете до самого утра, он так и засыпал в кресле. На работе его называли голубем. Действительно, это был человек мягкий и отзывчивый. Ни одно письмо от инженера, рабочего, полученное Андреем Александровичем, не оставалось без ответа. Он нередко жертвовал часами своего обеденного отдыха, если к нему в это время заходил посетитель. А однажды, встретив в коридоре института плачущую студентку, профессор так растрогался, что вместе с ней пошел к директору и просил разрешения пересдать экзамен, который девушка сдала на тройку, за что должна была лишиться стипендии.

Знающие семейную жизнь Андрея Александровича, помимо того, что любили его как человека, жалели. Он был несчастным мужем. Про его жестокую супругу в узком кругу знакомых ходили самые невероятные слухи. Говорили, что она посылает профессора в магазин, в ателье, а иногда даже по пустякам объявляет ему недельные бойкоты. Однажды тетя Варя, курьер института, женщина пожилая и далеко не болтливая, сокрушенно вздыхая, под большим секретом рассказала секретарю Андрея Александровича о том, как перед майскими праздниками, когда у профессора на квартире испортился телефон и ей вечером пришлось относить ему какой-то срочный пакет, она увидела, как он вытряхивал ковер.

- Словно некому, окромя него, выколотить. Ведь у них домработница, сама поперек толще, - закончила тетя Варя и горько вздохнула.

Углубившись в работу, Андрей Александрович не слышал, как вошла супруга. Расстройство на ее лице сменилось гримасой затаенной досады.

- Добрый вечер.

Андрей Александрович испуганно поднял голову. Он не смотрел на жену, но скорбное лицо его говорило: "Ну пощадите, ну пощадите же".

- Там страдает сын, а ты...

Виктория Леопольдовна властно положила ладонь на рукопись Андрея Александровича.

- Скоро у Витеньки распределение, его могут послать в Сибирь, а ты ни разу не подумал об этом. До сих пор ты не устроил ему место в Москве. В провинции его талант погибнет. Если ему не придется занять место в литературе, то виной этому будет отец. Родной отец.

Виктория Леопольдовна внезапно размякла и опустилась в кресло. Слезливо высморкавшись, она продолжала:

- Пробовал ли ты когда-нибудь по-настоящему заглянуть в душу сына? А она так сложна! Нет, ты этого никогда не поймешь. Для этого нужно быть отцом. А ты... Ты сидишь вот за своими расчетами и чертежами, над этими мертвыми схемами, которые ты называешь наукой, а рядом, за стеной, рождаются строки, которые, может быть, решат судьбу сына... Говорят о неблагодарных детях. Гораздо ужаснее видеть жестоких отцов.

Растерявшийся Андрей Александрович не знал, что ответить. Он никак не мог оторваться от мыслей, которыми был занят и которые так неожиданно и некстати были нарушены появлением жены. Это его молчание, расцененное Викторией Леопольдовной как равнодушие к судьбе сына, еще больше разожгло в ней состояние озлобления, с которым она переступила порог кабинета.

- Так я вижу, что ты не только не думал, но и не хочешь думать.

Она поднялась, властно взяла его за руку.

- Пойдем и ты увидишь.

Ступая на цыпочках, Виктория Леопольдовна повела супруга к комнате Виктора. Повинуясь жене, Андрей Александрович также пошел на цыпочках, приноравливаясь к ее шагу.

Споткнувшись о ковровую дорожку, он потерял ночную туфлю с левой ноги, и когда хотел надеть ее, Виктория Леопольдовна так на него посмотрела, что Андрей Александрович быстро отказался от своего намерения. Он шел с видом провинившегося ребенка, которому хотят показать его вину.

Приоткрыв дверь в комнату сына, они оба застыли.

- Ну теперь ты видишь? - зловещим шепотом спросила Виктория Леопольдовна.

Серая, растрепанная голова Виктора лежала на спинке дивана, рот был широко раскрыт. Во сне Виктор чему-то глуповато улыбался и со свистом всхрапывал. В таких положениях можно видеть пассажиров в общих вагонах, утомленных долгой дорогой и засыпающих в обнимку со своими мешками, деревянными чемоданами.

- Да, да, вижу, - отозвался Андрей Александрович, готовый согласиться со всем, в чем его упрекала супруга, хотя, кроме храпящего сына, ничего не видел.

А когда, некоторое время спустя, он вновь сидел над расчетами и чертежами, дверь кабинета опять раскрылась, и за спиной раздался властный голос жены:

- Обо всем этом побеспокойся завтра.

Войдя неслышными шагами в комнату сына, Виктория Леопольдовна нежно потрепала Виктора по щеке:

- Витенька, проснись. Перейди в кроватку, сынуля.

Виктор открыл глаза.

- Ложись в постель, глупенький. Устал?

Виктория Леопольдовна разобрала постель и вышла.

Когда Виктор уже лежал под белым шелковым покрывалом, мать снова подошла к нему и поцеловала в лоб нежно, как целовала его на ночь все двадцать два года.

16

Уже двое суток провел Захаров в поисках кондукторши. Часами ему приходилось томиться в проходных будках и диспетчерских комнатах первого и второго трамвайных парков. Детально были изучены графики работ кондукторов, поднята вся необходимая документация в отделах кадров, проведены десятки бесед с пожилыми кондукторами, которые в ночь ограбления Северцева находились на линии. И все бесполезно. Ни в одной из кондукторш Северцев не признал той, что везла его без билета в ночь ограбления.

Во втором часу ночи Захаров и Северцев, усталые и удрученные, вернулись на вокзал. Транспорт не работал, а добираться до дому пешком было далеко.

На голом дубовом диване время для Захарова тянулось необычайно медленно. Плохо спал и Северцев. Переворачиваясь с боку на бок, он глубоко вздыхал и, причмокивая губами, делал вид, что спит. Эту наивную хитрость Захаров понял: Северцев просто не хотел показать, что и ночь ему не несет покоя.

Заснул Захаров перед самым рассветом, заснул тяжело, с головной болью. А когда проснулся, было уже четыре часа утра - время, когда Москва еще спит и только дворники да милиционеры, если не считать транзитных пассажиров и засидевшихся гостей, наслаждаются ее рассветной прохладой.

Неловко закинутая левая рука онемела. Захаров попробовал поднять ее, но она висела безжизненной плетью. Так было у него уже два раза и оба раза это пугало его. Испугался Захаров и сейчас. Ущипнув онемевшую руку, он не почувствовал боли. Вспомнились слова врача из военного госпиталя: "Вы, молодой человек, хорошо скроены, но плохо сшиты. Бросайте курить, иначе кровеносно-сосудистая система вас может подвести". Через несколько минут Николай стал слабо ощущать в руке холодноватое пощипывание, напоминавшее муравьиное щекотание. Вскоре рука совсем отошла.

Молоденький белобрысый сержант Зайчик, облокотившись на столик с двумя телефонными аппаратами, клевал носом. Непривычный к ночному дежурству, он с трудом выдерживал рассветные часы, когда сон бывает особенно сладок.

Северцев лежал у окна. Заложив руки под голову и вытянувшись во всю длину дубовой скамьи, он показался Захарову очень большим.

"Спит или не спит?" - подумал сержант и стал пристально всматриваться в его лицо.

Не прошло и десяти секунд, как Северцев поднял веки, но поднял их не так, как это делает только что проснувшийся: постепенно, щурясь и моргая, а как человек, который закрыл глаза всего лишь на минуту.

- Не спится? - мягко спросил Захаров и, не дожидаясь ответа, выругался: Дьявольски гудят бока!

Клюнув носом о стол, Зайчик испуганно вскинул голову и растерянно заморгал.

- Доброе утро, Зайчик, - поприветствовал его Захаров.

Зайчик быстро вскочил и начал расправлять под ремнем гимнастерку. В эту минуту он был особенно смешон и казался еще мальчиком, который хочет скрыть свою детскую сонливость.

Зайчиком сержанта однажды назвал майор Григорьев. С тех пор все в отделении милиции называли его так, хотя фамилия сержанта была Холодилов. К этому прозвищу он настолько привык, что удивлялся, когда кто-нибудь из сослуживцев обращался к нему по фамилии.

К Захарову Зайчик относился с уважением. Он видел, что майор Григорьев особо ценит его и как работника, и как человека. А эта оценка для него была определяющей: Григорьева Зайчик любил и считал самым справедливым из начальников.

На стычки Захарова с Гусенициным Зайчик реагировал по-своему и просто: как только проходили слухи о новой "потасовке" между сержантом и лейтенантом, Зайчик тайком выводил мелом на диване, на столе или писал на книге дежурной службы неизменное "хв".

Так мстил Зайчик Гусеницину. Больше всего в людях он любил справедливость, а отношение Гусеницина к Захарову считал помыканием, верхом несправедливости.

Спустившись вниз, в дежурную комнату, Захаров увидел Гусеницина. Тот сидел за столом и рылся в папке с бумагами. Глаза его были воспалены: видно, что последнее время лейтенант мало спал.

"Чего он пришел в такую рань? Неужели опять завал в работе?" - подумал Захаров и громко поздоровался со всеми.

Старшина Карпенко ответил своим неизменным "доброе здоровьице"; он стоял опершись плечом о косяк двери и курил. Гусеницин, не поднимая глаз, еще сосредоточеннее углубился в бумаги.

- Как дела, сержант? - подкручивая кончики усов, спросил Карпенко.

- Как сажа бела! - отозвался Захаров и, заметив, что лицо лейтенанта стало настороженным, подумал: "Вижу, вижу. Ждешь моего провала?"

- Ну как, уцепился за что-нибудь? - допытывался Карпенко, в душе желавший Захарову только добра.

- За воздух, - нехотя процедил Захаров, не спуская глаз с Гусеницина.

- Так ничего и не наклевывается?

- Пока нет.

- Да-а-а... - В протяжном "да" Карпенко, в его вздохе звучало и товарищеское сочувствие, и легкий упрек за то, что Захаров взялся за слишком уж сложное дело.

По лицу лейтенанта пробежала желчная улыбка. Закусив тонкие губы, он весь превратился в слух, хотя делал вид, что занят только своими делами.

Захаров, кивнув Северцеву, вышел из дежурной комнаты.

Вокзальный гул, монотонный и ровный, даже в этот ранний час напоминал гигантский улей. Гул этот Северцева угнетал. Трое суток, которые он провел в отделении милиции, показались годом. Бесконечные допросы, утомительные поиски кондукторши, нескончаемая вокзальная толчея, назойливо всплывающие в памяти картины ограбления - все это так измучило Алексея, что, будь у него деньги на билет, он, не раздумывая ни минуты, махнул бы на все рукой и уехал в деревню.

Может быть, Северцев уехал бы и без билета, если б не Захаров, который с первого же дня отнесся к беде его сердечно, дружески.

Алексей знал, что сегодня предстоит делать то же самое, что делали вчера и позавчера, - искать кондукторшу.

Первый и второй трамвайные парки были изучены. Оставался третий трамвайный парк.

Шофер синей с малиновой полоской через весь продолговатый корпус милицейской "Победы" только что заступил на работу и еще полудремал за баранкой. Когда Захаров резко распахнул дверцу кабины, он вздрогнул, его рука машинально опустилась на кнопку сигнала.

Дорогой в трамвайный парк Захаров снова расспрашивал Северцева о кондукторше, но сведения по-прежнему были куцы: пожилая, с громким голосом, в платке. На такие приметы ухмыльнулся даже шофер: почти вез кондукторши в ночную смену повязывают платки, а остановки выкрикивают громко.

В голову Захарова лезли тревожные мысли: "А что, если и здесь впустую? Что, если Северцев ее не признает?" У трамвайного парка он отпустил машину и вместе с Северцевым направился к проходной будке.

Вахтером в проходной был седобородый жилистый старикашка в стеганой фуфайке, быстрый и словоохотливый. Лицо его Захарову показалось очень знакомым. Пристально всматриваясь в него, он старался вспомнить, где же видел этого человека? Но чем сильнее напрягал он память, тем туманнее и расплывчатее становился образ того, похожего старичка, которого когда-то, где-то встречал. "Таких стариков в России тысячи", - решил Захаров, стараясь подавить в себе безотчетное, назойливое желание припомнить двойника вахтера.

Документы, предъявленные Захаровым, старичок изучал внимательно и с какой-то хмурой опаской. А когда уяснил, что перед ним человек из уголовного розыска, то заговорил с таким почтением, что сержант подумал: "Этот расскажет, этот поможет!"

Михаил Иванович - так звали старичка - долго тряс руку Захарова.

- Э-э, сынок! Да я, ечмит-твою двадцать, поседел в этой будке, тридцатый годок уже машет, как я здесь стою. Всех знаю, как свои пять пальцев. Явится новичок - биографию сразу не пытаю оптом, а потихоньку-помаленечку за недельку, за две он у меня как на ладони. И кто такой, и откудова, и про семью закинешь...

Захаров спросил у Михаила Ивановича, не помнит ли он, кто из пожилых женщин работал в ночь на двадцать шестое?

Михаил Иванович с минуту помешкал, достал из кармана большой носовой платок и громко, с аппетитом, высморкался.

- Не помню, так вспомню. Говорите, на двадцать шестое? Из пожилых? старик смотрел в пол, что-то припоминая, и качал головой. - Только пожилых-то у нас порядком.

- А кто из них работает на прицепе из двух вагонов?

- Это смотря на каком номере. - Лицо старика стало еще строже.

- Номер трамвая не установлен.

- Это уже хуже, - протянул Михаил Иванович и, загибая пальцы и не обращая внимания на Захарова, стал называть фамилии пожилых кондукторш, работающих на прицепе из двух вагонов. Захаров быстро записывал. Их набралось шестнадцать.

- А не помните ли, кто из них в ночную смену повязывается цветным платком? - осторожно выспрашивал Захаров.

Михаил Иванович приложил прокуренный палец к жидкой бороденке и хитровато прищурился одним глазом, точно о чем-то догадываясь.

- Говорите, платок? Случайно не клетчатый?

Захаров посмотрел на Северцева: тот утвердительно кивнул головой. Михаил Иванович этого не заметил.

- Да, да, клетчатый, - ответил Захаров внешне спокойно и почувствовал, как сердце в его груди опустилось и несколько раз ударило с перебоями.

- Ну, ечмит-твою двадцать, опять неладно, - махнул рукой Михаил Иванович. - Опять Настя в карусель попала.

Михаил Иванович начал рассказывать о том, что знает Настю уже двадцать лет, и не было такого года, чтоб у нее чего-нибудь не случилось такого, за что ее не таскали бы по судам и прокуратурам.

Захаров слушал, а сам думал: "Ну где, же я тебя видел, где?"

Старик разошелся и углубился в подробности Настиных бед. Захаров, выбрав момент, мягко перебил Михаила Ивановича и спросил фамилию Насти.

- Фамилия ее Ермакова. - И видя, как внимательно его слушают, Михаил Иванович начал рассказывать, что живет Настя вдвоем с мужем, что сын в армии, а дочь уехала на Север, что Настя женщина хорошая, старательная, а все ей как-то не везет.

- Кто зазевается по пьянке, обязательно лезет под ее вагон. Обрезали сумочку с деньгами - Настю в свидетели. Летось новый начальник чуть было не перевел ее в подсобные, да спасибо на собрании отстояли. А то ходить бы Насте по территории с метелкой.

Взглянув на часы, Михаил Иванович спохватился. Было уже без двадцати пять.

- Сейчас того гляди закатится сама, сегодня она в первую смену.

Захаров понимающе кивнул головой и вышел из проходной.

- Я на минутку, - сказал он в дверях и взглядом позвал Северцева.

Этот немой язык следователя Северцев начинал понимать. У маленькой клумбы цветов, разбитой у самого входа в парк, Захаров и Северцев присели на скамейке.

- Следите внимательно за всеми, кто будет проходить в парк. Признаете ту, которую ищем, идите за ней через будку. Идите до тех пор, пока я не окликну.

Северцев кивнул головой. Когда Захаров скрылся в будке, он поднял с земли оброненный кем-то цветок. Знакомые запахи цветка на мгновение унесли его на родину, в покосы, в тихие деревенские вечера, напоенные сиренью и акацией, облитые лунной голубизной.

Тем временем Захаров вернулся к Михаилу Ивановичу и попросил его, чтобы он подал знак, когда войдет Ермакова.

Михаил Иванович, гордый и точно подросший от того, что ему, как ровне, доверяют свои тайные дела люди из уголовного розыска, важно крякнул и понимающе - дескать, нам все ясно - провел ладонью по бороде.

Вскоре потянулась утренняя смена.

Каждому, проходившему будку, Михаил Иванович находил свой знак внимания. Одному с почтением и молча поклонился, у другого спросил о здоровье жены, третью, молоденькую рыжую девушку с озорными глазами, назвал вертихвосткой, а когда та стала оправдываться, он замахал рукой: "Иди, иди, не хочу и слушать". Четвертую, тоже молоденькую девушку, поманил к себе пальцем и на ухо сказал: "Видел, сам все видел. Кто вчера по Оленьим прудам с другим под ручку разгуливал? Все расскажу твоему Санечке. Ох, девка, влетит тебе..."

Минут через пять народ повалил валом. Захаров уже устал всматриваться в лица и одежду проходящих. А Михаил Иванович все сыпал и сыпал не уставая. Свое излюбленное "ечмит-твою двадцать" он так ловко вворачивал при подходящем случае, что казалось: выбрось из его речи это не то междометие, не то поговорку, и все сказанное им лишится крепости, смысла и рассыпется.

- Ну как, Настенька, что дочка-то пишет? - спросил старик вошедшую женщину и многозначительно взглянул на Захарова.

- Ой, Михаил Иванович, у кого детки - у того и забота. Уехала и как в воду канула. Ведь это нужно - за два месяца только одно письмо!

- Да, что и говорить, - сочувственно поддержал Михаил Иванович, - с малыми детками горе, с большими - вдвое.

За спиной Ермаковой стоял Северцев.

"Она, она!" - пронеслось в голове Захарова. Почти не дыша, слушал он разговор женщины с вахтером. "Держись, Гусеницин Хведор. Рано ты записал меня в пораженцы. Конец клубка в моих руках", - думал сержант. И вдруг эти мысли оборвались. На смену им пришли другие. Перед ним была не ехидная и хитроватая улыбка Гусеницина, а вставало властное и по-отцовски строгое лицо майора Григорьева: "Работай не из чувства мести к Гусеницину, а для пользы дела. Помни свой долг". - Как он смел забыть об этих словах? Как он смел ликовать только из-за того, что покажет Гусеницину, как нужно работать? "Неужели только месть? Неужели только оскорбленное самолюбие говорит во мне?" - сам себя спрашивал Захаров. Посмотрев на Северцева, он увидел, что лицо у него было напряженное и бледное. С такими лицами на иконах рисуют великомучеников.

"Нет, не месть, не самолюбие, а долг... Только долг", - твердо решил Захаров и почувствовал прилив новых сил.

Дальше все шло так, как намечалось по плану. Согласовав с дежурным диспетчером подмену Ермаковой, Захаров допросил ее и был очень доволен, что та спокойно и подробно рассказала, как двое суток назад, уже во втором часу ночи, когда трамвай возвращался в парк, к ней на повороте у Оленьего вала на ходу заскочил в вагон высокий молодой человек с окровавленным лицом. Сошел он у вокзала.

Закончив допрос, Захаров устроил очную ставку, в которой Северцев и Ермакова опознали друг друга. А через двадцать минут все трое; Захаров, Северцев и Ермакова, уже ехали на милицейской "Победе" к трамвайной остановке Большая оленья.

Дорогой вспомнилось лицо вахтера. Снова мучал неотвязчивый вопрос: "Где же я его видел?" И вдруг, в какое-то мгновение, в памяти всплыл другой старик: в начищенных яловых сапогах, в белой льняной рубашке с красным поясом. "Молодцы! Молодцы, ечмит-твою двадцать!.. По-нашему, по-россейски!.. Гулять, так гулять!.." - лихо звенел голос старичка, обращавшегося сразу ко всем: и к стриженым призывникам, и к голосистым девушкам, и к завороженной коломенскими частушками толпе. "Вспомнил", - облегченно вздохнул Захаров, почувствовав, что он вырвался из каких-то клещей, сковывавших его мысли.

Место, где Северцев прыгнул в трамвай, Ермакова указала сразу. Большего сообщить она не могла.

Захаров поблагодарил кондукторшу за помощь и предупредил, что ее могут вызвать, если в этом будет необходимость. Шофер отвез ее на работу.

Северцеву все давалось труднее. Местность он признал далеко не сразу. Тогда ему все здесь казалось другим. В памяти неотвязчиво стояли зловещие картины дальних огней и ночь, душная, звездная ночь... А сейчас было солнечное, свежее утро.

- Нет, не узнаю. А может быть, и здесь. - Алексею становилось жалко Захарова. "Сколько труда и нервов будут стоить ему эти поиски", - думал он, идя следом за сержантом.

Захаров остановился, присел на пенек и закурил.

"При осмотре местности должна быть система. Бессистемными поисками, рысканьем можно испортить все дело", - вспомнилась ему грубоватая, но ясная установка профессора Ефимова, старого криминалиста, лекции которого проходили при гробовой тишине аудитории.

После перекура осмотр продолжался.

Обогнув рощу от шоссе до грунтовой дороги, сержант решил вести осмотр по квадратам. Северцеву было приказано следовать в двух шагах позади.

Шаг за шагом, от дерева к дереву, Захаров и Алексей прочесывали березовую рощу. Двигались медленно, зорко всматриваясь в каждый камешек, в каждую сухую веточку, валявшуюся в росистой траве.

Дойдя до грунтовой дороги (Северцев не помни как трое суток назад он шел по ней), они возвращались назад, и так же медленно, так же молча, подавшись чуть в сторону, снова двигались к шоссе. И снова к грунтовой дороге...

Чувство времени терялось. Были секунды, когда Захаров забывал, зачем он здесь, и продолжал поиски автоматически. Вспоминалась Наташа. Иногда из примятой травы лукаво подмигивали глаза Гусеницина, неприятные глаза цвета недозрелого крыжовника. Захаров останавливался, закуривал и, осмотревшись, снова двигался вперед. Северцев отставал. Бессонная ночь, напряженные поиски без завтрака положили под его глазами глубокие сероватые впадины.

Захарову все чаще и чаще приходилось его подбадривать.

Так прошло часов шесть. Солнце поднялось в зенит и палило нещадно, как оно только может палить в середине июля в полдень. Но Захаров не отчаивался. Бегло посматривая, на необследованный клин рощи, он верил, что заветное место, где будет раскрыто новое звено в цепи расследования, еще впереди, до него не дошли. "Рано ухмыляетесь, товарищ Гусеницин. Рано. Еще не все испытано", подбадривал себя Захаров и упорно двигался вперед.

Мысленно рассуждая сам с собой, Захаров вдруг остановился и вздрогнул. Шагах в четырех от него лежали две скомканные и ссохшиеся от запекшейся крови тряпки. Рядом валялся грязный носовой платок с синими каемками. Здесь же лежала размочаленная белая бечева с окровавленной на концах бахромой.

Северцев медленно плелся позади, совсем не испытывая той уверенности, которая жила в Захарове. Если он о чем и думал в эти минуты, то только о доме, о больной матери, сочинял оправдание, которое придется ему высказать, когда на собрании будут разбирать вопрос об утере им комсомольского билета. "Эх, ресторан, ресторан подведет. Каждый может спросить: "Зачем ты пошел в ресторан? Почему с поезда, товарищ Северцев, вы подались не в университет, а в ресторан?" Об этом будут спрашивать везде: на собрании, в райкоме, товарищи... Эх, если б не ресторан..."

Поравнявшись с Захаровым, Северцев остановился и увидел скомканные окровавленные тряпки. В первую секунду он в страхе попятился назад.

- Здесь! - выдохнул глухо Алексей и кинулся было вперед, но Захаров остановил его.

- Не троньте, нельзя!

Северцев покорно замер. Захаров слышал его отрывистое, взволнованное дыхание. Лицо Алексея было бледное.

Волновался и Захаров. Раскрывая планшет, он опять на несколько секунд вспомнил Гусеницина. На этот раз лицо его было настороженное и злое.

Приблизительный, грубый план местности - три березки и тропинка, ведущая к шоссе, - был набросан за минуту.

Ни к чему Захаров пока не притрагивался. Предварительно требовалось самым тщательным образом осмотреть место вокруг этих первых свидетелей преступления. Захаров не ошибся, полагая, что, кроме платков и бечевы, должны быть обнаружены и другие предметы. В примятой траве лежали светло-зеленая расческа и маленький, прокуренный мундштук янтарного цвета. Припав на колени, сержант двумя пальцами бережно взял мундштук. На его полированных гранях были заметны отпечатки пальцев. Расходясь веером, узоры замыкались в полукруг и обрывались у точеных ребер мундштука.

- Ваш? - Захаров повернулся к Северцеву, боясь, что тот ответит: "Да".

Но Северцев отрицательно покачал головой и с той же виноватостью, которая все эти дни сквозила в его голосе, тихо пояснил:

- Я не курю.

Не понять было Северцеву, почему лицо Захарова после этого стало суровее и сосредоточеннее.

В планшете следователя оказался специальный зажим, которым Захаров закрепил мундштук. Он закрепил его так, чтобы не стерлись следы пальцев.

К расческе сержант подбирался, словно к спящей змее, которая может смертельно укусить, если ее взять не там, где полагается. В эти минуты Северцев не только разговаривать - дышать боялся громко. Он не представлял ясно, для чего Захаров делал все это, но понимал, что это нужно.

Рассматривая расческу на солнце, Захаров обнаружил на ее плоских боках серые извилистые узоры, оставленные чьими-то потными пальцами.

- Ваша? - обратился он снова к Алексею.

- Нет, - ответил Северцев, не подозревая, сколько радости и надежд доставил он сержанту и этим своим отрицательным ответом.

В планшете следователя нашлось место и для расчески. Как и мундштук, она была закреплена торцами в особом зажиме.

Захаров решил вызвать служебную машину и до ее прихода не прикасаться к платкам и бечеве. Опустившись еще ниже к земле, он заметил, что трава была в бурых накрапах.

- Кровь, - сказал Захаров и, сорвав несколько таких травинок, положил их в блокнот.

Закончив предварительный осмотр и сфотографировав место преступления, он написал на листке бумаги номер телефона майора Григорьева и подал его Северцеву.

- Звонить умеете?

- Умею, - с готовностью ответил тот, стараясь хоть этим помочь сержанту.

То, что Северцеву следовало сообщить Григорьеву, после того как созвонится с ним, было написано на этом же листке: "След найден. Жду у Оленьего вала. Захаров".

Когда Алексей ушел, Захаров сел на траву и закурил. В эти минуты он походил на золотоискателя, который после долгих и мучительных поисков золотоносного места напал, наконец, на такую жилу, где драгоценный металл лежит в крупных самородках. Так аппетитно Захаров курил только на войне, в передышках между боями. Только тогда, в войну, все было по-иному. Такого вон пруда, набитого загорелыми ребятишками, которые с птичьим гомоном барахтались в воде, он в те дни нигде не встречал. Вместо непрерывно проплывающих с тихим шелестом красивых "зисов" в сорок четвертом и сорок пятом по разбитым дорогам, надрывая слух, грохотали тракторы-тягачи с пушками на прицепе, мощные танки с десантом на броне, "катюши". И не "Беломорканал" из модного портсигара, а моршанскую или бийскую (крепкую, как все сибирское) махорку из атласного вышитого кисета, подаренного еще в сорок четвертом году шефами-школьницами, когда лежал в госпитале, курил тогда он.

Захаров размечтался. Все вокруг было мирное, не фронтовое, а вот настроение каким-то маленьким отзвуком, тонким отголоском напоминало те далекие, отгремевшие боевые будни, которые имели свой особый вкус, особый цвет и особый запах. Отдаваясь памятью прошлому, он сидел до тех пор, пока перед ним не появилась высокая фигура Северцева. Почему он очутился перед ним, сержант вначале не понимал. Он впал в секундное забытье - так с ним уже бывало и раньше, когда он переутомлялся. Врачи объясняли это контузией.

Вскоре пришла служебная машина. Из нее вылезли Григорьев, Гусеницин и Зайчик. Последним вышел широкоплечий и небольшого роста парень с овчаркой.

При, виде собаки ("Ищейка!") у Северцева пробежали по спине мурашки.

У проводника собаки было скуластое монгольское лицо, черные, как смоль, стриженые волосы и раскосые глаза.

Ни о чем не расспрашивая, майор молча, с озабоченным лицом присел на корточки и принялся рассматривать платки, веревку, траву. Все молчали. В уверенных движениях Григорьева было нечто тайное, непостижимое для других.

- Ясно, ясно, - проговорил он и, встав, отряхнул руки. - Пускайте собаку.

Монгол дал понюхать овчарке носовой платок, издал при этом особый гортанный звук - это была команда "След!" - и собака, покружив вокруг березок, рванулась в глубь рощи, к прудам, почти касаясь кончиком носа земли.

По диким ноткам гортанного голоса, которые время от времени издавал монгол, по его широким скулам и раскосым глазам Северцев был глубокого убежден: убери сейчас собаку, и монгол сам поведет людей по невидимому следу.

Григорьев, Гусеницин и Зайчик поспешили за собакой. Захаров и Северцев остались на месте - так распорядился майор.

Минут через десять вернулся запыхавшийся Зайчик и сказал, что след оборвался у стоянки такси недалеко от главного входа в парк "Сокольники". Переведя дыхание, он закончил:

- Майор приказал ждать вторую собаку.

Когда след старый или затоптан, собака зачастую теряет его или сбивается на ложный след. В таких случаях для проверки пускают другую собаку контрольную.

Передав приказание, Зайчик круто повернулся и побежал в сторону Сокольнического парка.

Вскоре на шоссе остановилась милицейская "Победа", и из нее с рыкающим львиным клокотанием выпрыгнула лобастая с темной спиной овчарка.

Собаку держал высокий пожилой человек с длинным и узким лицом. Его тонкие руки, которые свободно болтались в широких рукавах белого кителя, еле справлялись с нетерпеливым псом. Северцев боязливо отступил за березу и вышел из-за нее только тогда, когда из "Победы" грузно вывалился старшина Карпенко. От его широкой груди, крепких рук и рыжих буденовских усов на Северцева повеяло силой и спокойствием.

Овчарку звали Палах. Это был красивый пес с внушительным экстерьером. После того как ему дали понюхать носовой платок, он тоскливо завизжал, покружился на месте, как и первая ищейка, и повел к шоссе. Проводник еле успевал за ним. У кромки шоссе Палах повернул назад и, никуда не сворачивая, повел своего хозяина вначале к прудам, а потом свернул к Сокольникам.

Захарову становилось ясно, что грабители бежали врассыпную, чтобы в случае поисков сбить со следа.

Пока сержант думал, что же нужно будет предпринять, если и этот след оборвется, прибежал Зайчик. Обливаясь потом, он скороговоркой сообщил:

- И эта привела к стоянке такси. Майор приказал все забрать и идти к нему.

Захаров еще раз окинул взглядом место преступления, аккуратно завернул обнаруженные предметы в пергамент и направился к парку. Только теперь он почувствовал голод и усталость. Сзади покорно плелся Северцев. Лицо его было утомленное и безразличное.

Недовольные потерянным следом, собаки досадно повизгивали. Палах то бросался к лесу, то тянул своего проводника назад и, извиваясь между машинами, всякий раз подводил к "Победе", стоявшей в стороне от других машин. Растерявшийся шофер - он был молод и, как видно, новичок в своем деле - сидел в кабине белее полотна и не знал, что делать: терпеливо ждать пассажира или подобру-поздорову убираться с этого места порожняком.

Майор заметил волнение шофера и успокоил его:

- Не обращайте внимания, молодой человек, это к вам не относится. - И отойдя в сторону, хмуро добавил: - След потерян.

- Да, - в тон, сочувственно подхватил Гусеницин, - как ни прискорбно, но это так.

Никто, кроме Захарова и Григорьева, не уловил в этом сочувствии скрытые нотки радости человека, репутация которого несколько минут назад во многом зависела от того, куда доведет след, обнаруженный Захаровым.

Оставалась еще одна надежда: мундштук и расческа. Об этом Захаров сказал Григорьеву, когда они вернулись в отделение. Майор внимательно рассмотрел находки и снова осторожно закрепил их в зажимах. Вызвав посыльного, он распорядился:

- Вот это немедленно отправьте в научно-технический отдел.

Откозырнув, посыльный вышел.

Майор посмотрел на покрасневшие от бессонных ночей веки Захарова, на его ввалившиеся небритые щеки и грустно улыбнулся.

- А что, если и эти отпечатки ничего не дадут? Предположим, что они принадлежат грабителям. Но ведь может быть и так, что преступники не имели еще ни одного привода. Это, во-первых. Во-вторых, может быть, что отпечатки пальцев оставлены не грабителями. Может?

Майор испытующе посмотрел на Захарова.

Сержант уверенно выдержал его взгляд.

- Я учел и это, товарищ майор, - твердо ответил он. - Есть еще два пути. Первый - искать гражданина со светлыми волосами и свежим шрамом через правую щеку. Другой путь обнаружен сегодня. Теперь уже ясно, что грабители уехали на такси. В Москве три тысячи шоферов-таксистов. Цифра не малая! Но в ночь, когда был ограблен Северцев, работала тысяча водителей. Значит, две тысячи уже отпадают.

- Но не забывайте, что это было три дня назад.

- У шоферов такси очень хорошая память на пассажиров. У них есть свои любимые стоянки. Они отлично помнят тех, кого везли даже неделю назад. А эта знаменитая тройка не могла не обратить на себя внимания. Они нервничали, они спешили и, наверняка, хорошо заплатили.

Майор откинулся в кресле. Хотя кое-что из этого плана ему и самому приходило в голову, но он не мог, однако, не порадоваться сообразительности сержанта. "Молодчина. Умен", - подумал Григорьев и, встав, подошел к нему вплотную.

- Правильно. Только береги себя. Умей рассчитывать силы. А сейчас отдыхать! Желаю удачи. - И уже тоном более строгим, закончил: - Пока не выспишься - на работу не смей появляться!

- Есть, товарищ, майор, - откозырнул Захаров и вышел из кабинета.

Когда он спустился в дежурную комнату, лейтенант Ланцов подал ему свернутую вдвое бумажку. Это была телеграмма из Хворостянского районного отдела народного образования. В телеграмме подтверждалось, что окончившему в 1945 году Хворостянскую среднюю школу Северцеву Алексею Григорьевичу был выдан аттестат зрелости с золотой медалью.

Захаров бережно свернул телеграмму и положил ее в блокнот.

Перед уходом он попросил:

- Товарищ лейтенант, прошу вас, когда Северцев придет с обеда, передайте ему, что завтра в десять утра я за ним приеду. Пусть ждет в дежурной.

Лейтенант кивнул головой.

- Хорошо, передам.

Было уже четыре часа дня, когда Захаров вышел с вокзала. Всю дорогу домой он придумывал, как бы оправдаться перед матерью и скрыть, что пошли вторые сутки, как он ничего не ел. Но что бы ни придумывал, все получалось неубедительно. Она опять начнет плакать и умолять, чтоб он поберег себя и пожалел мать.

17

Из метро Захаров и Северцев вышли в Охотном ряду. Зубцы Кремлевской стены, золотые купола старинных церквей, старые бойницы башен и взлетевшие высоко над ними рубиновые звезды - все эго разбудило в Алексее новое, не испытанное ранее чувство. Это чувство было непродолжительное, но сильное. Он даже забыл о всех злоключениях, которые с ним произошли, и испытывал восторг человека, впервые увидевшего своими глазами то, что он только смутно представлял воображением.

Манежная площадь была залита утренним солнцем, Моховая улица выглядела особенно оживленной. Она звенела молодыми голосами, пестрела цветными нарядами девушек; отовсюду неслись возгласы приветствий, смех, шутки. Все, что видел Северцев, ему казалось необычайно праздничным и торжественным.

- Вот и университет. - Захаров показал на здание с большим стеклянным куполом.

Алексей в ответ только вздохнул.

Московский университет в июле жил особой, напряженной жизнью. Со всех концов страны и даже из других стран мира съезжалась сюда молодежь, чтобы померяться знаниями на экзаменах. Сколько бессонных ночей проведет какой-нибудь сибиряк за дальнюю дорогу, прежде чем увидит Москву, Кремль, университет!.. Не нужно быть робким человеком, чтобы на первых порах растеряться. Все, что когда-то схватывал одним лишь воображением, сейчас лежит перед тобой живое, величественное. Смотри, любуйся, запоминай. Если даже не попадешь в университет, то и в этом случае не зря проездил отцовские деньги: побывал на Красной площади, в Мавзолее видел Ленина.

Больше всего заявлений в университет подавали отличники. Но заглядывали сюда и те, кто не решался подавать документы: с тройками в аттестате нечего тешить себя надеждой. Из любопытства они все-таки расспрашивали, прислушивались, присматривались к тем, кто поступает. Где-то в глубине души даже у троечника нет-нет, да и шевельнется дерзкая надежда: "А вдруг проскочу?"

Таких легко отличить по их нерешительным лицам.

С документами, завернутыми в газету, походит такой середнячок по факультетам, потолкует, узнает о том, как "сыпятся" медалисты, и, облегченно вздохнув, нахлобучит поглубже кепку, чтобы двинуть куда-нибудь попроще.

Не меньше здесь было и болельщиков.

Военные и штатские, старые и молодые, женщины и мужчины - каждый думал: уж если он сам пришел с дочерью или сыном, то это непременно облегчит поступление. Посоветовать, предостеречь, может быть, повидать полезного знакомого, мало ли какие могут встретиться неожиданности, где нужен отцовский или материнский глаз.

Переживали родные не меньше тех, за кого они болели.

Были болельщики и у Алексея Северцева. Это он знал хорошо, и ему от этого становилось легче. А где-то в глубине души даже жила маленькая надежда стать студентом.

- Вот и юридический, - сказал Захаров. - Давайте заявление, будем соблюдать субординацию.

В узких коридорах юридического факультета маленькими группами стояли поступающие. Возбужденные, они о чем-то спорили, размахивая руками.

- Вы подождите, а я пойду к декану. - Николай направился в деканат.

Молоденький, лет восемнадцати, брюнет с пробивающимися усиками выскочил из аудитории, где проводилось собеседование с поступающими и, поджав руками живот, захлебывался от смеха. Все повернулись к нему.

- Обождите, дайте в себя прийти...

Наконец он нахохотался.

- Он ее спросил: "Что такое бизония?" А она, - и брюнет снова принялся хохотать, - она подумала и отвечает: "Бизония - это страна, где водятся бизоны".

Взрыв смеха прокатился по коридору.

Северцев стоял рядом с этой веселой компанией, но не слышал, о чем рассказал брюнет с усиками. Теперь, когда точно сговорившись, все повернулись в его сторону, он залился краской и растерялся. "Неужели надо мной?", подумал он и, сконфуженный, прошел в конец коридора. Напротив двери в актовый зал остановился. В зале шла репетиция. Лариса Былинкина, студентка второго курса, готовила к смотру художественной самодеятельности гопак. Поджарый и уже немолодой танцмейстер показывал ей какое-то замысловатое па и раздражался, когда у его ученицы оно не получалось.

- Смотрите внимательно, нога в этом повороте должна описывать вот такую линию, - показывал танцмейстер. - А у вас все на манер барыни. Начнем снова, он махнул рукой пианисту.

- Получилось? Сейчас правильно? - Лариса подбежала к танцмейстеру,

Но и на этот раз у девушки вышло не так, как добивался учитель.

Танцмейстер молча собрал ноты, положил их в папку, вытер платком лицо. Выходя из зала, он неожиданно остановился в дверях.

- Мне кажется, вы начали зазнаваться, Лариса. А нужно больше работать. Я вас готовлю к серьезному смотру!

Когда учитель вышел из зала, пианист, тоже студент, принялся успокаивать Ларису, которая, чуть не плача, нервно наматывала на палец косынку.

- Ничего, успокойся, на него иногда находит.

- Успокойся. Легко сказать...

Из коридора донесся раскатистый хохот. Ларису словно передернуло.

Она быстро подбежала к двери и с силой распахнула ее настежь, чуть было не стукнув высокого плечистого парня с забинтованной головой.

- Что вам нужно? Что вы здесь торчите? - раздраженно закричала она на Северцева.

- Я... Я только стою здесь.

- Нечего вам здесь стоять! - Лариса с гневом захлопнула двери.

Захарова все еще не было, хотя прошло уже более двадцати минут. Алексей, не зная куда деть себя, подошел поближе к кабинету декана. Прислушался. По обрывкам разговора, доносившегося из-за дверей, он понял, что декан упорствует.

И действительно, разговор у Захарова был нелегкий. Он исчерпал почти все доводы, но положительного результата не предвиделось.

Всегда спокойный, декан начинал раздражаться.

- Не могу, не могу, - разводил он руками. - Аттестата нет, а на слово верить не могу.

- Я представитель государственной власти и прошу мне верить. Не верите словам, так верьте документам. Вот письменное подтверждение об ограблении. Вот телеграмма Хворостянского РОНО. Наконец, если и этого мало, я могу пригласить в кабинет самого потерпевшего, - напирал Захаров. - Правда, выглядит он неважно, весь в бинтах, но в порядке вещественного доказательства можете поинтересоваться.

- Нет, нет, пожалуйста, не беспокойте товарища. Я верю вам, уважаемый, но до тех пор, пока не будет подлинников необходимых документов, ничего не могу сделать. Таковы правила. Они не мной придуманы.

- Да, но во всяком правиле есть исключение. Я об этом слышал на ваших лекциях, профессор.

- Исключение может санкционировать только ректор. Это его компетенция.

- Хорошо. Я буду обращаться в ректорат. А если потребуется - и в Московский Комитет партии. Пожалуйста, напишите свою резолюцию об отказе.

Декан еще раз пробежал глазами заявление, медленно обмакнул перо в чернильнице, но, не написав ни слова, положил ручку и молча отошел к окну.

- Право, в моей практике это первый случай. Беспрецедентный случай.

- Нет, случай не беспрецедентный. О таких случаях и о таком отношении к людям говорил в свое время Ленин.

- Что вы имеете в виду?

- Формально правильно, а по существу - издевательство. Прошу вас, профессор, напишите ваш отказ.

- Да, но ведь я не отказал категорически. Я только довел до вашего сведения, что подобных случаев в своей практике не встречал. Я готов помочь товарищу Северцеву. Простите, ваша фамилия? - с трогательной и слегка заискивающей улыбкой спросил декан.

- Захаров.

- Пройдемте, товарищ Захаров, вместе к ректору и там решим этот вопрос.

К ректору шли все трое: декан, Захаров и Северцев. Шли цепочкой, один за другим. Впереди - декан, за ним, несколько приотстав, - Захаров. Когда проходили университетский дворик, на котором была разбита пышная клумба, Алексей окинул взглядом желтый корпус с лепными львами над окнами, и в душе его вспыхнул проблеск надежды. "А что, если придется здесь учиться? Что если примут?"

Приемная ректора была полна посетителей. Отцы и матери, детям которых было отказано в приеме, сидели с озабоченными лицами и, очевидно, в десятый раз повторяли про себя те убедительные мотивы, с которыми они обратятся к ректору. Юноши и девушки с грустными лицами стояли здесь же, рядом с родителями, и молчаливо переминались с ноги на ногу. Худенькая секретарша по привычке не обращала внимания на посетителей к продолжала стучать на машинке.

Декан и Захаров сразу же прошли к ректору. Северцеву было приказано ждать в приемной.

Несмотря на то, что окна и дверь приемной были открыты настежь, в комнате стояла духота. Очень полная дама в полосатом платье, не переставая, махала перед собой газетой. Рядом понуро стояла ее дочь. Она была точно в таком же полосатом платье и очень походила на мать.

- Ваша на чем провалилась? - обратился к даме в полосатом платье сухонький старичок с козлиной бородкой.

Этот вопрос даме не понравился.

- Что значит провалилась? Почему провалилась? Просто к моей дочери отнеслись безобразно. - И она подчеркнуто неприязненно отвернулась от старичка.

Как и все здесь присутствовавшие, Алексей переживал тяжелые минуты в ожидании решения его судьбы.

Когда машинистка переставала стучать по клавиатуре, в приемной наступала такая тишина, что становилось слышно, как прыгала минутная стрелка электрических часов над входной дверью. Время от времени ожидающие с тревогой посматривали на обитую черным дерматином массивную дверь с табличкой: "Ректор Московского Государственного университета академик И. Г. Воеводин". Было что-то внушительное в этих серебряных буквах на черном фоне.

- О боже, уже двадцать минут, а они никак не наговорятся. Может быть, он уже закончил прием? - нервничая, обратилась дама в полосатом к секретарше, но ответа не дождалась: ректор вызвал секретаршу к себе.

А вскоре к Воеводину вызвали и Северцева. В просторном кабинете ректора Алексей сразу почувствовал приятный освежающий холодок. Из-за длинного Т-образного стола привстал лысый человек с добрым и немолодым лицом, на котором особенно выделялись печальные и умные глаза. Алексей понял, что это академик Воеводин.

Первые секунды Северцез растерялся. Не таким он представлял себе ректора, да еще академика с такой громкой фамилией. В самом слове "ректор" звучало для него что-то строгое, солидное и суровое.

Забинтованная голова Алексея произвела на Воеводина удручающее впечатление. Он сочувственно произнес:

- О, разбойники, как они вас!

Декан глубоко сидел в мягком кресле и рассматривал Северцева через пенсне в золотой оправе.

Пододвинув к себе заявление, к которому была подколота телеграмма Хворостянского РОНО, ректор размашистым почерком написал на левом верхнем углу резолюцию и нажал на кнопку звонка.

Вошла секретарша.

- Включите в приказ.

Мельком Алексей увидел: "Зачислить со стипендией..."

Вряд ли когда-либо чувствовал он такой прилив радости, какой охватил его в эту минуту. Ему даже душно стало и не верилось.

Ректор встал из-за стола. Потирая руки, он улыбнулся доброй улыбкой.

- Ну вот, все и утряслось. Считайте себя, товарищ Северцев, студентом-юристом. В выборе друзей будьте осмотрительны. Не ищите их на вокзалах.

- Спасибо, - тихо ответил Алексей.

- Спасибо не мне, а товарищу Захарову. Вам повезло, молодой человек, что у вас такой опекун. А сейчас идите к председателю профкома, расскажите свою историю, там вам помогут материально. Будьте здоровы.

Когда Захаров и Северцев вышли, ректор поднял телефонную трубку и набрал номер.

- Николай Петрович? Здравствуйте. Воеводин. К вам сейчас придет абитуриент Северцев. Собственно, уже не абитуриент, а студент первого курса юридического факультета. У него стряслось несчастье. Об этом он вам сам расскажет. Сейчас он без копейки денег. Нужно помочь. Располагаете? Ну и прекрасно.

Ректор положил телефонную трубку и нажал кнопку.

- Прошу следующего, - сказал он вошедшей секретарше.

18

Оставив Северцева на попечение профкома, который должен был организовать над ним шефство, Захаров, довольный и веселый, остановился у пивной палатки и попросил кружку пива.

Снова вспомнился Гусеницин. На этот раз он стоял перед майором Григорьевым бледный и жалкий. Григорьев возмущался: "Вы предлагали дело приостановить. Фактически прекратить. Помочь Северцеву с университетом вы считали невозможным, это не входит в ваши полномочия. Но почему это мог сделать Захаров? Я вас спрашиваю - почему? Молчите?" Захаров отчетливо представлял, как на широком лбу Григорьева поднимаются, словно крылья большой птицы, его густые брови.

Обернувшись, Захаров увидел рядом с собой пожилого и полного мужчину с открытым добродушным лицом. В руках он держал вяленую воблу. После двух - трех глотков толстяк кряхтел от удовольствия и приговаривал:

- Цимес! Сила!..

Захаров попросил налить еще кружку и попробовал, глядя на соседа, подсолить пиво. Тот многозначительно подмигнул, дескать, не пожалеешь. Вторую кружку Захаров пил, как и его сосед, медленно, смакуя, и все же не допил. Сосед расценил это как слабость.

...Захотелось позвонить Наташе. И недовольный майор, и скорбное лицо Северцева, и растерянность Гусеницина - все было мгновенно оттеснено, как только вспомнилась Наташа.

"Самолюбие? Гордость? Чепуха! Позвоню - будь, что будет". Вошел в будку, набрал номер телефона, но в какие-то секунды вдруг испытал необъяснимый страх. Не дождавшись, когда кто-нибудь из Луговых снимет трубку, он нажал на рычажок. "Нет! Никогда! Ни за что! Взять себя в руки и не унижаться".

Обычно в свободное от работы время Захаров не звонил на службу. Сейчас же он позвонил майору Григорьеву - узнать, не пришел ли ответ из научно-технического отдела.

Майор ответил, что ответ только что получен и ответ хороший. Медлить нельзя.

Через двадцать минут Захаров уже стоял в следственной комнате перед Григорьевым и думал: "Неужели мундштук и расческа вывели на след? Но почему вы медлите, майор? Говорите быстрее", - трепетал он в нетерпеливом ожидании.

Потирая руки, майор ходил по комнате.

- Это, брат, не тяп-ляп, не новичок, а зубастый волчонок. Три привода, две судимости. Последний раз сидел за ограбление квартиры, девять месяцев назад был амнистирован.

Нетерпение Захарова усиливалось. Когда же, наконец, майор скажет то главное, что сообщили из городской милиции: фамилию, имя, адрес, возраст, приметы.

Но Григорьев, словно нарочно, не торопился. Так продолжалось еще несколько минут.

Потом, подойдя к столу, майор пододвинул Захарову лист бумаги и глазами указал на карандаш.

- Пишите. Кондратов Анатолий Семенович, тысяча девятьсот двадцать пятого года рождения. Адрес: Сеньковский переулок, дом девять, квартира тринадцать.

Дальнейший разговор был коротким. Майор предупредил, чтобы оружие было в исправности.

- При явном сопротивлении - прибегать к физическим воздействиям. Григорьев остановился и строго посмотрел на Захарова. - Психологизмом не злоупотребляйте. Запомните - эта романтика погубила многих молодых людей. Прекрасных людей. Машина готова. В ней вас ждет Карпенко. Ордер на обыск подписан, возьмете у дежурного.

Захаров вышел на улицу. Рядом с машиной нетерпеливо похаживал старшина Карпенко. В машину сели молча: в такие минуты обычно не разговаривают.

19

Растерянность и удивление, с которыми Кондратов предъявил паспорт, мелкая дрожь пальцев и как-то сразу осевший голос - все говорила о том, что тот не ожидал непрошенных гостей. Жена Кондрашова еще не пришла с работы, а теща, как вошла в комнату с алюминиевой кастрюлей, из которой пахнуло душистым, укропным запахом окрошки, так и застыла на месте. В течение всего обыска она мучительно соображала, что бы это могло значить, но так и не догадалась. В своем зяте, который всего лишь полгода, как сошелся с ее дочерью, она не чаяла души. А тут вдруг милиция!

Удостоверившись, что в комнате не было похищенных у Северцева вещей, Захаров сказал хозяину:

- А вам придется ненадолго проехать с нами.

- Разрешите мне написать жене маленькую записку, - попросил Кондрашов.

Захаров разрешил.

Пока Кондрашов искал бумагу и чинил карандаш, Захаров принялся рассматривать обстановку комнаты уже не как следователь, ищущий материальных улик преступления, а как человек, который по вещам старается составить представление об их владельцах. Он любил и считал полезным этот вид психологического творчества.

На старенькой этажерке книгами была заставлена только средняя полка. На остальных - симметричными рядами выстроились пустые флаконы из-под одеколона и духов; коробочки из-под пудры, цветные открытки, изображающие влюбленных в момент объятий и поцелуев. Такие открытки чаще всего продают из-под полы спекулянты у вокзалов и в поездах дальнего следования.

Над двухспальной с никелированными шишками и завитушками кроватью, покрытой новым тканьевым одеялом, висел лубок, какие можно часто видеть на московских рынках. На нем были изображены плавающие с круто изогнутыми шеями лебеди. Над лебедями с берегов нависали густо-зеленые кусты. На самой середине озера в лодке сидела молодая пара. Он греб, а она, румяная и с распущенными волосами, застыла на лавочке напротив. Стены комнаты были в фотографиях: они висели в рамках и без рамок, большие и маленькие, семейные и одиночные, в рост и по пояс. И почти на каждой люди держали себя неестественно-деревянно, выпячивая напоказ ручные часы, до блеска начищенные хромовые сапоги, завитые чубы и все то, что являлось признаком достатка.

"Нет, не велики душевные запросы этих людей, - приходил Захаров к твердому убеждению. - Не велики".

Наконец Кондрашов написал записку. Он хотел было передать ее теще, но Захаров потребовал прочитать написанное.

Кондрашов писал: "Рая, не волнуйся. Получилось какое-то недоразумение. Если не вернусь вечером - значит меня задержали в отделении милиции. Анатолий".

Не найдя в записке ничего такого, чтоб придавать ей особое значение, Захаров вручил ее теще, стоявшей в недоумении у стола.

Первым из комнаты вышел Карпенко. За ним, повинуясь знаку Захарова, следовал Кондрашов. Квартира была коридорной системы, многонаселенной. Пробираться пришлось сквозь строй любопытных глаз соседей.

Рост, цвет волос, цвет глаз, возраст Кондрашова - все совпадало с приметами, какие были даны в показаниях Северцева об одном из грабителей. "Толик... Наконец-то в клетке", - ликовал Захаров.

Пропустив вперед Кондрашова, который перед тем, как сесть в "Победу", пристально посмотрел ("Может быть, в последний раз", - подумал Захаров) в сторону дома, очевидно, отыскивая свое окно, Захаров сел с ним рядом и захлопнул дверку.

Карпенко сел рядом с шофером.

Ехали молча. Каждый думал о своем.

"Такое же чувство (не больше), наверное, испытывал и Наполеон, когда взял Москву: хотя вся Россия и не завоевана, но день великого торжества близок..." Захаров хотел и дальше развивать это случайно пришедшее в голову сравнение, но, встретившись в круглом зеркальце с глазами шофера, почувствовал, что тот наполовину разгадал его мальчишеский задор. Шофер даже усмехнулся краешками губ. Точно пойманный с поличным, Захаров почувствовал, что краснеет, и постарался подавить восторг. Искоса он стал наблюдать за Кондрашовым. А тот за всю дорогу сказал не больше двух - трех слов, когда просил разрешения закурить. "Молчишь, храбришься, но лицо тебя выдает. Бледный ты как мел", думал Захаров и мысленно повторял те главные три вопроса, которые он задаст при допросе.

В отделении милиции, куда Кондратов был доставлен, сидел Гусеницин и протирал ватой пистолет. Подняв голову, он посмотрел на вошедших так, как можно только смотреть на людей, которые в следующую секунду наотмашь ударят тебя по лицу, а им ответить тем же нельзя.

Допрос начался в маленькой комнате с четырьмя стульями и одним столиком. На допрос пришли Григорьев и Гусеницин. Гусеницина майор пригласил специально, чтобы показать ему, как можно находить следы там, где их как будто не видать совсем.

Кондрашов расстегнул верхнюю пуговицу рубашки: ему было душно в этой комнате, пропитанной табачным дымом. Переводя взгляд с Захарова на Григорьева, он ждал.

Прошло еще несколько минут неловкого молчания, пока Захаров доставал из папки бланк протокола допроса.

"Можно начинать", - наклоном головы распорядился Григорьев и по старой привычке на минуту закрыл глаза

- Ваша фамилия? Имя? Отчество? - неторопливо начал Захаров.

- Кондрашов Анатолий Семенович.

Далее шли: "Год рождения", "Место рождения", "Национальность" - все то, что принято считать "демографическими данными". Ответы Захаров записывал, не глядя на Кондрашова. Дойдя до графы, которую Захаров считал одной из существенных в допросе, он сделал небольшую паузу, прикидывая в уме, каким тоном следует задать этот вопрос.

- Имели ли ранее судимость?

- Да.

- Когда, за что и по какой статье были судимы?

- За квартирную кражу.

Захаров чувствовал, как Кондрашов все больше овладевал собой. Голос его становился увереннее, бледность проходила. "Видать, воробей стреляный, не легко с ним будет". Сержант еще раз взглянул на Григорьева, словно ища у него подсказки, как поступить дальше. Но тот был непроницаем - глядел в окно и гладил левой ладонью седеющую щетину подбородка.

- Так, значит, за квартирную кражу? - переспросил Захаров, записывая ответ Кондрашова в протокол. Он подходил к самому главному, и по мере приближения к этому главному нарастало волнение молодого следователя. Он понимал, что волноваться нельзя, особенно, когда твой противник, в противовес тебе, обретает все большее спокойствие, но справиться с собой не мог. Голосом, в котором слышались нотки торжественности, Захаров сказал:

- А теперь, гражданин Кондрашов, расскажите, где вы были в ночь с двадцать пятого на двадцать шестое июня, и не только эту ночь, но и весь предыдущий день двадцать пятого. Постарайтесь вспомнить подробнее. Если забыли день, то я напомню, это был понедельник.

Кондрашов сидел прямо и, подняв брови, открыто глядел на Захарова. В глазах его неожиданно вспыхнул огонек тайной радости.

- Понедельник?

- Да, прошлый понедельник.

Допрашиваемый пожал плечами и безобидно улыбнулся.

- Встал, как всегда, в восемь утра, умылся, позавтракал, потом пошел на рынок. - Он рассказывал не торопясь.

Захаров задавал уточняющие вопросы и подробно записывал даже на первый взгляд самые несущественные детали. Он знал, что в следственной практике нередко случается, как порой незначительная, а иногда и совсем не относящаяся к делу частность выводит на верный путь.

- Что же вы делали на рынке? Что купили?

- Так, кое-что по мелочи: мясо, картошку, редиску...

- Потом?

- Потом зашел в парикмахерскую, подстригся.

- В какую парикмахерскую?

- Там же, на рынке.

- Вы можете вспомнить парикмахера, который вас стриг?

Кондрашов ответил не сразу.

- Может, и вспомню, если увижу.

Когда Кондрашов начал рассказ о рынке, Григорьев подумал о том же, о чем и Захаров, что задержанный калач тертый: попробуй докажи, что он не был на рынке? Когда же тот заговорил о парикмахерской да еще заявил, что узнает мастера, который его стриг, майор готов был изменить свое мнение: неужели такой неопытный?

- Во сколько часов вы вернулись домой?

- Часов в двенадцать дня.

Захаров поглядел в протокол допроса Северцева, где тот показывал, что с группой грабителей он встретился на вокзале в одиннадцать часов дня, а в первом часу все четверо уже сидели в ресторане,

- Хорошо. Вы говорите, что домой вернулись с рынка в двенадцать часов. Что вы делали дома?

- Дома? - Кондрашов потер кулаком лоб. - Вот не припомню. Постойте, постойте, кажется, припоминаю. Дочитывал книгу.

- Какую?

- "Как закалялась сталь".

Эту книгу со штампом библиотеки Захаров видел на этажерке Кондрашова.

- И долго вы читали книгу?

- Часов до трех.

- Был ли в это время кто-нибудь в вашей комнате?! Не заходил ли кто?

- Никто не был и никто не заходил.

- Хорошо, допустим, что книгу вы читали до трех часов. - Захаров уже справился со своим волнением и пристально всматривался в лицо Кондрашова. "Стреляный, стреляный, - думал он. - Но не уйдешь. В три часа, голубчик, ты уже сидел в ресторане "Чайка". Ну, что ж, давай, давай, пока врешь солидно и убедительно. Правда, вот насчет парикмахера ты дал маху". - Что же вы делали после трех часов?

- Пообедал и ровно в три двадцать пошел на работу.

- На какую работу? - Захаров кинул тревожный взгляд на Григорьева. Тот, повернувшись всем корпусом на стуле, смотрел на Кондрашова.

- На какую работу вы пошли в понедельник двадцать пятого июня в три часа двадцать минут? - переспросил Григорьев.

- На свою, гражданин начальник. В цех, где я работаю слесарем-монтажником.

Майор встал и, подойдя почти вплотную к допрашиваемому, укоризненно покачал головой:

- Эх, Кондрашов, Кондрашов. Ведь ты не новичок. Не впервой приходится давать показания, а ведешь себя, как тот мальчишка, который, играя в прятки, прячет голову под бабушкин фартук и думает, что его никто не видит. К чему все это? Отвечай правду, где ты был о трех часов в прошлый понедельник?

- Я еще раз говорю, что пошел на работу, - уже с досадой ответил Кондрашов. - Можете справиться. Всю прошлую неделю я работал во вторую смену, с четырех до двенадцати ночи.

- И это могут подтвердить на заводе? - не отрывая глаз от допрашиваемого спросил Григорьев.

- Да, могут.

- Что ж, проверим. Только вам придется подождать, пока мы справляемся.

"Может быть, стоит показать ему расческу?" - написал крупными буквами Захаров на листе бумаги. Майор прочитал и вслух ответил:

- Ни в коем случае. Никогда не спешите выворачиваться наизнанку в первую же минуту.

Григорьев позвал дежурившего при входе милиционера и приказал отвести Кондрашова в камеру предварительного заключения.

Когда Кондрашов и дежурный милиционер вышли, Григорьев подошел к окну.

- По теории вероятности два одинаковых пальцевых отпечатка могут повториться на земном шаре через миллион лет. То есть практически это невозможная вещь. Он просто оттягивает время. Где Северцев? Немедленно провести опознание!

- Товарищ майор, я уже звонил в общежитие. Комендант сказал, что его в комнате нет, - ответил Захаров. Я хочу перед опознанием съездить на завод и проверить показания Кондрашова.

- Поезжайте, только быстрей.

Видно было, что майор чем-то недоволен.

Выйдя из следственной комнаты, Григорьев сильно хлопнул дверью. Поднимаясь к себе в кабинет, он остановился в коридорчике, где пришедшая с поста смена милиционеров сдавала оружие и переодевалась. Стоявший здесь шум раздражающе резанул слух майора, и он уже намеревался призвать к порядку, но, заметив, как старательно и любовно молоденький сержант складывает свою милицейскую форму в маленький шкапчик в стене, улыбнулся.

Закрыв дверь своего кабинета на ключ, майор достал из нижнего ящика письменного стола флакончик валерьянки и, боязливо оглядевшись, словно опасаясь, чтобы кто-нибудь не подсмотрел за ним, влил несколько капель в стакан с водой и выпил.

Ни жена, ни сослуживцы не знали, что последнее время у майора временами пошаливало сердце. "Жара", - объяснял он себе это наступившее ухудшение здоровья. Флакон с валерьянкой он спрятал на старом месте - в ящике под бумагами.

Григорьев боялся, чтобы кто-нибудь не подумал, что он сдает. Размышляя однажды о быстротечности земной жизни, где "ничто не вечно под луной", он хотел, чтоб кто-нибудь из друзей как добрую шутку сказал о нем, когда его уже не будет: "Он прожил жизнь, как боевой конь атакующего эскадрона, в бешеном галопе, и умер на боевом галопе, в атаке. Славный был старик... И любил пословицы..."

Григорьев вяло улыбнулся: "Но неужели и вправду сдаю?" С этой мыслью он подошел к окну, энергично распахнул высокие створки и вздохнул полной грудью. Не отнимая от створок широко распластанных рук, он с минуту продолжал стоять без движения, прислушиваясь к биению собственного сердца, которое минуту назад щемило и работало с перебоями.

- Ну вот, и все в порядке, - сказал он вслух. - Вот ты уже тикаешь, как часы.

Он приложил ладонь к левой стороне груди, словно желая лишний раз убедиться, что сердце бьется нормально. "И, конечно, не от валерьянки. Жизнь!.."

20

Когда Ларисе Былинкиной сказали, что ее вызывает декан, она испугалась. "За что?" - мучилась она в догадках и перебирала в памяти все свои грехи, которые успела совершить за год учебы, но так и не поняла, к чему же ей приготовиться.

Все оказалось проще. Декан любезно попросил ее помочь молодому человеку, приехавшему в Москву из Сибири. Приехал учиться, а с ним случилось несчастье.

- Можете познакомиться, студент первого курса Северцев, а это, - декан галантно развел руками и кивнул головой в сторону Ларисы, - наша прима-балерина, теперь уже студентка второго курса Лариса Былинкина.

Лариса смутилась. Она вспомнила, как накричала на этого парня с забинтованной головой, когда он стоял у дверей актового зала.

- Первым делом, конечно, в столовую, - сказал декан и, повернувшись к Алексею спросил: - Денег вам в профкоме дали? Ну вот и прекрасно. Потом нужно устраиваться в общежитии. Вам, товарищ Былинкина, не оставлять Северцева до тех пор, пока он не получит там все, что необходимо.

Что могла ответить студентка второго курса, когда ее так любезно просит сам декан? Декан, о котором говорят как о черством и непреклонном человеке?

К своему шефству Лариса приступила с особым рвением. Но этот ее энтузиазм стал охлаждаться с первых же шагов. В столовой она молча казнилась, когда ее подшефный (это показалось ей вечностью) ел рагу не вилкой, а ложкой. А когда он принялся корочкой хлеба до глянца подчищать дно тарелки, Лариса готова была от стыда провалиться сквозь землю. Ей казалось, что вся столовая смотрит в ее сторону.

Этот конфуз еще больше усилился на улице. Некоторые прохожие замедляли шаг и с любопытством глядели на странную пару. Если бы это поручение давал не сам декан, она давно бы бросила Северцева.

Не обмолвившись ни единым словом, они дошли до Охотного ряда. Лариса была не из робких, но на этот раз она не находила, о чем можно заговорить со своим странным подшефным. В метро молчание для обоих стало тягостным.

Посмотрев на Алексея скорбными глазами, Лариса спросила:

- Вы упали?

Алексей густо покраснел.

- Нет, на меня напали бандиты.

- Бандиты? - Глаза Ларисы выражали одновременно и удивление и испуг. - Ой, как это интересно. Расскажите, пожалуйста. Я еще ни разу не видела, как людей грабят.

Выпалила и стыдливо спохватилась: "Дура, что же я делаю - у человека несчастье, а я обрадовалась".

- Вы меня извините, я не так выразилась, но я очень прошу вас рассказать, как и где это случилось?

Рассказывал Алексей сбивчиво, неохотно, с пропусками и совсем утаил случай с рестораном. Доведя рассказ до того, как он очнулся в роще без денег и без документов, Алексей кашлянул в кулак и, глядя поверх головы Ларисы, закончил:

- Ну, а дальше я попал в милицию. Это уже неинтересно.

- Нет, нет, интересно, рассказывайте дальше. Мне ужасно нравятся такие штучки. Ведь я и на юридический-то пошла только потому, что безумно люблю всякие приключения и опасности. Расследовать, ловить преступников... Это же очень интересно. Пожалуйста, рассказывайте дальше.

Алексей рассказывал, а Лариса не сводила с него глаз. Так, попривыкнув друг к другу, они доехали до Сокольников. В глазах девушки Алексей был уже героем. Не стесняясь прохожих, она шла теперь рядом с ним и дотошно забрасывала его вопросами. В разговоре Лариса не упускала возможности блеснуть и своими знаниями.

- А они очень страшные?

- Да как вам сказать. Обыкновенные.

- Ну ясно, характерные уголовные типы: с узкими, низкими лбами, с бандитскими челками и хищными челюстями. Что вы там ни говорите, а я на этот счет - ломброзианка. Преступность - это патология. Да, кстати, какие у них ножи? Финские или кинжалы?

- Ножей я не заметил.

- Ах, да, я и забыла. Профессор Бурминов говорил нам на лекции, что нож в двадцатом веке, как орудие преступности, уже не типичен. Его вытесняют другие орудия насилия - огнестрельные.

Говорила Лариса по-книжному, выспренне, грамотно. Слова "лекция", "профессор", "патология", "ломброзианка" (последнее слово Алексей слышал впервые и силился его запомнить, чтобы потом посмотреть в энциклопедии) и еще много других научных слов, слетевших с ее языка, вызвали у Алексея необъяснимое уважение к этой маленькой, стройной девушке со светлой головкой и умными синими глазами. Хотя сегодня он сам видел резолюцию ректора о зачислении его на юридический факультет, однако студентом он себя еще никак не чувствовал. В нем ничего не изменилось по сравнению с тем, каким он был месяц и даже год назад. А вот Лариса была настоящая студентка. Она даже "л" выговаривала не как все, а по-особенному, неуловимо мягко и красиво. Свое имя она произносила как что-то среднее между "Лариса" и "Уариса".

Вначале разговор с Ларисой Алексей воспринимал почти как допрос. И только, когда она стала расспрашивать о доме, о деревне, о матери, о девушке, Алексей впервые почувствовал, что он не в милиции.

Родная деревня, мать, девушка... Вот любимой девушки у него еще нет. Не до этого было, сидел ночами над книгами, выжимал на золотую медаль.

Когда Лариса узнала, что среднюю школу Алексей закончил с золотой медалью, она молча подняла глаза и про себя заметила: "Все ясно: высокий развитый лоб, умный, печальный взгляд и этот особый, благородный овал лица, который обычно встречается у людей одаренных: у поэтов, у художников, у музыкантов..."

В общежитии в июле, как правило, не бывает того порядка, какой поддерживается в течение учебного года. Студенческий городок в это время превращается в туристскую базу. Свои, коренные, студенты разъезжаются на каникулы, а комнаты занимаются абитуриентами, студентами из других городов, молодыми иностранными гостями-туристами. С утра до поздней ночи у проходной будки толпятся группы приезжих и отъезжающих.

Беспорядочная сутолока у окошка дежурного коменданта, снующие взад и вперед чем-то взволнованные длинноволосые парни, хлопанье дверями в комнатах, бесконечно длинный коридор, где за поворотом шел такой же поворот, - все это Алексею показалось непонятным, чужим, далеким...

Видя беспомощную растерянность своего подшефного, Лариса еще горячее принялась устраивать его быт. Если б в эту минуту на нее посмотрела родная мать и увидела, как ее дочка-паинька по-хозяйственному распекает коменданта этажа за то, что тот попытался всучить Северцеву рваную простыню, она прослезилась бы от умиления.

- Вы думаете, что вы даете? Нет, вы только посмотрите сами, что вы даете? - Лариса раскинула на руках простыню и сделала такие глаза, что комендант, парень лет двадцати трех, привыкший ко всяким проявлениям студенческого гнева, усовестился. Он скомкал простыню и бросил ее в угол. Из кипы белья он выбрал самую белую простыню и подал ее Ларисе.

- Пожалуйста, новенькая.

- Вот это другое дело, - как само собой разумеющееся, сказала Лариса и положила простыню на стопку белья, лежавшую на вытянутых руках Алексея.

Заправлять кровать Лариса принялась сама, хотя дома за нее это делала домработница.

Алексею никогда в жизни не приходилось заправлять койку подобным образом. Лет до двенадцати он спал с бабкой, подстилая под себя старый тулуп и покрываясь рядном. Когда бабка умерла и Алексей стал ходить в седьмой класс, сосед-плотник по просьбе матери сколотил ему за пуд пшеницы деревянный топчан на козлах. Матрацем служил холщовый тюфяк, набитый соломой. Покрываться стал бабкиным одеялом, которое она никому не давала (приданое!) и берегла в сундуке до самой смерти. Ватное, из красных и синих треугольных лоскутков, оно было мечтой для семилетнего Лешки.

"Две простыни. Одна на тюфяке, другая под одеялом. Вот это да!.." подумал Алексей, запоминая, как все это укладывается и подворачивается, чтобы потом управляться самому.

Расправив одеяло и натянув его так, что на нем не осталось ни одной морщинки, Лариса приказала, чтоб Алексей и впредь держал такой же порядок.

- Вот разозлюсь и нарочно возьму над вами шефство. И не на день, не на неделю, а сразу на целый учебный год. Попробуйте у меня тогда!

Не успела Лариса докончить фразы, как в комнату постучались.

- Да, да, войдите, - громко и по-хозяйски ответила она, взбивая маленькими, но ловкими и сильными руками подушку.

В комнату вошел Гусеницин. Он был одет в серый костюм. Лариса приняла его за сотрудника студгородка. Извинившись, он предложил Алексею немедленно проехать с ним в милицию.

- Странно, - Лариса дернула плечиком. - Так человека можно совсем затаскать. Ничего не понимаю.

Гусеницин посмотрел на Ларису насмешливым взглядом и улыбнулся краешками тонких губ.

- А об этом, барышня, вам и не следует понимать. Еще рано. - Сказал подчеркнуто мягко, даже ласково, как взрослые разговаривают с маленькими. Такой ответ Ларисе не понравился. Встав в горделивую позу и подперев бока руками, она прищурилась, сжала свои почти детские пухленькие губки и обрушила на Гусеницина целый поток доказательств, который Алексею показался скорее бранью, чем спокойным разговором. Она заявила, что судьба Северцева ее интересует, во-первых, как шефа (Лариса заявила, что шефство она выполняет не только как особое поручение декана, но и как общественную комсомольскую нагрузку), во-вторых, вызов Северцева в милицию ее интересует еще и как юриста (тут она для солидности на один курс прибавила, заявив, что перешла на третий курс), в-третьих, в таком тоне с девушкой разговаривать невежливо.

Вспомнив, что не так давно его "пробирали" за черствость и бездушие, Гусеницин улыбнулся широко, но не от души.

"Ах, ты стрекоза-егоза", - хотелось думать ему, а думалось совсем другое: "Когда же ты уймешься, сопля эдакая. Тоже мне юристка нашлась, студентка прохладной жизни..."

Улучив минуту, когда Лариса передохнула и сделала паузу, Гусеницин извинился за тон и за то, что он всего лишь на один час лишит ее "высоких шефских полномочий". Последние слова были сказаны так уважительно, что Лариса не поняла: что здесь - тонкая ирония или обычный деловой разговор приторно-вежливого человека.

Гусеницин понял замешательство Ларисы и предложил:

- Если хотите - поедемте вместе с нами. Вам, как юристу, это пригодится.

Лариса молча и пытливо посмотрела на Гусеницина и увидела в нем что-то неприятное, а что - понять не могла.

- Ну, так что, уважаемая коллега, поедемте, я вас приглашаю. - В словах "уважаемая коллега" Лариса услышала насмешку. "Ах, так, ну что ж!.." разозлилась она и резко опустила подушку в изголовье кровати.

- Хорошо, я еду!

Рядом с шофером в "Победу" Гусеницин посадил Ларису. Всю дорогу ехали молча. Алексею говорить с Гусенициным было не о чем. Его присутствие вновь напомнило ему все то, что пришлось передумать за прошедшую неделю.

В дежурной комнате милиции, где Северцеву и Ларисе предложили подождать, пока их вызовут, было накурено. На лавках у стен сидело около десятка милиционеров. В ожидании инструктажа они лениво перебрасывались шутками.

- Эх, работушка наша адова, - вздохнул сержант Щеглов, выбивая из мундштука застрявший окурок.

- Да ты никак жизнью не доволен, Щеглов? - спросил рябой старшина Коршунов, снимая с ноги сапог.

- Доволен не доволен, а вот когда Иванов рассказывал, как устроился сержант Сучков, так у тебя аж слюнки потекли. Я видел, как ты с лица перевернулся.

- Подумаешь, должность - устроился садовником к профессору. Ни в жизнь не пошел бы.

- А что? - взъерошился Щеглов. - Не пошел бы? Да тебя никогда и не возьмут. Все яблоки в карманах перетаскаешь. Знаю я тебя. Не работа, а дом отдыха, ходи по саду и околачивай груши. Надоело - ложись под яблонькой и похрапывай, сколько тебе влезет.

Довольный тем, что "его берёт", Щеглов победно посматривал по сторонам.

- Щеглов, ты когда-нибудь читал книги про класс крестьян в двадцатые годы? - серьезно спросил Коршунов, запихивая кончик портянки за голенище сапога.

- Ты один читал. Подумаешь, грамотный нашелся, - огрызнулся Щеглов, ожидая очередной подвох со стороны Коршунова.

Загрузка...