Он любил эти минуты. Любил трижды в неделю, и зимой, и летом, нестись по воде, мчаться со скоростью ветра вдоль островов на Гаронне. Мимо Гран-Рамье, мимо маленького островка Мулен, мимо острова Ампало. В лучах рассветного солнца. Когда город еще только-только просыпается. Было всего полседьмого утра, а термометр показывал уже пятнадцать градусов.
В шортах цвета морской волны, в белой тенниске, согнув ноги, напрягши руки и выпятив грудь, он толкал по воде свой узкий челнок: спиной к носу, зад крепко, словно привинченный, сидит на подвижной скамейке, которую все без всякой насмешки называют «кулисой». Его завораживало движение воды под веслами. И тело двигалось в четком ритме, согласно четырем фазам гребли: придать челну движение, то есть оттолкнуться ногами и напрячь руки в гребке; потом вытащить весла из воды и отправить их за спину, медленно и аккуратно сгибая ноги, чтобы не нарушить плавность скольжения, и снова погрузить весла в воду. Дело было в непрерывном скольжении, и все подчинялось тому, чтобы его добиться: тонкий расчет силы, мощность толчка, время расслабления. Этот вид спорта давал нагрузку всем мышцам: спины и живота, рук и ног, бедер и ягодиц… И еще развивал умение сосредоточиться.
Он плыл мимо острова Гран-Рамье, где располагался стадион и прятался среди деревьев университетский городок на сваях. По водному простору наш спортсмен скользил в одиночестве, поскольку терпеть не мог грести в команде. Метрах в ста слева, за бетонной дамбой, возвышались прямоугольники жилых домов. Справа берег зарос буйной зеленью и изобиловал ручьями, напоминая тем самым Луизиану. Узкий, длинный челнок скользил по направлению к высокой зеленой трубе химического завода азотных удобрений, которую прибрежные жители называли «Зеленой Башней» и которая выплевывала в бледную голубизну неба дым с примесью нитратов аммония. Спортсмен был химиком. Он знал, что башня грануляции азотных удобрений должна быть снабжена системой очистки, как и все подобные предприятия, но эту не снабдили. Ассоциация Друзей Земли неоднократно заявляла о «бомбе замедленного действия», которую представляет собой химическое предприятие, расположенное в самом сердце Тулузы. Он был химиком и знал, о чем идет речь. Завод не только стоял слишком близко к жилым кварталам, во время Первой мировой войны там производили огромное количество пороха и взрывчатки. После войны спрос на взрывчатку резко упал, и пороховое производство, вместе с запасами нитроцеллюлозы, оказалось в руках того, кто затопил его в ближайших озерах между Содрюной и Гаронной. Согласно последним сведениям, эти запасы и ныне там, под водой. Тем временем, спустя восемьдесят лет, кое-кто ими заинтересовался.Этого пороха хватит, чтобы взорвать весь департамент. На сегодняшний день вопрос о нейтрализации запасов пока никто не рассматривал. Интересно, насколько возросла численность населения за эти восемьдесят лет?
Не доехав до прибрежной зоны завода, он свернул направо, в узкий рукав реки. Зелень по берегам стояла плотной стеной, и создавалось впечатление, что лодка вошла в старицу. Его всякий раз поражали тишина и умиротворение, царившие в этих местах. Какое-то почти религиозное спокойствие. Словно ты вдруг покинул город и оказался в параллельной вселенной. Он чуть замедлил ход лодки. Это был его любимый момент. Возле самого берега плавал какой-то мусор, за ветки цеплялись полиэтиленовые мешки, однако если б не эти детали, то не хватало бы только скрипки с аккордеоном. «Рожденный в старице»,«Born on the Bayou»[1]. В теплое время года он видел здесь черных коршунов, отливающих синим стрекоз и писающих лягушек – так их прозвали за струю мочи, которую они выпускали в того, кому удавалось их схватить.
За деревьями угадывались постройки, но здесь, в объятиях реки, он был один. Он скользил по воде все медленнее, наслаждаясь такой безмятежной интерлюдией, как вдруг справа от него появилось нечто, чего точно не было, когда он заплывал сюда в последний раз. У самых корней дерева виднелось что-то большое и белое, словно два гигантских полиэтиленовых мешка. Ой, нет… Матерь Божия! Два полупрозрачных белых пятна на фоне зеленых листьев и кустов оказались двумя белыми платьями, развевавшимися на ветру. А под платьями угадывались четыре руки, четыре ноги и две головы… Две человеческие фигуры. Или то, что теперь ими считалось… Он почувствовал, как сильно заколотилось сердце. Гребля для сердца очень полезна, и с годами он приобрел неплохую способность регулировать дыхание, а потому владел и аэробным, и анаэробным. Однако его мозг все-таки расшифровал то, что он увидел, и сразу послал истерический сигнал надпочечникам, а те выбросили адреналина – хоть отбавляй. И как следствие, вне зависимости от того, атлет ты или нет, неизбежно проявляются чисто физиологические реакции: увеличиваются сердечный ритм и артериальное давление, легкие расширяются, а кровь перенаправляется из пищеварительной системы к мускулатуре, легким и мозгу. Все эти реакции впечатаны в память нашего тела с одной целью: сделать организм способным либо быстро убежать, либо как-то отреагировать, то есть принять бой.
Франсуа-Режис Берко отреагировал.
Для начала он вертикально опустил весла в воду и толкнул их вперед, чтобы остановить лодку. Затем вытащил весла из воды, подтянул руки к груди, снова окунул весла в воду и с напряжением протянул руки вперед, чтобы дать задний ход (профи называют этот прием «табанить») и подойти к белым платьям, что бы в них ни было. И два белых силуэта стали приближаться.
Он не сбавлял скорости, пока не остановился напротив них.
Надо сказать, то, что он увидел, отнюдь не способствовало восстановлению идеального обмена веществ в его организме. Два белых платья были похожи на одежды для первого причастия, с пояском, завязанным вокруг талии, или в крайнем случае на очень строгие подвенечные наряды. А в них – о господи! – оказались две молоденькие девушки с длинными волосами цвета мокрой соломы. Они сидели у самого берега, метрах в трех друг от друга. Их толстыми веревками привязали к стволам двух деревьев, лицом к лицу, с подбородками, упершимися в грудь. У одной из них на шее висел деревянный крестик, а распухшее лицо за завесой мокрых волос, похоже, было жестоко избито и изуродовано. На гребца накатила тошнота, желчь поднялась к самому горлу. Он перегнулся через борт и сунул два пальца в рот, чтобы вызвать рвоту, а заодно и избавиться от лишней соли, если только такое выражение применимо к пресной воде.
Он глупо твердил себе, что в последний раз полез в эту протоку и, может быть, в последний раз отправился на челне по этой гребаной реке, а может, и с греблей надо завязывать, черт побери! Во всяком случае, он твердо знал, что никогда больше не сможет проплыть мимо этого места, без того чтобы жуткое видение не возникло перед ним снова. Он все спрашивал себя, что же за чудовище оказалось способным на такое, и, несмотря на жару, его начал бить озноб.
Надо что-то делать… здесь нельзя оставаться…
Откуда-то с запада раздался раскат грома. Все еще дрожа, Берко встряхнулся. Он развернул лодку в обратном направлении, гребя одним веслом и табаня другим, измотанный волнением, как новичок. Узость протоки маневру не способствовала, и он пожалел, что у него нет каноэ.
«Телефон… Надо срочно найти телефон», – думал он, работая веслами с такой скоростью, с какой никогда не работал.
«Настоящая Гора Откровения», – подумал Мартен, когда увидел холм, залитый солнечным светом. Интересно, а ближайшая деревня случайно называется не Сион? Отцовский дом, казалось, был погружен в сон. Ставни на большинстве окон первого этажа – эти комнаты отец заколотил после смерти матери – были закрыты, а на втором этаже открыты. Ветерок, не приносивший никакой прохлады, шевелил верхушки деревьев в лесу и пробегал волной по золотистому пшеничному полю за домом. Хлеб еще не созрел… Но пройдет месяц с небольшим, и по полю станут кружить комбайны, поднимая тучи золотистой пыли.
Мартен Сервас заглушил мотор своего «Фиата Панды», открыл дверцу, вылез на гравий аллеи, обсаженной столетними платанами, и втянул в себя воздух. Сколько же он здесь не был? Месяц? Два?И тут где-то в самой середине живота он ощутил комок. Похожий на комок шерсти, что срыгивают кошки. Комок появлялся всякий раз, как он приезжал сюда, и рос год от года.
Сервас направился к старому зданию фермы, освещенной солнцем. Становилось жарко. Очень жарко. Это походило скорее на душный летний полдень, чем на майский денек, и от жары тенниска прилипла к спине Мартена.
Перед выездом он пытался связаться с отцом, сначала по телефону, потом по факсу, но старик не отвечал. Может, собирался устроить себе сиесту, а может, отсыпался после вчерашних возлияний. Мартен заметил отцовский «Рено Клио», припаркованный на обычном месте, возле гаража, где вот уже больше десяти лет ржавела сельскохозяйственная техника. Отец не был сельским хозяином, он был учителем французского языка.
Строгим учителем, но ученики его ценили.
Однако это было до того, как двое бандитов забрались к нему в дом, изнасиловали его жену и оставили ее умирать[2]. Теперь элегантный учитель французского, стройный и энергичный, как юноша, стал похож на одного из тех бедолаг, что регулярно попадают в вытрезвитель при жандармерии. Мартен неоднократно его там отыскивал, благо один из жандармов был его школьным приятелем. В то время как Сервас взял курс на изучение литературы, его друг выбрал более уважаемую профессию жандарма. Когда Мартен появлялся у него, чтобы забрать отца, тот встречал его с глубоким сочувствием. Наверное, представлял себе, что бы он испытал, если б ему вот так пришлось забирать своего. Сочувствие зачастую оказывается скрытой формой жалости к самому себе.
Гравий скрипел у него под ногами, и Мартен, отгоняя на ходу насекомых, остановился перед старой деревянной дверью, с которой остатки краски отваливались, как змеиная кожа во время линьки. С минуту он не решался толкнуть дверь. А когда толкнул, то заржавевшие петли, явно нуждавшиеся в малой толике масла, заскрипели на весь дом, погруженный в молчание и полумрак.
– Папа?
Он вошел в коридор, в котором до самой середины лета стоял запах затхлой сырости. Тишина, прохлада, привычное расположение комнат – словно его вдруг тормознули и в пространстве, и во времени, словно чей-то гарпун выдернул его из настоящего, и сейчас покажется мама и приласкает его взглядом своих добрых карих глаз. Комок в животе стал расти… Мартен дошел до кухни, единственной комнаты на первом этаже, которой еще пользовался отец. Однако когда он щелкнул выключателем, то огромная старинная кухня, отделанная белым кафелем, таким же, как в метро, и все ее пространство, предмет мечтаний любого из городских агентов по недвижимости, была пуста. Но запах кофе в ней еще витал. И Мартен заметил, что кофе у отца в очередной раз убежал. Тот не давал себе труда открыть окна, чтобы проветрить, и случалось, что сын часов в пять утра видел, как отец одиноко потягивает кофе в пустой кухне, под лампочкой без абажура. Это была единственная привычка, от которой он не отказался, даже когда алкоголь прочно занял место послеобеденного кофе, а потом и вечернего, а потом и утреннего.
Мартен налил себе стакан воды, снова вышел в коридор, подошел к ведущей наверх лестнице и поднялся по ступенькам.
– Папа, это я!
И на этот раз тоже никакого ответа. Ступеньки тихонько, жалобно поскрипывали под ногами. Кроме скрипа ступенек, в доме не раздавалось ни звука, и от этой мертвой тишины нервы натянулись до предела. Кругом царило такое запустение, что Мартену захотелось убежать отсюда. Дойдя до площадки второго этажа, он вдруг услышал знакомую музыку… Малер… до мажор и ля минор коды «Песни о Земле», потрясающее последнее «прости», агония, застывающая на одном словеewig, что означает «вечность». Ewig, ewig, ewig… семь раз еле слышно вторит челеста чистому голосу Кэтлин Ферриер. Перед тем как наступит тишина… Страдание, созерцание, а дальше – тишина… Он вспомнил, что Малер когда-то спросил себя: а вдруг кому-то захочется покончить с собой, дослушав эту музыку до конца… «Песнь о Земле» была любимым произведением отца.
– Папа? Эй, ау!
Он остановился. Прислушался. Единственным ответом была музыка, доносившая из кабинета, с другого конца коридора. Створка двери в кабинет была чуть приоткрыта, и солнце, ярко озарявшее комнату за дверью, прочерчивало на запыленном полу коридора яркую полосу, делившую сумрак пополам.
– Папа?
Ему вдруг стало не по себе. Злобный карлик стал стучаться в грудь. Мартен подошел к двери и переступил через полосу света. Потом тихонько толкнул дверь. Музыка смолкла. Осталась только тишина.
Неужели все было намеренно так рассчитано? Ведь вряд ли удалось бы лучше все распланировать. Уже потом Мартен рассчитал, что поскольку одна сторона пластинки звучит около получаса, то отец должен был совершить фатальный жест сразу после того, как поставил пластинку, то есть примерно тогда, когда сын находился на полпути к дому. И никакой непредвиденной случайности тут не было. Впоследствии именно это ударило его больнее всего. Отец все срежиссировал и оркестровал только для одного зрителя: для Мартена Серваса, двадцати лет от роду. Для своего сына.
Отдавал ли он себе отчет, к каким последствиям это приведет? Какую ношу он взвалит на сына?
А пока что отец сидел там, в кабинете, в кресле за рабочим столом. Все бумаги были разложены по порядку, маленькая лампа над столом не горела, и отцовскую фигуру и лицо освещало яркое утреннее солнце. Подбородком он упирался в грудь, но, судя по всему, смерть наступила, когда отец сидел прямо, положив руки на подлокотники кресла и вцепившись в них, словно все еще цеплялся за жизнь. Он сбрил густую щетину, заменявшую ему бороду, а волосы, судя по виду, тщательно вымыл и высушил. На нем был костюм цвета морской волны, аккуратно выглаженная бледно-голубая рубашка, которую он не надевал уже бог знает сколько времени, и безупречно завязанный шелковый галстук. Галстук был черный, словно его владелец надел траур по самому себе.
У Мартена на глаза навернулись слезы, но он не расплакался: слезы не желали вытекать наружу, так и оставшись на кончиках век.
Сервас пристально смотрел на белую пену, вытекшую из отцовского рта и оставившую несколько капель на галстуке.Яд… Как в древности… Как Сенека, как Сократ. Так сказать, философское самоубийство.
«Старый ты негодяй!» – подумал он, и у него сжалось горло… А потом вдруг осознал, что произнес это вслух, и услышал в собственном голосе бешенство, презрение и гнев. Боль накатила позже, как девятый вал, и от нее перехватило дыхание. Отец был все так же невозмутимо спокоен. В этой душной комнате Мартену всегда не хватало воздуха. Однако комок, набухавший у него внутри, куда-то исчез; может, улетел сам по себе… Какая-то часть его нематериальной сущности без остатка испарилась, растворившись в жарком воздухе кабинета, где солнце вспыхивало на золотых корешках старинных книг.
Все было кончено.
С этой минуты он оказался на передовой и посмотрел смерти в глаза. Пока ты маленький, а потом подросток, смерть тебя словно и не касается, родители ставят ей заслон, становясь первыми мишенями на твоем пути к обретению себя. Таков естественный порядок вещей. Но иногда этот порядок не соблюдается, и дети уходят первыми. А иногда родители уходят слишком рано, и тогда нам приходится в одиночку идти навстречу пустоте, которую они оставили между нами и горизонтом.
Часы на первом этаже пробили три.
– Папа, а я умру?
– Все мы когда-нибудь умрем, сынок.
– Но я буду уже старый, когда умру?
– Конечно. Очень старый.
– Значит, это будет еще очень-очень не скоро, да?
Так он говорил в восемь лет.
– Да, сынок, еще очень-очень не скоро.
– Через тысячу лет?
– Ну, почти…
– Пап, а для тебя это наступит тоже очень-очень не скоро?
– А почему ты спрашиваешь, Мартен? Это из-за Тедди? Из-за Тедди, да?
Тедди, коричневый ньюфаундленд, умер от рака за месяц до этого разговора. Его похоронили возле большого дуба, в десяти метрах от дома. Тедди был пес ласковый и игривый, но с упрямым и твердым характером. А глаза его выражали гораздо больше, чем иные человеческие. Трудно сказать, кто кого больше любил – пес Мартена или Мартен пса, – и кто из них кем командовал.
В тот день, 28 мая 1989 года, оказавшись в полном одиночестве, он глубоко вздохнул и подошел к проигрывателю. Осторожно приподняв лапку звукоснимателя, опустил иглу на бороздку и подождал, пока стихнет шипение и в комнате снова торжественно зазвучит музыка.
А потом отключил телефон – и у него возникло чувство, что больше он уже никогда не будет счастлив.
28 мая 1993-го. Прошло уже четыре года. Память стала подводить и обманывать, и Мартен все спрашивал себя, какие детали были достоверны, а какие он выдумал. Супружеская спальня, где он просыпался почти каждое утро последние два года, служила заслоном от атак прошлого. От непонимания, смятения, отвращения… Возвращавшихся даже через четыре года. Не поднимая головы от подушки, Мартен повернулся к радиобудильнику. Семь часов семь минут. Он в очередной раз спрашивал себя, какие же воспоминания были все-таки настоящими, когда в комнату вошла Александра.
– Ну, как ты, всё в порядке?
Она ничего не ответила. Они и вчера тоже об этом не говорили, но Александра так же хорошо, как и он, знала, какой сегодня день. Она только что вернулась из рейса Тулуза – Париж – Нью-Йорк и обратно и всем привезла подарки: для Марго – плюшевого единорога, а для него – экземпляр книги «Взгляни на дом свой, ангел» 1953 года издания, который откопала в каком-то маленьком магазинчике старой книги на Манхэттене, неподалеку от отеля. Обычно она стягивала волосы в узел-шиньон и, когда входила в комнату, несколько игривых прядей вырывались из шиньона на волю. Сказать по правде, шиньон ужасно нравился Мартену: он придавал жене до смешного серьезный вид. Но в этот день волосы у нее свободно спадали на плечи. Три дня на отдых – а потом снова в рейс, в Гонконг. А может, в Сингапур? Полжизни в самолетах, аэропортах и отелях, полжизни – с Марго и с ним. Она не раз упоминала об «особых» отношениях, которые порой завязывались между стюардессами и командиром самолета. На профессиональном жаргоне стюардесс, подпавших под обаяние пилотов, называли «племяшками». Мартен находил термин довольно-таки грубым и обидно-высокомерным. Они с Александрой часто над всем этим посмеивались, но он не мог отделаться от мысли, что и она когда-нибудь получит такое прозвище. И от этого все внутри стягивалось противным узлом. Он был далеко не дурак и прекрасно знал, что мужская половина экипажа наверняка ухаживает за ней, как ухаживали студенты на факультете, когда они познакомились. Перелеты, пересадки, отели – чем не прекрасные условия для адюльтера? Но еще он понимал, что именно так и рождаются ложные обобщения.
Где-то далеко заворчал гром. День едва наступил, а было уже жарко, и небо нахмурилось: вот-вот пойдет дождь. Александра присела на край кровати, и юбка ее высоко приподнялась. Мартен моментально этим воспользовался и принялся гладить ее колени, но она произнесла отстраненным, каким-то официальным голосом:
– Марго уже встала.
Его покоробил не столько сам ответ, сколько отсутствие разочарования в ее голосе. Ведь они целых два месяца не виделись… Но Мартен поборол желание сказать это вслух.
– Всё в порядке? – спросила она, словно желая уравновесить его недавний вопрос.
Да. Всё в порядке. В полнейшем порядке. Все супер, спасибо. Неужели он начинает ее ненавидеть? Вполне может быть… А разве можно кого-нибудь одновременно и ненавидеть, и любить? Конечно. Мартен уже собрался встать, как в комнату вихрем ворвалась двухлетняя Марго и с разбега прыгнула на него.
– Папа!
Он с благодарностью поймал на лету маленькое торнадо, и оба со смехом покатились по кровати. Ему было двадцать четыре года, и его переполняла потребность кого-то любить.
Когда в восемь пятьдесят девять Мартен входил в помещение Региональной службы судебной полиции на улице Рампар-Сент-Этьен, дождь полил как из ведра. Тот самый частый, теплый дождь, который ему так нравился. Гроза разразилась-таки. Вода стекала с мокрых волос за открытый ворот рубашки. В отличие от большинства своих коллег по бригаде криминальной полиции Сервас не носил галстука. Они, правда, все были лет на двадцать его старше и совершенно справедливо считали его желторотым. Быстрым переводом на юг Франции – проведя в Париже всего два года – Мартен был обязан своему дяде, занимавшему видный пост в центральном управлении. Поначалу тот скептически отнесся к желанию племянника поступить на службу в полицию, а потом с любопытством и немалым удивлением следил за его блестящими результатами в школе полиции в Канн-Эклюзе (ему не давалась только стрельба) и благополучным дебютом во Втором департаменте судебной полиции.
Он знал, что думают о нем некоторые старые сотрудники бригады. Что он не создан для такого ремесла. Что ему следовало бы постричься и надеть галстук (галстуки не носят только в отделе по борьбе с наркотиками). И вообще, больно он резвый. Они не понимали, почему Ковальский относится к нему с таким уважением и взял к себе под крыло, обойдя вниманием более опытных следователей.
Дожидаясь лифта, Мартен стряхивал воду с длинных волос, как молодой пес после купания. А войдя в лифт, ощутил запах табака и дешевого лосьона после бритья.
Лео Ковальский. Когда Сервас впервые увидел шефа группы, ему вспомнился один из персонажей Джека Лондона: капитан Ларсен, с рыжей бородой и повадками морского волка. Ковальский обладал той же брутальной силой, авторитетом и тираническим темпераментом. Такое сравнение вовсе не было глупым: в другое время и в другом месте Ковальский вполне мог бы оказаться у штурвала какой-нибудь шхуны, отплывшей охотиться на котиков. Высоким ростом он не отличался, однако, когда оказывался в одном помещении с другими сыщиками, все сразу понимали, кто здесь альфа-самец.
Сервас удивился, когда, подъезжая к зданию полиции, увидел его красный «Кавасаки Z1». Ведь шеф сказал ему, что не появится раньше вечера. Хотя и пятница, видимо, была все-таки не такая, как обычно. На выходных частная компания собиралась перевозить мебель, досье и всяческие канцелярские принадлежности на бульвар д’Амбушюр, 23, в новое помещение Региональной службы судебной полиции. Стало быть, в конце недели все старались, насколько возможно, не производить задержаний и допросов. Что же до старшего инспектора Ковальского, то он счел, что у него куча других занятий, кроме заполнения бумагами картонных коробок. И Сервас спросил себя, что же заставило его поменять мнение. Он повесил куртку на вешалку и покосился на ярлычок, приклеенный к спинке его стула:
Сервас
3-й этаж
Кабинет 212
Тот же ярлычок красовался на электрической пишущей машинке «Бразер», на стоявшем напротив металлическом шкафу и на вешалке… И на больших персональных компьютерах «Делл», которые еще несколько месяцев назад приобрели про запас, но так и не запустили в эксплуатацию… На этот раз никто не собирался делать дело наполовину.
Выйдя из кабинета, Мартен направился в другой конец коридора. Уголовный розыск занимал весь этаж. Тут всегда царил хаос, но в этот день хаос обрел невиданные доселе размеры. Повсюду сновали люди, бегали парни в галстуках, кто с коробкой под мышкой, кто со стопкой досье, стараясь куда-то пристроить документы, пока не начался катастрофический бардак. В кабинетах офицеры полиции опустошали металлические кляссеры и ящики, сортируя бумаги, которые собирались вывозить, и выбрасывая ненужные в корзины, и без того переполненные, как сточные желоба во время наводнения.
Ковальский оживленно о чем-то разговаривал с Манженом, одним из следователей группы, высоким, лысым и сухопарым, что придавало ему болезненный вид. Оба подняли головы, когда Мартен вошел, и тот сразу насторожился.Было что-то такое в их глазах… Зазвонил телефон, и Ковальский бросился к аппарату.
– Да… я знаю… Будем! – рыкнул он в трубку, перед тем как положить ее.
Затем обернулся к Сервасу, собираясь что-то сказать, но тут телефон опять зазвонил. Он поднял трубку, послушал, ответил «о’кей!» и с остервенением бросил трубку. Телефон задребезжал в соседнем кабинете. Мартен вдруг понял, что у него учащенно забилось сердце. Что тут происходит?
– Сервас, – начал Ковальский, – ты…
– Патрон! – раздался чей-то голос из соседнего кабинета.
– Да погоди ты минутку, дери тебя черт! – огрызнулся командир группы.
Глаза его сверкали, и Мартен почувствовал, как эта лихорадка забирается внутрь, как заразная болезнь, как электрический ток. Телефон опять зазвонил, и Ковальский чуть не вырвал трубку с мясом.
– Едем! Ничего там не трогайте! Первый, кто попортит мне место преступления, будет иметь дело со мной!
– Две молодые женщины, – пояснил шеф группы. – Лет двадцати – двадцати пяти. Наверняка студентки. Может быть, сестры… Найдены мертвыми на острове Рамье. Привязаны к дереву и одеты, как… как девочки к первому причастию. Ну, или что-то в этом роде.
Сервас переваривал информацию. Двойное убийство. Две студентки. Для преступника это что-то вроде полуфинала Олимпийских игр. Не иначе как этим маскарадом и необычной мизансценой он тщательно готовит финал.
Сердце у Мартена включило четвертую скорость.
– Кто их обнаружил?
– Какой-то тип, он занимался греблей на Гаронне… – Ковальский заглянул в свои записи. – Франсуа-Режис Берко. Ты хотел знать его имя.
– А еще что-нибудь известно?
Ковальский улыбнулся. Ему нравилось, как лихо этот щенок включает мозги. Он сразу почуял, какой у мальчишки потенциал. И манера рассуждать у него нестандартная, хотя в их ремесле это одновременно и преимущество, и помеха.
– Пока ничего.
– Мизансцена… – вслух подумал Сервас.
Ковальский погладил бороду, и на лице его появилась тигриная ухмылка. Ухмылка голодного тигра.
Он повернулся к Манжену.
– Что, мерзость, да? – предположил тот, двумя пальцами печатая что-то на машинке.
– Ага, так и есть. Мерзость. Дрянь дело.
Снова ожил телефон, и Сервас заметил, как отчаянно он звонит. Наверное, дает понять старой гвардии, чтобы не спали. Ковальский выслушал, коротко бросил «спасибо», положил трубку и встал. Затем быстро схватил свою потертую кожаную байкерскую куртку, открыл ящик стола и достал оттуда блокнот и табельное оружие.
В следующий миг он приблизил свою физиономию бородатого фавна к лицу Мартена, и на того пахнуло сигаретой и мерзким кофе из автомата.
– Это твое первое настоящее дело; можно сказать, первая брачная ночь, несмышленыш. Так что слушай, наблюдай и учись.
Итак, кошмар, которому суждено было продлиться двадцать пять лет, явился в образе двух девушек в белых платьях. В этот день дождливое небо затянуло серым всех оттенков: от жемчужного до почти черного на западе, откуда надвигались тучи. Такое небо не сулило никакой надежды на пощаду. Ливень уже стрекотал по крышам автомобилей, когда они припарковались на маленькой университетской стоянке, и провожал прибывших до самой ленты ограждения, помечавшей охранную зону в небольшом лесу на юге острова. За лентой полицейские лихорадочно пытались натянуть тент, чтобы защитить место преступления от проливного дождя. В ожидании, пока им это удастся, еще двое стражей порядка раскрыли над мертвыми телами два зонтика. Тент вдруг надулся, как парус, и вырвался из рук, которые его держали, чтобы закрепить веревки за ствол дерева. Полицейские побежали за ним вдогонку. Не обращая внимания на всю эту суету, техник щелкал фотоаппаратом, и бледные отсветы вспышек выхватывали тела, промокшую одежду, мокрые стволы деревьев, раскисшую землю, струи дождя и темные силуэты полицейских в форме. Сервас подумал, что в такую погоду невозможно не попортить место преступления.
Едва прибыв, Ковальский попытался навести хоть какой-то порядок в этом бардаке и установить иерархию, которая «по умолчанию» необходима на каждом месте преступления. Для начала он отчитал одного из стражей порядка, курившего рядом с трупами; у этого молодого парня покраснели глаза, и он весь трясся, как осиновый лист. Потом принялся за тех, кто воевал с тентом, пока промокшую ткань наконец не удалось закрепить за дерево. Велел натянуть еще два дополнительных тента, не столько от непогоды, сколько от бестактных взглядов вездесущих зевак, по большей части студентов, обитавших в кампусе, и от объективов прессы. Полицейскому фотографу Ковальский сказал, что ему будут нужны общие планы, снимки со среднего расстояния и крупные планы, и приказал еще сфотографировать собравшуюся толпу и номерные знаки всех автомобилей на стоянке кампуса.
Что же до Серваса, он не в силах был отвести глаз от той абсолютной жути, что открылась ему там, под ливнем, среди деревьев. Резкие вспышки фотоаппарата придавали телам девушек какую-то тревожную, гипнотическую притягательность. Казалось, они вот-вот очнутся, поднимут головы и посмотрят на него мертвыми глазами.
Ковальский махнул ему рукой, и они зашлепали по грязи к судебному медику, стараясь не затоптать оставшиеся следы, но во всей этой неразберихе их попытка так и осталась всего лишь благим намерением.
– Привет, инспектор, – не оборачиваясь, бросил доктор, сидевший на корточках возле тел.
– Салют, тубиб[3], – ответил Ковальский. – Теперь станут говорить, что вам испортили выходные.
– Я еще счастливо отделался: у меня дочка выходит замуж в следующие выходные, а не в эти.
Судебный медик отвел волосы одной из жертв и направил луч фонаря на ее затылок, сочащийся какой-то жидкостью. Сервас сглотнул. Намокшие длинные волосы и совсем еще детское лицо этой девушки в маскарадном костюме наводили на мысль о зловещей кукле в человеческий рост. В свете фонаря ясно различалась малейшая капелька воды на ее наивном личике, каждый прыщичек, каждая деталь. Вот длинные светлые ресницы, словно жемчугом, обсыпанные дождинками… И кажется, они вот-вот дрогнут. В следующую секунду у Мартена и вправду возникло впечатление, что она собирается открыть глаза.
– Ну, что? – спросил Ковальский.
– Минуточку…
Доктор встал, и оказалось, что ростом он ниже всех присутствующих. Зато его окружал ореол авторитета. Клас, так звали медика (Клас и Ко, или еще «два К», как между собой их называли в бригаде) повернулся, чтобы осмотреть второе тело, расположенное напротив первого метрах в трех.
– Если исходить из того, что я здесь вижу, и не делать поспешных выводов, то тот или та, кто это сделал – хотя гипотеза, что это была женщина, маловероятна, судя по силе удара, – поджидал обеих девушек. Он зашел сзади и очень сильно ударил по затылку вот эту, – он указал на ту, кого уже осмотрел и чье лицо не было разбито. – Она, должно быть, сразу потеряла сознание. Другая обернулась, и он стал бить ее по лицу… А потом просто съехал с катушек. А вот почему – это вы должны мне сказать.
Клас протер стекла своих очков, присел на корточки перед телом второй девушки и осторожно приподнял ее подбородок пальцами в перчатках. Сервас почувствовал, как адамово яблоко застряло у него в горле. Он на секунду отвел взгляд, а потом снова посмотрел на этот распухший, изуродованный кусок плоти. Девушку не просто убили, она стала мишенью для чьей-то озверелой, совершенно невменяемой ярости. Нос, зубные дуги и скулы раздроблены ударами, точнее, раздавлены, как картофельное пюре в давилке. Ни глаз, ни ресниц совсем не видно под опухшими веками, половина зубов вылетела от ударов. Зрелище было настолько ужасное, что никакое рациональное объяснение к нему не подходило. Сыщикам открылся образ оскверненной жизни, настоящий плевок в лицо человечеству. Сервасу стало одновременно и жарко, и холодно, словно голова пылала в огне, а желудок набили ледышками. Ноги вдруг потеряли устойчивость, и он испугался, что вот-вот грохнется в обморок. Прежде чем заговорить, Мартен набрал в грудь побольше воздуха.
– А почему этот тип так взъярился лишь на одну из девушек? – спросил он и понял, что голос его прозвучал надтреснуто и фальшиво, как струна расстроенной гитары.
Ковальский повернулся и внимательно на него посмотрел. Очевидно, его занимал тот же вопрос. И Сервас констатировал, что вид у шефа уже не такой бодрый и элегантный, как раньше.
– Изнасилована? – спросил он.
Судебный медик приподнял подол ее платья.
– Нет, не думаю… во всяком случае, видимых следов сексуального насилия не наблюдается. Вскрытие либо подтвердит это, либо нет.
Сервас увидел, что начальник тоже присел на корточки возле девушки и затянутыми в латексную перчатку пальцами вытащил из-под кровавого месива ее лица деревянный крестик, который она носила на шее.
– Платье для первого причастия, крестик… – Ковальский обернулся к доктору. – А почему на другой крестика нет?
– Идите-ка сюда, посмотрите…
Это голос медика… Клас был уже возле первой жертвы, это у нее он только что осматривал затылок. Сервас и Ковальский подошли к нему и наклонились, когда он снова приподнял ее мокрые волосы.
– Видите?
Тонкая белая шея была покрыта засохшей кровью. Запекшаяся кровь отливала черным в свете фонарика, но снизу на шее виднелась более светлая полоска телесного оттенка. Горизонтальная линия светлой кожи шириной в несколько миллиметров посреди черного пятна.
След от веревки или цепочки… Точно такую же, с крестиком, носила и другая девушка.
Ковальский опустился на корточки возле жертвы, а когда поднял лицо и посмотрел на сотрудников, у него хищным огоньком сверкнули глаза.
– Крестик сняли, – констатировал он. – Причем сняли, когда кровь уже запеклась. Черт побери, кто-то сорвал его, когда девушка была уже мертва.
– А может, убийца вернулся за ним, чтобы оставить себе как сувенир? – предположил Мартен.
Ковальский метнул на него суровый взгляд.
– Это тебе не эпизод из сериала «Коломбо». Тут можно выдвигать какую-то гипотезу, лишь имея под ней достаточно веские основания.
Сервас запомнил это как изречение.
– А гипотеза парня не так уж и глупа, – возразил судебный медик.
Ковальский с раздражением мотнул головой в сторону студентов, сгрудившихся за ограждением.
– Ага, конечно, нас опередил какой-то извращенец, пожелавший наповал сразить свою подружку или приятелей… Или у кого-то был только один крестик, а тут он разжился запасным. А почему он выбрал именно эту девушку, а не другую? И зачем эти платьица для первого причастия? И почему взял только один крестик?Почему, почему, почему… Да ёж вам в карман!.. Когда начинаешь вот так строить гипотезы, то выходит, что ты закрыл дверь, вместо того чтобы открыть. И не надо болтать попусту…
Начальник вытер мокрое лицо. Вид у него был усталый; лицо побледнело, как гипсовое. С улицы Рампар-Сент-Этьен доносился шум, который вот уже несколько лет не давал спать Лео Ковальскому. Может, виной всему эти мертвецы? Про него говорили, что он пьет, шляется по ночным барам и якшается с проститутками. Он повернул к Сервасу залитое струями воды лицо и рыжую бороду, всю в каплях дождя, и тот прочел в глазах патрона немой вопрос. Со всех сторон их окружала всепроникающая сырость, она забиралась под куртки и рубашки; с речной протоки несло грязью и болотом. На них со всех сторон были направлены перекрестные лучи фонарей, и деревья в их резком свете выглядели как освежеванные, что придавало всей сцене какое-то неестественное напряжение. Она напоминала театр военных действий, поле боя, а скорее – съемочную площадку, где они были солдатами и сражались с невидимым неприятелем.
– Ну как, ты в порядке? – спросил наконец Ковальский, и его слова эхом отозвались в сознании Серваса: точно такой же вопрос несколько часов назад задавала ему Александра.
Вот уж точно, 28 мая – проклятый день. А он на секунду об этом совсем забыл…
– В порядке, – соврал Мартен.
Он заметил, что шеф внимательно на него смотрит: видно, его не проведешь. А когда тот положил руку ему на плечо, Сервас, как ни странно, почувствовал признательность.
– Папа, а Тедди на небе?
– Не знаю, сынок.
– Ты не знаешь, Тедди на небе или нет?
– Я не знаю, есть ли вообще то самое небо. Это уж точно не наше небо.
– Тогда где же Тедди?
– Нигде.
– А нигде – это где?
– Нигде и есть нигде.
– Но Тедди же где-то есть, папа.
– Нет, сынок, Тедди больше нет, вот и всё.
И после этих слов тогда тоже хлынул ливень.
– Время смерти? – поинтересовался Ковальский.
Вместо ответа Клас приподнял правую руку жертвы, которую он уже назвал «А», и осторожно встряхнул, как ребенок, который играет с куклой.
– Час тому назад температура обоих тел была двадцать девять с половиной. Иными словами, наступила «промежуточная фаза быстрого снижения температуры». Нам, господа, крупно повезло. Очень крупно. Это идеальный момент. Окоченение началось, но не завершилось. Могу сказать, что смерть наступила от восьми до десяти часов назад, то есть приблизительно от полуночи до двух часов ночи. Но не будем спешить с выводами. Прежде всего, проклятая сырость ускоряет снижение температуры, да и обе девушки были довольно легкие, а малый вес способствует тому же. Этот расчет базируется на исходной температуре в тридцать семь и две десятых. Но они были легко одеты и, возможно, употребляли алкоголь, если шли с вечеринки. Температура тела перед смертью могла у них слегка повыситься, даже если на улице просто было тепло. Короче, тут в два счета можно ошибиться. Но наше преимущество в том, что у нас два тела. И если у них одинаковая температура, то велика вероятность того, что ошибки нет. Я все равно в течение трех часов отправлю их в институт: внутренняя температура органов скажет нам больше. Но даю руку на отсечение, что их грохнули нынче ночью, сразу после полуночи.
Ковальский, похоже, был доволен разъяснениями.
– Их перетаскивали?
– Да, тащили вон оттуда, там на земле много крови. Причем тащили сразу после убийства, может, даже еще не связали, поди узнай… Это потом он – или она – привязал их к деревьям. Трупная синюшность указывает на то, что их больше не трогали с места и они оставались в одной позе…
Ковальский старался все записывать в свой блокнот, но страницы намокли и разбухли. Он поскреб бороду и сказал:
– Платья. Все-таки они пришли не в этой одежде… – Повернулся к Манжену, который только что подошел к ним. – Надо бы узнать, не было ли у студентов в эту ночь вечеринки или костюмированного бала. Обойди все факультеты, осведомись на всех дискотеках. – И снова обратился к доктору: – А вы как думаете, тубиб, платья были надеты до или после?
– Если хотите знать мое мнение, то это убийца надел их на девушек. После того как избил и убил. В противном случае на одежде было бы гораздо больше крови.
– Спасибо, док.
Франсуа-Режис Берко, инженер, нашедший девушек, стоял в сторонке, под тентом, и отвечал на вопросы командира отделения жандармерии. Когда они подошли, Ковальский сделал бригадиру знак, что всё в порядке и дальше допрос он поведет сам. Сервас заметил, что бригадиру это не особенно понравилось, но приказы Ко не обсуждались.
– Господин Берко? Ну как вы? У вас такой вид, словно вы дрожите от холода.
Инженер-химик смерил их взглядом.
– Я торчу тут уже два часа. У меня промокли ноги, и меня знобит, – сказал он, одергивая тенниску. – Это одежда для занятий спортом, а не для стояния под ливнем. Если так будет продолжаться, я схвачу воспаление легких. Я ведь уже дважды ответил на все ваши вопросы.
Он поплотнее закутал плечи в одеяло, которое ему принес один из охранников, – видимо, надеялся, что этот жест положит конец дискуссии.
– Я знаю. Это очень утомительно. – Ковальский сразу заговорил понимающим тоном. – Еще несколько вопросов – и вы сможете вернуться домой, договорились?
Франсуа-Режис Берко кивнул.
– Господин Берко, был ли еще кто-нибудь на берегу, когда вы обнаружили девушек?
– Нет.
– Вы никого не видели?
– Нет.
– Вы часто совершаете такие прогулки?
– По меньшей мере, два раза в неделю.
– И всегда двигаетесь одним маршрутом?
– Э… Да.
– А раньше вы когда-нибудь видели этих двух девушек?
Берко вытаращил глаза.
– Что? Нет!
– Значит, вы с ними незнакомы?
– Я уже сказал: нет.
– А где вы были прошлой ночью, господин Берко?
На этот раз тот бросил на следователей взгляд, в котором промелькнуло непонимание.
– Как вы сказали? Что?
– Где вы были прошлой ночью?
– Дома.
– Один?
– Нет, с женой.
– А после полуночи?
– Я спал.
Тон его делался все более раздраженным.
– Кто-нибудь может это подтвердить?
Глаза Берко перебегали с одного полицейского на другого, и Сервас прочел в его взгляде растущее недоумение и замешательство.
– Что за идиотские вопросы? Что это вы…
– Пожалуйста, отвечайте, господин Берко.
– Моя жена!
– Вы хотите сказать, что она поминутно просыпалась?
Теперь на лице Берко отразилась смесь негодования, растерянности и гнева.
– Нет! Конечно, нет! Она спала! Рядом со мной… Но это же, в конце концов, смешно. Что за…
– В котором часу она заснула?
– Не знаю! Может, в одиннадцать, может, в полдвенадцатого…
– А в котором часу встала?
– В шесть часов.
– Вы уверены?
– Да, да, я уверен! Она ставит будильник. Послушайте, не нравятся мне все ваши вопросы. Я…
– Она принимает снотворные?
– Нет!
– Вы живете далеко отсюда, господин Берко?
– Нет, это просто смешно. Если б я знал…
– Пожалуйста, отвечайте.
– Нет, черт побери! Всего четверть часа на машине. Это вас устраивает?
– А где сейчас стоит ваша машина?
– На стоянке возле клуба.
– Гребного клуба?
Берко внезапно выбился из сил и почувствовал себя совершенно опустошенным. Как боксер, что повис на канатах ринга и потерял всякое желание биться дальше.
– Гребного. Меня уже об этом спрашивали… ваши коллеги. А потом велели прийти сюда. Интересно, как я отсюда выберусь? Пешком…
– У вас есть дети, господин Берко?
– Маленькая дочка трех лет… Но я не вижу…
– А вам сколько лет, господин Берко?
– Тридцать два.
– Вы встречаетесь со студентками?
– Что?..
– С кем-нибудь из студенток вы знакомы?
– Знаком?.. Э… Нет, нет… Разве что с племянницей… Но это моя племянница, черт возьми!
– И больше ни с кем?
– Нет!
– Вы уже здесь когда-нибудь бывали?
– В каком смысле?
– В этой части острова. Пешком или на машине…
– Нет!
– Никогда?
– Да нет же! Ну, как вам еще объяснить? Теперь я могу наконец поехать домой?
– Благодарю вас, у меня больше вопросов нет, – сказал Ковальский, знаком подозвав одного из своих людей. – Однако, господин Берко, домой поехать вы не сможете. Я попрошу своего коллегу, чтобы он отвез вас в комиссариат для дачи показаний под протокол. И пока не советую вам общаться с прессой.
– Да пошли вы…
В тот момент, когда Берко отходил от них, сверкнула вспышка. Ковальский обернулся, Сервас тоже. Фотограф, прорвавшийся на место преступления сквозь ограждение, выглядел словно только что из вытрезвителя: мятый, весь в пятнах, жилет, всклокоченные волосы и восьмидневная щетина.
– Пейроль, а тебе чего тут надо?
– Салют, Лео.
– Вали отсюда, – бросил Ковальский. – Тебе тут, за ограждением, делать нечего. Я ведь могу тебя за это и задержать.
– Серьезно?
Похоже, эта идея позабавила журналиста. Он провел свободной рукой по густой шевелюре. На вид Сервас дал бы ему лет пятьдесят: в бороде у него уже посверкивала седина, под глазами обозначились солидные мешки. Он вытягивал шею, пытаясь получше разглядеть место преступления, но Ковальский загородил ему видимость и крепко взял за руку, чтобы вывести за заграждение.
– Ну, скажи хоть что-нибудь, – взмолился репортер. – Иначе мне придется присочинить, и будет только хуже. Ну давай, ну хоть крошечку информации, Ко…
– Будет же пресс-конференция, – отвечал тот.
– Когда?
– Скоро. Я знаю не больше твоего.
Журналист надулся, как обиженный ребенок.
– А вид у тебя встревоженный, – сказал он. – Что, так уж совсем ничего нет? Даже для меня?
Ковальский приподнял ленту заграждения, и журналист поднырнул под нее и вышел из охранной зоны. Следователь закурил сигарету и внимательно, прищурившись, как настоящий морской волк, посмотрел на этого чокнутого парня:
– Даже не вздумай меня надуть, понял?
– Слово Пейроля.
– Две девушки лет двадцати, возможно, студентки. Забиты насмерть. На них были белые платья.
– Изнасилованы?
– Видимых следов насилия нет… Вскрытие покажет.
– А еще что-нибудь?
Пейроль лихорадочно записывал.
– Их привязали к деревьям…
– Давно?
– Нет. Нынче ночью.
Ковальский повернулся к нему спиной. Сервас заметил, что про крестик он не сказал ни слова, и спросил себя, долго ли им удастся держать эту информацию в тайне.
– Спасибо, приятель! – крикнул им вслед журналист.
Было одиннадцать с небольшим, когда Ковальский собрал людей и снова раздал задания.
– Надо заняться обследованием окрестностей кампуса, – сказал он. – Все говорит о том, что девушки были студентками.
Он достал снимки нетронутого лица, сделанные «Полароидом».
– Вовсе не будет лишним, если какая-то часть студентов узнает, что произошло. Сегодня пятница, и вечером многие разъедутся по домам. Надо действовать быстро. Я позвонил в техническую службу, чтобы они заготовили афишку с этой фотографией и номером телефона. Она послужит приглашением для свидетелей. Ее надо расклеить повсюду: на факультетах всех трех университетов – «Поль Сабатье», «Ле Мирай» и «Капитолий» – и во всех институтах. Мартине, ты расклеишь афишки и будешь отвечать на звонки. Остальные разделятся на группы по двое, группа на этаж. Сервас, ты пойдешь со мной. Вопросы есть?
Ковальский окинул группу инквизиторским взглядом. Вопросы, несомненно, имелись, но Мартен уже усвоил, что Ко прохладно встретит любой «идиотский» вопрос, а задавшему он может стоить хорошей вздрючки. А потому даже толковые вопросы в группе предпочитали не озвучивать. Ковальский взглянул на часы.
– Через пятьдесят минут встречаемся в холле. Время пошло.
Сервас почувствовал, как заколотилось сердце. Он не переставая думал об убитых девушках. О разбитом лице одной и невредимом – другой. Об исчезнувшем крестике. И вдруг, на уровне инстинкта, как лесная мышь чувствует опасность, понял, что они ввязались в битву с непроглядным мраком и битва эта продлится долго.
В это пятничное утро большинство дверей, в которые они стучались, оказались закрыты. Студенты были на занятиях. А первые ответы, полученные из открывшихся дверей, ничего не дали. Обитатели комнат либо с кем-то встречались, либо спали, либо занимались любовью. Кто-то ругался с соседями из-за постоянного шума, кто-то усердно занимался, уткнувшись в книги, в надежде, что диплом послужит ключиком к лучшей жизни. Но друг с другом они общались мало. Дружба завязывалась в других местах: в аудиториях, кафе, ночных клубах, между земляками, приехавшими из одного города или из одной деревни.
Кампус представлял собой один огромный дортуар. Причем дортуар довольно обветшалый: стены все в желтых потеках, краска облупилась, а в конце коридора по грязному напольному покрытию стучали капли дождя, потому что окно было разбито. Они уже обошли больше пятнадцати комнат и не получили ответа, еще в трех комнатах никто ничего не знал, и теперь они стояли на пороге четвертой, которая перед ними открылась. В дверном проеме возникло худенькое, бледное мальчишеское лицо, увенчанное огненно-рыжей нечесаной шевелюрой; казалось, вокруг него полыхает пламя. А неестественно светлые глаза в обрамлении рыжих ресниц смотрелись почти белыми. Комната за спиной у парня тонула в полумраке.
– Да?
– Здравствуйте, ваше имя?.. – сказал Ковальский.
В бесцветных глазах коротко сверкнула искра досады и недоверия.
– А ваше? Вы кто?
Ковальский, видимо, ожидал такого ответа, а потому изобразил самую обаятельную из своих улыбок:
– Региональная служба судебной полиции Тулузы. Можно задать вам несколько вопросов? – осведомился он, предъявив жетон.
– На какую тему?
Рыжий не до конца открыл дверь своей комнаты, и Ковальский, ни секунды не прячась, вытянул шею, чтобы туда заглянуть.
– Можно войти? Но может быть, вы выйдете в коридор, если вам так удобнее? Однако, пожалуйста, откройте дверь полностью.
– Послушайте… А можно чуть позже? Я уже опаздываю, и…
– КОНЧАЙ ЭТУ ПЕСНЮ С ОПОЗДАНИЕМ И ОТКРОЙ СВОЮ ДОЛБАНУЮ ДВЕРЬ, ПАРЕНЬ!
Сервас увидел, как парнишка еще больше побледнел, если только возможно еще побледнеть с такой белой, покрытой веснушками кожей. Было в его манере держаться что-то скользкое и скрытное, и это сразу заставляло насторожиться.
– Хорошо…
Рыжий шагнул в коридор. Из двери пахнуло знакомым запашком. Тот же запах сопровождал и самого парнишку. Ковальский поднял лицо, ноздри его расширились.
– А что, у вас разрешено курить гашиш в комнатах?
Он заглянул студенту в глаза. Тот быстро удостоверился, что в коридоре больше никого нет, опустил голову и уставился себе под ноги. Ковальский оглядел полутемную комнату.
– Не рановато для косячка, а? Как тебя зовут?
Сервас заметил, как участилось у парнишки дыхание.
– Седрик.
– Седрик, а дальше?
– Домбр.
– Сколько тебе лет, Седрик Домбр?
– Двадцать.
– И что ты изучаешь?
– Медицину. Третий год.
Ковальский покачал головой и ничего не сказал. Он был удовлетворен. Потом медленно, с видом фокусника-гастролера, вытащил из кармана фотографию.
– Посмотри хорошенько на это фото, Седрик Домбр. И не вздумай меня дурачить, понял?
– Ага.
– Ты знаешь эту девушку?
– Да.
Сервас почувствовал, как у него сильно забилось сердце. Ковальский ждал, что последует дальше.
– Это Алиса.
– Алиса… а фамилия?