Этот госпиталь был развернут в помещении Дома культуры. Первые дни я лежал на правом боку в небольшой четырехкоечной послеоперационной палате, у самого окна. Оконный проем доходил почти до пола, и днем, когда поднимали синюю бумажную штору, я мог видеть улицу. Это была улица военного времени; и если б на моем месте лежал какой-нибудь марсианин, свалившийся сюда прямо с неба, он и то понял бы, что дело в городе неладно. Две витрины, заделанные досками, и угловое окно в нижнем этаже, забранное кирпичом, и узкая бетонированная амбразура в этом окне; а все остальные окна крест-накрест перечеркнуты бумажными полосами.
Ранение мое оказалось не то чтоб несерьезным, но для жизни не опасным. Просто я потерял много крови, так как нас с Логутенком не сразу хватились и не сразу нашли. Мне поранило левую руку чуть ниже плеча, не осколком бомбы, а обломком доски. Кость была цела, но в мускульной ткани застряло несколько щепок. Крупные щепки вытащили или вырезали — я не помню, как это происходило, — мелкие еще сидели во мне и выходили с гноем. Рука вздулась и болела.
Но постепенно я привык к боли. А когда я привык, то боль стала постепенно уходить. После каждой перевязки я чувствовал себя все лучше. Осталась только слабость, и все время хотелось есть, хотя кормили в госпитале хорошо: голодное время еще не началось.
Как только я немного очухался и начал понимать, что к чему, я попросил сестричку написать Леле; несмотря на то, что повреждена была левая рука, я правой писать не мог еще. Письмо пошло к Леле, и я стал ждать ее. По моим расчетам, Леля должна была явиться в госпиталь через день.
Мне почему-то казалось, что ее пропустят в палату в любое время, кроме ночи, конечно. Я представлял себе, как она войдет. Ее шаги я услышу еще издалека и притворюсь, будто сплю. Она войдет, но сразу меня не увидит, потому что я ведь лицом к окну. Она спросит Гамизова, что лежит на соседней койке, где же я. Тогда я запою будто бы пьяным голосом: «Скажите, девушки, подружке вашей…» Она засмеется, а может, и засмеется и заплачет, и подбежит ко мне.
Миновал день отправки письма и настал следующий. На душе у меня было спокойно и ясно. Сегодня к вечеру письмо придет по адресу, а завтра Леля придет ко мне, и сегодня я могу заранее радоваться завтрашнему дню. И сводка сегодня не такая уж плохая: наши крепко держатся под Лугой. Вдобавок я начал ходить. И теперь, выйдя в коридор, миновав умывалку, я спустился по лестнице на шесть маршей. Лестница была запасная, я никого не встретил. Потом, пройдя длинный коридор, я уперся в широкую стеклянную дверь, толкнул ее ногой и очутился на большой парадной площадке. Здесь за белым столиком сидела санитарка, около нее на стене чернел телефон. Санитарка читала книгу и при виде меня захлопнула ее. Это было «Красное и черное» Стендаля.
— Девушка, можно позвонить?
Она посмотрела в коридор.
— Звоните, но только чтоб недолго. И потом тут кнопки перепутаны. — Она подняла на меня глаза, и я понял, что она только что плакала. «Очевидно, из-за аббата Сореля», — подумал я.
Я снял трубку и, держа ее в руке, нажал на кнопку «Б», назвал барышне номер. Сквозь телефонные писки и хрипы я услышал шум примусов от кухни, чьи-то шаркающие шаги. На самом деле ничего этого слышать я не мог.
— Номер не отвечает, — проговорила барышня.
— Вы потом можете еще раз позвонить, — сказала санитарка, пристально посмотрев на меня. — Это вы домой?
— Да, — ответил я. — Но там нет никого.
— Вы потом можете еще раз позвонить, — повторила девушка, встав с белого стула. — Я еще два часа дежурю… Скажите, вы часто писали домой, пока вас не ранило?
— Меня очень быстро ранило, — ответил я. — А что?
— Папа нам каждый день писал с фронта, а теперь одиннадцатый день нет письма. Как вы думаете?
— Просто полевая почта плохо работает. Потом вам сразу целая пачка писем придет, — небрежно ответил я, направляясь к стеклянной двери.
— Это вы серьезно говорите? — спросила она, забегая вперед и распахивая передо мной дверь.
— А с чего мне вам врать!
Я зашагал по коридору, не оглядываясь. Я знал, что полевая почта не так уж плохо работает.
Добравшись до своей палаты, я прошел мимо дверей, поднялся по какой-то лесенке в пять ступенек и очутился в узеньком безлюдном коридорчике, куда выходили узкие коричневые двери. «Костюмерная» — прочел я на одной, а на другой — «Гримерная». Я толкнул ногой дверь в гримерную. Это была маленькая комнатка с круглым, как иллюминатор, незамаскированным окошком и темно-вишневыми стенами. В одном углу ее стоял жестяной ящик с надписью «гипс медицинский», связками лежали тонкие деревянные брусочки, а подальше стояло красное плюшевое кресло; весело блестело большое, почти во всю стену, зеркало.
Осторожно, боясь удариться перевязанной рукой о подлокотник, я уселся в кресло. Из зеркала на меня глядел бледный, но не исхудалый бритоголовый субъект в серых полосатых пижамных штанах, в рубашке с завязками вместо пуговиц. «Вот до чего — и то ничего», — подумал я и стал смотреть в круглое окно.
Окно выходило на север. Внизу лежали застывшие волны крыш. Если бы стать великаном — можно было бы побежать по ним, с гребня на гребень, перепрыгивая через дворы и улицы, через Обводный, Фонтанку, канал Грибоедова, Мойку, Неву… Через десять минут был бы на Васильевском острове!»
Потом я загадал: сосчитаю до ста; если никто сюда не заявится и не погонит меня в палату, значит, завтра, и послезавтра, и вообще, и в частности, и во веки веков все будет хорошо. Я честно, не торопясь и не пропуская ни одной цифры, досчитал до сотни. Никто не вошел. Но я не торопился уходить. Давно не бывал один, все на людях, все на виду у какого-нибудь хоть маленького, да начальства. Я соскучился по самому себе. Теперь одиночество, как большое спокойное море, омывало меня, уносило куда-то. С каждой минутой на душе становилось легче. Затем я тихо вышел из комнатки, тихо вернулся в палату.
— «Доской раненный» пришел! Ура! — громогласно объявил Гамизов. — Ну, как первый выход?
Мне совсем не нравилось это дурацкое прозвище. Но рассказывать о том, что доской садануло меня, когда я вытаскивал Логутенка, было как-то неловко. Да и поди проверь: из медсанбата его отвезли в другой госпиталь.
— Слушайте, ребята, завтра ко мне должна прийти одна знакомая, так вы при ней так меня не называйте, — попросил я.
— Ладно, никто завтра тебя не будет звать «доской раненный», — ответил за всю палату Гамизов. — И никто девушке не скажет, что тебя повредило заборной доской. Ты герой-летчик: ты сбил пять «мессершмиттов», а шестой сбил тебя. Страна должна знать своих героев! Девушка будет гордиться тобой.
— Она знает, что никакой я не летчик.
— Не бойся, все будет в порядке. Мы ж понимаем… — Он уткнулся в «Борьбу миров» Уэллса, держа книгу обеими руками над лицом. Мне была видна обложка с зеленым гигантским марсианином; на трех железных ногах он шагал над горящим Лондоном. Гамизов много читал, но никак не мог привыкнуть, что в книгах действуют вымышленные люди. Вот и теперь, не отрываясь от книги, он начал выражать недовольство:
— Плохой, сволочной человек — и ничего больше! Трепач чертов!
— Чего ты ругаешься? — спросил я его. — Кто трепач?
— Артиллерист этот трепач — вот кто! Натрепал языком: будем с марсианами бороться, и то, и се — а потом размагнитился, пить стал, сдрейфил. Не люблю таких.
— Опять ты переживаешь! Ведь это только на бумаге.
— Сам знаю, что на бумаге, — обиженно ответил Гамизов. — Но не люблю нечестных людей… Вот нам бы сейчас такой тепловой луч, как у марсиан! Мы бы живо перешли в наступленье, а там и до Берлина бы дошли.
— Луч в книжке только. Ты вот без луча дойди.
— Это ты дойди. Я никуда уже не дойду, — тихо ответил Гамизов, и мне стало стыдно за свои слова: у него была ампутирована правая ступня.
— Ты, Гамиз, извини меня. Я что-то не то сказал…
— Ты ж не со зла, просто не подумавши…
На следующий день я проснулся рано. До обеда Леля как бы с каждой минутой приближалась ко мне. Вот она уже выходит из дому, вот идет по Симпатичной линии к трамваю, вот входит в подъезд Дома культуры… Несколько раз я спускался на первый этаж встречать ее. Становился у стены, покрашенной бледно-зеленой масляной краской, под табличкой со стрелкой «Буфет» — и ждал. Проходили ходячие раненые, санитарки, медсестрички, врачи. Меня никто не гнал отсюда, но каждый, проходя мимо, скользил взглядом по мне, и стоять было неловко. Я переходил к другой стене, где висела другая табличка со стрелкой — «Радиоузел ДК». Потом шел наверх. На душе было тревожно, но рука почти совсем не болела и голова от ходьбы не кружилась.
После ужина мне стало казаться, что Леля не придет никогда. Теперь она с каждой минутой отдалялась от меня. Я уже не мог представить ее шагающей по улице, входящей в подъезд. Леля где-то там, на Васильевском. И Васильевский далеко-далеко и, как корабль, отплывает все дальше и дальше. Да, наверно, Костя прав: «Она не для тебя, Чухна. Когда-нибудь она от тебя уйдет и не вернется». Нет, этого быть не может!.. А если она больна?
— Что ты мрачно молчишь? — подал вдруг голос Гамизов. — Нечего психовать! Если девушка не пришла, то это еще ничего не значит. Сейчас время военное… Ты по телефону звонил ей?
— Нет у нее телефона.
— А у ее родных?
— У тетки ее есть на работе, да я не помню номера. А записная книжка пропала, ее, наверно, вместе с гимнастеркой выбросили. И справочное бюро теперь не действует.
— А ты говорил, что у тебя дома есть телефон.
— Я два раза звонил. Никто не отвечает.
— А ты третий раз позвони.
Я молча поднялся с койки, натянул пижамные штаны. В палате было тихо. Дежурная дремала в соседней маленькой комнатке на белом клеенчатом диване. Спустившись по запасной лестнице, я прошел знакомым коридором до стеклянной двери. За белым столиком опять дежурила та же санитарка. Глаза у нее на этот раз были не заплаканные, а какие-то выплаканные. Она сидела ссутулясь, глядя в одну точку, и хоть и узнала, но почти не обратила на меня внимания. Расспрашивать ее ни о чем я не стал. Нажав на кнопку «Б», которая на самом деле была кнопкой «А», я назвал номер.
— Кто там? Кто там? Кого надо? — услышал я громкий испуганный голос тети Ыры. Она всегда говорила в трубку таким тоном, будто абонент стоит за дверью квартиры с топором в руке. Всю жизнь она не могла привыкнуть к телефону. Узнав мой голос и узнав, что я в госпитале, она расплакалась, потом успокоилась и стала торопливо сообщать новости. От Кости писем пока что нет. Дядя Личность дней десять тому назад зашел на квартиру на полчасика. Он в военной форме, поздоровел, не пьет; сам о себе сказал, что был свинья свиньей, а теперь ради такого дела человеком стал.
— А Леля не заходила?
— Барышня твоя? Как же, как же, заходила! Дай бог памяти, сегодня воскресенье… Во вторник, пять дней тому назад заходила. Сказала, на окопы ее посылают, сказала, что тетя ее тоже на окопах, только не припомню где.
— А Леля где?
— Она там, где я в доме отдыха запрошлый год отдыхала. Только чуть-чуть в сторонку. Она адрес тут оставила, я тебе принесу.
Отдыхала тетя Ыра в Сестрорецке, это я помнил. Она всей квартире уши прожужжала этим домом отдыха — ей там очень понравилось. Значит, Леля где-то недалеко оттуда.
— А тебя как отыскать? — спросила тетя Ыра. — Я, может, к тебе соберусь.
Над телефоном висел свежеприколотый рукописный плакат «Не раскрывай адресов! Береги военную тайну! Враг подслушивает!». Под текстом был изображен молодой красноармеец с телефонной трубкой, а в другом углу плаката — смеющаяся девушка, тоже с трубкой. Между ними, в каком-то таинственном сводчатом подвале, сидел на ящике шпион. Телефонный провод входил в одно его ухо и выходил из другого. Шпион был в штатском, на зеленых губах его играла злорадная улыбка. Плакат этот рисовал, наверно, какой-нибудь выздоравливающий или легкораненый. Я стал иносказательно объяснять тете Ыре, как найти меня. Она, очевидно, поняла.
— Папирос-то принесть? — спросила она. — Курить на фронте не бросил?
— Пожалуйста, тетя Ыра! Каких угодно.
— Да уж по средствам принесу, «казбегов» и «пальмиров» от меня не жди… Ну, до свиданья.
Я повесил трубку. Мне вдруг так захотелось курить, что даже во рту сухо стало. С тех пор как меня садануло этой чертовой доской, я не сделал ни одной затяжки. Сперва я был без сознания, а потом, когда пришел в себя, мне было ни до чего, и уж никак не до курева.
— Больше не будете говорить? — спросила санитарка тихим, безразличным голосом.
— Нет, больше не с кем. Спасибо вам большое. Понимаете, до дому наконец дозвонился. Думал, что…
Девушка уткнулась лицом в ладони, стала тихо всхлипывать. Я стоял около нее, не зная, что мне делать. Никаких слов, чтоб ей стало легче, придумать я не мог. Я отошел от ее белого столика с чувством вины. «Ничего-ничего не могу для нее сделать, — подумал я. — Пусть сейчас она отплачется, а потом пусть всегда-всегда все у нее будет хорошо».
По пути в свою палату я зашел в курилку, длинную и узкую комнату перед уборной. Здесь был госпитальный клуб, народу — полным-полно, дым стоял — хоть ножом режь. Какой-то ходячий раненый досказывал анекдот. Анекдот был глупый и мирный, военных еще не успели придумать… «А он по стеночке, по стеночке взял да и вышел. Это про покойника-то!» Все стали хохотать. Мне припомнилась курилка в техникуме и как мы бегали туда каждый перерыв все четверо. Впереди несся Володька, за ним я с Костей, а Гришка, самый степенный, трусил рысцой позади. Здесь, в госпитальной курилке, такой же табачный дым, и стены такого же цвета, и разговорчики похожи. Только на окне — шторы из синей бумаги: светомаскировка. И если приподнять уголок шторы и заглянуть — ничего не увидишь. Ни огонька, ни лучика. Как в финскую. Только тогда затемнение быстро кончилось. А когда кончится это затемнение?
Я выбрал курящего помоложе и подобродушнее на вид и попросил оставить «сорок». Когда затянулся, голова сладко закружилась, сердце захолонуло. Будто нырнул в глубокий и теплый омут. Потом все быстро прошло, и я понял, что вот теперь-то я совсем окреп, и что скоро и рука совсем заживет, и что пора психически готовиться к выписке.
Тетя Ыра пришла через день.
Я сидел на койке и читал «Саламбо» Флобера, когда она вошла в сопровождении дежурной сестры. В руках тетя Ыра держала клеенчатую темно-зеленую кошелку. Поклонившись всем обитателям палаты, она выложила на мою койку пять пачек «Звездочки», пачку печенья «Школьник» и банку крабов «Чатка». Когда сестра вышла из палаты, тетя Ыра очень быстро и ловко вынула из своей кошелки четвертинку водки и сунула мне под подушку.
— Солдату не грех водочки выпить, если в меру, — сказала она. — А крабы эти тебе от инженерши нашей. Она их банок тридцать купила, они свободно продаются… Некоторые, которым денег девать некуда, запасаются… И сухари некоторые сушат… Только сухариками-то не спасешься, потому все в руце божией. Как он распорядится — так и будет… А вас тут как кормят?
— Кормят нормально, жаловаться нельзя, — ответил я. — А на гражданке поджимает, говорят, с продовольствием?
— Поджимает, но ничего. Жить можно… Только дальше что будет? Сводки непонятные пошли, не разберешь, где немцы сейчас… Слухи идут, что они близко к городу… В семнадцатую квартиру двух беженок вселили из Елизаветина. А Елизаветино — это ж близко совсем.
Мы вышли в коридор.
— А как Леля выглядит? — спросил я. — Она здорова?
— Больной не выглядит, — ответила тетя Ыра. — Серьезная барышня. Порядочная, видать. Не то что иные вертихвостки… Хотя, если правду сказать, теперь и вертихвостки кой-какие за ум взялись. Вот Симку взять из девятнадцатого номера… Все, бывало, на темной лестнице с ребятами хороводилась, а теперь ночами на крыше дежурит, строгая стала. И убежище рыла со всеми вчера… Я тоже вчера после работы в Соловьевском саду укрытия копала. От жакта послали… Господи, чуть адреска-то не забыла тебе отдать. — И она откуда-то из-за пазухи вытащила бумажку, где Лелиной рукой был написан ее окопный адрес. Название деревни было незнакомое, но тетя Ыра тут же сказала, что это где-то недалеко от Сестрорецка и Белоострова.
Мне хотелось вытянуть из тети Ыры еще что-нибудь про Лелю, но тетя Ыра слишком мало ее знала. Леля была для нее «порядочной барышней», только и всего. Тетю Ыру больше интересовали другие люди.
— …А Камышова-то из двадцать девятого номера поначалу раз по десять в милицию с улицы таскали, — повествовала она. — Он лицом на заграничного шпиона очень похож, да еще в брюках этих навыпуск, в гульфах — чистый диверсант. Как выйдет из дому в магазин — двух домов не пройдет, к нему сразу же женщина какая-нибудь привяжется: «Пройдемте-ка в милицию, проверьтесь на личность!» Тут другие еще подойдут, обступят — и в пятнадцатое отделение тянут. Только его оттуда отпустят, выйдет, пройдет три дома — опять какая-нибудь подкатится, опять та же история. Он уж взмолился в милиции: «Дайте мне, Христа ради, справку, что я нормальный гражданин, что не диверсант я! Ведь я пенсионер, холостой, в магазины за меня ходить некому. Я питаться должен!» А в милиции ему: «Снимите ваши гульфы, наденьте нормальные штаны — и ваше дело сразу полегчает»… Ну, теперь-то уже за шпионами гоняться перестали. Настоящий-то шпион в штанах навыпуск, в ботинках на толстой подошве ходить не будет, он…
— Тетя Ыра, а Костя как на фронт ушел? — прервал я ее рассуждения. — Какой у него вид был? Не грустный?
— А с чего ему веселым быть! — отрезала тетя Ыра. — Кому сейчас веселье, когда нехристи на нас напали!.. Костя все суетился, бегал по делам, потом два дня пропадал, потом вдруг в полной форме домой явился. Гимнастерка зеленая, военная, а брюки синие диагоналевые, как вроде у милиции. Это им всем добровольцам такую форму выдали… Угостил меня и инженершу плодоягодным вином, сам тоже хватил. Потом бутылку трах об стену. «На счастье», говорит… Я кинулась было осколки собирать, а он мне: «Осколки пусть валяются, я их уберу, когда с фронта вернусь».
— Что-то долго от него письма нет, — сказал я. — Моего нынешнего адреса он не знает, но мог бы вам написать. А может, он Леле написал и письмо лежит в кружке!
— Ему и писать, верно, некогда. Ты-то много с фронта писал?
— Я недолго был. А от Кости пора бы письму.
— Вежливый здесь персонал, — переменила разговор тетя Ыра. — И порядок не хуже, чем в доме отдыха. Докторша-то меня до самой палаты проводила.
— Это не докторша, это дежурная сестра по отделению.
— Все равно хороший порядок… На той неделе опять тебя навещу. А к Николе пойду — свечку за твое здоровье поставлю. Перебои, правда, со свечками сейчас.
— Не надо мне свечек, тетя Ыра. Никакого толку от них нет.
— Хорошие вы ребята, порядочные, а в бога не веруете, — сокрушенно проговорила тетя Ыра. — А чудеса-то есть! Запрошлое воскресенье я от обедни из церкви шла, так старушка одна прибочилась ко мне, аккуратная такая. Эта старушка мне по большому секрету сказала: «Это было недавно. В Лавре Александро-Невской на старинном кладбище старичок с крыльями появился. Ходит между могилок, сам собой светится, а ни слова не говорит. Тут милицию вызвали выявить, кто такой и откуда. А он взлетел на склеп и заявляет оттуда: „Руками не возьмете, пулей не собьете, когда схочу — сам улечу. Делаю вам последнее предупреждение: идет к вам черный с черным крестом, десять недель вам сидеть постом, как встанет у врат — начнется глад, доедайте бобы — запасайте гробы. Аминь!“ Сказал он это — и улетел, только его и видели… Не к добру такое, Толя!
— Тетя Ыра, это вражеская пропаганда, они сейчас листовки всякие бросают на Ленинград. Вам бы эту старушку божию до отделения проводить и сдать. Она с чужого голоса поет.
— Ну-ну, уж так в отделение ее и тащить… Какой ты прыткий! — отмахнулась тетя Ыра. — Значит, навещу тебя на той неделе.
Тетя Ыра ушла, а я пошел в библиотеку. Книги в ней остались от Дворца культуры, а библиотекарша была госпитальная, в белом халате. Она дала мне лист бумаги и четыре канцелярские кнопки. Прикнопив листок к обтянутому гранитолем столу, я написал письмо Леле.
Ночью мне приснился этот дурацкий летающий старичок. Он порхал на прозрачных стрекозиных крыльях над крышами и дворами, в руке держал венок желтых одуванчиков. Потом крылья его стали мутнеть, тяжелеть. Теперь оказалось, что я сам летаю, очень плавно и медленно. Вдруг кто-то дернул меня за крыло, и я упал и проснулся.
— Вниз, вниз! — приказала санитарка. — Все ходячие — вниз своим ходом!
За стеной выли сирены воздушной тревоги, били зенитки. Взрывов бомб не было. По запасной лестнице в бомбоубежище нехотя спускались ходячие, слышался стук костылей о ступени. Тяжелых санитары несли на носилках. Старший медперсонал наводил порядок, поторапливал отстающих. Сквозь поток движущихся вниз торопливо пробирались вверх дежурные по крыше — в ватниках поверх белых халатов, в дерюжных рукавицах. В свете синих лестничных лампочек все лица казались бледными. Город продолжал выть во все сирены, будто большой корабль, идущий в густом тумане.
В большом и теплом подвале светились матово-белые плафоны, стояли широкие скамейки и ряды серых фанерных шкафчиков — словно в предбаннике. Я вспомнил бомбоубежище в техникуме, где у нас шли занятия по военному делу и где произошел мой конфликт с Витиком Бормаковским.
Теперь я вспомнил Витика без всякой злобы. В сущности, я должен быть ему благодарен во веки веков. Ведь не произойди тогда этой стычки — не надо было бы мне ехать на Амушевский завод, и я никогда бы не встретился с Лелей… Но нет! В первую очередь я должен быть благодарным Люсенде. Именно ей. Ведь не ущипни я ее тогда по ошибке, не рассердись она на меня — и все бы пошло по-другому. Люсенда — щипок — стычка — разговор на чердаке с Жеребудом — Амушево — Леля. Значит, Лелю я встретил благодаря Люсенде.
Объявили отбой. Все заторопились в свои палаты. Я сразу уснул, и ничего мне больше в эту ночь не снилось.