Майк ГелпринСержант обреченный

Пустырь походил на небрежно растянутую и кое-как закрепленную на невидимых держателях шкуру исполинского животного. Старую шкуру, пыльную и неровную. В клочьях серой свалявшейся шерсти там, где из развороченных мостовых росли присыпанные строительным мусором стебли ржавой арматуры. С рваными прорехами в тех местах, где кучно рвались гранаты.

На востоке пустырь подступал к самой стене, кое-где наваливаясь на нее обломками рухнувших зданий. На западе скатывался к обрыву, и там, у обрыва, он походил уже не на шкуру, а на братскую могилу, глубокую, вместительную, одну на всех. К обрыву после очередной атаки крючьями тащили и сбрасывали с откоса дохлых ракопауков с траченными пулями панцирями, посеченных осколками акульих волков, скошенных автоматными очередями краснух и прочую дрянь, которую железноголовые насылали на Город. Самих железноголовых подбить удавалось крайне редко, а когда все же удавалось, спекшуюся мешанину из металлических рам, пластин, кожухов и обечаек волокли к обрыву чуть ли не под победные звуки фанфар.

Как далеко простирался пустырь на север, было неизвестно. Поговаривали, что земли железноголовых тянутся чуть ли не на тысячи километров, и что там, в скрытой, завешенной вечным маревом дали, водятся такие чудища, о которых нормальному человеку лучше не знать. Еще поговаривали, что зарождаются, дескать, чудища в совсем уж зловещем месте названием Антигород. И, мол, будут там плодиться и множиться, пока не спровадят последнего горожанина на тот свет. Про тот свет вообще много чего говорили, болтали и разглагольствовали те, кто оттуда прибыл. И, бывало, плели такие небылицы, по сравнению с которыми россказни об Антигороде и тамошних обитателях выглядели сущими пустяками.

Привалившись спиной к стенке траншеи первой линии обороны, сержант Эрик Воронин с ленцой слушал несусветную чушь, к которой личный состав подразделения имел очевидную и недюжинную склонность.

– Черный, как моя жизнь, – истово колотил себя кулаками в грудь долговязый, веснушчатый и кадыкастый Томми Мюррей. – Да чем хочешь клянусь, парень, чтоб мне до вечера не дожить. И зовут его Барак.

Толстый косолапый Узо изумленно таращился и недоверчиво мотал круглой головой. В Город Узо прибыл еще при диктатуре, пережил революцию, анархию, голодные бунты, сытые бунты, демократию и нашествие, но удивляться всякой ерунде не переставал.

– Чудеса, – басил Узо, часто хлопая вытаращенными глазами. – Где это видано, чтобы президент США был цвета моей задницы.

– Твоя чернее, парень, – внес поправку Томми. – Барак скорее серый. Как… как… – Томми перевел взгляд в тыл, на приземистое здание штаба за третьей линией обороны. – Как барак.

– Чудеса.

– Разговорчики! – прикрикнул Эрик. Он приподнялся с подложенной под зад канистры из-под бензина, выглянул из траншейного окопа наружу, убедился, что пустырь, как ему и подобает, пуст, и уселся на место. – О бабах давайте, – приказал он. – Бараками я и так сыт.

– Как скажете, господин сержант, – смуглый, кучерявый красавец Хамид козырнул начальству и немедленно заговорил о бабах. О том, что порядочному человеку одной женщины мало. Что двух ему тоже мало. Да и три, по чести сказать, все равно что ни одной. Об идиотских городских законах, запрещающих многоженство. И о совсем кретинских, что запрещают любить молоденьких.

Был Хамид ловким, бесстрашным и до безрассудства отчаянным. А еще единственным, кому удалось зарезать прорвавшегося к траншеям ракопаука, один на один схватившись с ним в рукопашной. Наступающих на Город с севера чудищ он ничуть не боялся, высказывался о них пренебрежительно и называл неверными собаками. Впрочем, собаками он честил всех подряд. В последнее время, правда, ходил Хамид мрачным, насупившимся, недовольным и то и дело срывался по пустякам. Особого внимания на это Эрик не обращал – со всяким бывает, тем более на передовой.

– Шестнадцать лет – это педофилия? – угрюмо сказал Хамид. – Аллах свидетель, в шестнадцать порядочная женщина уже рожает правоверному третьего сына. Какой же это, шайтан его побери, Эксперимент, с такими законами?

– Что-то не пойму, – исподтишка подмигнул остальным здоровенный, голубоглазый, с растрепанными пшеничными патлами Микола Кондратенко. – Как вы там в своей Аравии или откуда ты там…

– Из Палестины.

– Что-то не пойму, как вы там в своей Палестине. У Саида три жены, у Махмуда три, у Ахмеда, Магомета, Абдуллы, Назруллы. А остальным хлопцам что – кукиш?

– Почему кукиш? – обиделся Хамид. – Мужчины воюют, становится мало мужчин. Женщины по домам сидят, становится много женщин. Это тебе кукиш, собака!

– Разговорчики! – на корню пресек распределение кукишей Эрик. – Палестина это где? В Японии?

Географию того света он изучал по глобусу, оставшемуся от пропавшего без вести отца. Где на поверхности нелепого шарообразного мира расположены Россия и Швеция, запомнить с грехом пополам удалось. Местоположение Америк, которых оказалось почему-то две, каких-то Мадагаскаров, Австралий и прочих Антарктид представлялось смутно. То ли дело привычный свет, этот. Плоский, вытянутый и предельно понятный. На востоке стена, на западе обрыв, на юге фермы, на севере всякая дрянь. А по центру – Город. Знакомый до мелочей, до трущоб и нежилых тупиков на окраинах Город, в котором родился, и вырос, и прожил вот уже тридцать два года с хвостом. И пускай железноголовые уроды непрестанными атаками разрушают, разваливают северные кварталы, жестоко и методично оттесняя защитников на юг. Пускай обыватели шепчутся по углам, что Город якобы обречен. Что население сокращается, а с того света поступает все больше всякая шваль, которая согласилась участвовать в Эксперименте не из энтузиазма и не по зову совести, а оттого, что иначе упекли бы в тюрьму, а то и шлепнули. Пускай истерят и распускают слухи завзятые, вечно всем недовольные паникеры. Для него, Эрика, нет ничего важнее Города. Плевать на Эксперимент, плевать на скользких, мутных, не от мира сего Наставников. Пока есть такие, как он, Город будет! Пока есть господин полковник Патрик Сент-Джеймс и господин капитан Иоганн Гейгер. Пока есть Гиви Чачуа, Ван Ливей, Франческа Мартинелли, Изабелла Кехада и остальные – рожденные не на каком-то том свете, а именно на этом, своем. Пока есть…

– Я вот думаю, – подал голос последний, пятый боец вверенного господину сержанту подразделения, сутулый, очкастый, с козлиной бородкой старикан Олаф Свенсон, который и бойцом-то считался лишь по недоразумению. – Солнце – это фотонный обогреватель или, с вашего позволения, все ж таки нейтринный?

Эрик поморщился: занудные рассуждения бывшего университетского профессора-физика он терпеть не мог. Ни о Солнце, ни о линии доставки, ни, в особенности, о распространенных на том свете и отсутствующих на этом несуразных предметах. Дай козлобородому ослу волю, тот безостановочно разглагольствовал бы о всяческих киберах, персоналках, мировых паутинах и прочей ереси, толку от которой, как и от самого профессора, был явный ноль. Матушка, впрочем, старого осла очень уважала, частенько зазывала в гости и часами слушала, то и дело утирая глаза носовым платком, о позабытом Стокгольме. Когда на второй месяц нашествия вышел закон о всеобщей воинской повинности и в армию стали грести всех подряд, выхлопотала у сердобольного Иоганна для старика назначение – под сыновий присмотр. На самую что ни на есть передовую, потому что протирать штаны в тылу сержант Воронин отказался наотрез. Как за шесть лет службы старому Олафу удалось уцелеть, для Эрика было загадкой. Сам же старикан на подобные мелочи внимания по чудаковатости не обращал – жив и ладно, а убьют – тоже ничего.

В три пополудни на передовую прибыл длинноногий, подтянутый, отчаянно белобрысый Иоганн. Вальяжно поигрывая офицерским стеком, он прошелся по траншее, проинспектировал запасы ручных гранат, осмотрел пулеметные ячейки, похвалил порядок в отхожих местах и, наконец, предстал.

– Господин капитан, – вытянувшись в струну и замерев от почтительности, гаркнул Эрик, будто вовсе не он позавчера укладывал мертвецки пьяного Ганса проспаться и, матерно бранясь, стаскивал щегольские капитанские сапоги, – за время вашего отсутствия решительно ничего не произошло.

– Вольно, – скомандовал господин капитан. – Брюхо подберите, – прикрикнул он на преданно пялящегося на начальство Узо. – Обезьяна беременная!

Узо осклабился. Низшие чины Иоганна Гейгера любили и священного капитанского права на командирскую брань не оспаривали. А после того как подоспевший на передовую во время массированной атаки Иоганн лично свалил железноголового, угодив гранатой аккурат в горизонтальный разрез на уродливой башке, и до того внушительный гейгеровский авторитет достиг и вовсе небывалой величины.

– Вопросы, жалобы есть?

– Так точно, – шагнул вперед Кондратенко. – Туалетной бумаги не хватает, товарищ капитан.

В Город Кондратенко прибыл прямиком с войны. Дурацкой какой-то войны, нелепой, где противоборствующие стороны называли друг друга не просто товарищами, а чуть ли не братьями. За каких и против каких братьев воевал Кондратенко, Эрику понять не удалось.

– Господин! – рявкнул Иоганн. – Господин капитан, понятно вам, животное? Товарищей мы расшлепали, когда скидывали коммунистов. Сутки гауптвахты за незнание истории!

– Есть, господин капитан! Так что насчет туалетной бумаги?

Иоганн концом стека задумчиво почесал безукоризненно выбритый затылок.

– Так и быть, распоряжусь изъять на военные нужды тираж «Либерального вестника», – милостиво решил он. – Весьма полезный еженедельник и, главное, познавательный. Отойдем-ка, сержант.

Вслед за начальством Эрик вымахнул на тыльный бруствер.

– У Белки в восемь, – заговорщицким шепотом сообщил капитан. – Все наши будут. Белка припасла для нас сюрприз.

Эрик понимающе кивнул.

– Водку брать?

Ганс Гейгер укоризненно скривил тонкие губы.

– Наивный вопрос. Брать, разумеется.

* * *

В пять вечера на позиции прибыла новая смена. Эрик взял под козырек, поручкался с сержантом, похлопал по плечу капрала и помахал рукой рядовым.

– Все тихо, – сказал он сержанту. – Силы, видно, копят. Ладно, послезавтра увидимся.

Он попрощался и извилистыми ходами сообщения двинулся в тыл. На передовой воинскую повинность отбывали трижды в неделю, в три восьмичасовых смены. В траншеях второй линии обороны служивые давили блох сутки через четверо. Зато в тылу от патриотично настроенных почтальонов, булочников, конторских служащих и домохозяек было не протолкнуться. О железноголовых здесь рассуждали самым что ни на есть воинственным образом, грозились, били себя в грудь и отрабатывали приемы рукопашного боя на врытых в землю фанерных пугалах, украшенных цинковыми ведрами поверху для пущего сходства.

– Чем больше кабака, тем лучше, – авторитетно объяснял Иоганн. – Все герои, все при деле и жаждут славы, крови, орденов. Железноголовым, если прорвутся, несдобровать. От смрада загаженных кальсон сами по себе издохнут.

Спальный район начинался сразу за третьей линией обороны. Обитатели района понемногу откочевывали в южные новостройки, не забывая при этом клясть сдающих позицию за позицией горе-вояк. Эрик добрался до автобусного кольца, с боем прорвался в зловонное нутро дребезжащего, лязгающего и чихающего бензиновыми парами ветерана и повис на поручне. На третьей по счету остановке, не выдержав натиска утрамбованных в автобусное чрево пассажиров, сошел и пешком двинулся восвояси.

Гигантским отъевшимся беспозвоночным, умостившим на Главной раздувшееся тулово и выпроставшим в примыкающие переулки длинные изломанные щупальца, тянулась через Город линия доставки. Эрик на ходу залюбовался вычурной, нарочито неправильной, лишенной всяких признаков гармонии конструкцией. Вспомнился тот шестилетней давности день, когда обыватели, проснувшись поутру, обнаружили опутавшее Город чудище. Монстр, бесшумно сокращаясь, раздуваясь и вибрируя, изрыгал из прорех в тулове ящики, коробки и тюки. В некоторых местах из смахивающих на распахнутые беззубые рты раструбов один за другим выползали на свет колесные и гусеничные механизмы. Эрик вспомнил охватившую Город панику, массовые забастовки внезапно ставших ненужными механиков, сборщиков, фрезеровщиков, ткачей. Вспомнил правительственное обращение к горожанам от имени Наставников, объявивших переход Эксперимента в новую фазу. И сытые бунты, когда тысячные толпы новоиспеченных безработных ломами курочили непрошеные дары, а другие толпы на кострах жгли нездешние бытовые приборы, упаковки с консервами, тюки с одеждой и утварью.

Мало-помалу, впрочем, ситуация стабилизировалась. Сытые бунты сошли на нет, обыватели стали привыкать к тому, что можно обильно потреблять, не особо при этом вкалывая. А потом началось нашествие, и стало не до бунтов, стало вообще ни до чего. И на линию доставки, которая разом перепрофилировала себя с тракторов, грузовиков, трикотажа и консервов на пулеметы, гранаты и прочий боезапас, стали чуть ли не молиться.

Эрик добрался до помпезной, обсаженной тополями площади Кацмана, в которую упиралась Главная. В центре площади красовалась мэрия, а в скверике перед ней – сам Кацман в натуральную величину. Знаменитый первопроходец, уперев руки в бока, задумчиво глядел с гранитного постамента в туманные и немыслимые дали.

От площади на юг лучами расходились улица Сент-Джеймса, набережная Хнойпека, аллея Эллизауэра, проезд Фогеля и, наконец, широкий, с прерывистой разметкой по центру проезжей части проспект Андрея Воронина. Всякий раз, ступая на тротуар названной в честь отца городской магистрали, Эрик испытывал некий душевный трепет и чувство сопричастности. Город не забыл своих героев. Не забыл и немого чужака с широким одутловатым лицом, единственного выжившего участника Великой северной экспедиции, припершего на горбу собранный Кацманом архив. Эрик свернул с проспекта Воронина в переулок Немого. В конце этого переулка, в сотне метров от тупика Анастасиса, был его дом.

Эрик поднялся на третий этаж, отпер квартирную дверь и поморщился от неудовольствия. Сутулый очкастый Олаф Свенсон уже вовсю распивал с матушкой чаи. Вытянув губы куриной гузкой, бывший стокгольмский профессор шумно дул на блюдце, с причмоком прихлебывал из него, блаженно отдувался и тянулся за сахаром.

– Интересно все же знать, фрекен Нагель, – похрустывая кубиками рафинада, нес обычную ахинею профессор, – железноголовые – это примитивные роботы или гораздо более сложные биомеханизмы? Склоняюсь, с вашего позволения, к последнему. Тогда, если не возражаете, вопрос: зачем они понадобились Наставникам?

Фрекен Нагель, приоткрыв рот, благоговейно внимала. Эрик тяжело вздохнул и двинулся к себе переодеваться. Не ровен час, старый дурень сделает матушке предложение, с огорчением думал он. Хорошенький будет отчим. Стану называть его папиком, злорадно решил Эрик. С ударением на последний слог.

«Смирно, папик! – мысленно гаркнул он. – Как стоите, членистоногое?! Вольно, сучий вы сын! Оправиться!»

– Да и кто они такие, эти Наставники, – доносился между тем с кухни блеющий профессорский голосок. – Инопланетяне, вы полагаете, фрекен? Или, может статься, люди будущего? Весьма, с вашего позволения, сомневаюсь. Для альенов они слишком приземленно мыслят. А для людей из будущего слишком скрытны и, простите, недалеки. Обратите внимание, фрекен Нагель: Наставники намеренно говорят с нами неопределенно и, смею предположить, бессвязно. Словами, каждое из которых по отдельности вполне понятно, но вместе не означающими ничего. Не оттого ли, что им, собственно, нечего нам сказать?

– Эксперимент есть Эксперимент, – вклинилась наконец матушка в поток профессорского словоизвержения.

– Именно! Только в чем суть этого, с позволения сказать, Эксперимента? Я размышляю над этим вот уже седьмой год. Не в том ли…

– Я в гости, мама, – прервал разглагольствования старикана Эрик. – К Белке, она собирается преподнести нам сюрприз.

Томная, волоокая, с пышным бюстом Изабелла Кехада встречала в дверях. За спиной у нее, переминаясь с ноги на ногу, маячил нескладный, лопоухий, застенчивый и косноязычный Пауль Фрижа. У Пауля с Изабеллой вот уже который год тянулся нескончаемый роман со страстями, пылкими признаниями и бурными скандалами из-за присущей Белке непостоянности.

– Эрик, дорогой, – заключила гостя в жаркие объятия хозяйка. – Заходи, душа моя, у нас все в сборе. Водку принес?

Стол ломился. Сплюнутые линией доставки жестяные и стеклянные банки были аккуратно вскрыты, упаковки и пакеты выпотрошены, а содержимое разложено по блюдам. Все это соседствовало со свежими, только вчера с фермерской грядки, овощами, розовыми ломтями копченой свинины, налитыми румяными яблоками и пирамидками из присыпанной сахарной пудрой болотной клюквы.

– Душа моя, знакомься, – оторвал Эрика от созерцания выложенной на столе снеди Белкин голос. – Это господин Воронин, да-да, сын того самого, знаменитого. Мы тут все, можно сказать, сыновья, кроме тех, кто дочери. А это – сюрприз-сюрприз!

Эрик сморгнул. Между явно успевшим основательно врезать, раскрасневшимся Гансом Гейгером и носатым взъерошенным Гиви Чачуа стояла, с любопытством разглядывая нового знакомца, тонкая до изящности пигалица в облаке вьющихся смоляных волос и с очень большими, очень черными, очень внимательными глазами.

– Ханна бен Аарон, – шагнула вперед пигалица и протянула узкую ладонь с длинными, без всякого маникюра пальцами. – Можно просто Ханна.

– Правда, красивое имя? – восторженно захлопала в ладоши Белка. – Прямо как из этого, как его, все время забываю. Из молитвенника! Знаешь, душа моя, у моего отца был молитвенник, ветхий такой, замызганный.

Эрик вдруг почувствовал, как что-то робкое, едва уловимое и теплое зародилось в груди, мягко потеребило сердце и тотчас отпустило. Эта пигалица, эта Ханна была… спроси его, он не сказал бы, какой именно она была. Слова внезапно стали чем-то отдаленным и неважным, и лица старых друзей исказились, расплылись, затуманились и исчезли, а остались лишь большие, очень большие, очень черные глаза. И они…

– Ханна прибыла к нам из этого, как его, – не умолкала Белка. – Все время забываю, душа моя. Из чего-то такого эдакого.

– Из Израиля. Но родилась я в России, в Санкт-Петербурге.

– О да, – запричитал откуда-то из-за спины Пауль Фрижа. – Государство Израиль! О да! Это в Африке! О да! Конечно.

Эрик плохо помнил, что было дальше. Он механически опрокидывал рюмки, механически заедал горькую разносолами, потом так же механически топтался по лакированному паркету под звуки аргентинского танго. Пришел в себя он уже снаружи, и было темно и стыло, и ветер гнал по мостовой палые тополиные листья, и дрожали под ногами тусклые круги света с ночных фонарей. И Эрик бережно, очень бережно вел Ханну под руку, что-то говорил и отвечал невпопад, изо всех сил стараясь не подавать виду, что смущен до отчаяния и не помнит, ни как напросился провожать, ни даже куда.

– Понимаете, здесь все не так, – доносилось до Эрика мягкое, доверительное сопрано. – Все странно, выкручено, нелогично, что ли. Я ведь уже три года как у вас. Напросилась зачем-то в кибуц, дуреха.

– Куда-куда напросилась? – периферией сознания поймав незнакомое слово, переспросил Эрик.

– Ну на ферму же. На юг, там еще болота такие ужасные, на них водится черт-те что. А по краям болот – кибуцы, будто лучшего места не нашлось. За мной все бегал один пейзанин, небритый такой, лохматый, сильно пьющий. Замуж звал. Надо было сразу от него сбежать, а я все медлила. Хотела приносить пользу, представляете? На болотах. Меня и Наставник на это купил. Ехала себе в иерусалимском автобусе, автомат через плечо, вся такая из себя грозная. А он подходит и прямиком в лоб: «Не желаете ли, дескать, приносить пользу? Эксперимент, мол, нуждается в бессребреницах». А я возьми и согласись, ну не дуре… Эрик Андреевич, вы меня слышите?

– Да-да. Просто Эрик, если можно, – он сбился с шага, выдохнул, огляделся по сторонам. Площадь Кацмана была безлюдна, если, конечно, не считать самого Кацмана, навечно сросшегося с гранитным постаментом. – Меня никогда не звали по отчеству.

– Почему? – удивилась Ханна. – Вы же русский.

– Наполовину. Понимаете, меня воспитывала матушка. Ее зовут Сельма Нагель, она шведка. Отца я не знал – родился уже после того, как он погиб.

– Зато его знала я.

– Что? – Эрик решил, что ослышался. – Что вы сказали?

– Что прекрасно знала вашего отца. Я жила с ним в одном доме до того, как эмигрировала.

Эрик ошеломленно помотал головой.

– Не понимаю, – признался он. – Простите, вам сколько лет?

– Двадцать девять. Я родилась в восемьдесят седьмом, дяде Андрею было тогда около шестидесяти, но он продолжал работать. В Пулковской обсерватории, на пенсию вышел незадолго до того, как мы уехали. А Иосифу Михайловичу Кацману, он жил в соседнем дворе, не было еще и сорока. Его все называли Изей.

– Постойте…

Эрик осекся. Он вспомнил, как Гиви Чачуа рассказывал о деле, которое поручил ему прокурор и от которого до этого успели отказаться трое следователей, включая важняка. Было это дело о массовом помешательстве, и фигурировали в нем десятки новоприбывших. Каждый из них божился, что знаком, а то и не просто знаком, а дружил, а то и не просто дружил, а сожительствовал с кем-то из ныне покойных горожан. Причем не абы когда, а именно в те годы, что знакомец, друг или сожитель был живехонек и помирать вовсе не собирался. Только вот находиться на том свете он абсолютно и категорически не мог по той элементарной причине, что пребывал как раз на этом. Гиви тогда умаялся, снимая свидетельские показания, а затем и сам едва не помешался, допрашивая художницу из Кутаиси. По документам значилась художница Софьей Чачуа, дочерью Реваза Чачуа, чью фотографию захватила с того света с собой.

– Софико, – сказал Гиви, изучив снимок и выудив из нагрудного кармана другой, на котором был заснят в младенческом возрасте на коленях у ныне покойного Реваза, – посмотрите сюда, а теперь сюда. Вы думаете, это чей отец? Вы думаете, это ваш отец? Не смешите меня, Софико. С вашей шутки мне не смешно.

Дело закрыли после того, как прибывший из Берлина титулованный психопатолог выдвинул гипотезу о замещении памяти истинной памятью ложной, случающемся у некоторых индивидов при переходе с того света на этот. Гипотеза пришлась ко двору. Гиви долго тряс благодетелю-психопатологу руку и клялся, что теперь его вечный должник. Идентичность изображений на фотоснимках гипотеза, впрочем, не объясняла, но на такую мелочь решили закрыть глаза.

– Вы мне не верите? – вернуло Эрика в действительность мягкое доверительное сопрано.

– Нет, отчего же, – неуверенно пробормотал он. – На свете множество похожих друг на друга людей. Что на том свете, что на этом. Вы наверняка были знакомы с кем-то из э-э… Видите ли, Андрею Воронину было не под шестьдесят, а всего лишь двадцать три, когда он согласился участвовать в Эксперименте. Изе Кацману – примерно столько же, хотя по вашему времени он попал сюда на полтора десятка лет позже. Вы не могли их знать – в ходе Эксперимента оба погибли. Хотя постойте… – Эрик осекся вновь. – Вы что же, хотите сказать, что они живы? Что им удалось вернуться туда, на тот свет?

Ханна вздохнула.

– Слушайте, давайте на «ты», согласны? Мне так привычнее, в израильской армии все на «ты», даже рядовой с генералом. Так согласен? Спасибо. Тогда слушай, дорогой Эрик, сюда: Андрей Воронин и Изя Кацман никуда и ниоткуда не возвращались. В Эксперименте они не участвовали.

* * *

– Надоело, – глядя себе под ноги, сказал Хамид. – Шайтан его побери, этот Эксперимент. На душе грязно, болит душа.

– В мечеть сходи, парень, – лениво посоветовал Томми Мюррей. – Почисть душу.

– Ходил, – скрежетнул зубами Хамид. – Два раза ходил, пять раз ходил, десять. Не то все. Не то! Имам благословил на джихад. «Воюй, – сказал, – за правую веру». С кем? С кем воевать, американец? С этими? – Хамид кивнул на пустырь. – Сколько лет уже воюю. В чем тут доблесть? В чем правда? В чем?! Может, ты знаешь, американец? Знаешь, нет, собака?

– Разговорчики! – привычно одернул Эрик. – Собачиться в тылу будете.

– Виноват, – угрюмо сказал Хамид. – Душа плачет, господин сержант. Болит душа, рвется.

Эрик устало махнул рукой.

– Ладно, можешь болтать, если невмоготу. Только без собаченья.

– Испоганил мне душу Эксперимент, господин сержант. Изгваздал, изгадил. Цели не вижу. Смысла не вижу. Ничего не вижу.

– Зачем же соглашался? – с прежней ленцой осведомился Томми.

– Не твое соба… Виноват. А ты зачем?

– Я-то? – Мюррей потянулся, с хрустом размял суставы. – Выхода другого не было, парень.

Томми прибыл в Город прямиком из федеральной тюрьмы штата Арканзас, где отбывал срок за хранение и распространение. Что именно он хранил и распространял, Эрик недопонял. Ситуацию, в которую угодил Томми и из которой было два выхода – один на этот свет, а другой на тот, не понял совсем. По всей видимости, тем светом прибывшие из него называли не свой дурацкий шарообразный мир и не Город, а нечто третье, маловразумительное и невнятное.

– А у меня был выход, – стиснул зубы Хамид. – Хороший выход был, правильный. Шайтан меня, видать, попутал за минуту до смерти. Никогда трусом не был, а тут…

– И я струсил, – признался вдруг Кондратенко. – Взяли нас в оборот под Луганском. Окружили. Мне по башке болванкой прилетело, контузило. Очухался – кругом эти. И старичок рядом сидит на корточках, седенький такой, благостный. Наставник. «Все, – говорит, – Миколка, карачун тебе. Жить хочешь?»

– И что? – вскинул голову Хамид. – Сказал, что хочешь?

– Что тут еще скажешь. «Не хочу», что ль?

Хамид сплюнул на землю.

– Я сказал: «не хочу».

У Кондратенко отвисла челюсть.

– Как это?

– Да так. Сказал: «Не хочу жить», а он давай уговаривать. Шайтан это был, а никакой не Наставник. Сладкой патокой сердце умаслил, душа у меня ослабла. Уговорил.

– А я не трусил, – медленно, словно нехотя, сказал Узо. – Я руандийский хуту из Кигали. У меня был свой дом. И жена. И столярная мастерская на двоих с другом, небольшая, но нам хватало. Мы мирно жили, но случился переворот, хуту взяли власть, и в Кигали началась резня. Ко мне в дом пришли люди и сказали: тутси – жадные нечистоплотные свиньи. Бери оружие, выходи на улицу, режь тутси. Я сказал: «Не пойду». Мой друг и компаньон был тутси, и сосед, и школьный учитель. Я сказал: «Не буду резать, лучше режьте меня». А мой родной брат Луто сказал: «Узо – враг, Узо предатель, он грязная вонючая свинья». А я сказал: «Это ты предатель». Тогда брат поднял на меня руку с ножом. Я встал на колени, чтобы ему было удобнее зарезать меня, потому что я не хотел больше жить. Луто сказал: «Я заберу себе твой дом, и твой достаток, и твою жену». Он замахнулся ножом, и я вскинул голову, чтобы напоследок плюнуть ему в лицо, но между мной и Луто стоял уже белый человек, Наставник. Он сказал: «Вставай, Узо. У тебя нет больше дома. У тебя нет больше жены. У тебя нет больше брата. Пойдем со мной». Я встал и пошел.

– Не пойму я вас, молодые люди, – сказал старый Свенсон. – Когда мне предложили участвовать в Эксперименте, я согласился, не думая. Даже лекцию студиозам дочитывать не стал. Это же какой шанс, если угодно, нам всем предоставили! Познать иной мир, иные законы бытия, может быть, иную Вселенную. Я, господа, с вашего позволения, счастлив. Я…

Он не договорил. На левом фланге внезапно взвизгнула, а потом и взвыла сирена. Миг спустя другая отозвалась на правом, и Эрик, вскочив на ноги, пал грудью на бруствер. Дальний конец пустыря неспешно, даже как-то лениво затягивался маревом. Лиловые пузыри рождались из земли, вспухали, растекались, клубились, лопались, извергали языки тумана. Они густели, наливались бордовым и алым, лизали землю, спиралями вились в небо.

Стиснув челюсти, сержант Эрик Воронин оцепенело смотрел, как ширится, растет, вихрится марево, как переливаются в нем лазурные, фиолетовые, сизые, оранжевые, пурпурные пятна. Как оно идет волнами, перекатывается, наползает, а потом смотреть стало уже некогда, да и невмоготу. Эрик рванул с плеча автомат. По левую руку припал к пулемету Хамид и подал ему ленту Узо. По правую, ощетинившись автоматными стволами, изготовились к стрельбе Кондратенко и Мюррей, и лишь старый Олаф копался на дне окопа, пытаясь разыскать свалившиеся с носа очки. Тогда Эрик выругал его, грязно, матерно и заорал: «К бою!», а минуту спустя: «Огонь!»

Ощерившись, он палил в ярящееся клубами, надвигающееся марево, всаживал в него очередь за очередью, и атакующих все не было видно, а потом из-за клубящегося дымного занавеса разом вынырнула стая.

Их было множество, этих тварей, этих акульих волков невесть из какого мира и невесть в каких целях оказавшихся здесь. Стелясь над землей, они мчались, неслись навстречу пулям, страшные, уродливые, с оскаленными пастями и дыбящимися вдоль хребтов гребнями, похожими на акульи плавники. Они падали, корчились и умирали, но на месте убитых тотчас появлялись новые, и когда сплошная масса из лап, когтей, зубов и вздыбленной шерсти оказалась в полусотне шагов, Эрик бросил автомат и метнулся к гранатам.

Он швырял их одну за другой, вырывая из рук перепуганного, не успевающего подавать Олафа, он швырял и когда кто-то истошно закричал, что на левом фланге прорыв, и когда этот прорыв уже подавили, и даже когда стая перестала атаковать, а уцелевшие особи, подвывая и визжа, понеслись назад.

Когда грохот разрывов и стрельба, наконец, стихли, а марево откатилось на север, с каждой секундой рассасываясь, опадая и прибиваясь к земле, Эрик выпрямился, расправил плечи, рукавом гимнастерки смахнул со лба пот, затем сорвал с пояса флягу и запрокинул ко рту.

– Все живы? – прохрипел он, напившись. Пересчитал людей по головам, облегченно выдохнул, встретился взглядом со Свенсоном и со злостью выпалил: – Старая немощь, мать твою. Молодцы, парни, – гаркнул он остальным. – Горжусь вами!

Он опорожнил флягу, отдышался. До конца смены оставалось без малого два часа, и он по опыту знал, что сегодня атаки больше не будет, а значит, можно расслабиться и подумать о Ханне. О том, что у них на полвосьмого назначена встреча, и Эрик на этот раз не поведет ее ни в кабак, ни в кинотеатр, ни в музей, а пригласит к себе и представит маме.

Он наберется смелости и скажет прямо с порога: «Знакомьтесь, это Сельма Нагель, моя матушка. А это Ханна бен Аарон, моя невеста». А когда мама ахнет от изумления, а может быть, они обе ахнут, добавит: «Прошу простить за мужланство, но лучшего способа позвать эту девушку замуж я не нашел».

* * *

– Знакомьтесь, – выпалил Эрик прямо с порога. – Это…

Он оборвал фразу, потому что старый осел Олаф оказался тут как тут, а делать предложение при занюханном рядовом, которого еще сегодня распекал за нерасторопность, господину сержанту никак не подобало.

Нерасторопный осел, однако, в отличие от Эрика, ничуть не смутился и не растерялся.

– Какое прелестное дитя, – блеющим фальцетом сообщил он, уставившись на Ханну, будто разглядывал редкостный экспонат на выставке. – Эрик, мальчик мой, что же вы не представите нам эту очаровательную, с позволения сказать, фемину?

Двое суток гауптвахты за фамильярность, мстительно решил Эрик, взглядом пытаясь испепелить эту бледную немощь, это козлобородое профессорское отродье. И еще сутки за «мальчика». Отхожие места будешь у меня чистить!

– Это Ханна, моя знакомая, – буркнул Эрик, убедившись, что испепеляться профессор не собирается. – Моя мама Сельма. И, так сказать, м-м… господин рядовой войск городской самообороны по фамилии Свенсон. Не далее как сегодня этот Свенсон участвовал в отражении лобовой атаки на передовой и поистине героически сражался с окопной грязью, в которую умудрился забросить свои очки. Однако стоило господину Свенсону их отыскать, нацепить на нос и высунуться из окопа, как стая в ужасе повернула вспять. Очень уж грозно и неустрашимо господин очкарик выглядел.

– Отличная шутка, мой мальчик, – ничуть не обидевшись, захихикал профессор и, разом прибавив себе лишние сутки гауптвахты, по-свойски потрепал Эрика по плечу. – На самом деле настоящий герой, фрекен Нагель, это ваш сын. Да что же мы тут стоим? Проходите, дорогая Ханна, проходите же! Это, с вашего позволения, очень гостеприимный дом. Фрекен Нагель как раз испекла замечательный клюквенный пирог. Эрик, не стойте столбом, помогите нашей гостье освоиться.

«Нашей гостье», наливаясь праведной яростью, думал Эрик, пока под руку вел Ханну к столу. «Нашей», каково, а? Ах же ты старый, червивый гриб!

Ханне, впрочем, старый червивый явно пришелся по душе. Освоилась она гораздо раньше Эрика, так что десять минут спустя уже вовсю нахваливала клюквенный пирог, любезничала с матушкой, хохотала над профессорскими шуточками и отвечала на них еврейскими анекдотами.

«– Мама, почему нашего котенка зовут Васькой? Давай лучше назовем его Изей.

– Что ты, деточка, нельзя называть кота человеческим именем».

– Изей, – грустно улыбнувшись, повторила Сельма. – Так и вправду звали одного очень хорошего человека. Вы, Ханна, наверняка видели памятник на площади Кацмана, так вот…

– Она видела не только памятник, – перебил Эрик. – Она еще уверяет, что видела и самого Изю. Живого. И знала его много лет. А еще якобы Ханна знала… – он осекся. – Извините, все это, разумеется, сущая ерунда.

– Вовсе не ерунда, – решительно возразила Ханна, ставшая вдруг очень серьезной. – Позвольте, я расскажу вам.

Она стала рассказывать, и вскоре Эрик не знал, куда деться от неловкости, потому что мама явно приняла все за чистую монету и ревела теперь навзрыд, а старый Олаф, протирая очки, непрестанно бубнил «вот оно, значит, как», «вот как, выходит, обстоят дела» и «надо же, как я раньше не догадался».

– О чем не догадался? – со злостью бросил Эрик, когда Ханна, наконец, замолчала, Сельма отревела, а старый чудак перестал бубнить. – О чем, черт вас побери?

Олаф повертел в пальцах очки, затем решительно отодвинул их в сторону и поднял на Эрика близорукие старческие глаза.

– Видите ли, молодой человек, – сказал он спокойно, – еще очень недавно люди думали, что время одномерно и изотропно, другими словами, что течет оно с постоянной скоростью и исключительно вперед. Великий Эйнштейн предположил, что это не так. Однако даже ему в голову не пришло, что время способно не только изменять ход в зависимости от положения измеряющего прибора в пространстве, но и образовывать, например, петли. Или, если позволите, иные замкнутые кривые. Или, скажем, перемещаться по траектории австралийского бумеранга. Если же предположить, что время…

– Послушайте, господин Свенсон, – сказал Эрик досадливо. – Мы здесь люди простые, витиеватым премудростям не обучены. Будьте любезны, изъясняйтесь доступно, если хотите, чтобы вас слушали.

Старый Олаф развел руками.

– Доступно тут вряд ли получится, – сказал он. – Да и уверенности никакой нет, все это так, мысли вслух. Но если предположить, что из некой исходной точки можно запустить время по кривой, придав ему значительное ускорение, то может статься…

– Что может, черт возьми, статься?

– Что в исходной точке пройдут считаные часы. Или даже минуты. Но за это время на кривой человек успеет прожить несколько лет. А может быть, и целую жизнь. Тогда, вернувшись на исходную, он окажется…

– Все, – Эрик поднялся, – с меня довольно.

– Он хочет сказать, – тихо, едва слышно проговорила Ханна, – что мы все как бы запущены по этой кривой. И что бы с нами тут ни произошло, мы вернемся на Землю. Практически в те же точки, откуда Наставники нас забрали. Тогда получается, что и Андрей Воронин, и Изя Кацман, и остальные, которых здесь считают погибшими, на самом деле живехоньки. Они попросту вернулись домой.

– Да? – спросил Эрик язвительно. – Вернулись, значит? А как насчет меня? Как насчет Ганса, Пауля, Белки?! Куда нам возвращаться?

Он замолчал. Он явственно видел, как в очень больших, очень черных, очень внимательных глазах заметались вдруг сполохи страха.

* * *

– Что-то не то, – сквозь стиснутые зубы процедил Хамид. – Не то что-то, клянусь Аллахом. Не так, как всегда. По-другому.

Эрик не ответил. Он и сам видел, что не так. Марево надвигалось. Медленнее, гораздо медленнее, чем обычно. И было оно не клубящимся, бесформенным и переливающимся десятком цветов. Было оно сплошным, плоским, как стена, и матово-черным.

Взвизгнув напоследок, смолкла сирена, и стало тихо, лишь из тыла доносились едва слышимые на передовой командные выкрики. Там вторая линия обороны готовилась отразить прорыв, если противник подавит первую.

– Карачун нам, – завороженно глядя перед собой, бубнил Кондратенко. – Карачун настает, хлопцы. Карачун, товарищ сержант.

– Молчи, собака! – Хамид вскочил, метнулся туда, где лежали гранаты, и принялся лихорадочно запихивать одну за другой под ремень. – Молчи, пес, убью!

– Отставить! – крикнул Эрик. – Отставить, я сказал!

Хамид оскалился. Его красивое смуглое лицо скривилось, исказилось и стало уродливым. Эрик невольно отпрянул – Хамид походил сейчас на акульего волка – страшного, исходящего животной злобой вожака стаи.

– Знаешь, что такое пояс шахида, неверный?

Ответить Эрик не успел. Матово-черная стена треснула вдруг, раскололась, раздалась, и из образовавшихся в ней проемов хлынули железноголовые – громоздкие, косолапые, отливающие на солнце свинцом.

– Огонь!

Растянувшись цепью, железноголовые приближались. Неторопливо приближались, неспешно, пули хлестали по ним, оставляя выбоины в чудовищных, бугрящихся металлическими наростами корпусах. Они шли и шли, а потом ближайший вскинул уродливую суставчатую конечность, и желтый, дымящийся луч обрушился на траншейный бруствер.

Взметнулась, дыбом встала земля. Опала, запорошив защитникам глаза, и вновь взметнулась, а потом еще и еще. Железноголовые приближались, грохот их поступи оглушал людей, страх сковывал мышцы.

– Назад, отходим! – истошно заорал кто-то, и Эрик не сразу понял, что орет, надсаживаясь, он сам, а когда понял, метнулся к тыльному брустверу, рывком вытолкнул себя из траншеи, перекатился и вскочил на ноги. Он увидел, как луч наискось зачеркнул Кондратенко. Как черный, под стать расколотой стене, Узо за руки выдернул из окопа старого Олафа, схватил его в охапку и потащил за собой в тыл. Как ящерицей выполз из щели в земле и на карачках пустился наутек Томми. А потом… Потом из развороченной траншеи вымахнул наружу Хамид, и луч шарахнул перед ним, но не свалил, и Хамид размашисто, бросаясь из стороны в сторону, рванулся вперед. Эрик застыл. Он не знал ни что такое пояс шахида, ни кто такие шахиды, зато знал, что неминуемо произойдет сейчас, и ждал, и лишь когда там, где был Хамид, рвануло, ахнуло, и сломался, развалился железноголовый, Эрик повернулся спиной и, пригнувшись, тяжело побежал в тыл.

* * *

– Бессмысленно, – сказала Ханна, – бессмысленно и попросту глупо. Эти атаки, смерти, сопротивление, этот безумный Эксперимент. Город этот, в конце концов.

Эрик обнимал ее за плечи. Солнце час назад выключили, тускло светили фонари, шуршали под ногами палые тополиные листья и обрывки газет.

– Нет-нет, – сказал Эрик. – Смысл определенно есть. Понять бы только какой.

– На вас отрабатывают социальные модели, – сказала Ханна. – Вернее, на нас. Экспериментируют с поведением социума в то и дело меняющихся условиях. Допустим, ищут идеальную модель, чтобы внедрить ее на Земле. Давно ищут, упорно, только найти не могут. Но зачем же тогда все эти нелепости, глупости, которых в нормальном мире нет и быть не может? Эти шагающие здания, падающие звезды, железноголовые, в конце концов?

– Ну, положим, в шагающих зданиях ничего нелепого нет, – возразил Эрик. – Некоторые дома стационарны, иные перемещаются, что тут такого? Падающие звезды – это, конечно, да, но тоже, в сущности, ничего особенного. А железноголовые… Знаешь, я думаю, они тоже с какого-нибудь того света и тоже согласились участвовать в Эксперименте. У них, вполне возможно, свои Наставники в этом их Антигороде, и они, может быть, взяли и полаялись с нашими. И в отместку натравили на нас своих подопечных.

– Что ж, может быть, – сказала Ханна. – А может быть, и нет. Скорее всего, дела обстоят вовсе не так, как мы думаем или предполагаем. Возможно, и Эксперимента-то никакого нет.

– Как это нет? – опешил Эрик.

– Да так. Не удивлюсь, если Наставники попросту развлекаются. На манер зрителей на собачьих или петушиных боях. Стравливают неразумных животных в вольере и заключают пари, ставки на нас делают. Сколько проживет или не проживет господин имярек. Кто дольше протянет: Рексик или Полкан.

Эрик остановился, притянул Ханну к себе, заглянул ей в глаза.

– Не говори так, – попросил он. – Пожалуйста. Я не знаю, как принято у вас, на том свете. Но на этом люди сражаются и гибнут, и никакие это не собачьи бои. Это, – он описал рукой полукруг, – мой Город. Я защищаю его попросту потому, что он мой, что я в нем родился, а теперь живу. Мы боремся за то, чтобы Город был. За то…

– А твои солдаты? Те двое, что погибли позавчера. Они тоже боролись за то, чтобы Город был? Чужой для них Город.

– Они… – Эрик вздохнул. – Они, конечно, не поэтому. В особенности Хамид. У него были какие-то другие идеалы, странные. Пояс шахида, глупость какая-то, но он за нее…

– Как? – перебила Ханна. – Как ты сказал? Какой пояс?

– Шахида.

Ханна охнула, затем медленно покачала головой.

– Это не глупость, – сказала она. – Хамид – это тот красавчик, что неделю назад приходил к тебе с рапортом или с чем он там приходил? Он, да? Боже, какую дрянь они вывезли сюда с Земли. Каких подонков у нас отыскали.

– Он был героем, а не подонком, – горячечно возразил Эрик. – Если бы Хамид не пожертвовал собой, мы все бы, наверное, полегли там. Железноголовые прекратили атаку и повернули назад, когда он взорвал себя.

– Если Олаф прав, – сказала Ханна печально, – а я очень, очень боюсь, что он прав, то этот твой Хамид сейчас… Ладно, оставим это. Знаешь, я вчера встречалась с Наставником. Проговорили полчаса, и все вокруг да около, ни о чем. Но одну вещь он мне все же сказал.

– Да? Какую же?

– Эксперимент, сказал, вступает в финальную фазу. В финальную, представляешь?

Эрик махнул рукой.

– Мы тут всяких фаз навидались, – сказал он. – Новых, решающих, финальных, фатальных. Пару раз Эксперимент выходил из-под контроля. Потом, надо понимать, под него возвращался. Не бери в голову, пойдем лучше к тебе. Или знаешь что. Выходи за меня замуж.

Ханна вздрогнула, отступила на шаг. Эрику она была по плечо.

– Зачем? Так тебе плохо?

– Так мне хорошо. Но я подумал… Люди женятся и выходят замуж. Везде, и на том свете, и у нас. Живут вместе, заботятся друг о друге, рожают детей.

– Детей, – эхом повторила Ханна. – Это да, люди рожают детей. Только вот в нашем с тобой случае детей заводить нельзя.

– Почему? Почему нельзя?

– Ты что же, не видишь нюанса?

Эрик наморщил лоб, пытаясь разглядеть нюанс, но ничего разглядеть ему не удалось, кроме неисправного мигающего фонаря на углу Василенко и Палотти.

– Прости, – пробормотал Эрик. – Я, видимо, что-то не то сказал. Или не так. Что ж, ладно, пойдем.

* * *

Он прижимал к себе теплую, тихо посапывающую Ханну, тоскливо глядел в ночь за окном и думал, что завтра с утра на передовую, в окопы бывшей второй линии обороны, ставшей теперь первой, и что ей тоже на позиции, только в тыловые траншеи. И что он настоящий осел, потому что Ханна права – его в любой момент могут убить, а если прорвутся, то и ее тоже, вот и весь нюанс. Утром надо будет непременно спросить, берут ли на том свете в расчет войны, когда решают, заводить или не заводить детей. Кондратенко пришел с войны, и Узо тоже с войны, и Хамид наверняка воевал. А Томми и вовсе сидел в тюрьме – интересно, что думают женщины о перспективе родить ребенка от уголовника?

Эрик долго не мог заснуть, а когда наконец заснул, в сон немедленно вторглись железноголовые, акульи и панцирные волки, ракопауки и прочая дрянь. В нее надо было стрелять, и уже пихал за пояс гранаты покойный Хамид, и мертвый Кондратенко взял на изготовку автомат, а потом взвыла сирена, но почему-то не в непосредственной близости, а где-то вдалеке, и миг спустя к ее вою добавился колокольный набат и еще какой-то звук, назойливый, пронзительный и дребезжащий.

– Эрик! Эрик, вставай!

Он вскинулся на постели, пару мгновений ошарашенно смотрел на обнаженную, испуганную Ханну, потом вскочил и бросился к телефону.

– Они прорвались! – взревела трубка голосом Ганса Гейгера. – Они в Городе, повсюду. Собирайтесь немедленно, я за вами сейчас подскочу!

Держась за руки, они с Ханной ссыпались вниз по лестнице, и Эрик ногой вышиб входную дверь. Железноголовые прорвались. Истошно кричали люди, и рушились дома, и катился по мостовой исполинский ракопаук в сопровождении волчьей стаи. Тогда Эрик вскинул автомат и дал от бедра очередь, и Ханна стала стрелять, и из окон дома напротив, и с крыш, но железноголовый урод уже топал от тупика Анастасиса, и желтый дымящийся луч хлестал по стенам, и здания обрушивались одно за другим, хороня под обломками жильцов.

Эрик не сразу увидел, что от проспекта Воронина, давя попавших под колеса волков, движется броневик, а когда все же увидел, ухватил Ханну за руку и рванулся к нему. За рулем, вцепившись в баранку, сидел господин капитан Гейгер, расхристанный, с бешеными глазами. По пояс высунувшись из кабины, Пауль Фрижа поливал переулок автоматным огнем. Эрик успел разглядеть сжавшихся на пассажирском сиденье Изабеллу с Франческой, а больше он ничего не успел, потому что броневик с визгом затормозил, и Ганс заорал: «В кузов!»

Кузовная дверца распахнулась, Гиви Чачуа за руку втянул внутрь Ханну, Эрик запрыгнул за ней вслед, дверца с лязгом захлопнулась. Броневик взревел, в три рывка развернулся и, набирая скорость, помчался назад к проспекту Воронина.

– Прорываемся! – перекрывая рев двигателя, гортанно кричал Гиви. – К фермам, на юг! Иоганн, это все он, если бы не Иоганн, нас бы уже… Господи, храни Иоганна!

Заложив на повороте вираж, броневик вылетел на проспект. Эрик, правой рукой намертво вцепившись в бортовую перекладину, левой прижимал к себе Ханну и думал, что они непременно прорвутся, что Ганс Гейгер не подведет, как доселе не подводил никогда, что…

Додумать он не успел, потому что страшный удар обрушился вдруг на кузов. Эрика швырнуло на стенку кабины, взрывная боль шарахнула в голову, он упал на спину, так и не выпустив из рук Ханну. А когда осаженный на ходу, расколотый лучом броневик завалился набок, умудрился подхватить ее и, увлекая за собой, потащить к выходу. Они добрались до распахнувшейся кузовной дверцы, переползли через мертвого, с закатившимися глазами Гиви, и Эрик из последних сил вытолкнул себя в дверной проем.

Ганс Гейгер, скособочившись, подволакивая ногу и держа автомат за ремень, ковылял вдоль борта. Вдвоем они вытащили из кузова бледную, потерявшую сознание Ханну, и Ганс, кривя окровавленный рот, просипел: «Уходим».

Эрик нес ее на руках. Шатаясь, спотыкаясь и оскальзываясь, шаг за шагом уносил ее на юг и знал, что не донесет. На углу Воронина и Тевосяна он оглянулся. Стая акульих волков стелилась по проспекту, подступая к прикрывающему отход огнем Иоганну, потом настигла его, опрокинула, и тогда Эрик бережно, очень бережно опустил Ханну на мостовую и неверными руками сдернул с плеча автомат.

* * *

– Так на чем мы остановились?

Олаф Свенсон оглядел аудиторию, недоуменно переводя взгляд с одного студенческого лица на другое. Ему казалось, что за последние несколько минут произошло нечто странное, необычное, опасное и чуть ли не героическое. Олаф сосредоточился, пытаясь вспомнить, что именно, но ему это почему-то не удалось.

– На свойствах пространственно-временно́го континуума, профессор, – подсказали из первого ряда. – Вы говорили об относительности времени при пространственных перемещениях, прежде чем покинуть класс. Надеюсь, вы в порядке, профессор?

Олаф неуверенно потеребил подбородок.

– Да-да, я в порядке, – растерянно пробормотал он. – Что ж, продолжим.

Стоя на коленях, Узо исподлобья глядел на Луто, перекидывающего нож из ладони в ладонь. Умирать Узо почему-то больше не хотел, хотя точно знал, что какую-то минуту назад со смертью смирился. Затем Луто замахнулся ножом, но Узо вместо того, чтобы принять удар, метнулся в сторону и вскочил на ноги. Ребром ладони срубил обернувшегося Каином брата, выдернул нож из ослабевшей руки. Секунду-другую простоял в нерешительности, но рука на Луто не поднялась. Тогда Узо метнулся в спальню.

– Уходим, – крикнул он перепуганной, забившейся в угол жене. – Мы уходим из этого дома. Быстрее, прошу тебя!

Трое братков окружили Томми. Затравленно озираясь, он отпрянул к выложенной прохудившимся кафелем стене душевой.

– Сейчас будем делать из тебя девочку, – ухмыльнувшись, сказал ражий, звероподобный Джон Невинс. – Лучше по согласию. Для тебя лучше.

Томми пригнулся. Страх перед тем, что должно сейчас произойти, внезапно ушел, словно это не его, забитого и трусоватого Томми Мюррея, собирались изнасиловать, а совсем другого, совершенно не похожего на него человека. Томми зубами рванул прилепленный к запястью пластырь, бритвенное лезвие скользнуло в ладонь.

– Ну, давайте, – процедил Томми. – Подходите, уроды, попробуйте, возьмите меня.

Микола Кондратенко, трудно копошась на земле, перевернулся на живот, затем медленно, в три приема, поднялся на ноги. Автоматный ствол тычком уперся ему в затылок.

– Попался, сука, – радостно сказал владелец ствола. – На колени, козел!

Кондратенко молчал.

– На колени, я сказал, гнида!

Кондратенко мотнул головой.

– Не встану, – прохрипел он. – Стреляй так.

Автобус подкатил к остановке. Красивый мальчик, думала Ханна, глядя на вошедшего смуглого палестинца. Где-то я его, кажется, видела. Совсем недавно видела, чуть ли не на днях.

Хамид протиснулся в салон. Он глядел Ханне в глаза, мучительно пытаясь вспомнить, где и при каких обстоятельствах видел эту миниатюрную, в облаке вороных кудряшек еврейку. Почему-то вспомнить было неимоверно важно, важнее даже, чем пояс шахида, натуго перетянувший талию, важнее зажатого в кулаке детонатора, важнее собственной скорой смерти и ожидающих Хамида райских кущ.

Автобус катился по мощенной древними камнями иерусалимской улочке, и взгляд очень больших, очень черных глаз жег Хамида, корежил, подавлял волю и не давал, не позволял рвануть детонирующий шнур. Потом автобус замедлил ход и встал. Хамид попятился. Ногой нащупал подножку, ступил на нее, на мгновение замер, решаясь, но решиться так и не сумел.

Во сне я его видела, вспомнила Ханна, когда смуглый, до неприличия красивый палестинец выбрался из автобуса и, ссутулившись, побрел прочь. Точно: был странный затяжной сон, и самые разные люди в нем сражались за что-то заветное и правильное. И она вроде бы тоже сражалась, а рядом был ладный мужественный парень, кажется, из скандинавов, и он звал замуж, но она почему-то не пошла. Потом появились чудовища, сон переродился в кошмар и, наконец, растаял, и ладный мужественный скандинав, которому она отказала, навсегда растаял вместе с ним.

Растерзанный волчьей стаей сержант Эрик Воронин навзничь лежал на проезжей части проспекта, тридцать два года назад названного в честь его отца.

Загрузка...