Он спускался с Зимней Горы по той же петляющей серпантином раскисшей дороге, только теперь на ветвях сосен лежал холодный туман и в воздухе больше не пахло весной. Солнце в пепельном небе мигало и дергалось, точно готовая перегореть лампочка, и Симону хотелось, чтобы оно поскорее перегорело, потому что бледный дневной свет раздражал глаза.
Соловейчик пересек сырую ложбинку, перешел по мостику ручей с темной водой, полной коричневых опавших листьев, и, выйдя из леса, окунулся в шум и бестолковое оживление городских улиц. Люди сновали туда сюда с усталыми, озабоченными лицами. Открытый мусорный бачок атаковала стайка голубей.
Как будто никуда и не уходил. Симон достал из кармана оставшиеся от завтрака полбулки и раскрошил на асфальте. Птицы вызывали у него неприязнь, но ему больно было видеть, как они едят из помойки.
Матери дома не оказалось. Вначале Соловейчик не встревожился, но, заглянув на кухню, увидел, что картошка в отключенном холодильнике зачервивела, а заварочный чайник выстлан изнутри меховой шкуркой плесени. Похоже, мать не появлялась в квартире уже пару недель.
Симон позвонил в две городские больницы и в морг, потом в полицию. Безрезультатно. Может быть, матери удалось каким-то образом покинуть город? С Йоника сняли карантин? Да нет, вряд ли. Или переехала? Но ей же не к кому.
Соловейчик сидел, уронив на стол телефонную трубку, и думал о том, что надо как-то жить дальше. Надо съездить в университет и получить стипендию за последние шесть месяцев. Вероятно, придется объяснять в деканате, где он пропадал все это время. Но у него есть справка из больницы, так что проблем не возникнет. Надо съездить в полицию и оставить заявление о пропаже человека, хотя это бесполезно, мать все равно не найдут и даже искать не станут. Надо что-то делать, а не ждать у моря погоды… Но у него не было сил ни на что. В пустой квартире гулко и страшно тикали часы.
А ночью… Он не мог заснуть и коротал время, разбирая старые бумаги. Стихи, карандашные эскизы, пара акварелей… надо же, когда-то он рисовал красками.
Вдруг что-то глухо торкнулось в окно, на лакированную поверхность стола упала крылатая тень. Соловейчик вздрогнул и поднял голову.
— Ты? — прошептал он испуганно.
Из мутно — кофейной темноты на него смотрели два тусклых красных глаза. На карнизе сидела, уцепившись коготками за водосточный желоб, большая белая птица, похожая на крупную чайку.
Его птица, он узнал бы ее из тысячи. Не застывшая, с вывернутой шеей и неловко растопыренными крыльями. Живая.
Птица поймала его взгляд и постучала клювом в стекло.
— Очухалась, значит? Что ж, рад за тебя, — сказал Симон. — Нет, я тебя не впущу. С меня довольно, понимаешь?
Странно это — разговаривать с животным. Хотя она — не животное. Соловейчик чувствовал, что ее мучительно тянет к нему. А его тянуло к ней. Как две половинки одного целого.
— Ну пожалуйста, улетай, — попросил Симон. — Не мучай меня. Знаешь, сколько мне пришлось вытерпеть по твоей милости?
Он боялся ложиться спать. Представлял себе, что, стоит ему отключиться, как чайка ворвется в комнату, затечет сквозь щели в стене или просочится под дверью. Мало ли, чего от нее можно ожидать.
Только под утро, когда узкая полоска неба между двумя соседними домами начала проясняться и сереть, Соловейчик задремал, а когда проснулся, птицы не было.
Она стала прилетать каждую ночь. Билась в окно, теряя перья, и ее удары глухой болью отдавались в теле беспомощно съежившегося за письменным столом Симона. Или прохаживалась по подоконнику, заглядывала в комнату, расклевывала почерневшую от дождей раму, отколупывая от нее маленькие кусочки дерева.
Тем временем наступили холода, и лужи на улицах затянулись тонкой стеклянной корочкой. Симон восстановился в институте и даже иногда ходил на лекции, но, чувствовал себя неважно. Его мучила бессонница, вдобавок он постоянно мерз, особенно по вечерам, и не снимая носил толстый шерстяной свитер, подаренный матерью на прошлый Новый год. А на трюмо, в изголовье кровати, лежал брелок — золотая змейка с зелеными бусинками — глазками.
— Ты убил человека, Симон, — говорил немигающий взгляд птицы. — Прекрасного, доброго, юного человека. А теперь хочешь убить себя.
— Неправда, — защищался Соловейчик. — Я не собираюсь себя убивать. Я хочу жить.
И знал, что лжет. Жизнь опротивела ему, поблекла, выцвела, лишилась смысла. От души остались одни ошметки, да и те он раздавал по кусочкам, вкладывая их в рисунки и стихи. Но вместо рифмованных строк на бумагу выплескивалось нечто липкое и блестящее, как протянутый улиткой скользкий след. Симон писал, не признаваясь самому себе, что ему хочется не сидеть за письменным столом и тягуче связывать буквы в слова, а кричать, бить об пол тарелки, выть на луну. Что боль внутри плещется морем.
Он отчаянно желал смыть с себя мутную, тупую усталость, содрать, как омертвевшую кожу. Наивно верил, что, если раздарить душу, то нечему будет болеть. Но болело все равно. Болела память.
Иногда Соловейчик перечитывал свои старые стихотворения, самые удачные и любимые, и понимал, что сказал достаточно, и то, успеет и сможет ли он сказать что-то еще, не имеет значения.
«Я понял, произведения искусства никому не нужны, — однажды попытался он объяснить прильнувшей к оконному стеклу чайке. — Даже оттого, что Шекспир написал „Гамлета“, мир не изменился. Но „Гамлет“ написан и существует, пусть и не для нас, а сам по себе».
Птица согласно кивнула, распушив веером длинный жесткий хвост. «А не схожу ли я с ума? — подумал Соловейчик. — Наверное, это должно рано или поздно случиться. Я только получил отсрочку.»
«Но, одно надо успеть сделать, — сказал он себе, доставая из ящика стола недописанную рукопись романа. Господи, как давно он к ней не прикасался! — Сказочник… Сказочник должен вернуться в город.»
Симон благоговейно раскрыл тетрадь чувствуя, как проясняются мысли, как отступают отчаяние и безумие. Словно в этих страницах еще жили хрупкие фантомы прошлого. Он аккуратно разгладил тетрадку на сгибе и начал писать.
«Темно — синей декабрьской ночью, после долгих скитаний, Ханс вернулся в Йоник. В кармане у него лежала тонкая черная трубочка, ядовитая и гладкая, прохладная, как кожа змеи. Он стал Угрюмым Дудочником…»
Соловейчик положил ручку и, подперев щеку ладонью, задумался.
«Дудочник из известной сказки заставил крыс прыгать в пропасть, — размышлял Симон, печально вглядываясь в смутный нахохленный силуэт за окном. Из-за снежных узоров на стекле птицу было не рассмотреть, но Соловейчик знал, что она здесь, подслушивает его мысли. — Но мы не крысы, мы не обязаны прыгать. А не для того ли Сказочник подвел нас к обрыву, чтобы убедиться, что мы — люди?»