ЛАЗУТИН ИВАН ГЕОРГИЕВИЧ
СЕРЖАНТ МИЛИЦИИ
Повесть
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
С тех пор как Наташа переступила порог Верхнеуральской школы и начала свой первый урок по литературе в восьмом классе, прошло почти три года.
Много воды утекло за это время, на многое Наташа стала смотреть другими глазами. Самым тяжелым воспоминанием для нее был Николай. Все письма, написанные ему за первые полгода жизни в Верхнеуральске и адресованные на милицию, канули, как в воду. Только одно вернулось с короткой припиской на конверте: "Адресат выбыл". Писала Наташа и на домашний адрес Николая, но и эти письма оставались без ответа. Молчание это она понимала: такие, как Николай, если уходят, то не возвращаются. Все яснее и яснее становилось для нее, как глубоко и несправедливо она его обидела. Она все больше убеждалась, что прошлое вернуть невозможно. Писать ему перестала совсем. Из письма матери Наташа узнала, что Николай, по слухам, женился и в милиции уже не работает. Эта новость была тяжела, но и ее она пережила. Все свои тревоги и тоску о том, что могло бы быть, но чего не случилось, она топила в работе.
Еще будучи студенткой, Наташа проявляла большую любовь к устному народному творчеству. Ее доклады по русскому фольклору отличались самостоятельностью и глубиной. Руководители семинаров предрекали ей успех в науке и считали, что если на кафедре русского фольклора в этом году будет принят только один аспирант, то самым достойным претендентом, несомненно, явится Лугова. Но к удивлению всех, от аспирантуры Наташа отказалась. А когда профессор Вознесенский укорял ее, что она зарывает заживо в землю талант филолога-фольклориста, отказываясь от аспирантуры, Наташа твердо заявила, что плохо знает жизнь и потому ей непременно нужно несколько лет поработать.
Но были и другие причины, по которым Наташа так резко изменила свои планы, отказавшись от аспирантуры. В душе она питала надежду, что на Урал с ней поедет и Николай. Но все получилось не так. В ту последнюю встречу, когда она больше часа под дождем ждала его, чтоб высказать, что тревожило и мучило ее, он даже не захотел говорить. Перед отъездом она намеревалась зайти к нему, но в последнюю минуту решила лучше объяснить все письмом из Верхнеуральска. Объяснилась, но безответно.
Когда в школе наступили летние каникулы, Наташа написала матери, что в Москву она этим летом не приедет, и приглашала ее к себе в гости. Елена Прохоровна не поверила. Вначале она подумала, что дочь шутит и хочет приехать без предупреждения, как снег на голову, но следующее большое письмо рассеяло ее предположения. Наташа писала, что все это лето намерена провести с фольклорной экспедицией от Уральского университета. В нежелании дочери приехать на каникулы в Москву Елена Прохоровна видела только одно - дочь стала забывать мать.
Упреки и обиду Наташа переживала остро, но никак не могла победить в себе новую страсть - уральский фольклор. Все лето она кочевала по уральским селам. В старинных кержацких песнях и былинах перед ней вставала история края, который раньше заселялся преимущественно политическими ссыльными, беглецами и людьми, бросавшими свои истощенные клочки где-нибудь в Рязанщине или Тамбовщине, чтобы испытать счастье на "вольных землях". Только сильные доходили до этих "вольных земель". И эта сила и широта человеческой души выливалась в песнях и пословицах.
Каких только людей не приходилось встречать в деревнях, заброшенных на сотни километров от железной дороги! Но самое примечательное, что бросалось в глаза Наташе, это то, что все эти большие, сильные люди были по-детски чисты и как-то особенно добры.
Мать не могла понять этих восторгов дочери. И когда приехала в Верхнеуральск, сразу же заскучала и через две недели вернулась в Москву. А Наташа догнала экспедицию - и снова песни, сказания, легенды...
Так прошло два лета. Наступило третье, а Наташа упорно не приезжала в Москву. Никто не знал, да и не мог себе представить, что все эти два с лишним года она, как одержимая, была во власти уральского фольклора. Три большие связки тетрадей, которые уже начали желтеть от времени, хранились как драгоценность. И как ей хотелось показать собранное сокровище профессору Вознесенскому! Она даже представляла, сколь велика будет радость его, когда он увидит все это.
В первые месяцы жизни на Урале Наташа получала письма каждые два - три дня. И почти все от Ленчика. Наташа не дочитывала их до конца: они были утомительные и длинные. Некоторые она, даже не распечатывая, бросала в печку.
В письмах Ленчика повторялось одно и то же: цитаты из романов, выдержки из стихов, клятвенные заверения.
А одно письмо он целиком посвятил оправданию интриги с гадалкой. В нем были громкие высказывания о любви - о такой любви, которая толкает на подвиги и на преступления. Если Андрей, сын Тараса Бульбы, писал Ленчик, мог из-за любви к женщине даже изменить родине, то его поступок по сравнению с тем, что сделал Андрей, - только милая, безобидная шутка.
Все это Наташе давно надоело, и она ответила - это было ее первое письмо Ленчику - коротенькой запиской, в которой посоветовала хоть капельку уважать себя и иметь достоинство, чтобы не писать писем, которые она не будет читать.
После этого Ленчик замолчал. Молчал два года, до тех пор, пока снова не расположил к себе Елену Прохоровну. А мир между ними наступил просто: вначале он открыткой поздравил ее с Новым годом, потом, в день рождения, осмелился позвонить по телефону и, уловив в голосе именинницы благожелательность, через полчаса собственной персоной ввалился к Луговым с корзиной цветов. А цветы и лихая память не живут под одной крышей. Так Ленчик снова завоевал утраченные симпатии.
Со временем скандальная история с гадалкой забывалась, и в памяти Елены Прохоровны оставалась только яркая речь Ядова. Постепенно она стала убеждать себя, что в случившемся прежде всего виновата сама: если б не выложила тогда перед гадалкой драгоценности, никакой кражи и не произошло бы. А там, глядишь, дело пошло бы к свадьбе...
Обо всем этом Елена Прохоровна писала Наташе, пытаясь помирить ее с Ленчиком, и советовала серьезно подумать о своей дальнейшей судьбе: ведь годы идут.
После таких писем от матери вновь стали приходить надушенные конверты от Ленчика. О своей вине в истории с цыганкой в них не было ни слова. Ленчик изменил тактику. Наташе казалось, что здесь не обошлось без совета Елены Прохоровны. Письма были веселые, без нытья и любовных заклинаний.
На одно из таких посланий Наташа даже ответила. Она просила поподробней узнать о Николае: где он, что с ним, его адрес. "Не мог же он так легко разлюбить меня и полюбить другую! А если женился, то сделал это назло, очертя голову..." Эта тайная мысль не давала покоя, она приходила часто, хотя Наташа стыдилась ее и упрекала себя в малодушии.
Через месяц - это было в мае - пришел ответ от Ленчика. Из него Наташа узнала ужасное. Ленчик писал, что он очень долго разыскивал Николая и наконец нашел. С матерью он уже давно не живет и окончательно спился. Три года назад Захарова командировали учиться в Ленинград, но после одной пьяной скандальной истории, которая чуть не кончилась тюрьмой, его исключили из партии и отчислили из училища. Вернувшись в Москву, он снова хотел поступить в вокзальную милицию, но его не приняли. Потом связался с какой-то пожилой вдовой, которая торгует пивом на Пресне, и перешел жить к ней, У нее двое детей, и она лет на шесть старше его. Пьет он запоями.
Сцена встречи с Николаем была описана подробно. Это случилось в воскресенье. Барак на окраине Москвы Ленчик насилу нашел. Адрес он взял у матери Николая. Старуха окончательно убита горем, живет в большой нужде. Когда он постучал в комнату, которую указали соседи, никто не ответил, хотя за дверью слышался мужской голос. Открыв дверь без разрешения, Ленчик в первую минуту растерялся: на полу, пьяный, ползал Николай. Он силился встать, но не мог. Ленчик подошел к нему и хотел помочь подняться, но тот уставился на него такими дикими оловянными глазами и разразился такой площадной руганью, что слушать ее было стыдно даже мужчине. Ленчика Николай не узнал даже тогда, когда тот напомнил ему, что раньше они были знакомы. Упоминал все о какой-то пропитой кофте, грозил какой-то Варьке...
Много других горьких подробностей сообщил Ленчик, и каждая из них была тяжела для Наташи. Виновницей во всем она считала себя.
Первое впечатление от письма было настолько тяжелое, что Наташа хотела все бросить и немедленно ехать в Москву. Найти Николая и спасти его. Спасти во что бы то ни стало! Ведь он ее так любил! Он ее послушается и станет таким же чистым и твердым, каким был раньше. Воображение уже несло ее в Москву. Одна за другой проплывали картины спасительного милосердия. И почему-то чаще всего Николай вспоминался таким, каким она видела его в последний раз: дождь, а он пьяный и в глазах слезы... Старалась заслонить эту картину другими светлыми эпизодами их дружбы, но она выпирала отовсюду, становилась все ярче. Здесь же перед глазами вставал образ матери - неумолимой, строгой и властной. Вот она повторяет слова: "Никогда! Никогда этого не будет, пока я жива!"
Это было в то время, когда Николай работал, учился и не пил. А сейчас? Что подумает о ней мать теперь, если узнает о ее намерении? Она этого не переживет. А потом эта... его жена Варька. Ведь она, наверное, не даст даже повидаться с ним. Пишет же Ленчик, что она из-за ревности ошпарила кипятком свою соседку.
...Так проходили недели. Наташа поздно ложилась спать и рано вставала. Похудела и как-то внутренне потухла. Илья Филиппович и Марфа Лукинична, жена его, видели, что она тает на глазах, но не могли понять отчего. Ученики приносили своей любимой учительнице цветы и провожали гурьбой до самого дома. Внутренний надлом в Наташе почувствовали все: ученики, учителя, знакомые. Но причины не знал никто. Поделиться же своим горем Наташа не хотела.
За обедом Марфа Лукинична подкладывала Наташе ее любимые грибочки, соленые огурцы, мороженую клюкву, но та ела мало.
А однажды Марфа Лукинична застала Наташу плачущей. Она тоже принялась плакать и жалеть, допытываясь, что с ней приключилось? Откуда налетел этот "вихорь"? Не в силах больше оставаться наедине со своим горем, Наташа все рассказала. Марфа Лукинична слушала и сокрушенно вздыхала.
- Да разве ты поможешь ему слезами, только себя горем-то убьешь. Хватит по целому лету за песнями ездить. Поезжай-ка в Москву, разыщи его, и, бог даст, все обойдется по-хорошему. Небось, ведь не без головы, одумается.
- А если не одумается? Если я его потеряла? - спрашивала Наташа и умоляюще смотрела на Марфу Лукиничну, ожидая утешительного слова.
- Бывает и так, голубушка. Ведь любовь, она штука особая, ее рукой не поймаешь. Бывает и так, что полюбится сатана пуще красного сокола, а бывает и наоборот. По-всякому бывает, раз на раз не угодишь. Так-то вот, дитятко.
Весь этот вечер Наташа и Марфа Лукинична просидели в горенке и обо многом переговорили. Марфа Лукинична рассказывала про свою горькую долю, когда она девкой жила в работницах, о том, как Илья Филиппович посватал ее, а выдавать за него не хотели: беден был. Сколько было слез ею пролито, как она убивалась, как уговаривала отца!..
Скрывать горькую новость, которую узнала от Наташи, Марфе Лукиничне было трудно. Как ни крепилась, но не вытерпела и на второй же день рассказала все Илье Филипповичу. Тот пообещал не подать и вида, что знает об этом, но тоже не удержался. Однажды вечером, спустя неделю, он подошел к столику, за которым Наташа склонилась над тетрадками со школьными сочинениями. Нахмурив свои густые спутанные брови, Илья Филиппович часто моргал. В душе его давно гнездилась жалость к Наташе, а вот слов подходящих, таких, чтобы выразить в них все: и отцовскую нежность, и заботу, и добрый совет, не находилось.
- Хватит вам, Наталья Сергеевна, себя казнить-то, - начал он. - Твердый человек с рельсов не сойдет. А этот сошел. Значит, середка в нем не та. Подыщем вам здешнего, уральца. Будет не хуже любого москвича.
Наташа чувствовала, что вместе с печальной новостью от Ленчика горе вошло не только в ее сердце, но и во весь барышевскнй дом.
Принимая от почтальона письма, Марфа Лукинична стала незаметно крестить их и что-то пришептывать: а вдруг и в этом что-нибудь плохое? Не дай бог! Раньше к почтальону выходил сам Илья Филиппович. Бывало еще из окна завидит его, шагающего с пузатой сумкой, и уже спешит навстречу, басовито причитая:
- Наталья Сергеевна, приготовьтесь танцевать. Чую печенкой, что из Москвы.
Теперь же он старался избегать встречи с почтальоном.
Все чаще и чаще Илья Филиппович стал заходить после работы в заводской клуб и покупать билеты в кино. Если Наташа еще не возвратилась из школы, он клал билеты на видное место в ее комнате. Если она была дома, он потихоньку, тяжело припадая, подходил к ней сзади и, положив на стол билеты, виновато и неуклюже просил:
- Наталья Сергеевна, говорят, уж очень хорошее кино. Сходили бы, а то все сидите и сидите над книгами. И отдохнуть бы не мешало.
Эта забота трогала Наташу. В такие минуты она снова чувствовала себя маленькой девочкой, которую балует отец.
- Пойду только в том случае, если пойдете со мной и вы, - отвечала Наташа, совсем не подозревая, сколько радости и гордости вселяет она этими словами в душу старика. Не в силах скрыть своего ликования, Илья Филиппович шел на кухню и делился радостью с Марфой Лукиничной.
Марфа Лукинична в кино почти не ходила: или некогда, или недомогала, а если и соберется в полгода раз, то, намаявшись за день по хозяйству, как правило, засыпала через пять минут после того, как в зрительном зале тух свет. Все попытки Ильи Филипповича сбить с нее сон, толчки локтем в бок и просьбы, чтоб она не позорила его перед людьми, были напрасны. Марфа Лукинична на минуту брала себя в руки, но вскоре ее голова снова беспомощно клонилась на грудь. Таким сладким, как в кино, сон ей никогда не казался. Зато любила Марфа Лукинична слушать длинными зимними вечерами рассказы Наташи. Живыми из этих рассказов вставали люди, которые боролись, страдали, любили...
Из клуба Марфа Лукинична ждала Наташу с нетерпением: уж так было заведено, что Наташа подробно рассказывала содержание картины. А рассказывала она с большим искусством. С неменьшим интересом слушал и Илья Филиппович, хотя всего полчаса назад весь этот сюжет проплыл перед его глазами на экране.
Бывали случаи, когда Наташа пропускала в рассказе какую-нибудь мелочь. В таких случаях Илья Филиппович начинал кашлять, ворочаться, нетерпеливо ерзал на скамейке. Уж больно ему хотелось напомнить то, что опущено. Но подсказывать не решался - знал, что Марфа Лукинична не даст ему и рта раскрыть.
Иногда вечерами Наташа читала что-нибудь вслух.
Так в дружбе и согласии, как в хорошей семье, приходило время. Илья Филиппович и Марфа Лукинична привыкли к своей квартирантке, как к родной дочери.
А сколько смеха было, когда Наташа училась доить корову! И сейчас, когда после этого дня прошло уже два года, Илья Филиппович не мог вспомнить о нем без улыбки. Как ни старалась Наташа нажимать на тугие коровьи соски так, чтоб звонкая струйка молока била в ведро, а не на землю, у нее этого не получалось. Молоко лилось на туфли, на чулки, на юбку. Наташа злилась, кусала губы. Но доить корову она все-таки научилась и научилась хорошо.
Однажды в доме вспыхнул небольшой семейный скандал. Было это перед Новым годом. Придя из школы, Наташа увидела, что Марфа Лукинична домывала пол в ее комнате. Сняв валенки, в одних чулках, на цыпочках, Наташа прошла к дивану. Прилегла, закутала ноги старым клетчатым платком и стала читать Куприна. В голландке дружно потрескивали дрова, на стене бойко и торопливо отстукивали ходики, на цепочке которых рядом с гирькой, изображавшей сосновую шишку, висел ржавый замок. Читая, Наташа вдруг услышала из соседней комнаты тяжелый вздох. "Моет уже в кухне", - машинально отметила она, и ей стало стыдно: старый человек моет, а она разлеглась с книжечкой.
На переодевание ушло не больше минуты, гораздо больше времени потребовалось упросить Марфу Лукиничну помочь ей. В Москве Наташа пол никогда не мыла, поэтому около часа возилась над широкими сосновыми половицами. Не успела она закончить, как пришел Илья Филиппович. Впустив с собою облако морозного пара, который белыми клочьями пополз над тёплым а влажным полом, он так и замер:
- Что это за новая мода?
Редко за последние годы Илья Филиппович повышая на жену голос. Не зная, как оправдаться, Марфа Лукинична молча, с подоткнутой юбкой, виновато стояла посреди кухни.
- Я и то говорила - не твое это дело, да разве ее урезонишь. Из рук тряпку вырвала. Поди вот, управься с ней.
Илья Филиппович в сердцах хлопнул дверью.
- Ты уж, Наташенька, больше этого не делай. Не любит Илья Филиппович. Видишь, как туча, пошел, теперь того и гляди: или в шанхайку направится, или в заводской столовой засядет.
"Шанхайкой" в Верхнеуральске звали пивную.
Вылив грязную воду в яму за забором, Наташа ополоснула ведро, выжала и развесила тряпки, вымыла руки и, усталая, но довольная, прошла в свою горенку. Казалось, что никогда в жизни она не чувствовала такой приятной усталости.
Через час вернулся Илья Филиппович. От него попахивало водочкой, а в глазах светился огонек гнева, который просился наружу. Молча прошел он в спальню. А минут через пять Наташа услышала приглушенную ругань. Надев нагретые в печурке валенки, она подошла к двери.
- Ты что, старая, из ума начинаешь выживать? Боишься надорваться? Заставила ее пол мыть?
- Ильюша...
- Что Ильюша? Обрадовалась! Доить корову - Наталья Сергеевна! Распилить дровишки - Наталья Сергеевна. За водой сходить - опять бежит Наталья Сергеевна. Нет, по-твоему не будет!
Глухой удар тяжелого кулака по дубовому столу испугал Наташу, и она открыла дверь.
- Вы меня извините, Илья Филиппович, но мне нужно с вами поговорить. Прошу вас, зайдите, пожалуйста, ко мне.
Следом за Наташей в ее горенку вошел Илья Филиппович. Поглаживая широкую бороду, он виновато молчал и старался не встречаться с ней взглядом.
- Знаете что, Илья Филиппович, если вы еще раз так обидите Марфу Лукиничну, то я от вас уйду.
Илья Филиппович часто заморгал глазами.
- Наталья Сергеевна, я из-за вас все стараюсь. Ведь вы человек занятый, разве ваше дело возиться с полами?..
- Послушайте, Илья Филиппович... - И Наташа минут пятнадцать рассказывала, как она благодарна Марфе Лукиничне за то, что та многому в жизни ее научила. Вы только поймите, разве это плохо, что я теперь все умею делать: и стирать, и мыть полы, и доить корову, и пилить дрова? Разве вам будет неприятно, если я возьму и приготовлю вам завтра обед или заштопаю носки? Если б вы знали, как я хочу научиться косить траву!
Илья Филиппович смотрел на Наташу и, словно первый раз в жизни осененный какой-то новой истиной, не мог ничего возразить.
А Наташа все говорила. Она объясняла, как горька и унизительна участь женщины, когда муж не видит в ней друга.
Растроганный Илья Филиппович громко высморкался в платок и проговорил дрогнувшим голосом:
- Простите меня, Наталья Сергеевна. Стар я стал, должно быть, и думаю по-стариковски. За молодыми никак не поспеешь. Хочешь уважить - выходит наоборот. Думал, как лучше, а вышло... - Илья Филиппович замялся и, откашливаясь, продолжил: - Если хотите, я у Марфы Лукиничны прощеньица попрошу.
Эта стариковская слабость растрогала Наташу. В душе она уже каялась, что сказала об уходе. Подойдя к Илье Филипповичу, она обняла его большую седеющую голову, прильнула к заросшей щеке своей разрумянившейся щекой, как это делала с отцом в детстве.
- Простите меня, если я вас обидела. Да разве я от вас могу уйти? Вы мне, как родные. Только прошу вас, не обижайте больше Марфу Лукиничну.
Скупая слеза обласканной старости сбежала по щеке Ильи Филипповича и спряталась в бороде.
Когда Илья Филиппович был молодым, он все просил жену, чтоб та родила ему дочку, но она рожала одних сыновей. Они росли отчаянными, непослушными. Вырастая, уходили в армию и уж больше не возвращались в родной поселок. Трое стали военными, двое выучились на инженеров. В гости приезжали каждый год, но, когда Илья Филиппович заводил разговор о том, чтобы сыновья остались дома, те отговаривались, что в Верхнеуральске с их специальностью делать нечего. Любимцем Ильи Филипповича был третий сын, Иван, которого он с детства звал Ваняткой. Ждал, что, может быть, его жена родит ему внучку, но и у них были только одни сыновья.
В разговоре с Наташей Илья Филиппович всем сердцем почувствовал дочернюю нежность. Встав, он поклонился и тем же дрожащим голосом сказал:
- Спасибо вам, Наталья Сергеевна, за ласку.
Сказал и вышел. Вскоре в горенку к Наташе вошла Марфа Лукинична. Глотая слезы, она рассказала, как Илья Филиппович просил у нее прощения и обещал больше никогда не обижать.
Вечером ссора была забыта.
Собираясь в заводской клуб, куда на новогодний бал были приглашены лучшие рабочие завода, Илья Филиппович стоял перед зеркалом и подравнивал большими овечьими ножницами усы, все время стараясь загнуть вверх кончики.
- Наталья Сергеевна, а что если и мне нарядиться? - кричал он через открытую дверь в горенку к Наташе.
- Во что? - доносился оттуда ее голос.
- В медведя! Шкуры есть. Что они зря лежат?
Вмешалась Марфа Лукинична:
- Сиди уж, не смеши народ, и так форменный медведь!
- Вот тебе назло - возьму и наряжусь.
- Так я и пошла с тобой. Страмота одна.
- Вот и хорошо. Пойду один. Подкачусь к какой-нибудь молодухе и начну за ней ухлестывать. А уж если не понравлюсь, зареву по-медвежьи что есть духу, перепугаю насмерть.
Марфа Лукинична покачала головой.
- Пошел седьмой десяток, а тебе все не легчет, все чудишь.
- Чем ругаться, ты лучше посмотри, что я тебе купил. - Илья Филиппович вытащил из кармана пиджака стенной календарь. Этим подарком он окончательно покорил Марфу Лукиничну.
...Все это вспоминалось Наташе, как далекие, милые сердцу дни, когда она не знала еще некоторых, самых горьких подробностей о Николае. А теперь даже мысль о поступлении в аспирантуру, которая крепла в ней все сильнее, и та питалась желанием встретиться с ним. Наташа не хотела верить, что Николай опустился окончательно. Ведь он стремился к светлому, большому. Если б жизнь сложилась по-другому и он счастливо создал бы свою семью без нее, Наташа издалека пожелала бы ему счастья, и все прошлое, что у них когда-то было, сохранила бы в своей памяти как первую, чистую любовь, которую не забывают. Но все это разрушено матерью, ее единственным родным и самым близким чело веком, против воли которой она не могла пойти.
На Урале Наташа повстречала многих хороших людей. Она чувствовала, как постепенно начинала прирастать душой к этому интересному, самобытному краю. Какие песни она слышала по вечерам! Сколько в них души!.. Ото всего, что ее окружало здесь: от людей, от гор, от тайги, от крепкого и образного языка народа веяло силой могучей природы и чистотой утренних зорь. И если б не последнее письмо Ленчика, то Наташа, может быть, и смирилась бы с мыслью, что дружба с Николаем останется хорошим, светлым воспоминанием.
Наташе было уже двадцать пять лет. В эти годы она не могла не думать о замужестве, о семье. Природа давала себя знать: ее тянуло к материнству. Она даже пыталась полюбить Валентина Георгиевича, инженера завода, который под большим секретом рассказал ей историю о том, как он ехал в одном вагоне с Ильей Филипповичем из Москвы в Верхнеуральск и тот принял его за вора. Влюбленные плохо хранят тайны. Много раз ходила Наташа с Валентином Георгиевичем в кино, но кроме обычного уважения, ничего к нему не питала. После письма о Николае она совсем отошла от него. Наташа ушла в себя, замкнулась и, кроме школы, почти никуда не ходила. Все ее мысли теперь были обращены к Николаю. А однажды, когда она не смогла заснуть до рассвета, у нее родился смелый н дерзкий план: поехать в Москву, тайно от матери встретиться с Николаем и уговорить его ("Умолять! Просить!") поехать на Урал. Им дадут квартиру - директор завода уже давно предлагал комнату, но Наташа не могла расстаться со стариками. Николай переведется в Уральский университет на очное отделение, к его скромной стипендии она каждый месяц будет посылать деньги, будет ждать его на каникулы, ездить к нему... Фантазия поднималась до таких высот, что Наташа отчетливо представляла себе, как Николай, отпросившись на два - три дня, весь запорошенный снегом, с заиндевевшими бровями и ресницами, неожиданно раскрывает дверь и входит в их уютную и натопленную комнатку. Наташа растирает его холодные щеки, помогает раздеться, снимает с него замерзшие валенки... Эти два дня она будет на больших переменах прибегать из школы хоть на одну минутку, чтоб только посмотреть на него. А вечерами? Вечерами они долго будут спорить о том, как назвать сына или дочку. Николай, как все отцы, будет настаивать, чтоб у них был сын, она уступит, чтоб только было ему хорошо. Потом станут выбирать имя. Наташа была уверена, что Николай согласится в память об ее отце назвать сына Сережей. "Если будет дочка назовем Аленкой. Аленка! Какое красивое имя"... Наташа сладко потянулась в постели, тряхнув головой, рассыпала по подушке каштановые волосы.
За окнами уже пели вторые петухи и слышно было, как в соседней деревушке пастух щелкал бичом. Скоро выгонят стадо, а ей все не спалось. Хотелось мечтать и мечтать. Особенно счастливыми рисовались каникулы, когда Николай приедет к ней на два месяца и они вместе отправятся собирать сказки, песни, пословицы... Она купит ему хорошее ружье (денег у нее хватит, она уже и теперь имеет кое-какие сбережения), и они будут охотиться. Она тоже научится стрелять, непременно научится. Ей все дается легко.
...И так каждую ночь; думы, думы и думы... Уже давно пропели вторые петухи, к щелканью пастушьего кнута прибавилось ленивое утреннее мычанье коров, где-то совсем недалеко горласто надрывался баран.
Переговариваясь на ходу, с ночной смены возвращались рабочие. Верхнеуральск просыпался, а Наташа, разбитая и усталая, только начинала засыпать.
Весна, которая на Урале приходит неожиданно быстро и протекает бурно, захлестнула Наташу.
Не раз заглядывал к Барышевым Валентин Георгиевич, однажды приглашал в кино, другой раз - в клуб на репетицию "Платона Кречета", но Наташа, ссылаясь на нездоровье, не пошла.
Старики это видели, сокрушенно вздыхали.
- Такая красавица и до сих пор одна! - сказал однажды перед сном Илья Филиппович. - В женихи ей нужно Иван-царевича, а среди здешних нет подходящего. Валентин Егорыч - размазня, об этом я еще в поезде смекнул. Около такой нужно соколом кружить, а он повесит нос и молчит, как филин. Эх, вот Ванятка наш - тот подошел бы, тот в меня. Поспешил, артистку выбрал, финтифлюшка какая-то окрутила. Тот да, тот мужик, что нужно - огонь! - С этими словами он повернулся на другой бок к стене.
Марфа Лукинична сонным голосом принялась стыдить:
- Будет тебе молоть-то, чего не следует! Разве ей до этого? Разве ученому человеку лезут в голову такие мысли? Посовестился бы. - Марфа Лукинична говорила это, а внутренне была согласна с мужем. Вздохи Наташи, слышные на зорьке даже в их спальне, она объясняла тем же, чем и Илья Филиппович.
- Да, что верно, то верно - наука. И я про то же самое, - крякнув, поддакивал Илья Филиппович. - Такой красавице нужно орла, как наш Ванятка. А этот инженер - так себе, заряд без дроби. Поспела девка, давно поспела. Замуж пора.
За бревенчатой стеной в это время, сбросив с себя одеяло и разметав руки, лежала Наташа. Ей снился поезд, перрон, провожающие. Вышла вся школа. Даже директор завода, и тот подошел пожать ей на прощанье руку. Перрон был запружен цветами. Но почему здесь оказался профессор Вознесенский? Этого она никак не могла понять. Потом все словно завертелось и растаяло. Остался дождь и пьяный Николай. И слезы на его глазах.
2
Заведующий аспирантурой филологического факультета Московского университета Николай Ильич Костичев сидел за столом, заваленным бумагами, и обливался потом. Листая папку с документами, он обратился к заведующему кафедрой фольклора профессору Вознесенскому, когда тот уже собрался уходить.
- Константин Александрович, тут есть заявление. Учительница с Урала. Производственная характеристика хорошая. Хочет учиться на вашей кафедре. Может, познакомитесь с документами?
- Вы меня извините, Николай Ильич. Очень тороплюсь. У меня заседание в Союзе писателей.
Профессор Вознесенский уже совсем было вышел, но в дверях задержался и спросил:
- Вы говорите, с Урала? Как фамилия?
- Лугова.
- Лугова? Наталья Лугова?
Профессор подошел к столу заведующего аспирантурой и принялся читать заявление.
- Наконец-то упрямая девчонка повзрослела! Нет, вы только подумайте, Николай Ильич, это же моя бывшая студентка! Талантливая девушка! Я ее уговаривал остаться в аспирантуре сразу же после окончания университета. Не послушалась. Прошу вас, Николай Ильич, немедленно ответьте ей - пусть обязательно приезжает.
Своей радости профессор не скрывал. Рассматривая фотографию Луговой, он разговаривал сам с собой:
- Да, вижу повзрослела. Все-таки три года! Николай Ильич, как ее отчество? Я ей сам напишу. Непременно напишу.
- Наталья Сергеевна, - ответил Костичев.
Записав адрес Луговой, профессор раскланялся и вышел.
Стоял жаркий июльский полдень. Если б не обсуждение его книги, которое было назначено на начало июля, он давно бы кочевал с экспедицией студентов и аспирантов по Воронежской области, где песня бьет неиссякаемым и мощным ключом из самых глубин народа. От одной Барышниковой было записано столько, что хватило на несколько сборников.
Поджарый и сутуловатый, профессор Вознесенский на целую голову возвышался среди прохожих многолюдной улицы. Толстая трость с набалдашником, широкополая соломенная шляпа говорили, что это скорее старый турист, чем известный ученый. По молодой, пружинящей походке ему никак нельзя было дать его шестидесяти лет. Улыбаясь собственным мыслям, он бурчал что-то себе под нос и очень удивился, когда сзади чья-то рука сжала его локоть. Профессор остановился.
- А! Григорий Михайлович! Рад, рад вас видеть, старина. А я-то думаю, куда вы запропастились?
- Все здесь же, - развел руками толстый, заплывший жиром человек в ермолке на лысом затылке. Это был профессор права Львов.
- Ну как?
- Все так же, по-старому. Лекции, семинары, семинары, лекции... А сейчас вот только с государственных экзаменов.
- И не в духе? Не отпирайтесь. Вижу, что не в духе, - погрозил пальцем Вознесенский. - Уж вас-то я, слава богу, знаю. Рассказывайте, что стряслось?
- Мальчишка! Совсем мальчишка и смеет так дерзко заявлять мне, что в системе советского права уголовный и гражданский процессы не должны быть выделены в самостоятельные отрасли. Пытался, видите ли, доказать, что они, как составные, входят в отрасли уголовного и гражданского права. Нашел аллогизм. И ведь кто? Молокосос!
- А, старина, - Вознесенский похлопал по плечу Львова, - заело ретивое. Молодежь лыжню просит, посторонись, говорит. Так, что ли?
- Почему я должен сторониться? Мой учебник выдержал четыре издания, по нему учатся студенты страны, а тут вдруг какой-то юнец посмел на государственных экзаменах, вы представляете - на государственных, вступить со мной в спор!
- А вы? Вы, конечно, поставили ему двойку? Как говорится, зарезали парня?
- А разве вы, уважаемый Константин Александрович, не читаете газет? Львов вкрадчиво прищурился и осмотрелся по сторонам, точно собираясь сообщить большую тайну.
- При чем тут газеты?
- Как при чем? Разве вы не знаете, что критика у нас в моде? Вы говорите двойка. Напротив! Умиленная государственная комиссия восприняла его выходку весьма и весьма одобрительно. Этому выскочке устроила чуть ли не овацию! Ответ был признан блестящим. Как вам это нравится, Константин Александрович?
- От души поздравляю этого молодого человека. Молодец! Люблю такую молодежь. У нее нужно учиться хватке и прямоте. Если нам в их годы приходилось приплясывать перед авторитетами, то у них сейчас в этом нет нужды. Прощайте, Григорий Михайлович. Советую вам: продумайте хорошенько эту свежую мысль и, если она стоящая, - подключитесь и помогите. Будете тормозить - вам придется посторониться.
Огорошенный профессор Львов смотрел вслед уходящему Вознесенскому.
- Ах, и ты Брут! И тебя, футурист, алхимия хватила?!
3
Чувство простого товарищества к Ларисе у Алексея Северцева стало перерастать в нечто большее. На лекции он всегда знал: где и с кем она сидит, хотя избегал смотреть в ее сторону. Все могло бы быть хорошо, если б не один злополучный случай, который поссорил их. Поссорились не на неделю, не на месяц, а на годы.
А началось все с пустяка. Алексей нечаянно наступил Ларисе на ногу. "Ох ты, черт возьми, не сердись, совсем не заметал", - сказал он и, как ни в чем не бывало, продолжал настраивать приемник. Лариса промолчала, но на второй день принесла ему стенограмму лекций "Правила хорошего тона". Лекции эти были прочитаны в Московском институте театрального искусства и в Институте международных отношений некоей бывшей княгиней Волконской. Алексей взял лекции и пообещал вернуть через два дня. Это было в праздничный вечер, на котором Лариса должна была выступать в студенческом клубе в концерте. В зале сидели известная всему миру Раймонда Дьен и ее французские друзья, борцы за мир, приехавшие погостить в Советский Союз. Никогда Лариса так не волновалась, как теперь. Ей очень хотелось, чтоб французским гостям понравился ее танец.
И вот, наконец, объявлен ее номер. Пианист взял первые аккорды, и Лариса не чувствуя под собой пола, на одних пальчиках с легкостью пушинки выпорхнула на сцену.
В танец она вложила всю душу. И когда закончила и убежала за занавес, зал клокотал. Ее вызывали три раза: до тех пор, пока она не повторила конец танца.
Разрумянившаяся и счастливая, с букетом осенних цветов, положенных у рампы молодым французом в черном галстуке, Лариса прибежала в свою подшефную комнату студенческого общежития, чтобы переодеться, и увидела Алексея. Он лежал на койке. В комнате, кроме него никого не было.
- Ты почему не на концерте? - Лариса только сейчас заметила, что он курил ("Ах ты, поросенок!") и лежал в ботинках ("Дикарь! Завтра соберу собрание!"), положив ноги на стул. Рядом лежали лекции княгини Волконской.
- Что это за безобразие? Ведь это же издевка. Читать правила хорошего тона и вести себя таким образом. Как тебе не стыдно!
Алексей встал, затушил папиросу, поправил смятое одеяло и, собрав разбросанные лекции в одну стопу, подал их Ларисе.
- За то, что в ботинках прилег, и за то, что закурил в комнате, - виноват. А вот за лекции... за лекции о том, как нужно приплясывать, нужно драть уши тому, кто их слушает, и сечь ремнем того, кто их усердно распространяет.
Широко открыв глаза, Лариса не знала, что ему на это ответить. Нет, это не Алексей. Таким она его не знала.
- Да, да, драть уши и сечь! Эти лекции рассчитаны на то, чтобы воспитать из молодого человека паркетного шаркуна, который должен улыбаться даже тогда, когда ему хочется плакать. Противно и гадко!
После цветов и аплодисментов эта пилюля показалась Ларисе горькой.
- Увалень! Ты понимаешь, что ты говоришь? По этим лекциям учатся прилично вести себя будущие советские дипломаты, работники искусства, офицеры... А ты?! Вылез, как медведь, из своей сибирской берлоги и думаешь, весь мир должен жить по твоим медвежьим законам?
Больше Лариса не хотела разговаривать. Назвав Алексея дураком и тюленем, она зашла за гардероб, чтобы переодеться.
- А обзывать людей дураками и тюленями тоже предусмотрено этими правилами хорошего тона? - язвительно бросил Алексей и снова закурил. Теперь он закурил назло. "Раз дурак, раз тюлень - значит все можно!"
Этот вопрос еще больше разозлил Ларису. Неестественно расхохотавшись, она покровительственно и сочувственно проговорила из-за гардероба:
- Эх, Леша, Леша, как мне тебя жалко. Год в столице для тебя прошел даром. Правду говорят, что горбатого только могила исправит.
Алексей промолчал.
Лариса, довольная, что ее выпад остался неотраженным, вышла из-за гардероба и, подняв лицо к лампочке, стала пудрить свой носик перед крошечным кругленьким зеркалом. По ее нервно вздрагивающим ноздрям и изогнутым бровям было видно, что она не сложила оружия в этой словесной дуэли и готова смело принять любой удар противника. В своем ярком цветном платье с пышным бантом, она походила на распустившийся куст шиповника, цветущий и колючий.
- Господи, да разве может такого тюленя полюбить девушка? - не унималась Лариса и щелкнула крышкой круглой пудреницы.
Алексей затянулся папиросой и спокойно ответил:
- Если такая, как ты, то от этого мужская половина планеты ровным счетом ничего не потеряет.
Чего-чего, а этого Лариса не ожидала. Она даже растерялась.
- Что? Что ты сказал? - зло спросила она, и ее хорошо очерченные губы вздрогнули, извещая, что не за горами и слезы.
Теперь Алексей готовился выпустить последнюю стрелу. И эта стрела нашла свое больное место.
- Ну, знаешь, Лариса, это дело вкуса. Для других ты, может быть, и будешь что-нибудь значить, а по-нашему, по-сибирскому, или, как ты говоришь, по-медвежьему, ты ноль без палочки. У нас в Сибири таких, как ты, зовут свиристелками.
Свиристелка... Это слово Лариса слышала первый раз. Оно показалось ей неблагозвучным, а смысл унизительным и оскорбительным. Не найдя, что на это ответить, она, как ошпаренная, выскочила из комнаты, даже не закрыв за собой двери.
Об этом разговоре никто из жильцов комнаты и из подруг Ларисы не узнал. Однако все вскоре решили: между Ларисой и Алексеем пробежала черная кошка. Лариса старалась не замечать Алексея. Он отвечал ей тем же. Так проходили месяцы. Так прошел год, но никто: ни Лариса, ни Алексей - не попросил первым прощения. Не раз Алексей ловил на себе ее беглый, пугливый взгляд. Ловил и делал вид, что ему все равно: существует она на белом свете или не существует, хотя в глубине души в нем что-то вспыхивало, переворачивалось и опускалось. Любил, но не показывал вида.
А раз между ними случилось такое, что одних оно насмешило, а других заставило недоуменно пожимать плечами и удивляться. Это было уже на третьем курсе, зимой. После лекции по международному праву комсорг группы на несколько минут задержал Ларису, чтобы составить программу для курсового вечера. Лариса пробыла недолго, не больше десяти минут, но когда пошла одеваться, у гардероба, оказалось столько народу, что она поняла: в очереди ей придется проторчать не меньше получаса. А через пятнадцать минут у нее репетиция. Лариса подбегала то к одному, то к другому студенту из своей группы, совала номерок, просила, но никто не брал, так как у каждого их было уже по нескольку штук.
- Мишенька, ну, умоляю тебя, возьми мне пальто, мне очень некогда, просила она Зайцева Михаила, который в очереди стоял перед Алексеем. Зайцев молча и невозмутимо покачал головой и вытянул указательный палец, на котором была нанизана целая связка алюминиевых номерков.
Алексей стоял рядом и все это видел. Его очередь уже подходила. Ему стало жалко Ларису. Не раздумывая, он протянул руку и свободно снял с ее пальчика треугольный номерок.
Лариса порывисто повернулась. Ее брови выгнулись дугой, а губы зло сомкнулись.
- Я возьму тебе пальто. - В голосе Алексея Ларисе почудилась насмешка.
- Отдай сейчас же! - тихо, но повелительно проговорила она.
- Я возьму тебе пальто, ведь ты же торопишься, - повторил Алексей.
- Отдай номерок! - громко крикнула Лариса и топнула ногой.
Кто-то захохотал.
- Что ты кричишь? Ведь ты же сама просила Зайцева, - пытался уговорить ее Алексей, но она ничего не хотела слышать.
Топая ногой, Лариса выходила из себя и требовала немедленно отдать ей номерок. Но Алексей не отдавал. Перед ним оставалось всего лишь два человека.
Проталкиваясь через толпу, Лариса направилась к выходу.
Алексей видел, как она резко хлопнула дверью и выбежала на улицу. Он испугался и выбежал за ней.
День был морозный. Поеживаясь от холода, спешили прохожие. Заиндевевшие провода были толстые и иссиня-белые. В воздухе лениво кружились одинокие, редкие снежинки. Прохожие останавливались и недоумевали: Лариса была в платьице с короткими рукавами.
Догнал ее Алексей уже за поворотом у троллейбусной остановки. Она всхлипывала и твердила одно и то же: "Отдай номерок". Алексей отдал и стал умолять, чтобы она быстрей шла в помещение. Как избалованную капризную девочку, сбежавшую из дома, привел он ее за руку на факультет. Девушки сразу же оттеснили Алексея и стеной окружили плачущую подругу.
Не одеваясь, Алексей поднялся на четвертый этаж и простоял там с полчаса у стенгазеты "Комсомолия", выкурив за это время несколько папирос. Напрасно кто-нибудь мог подумать, что он жадно впился в газету. Уставившись в карикатуры, он думал о Ларисе и о злосчастном номерке. А когда вернулся на свой факультет, никого из студентов-сокурсников уже не встретил. У гардероба не было ни одного человека.
После этой сцены прошло полтора года, но Лариса и Алексей по-прежнему не обмолвились ни словом. Встречаясь, они делали вид, что не замечают друг друга.
"Три года, три длинных года проплыли, как в тумане. А что, если подойти первым и сказать ей все, попросить прощения, отдать ей все стихи, написанные для нее?.. - думал Алексей, стоя у распахнутого окна. Тополя студенческого дворика уже покрылись клейкой пахучей листвой. - Нет, дальше так нельзя. Два оставшиеся года могут пролететь так же по-дурацки, и мы разъедемся, даже не попрощавшись. Тут что-то нужно другое. Здесь нужна... революционная тактика Дантона: "Смелость! Смелость! И еще раз смелость!.."
Алексей решил подойти к Ларисе и все ей рассказать.
4
Шла последняя минута ожидания свердловского поезда.
- Идет! Идет! - закричал Ленчик, завидев вдали дым от паровоза. - Вы стойте здесь, Елена Прохоровна, а я побегу к вагону.
Наташа стояла в тамбуре и махала рукой. Завидев ее, Ленчик чуть было не сшиб с ног старушку на перроне.
Потрясая над головой огромным букетом цветов, он, оттолкнув носильщика, первым ворвался в тамбур. Цветы из его рук перешли в руки Наташи. Ленчик подхватил ее чемодан.
- Стоп! - крикнул Илья Филиппович и так крепко сжал руку Ленчика, что тот отпустил чемодан. Наташа в это время была уже на перроне в объятиях Елены Прохоровны.
- Извините, я, очевидно, перепутал чемоданы, - оправдывался Ленчик, стараясь высвободиться из цепких рук старика.
- Перепутал? Знаем мы, как вы путаете нашего брата - бушевал Илья Филиппович, не выпуская Ленчика. В тамбуре образовалась пробка.
- Проходите быстрей! Чего там остановились! - кричали сзади.
- Стойте, граждане, нужно разобраться. Не напирайте.
- Илья Филиппович, это мой товарищ, - кричала Наташа с перрона, расталкивая образовавшуюся толпу зевак. - Товарищ сержант, получилось недоразумение, это мой друг, он меня встречает, - пыталась она объяснить подоспевшему на шум милиционеру.
Поняв, что произошло недоразумение, сержант зашагал вдоль поезда к конечному вагону, который обычно бывает общим и везет самых неспокойных пассажиров.
Илья Филиппович и Ленчик, изредка косясь друг на друга шли впереди. Елена Прохоровна и Наташа несколько отстали.
- Где думает остановиться твой хозяин? - спросила Елена Прохоровна.
- Как где? Разве у нас ему будет плохо?
- Пожалуйста, но в таком случае ему не мешало бы вначале пройти на вокзале санитарную обработку. Все-таки как-никак чужой человек, да еще с дороги...
Наташа густо залилась краской.
- Мама. Это лучший рабочий нашего завода. Он приехал получать орден Ленина.
- Он? Орден Ленина? Вот бы не подумала.
...А на второй день у Луговых была вечеринка. Пришли старые школьные друзья Наташи: Лена Сивцова с мужем, Виктор Ленчик, Марина Удовкина и Тоня Румянцева.
Лена Сивцова, когда-то без ума влюбленная в Николая Захарова, была замужем за морским офицером, с которого целый вечер не спускала глаз. Вся она светилась и искрилась той большой радостью любви, которую невозможно скрыть. Да она и не хотела скрывать ее. Ее муж, высокий и смуглый моряк, только неделю назад возвратился из дальнего плавания и получил двухмесячный отпуск. Половину отпуска они решили провести в Москве, у родных мужа. В дальнем плавании морской офицер был первый раз и после трехмесячной разлуки с молодой любимой женой не верил, что наконец-то они вместе.
Пили за возвращение Наташи, за ее аспирантуру, за дружбу, за Елену Прохоровну... И только Лена Сивцова и ее счастливый муж, чокаясь хрустальными рюмками, смотрели друг другу в глаза и неизменно пили за одно и то же: "За нашу любовь!" Этот тост, подсказанный сердцем, произносился ими беззвучно, одними взглядами.
Ленчика Наташа не видела три года. Он казался ей постаревшим и подурневшим. Что-то новое появилось в его движениях, в голосе, в манерах. Раньше он никогда не поднимал так плечи, не горбился, потирая, словно с мороза, руки. Со стороны висков на его черные, с вороным отливом волосы, языками наступали залысины. Не было уже того высокого, смазанного бриолином, кока, который он холил в студенческую пору. На худых и бледных щеках Ленчика глубоко прорезались две симметричные складки. В глазах, беспокойно бегающих и в чем-то виноватых, уже не светился тот горделивый, дерзкий огонек, в котором раньше можно было прочитать вызов целому миру. Весь он как-то обмяк и смирился. Пальцы его рук мелко-мелко дрожали - первый признак пьющего человека. О себе, когда его спросила Наташа, он ответил неохотно:
- В одной шарашкиной артели на полставки юрисконсультом. А вообще готовлюсь к аспирантуре. Почва уже прозондирована, в сентябре подаю документы.
Больше Наташа ни о чем не стала его спрашивать. Она знала, что Ленчик никогда не любил юриспруденцию. "Шарашкина артель" тем более не могла пробудить в нем любви к профессии, в которой он и раньше не находил и грана поэзии.
За вечер Ленчик несколько раз садился за рояль, но играл плохо.
- Виктор, что с тобой? Ведь раньше ты был чуть ли не виртуозом? удивлялась Наташа.
Ленчик бросал игру и подходил к столу. Наливал фужер вина и залпом выпивал до дна.
Если б не Марина Удовкина, то вечер прошел бы скучно. За последние четыре года, кочуя с геологическими экспедициями начальником отряда, она научилась поднимать дух у рабочих даже тогда, когда заедали комары, засасывали болота, заливали дожди. И даже тогда, когда кончались продукты. Чего только не показала она гостям за вечер! Исполняла национальный танец хантымансийцев, пела их песни, неожиданно убегала на кухню и через минуту возвращалась наряженная уже под узбечку и, размахивая бубном (им служил круг с натянутой канвой для вышивания), пускалась в новый пляс. Лена Сивцова даже раза два ущипнула своего мужа, который не отрывал глаз от Марины.
Веселье Марины передалось всем. Пошли в ход шуточные студенческие песни, не забыли и об Адаме, который был первым студентом в институте, созданном богом. Один Илья Филиппович никак не мог влиться в эту волну студенческого веселья: и возраст не тот, и песни чудные, незнакомые, неуральские... Поглаживая бороду, он сидел и чинно слушал. Время от времени он посматривал на графинчик с водочкой. Один такой взгляд был перехвачен Наташей.
Только теперь она по-настоящему вспомнила о нем. Вспомнила и устыдилась. Взмахом руки оборвав песню, она подошла к столу, отодвинула от Ильи Филипповича рюмочку, которая в его руках казалась наперстком, и, пододвинув граненый стакан, налила водки почти до краев.
В глазах Ильи Филипповича блеснули огоньки одобрения. Он начал отказываться, но Наташа понимала, что это для виду.
- Друзья! А сейчас я предлагаю самый главный, самый центральный тост нашего сегодняшнего вечера. Выпьем за здоровье нашего нового друга, за Илью Филипповича, который удостоен высшей правительственной награды - ордена Ленина! Пятьдесят лет Илья Филиппович варит сталь на уральских заводах, за это время он обучил более ста мастеров!
Договорить Наташе не дали. Ее слова потонули в возгласах приветствий и поздравлений.
Илью Филипповича это растрогало. Подняв стакан водки, он встал, чокнулся со всеми и разгладил усы.
- Спасибо, детки, спасибо. Желаю и вам также успехов в вашей науке, в работе и... в сердечных делах. - Илья Филиппович двумя глотками опрокинул стакан.
Потом отодвинули к окну стол и начали танцевать. Ленчик пригласил Наташу. За последние три года это был их первый танец. Лена танцевала только с мужем. Марина подхватила Елену Прохоровну. Тоня Румянцева играла на рояле.
Илья Филиппович вышел на балкон и, затушив толстую папироску, тайком завернул самосад, по которому за вечер истосковался. Ночная Москва светилась отблеском пожара, и совсем близко среди множества огней высоко в небе отчетливо выделялись рубиновые звезды кремлевских башен.
Во время танца Наташа попросила Ленчика, чтоб завтра он обязательно зашел к ней. Зачем, не сказала. Боялась, что самолюбивый Ленчик не согласится выполнить ее поручение.
После чая, за которым по адресу кулинарных способностей Елены Прохоровны было высказано много похвал, гости разошлись. На прощанье Наташа расцеловалась с подругами, просила их чаще заглядывать и в самых дверях шепнула Лене, чтоб та обязательно зашла завтра: есть особый секрет.
Всю дорогу домой и дома, лежа в постели, Ленчик пытался разгадать тайну Наташиного приглашения. Неужели он нужен затем, чтоб опять выслушать ее исповедь, как она страдает о милиционере? А может быть, еще хуже - быть в роли связного? Значит, еще одно унижение. От этой мысли Ленчик заскрежетал зубами... А если так - он не простит. На память пришли все обиды. Теперь он даже не знал, любит он Наташу или ненавидит. Ясно понимал только одно, что за все унижения, которые пришлось ему вынести, он должен быть удовлетворен. Он теперь знал, каким должно быть это удовлетворение. Если раньше он, словно экзальтированный пастушок, вздыхал и писал ей стихи, то теперь этой глупости не сделает. За эти три года он много узнал. Он видел женщин. Да, да, женщин!.. Они помогли ему постигнуть тайну, которая три года назад для него была загадкой. Теперь он не будет, как раньше, подстраиваться под тех, кто хлеб, полученный по карточкам на целый день, съедал в обед. "Играть под плебея жалкая роль. Виски и лесть, лесть и виски - вот тот яд, которым можно отравить даже богиню. А ты, Наташенька, не Венера Милосская, а всего-навсего старая дева. Ты будешь моей, Лугова, будешь! Но это говорит уже не прежний влюбленный и наивный мальчик, а спортсмен. А ты - ты только ленточка финиша, которую я должен оборвать первым, и я оборву ее. О боже, сколько я принял из-за тебя унижений и обид..."
Вдруг, откуда ни возьмись в памяти всплыл позорный случай, который произошел лет пять назад, когда Ленчик был еще студентом третьего курса. Вместе с товарищами по группе он отправился с субботы на воскресенье за город, в Абрамцево. Он один тогда взял с собой денег столько, сколько, пожалуй, не было у всей группы. За сутки они истратили все деньги и нарочно ничего не оставили на обратную дорогу. Девушки взяли билеты, а парни решили добираться до Москвы зайцами. Романтика риска захватила Ленчика, и он, гордый сознанием, что совершает что-то опасное и незаурядное, волновался самым искренним образом. Их было семь парней, и все они ехали без билета. Но почему только его одного поймали контролеры? Почему его тогда не выручили друзья? А как его гнали через весь поезд (через восемь вагонов!) в головной вагон! Какой стыд, какой позор! Гнали вместе с молочницами, увешанными бидонами, с торговками, которые тоже ехали без билетов. Как сейчас, он помнит насмешливые, обживающие взгляды пассажиров. "А все почему? Потому, что был дурак. Растратил все деньги с друзьями и не оставил даже на билет. Хотя бы на штраф. Что друзья? Так, комсомольские сказки для пионеров. Деньги! Деньги, Лугова, вот та сила и та приманка, на которую ты клюнешь. Не пойдешь сама - подтолкнет мать. Отец баллотируется в академики. Это заставит задрожать если не тебя, то твою матушку. А потом зашатаешься и ты. Зашатаешься! Никуда ты не уйдешь! Подползу лисой, а растерзаю, как коршун!.."
Долго еще сочинял Ленчик варианты мести, но все они сводились к одному концу: овладеть, насытиться и бросить...
Заснул он уже под утро. Спал плохо. Шелковое покрывало валялось на полу. К спинке полированной деревянной кровати были прилеплены папиросные окурки. Окурки валялись на ковре и на паркете. Зато пепельница, стоявшая на резном деревянном столике рядом с кроватью, была пуста. Со стены невинными глазами смотрела Вирсавия Брюллова.
5
Алексей чувствовал, что с каждым днем Лариса все больше занимает место в его жизни. То, что она многим нравилась, он видел. Замечал он также и то, как весела она бывала на перерыве в кругу своих товарищей по курсу. Но стоило только подойти Алексею, как все, точно по команде, замолкали и Лариса увлекала группу куда-нибудь в другой угол.
"Пренебрегает, бойкотирует", - проносилось у него в голове, и он отходил, в сотый раз проклиная злополучные лекции княгини Волконской и слово "свиристелка".
А в июне, в конце учебного года, третьего московского года в жизни Алексея, у него произошла еще одна встреча с Ларисой. В городском суде шел интересный процесс, на котором с защитительной речью выступал Ядов. Теперь он был уже доцент, и ходили слухи, что у него почти написана докторская диссертация.
На этот суд Алексей отправился из-за Ларисы. Ядова он не любил за излишнюю сентиментальность и театральную манерность, которыми он стал особенно грешить за последние годы. Кто-то из студентов сказал о нем: "объелся популярностью".
Речь Ядова Алексей слушал рассеянно. Больше он думал о Ларисе, которая сидела у окна, недалеко от адвокатского столика. Алексей уже мысленно подбирал первые слова, с которыми подойдет к ней во время перерыва. Он был рад, что никого из тех ее поклонников, что, как хвост, всегда волочатся за ней, в зале не было. "Почему она опустила глаза и даже, кажется, чуть-чуть зарумянилась, когда нечаянно встретилась со мной взглядом? Ведь при полном равнодушии так не должно быть. Но тогда что же это такое, неужели презирает?" - думал Алексей, тайком поглядывая на Ларису.
Так прошло минут двадцать. Ядов, все распаляясь, завораживал притихший зал. За перегородкой сидело трое бритоголовых подсудимых. Их обвиняли в ограблении. В ту самую минуту, когда Ядов поднимался на вершину своей адвокатской виртуозности, Лариса неожиданно встала и, стараясь ступать как можно тише, вышла из зала. Алексей ничего не понимал: как она могла на глазах Ядова, не дослушав его до конца, выйти? Ведь Ядов - руководитель ее курсовой работы. Через неделю она будет сдавать ему экзамен по уголовному процессу. Непременно "зарежет".
Рядом с Алексеем сидела Ляля Анурова, слывшая факультетской красавицей. Всегда окруженная вниманием молодых людей и избалованная комплиментами, она втайне возмущалась, почему так холоден и невнимателен к ней Алексей. С самого начала суда она приставала к нему то с расспросами, то с восторженной похвалой по адресу Ядова. Пока в зале сидела Лариса, он еще отвечал ей. Но как только она ушла, Ляля стала его раздражать.
"Так просто уйти она не могла, - думал Алексей, - наверное, заболела". Выбрав удобный момент, когда Ядову подали стакан с нарзаном, он поднялся и потихоньку вышел из зала.
Для того чтобы уйти незаметным, Алексей был слишком высок. В душе он ругал себя, что упустил хороший случай объясниться с Ларисой. А молчать он больше не мог.
Спустившись по эскалатору в метро, Алексей прислонился спиной к холодной мраморной колонне и стал ждать поезда до Сокольников. Настроение было подавленное. Из головы не выходила Лариса. "Медведь, тюлень!" - ругал он себя за то, что в суде сел так далеко от двери. С этой мыслью он повернулся в сторону и замер от неожиданности. Рядом, у другой такой же колонны, стояла Лариса. И какое совпадение - она тоже прислонилась к колонне спиной и о чем-то думала. Алексей подошел к ней так, чтоб она его не увидела.
Прошло два поезда, а Лариса все стояла на одном месте, уставившись на стену отсутствующим взглядом. Алексей набрался смелости и, подойдя к ней совсем близко, слегка коснулся ее плеча.
Лариса повернулась и вздрогнула. По выражению ее лица можно было подумать, что она хотела вскрикнуть, но у нее захватило дух.
- Лариса, прости... Я был тогда не прав, - начал Алексей и сразу же замялся.
Лариса быстро взяла себя в руки и не дала ему докончить.
- Оставь меня в покое. Я не в твоем вкусе!
- Лариса!.. - взмолился Алексей, приложив руки к груди. - Выслушай меня.
- Не имею ни малейшего желания. И потом, ты ведь сам сказал, что в вашей Сибири таких, как я, зовут свиристелками!
Сказав это, Лариса побежала к головному вагону подошедшего поезда и вошла в него в самый последний момент, когда двери уже закрывались.
Алексей остался на платформе. Он видел через стекло вагона, что она даже не повернула головы, чтобы посмотреть, вошел он или остался. "Вот тебе и тактика Дантона".
Дождавшись следующего поезда, Алексей поехал в общежитие.
6
На другой день после вечеринки Ленчик пришел к Наташе. Елены Прохоровны дома не было. Илья Филиппович отправился в Кремль на совещание металлургов.
Некоторое время Наташа не знала, с чего начать разговор, но потом решила, что петлять незачем.
- Виктор, я думаю, ты догадываешься, зачем я просила тебя зайти. Скажу тебе откровенно - Николай мне дорог по-прежнему... - Наташа подошла к окну, втянула голову в плечи, как в ознобе. - А может быть, еще дороже. Если ты помнишь, я уже однажды говорила тебе об этом. Ты сказал, что хочешь быть моим другом. Если это так, то пойми меня правильно и не обижайся. Я должна повидать Николая как можно быстрее. - Наташа повернулась к Ленчику, в упор взглянула на него. - Отведи меня к нему... Или дай мне его адрес.
Несколько секунд Ленчик молчал.
- Ну, что ж, - сказал он наконец, - если эта встреча так необходима, я сделаю все, чтоб она состоялась. Пожалуйста. Хотя предупреждаю, что устроить ее не так-то легко. Его адрес я забыл, а так, зрительно, барак помню. Можем поехать туда хоть сейчас. Только хорошенько подумай, Наташа, стоит ли ехать тебе самой? Его жена пьяница и... - Ленчик замялся, стал закуривать. - Она ревнует его чуть ли не к столбу.
Разговор был трудный. Условились, что Ленчик постарается вечером приехать вместе с Николаем к памятнику Пушкина.
Ожидание Наташе казалось вечностью. Проводив Ленчика, она прошла в комнату матери, в которой висел портрет отца в парадной генеральской форме. Добрый и улыбающийся, он, как живой, смотрел на нее со стены и словно хотел в чем-то ободрить. "Вот ты бы меня понял", - мысленно обратилась Наташа к портрету, и ей показалось, что отец легонько наклонил голову в ответ ее мыслям.
На туалетном столике Елены Прохоровны красок, кремов и румян стало больше, чем три года назад. Раньше на нем стояли духи "Красная Москва", пудра, лак для ногтей и крем "Снежинка". Теперь, кроме этого, появились какие-то замысловатые ланцеты, зажимы, заколки... Одной губной помады было несколько сортов.
Чтобы убить время, Наташа решила перебрать библиотеку, которая изрядно запылилась и кое-где в дальних углах подернулась тонкой паутиной. Особой любви к книгам Елена Прохоровна не питала, хотя иногда жаловалась, что из-за домашних хлопот ей приходится мало читать.
В старенькой записной книжке, уже пожелтевшей от времени, Наташа нашла номер телефона места старой работы Николая. "Будь, что будет", - решила она и набрала номер. В трубке послышался глуховатый голос человека, который представился старшим лейтенантом Гусенициным.
- Простите меня, товарищ старший лейтенант, Я очень прошу вас, помогите мне разыскать вашего бывшего сотрудника сержанта Захарова.
Голос в трубке ответил, что такой у них не работает уже три года.
- Может быть, вы скажете, где он? Я его школьный товарищ. Мы не виделись с ним три года.
Глуховатый голос снова ответил, что никаких сведений о Захарове не имеет.
Не дав Гусеницину положить трубку, Наташа заговорила умоляюще:
- Товарищ старший лейтенант, я вас очень прошу, скажите, это правда, что у Захарова большие неприятности по службе? Не делайте из этого государственной тайны. Мне не нужно подробностей.
Но и на это из трубки донеслось:
- Не знаю, не знаю. А что касается неприятностей, у кого их не бывает. Сведений о нем никаких не имею. У нас его уже забыли.
Никогда короткие телефонные гудки не казались Наташе такими резкими, как сейчас.
Мысль навестить мать Николая пришла неожиданно. Наташа быстро сбежала по лестнице и через двадцать минут свернула в тихий Ковровый переулок. "Неужели я ошиблась?" - недоумевала она. На углу, где раньше стоял маленький двухэтажный домик, все было по-новому. Целый квартал старых деревянных домов был снесен, и вместо них возвышался один большой, десятиэтажный корпус, весь первый этаж которого занимал универсальный магазин.
Домой Наташа вернулась усталая. На полу в беспорядке лежали книги. Перетирая их, она думала: "А что, если Виктор приведет его пьяного? Нет, нет, он этого не сделает. А впрочем... Если не так уж сильно, то... О нет! А вдруг за ним следом увяжется жена?"
Много передумала Наташа, пока, наконец, в коридоре не раздался звонок. Один длинный, один короткий, как точка: так звонил только Ленчик. Дверь она открывала с замирающим сердцем.
Ленчик был один. Он молча прошел в комнату и устало опустился в кресло. Наташа смотрела на него пугливо и настороженно.
- Хорошо, что ты не пошла со мной, - заговорил Ленчик после некоторого молчания. - Мое сердце как будто предчувствовало, что могла произойти колоссальная неприятность. - Он развел руками, словно желая показать размеры этой неприятности. - Когда я постучал в дверь и вошел в комнату, он с отчаянным, хриплым окриком спросил, что мне нужно? Я представился. Он вначале меня не узнал. Я попытался объяснить, кто я такой и зачем пришел. Он выслушал, потом встал и заревел: "Жалеть пришли? Благодетели! Вон!!!"
"Он, он... Это в его характере!" - думала Наташа.
- Рассказывай, рассказывай, покуришь потом, - торопила она Ленчика, который медленно и со смаком раскуривал свою трубку.
Но Ленчик не спешил. Поставив на подлокотник кресла пепельницу, он продолжал с усталым и сочувственным выражением лица:
- Я хотел дождаться, пока он утихомирится, но он расходился все сильней и сильней. Потом по твоему адресу понеслась такая ругань!.. Тут я понял, что он стал заговариваться. Обычные галлюцинации алкоголика и полный провал памяти. Начал спорить с воображаемым доктором - за доктора он, очевидно, принял меня, - который якобы хочет принудительно положить его в психолечебницу. Назвал меня эскулапом, который ни черта не понимает. Когда я собрался уходить, в барак вошла пожилая женщина в грязной замасленной кофте. Он назвал ее Варькой. Спросила меня, кто я и зачем пожаловал. Видно, что и она изрядно хватила. В ответ я промычал что-то невразумительное. Признаюсь, Наташа, что чувствовал я себя в эту минуту не в своей тарелке. Потом эта Варька достала из-за пазухи четвертинку и разлила ее в два стакана. Если б ты видела, как дрожали ее руки и как горлышко четвертинки стучало о края стакана! Перед тем как выпить, он сказал ей, зачем я пришел. Тут Варька посмотрела на меня такими глазами, что если я когда-нибудь вынесу еще один такой взгляд, то буду иметь право считать себя героем. Видишь, это следы водки. - Ленчик показал на пиджак, где у самого плеча на рукаве темнели два больших влажных пятна. - Хорошо еще, что стакан пролетел мимо. Боже мой, она подняла такой хай, набросилась на меня с такой похабщиной, что я опомнился только у трамвайной остановки. Признаться, Наташа, такого срама я еще в жизни не видал. - Ленчик сделал большую затяжку, постучал трубкой о пепельницу. Затем он встал, подошел к столу и снова сел в кресло. Ты прости меня, Наташенька, но больше туда я не пойду. Мне еще не надоело носить голову на плечах.
Слушая этот страшный рассказ, Наташа становилась бледнее и бледнее. Ожидая встречи с Николаем, она приготовилась ко всему, и не удивление, не страх, а выражение глубокой душевной боли запечатлелось сейчас на ее осунувшемся лице.
Ленчик сидел в кресле и изредка украдкой поглядывал на Наташу.
- Виктор, ведь ты мужчина. Ну, подскажи, что нужно сделать? Как его спасти? - Наташа подошла к нему и положила на его плечо руку. - Ведь он же гибнет. Гибнет...
Ленчик холодно отстранил ее руку. Встал и заговорил тоном наставника:
- Прежде, чем кому-то помогать, нужно знать, ждет ли от тебя этот человек помощи. Нужна ли ему эта твоя помощь? Это первое. Второе: допустим Николай ждет этой помощи. Тогда вполне естественно возникает вопрос: с чего начать? Я уже об этом думал. В лекциях профессор Грязное говорил, что между запоями у алкоголиков наступают просветления, когда они критически оценивают свое поведение. Так вот, нужно поймать, когда у него наступит это просветление. Встречаться с ним тогда, когда у него запой, не только бессмысленно, но даже вредно для больного: всякие душевные волнения у алкоголика еще сильнее разжигают страсть к спиртному, ну... и... разумеется, с его стороны ничего, кроме оскорблений и неприятностей, ты не встретишь. Пойми одно, что это болезнь. Здесь нужна лечебница, а не духовный наставник. Не проповедь, а уколы, режим, наблюдение - вот, что может его спасти. Это мое твердое убеждение и мой последний совет. Непонятно только одно. - Ленчик отвернулся, в голосе его послышалось раздражение: - Что ты хочешь с ним делать? Ну, допустим, вы встретитесь, поплачете на плече друг у друга, вспомните старую дружбу, которую уже ничем не воскресить, растравите друг друга и разойдетесь. Не понимаю, зачем вся эта филантропия с твоей стороны? Зачем игра в милосердие?
На эти обидные слова Наташа не ответила, как ей хотелось ответить. Теперь она будет хитрей. Теперь она не вспылит, как раньше, и не покажет ему порог, пока не повидает Николая. Вместо пощечины, которую ей так хотелось залепить Ленчику, она только с укором, стиснув зубы, покачала головой.
Перед уходом Ленчик пригласил Наташу на завтра в Большой театр. Она отказалась: без Ильи Филипповича не пойдет.
Ленчик самодовольно улыбнулся.
- Я уже предусмотрел и эту твою новую привязанность. Зайду завтра вечером. - Сказал и положил на стол три билета.
Оставшись одна, Наташа посмотрела на часы. Было ровно четыре. На это время Илью Филипповича вызывали в Кремль. С мыслью об Илье Филипповиче на нее пахнуло что-то свежее, уральское, таежное... Но это было недолго.
Впечатление от неприятной новости, принесенной Ленчиком, усиливалось усталостью от вчерашней вечеринки. В голове чувствовалось легкое кружение. Наташа прилегла на диван и, не мигая, уставилась в потолок. Хрустальная люстра множеством разноцветных огней отражала солнечный свет, падающий на нее с зеркала, лежавшего на столе. Мягкий, успокаивающий свет. В комнате все было, как и три года назад. На буфете в вечной боевой стойке замерли мамонт и зубр, выточенные из слоновой кости. По крышке рояля скакал и никак не мог ускакать быстроногий олень, гордо несущий над собой ветвистые рога. Между зубром и мамонтом, подперев бока руками, хохотал шут в красном колпаке. Над всем этим на высокой подставке возвышалась Хозяйка медной горы, сделанная из уральского камня-самоцвета по сказу Бажова. Ее российский сарафан внизу был оторочен позолотой, такое же золотое обрамление было и на ее высокой груди, и на широком поясе, который ловко схватывал гибкий стан красавицы. От лица, от всей ее фигуры, от гордого поворота головы Хозяйки медной горы веяло силой и красотой Урала.
Снова вспомнился Николай. Теперь он предстал таким, каким его однажды Ленчик встретил на Пресне. Он стоял у входа в продовольственный магазин, куда Виктор зашел за папиросами. Узнав Николая, он поздоровался с ним. Тот повернулся и, пьяно пошатываясь, пошел навстречу. Потом повис на плече Ленчика и рассказывал. Плакал и рассказывал, как его исключили из партии, уволили с работы, как он сошелся с вдовой... На прощанье попросил "на сто грамм". "Так упасть!.. Так упасть... Нет! Что бы с ним ни случилось, я должна быть с ним рядом!"
Мысли Наташи были прерваны приходом Елены Прохоровны. Прямо с порога она озабоченно проговорила:
- Я только сейчас с избирательного участка. Отмечалась. Мне сказали, чтобы ты немедленно оформляла прописку.
- Почему их волнует моя прописка?
- Говорят, что без открепительного удостоверения и без московской прописки голосовать нельзя. А это нехорошо. Мало ли что могут подумать. Тем более, ты комсомолка, поступаешь в аспирантуру... Неприятности могут быть.
- Я уже вчера заходила к начальнику паспортного стола. Он требует справку о допуске к вступительным экзаменам в аспирантуру.
- Ну представь ему эту справку.
- Заведующий аспирантурой вчера был болен, а кроме него, мне ее никто не дал.
- Значит, нужно обратиться к самому начальнику отделения милиции. Я надеюсь, что он не такой буквоед, как этот паспортист.
Со шпильками в зубах и с распущенными волосами, Наташа стояла перед зеркалом. Закончив прическу, она взяла сумочку и собралась уходить.
- Мама, к начальнику милиция я схожу завтра. Придут Тоня или Виктор пусть подождут, а Илье Филипповичу скажи, чтоб вечером он никуда не уходил. С ним мы идем сегодня в Кукольный театр.
7
Целую неделю Алексей писал Ларисе письмо. Послал его, но ответа не получил. Адрес ее он осторожно узнал от секретаря факультета, дряхленького старичка, который наверняка давно забыл, что на свете существует любовь, да к тому же такая неспокойная.
Третья московская весна была для Алексея особенно тревожной. Стихи он пописывал тайком и раньше, еще со школы, но теперь его словно прорвало. Он бродил до самого рассвета по тополиной аллее студенческого дворика и слагал стихи. Записывал на ходу, под фонарем старой часовни, где раньше молились монашки, а теперь студенты держали свои вещи. Даже в стихах к матери, которой он не писал уже несколько месяцев, Алексей больше говорил о своей любви к Ларисе. Забыв, что его могут слышать из открытых окон, он читал вслух:
...Ты помнишь, мама,
Как я, упав в твои колени,
Оплакивал потерянный пугач?..
Тогда в тебе одной искал спасенье,
Ты говорила мне: "Не плачь".
Но я все плакал, потерявший право
Быть атаманом вместе с пугачом
Ведь и ребенок знает цену славе,
Ведь дорог и ему ребяческий почет.
...И больше ничего не говоря,
Ты молча шалью клетчатой накрылась,
Меня, чумазого, оставила в дверях
И только к вечеру обратно возвратилась.
Всем детским существом своим
(О сердце не было тогда понятья)
Я знал, что с возвращением твоим
Ко мне пришло утерянное счастье.
Я помню, ты мне подала его
"Всамделишный" и новенький пугач!
Как будто символ счастья моего,
И ласково сказала: "На, не плачь".
О! Если б ты могла теперь
Меня утешить, как бывало,
Я б завтра распахнул ту дверь,
Где начиналась жизнь моя сначала.
Я б рассказал тебе, о мать!
Что девочка, как серна горная,
Меня не хочет замечать
Такая гордая и непокорная!
А еще... ты, мать, меня поймешь,
(Многие хоть этого не знают),
Как нескошенная в поле рожь
Золотыми зернами рыдает.
Как роняет и роняет рожь
Зерна переспелые к кореньям,
И по полю гибельная дрожь
Пробегает криком о спасеньи...
Но не зерна я роняю, мама,
Удобреньем в жирный чернозем
Стих мой деревенский и упрямый,
С перебитым прыгает крылом!
...Я к неправде, мама, не приучен,
Вот теперь - не лгу и не таю,
Что волос ее каштановые тучи
Застилают седину твою.
А поэтому мои поклоны
И мою сыновнюю любовь
Реже тебе носят почтальоны...
Мама! Я сегодня вновь
Что-то потерял, но что - не знаю,
И Москва мне кажется другой...
Сердцем впряжен я в оглоблю мая
С бубенцом под расписной дугой.
Проходя мимо грузовой автомашины, Алексей, не отдавая себе отчета - зачем, заглянул в кабину и тут же отпрянул. Не то присмирев от счастья, не то заснув, двое влюбленных, обнявшись, положили друг другу на плечи головы и не шевелились. По голубенькой ковбойке и спустившимся на лоб волосам Алексей узнал в юноше Зайцева. "Ишь, куда Заяц забрался!"
Из-за кустов акации, которая шатром нависала над скамейками у центральной клумбы, доносились тихие переборы гитары. Так играть могла только Нина Ткач, студентка филологического факультета. Когда гитара смолкла, в дальних кустах дворика кто-то громко захлопал в ладоши. В тишине хлопки раздавались, как выстрелы. Испуганные грачи, сотнями гнездившиеся на высоких старых тополях, подняли такой гвалт, что через минуту из некоторых окон полетело:
- Эй ты, шизофреник!
- Как вам не стыдно, ведь это же не день!
- Перестань же ты, скотинушка!
С четвертого этажа на Алексея выплеснули целый чайник воды. "Неужели думают, что я хлопал?" Он поднял голову: с третьего этажа кто-то сонным голосом пробасил:
- Слушай, друг, иди-ка ты спать, пока на тебя не упал нечаянно утюг...
Алексей промолчал. "Хорошо, что в городке четыре тысячи студентов и ни один из юристов не высунулся". Опасливо озираясь, он почти вбежал в вестибюль.
В комнате уже все спали. Алексей включил настольную лампу и направил сноп света на свою койку. На подушке лежал лист бумаги с карикатурой. Под карикатурой, в которой Алексей без труда узнал себя, было написано: "Влюбленный антропос". Рисунок изображал чеховского Беликова. Алексей догадался: это была работа Автандила Ломджавая. Свернул карикатуру и положил в карман. "Обожди, дитя знойного юга, завтра я тебя не так размалюю".
Разбирая постель, Алексей обнаружил точно такой же лист, приколотый к бумажному коврику на стене. Твердым, почти квадратным, почерком Туза было выведено.
Что ты бродишь всю ночь одиноко,
Что ты дворникам спать не даешь?..
Алексей включил полный свет. Широкоплечий Туз обнял подушку так, точно боялся, что у него ее отнимут. Длинные прямые волосы, как ржаная солома, рассыпались по подушке, закрывали глаза. Рядом с койкой Туза, прислоненный к стулу, стоял желтый протез ноги с многочисленными металлическими застежками и ремнями. На спинке кровати висела красивая трость ручной работы с цветным пластмассовым набором. Эту трость Тузу подарили шефы госпиталя - ученики ремесленного училища, когда он, раненный, лежал в Иркутске. Именным подарком он особенно дорожил.
Вернувшись с войны без ноги, Туз два года работал избачом в колхозе, сумел за это время закончить вечернюю среднюю школу. А когда получил аттестат, заявил председателю, что едет в Москву за протезом: надоело ходить на костылях. Однако, кроме протеза, у Туза была другая, тайная думка - поступить в университет. Но об этом он не сказал ни домашним, ни председателю, ни даже своей девушке. Уехал в Москву и пропадал целый месяц. А в конце августа прислал домой и председателю по письму, в которых сообщил, что поступил на юридический факультет Московского университета.
С первых же дней Туз вцепился в науку зубами. Сдавал всё на отлично.
За койкой Туза стояла койка грузина Ломджавая. Это был заядлый танцор и щеголь. Каждый день он тоненькими аптекарскими ножницами подправлял свои усики в стрелочку и душил их только "Шипром": мужские духи, объяснял он. Ломджавая был стройный высокий молодой человек. В отличие от Туза, у которого не по возрасту рано залысины наступали на светлый и просторный лоб, у Ломджавая густые волосы, о которые он ломал расчески - так были они густы, - надвигались подковой на виски и доходили по бокам узкого и низкого лба чуть ли не до бровей. Однажды в шутку Туз назвал его "пятикантропом", на что обидчивый Ломджавая ответил только минут через пять: "Сам ты доисторический человек". Сказал и долго хохотал, считая, что ответ получился остроумным. А когда расхохотался и Туз, Ломджавая почувствовал себя настоящим остряком.
По существу Ломджавая был добрым и бесхитростным парнем, но иногда, особенно на экзаменах, незлобиво хитрил. Начиная ответ, он виновато напоминал профессору, что плохо знает русский язык. Сокурсники замечали, что на экзаменах он говорил хуже, чем обычно. Была у него и еще одна странность: на какой бы вопрос ему не приходилось отвечать на семинарах по философии, он неизменно начинал с того, что материя первична, а сознание - вторично. Конец ответа, как правило, сводил к утверждению, что общественное бытие определяет общественное сознание. Когда же профессор заносил руку, чтобы поставить в зачетной книжке оценку, он еще раз напоминал, что плохо знает русский язык.
Ломджавая носил черную шляпу. Туз третий год подряд ходил в лоснящемся кожаном картузе с пуговкой на макушке. У Ломджавая было около десятка галстуков, у Туза - всего-навсего один, дежурный, в косую полоску. Из Грузии Ломджавая частенько с многочисленными родственниками, приезжающими в Москву, присылали бурдюки с вином и ящики с фруктами. Туз, кроме солдатского вещмешка с крепким самосадом да доброго куска соленого сала, ничего другого из дома не привозил и вполне обходился на стипендию.
На спинке стула, стоявшего рядом с койкой Туза, висела аккуратно расправленная, выцветшая военная гимнастерка. На правой стороне ее, чуть повыше клапана карманчика, темнели две одинаковые узкие полоски: когда-то на этом месте были нашиты две ленточки - желтая и красная. Два ранения: легкое под Речицей и тяжелое - под Варшавой. Об этом Алексей узнал случайно, когда однажды в ноябрьские праздники выпили с Тузом и разоткровенничались. Несмотря на то что Туз был старше Алексея на шесть лет, он никогда не показывал своего старшинства, не кичился своим положением: он был членом факультетского партийного бюро.
На спинке стула Ломджавая висела шелковая белая тенниска и яркий галстук, привезенный, по его словам, из Чехословакии одним из знакомых. Раскрытая пачка "Казбека" на тумбочке и кисет с махоркой на стуле в первый раз заставили Алексея по-новому взглянуть на разницу в условиях жизни Туза и Ломджавая.
Рядом с койкой Алексея - голова к голове - стояла койка Ивана Коврова, парня из-под Воронежа, прозванного "крепостным" за то, что тот во время ночных споров по философии или праву, вскакивал с постели и, размахивая длинными руками, шлепал босыми ногами по полу. В коротких трусах и длинной, до колен, холщовой ночной рубашке, из-под которой не было видно трусов, он в эти минуты действительно напоминал парубка простолюдина времен опричнины. Теперь он лежал с таким недовольным выражением лица, будто, засыпая, так и не доказал, что Гегель гений и что все-таки наши философы не до конца оценивают его величайший вклад в науку.
За гардеробом, отгороженная большой географической картой - это местечко называли "котушком", - стояла койка Бориса Кайдалова. Он сладко всхрапывал. Высокий и тонкий, с девичьим голоском, по характеру женственный и нежный, он был любимцем комнаты за свою безукоризненную честность. Прозванный Ковровым "человеком в клетке" за обособленное положение в комнате, он, нежно улыбаясь в ответ, окрестил того однажды "крепостным" и эту кличку припечатал ему на все годы учебы. Борис всегда улыбался. Улыбался даже, когда Туз отчитывал его за слабохарактерность, и за то, что ему, как бывшему гвардейскому лейтенанту-танкисту, имеющему два боевых ордена, не к лицу попадать под башмак девушке с биологического факультета, о которой ходили не очень лестные слухи. В самые критические минуты гнева Борис мог только сказать: "Ну как тебе не стыдно!" или "Ну и ладно, подумаешь..." Но даже и за эту бесхарактерность его любили.
С товарищами по комнате Алексей сжился, знал слабости каждого и ценил достоинства. Перед Тузом он втайне преклонялся: умен, честен и прям. С таким можно пойти в разведку, такому можно рассказать тайну сердца.
Случайно взгляд его остановился на вешалке, где рядом висели черная, заломленная на новейший манер шляпа Ломджавая и местами облупившийся, кажущийся в рассветный час серым, кожаный картуз Туза. Кожаный картуз... Чем-то напоминал он Алексею картузы погибших красногвардейцев.
Алексей посмотрел на Ломджавая. Тот лежал на спине и дышал бесшумно, точно к чему-то прислушиваясь. Казалось, что и во сне какой-то особый незасыпающий центр его мозга неустанно работал, заботясь о том, чтобы не взъерошились тонкие, как стрелки, красивые черные усики.
Алексей потихоньку достал из папки лист бумаги. Стало уже так светло, что можно было писать без электричества. Он просидел около получаса. А когда из открытых окон послышались звонки первых трамваев и дворники зашаркали метлами по мостовой, он повесил на двери гардероба лист, на котором жирными буквами было выведено:
Посмотрю я на вешалку ржавую,
И бросаются мне в глаза:
Меньшевистская шляпа Ломджавая,
Большевистский картуз Туза...
Засыпая, Алексей слышал, как за окном на тополях кричали вспугнутые грачи, и крик этот унес его на пашню... За трактором тянулся многолемешный плуг, а по черным, отливающим нефтяной масленичностью, бороздам, выискивая свежих червей, важно расхаживали грачи...
8
До милиции было не больше десяти минут ходьбы. Мысленно сочиняя предстоящий разговор с начальником паспортного стола, Наташа не заметила, как поднялась на второй этаж и постучалась в дверь, на которой висела табличка: "Начальник паспортного стола лейтенант А. И. Севрюков".
Лейтенант был неумолим. Его вежливый и несколько насмешливый тон раздражал Наташу. Она возмущалась:
- Это же формализм! Вы понимаете - формализм. Я прихожу второй раз - и бесполезно.
- А вы не ходите, гражданка, без справки. От вас всего-навсего требуется маленькая справочка о допуске к экзаменам, - невозмутимо отвечал начальник паспортного стола.
- Я вам в третий раз объясняю, что заведующий аспирантурой болен, а кроме него, никто такой справки выдать не может. И потом я коренная москвичка!
- Справочку, справочку...
Возмущение Наташи достигало предела.
- Вы человек или!..
- Или милиционер, вы хотели сказать? Да, я человек и милиционер, но без справки не могу.
- Прошу не иронизировать. Я настаиваю на вашей визе о прописке или пойду в Окружную избирательную комиссию. Я буду жаловаться!.. Вам никто не позволит лишать меня избирательного права из-за простой формальности.
- Пожалуйста. Адрес Окружной комиссии я вам дам. Только заранее предупреждаю - зря потеряете время. Там вам скажут то же самое.
- Хорошо. Тогда как пройти к начальнику вашего отделения? - внешне спокойно спросила Наташа.
- Вот это иное дело. В порядке исключения начальник может разрешить. Только сам начальник сейчас в отпуске, его замещает другой товарищ, начальник уголовного розыска. Как выйдете - шестая комната направо.
Не замечая дежурного милиционера, который поднялся ей навстречу, Наташа, держа документы в руках, без стука вошла в кабинет начальника уголовного розыска. В дверях она остановилась и окаменела... Начальник стоял к ней спиной. Голос его, широкие плечи, овал головы, прическа так напомнили Николая, что Наташа растерянно попятилась назад.
- Еще раз повторяю - никаких исключений! - гулко разносилось в просторном кабинете. - Что, что? Перины? Родители? Направьте эту делегацию сейчас же ко мне!
Начальник уголовного розыска повернул голову. Она увидела его профиль. Он... Николай!..
Наташа не почувствовала, как из ее рук выпали документы. Неслышно, на цыпочках, она вышла из кабинета. По коридору шла, как во сне.
- Ну, как, разрешил? - спросил попавшийся навстречу начальник паспортного стола.
- Да... нет... ничего... - Наташа хватилась, что обронила документы.
- Я вас очень прошу, товарищ лейтенант, возьмите у начальника мои документы. Я их уронила... Мне что-то нездоровится... У меня закружилась голова...
- Не волнуйтесь, все уладится. - Несколько удивленный, лейтенант, оглядываясь, направился к начальнику.
Наташа вышла на улицу. Странное выражение ее лица обращало внимание прохожих. Одни на этом красивом лице читали только горе, другие видели печать глубокого раскаяния, третьих оно наталкивало на мысль о несчастной любви. И все они были правы. Но никто не прочитал на нем следа еще одного большого чувства - гордости... Гордости за любимого человека.
9
Оклеветанный Ленчиком и оплаканный Наташей, Николай Захаров не спился, не был исключен из партии. После успешного окончания двухгодичной школы милицейских работников, в звании лейтенанта он прибыл в Москву - в распоряжение управления кадрами министерства.
Майор Григорьев к тому времени был произведен в подполковники и назначен начальником отдела милиции на том же вокзале вместо полковника Колунова, который вскоре после выступления Захарова на совещании работников транспортной милиции был понижен в должности.
Старшина Карпенко стал командиром взвода службы. С виду он почти не изменился. При встрече с Захаровым Карпенко так обрадовался, что на первых порах даже растерялся.
- Никола! Дружище! Да тебя теперь, дьявол ты эта-чий, голой рукой не достанешь. Смотри, какой офицерище!
Гусеницин получил еще одну звездочку на погоны. После ухода полковника Колунова ругали его все чаще. В основном попадало за старые грехи, от которых он не мог никак отрешиться: за "формализм" и "бездушное отношение к людям", как записывали в протоколах собраний и в приказах. Сколь ни старался Гусеницин постичь, где нужно действовать по неписанным законам человеческой морали, а где по неумолимым параграфам инструкций, этой мудрости он так и не усвоил. Единственное, что в известной мере делало ему скидку за его грехи - он был безотказный служака и при выполнении приказаний начальства готов был вылезти из кожи.
Не обошли и сержанта Зайчика - ему присвоили звание старшины. Он возмужал и даже отпустил усики. Не изменился только в одном: в постоянной и все растущей неприязни к Гусеницину, которому мстил старыми приемами - по-прежнему продолжал вырезывать и выцарапывать тайком две буквы "хв".
После ухода Захарова Карпенко сдружился с Зайчиком, и на ответственные операции, где нужна была смекалка и смелость, они ходили по поручению Григорьева вдвоем.
Напрасно подполковник Григорьев ездил лично в управление кадрами с ходатайством о том, чтобы лейтенанта Захарова направили к нему в оперативную группу. Просьбу не удовлетворили. Все его доводы о том, что теперешний начальник уголовного розыска стар и что ему через год - два нужна замена, что Захаров их питомец и свое первое милицейское крещение получил не где-нибудь, а в их линейном отделе, - все это было внимательно выслушано и все-таки отказано: Захарова в управлении хотят назначить в другое место.
Хмурый и злой Григорьев вернулся в отдел и, позвонив Захарову, излил ему свою досаду. Немного поостыв ("Выше пояса не прыгнешь"), он пригласил его к себе домой на чашку чая.
Это была первая неофициальная встреча двух старых друзей. Такой встрече они оба были бы рады и раньше, они даже подумывали о ней, но долг службы и большая разница в положениях мешали этому. Теперь же они сидели друг против друга, как старые друзья. Григорьев ничем не давал почувствовать своего старшинства. Осушали рюмку за рюмкой, вспоминали, сожалели, что расстались, но здесь же успокаивали себя тем, что живу друг от друга в двадцати минутах езды.
Захаров, с которым Григорьев обращался, как с равным, даже после четвертой рюмки не переходил границы почтительности и не проявлял панибратства. Он прекрасно понимал, что он младший и менее опытный, а поэтому меньше говорил и больше слушал.
Когда речь зашла о Гусеницине, Григорьев махнул рукой и по старой привычке выразил свою мысль пословицей:
- Не все сосны в лесу - корабельные. - Уволить - жалко, у него семья, а сделать из него настоящего работника - трудно. Закостенел он, сызмальства заквасили на плохих дрожжах. Старается, а не выходит. То есть выходит, но не то. Чтобы быть хорошим милицейским работником, нужен, Коля, талант. Нужно иметь не только твердую руку, но и светлую душу.
Зажмурившись, Григорьев с минуту помолчал. Потом открыл глаза и, тоскующе глядя на пустую рюмку, продолжал:
- Наша работа еще ждет своего поэта. Такого поэта, который рассказал бы, что мы не только хватаем и сажаем на скамью подсудимых, но и жалеем. Помогаем. И, если хотите, иногда даже... плачем. Да, да, плачем, но так, чтоб никто не видел. Плачем в собственном бессилии помочь человеку в беде. А такие случаи бывают. О них мало кто знает, но они есть...
Григорьев нагнулся, потрепал огромного Полкана, который лежал у его ног и, словно всё понимая, смотрел умными глазами на своего хозяина и на его гостя. Заметив пса, Захаров вспомнил давний курьезный случай, связанный с регистрацией собаки, и улыбнулся. Он хотел было напомнить о нем, но раздумал: Григорьев устал, надо было дать ему отдохнуть. Все время Николай чувствовал какую-то значительную перемену в облике Григорьева, но уловить ее не мог. И только теперь, когда тот нагнулся к Полкану, он понял: за эти два года Григорьев стал почти седой.
Расстались они под утро.
Вскоре Захаров получил назначение на должность оперуполномоченного одного из отделений милиции Москвы и с первых же дней с головой ушел в работу.
Мать все чаще и чаще напоминала ему, что пора бы подумать и о семье, что она уже стара, чаще заводила разговор о внучонке... Николай или отмалчивался, или, по привычке сдвинув брови, мягко обрывал ее и выходил из комнаты. На этом разговор и заканчивался. Но через неделю - две он всплывал снова. Эти сетования матери ворошили память о Наташе. В работе он забывал ее, но когда ему напоминали об их прошлой дружбе, его начинало мучить чувство какой-то вины перед ней.
Крутым нравом Николай пошел в отца, который на резких поворотах в жизни всегда руководствовался пословицей: "Семь раз примерь - один раз отрежь". Так получилось и у Николая с Наташей. Много бессонных ночей провел он когда-то в раздумье над тем, что делать: найти работу, которая нравится ей, или, отшвырнув ее мещанские предрассудки и ложный стыд, идти своей дорогой? Выбрав последнее, он потерял Наташу. Но временами ему казалось, что он просто убрал ее с дороги. Убрал потому, что она ему мешала.
Все письма, которые Наташа писала на адрес милиции вокзала, он получил. В Ленинград ему пересылал их Карпенко. Но ни на одно из них Николай не ответил. Все, что он писал ей ночами, сжигал по утрам.
Письма от Наташи были полны любви, но такой любви, которая требует жертв. Николай не мог жертвовать. Напрасно Наташа, как и прежде, умоляла его бросить работу и переехать на Урал. Напрасно писала, что поможет поступить на юридический факультет Уральского университета. Такой помощи Николай не хотел. "Не любит", - все тверже и тверже приходил он к выводу и продолжал рвать ответы, написанные по ночам.
К концу первого года разлуки письма из Верхнеуральска стали приходить реже, а потом их не стало совсем.
Так прошло два года жизни в Ленинграде.
Память о Наташе приглушалась временем. Но с приездом в Москву эта рана заныла, как перед большим ненастьем. Каждая скамейка на Тверском бульваре, где они подолгу просиживали, каждое дерево, к которому так любила прислоняться щекой Наташа, - все напоминало о ней.
Дома у Николая была единственная фотография Наташи. В цветном сарафанчике она выглядывала из-за кустов черемухи. Смотрела и улыбалась. Ни она, ни он не знали еще тогда, что в их любви будет столько горя.
Через полгода Захаров был назначен старшим оперуполномоченным. На совещании работников милиции Москвы его имя упоминалось не однажды. Одни считали, что ему просто везет, другие, знающие его ближе, справедливо приписывали его успехи уму и энергии.
Подполковник Григорьев издали следил за Захаровым и искренне радовался его росту. А однажды, прочитав в приказе начальника управления благодарность, объявленную Николаю за расследование сложного преступления, Григорьев собрал своих сотрудников и провел летучее производственное совещание.
Короткую речь он закончил словами, в которых не мог скрыть гордости за бывшего питомца:
- Вот как надо работать. А кем был? Простым милиционером, сержантом! А кто теперь? Теперь старший оперуполномоченный. Я уверен, что и на этом месте он долго не засидится.
После Григорьева выступили Карпенко и Зайчик. Они вспоминали, как уважал Захаров дисциплину, как он был смел и с какой ответственностью относился к приказу начальника. А главное - был чуток и внимателен к людям. В этих трогательных и искренних словах слышалось, однако, что-то от некролога: "был", "являлся", "показывал пример".
В глазах милиционеров, которые не знали Захарова лично, он становился героем: так ярко и с таким глубоким уважением обрисовали его Григорьев и "старики" Карпенко и Зайчик.
Старший лейтенант Гусеницин все совещание молчал.
Предсказание Григорьева о том, что на должности старшего оперуполномоченного Захаров долго не засидится, сбылось через несколько месяцев.
Начальник уголовного розыска отделения милиции был повышен в должности, и на его место поставили Захарова. Старшим оперуполномоченным к Захарову назначили Климова, спокойного, рассудительного сорокапятилетнего офицера, который как должное принял над собой власть двадцативосьмилетнего лейтенанта. А после того как Климов принял от Захарова дела и побеседовал с ним о работе, он понял, что молодой начальник выше его на целую голову во всём.
С первого же дня Климов проникся к Захарову уважением и всегда в трудных моментах без стеснения обращался к нему за советом.
Вскоре Захарову присвоили звание старшего лейтенанта. На обмывание новых погон и новой должности он пригласил старых друзей: Григорьева, Карпенко и Зайчика. Из новых сослуживцев позвал Климова, который в компании всем пришелся по душе за простоту характера.
Дом, где Захарову обещали комнату, еще не был достроен. Принимать гостей пришлось в старой комнатке. Хоть было и тесно, но тесноты этой никто не чувствовал, кроме Марии Сергеевны, которая на каждом шагу просила у гостей извинения то за то, что негде повернуться, то за нехватку стульев, то за подгоревшие пироги.
Никто из собравшихся раньше не видел Карпенко нетрезвым, кое-кто его считал вообще непьющим. Но в этот вечер он напился. Уронив свою большую голову на стол, Карпенко сжимал руку Николая и бормотал:
- Жми, Никола, жми! До тех пор не уйду в отставку, пока не будешь генералом. А ты им будешь, вот помяни меня - будешь!
Когда гости засмеялись над захмелевшим Карпенко, тот рывком поднял голову от стола и, сердито моргая, встал:
- Смеетесь? Смеетесь? Министром будет, не только генералом!
Повернувшись, Карпенко вдруг увидел Григорьева, о котором совсем забыл. Он сидел молча, покуривая и ухмыляясь. Мысль о близости старшего начальника мгновенно обожгла старшину. Вытянувшись по стойке "смирно", он отчеканил:
- Виноват, товарищ подполковник, трохи отяжелел. Прикажете идти домой?
Домой Карпенко увезли на машине Григорьева. Климов и Зайчик успели на последний поезд метро.
Когда вернулась машина, Захаров вышел проводить своего друга. Григорьев хоть и захмелел изрядно, но держался твердо, рассуждал ясно. Подойдя к машине, он остановился и в упор посмотрел на Николая.
- Карпенко не колдун, но он прав, Коля. Быть тебе генералом. Только смотри, от народа не отрывайся. Помнишь, как Тарас Бульба со своим сыном Андреем поступил: "Я тебя породил, я тебя и убью!" Зазнаешься, оторвешься от народа - погибнешь. Вот так...
Последние слова он сказал уже в машине.
Шел снег. Было два часа ночи. Медленно порхая в морозном воздухе, кружились мохнатые снежинки. Они падали на свежий узорчатый след, только что оставленный машиной. Николай смотрел на след, на снежок и думал: "Есть ли в запасах народной мудрости такая пословица, которая выражала бы смысл, что время, как снег, запорошит любой след, любую боль?" И сам себе отвечал: "Нет! Есть такие следы, на которых время, как снежинки на огне, тает. Эти следы горячие. Наташа..."
И сразу вспомнилось другое: чуть-чуть припорошенный ледок, кругом прожекторы, музыка и она - тонкая, гибкая, разрумянившаяся. Только у нее украинский акцент. А глаза большие и синие-синие, как осенние озера. Оставляя за собой два тонких следа, она мчится к нему. Но почему она еще больше покраснела? Зачем она так улыбается? Почему она так послушно выполняет все, что он ей приказывает? Тоже Наташа... Наталка из Полтавы... Но эта не та Наташа... Она не заменит той, что мучит даже издали. А что, если заменит? Что, если вынесет из этого омута и заставит забыть ту, которая ушла? Что, если?.. Нет! Никаких "если". "Я сам пожизненно себя к тебе приговорил!"
Домой Николай вернулся запорошенный снегом и продрогший. Выпив вина, он лег спать. Как ни старался поставить в своем воображении двух Наташ рядом, новая куда-то уплывала, таяла и наконец совсем проваливалась... Оставалась одна Наташа. Память о ней удавом завивалась на шее.
С новой работой Николай Захаров освоился быстро и каждый день выкраивал несколько часов на подготовку к государственным экзаменам. Учебу в университете он не бросил, хотя и пришлось растянуть ее на семь лет вместо шести.
В начале июля собирался недели на две пойти в отпуск без сохранения содержания, но дело по убийству студента Васюкова заставило его задержаться. Сам Захаров с делом детально еще не знакомился, но из доклада Климова знал, что к нему причастны четыре человека, которые в ночь на второе июля, выйдя из ресторана "Астория", уселись в чужую "Победу" и с гиком помчались по Москве. У Никитских ворот они смяли "Москвича", но сумели скрыться в одном из арбатских переулков. В эту ночь шел дождь, и номер машины был забрызган грязью. Через полчаса молодчики на той же "Победе" выскочили на улицу Горького. Услышав свисток регулировщика, они на большой скорости свернули в Благовещенский переулок и наехали на человека. Жертвой оказался студент Васюков, единственный сын у матери-дворничихи. В этот поздний час он помогал ей убирать мостовую. Санитары в подоспевшей "скорой помощи" положили на носилки уже остывающий труп. В этой же машине увезли и мать. Ее без сознания подобрали на мостовой рядом с сыном.
Постовой милиционер видел, как шагах в пятидесяти от места происшествия из машины, врезавшейся в забор, выбежало четыре человека. Трое были задержаны, один успел скрыться в Трехпрудном переулке. Этого четвертого требовалось найти. На вопрос, кто был четвертый, все трое показывали, что им был неизвестный гражданин, сосед по столу в ресторане. Внешность его вполне интеллигентная и называл он себя Леонидом. Рассчитавшись с официантом и оставив чаевые, Леонид пригласил всех троих покататься по Москве. Они согласились. У подъезда ресторана у Леонида стояла собственная "Победа".
Дело само по себе было несложное, и Захаров знал, что с ним вполне справится один Климов, но, желая ускорить расследование, он решил заняться им сам.
Вызвав старшину из охраны камеры предварительного заключения, Захаров раскрыл папку No 317 и стал сличать показания задержанных Фетисова, Долинского и Дегтева, данные ими два дня назад, когда они сидели в разных камерах. Показания совпадали вплоть до мелочей. Такое сходство всегда настораживает: без договоренности здесь не обошлось.
- Как они ведут себя? - спросил Захаров.
- Долинский и Фетисов, товарищ старший лейтенант, опять отказываются от пищи.
- Почему?
- Говорят, что это не щи, а бурда.
Захаров с прищуром посмотрел на старшину.
- Поезжайте немедленно на рынок и купите свежих сливок. Шоколад и кофе захватите в елисеевском магазине.
- Товарищ старший лейтенант!
- Вы что, не знакомы со службой? Новичок в органах милиции?
- Товарищ старший лейтенант, с ними трудно говорить. Это же студенты. Так вроде не хулиганят, а насмехаются. Забивают разными иностранными словами.
Некоторое время Захаров смотрел на старшину и о чем-то думал. Тот стоял перед ним навытяжку. Злая улыбка пробежала по лицу старшего лейтенанта. Ему стало обидно за этого малограмотного, но честного человека. Старшине уже перевалило на пятый десяток. Когда Захаров знакомился с личными делами сотрудников, он обратил внимание, что старшина был четыре раза тяжело ранен на фронте. Он и сейчас слегка прихрамывал на левую ногу, хотя старался, чтоб этого не замечали. У него два ордена Красного Знамени. Старый разведчик, он вдруг растерялся... Его забивают непонятными словами. И кто? Вот именно - кто!
- Так. Значит, насмехаются? Забивают иностранными словами? Ну что ж, хорошо. Поговорим и на иностранном, если забыли русский. Ступайте, старшина, я сам спущусь к ним.
Взяв под козырек, старшина молча вышел из комнаты.
Когда Захаров через минуту переступил порог камеры предварительного заключения, поднялся один только Дегтев. Долинский и Фетисов продолжали лежать на деревянных топчанах.
- А ты помнишь, эту... как ее... вспомнил, Стэлла! Это же сила! А? Ты видал когда-нибудь такую фигурку, такие ножки? Недаром Виктор просадил на нее не одну тысячу.
Похабное смакование Долинского неприятно резануло Захарова, но он решил не перебивать.
- А мне она больше всего нравится тем, что не церемонится. Пьет даже сивуху. И главное - не отказывает ни в чем и ни при каких условиях. Люблю таких, - отозвался из другого угла Фетисов.
Сделав вид, что он только теперь заметил старшего лейтенанта, Долинский отвалился на бок и несколько приподнялся на локте.
- О, мы так увлеклись, что просмотрели, как к нам пожаловали гости. Принимай, Эдик. Это по твоей части.
- С удовольствием, - в тон Долинскому ответил Фетисов. - Правила хорошего тона нас к этому обязывают. Прошу садиться, товарищ начальник.
- Будьте смелее, старший лейтенант, проходите, садитесь, - театральным жестом пригласил Долинский. - С вами мы, кажется, еще не имели чести быть знакомыми.
- У вас плохая память. Мы уже знакомы, - ответил Захаров, с трудом сдерживая поднимающийся гнев.
Любопытство и удивление на лице Долинского на этот раз были уже искренними.
- Что-то я вас не припомню. А впрочем, впрочем... ваше лицо мне тоже знакомо. Но я, право, затрудняюсь. Эдик, ты ничего не можешь сказать на этот счет?
- Где-то и я встречался с вами, но убей - не помню.
- Хорошо, я вам напомню. Встаньте, пожалуйста, нехорошо так встречать начальство.
Долинский и Фетисов с усмешкой переглянулись и продолжали полулежать.
- Встать! - негромко, но властно приказал Захаров.
Медленно поднимаясь, Долинский протянул гнусаво и с ехидцей:
- Пожалуйста! Если начальству так угодно, мы повинуемся. Эдинька, встань, не гневай начальство. Начальство нужно уважать.
Долинский и Фетисов вразвалку стояли перед Захаровым и с вызывающе-наглой улыбкой смотрели ему прямо в глаза.
- Это было три года назад, - спокойно начал Захаров, - ровно три года. Вечером в летнем ресторанчике Парка культуры и отдыха посетители пили вино, играл джаз. Напротив вашего стола с дорогими винами и закусками стоял маленький скромный столик с одной бутылкой десертного вина и мороженым. За этим маленьким столиком сидел молодой человек, сержант, а с ним была девушка, его невеста. Она была молодая и красивая. Вам она понравилась...
И Захаров напомнил историю, которая три года назад произошла в Центральном парке культуры и отдыха. Наигранный фарс, высокомерие и меланхолическое выражение точно ветром сдуло с лиц арестованных. Не вразвалку, а навытяжку стояли они теперь перед старшим лейтенантом.
- Вспомнил...
- Как сейчас помню...
- Вспомнили? Хорошо! - раздраженно и резко сказал Захаров. - Запомните и другое: как начальник уголовного розыска, я требую, чтобы вы строго выполняли режим тюремной камеры и ни словом, ни жестом не смели оскорблять дежурную службу. Студенты! - Захаров засмеялся. - Какие вы студенты? Мелкая шпана, убийцы, трусы!..
Окинув взглядом камеру, он вышел.
Поднявшись к себе, Захаров увидел у дверей кабинета родных и родственников арестованных. Это были почтенные и уже немолодые люди, на которых обрушилось большое несчастье. Руки родственников были заняты пакетами с провизией и узлами с бельем и платьем. А одна из женщин держала даже большой сверток постельного белья. По тому, как с ней разговаривала дама с веером, можно было без труда догадаться, что это домработница.
Без вещей пришел лишь один седоусый полковник в отставке. Опираясь на палочку, он стоял у окна и курил трубку. Заговорил полковник только тогда, когда увидел, как седой Долинский, вздрагивая плечами, несколько раз всхлипнул.
- Профессор, не убивайтесь. Горю этим не поможешь.
Профессор поднял влажное от слез лицо, как рыба, хлебнул ртом воздух и хотел что-то сказать, но в это время к ожидающим обратился Захаров:
- Прошу, заходите.
Пока Захаров молча листал страницы уголовного дела No 317, в кабинете стояла тяжелая тишина. Взоры всех были обращены на папку, как будто в ней одной содержался ответ на вопрос о судьбе их сыновей.
- Граждане, надеюсь, вы понимаете, зачем вас пригласили. По документам предварительного следствия я ознакомился с характером преступления ваших сыновей. - Говорил Захаров тихо, спокойно, внимательно всматриваясь в окаменевшие лица сидящих. - Скажу вам откровенно - утешить вас мне нечем. Но об одном хочу просить вас. Вы грамотные люди и, надеюсь, понимаете, что судьба арестованных теперь решается не вашим родительским участием, а советским законом. С заботой о своих детях вы опоздали. Это одно. Второе. Должен предупредить вас, что в Уголовном кодексе есть особая статья о взятках. Вам, гражданин Долинский, это известно?
- Простите, но я вас не понимаю... Что я такого сделал? - волнуясь уже за себя, пролепетал Долинский.
- Как вы могли пойти к матери убитого Васюкова и предлагать ей деньги? Разве может ваше горе сравниться с ее горем? Ведь она потеряла единственного сына! Она на грани помешательства, и вы пытаетесь доканать ее какой-то грязной коммерческой сделкой!
- Товарищ начальник, - хотел возразить трясущийся Долинский, но Захаров продолжал, не обращая на него внимания:
- Бесчеловечно! Уже не говоря о том, что это преступно. За убитого сына предлагать деньги! Смотрите, гражданин Долинский.
Захаров закурил и продолжал уже более спокойно:
- Вы возмущаетесь, что ваш сын спит на твердом топчане. Вы даже сюда принесли ему перину. Прекратите это, гражданин Долинский, иначе вас лишат права свидания с сыном. По советскому закону тюремный режим для всех преступников общий. А если говорить честно, то ваши сыновья не заслуживают даже такого отношения, которое они видят здесь, в камере предварительного заключения. Ведут они себя нагло.
- Товарищ начальник, Сеня больной. У него вегетативный невроз, - вставила Долинская, не переставая махать веером.
- Вегетативный невроз. - Захаров усмехнулся. - Не волнуйтесь, он кончился вместе с ресторанами и бессонными ночами. Вашему Сене здесь создали здоровый режим.
Захаров взглянул на часы, встал и обратился ко всем сразу:
- Граждане, дежурная служба на вас жалуется. Вы мешаете ей работать. Повторяю, если вы и впредь будете здесь толпиться с узлами и постелями, вас лишат права свидания. Не понимаю одного, как оказались здесь вы, товарищ полковник? По вашим сединам, погонам и протезу можно читать ваше хорошее прошлое. Ведь вы - ветеран войны? Вы хорошо знаете, что такое дисциплина, порядок, режим. Так почему же и вы здесь? Неужели и вы пришли с узлами?
Полковник встал, опираясь на палочку.
- Я пришел к вам по делу, старший лейтенант.
- Слушаю вас, - стараясь быть более вежливым, сказал Николай. Он понял, что в обращении к полковнику излишне погорячился.
- Я пришел заявить вам, что отрекаюсь от сына.
Решительный и твердый тон, с которым прозвучали эти слова, вызвал ропот у посетителей.
- Это ужасно!
- В такую минуту!
- И он считает себя отцом!
Больше всех возмущалась Долинская. Она даже пересела на другое место, чтоб только не быть рядом с таким жестоким отцом.
- Да, я пришел официально отречься от родного сына и, если возможно, то просить опубликовать об этом в газете.
- Это что? Легкий побег от позора, тень которого ляжет и на вас? Так я вас понимаю? - Захаров снова пожалел, что этой резкостью мог обидеть старика полковника.
- Нет, старший лейтенант, вы не так поняли. Это не побег. Это мера воспитания. Моя последняя мера. Не думайте, что я был плохим отцом. Пришел я сюда без перин и гостинцев. - Пальцы рук полковника крупно дрожали. Откашлявшись, он продолжал: - У меня - два сына. Одного, родного, я уже потерял - он ваш подследственный и уголовный преступник. Другой сын - неродной - дома, студент. Я подобрал его в сорок втором году на Волховском фронте, в болотах. Тогда ему было одиннадцать лет. Всю войну он провел со мной - в блиндажах, на лафете, в окопах. Он никогда не опозорит моих седин. В этом я уверен. А этот... родной... - голос полковника осекся, и он замялся, скажите, старший лейтенант, вы можете исполнить мою просьбу и известить об этом сына? Сам видеть я его больше не хочу.
- Я помогу вам, товарищ полковник. Прошу вас остаться на несколько минут. А вы, граждане, - обратился Захаров к остальным, - вы, кажется, все поняли?
Молча, один за другим, посетители вышли из кабинета.
- Я говорила, что насухую в такие места не ходят. Знаю я этих юристов. Не подмажешь - не поедешь, - шептала в коридоре Долинская Фетисовой.
- Да, но как это сделать? И потом сколько дать? А вдруг... Ведь он ясно предупредил, что за это судят.
- Что-о? Как это сделать? Нужда заставит - сделаешь, и сделаешь не хуже других, - нараспев причитала Долинская.
- Нет, я этого сделать не могу. Это нехорошо. Владимир Сергеевич мне не позволит...
Минут через пятнадцать, когда полковник Дегтев закончил разговор с Захаровым и, припадая на левую ногу, направился к выходу, дверь кабинета открылась и вошел лейтенант Севрюков. В руках он держал какие-то документы.
- Вы уходите, товарищ старший лейтенант?
- У вас срочное? - спросил Захаров.
- Не сказать, чтобы очень. Но вот тут в порядке исключения нужно прописать гражданку. Кое-чего не хватает.
- Оставьте, просмотрю вечером. У меня сегодня торжественный день. Угадайте?
- День рождения?
- Нет.
- Вы выиграли десять тысяч по займу?
- Не угадали.
Лейтенант пожал плечами.
- Сегодня я получаю диплом об окончании университета.
- Ого! Поздравляю!
- Обождите, рано.
Когда Севрюков уже взялся за дверную скобу, Захаров вдруг вспомнил, что профессор Львов уезжает завтра на целый месяц в Ленинград.
- Костя! - окликнул он Севрюкова. - Ты, я вижу, свободен. Очень прошу, не в службу, а в дружбу: возьми машину и поезжай в университет на юрфак. Передай, пожалуйста, этот пакет профессору Львову.