Публикации в Новой Газете

Бунт сытых (16.11.2009)

Разговор о «новой русской революции» начал Дмитрий Быков статьей «Мафия или секта?» (см. «Новую», № 124 от 9 ноября). Быкову отвечает Максим Кантор.

Крупный финансист, посетив дом Маркса в Трире, написал в книге отзывов: «Здесь жил автор самой наивной экономической программы человечества». Через два дня обвалился фондовый рынок, и финансист отреагировал так: «Все равно это не конец капитализма». У капитализма много возможностей спастись: инфляция, война, коллективизация. Когда сытые видят, что их власть под угрозой, начинается бунт сытых. Эта революция не уступает социалистической по размаху. Сегодня, когда снова заговорили про революцию, хорошо бы уточнить, о какой именно речь.

Не социальная

Революция социальная не может произойти по простой причине: чтобы подхватить лозунг, надо говорить на языке оратора. А общего языка нет. Сожаления об идее Октября понятны, но социальную революцию в XXI веке не сделать, оперируя словарем века XIX. Великая французская, Великая Октябрьская обладали метаязыком, который объединял все профессии, все возраста, а в случае Октября — все нации и сословия. Ленин писал о трех источниках и трех составных частях марксизма, имея в виду это: требуется инструментарий понятий, объединяющий людей, такое оружие куют веками. Для того чтобы понятия Свобода, Равенство, Братство, начертанные на знамени, провели батальон марсельцев до Тюильри — требовался век Просвещения. Для того чтобы апрельские тезисы волновали толпу — требовался век работы марксистов. То же относится к германской революции, которая была узурпирована Гитлером на основе общей понятийной базы. Даже перестройка выработала немудрящий язык, унаследованный от шестьдесят восьмого года (гласность, права человека, независимость частного сектора и т. п.). Никакой из перечисленных языков сегодня не годится. В обществе, столь прочно разделенном на страты, что интересы одной страты не пересекаются с интересами другой, общий язык вообще проблематичен. Мы отменили борьбу классов, но отчужденность социальных групп — явление не менее страшное. Интересы политиков, интересы деятелей современного искусства, интересы представителей медиа и интересы пенсионеров суть интересы разных корпораций: они встречаются на рынке, но не совпадают. Поэтому лозунги демократических партий мгновенно оказались скомпрометированы — они представляют корпоративный интерес, но звучат как общезначимые. «Хочешь жить, как в Европе, — голосуй за правых!» Трудно представить бабку из Пензы, которая хочет жить, как в Европе, с чего бы ей голосовать за правых? Общего дела нет в принципе. Отменили горизонтальную нарезку общества (классы), но нарезали пирог вертикально. Если учесть при этом, что горизонтальная нарезка все равно существует, отменяй ее или нет, то общество выглядит мелко нашинкованным, как капуста перед употреблением в щи. И какой же язык может объединить людей, старательно разъединенных? Неловко развивать метафору, но нашинкованную капусту объединить может только кипяток — ну так ее и варят. А сделать опять кочан — трудно.

В обществе отсутствует критерий междисциплинарной оценки поступка — и это происходит не случайно, так устроили специально. Мы, собственно говоря, являемся жертвами плюрализма — того самого плюрализма, за который боролись. Есть соблазн сказать, что отсутствие междисциплинарного критерия оценки есть признак демократии и личной свободы, однако проблема в том, что отсутствие критерия оценки лишает возможности выносить суждение — и оставляет безнаказанными тех, кто варит щи. Мы, говоря словами Галича, хотели прогнать того, кто скажет «я знаю, как надо», и охотно подчинялись тем, кто не тратил слов на убеждения, а просто гнал стадо вперед. При утрате общего языка социум делается управляемым и — с неизбежностью — коррумпированным: междисциплинарную оценку заменяет финансовый интерес. Произведение искусств хорошо, поскольку дорогое, политик прав, потому что богат, банкир успешен, если у него есть яхта. В обществе, где искусство должно учить, политик защищать, а банкир обеспечивать, — существует оценка труда с позиций общего блага. В мафиозном клане оценивают по количеству денег. Мафия потому торжествует над обществом, что в отличие от общего языка внедряет «понятия», т. е. корпоративные правила поведения сытых в разрушенном социуме.

Если перестройка была возможна в России благодаря наличию советского общества (обманутого, разочарованного, но общества, скрепленного поруганными идеалами), то никакая социальная революция не может произойти в народе, который единого общества собой не представляет. Революцию социальную в стране победившей мафии ждать не приходится. Это не по понятиям.

Осмысленный и беспощадный

Бунт сытых — это война. Война — и те явления, что сопровождают и подготавливают смертоубийство. «Уровень инфляции», «демографические проблемы», «миграции населения», «переделы границ», «межбанковский процент», «ставки по кредитам» — слова эти звучат профессионально сухо, кажется, прямой опасности в них нет, на деле они так же смертельны, как термины «карательный отряд» и «зачистка местности». Это все — бунт сытых, так сытые мстят миру за свое беспокойство. Вы думаете, только нищие могут схватиться за топор? Знаменитая прокламация «к барским крестьянам», приписываемая Чернышевскому, тем уже смешна, что звать Русь к топору — нелепо. Ну, допустим, возьмет нищая Русь топор — а дальше-то что? И топор у нищего дрянненький — таким убогим топором и не ударишь как следует. Гораздо чаще за топор хватаются именно сытые — они-то знают, по какому месту бить, чтобы насмерть. Одна из распространенных исторических аберраций — это страх перед бунтом «бессмысленным и беспощадным», перед стихией варварства низов. Мы привыкли бояться некормленых пауперов, некоего обобщенного матроса Железняка, разгоняющего Учредительное собрание, а депутатов самого Учредительного собрания мы не боимся. Словно бы основные беды в Россию принес именно Пугачев — а вовсе не царский режим, словно именно матрос гадит нашей с вами истории, а не депутат парламента. Уверенность в том, что именно революции несут с собой неисчислимые жертвы — эта уверенность как-то заставляет забыть про то, что основной свой урожай смерть собирает на войне, но никак не во время бунтов голодных. Якобинский террор унес тысячи жизней, но наполеоновские войны перекрыли количество гильотинированных в тысячи раз. Казненные по приговору Конвента не всегда были виновны, чаще всего лишь принадлежали к сословию угнетателей. Но в чем вина испанских или русских крестьян, в чем провинились германские или французские легионеры, поставленные под картечь? Вы полагаете, что поход Иоанна Васильевича на Новгород или, допустим, Русско-японская война были менее кровопролитны, нежели восстание Пугачева? Думаете, чеченская кампания или афганская резня есть нечто превосходящее по гуманности разбой революционной матросни? Или генералы, посылавшие на убой, убивали не так варварски, как то делают «пьяные мужики с дубьем»? Генерал-аншеф Панин, лично пытавший Пугачева, до того был командиром того же самого Пугачева в Русско-турецкой войне и отличал хорунжего Пугачева за участие во взятии Бендер, где народу полегло куда больше, нежели при осаде Оренбурга. Город превратился в пепелище, одиннадцать тысяч убитых турок и шесть тысяч убитых русских — там, в Бендерах, Пугачеву дали медаль за то, что он резал и жег, а вот за несанкционированные действия под Уфой бунтовщика рвали каленым железом. Везший разбойника в клетке Суворов был легендарным палачом Варшавского восстания — он перебил столько народу, что Емельяну Ивановичу и в страшном сне не привиделось бы. Все улицы были завалены мертвецами, как отмечал в своих записках Александр Васильевич, граф Рымникский, и действительно он уложил более двадцати тысяч поляков. Так это же совсем другое дело, это живодерство учинили с цивилизаторской целью. А беды наши, они именно от бунта «бессмысленного и беспощадного». Пушкин («не приведи меня, Господь, увидеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный») отлично знал, какой именно ценой Россия расширяет свои пределы, возводит дворцы. И эта цена — она не показалась поэту чрезмерной, ведь цена платится за цивилизацию! Пощады от власти ждать не приходится, но у беспощадности есть смысл! И привыкли мы пенять матросу Железняку, бессмысленно разогнавшему Учредительное собрание, а депутатам Учредительного собрания (Думы, Временного правительства), осмысленно гнавшим матроса на войну, — кто ж попеняет? Когда бунтует царь Петр, или канцлер Бисмарк, или президент Буш — вот это явление, это отрадная историческая картина. И смотреть на такую картину приходится долго, есть время изучить детали.

Смерть бедняка

В отличие от революции голодных война может длиться бесконечно, столетняя — не предел. Сытые не воюют сами — они только посылают на смерть, это упоительное занятие можно длить долго. Ушедший век, который Хобсбаум называет «веком крайностей», выявил крайности противоположные — и показал взаимосвязь противоположностей: бунты голодных вспыхивали и гасли, из их углей сытые разжигали новые пожары, а те горели бесконечно.

На протяжении века революционные войны переводили в войны империалистические, и рядом с академическим театром военных действий проделки Троцкого, Че Гевары и Долорес Ибаррури кажутся самодеятельным спектаклем. Какие там перманентные революции и интернационалы трудящихся — какому Че под силу провести иракскую кампанию, несмотря на протесты общественности мира? Где такого Троцкого отыщете, чтобы десять лет держал гарнизон в Афганистане?

Затея Пугачева идти на Москву, эскапады Че в Боливии — эти кустарные планы абсолютно не сравнимы со стратегией настоящих политиков. Если авантюристы-утописты (что в России, что в Германии, что в Испании, что в Мексике) подбивали бедноту на революционные войны, то бунт голодных завершался стремительно. Инициативу в убийстве всегда перехватывает власть имущий: смерть бедняка есть цемент империи — нельзя позволить бедняку умереть за собственную свободу. Во-первых, свободы он все одно не обретет, просто сгинет бессмысленно. Во-вторых, когда бедняк гибнет на передовых государства (скажем, тонет на подлодке, закрывает амбразуру, дохнет с голоду), он делает это к вящей славе устройства мира — а не вопреки таковой. Попустить, чтобы бедняк погиб без толку — рационально ли? Некогда Ленин бросил лозунг «Превратим войну империалистическую в войну гражданскую!» — и на краткий период показалось, что передел мира будет заменен на выяснение отношений между рабами и господами. Но революцию голодных стремительно вернули в прежнее состояние бунта сытых — в мировую войну. Финал наблюдаем сегодня, последние сцены впереди. Та война, что постоянно идет на Востоке, та финансовая пропасть, что поглотила сегодня многих бедняков, демографическая катастрофа России, миграции населения — это все и есть мизансцены бунта сытых. Вы ждете революции — так вот она, перед вами, эта желанная революция. Может быть, она выглядит не так, как вам хочется: без красных знамен, без Ильича на броневике. Но это просто типологически иная революция. И другой, извините, не предвидится.

Федеративная мафия против тотального государства

Крайне неприятная правда состоит в том, что реальность не зависит от партийной программы. Курьезно, но именно тотальные государства и прикончили мафию, и мафия тиранам этого не простила — способствовала падению тотальных режимов. Именно боевики мафиозных кланов (при содействии армии Брэдли) брали Сицилию, а отъявленные российские мафиози сделались непримиримыми врагами сталинского наследия. Гориллы Лаки Лучано в тесном сотрудничестве с топтунами Даллеса принимали участие в кампании Маккарти — то есть в борьбе с опасностью тотального коммунистического проекта. «Великая криминальная революция», как определил российские перемены Говорухин, происходила повсеместно — диктатора в большинстве случаев сменил не правозащитник, но прагматичный мафиози. Диктаторские пирамиды растаскивали на куски, строили из них корпорации. Коррумпированность аргентинского Мэнема и плутни элегантного Миттерана трудно сравнить — но принцип сходен. По мафиозным понятиям строится управление кланом искусства, кланом политики, кланами корпораций и сообществ.

Век крайностей явил два типа сознания — мафиозно-прагматическое и директивно-утопическое. Мафиозному сознанию ближе федеративная концепция общества. А то, что утопия ведет к централизации, мы в школе учили.

Конкретная драма России состоит в том, что межеумочная страна, Восток — Запад, никак не может выбрать из двух зол. Россия на протяжении своей истории не в силах понять, чего же хочет: то дает волю сословиям, то душит бояр, то стирает различие меж городом и деревней, то отправляет писателей в колхозы.

Президент пишет послание за посланием, и простая вроде бы задача — уйти от пирамиды режима к федеральному союзу равных. Но вот беда: пирамидой можно управлять, а с мафией надо договариваться. Выясняется, что за каждым мафиози стоит и другой, корпоративные обязательства ширятся, решения принимать непросто. Чтобы управлять обществом, необходимо предъявить обществу идеал развития, а идеала нет, его не придумали. Ну ведь не деньги же в самом деле считать целью развития. А двадцать лет подряд иного идеала и не было. И президент заговаривает рассыпающееся общество: есть, мол, у нас задумки. Быть богаче, здоровее, заняться чем-то помимо продажи сырья — обещания заманчивые, но все-таки каков общественный идеал? Что строить будем, граждане? Коммунистический идеал (общество равных) отменили, религиозный идеал (жизнь вечная) не позволяет принять прагматика века, демократический идеал (открытое общество) оказался еще менее жизнеспособен, нежели социалистическая доктрина. В строительстве общества крайне важен энтузиазм, вера в то, что усилия не напрасны — за хорошее дело, за благо народа можно и жизнь отдать, к этому порой и призывают. Тотальные режимы эксплуатировали эту посылку — призывали граждан жертвовать собой за равенство и светлое будущее. Эту демагогию мы осудили. Но, согласитесь, еще более нелепо отдавать жизнь за неравенство и несветлое будущее. В идеологии сложилась ситуация, которую шахматисты именуют «цугцванг» — т. е. невозможность сделать ход. Общественного идеала нет и не будет, однако энтузиазм нужен для строительства пирамиды, которая мешает развиваться свободам, которые нужны для обогащения мафиозных кланов. Выход придумывается такой: появляются корпоративные идеалы мафиозных структур, так сказать, идеалы для семейного употребления, а общая сумма этих прагматических устремлений считается общественной идеологией.

Как результат возник феномен, коего еще не знала российская история: наше государство есть пирамида из мафиозных кланов — и вот эту шаткую конструкцию мы тщимся реставрировать. Сказать, что народ уйдет из-под государства в мафию, значит, по сути, сказать, что народ перейдет из одной мафиозной ячейки в другую, потом в третью — все вокруг есть мафия, и одновременно все есть государство. Выше было сказано, что общего языка в обществе нет; это не до конца верно — мы сегодня говорим на бандитском жаргоне. Термин «башлять налом» так же внятен сегодня интеллигенту, как термин «интернационализм» рабочему тридцатых годов. «На наших знаменах начертано — свобода и частная собственность», — заявил демократ Немцов, и под этим лозунгом вполне могла бы подписаться Сонька Золотая Ручка.

Обнаружилось, что российская конструкция такая нелепая, что всем вокруг неудобно. Вопрос: как перестроить пирамиду из мафиозных кланов — в пирамиду просто или в федеративное государство — и является предметом дебатов сытых. Впрочем, один раз уже перестраивали. Особенность сегодняшней перестройки в том, что она пройдет не по воле общества, а по сценарию бунта сытых, то есть по законам военного времени.

Как быть

1. Перестать жить «по понятиям» отдельной — пусть прогрессивной — страты. Преодолеть замкнутый характер социальных страт, сделать деятельность художника доступной для критики врача, деятельность политика доступной для критики ученого. Сделать возможным междисциплинарный критерий оценки, независимой от нужд как госаппарата, так и отдельной профессиональной корпорации. Создание междисциплинарной оценки деятельности и есть философия общего дела. По сути это означает возрождение российской интеллигенции.

2. Создать самостоятельный социальный язык, иными словами, создать новую эстетику: эстетика будет формировать искусство, а то, в свою очередь, — общественную жизнь. Некогда таким общим языком являлся авангард, он воплощал надежды на утопию. Исходя из того, что интернациональный язык авангарда давно сделался сервильным, изменил своей природе и служит декорацией быта сытых, задачей современной эстетики должно стать преодоление опыта авангарда. Новую эстетику можно определить как «поставангард» или «контравангард». Во время гибели виртуальных ценностей обществу требуется эстетика реализма.

3. Признать принцип братства более необходимым человеческому обществу, нежели принцип соревнования. Соревновательный характер развития современной цивилизации некогда был объявлен благом — в мире, где девять десятых не допущены к участию в соревновании, этот принцип является субститутом расизма. Так мафия наследует побежденным диктатурам. Критерии и оценки статуса общественного развития должны выноситься, исходя из принципа братства, и только из него.

При наличии этих трех компонентов — междисциплинарного критерия оценки, новой эстетики, принципа братства — можно говорить об изменениях, которые оздоровят общество. Или мы примем участие в очередном бунте сытых, осмысленном и беспощадном — и будем именовать очередную резню революцией.

Почему нас убивают (05.04.2012)

Сколько человек надо на обслуживание трубы и банковского дела? И что делать с лишними людьми?

Кто убил? Террористы берут ответственность на себя, но вопрос остается. А что, если это власть решила встряхнуть общество? И спросить неловко: скажите, вашество, а это, случайно, не вы нас, дурней, убиваете? Простите великодушно за любопытство!

Этот вопрос настолько подавляет сознание, что другой и не возникает. А другой вопрос еще важнее: почему убивают? Ведь должен быть смысл в убийствах.

Пить таблетки — или давить прыщи?

Кто бы ни убил, убили потому, что общество больное, терроризм есть функция от болезни всего организма. Простая истина состоит в следующем: если в течение многих лет терроризм легко воспроизводится, значит, искать бандитов по канализациям и сортирам — не самое эффективное лечение.

Существует стандартный способ устранения недугов — надо искоренить причину воспаления, из-за которого появились бактерии. И у разумного общества есть на это силы: в свое время Франция отказалась от Алжира, поскольку посчитала кровопролитную войну неприемлемой для народа. Если для того, чтобы не убивали мирных граждан, нужно отказаться от Северного Кавказа — значит, нужно отказаться от Северного Кавказа, только и всего. Империя Российская распалась, это свершившийся факт, и только закономерно, что имперские приобретения отторгаются от тела России.

Ведь это же нормально — договориться: решить, какую цену общество готово заплатить за спокойствие. Люди потому и собираются в общество, что их объединяет договор. Они договариваются о распределении забот и ответственностей, и тогда, когда людей скрепляет договор, они делаются обществом. А если они договариваться не умеют — то это не общество. Вообразите себе коммунальную квартиру, где жильцы в течение пятнадцати лет высыпают мусор в общий коридор. Они болеют, жалуются на дурной воздух, но не могут договориться, кто будет выносить из квартиры мусор.

Поразительно то, что проблема терроризма подается современному миру как проблема фатальная. То есть договориться не получается нигде — не только в России. Устранять этот недуг в какой-то степени нежелательно — он уже стал играть структурообразующую роль. Если длить сравнение с коммунальной квартирой, то наличие общей помойки помогает сплотить жильцов, ввести табели о рангах. Терроризм и борьба с ним играют в современном мире ту же роль, что семьдесят лет назад играла «борьба классов» или противостояние социалистической и капиталистической систем. Терроризм — это просто инструмент управления обществом, бесконечная война есть не что иное, как форма социальной инженерии. Из этого непогашенного костра берут угли, когда надо разжечь энтузиазм, когда требуется гальванизировать общественное мнение. Сегодня можно абсолютно точно обозначить сопутствующие терактам симптомы: финансовый ажиотаж, дисбаланс власти, активизация оппозиции. Если случился финансовый кризис, то активизируется оппозиция, если активизировалась оппозиция — жди терактов. Безразлично, кто их совершает: таким механизмом общество управляется сегодня, так работают его шестеренки. И от того, что назовут имя конкретного заказчика преступления, — не изменится ничего: заказало преступление само общество.

Цена снега зимой

Как можно договориться о противостоянии терроризму, если о ликвидации кризиса не могут договориться? Разумные люди видят, что корабль цивилизации тонет, а договориться о шлюпках и плотах не получается. Это описано в литературе — но когда воплощается в реальности, хватаешься за голову.

Европа в течение месяца решает вопрос: дать ли Греции двадцать миллиардов. Если отказать, случится коллапс европейской экономики, который приведет к катастрофе миллионы жизней.

В мире переизбыток денег, дензнаков печатают в десятки раз больше, нежели производят товаров. В прошлом году только в Америке напечатали семьсот миллиардов — чтобы потушить костер кризиса новыми дровами. И в Европе деньги продолжают печатать тоже. Иными словами, попросить денег сегодня — это даже не то же самое, что попросить снега зимой, это соответствует тому, чтобы попросить снега — в метель. И вот в буране возникает проблема: пригоршни снега — жалко. Ответственные люди не хотят дать денег на то, чтобы не рухнуло строение, в котором, кстати, живут и те, кто отказывается делиться. Но и это еще не все.

Искомые средства могут достать из кармана десятки русских магнатов — то есть мир может спасти не Супермен, а рядовой русский воротила. От него, от недавнего пацана, зависит судьба соборов и музеев. Если он отстегнет бабла, «Титаник» Европы не потонет. Правда, не вполне понятно, на кой ляд пацану спасать гнилую Европу? Но позвольте, а как же проект общеевропейского дома, великая мечта отечественного интеллигента? Вот когда в полной мере возникла возможность влиться не то что в ВТО, но в самое тело культурной Европы. Помоги ей, русский европеец! Однако воспитанник демократии и либерализма, русский миллиардер не торопится помогать умирающему западному миру. Пусть сами барахтаются.

Для европейских воротил, если они соберутся вместе, — спасти Грецию в частности и мир вообще — не большая проблема. Ежегодно товарооборот от торговли наркотиками и оружием перекрывает искомые средства. А если сюда прибавить нефтяной сектор, расходы на войну, банковские бонусы! То есть судьба многих миллионов налогоплательщиков зависит от доброй воли десятков богатых людей. И поскольку они не хотят делиться, мир стоит на грани падения: за Грецией придет черед Испании, Португалии, Италии, да мало ли стран с пузырящейся экономикой.

Если смотреть на это глазами нормального человека — кажется, что мир сошел с ума. Ведь они рушат собственный дом. В том числе убивают будущих налогоплательщиков — а капиталисты живут за их счет. Это нелогично, это безумие. Однако логика есть: те, от кого зависит судьба мира, уже давно живут в мире параллельном. И в этом параллельном мире — гибель мира реального есть источник дохода.

Ответ в конце учебника

Богатые люди сегодня богаче стран и народов. Это небывалое состояние, так не было раньше никогда в истории — Лоренцо Медичи не был богаче Флоренции, Якоб Фуггер не был богаче Баварии, королева Виктория была обеспеченной дамой, но английский народ богаче королевы. Элита всегда зависела от общества: если бы крепостные России перестали боронить и сеять, сплавлять лес и добывать шкуры, то петербургская знать утратила бы свой блеск. Но сегодня совершенно безразлично, чем там занимаются крепостные, сплавляют они лес или ковыряют в носу. Их усилия ничего не изменят в жизни властителей мира.

Благодаря феномену финансового капитализма произошло качественное изменение в социуме. Мы наблюдаем торжество либерализма: если тоталитарные режимы стращали главенством народа над индивидом, то отныне индивид стал намного важнее народа. Правда, не любой индивид, но особо отличившийся. Скажем, миллиардер N значит в этом мире больше, чем Болгария. У него просто денег больше, чем у всей Болгарии. И безразлично, что сделает или не сделает Болгария в будущем: даст ли новых Кирилла и Мефодия. Этот баланс сил пребудет без изменений — разве что Болгария будет постепенно терять свое значение.

Разумеется, это касается не только русских. Это даже не тот пресловутый «золотой миллиард», который так любят обсуждать левые. Речь идет о тысячах (отнюдь не о миллиарде) лиц, которые значат столько же, сколько остальной мир. Это не заговор, фигуранты процесса не сидят в масонских ложах, это просто реальное положение вещей. Если угодно, случившееся с миром — просто ответ на заданное математическое уравнение. Символическая стоимость огромной массы денег уравняла в значении некоторых людей — и народы. Можно поспорить с тем, что цифры на бумаге такая же реальность, как люди из мяса и костей, но многие мыслители потратили силы, дабы убедить нас, что символический обмен реальнее реальности — и вот вам продукт символического обмена, гомункулус, выведенный в реторте.

Современный герой — люмпен-миллиардер; он и такие, как он, решают судьбу общества. Критично то, что мы имеем дело с умалишенными, поскольку для рассудка человека не может пройти бесследно осознание того, что он и мир равновеликие величины. Ответ в конце учебника верен: именно как следствие либерализма и развития отдельной личности, как следствие символического обмена появится человек, равный (в символическом значении) миру. Математическое уравнение не брало в расчет того, что этот человек сойдет с ума. Но можно было догадаться — и Ницше в конце жизни спятил и окончил дни, выкладывая на столе узоры из фигурного печенья.

Полагать, что безумцы смогут договориться по поводу кризиса или терроризма — значит стать безумцем самому. Они не будут договариваться.

Лишние люди

На нашей почве положение усугубляется тем, что основная российская проблема — переизбыток населения. Во время демографического кризиса это звучит цинично, но так было всегда, с этой проблемой сталкивались и Петр, и Столыпин. Народу в России больше (и это несмотря на водку, лагеря, войны и эмиграции), нежели потребно по условиям недоразвитой промышленности. Проще говоря, людей нечем занять. Петр Аркадьевич, человек несентиментальный, готов был вешать и сажать, лишь бы разрушить привычный уклад русской общины, ему все мерещилось, что он наладит производство, займет людей, пристроит к рабочим местам, если погонит в города. С этой неблагодарной, негуманной проблемой сталкивается российская власть всегда — люди есть, а промышленности нет. С одной стороны, элите хочется прогресса и устриц, чтобы интерьер был как у европейцев, но чем совершеннее метод производства, тем меньше людей надобно у станка, а куда их, чертей полосатых, девать? Пока мужики валят лес и плетут пеньку, а девушки поют на сенокосе протяжные народные песни — еще куда ни шло, а если отменить натуральный обмен? Если поверить в финансовый капитализм — не определишь же сто пятьдесят миллионов в брокеры? Разве что Сталин лагерями, войнами и Беломорканалом на какой-то момент имитировал всеобщую занятость — однако социализм сгнил, и осталась сырьевая держава.

Сколько человек надо на обслуживание трубы и банковское дело? И что делать с лишними людьми?

Проблема лишнего человека, поставленная русской литературой в годы натурального обмена, обернулась в годы финансового капитализма проблемой лишнего народа. Люди оказались лишними, а вовсе не отдельный героический человек. Он-то, удачливый предприниматель, ловкач, он-то как раз не лишний. А вот всех остальных куда девать — не ясно.

Правды ради надо сказать, что проблема «лишних людей» — проблема всемирная. Во время колониализма люди были весьма нужны, в период глобализации — нужны не особенно. Их надо кормить, одевать, учить азам демократии, рассчитывать на их голос на выборах, их надобно развлекать — а дохода с них не так уж и много. Чем еще, как не абсолютной никчемностью себе подобных, можно объяснить тот факт, что богатый Запад оставляет умирать Африку. Сегодня мы удивляемся тому, что помощь Греции обсуждалась так долго, но про Африку уже и не спрашиваем.

И разве несправедливо будет заключить, что черствость, проявленная однажды к дальнему, рано или поздно проявится и в отношении ближнего. Сначала стали не нужны одни люди, далекие, потом — близкие, и, в конце концов, сверхчеловек поймет, что ему не нужен никто. Он и есть мир — остальные не в счет.

Жертвы чужой борьбы

Черчилль сравнил российскую политику с борьбой под ковром: неизвестно, что под ковром происходит, но порой из-под ковра выбрасывают труп.

Сравнение неверно: убивают не тех, кто находится под ковром. Их в последние годы научились отправлять на почетную пенсию. Убивают совсем других.

Взрывы в метро помимо того поражают бедных: богатые и властные там в восемь утра не окажутся.

Российская политика действительно проходит под ковром — этим ковром жизнь народа отделена от власти. Там, под ковром, комфортно и интересно: борются за власть на рублевских виллах, на горнолыжных курортах, на презентациях и саммитах, а трупы выбрасывают из блочных многоэтажек, из вагонов метро — из той бедной жизни, которую власть обязана защищать.

Борьба под ковром у нас особенная: кто бы там ни побеждал — но из дома напротив постоянно выбрасывают трупы.

Именно тогда, когда власти потребовалось провести очередную шоковую терапию в обществе, — тут-то террористы и подоспели. Именно тогда, когда все заговорили о том, что теперешний режим надоел — тут и показали, что режим недостаточно тверд. Или показали его гниль? Не разберешь, кому выгодно. Сегодня уже все говорят о том, что в обществе зреют перемены — и перечисляют недуги, которые надо вылечить. Вчера еще — не говорили. Было все то же самое: чекисты у власти, госмонополии, коррупция, демографическая катастрофа, коллапс образования и науки. А заговорили о переменах сегодня. Назрело?

Если в доме живут воры, а хозяин кладет на стол три рубля, можно ли ожидать, что три рубля никто не возьмет? Когда Путин совершил свою виртуозную рокировку, все признали, что маневр по сохранению власти выполнен элегантно, не подкопаешься. Тот факт, что президент росчерком пера может уволить премьера, не пугал: договоренность полная. И вдруг взрывы — а значит, случился дисбаланс власти. И разговоры о том, что пора все менять. И призывы к гражданской активности. Позвольте — от прошлого года не поменялось ничего. Или поменялось?

Идущий финансовый кризис и сопутствующий ему передел собственности и сфер влияния, как и схожий процесс десять лет назад, — нуждается в перетряске социума, в обретении новой легитимности. После успешной коллективизации проходит Съезд победителей — но надо же потом и постановление о «головокружении от успехов»! Показательно, что восстала из гроба интеллигенция — казалось бы, ее уже не осталось, никто книжек не читает, а вот поди ж ты, зазвучала труба, старая полковая лошадь ударила копытом, и опять полились разговоры о гражданской совести. Что ж ты говорить-то собралась, родная интеллигенция? Двадцать лет назад уже все сказала.

Двадцать лет назад интеллигенция изложила свои требования по пунктам — было время подумать в течение брежневского застоя, либеральная программа выстроилась. В итоге возникли корпоративное государство, новая номенклатура, пропасть между классами, цензура и корпоративная мораль, заменяющая мораль общества. Это не совсем то, что интеллигенция просила, — хотя казалось, что мы формулировали все верно. Интеллигенция сегодня убеждает себя, что так случилось потому, что мы кричали недостаточно громко. Вот опять поорем, и новый хозяин услышит.

И чтобы пробудить совесть — взрыв весьма кстати.

Сон разума рождает чудовищ

Сегодняшнее убийство и возможный передел власти естественно следуют за достигнутыми во время кризиса результатами. Интеллигенции снова доверят объяснить народу, почему одни богачи прогрессивнее других. Интеллигенция вновь обличит кого надо — если политическая жизнь Путина закончилась, полковника выдадут на растерзание. Так было с Шуйским, так было с Годуновым, так будет и сейчас, российская история верна себе. И проблема русской интеллигенции так и пребудет нерешенной: нужен либерализм при крепостном феодальном хозяйстве в качестве идеологии — или не нужен. Риторику либерализма освоили, приспособили ее к нефтяной трубе, но нужно ли это? Интеллигенция давно стала пресс-секретарем при богатом буржуе — следите за ее реакцией, это верный показатель, как индекс Доу-Джонса. Разумеется, интеллигенции опять достанется шиш, выиграет тот, кто заводит ее расшатанный моторчик. Под ковром случилось что-то важное, раз в метро появились трупы. А кому понадобилось убивать, не догадаешься: сквозь ковер не видно.

Завтра что-то произойдет, общество будет меняться, присматривайтесь внимательнее к тем, кто окажется в первых рядах: может быть, заметите прилипшие к рукаву ворсинки ковра.

В ожидании фюрера (06.10.2010)

Что может спасти страну от фашистского переворота?

Один миллионер купил в Италии полотно Леонардо и, чтобы пройти таможню, намалевал поверх шедевра пейзаж. Приехал в Техас, пригласил реставратора счистить верхний слой.

Именно это случилось с Россией. Вообразили, что под казарменным социализмом скрывается социальный шедевр, — вспомнили Серебряный век, Керенского, религиозных философов — вот сотрем вульгарные краски и увидим красоту демократии. А демократия оказалась такая же фальшивая, как и социализм. Власть озирается: где бы сыскать новую идеологию — и ничего, кроме национальной идеи, нет. Этнос действительно в опасности, демография и правда катастрофическая, спасать этнос надо. Поскольку иного равенства среди славян, кроме как этнического, демократия предложить не в силах — значит, объединяющей идеей будет национальная. Потерли общество хорошенько и расчистили социальную картину до фашизма.

Сложите два и два. В обществе исподволь прошла реабилитация фашизма. Причем прошла повсеместно, во всем христианском мире. Несложная комбинация — всего-то на три хода.

Первый ход. Демократы посмотрели на своих поверженных оппонентов, сравнили коммунизм и фашизм, нашли много общего. И то и другое — помеха Открытому обществу. И то и другое — против отдельной личности, за власть коллектива. И там и тут — репрессии, лагеря, процессы над инакомыслящими. К войне толкали мир и коммунисты, и нацисты одновременно, а демократы только оборонялись. Одним словом, решили, что разницы нет. Даже провели несколько показательных дискуссий: «Чем Сталин отличается от Гитлера?» Нашли, что ничем.

Второй ход. Заметили ошибку в вынесенных преступникам приговорах: фашизм заклеймили громко, а коммунизм — недостаточно. Где обещанный суд над КПСС? Отчего нет всенародного покаяния тех, кто митинговал за «солидарность трудящихся»? Груз преступлений мешает идти вперед: из всех щелей истории вылезают спрятанные советские преступления: Катынские расстрелы, например. А ведь Нюрнбергский процесс о них даже не упоминал — в сущности, пришла пора Нюрнбергский процесс пересмотреть.

Третий ход. Мы считали, что коммунизм и фашизм — равное зло, но так ли это? Присмотрелись к тем, кого огульно клеймили «фашистами»: к Франко, Салазару, Пиночету — и нашли много привлекательного. Во всяком случае, если бы коммунисты захватили весь мир, то они бы построили всемирный ГУЛАГ, а Франко с Пиночетом обошлись ограниченным количеством расстрелов и заключений. Фразу Франко «Я обороняю цивилизацию от варварства» повторили десятки либералов, не подозревая, разумеется, что вторят генералу Франко. В конце концов, стало очевидным, что цивилизация и ее блага — там, где нет коммунистических режимов, ergo, коммунизм — есть варварство. Ergo, борец с коммунизмом — защитник цивилизации.

Когда же стараниями некоторых историков было показано, что фашизм есть своего рода самозащита старого мира перед лицом нового варварства, то уравнение обрело решение. Прежде мир ломал голову: откуда взялся фашизм в приличном европейском обществе? А теперь понятно. Отныне негласно (финальная сентенция не за горами) признано, что фашизм возник как ответ на варварскую коммунистическую угрозу. Когда теперешний президент Медведев сказал, что пересматривать историю в отношении войны мы не позволим, фраза прозвучала с явным опозданием. Историю давно пересмотрели.

В книжных магазинах современной России полки ломятся от литературы, посвященной нацизму и героическим судьбам солдат рейха. Что толку, что «Майн кампф» запрещена, если цитаты из книги фюрера приводят повсеместно. Ветераны Второй мировой разводят руками: как же так, мы-де с фашизмом воевали! А молодежь им говорит: а вы сами тоже фашистами были! Мы были за интернационал, горячатся ветераны, а фашисты — националисты! Вы коминтерновцев пересажали, говорит им молодежь, какие же вы интернационалисты?! Вот и поспорь с прогрессивной общественностью.

Корни «всечеловека»

Национализм русской культуре отнюдь не чужд. Арийские теории звучали из уст (даже неловко сказать) мученика Флоренского; Достоевский, вперемешку с рассуждениями о «всечеловеке», писал такое, что вполне украсило бы любую мюнхенскую дискуссию; а Василий Розанов чередовал зоологический антисемитизм с покаянным юдофильством. Наши духовные учителя, они бесспорно гуманисты, для их национализма всегда находится высшее оправдание: когда Достоевский пишет: «Константинополь должен быть наш», он печется об универсальной православной концепции, а имперская националистическая идея выполняет служебную функцию. Авангард десятого года — это всплеск националистической идеи; антииконы Малевича и хлебниковское «Перун толкнул разгневанно Христа» в своем пафосе родственны европейскому фашизму.

«Договор Молотова и Риббентропа мог знаменовать спасение мира» — это я слышал не раз: и в связи с критикой концепции так называемого атлантизма, и как выражение тоски по так и не реализованной евразийской идее. А какую еще идею вы подставите на место ушедшей в небытие идеи коммунистической? Демократию? Но демократия — это не идея, это лишь способ управления массами. А идея-то какая у общества? Национальную карту держали в игре постоянно, только объявить эту карту козырной не удавалось — мешали интернациональные идеалы, то, что в советские времена именовали «абстрактным гуманизмом». От абстрактного гуманизма отказались давно, еще при «отце народов», и национальная карта в одночасье стала козырной. Мы просто не хотели себе в этом признаться, а это уже давно так — ничего презреннее, чем идеалы интернационализма, для нас не существует. Захотели взглянуть на Гражданскую войну без шор, обличили «красный террор», и «белое движение» теперь рисуется исключительно романтическим, а то, что оно было направлено против инородцев, против интернациональной идеи как таковой — кажется позитивным. Заклеймили Щорса и Чапаева как бандитов, но полюбили Бандеру и Петлюру, националистов и евразийцев. Героем стал садист — барон фон Унгерн-Штернберг, из палача вылепили образ философа, мистика, борца с варварами. Атаман Семенов из кровавого подонка стал защитником цивилизации. Вроде бы пустяки: раньше был перегиб влево, теперь — вправо. Но фрагмент к фрагменту — составляется общая картина. И эта картина написана в коричневых тонах.

На нашей памяти именно с этнической точки зрения переписал историю Лев Гумилев, и либеральные интеллектуалы умилялись этой, практически розенберговской, концепции. Этносы-пассионарии и этносы-химеры — вам эта конструкция ничего не напоминает? Здесь кстати отметить и то, что высланные Лениным из Советской России философы посвятили жизнь критике большевизма, но ни один не выступил против того, что творилось в 30-е годы в Европе. Лишь Николай Бердяев в годы Второй мировой сдал паспорт Лиги Наций, просил паспорт советский и заявил, что Красная армия держит меч Михаила Архангела. Прошли годы, обновленное русское общество вспомнило опальных мудрецов, их архивы перевезли на Родину — вот они, духовные ориентиры! И премьер Путин из всех русских философов выбрал одно имя: русского фашиста Ильина.

Недолгий интернационализм

Общее у идеологий нацизма и большевизма было — а именно социализм как необходимый компонент развития общества. Вот от социализма Россия и Германия избавились в первую очередь. Баварская коммунистическая республика и спартаковское движение в Пруссии просуществовали меньше года, но и русские Советы — немногим дольше. От советской власти отказались стремительно. В русском сценарии для смены социалистической концепции на имперскую потребовались две фигуры: Ленин воплощал антиимперскую идею, Сталин — империализм. В сценариях европейских Муссолини и Гитлеру пришлось последовательно сыграть обе роли. Муссолини начинал как социалист, а закончил как фанатик имперской идеи; Гитлер начинал как защитник рабочих, а закончил фюрером нации. Знаменательно, что отказ от социализма (в случае Гитлера — устранение Штрассера, в случае Сталина — расправа с троцкистко-зиновьевским блоком) одновременно сопровождался собиранием утраченных земель. То, что было отобрано Версальским договором, то, что разбазарил Ленин, следовало вернуть по зернышку. И Прибалтика, и Финляндия, и Бессарабия, и Польша — это, в представлении империи, исконная территория России, все равно что рейнские земли для Германии. «Есть европейская держава!» — воскликнула Екатерина. Собственно, Сталин лишь возродил державу в тех границах, что завоевали Екатерина и Петр. Сегодня Сталину вменяют желание покорить весь мир, на деле он возвратил присущую России роль «жандарма Европы». К тому времени как Муссолини определил Сталина как «славянского фашиста», интернациональная советская идея, планы мировой революции, объединение трудящихся всех стран — все это в России уже было забыто.

С доктриной социализма история сыграла злую шутку. В черновиках так и не отправленного письма к Вере Засулич Маркс пытался примирить исконный опыт русской истории с идей интернациональной революции, и у него не получилось. В представлении Маркса не было силы более противной интернациональному союзу трудящихся, нежели Россия — крепостная империя; свои надежды он связывал со странами Запада. А вышло так, что знаменем социализма стала Россия, и сталинский антимарксистский лозунг «Не исключена возможность, что именно Россия станет первой страной, пролагающей путь к социализму» объявили развитием марксизма. Дальше — больше: «социализм в одной отдельно взятой стране» — что осталось от Маркса с его идеей глобальной мировой революции, бесклассового общества? Что осталось от идеи интернационализма в стране, объявившей борьбу с «безродным космополитизмом»? Да ровным счетом ничего. Возникла парадоксальная ситуация: восточные сатрапии (Камбоджа, Северная Корея, Россия, Китай) играли роль социалистических государств, а западные демократии отстаивали капиталистические (в терминологии коммунизма — деспотические) принципы. Этот вывернутый наизнанку мир ни в какой степени не соответствовал марксистской теории — однако коммунизм критиковали исходя из практики, а не из теории. Лишь по прошествии ста лет искомая картина восстановлена — вернулись к ситуации, описанной Марксом: Россия сделалась опять капиталистической державой без профсоюзов, крепостным государством с ярко выраженным классовым делением, от коммунистической риторики с презрением отказались, а страны западных демократий развиваются в направлении социализма. Социализма (о котором так пылко говорили большевики) в России не было никогда, однако картинку намалевали, и вот фальшивку счистили с полотна российской истории. И обрели под верхними слоями то, что там всегда находилось: националистическую идею.

Проект Гапона

Национальная идея овладевает растерянной нацией, обыватель становятся фашистом — это известный факт. Интересно, зачем определенной стране помогают стать фашистской? Веймарская республика была не просто слабой, она была искусственно ослабленной, а Версальский договор был не просто провокационным — он содержал план развития событий. Дикие репарации привели Германию в состояние дурдома (см: Вальтер Ратенау «Германию поместили в сумасшедший дом, и она сошла с ума»), однако более существенно то, что финансовый кризис ударил не по всем, лишь сделал бедных — нищими, собрал их в отряды. В 30-е годы повсеместно (в России одним способом, в Америке — иным, в Германии — третьим) была проведена та самая коллективизация, которая всегда предшествует большой войне. Богатые стали неизмеримо богаче, бедные — неизмеримо беднее, а вот идеи интернациональной солидарности трудящихся уже на повестке дня не было. Рост Гитлера видели, и Гитлера снабжали деньгами; сегодня любят поминать визиты Гудериана в Советскую Россию, но колоссальные деньги, влитые западными промышленниками, совместные концессии и концерны были куда важнее. Фашизм пестовали усердно — а когда продукт созрел, изумились содеянному, однако это не помешало продукт использовать. И в долгосрочной перспективе это стало основанием для дробления и экспансии Германии, борьбе с возрастающей мощью которой был посвящен весь XX век.

С тех пор тактика создания и усмирения агрессора налажена значительно лучше, случай с Ираком в сжатом виде дает возможный сценарий большой истории. Россию ведут к фашизму под руки. Класс ополоумевших богачей, разрушенное общество, антикоммунистическая риторика — диспозиция в принципе готова, а остальное, как и в случае с Гитлером, сделает сила вещей: массовый энтузиазм, алчность элиты, интеллектуальное бессилие оппозиции. Дело за малым — за провокацией.

Раскачивать лодку — упоительное занятие, здесь делать много не требуется, а собственное чувство гражданского достоинства растет как на дрожжах. Выходят демонстранты на площадь, не имея ни программы, ни малейшего проекта, ни тени исторических перспектив — и выкликают себе будущее. Их нимало не смущает то, что под общим названием «оппозиционеры» объединены националисты и демократы, бомжи и номенклатурные чиновники. Вы за что митингуете, граждане оппозиционеры? А мы так, вообще митингуем, в целом за демократию и против тоталитаризма. Вы какую именно демократию желаете? Вы знаете, кто придет к власти? Вы знаете, что сделают с вашей страной после того, как он к власти придет? Не слышат — кричат очень громко. Не в том дело, что власть нагнетает страх общества перед собственным народом, а в том, что нет никакой формообразующей идеи, которую народу можно было бы предложить.

НЭП

Оппозиционеры требуют туманных прав — но только не социальной справедливости. Любое поползновение к социальной справедливости встречает усмешку профессора Преображенского: «Вы, может быть, все поделить предложите?» И чувствуешь себя Шариковым. Хотя, если вдуматься, чем же плохо делиться? Это как раз очень хорошо, это, кстати, не только Шариков предлагал, а еще и Христос, и Платон, и Томас Мор. Так и детей следует воспитывать: чтобы делились, а не росли жадинами.

Говорят: только не трогайте итоги приватизации! А почему не следует трогать итоги приватизации? Это что, печати Апокалипсиса? Скрижали Моисеевы? Именно эти итоги как раз и надлежит в первую очередь трогать. Речь — ни много ни мало — следует вести о Новой Экономической Политике. Некогда Ленин пытался задним числом достроить то, чего не хватало истории России: опыт капитализма. То была отчаянная попытка, гениальный план, пресеченный Сталиным. Тот видел все проще: коллективизация и лагеря. Вы какой путь сегодня предпочитаете?

Сегодня России требуется Новейшая Экономическая Политика, дающая возможность роста социализма в одной отдельно взятой капиталистической стране. И если этого не произойдет, страна с неумолимой последовательностью скатится в фашизм.

Требуется делиться, граждане. Потому что если не поделимся друг с другом сами и сейчас, нашу страну в скором времени поделят за нас.

О прощенном фашизме (20.12.2010)

Это не выродки, это — народ. Потому что народ, у которого отобрали историю, выглядит именно так

Повод не важен, в футбол играли или хоккей — но собрались быстро. Завтра еще не так соберутся. Общество больно СПИДом — любая инфекция может оказаться смертельной.

Произошло следующее.

Общественный договор разрушен и не восстановлен. Невозможно умиляться свободе немногих, если абсолютное большинство недовольно. Гражданское общество — это когда граждане все, а если некоторые — граждане мира, а прочие — граждане микрорайона, то это не гражданское общество.

Во время так называемой Советской власти (говорю «так называемой», поскольку власти Советов не было никогда) социальный договор в России был. Убогий, но был. Этот договор порвали со сладострастным пылом. Рвали, кстати говоря, те, кто от договора не страдал, — партийные вожаки, профсоюзные боссы, деятели номенклатуры, которые получили прямой доступ к ресурсам страны.

Наступил феодальный капитализм без всякого общественного договора, прикрытый демократической риторикой. И оказалось, что демократическая риторика очень напоминает принципы социал-дарвинизма. Никакого демократического движения в России уже нет, дискредитировано. Немцов в белых штанах, говорящий толпе о себе и своих единомышленниках: «В сущности, мы все здесь люди небедные», — это насмешка над демократической идеей.

Таких немереных средств, какие лились в Россию в последние годы, не было никогда в ее истории. На эти деньги можно было осчастливить ту страну, которую выдаивали. Вместо многомиллионных яхт и дворцов, футбольных клубов и корпоративных гулянок следовало строить бесплатное жилье и школы. Этого не сделали. Страна пришла к кризису расслоенная на классы так, как в диком кошмаре не снилось брежневской России.

Не в том дело, что ловкачи власть не отдадут. Главное то, что брать власть некому — потому как нет планов действий. Всякая социальная программа отвергалась тут же — как вредоносная левая идейка. И не осталось программ — лишь надежда на благотворительность буржуя. Расщедрится, покушает плотненько — и больницу возведет, милосердный барин. Но больницы, школы и жилье должны быть у людей не по прихоти благотворителя, а по праву рожденного в обществе.

Порочный строй рано или поздно рухнет — это исторический закон: так было в Риме, так будет всегда. Хуже то, что на обломках борделя всегда расцветает национализм. Фашизм — это именно та идея, которая стараниями неумных демократов была противопоставлена коммунизму как менее опасная. И не надо стесняться сделанного, не надо скромничать — именно так и есть. Фашизм есть не что иное, как легитимное неравенство. Фашизм — это неравенство, подтвержденное законодательно, закрепленное выборами. Рабство античное, рабство средневековое рабы не выбирали — но вот неравенство в XX веке именно выбирали, осознанно, придирчиво выбирали, чтобы избежать равенства. Фашизм в 30-х выбрали, чтобы не выбрать коммунизм.

И сегодня идею неравенства противопоставили идее казарменного социалистического равенства. Неравенство подали в цветной обертке, с бантиками. Сказали: вы же не хотите сталинской казармы, вы ведь хотите рыночного соревнования? Вперед — возможности на старте равны, а кто станет хозяином, кто рабом, время покажет. Это, братцы, от вас самих зависит, у нас теперь не уравниловка, разве мы сторожа братьям нашим?

Вот это лекарство против социализма (никто в рецепте не писал про фальшивые залоговые аукционы, про новую номенклатуру и старое крепостничество) общество проглотило. И новые идеологи убеждали: мало! Еще глотай! Благородное неравенство есть залог прогресса! От этого положения дел до постулатов неравенства фашизма — один шаг.

И в истории этот шаг проделывали неоднократно: и в Риме, и в Веймаре. Сделали его и сегодня.

Сперва это просто напоминало дурдом. Говоришь: «Вы страну разграбили». А тебе отвечают: «А Сталин был палач». Говоришь: «У нас образовался правящий класс». А тебе отвечают: «Тоскуешь по лагерям тридцатых?!» Диалог умалишенных, без смысла и логики. И никто не сказал, что лагеря именно и возникают оттого, что появляется правящий класс, неподконтрольная номенклатура. Никто не сообразил, что застоя не бывает: продукт гниет — а потом разлагается.

Сегодня классическая фашистская истерия овладела толпой и в Нидерландах, и в Италии, и в Германии, и в России. Гегемония развитой демократии над неразвитыми аборигенами — это ли не эвфемизм понятия «раса господ»? Что мешает внедрить эту же идею торжества над слабым в плоть униженного общества? Толпа легко учится — показали раз, показали другой, как надо унижать людей. Сетуете, что урок усвоили?

Делают вид, что это локальные случаи. Не стоит обольщаться: идею неравенства реабилитировали и пустили в общество, а более живучей идеи нет. Социалистической идеи боялись — не дай Бог, поместье экспроприируют! — а вот фашизм простили. Подумали, повздыхали — и простили. В самом деле, гитлеровцев можно понять: их коммунисты спровоцировали. И пошло и поехало: оказывается, фашизм только защищался, реальная опасность от большевиков. И так ловко подлатали историю — чтобы все беды свалить на покойного генералиссимуса: вот откуда все зло! И внушили себе: не будь социализма, мир бы давно в розах цвел. Ну вот, смотрите, нет социализма — а мир протух.

В мире произошла катастрофа сродни экологической. Например, если извести волков, то случится перекос в природном равновесии. Это же равновесие требуется в мире идей. Уничтожив идею социального равенства, допустили идеологическую диспропорцию — и общество заболело. Общество больно сегодня социальным иммунодефицитом, это не что иное, как общественный ВИЧ, — общество подхватит любую заразу.

Первым же вирусом стал фашизм.

Повсеместно — крах старого общественного договора, требуется предъявить обществу новое соглашение между сильными и слабыми, богатыми и бедными, коллективом и единицей. А написать договор не могут. Фашисты могут — и быстро рецепты предлагают. А демократам сказать нечего. Додумались, брякнули: это, мол, не народ собрался, так, выродки.

Нет, это народ; просто народ, у которого отняли его собственную историю, выглядит так. В годы социализма историю нарочно искажали, а сегодня — ампутировали. Нового не дали, а старую гордость отняли. Некоторые еще по старинке гордятся достижениями начальства, гордятся размерами яхт своих господ — но ведь не все же! Некоторые хотят чего-то общего, чем они могут обладать в равной с начальством степени. А такого нет. Раньше это была история, но и ту приватизировали.

Обвинили народ в мировых бедствиях, дескать, не будь злостной советской власти — так и войны мировой бы не было. А это обвинение, висящее на народе, похлеще репараций, упавших некогда на Веймарскую Германию. Неаккуратность обличителей сталинского периода русской истории состоит в том, что беды страны рассматривали изолированно от общих мировых бед.

В этом месте следует произнести неприятные, но необходимые слова. В ходе разоблачений преступлений социалистической казармы демократический дискурс постановил, что все беды, обрушившиеся на русский народ, русский народ сам заслужил слепой верой в социализм. Это утверждение насквозь лживо.

Начиная с Первой мировой войны (унесла 2 млн жизней русских солдат), развязанной отнюдь не большевиками, Россия была ввергнута в общемировую бойню — не большевиками придуманную и не Россией спровоцированную. На протяжении века шла борьба за карту мира, за формирование мировой элиты — та самая борьба, которая идет и сегодня. Не большевики придумали Гражданскую войну и интервенцию, но Россия пережила вместе со всеми потрясения социальных проектов, а их было много. От Баварской и Бременской коммунистической республики, от Польской и Венгерской республик до Гилянской республики в Иране, предоставления независимости Афганистану и т п. — весь мир бредил возможностью улучшить общественный договор. Но те, кто за этот договор отвечал, менять его не собирались. Это все единая картина, из которой можно вычленить фрагмент военных действий на территории РФ, так некоторые и делают, но это не исторический подход. По отношению к истории народа — подход нечестный.

Красный террор унес сотни тысяч. Однако значительно больше жизней унесли националистический террор и резня в отколовшихся от Российской империи странах. Татарбунарское восстание и его истребление карателями было замечено всем просвещенным миром, только не обличителями красного террора. Равно следует посчитать жертвы польских лагерей — Тухоля, Стшалково, где погибли десятки тысяч красноармейцев, цифра гуляет от 60 тысяч до 100 тысяч. Это значительно больше, чем в Катыни, между прочим. Сталинский террор унес миллионы. Слава Богу, что погибли не те 66,7 миллиона, о которых писал Солженицын (потом поправился, назвал цифру 55 миллионов, а Яковлев, архитектор перестройки, однажды опубликовал цифру 100 млн). Жертв было действительно очень много, в статистике сегодняшнего дня (разумеется, неточной, поскольку кто подсчитает по деревням) в лагерях за весь период Советской власти погибли 2,7 млн человек. Это чудовищная цифра. Правда, эта цифра значительно меньше другой — 3,8 млн русских военнопленных, погибших в гитлеровских лагерях, о которых сейчас говорят значительно меньше. Только в первые месяцы войны в нацистских лагерях погибли 2,5 млн советских пленных, о чем фон Мольтке с ужасом писал Кейтелю, а тот наложил известную резолюцию: «Идет война на уничтожение». И никто, никто в Третьем рейхе не стеснялся этой фразы — шла война на уничтожение социалистической доктрины и ее носителей. Тогда здорово постарались. Но до конца довели дело только сегодня.

Мы все эти годы не историю народа учили, не свою реальную историю — а антисоветскую версию таковой. Мы знать не хотели того простого факта, что однажды народ обидится за то, что его историю извратили. Народ, может быть, фактов и не знает — но он как-то чувствует, есть такая у людей черта: догадываться, что их обманули.

В то время, пока страну растаскивали на феоды и шли бесконечные гражданские войны по окраинам, гражданам преподносили корпоративную историю, удобную для внедрения интернациональных бизнесов в дряблое тело России. Неужели нельзя было предположить, что люди однажды испытают потребность в том, чтобы почувствовать себя нацией — а не корпорацией? Вот и захотели. А вдохнуть в такую толпу нацистскую идею — это пара пустяков.

Тем более что другой идеи не осталось: социалистическую-то отменили. В начале прошлого века Освальд Шпенглер сформулировал дилемму, стоящую перед миром, так: «Пруссачество или социализм?» Сам он был на стороне пруссачества, то есть национальной традиции, а социализм он считал разрушительным явлением. В 30-е годы мир большинством голосов выбрал «пруссачество». Кое-кто ратовал за социализм, но — попробовали делиться, и делиться никому не понравилось. Потом этот выбор «пруссачества» несколько скорректировали, но пафос сохранился и сегодня. И сегодня феномен «пруссачества» расцвел опять.

Не социалистическую идею убили — убили саму идею социума. Гражданская война возникает как субститут идеи социума. Отсутствует социум — появляется гражданская война. Это просто.

Профессор поправляет пенсне (22.05.2011)

Фон Триер попросил прощения у тех, кого задели его слова о Гитлере, но было поздно: совет директоров Каннского фестиваля объявил его персоной нон грата

Неудачная шутка (ничего себе шутка. — М. К.) на Каннском фестивале и последовавшее отлучение шутника от культурного общества — все это смотрится из России странно. Как раз в стране, победившей фашизм, осудить человека за симпатию к Гитлеру — не получится. Не столь давно я по наивности ввязался в полемику по поводу того, был ли фашизм по-настоящему страшен, или же можно считать (цитирую дословно) лагеря Освенцима санаторием по сравнению с ГУЛАГом. Надо сказать, что просвещенное общество меня освистало — мне как дважды два дали понять, что по сравнению с преступлениями большевиков нацистские акции бледнеют. Холокост давно не считается привилегией евреев, фашизм и нацизм уже лидерами в преступлениях не являются, коль скоро есть украинский Голодомор, массовые убийства и геноцид считаются практикой многих стран. Мне доказывали, что в сталинских лагерях погибло больше народу, чем во всей фашистской мясорубке. Фактически это не так — но поскольку чтение источников затруднено, а чтение газетных статей приветствуется — мнение сложилось. Это мнение является профашистским в том смысле, что преступлениям фашизма в понимании истории XX века отводится второстепенное место. Мало этого. Вы не найдете сегодня в Москве ни одного книжного магазина, в котором несколько шкафов не было бы посвящено доблести СС-ваффен, сложной фигуре Гитлера и трагической судьбе идеи фашизма. Это вовсе не преувеличение, это факт.

Изданы роскошные иллюстрированные тома (например, автор летописи войск СС Вольфганг Акунов) о деятельности и героической борьбе дивизий СС — с фотографиями, комбинированной подачей документов. Разумеется, в истории дивизии «Викинг» не упоминается, как ее бойцы вместе с айнзатцкомандой сжигали заживо мирное население русских деревень — но зато рассказывается о том, что в планы викингов входило освободить несчастную славянскую землю от идеологии евреев. Издана книжка некоего историка Пруссакова о Гитлере, которая заканчивается пассажем о том, что подлинная правда станет скоро ясна всем и время фюрера еще придет. Стало совершенно заурядным явлением обсуждение книг Суворова, из которых следует, что Гитлер является жертвой стратегии сталинизма, и не будь провокаций Ленина, не было бы ни Майданека, ни Бухенвальда.

В таком контексте безобидное заявление режиссера фон Триера, что он, дескать, понимает Гитлера и понимает, каково пришлось нацистам, — выглядит совершенно обыденно. Режиссер не сказал ничего такого, что не утверждалось бы сегодня на каждом шагу.

Фактически в цивилизованном мире в последние десятилетия акцент в исторической оценке минувшего века был смещен. Произошло это помимо выдающихся трудов крупнейших мыслителей и историков (Тойнби, Сартра, Хобсбаума, Рассела), но благодаря малозаметной поначалу возне на периферии исторической науки. Там Суворов, здесь Пруссаков, там воспоминания Гудериана, здесь мемуары Шелленберга. И постепенно сформировалось якобы фундированная — а на самом деле лишенная документальной базы — картина XX столетия. И в этой новой картине с фашизма снята вина — она целиком переложена на Россию, на коммунистический режим, на Октябрьскую революцию. Это не историческая, разумеется, посылка, а сугубо политическая. Очевидно, что события последних десятилетий потребовали новой идеологии — у новой идеологии оказались свои маленькие, но прыткие историки.

Ни один крупный историк никогда, ни под каким видом не опубликовал бы это утверждение, не подписался бы под такой доктриной. И прежде всего потому, что история фашизма уводит исследователя очень далеко — в XIX век, к Вагнеру и Ницше, затем к Хьюстону Чемберлену, Мориаку, Карлейлю, к Аксион Франсез и так далее. Дело не только в грабительском Версальском договоре, спровоцировавшем нацию. Приход Гитлера был подготовлен многолетней историей европейской мысли, — а то, что этот дискурс понятен, мы видим сегодня. Однако потребности видеть историю столетия нет — задача дня важнее: требовалось так убедительно заклеймить коммунизм, что оправдание фашизма вышло как бы само собой.

И в этом новом беспамятном мире решение кинематографистов осудить коллегу за понимание Гитлера выглядит старомодно и наивно. Так, вероятно, пожилой профессор мог бы советовать свой внучке не давать поцелуя без любви — плохо представляя себе, как подростки нынче проводят свой досуг.

Странноприимный дом как способ выжить. Всем нам (02.10.2011)

В Москве 24 сентября 2011 года снесли приют Общества сестер матери Терезы, приют для оставленных детей с пороками развития и бомжей, — дом расположен по адресу: ул. 3-я Парковая, д. 44, стр. 1. Общая площадь дома 129 м2, имеется пристройка — еще около 200 м2.

То есть произошло следующее: на фоне необъятных хором, возведенных чиновным ворьем, именно детский приют с неправильно оформленным чем-то — именно приют вызвал желание разобраться. И снесли именно приют, а не тысячи краденных метров вилл с золотыми унитазами. В это же самое время на сайте с говорящим названием «Сноб» невежественный журналист опубликовал эссе против ненавистного ему Маркса, фамильярно именуя автора «Капитала» Карлушей, а десятки невежественных болванов невежде аплодировали: ах, хорошо сказал! На снос приюта реакций маловато — зачем личности сострадание нищим? — зато осуждение коллективных заблуждений у нас в чести. Принято как аксиома, что коллективные утопии — это зло, а развитие общества осуществляется через соревновательное самоутверждение личности. Так совпало, что в это же самое время я сел писать текст с предложением возвести в Москве странноприимный дом. Пока писал, выяснилось, что странноприимные дома в Москве не жалуют. Тем не менее я публикую данный текст с твердым убеждением, что только и именно осуществление этого плана может дать импульс жизни умирающему русскому обществу.

Почему общество умирает?

Умирает общество потому, что коллективная память стерлась за ненадобностью: на стройках капитализма мы забыли о том, что все мы смертны и надо успеть помочь ближнему, который, в свою очередь, поможет твоему потомству. Мы живем так, словно нашим внукам не понадобится кусок хлеба и глоток воды. Мы не успеваем дать, но каждый день успеваем отобрать. Возведенный в статус идеала принцип соревнования и победы сильнейшего напрочь вытеснил из общественного сознания то, что победа над себе подобными не является общественным идеалом. Нет, совсем наоборот! Эта мораль — «Умри ты сегодня, а я завтра», «Пусть всё достанется победителю» — есть мораль блатарей, многократно описанная в мемуарах выживших заключенных концлагерей. Даже в условиях общей беды мораль блатаря «Умри ты сегодня, а я завтра» оказывалась сильнее элементарного сострадания, простейшего инстинкта общественного самосохранения: если мы не поможем слабому, то и нам, и нашим детям никто не поможет.

Сегодня блатная мораль украшена якобы непререкаемой логикой рынка — как же: светлейшие умы человечества доказали, что равенство до добра не доведет, даешь неравенство! — и никому в голову не приходит, что логика эта не абсолютна. Рынок совсем не является идеалом общественного развития, напротив: рынок — это место, где побеждает хитрый, злой, лживый. Рынок — это место, где покупателя обвесят и обманут. Но прежде всего общество, назвавшее рынок идеалом, обмануло само себя. Общество до той поры является обществом — пока оно организовано так, чтобы помогать и давать, а не унижать и отбирать. Требуется помогать одиноким и старым, больным и лишенным крова, сиротам и калекам, детям и младенцам. Не давать из милости, дабы замолить грехи, — пресловутую «церковную десятину», налог на совесть, — но давать в первую очередь, и только во вторую — брать. Пока те, кто не может выжить без помощи, искомую помощь обретают — скопление людей в городах и селах можно именовать обществом и государством. Государство существует, чтобы защищать людей, а вовсе не затем, чтобы их использовать.

Если помощи нуждающимся нет, скопление особей можно именовать стадом или стаей, но на общество и государство это не похоже.

Рынок как принцип общежития отменяет коллективную ответственность и чувство товарищества. Каждый день мы предаем своих близких десятки раз — не поделившись, не истратив усилий на общее дело, не помня о голодающих, помогая унизить память о тех, кто помнил об общественном долге. Появляется «мораль профессионала», подменяющая мораль члена коллектива: пусть каждый хорошо делает свое дело и получает честное вознаграждение — один командует, другой пишет статьи, третий занимается проституцией, четвертый галерейным бизнесом. По-видимому, это разумно, если не учитывать того, что существует главная, первая профессия, — и эта первая профессия отнюдь не проституция, как думают некоторые. Первая профессия — это быть человеком. Общество выживает только в том случае, если живет общим делом. Первой профессией является забота о себе подобных. Если мы прямо сейчас не преодолеем моральную энтропию — не будем помогать ближним и дальним, не будем строить коллективную жизнь в буквальном смысле, а не риторически, — то общество, которое уже развалилось, потеряет и способность к возрождению. Строить в буквальном смысле — означает строительство приютов для бездомных.

Строить таковые необходимо всем миром.

Ниже я описал приют и его возможное функционирование. Я приветствую конструктивную критику и комментарии. Я приветствую советы — финансовые, архитектурные, производственные, организационные, правовые. Я прошу о соучастии как можно большее количество людей. Это наше общее дело. У российского философа Федорова есть книга «Философия общего дела». Вот именно о философии общего дела и речь. Речь идет о воспитании общественного сознания, о создании работающего проекта общества. В условиях, когда гражданское сознание подменено демагогией, — я обращаюсь ко всем с просьбой принять участие в деле строительства общего дома для сирых и покинутых. Почему странноприимный дом? В России сегодня огромное количество сирот и беспризорных, бездомных, бродяг и бесправных людей, отчаявшихся найти кров и работу. Также очень большое количество беженцев — людей, убежавших от произвола национальных диктаторов, от войн, от чиновников, укравших жилье. После распада Союза Советских Социалистических Республик в щели между новыми капиталистическими странами провалилось много людей. Счет на миллионы. Эти люди — беженцы, странники, бомжи, сироты. Нет в нашем так называемом обществе института, занимающегося их проблемой. Как нет такого института в мире — в масштабе всей планеты, переживающей сходный процесс. Но давайте попробуем локально, в одном месте. В дальнейшем, думаю, этот принцип возможно распространить повсеместно.

Как выглядит дом? Это простой дом с коридорной системой, комнаты с туалетами, площадь каждой комнаты не превышает 12–16 метров, и одна комната рассчитана на двоих или четверых. Для больных или для семей с малолетними предусмотрены иные условия. Для здоровых мужчин и женщин — именно так: тесно, но вполне приемлемо. Никаких эффектов современной архитектуры.

Принципиальным является то, что данное строение не служит объектом для самовыражения, — архитектором является житель данного дома и потребность выжить. Ни Заха Хадид, ни Норман Фостер не только не требуются, но не допускаются. Дом возникает как воплощение его необходимых функций — и только. В этом его эстетическая, она же этическая, задача. Комната мала — но это, если угодно, монастырская келья. Предполагается, что в самой комнате люди проводят минимальное время. День занят работой на пользу дома. Дом — это постоянно функционирующая мастерская. Главное в этом доме то, что дом рассчитан на развитие, он сделан так, чтобы разрастаться и принимать в себя все новых жильцов. За этим и строится — как убежище для беззащитных. В этот дом может прийти любой — усталый, больной, бездомный, одинокий. И каждый получит кров. Однако остаться в доме навсегда может только тот, кто работает на развитие этого дома. Таким образом, дом возводится силами тех, кто в нем живет, — это альтернативная государству модель. Я предлагаю бесконечное строительство дома — вширь и ввысь силами самих обитателей. Конструкция дома должна быть столь ясна и проста, а коммуникации столь элементарны, что экстенсивное развитие должно даваться легко. Пристроить одну комнату, и еще одну, и еще — это должно быть самым заурядным и будничным делом, не требующим ничего, кроме доброй воли и сил. Фактически речь идет о коммуне, о монастыре, о кибуце, об общине, выживающей собственными силами. Прецеденты таких коммун имеются — нищие своими силами, по собственной (не подержанной властями) инициативе создают себе убежища и жилища на свалках и пустырях, в брошенных домах, в разоренных заводах. Я предлагаю опереться на этот, уже существующий опыт коллективного строительства. Поддержать ближнего не обещаниями, не партийной корочкой, не благодушным враньем о том, что он скоро станет европейцем, — но лишь тем, что дать ему возможность выжить. Только лишь. Это немного, правда?

Я предлагаю дать возможность развиться самоорганизации обездоленных — не агрессивной, не классово ориентированной, но такой, которая открыла бы возможность строительства модели общества. Нужен дом-убежище, с запрограммированной моделью самовозведения. Если человек хочет остаться в доме, он должен стать плотником и каменщиком, штукатуром и маляром, электриком и сварщиком. Дом должен разрастаться как улей, как муравейник, как Вавилонская башня. Соответственно, архитектурно-эксплуатационный проект должен быть примитивно прост — всякое добавление должно вписываться в общий план и быть простым, по принципу сот.

Остаться жить в доме может только тот, кто непосредственно работает на развитие дома. Администрация, следящая за порядком, присутствует и следит за тем, чтобы никто не использовал пребывание в доме в целях спекулятивных — например, скрыться от правосудия, обирать ближних.

Администрация принципиально не должна получать за работу никаких денег. Чтобы не быть голословным, предлагаю себя на должность одного из директоров. Директоров должно быть несколько, коллегиальный совет, исключающий пристрастия и протекции. Только принцип общего труда, и никакого иного, для поддержания функционирования дома. Всевозможные злоупотребления должны пресекаться полицейскими мерами.

Должно существовать несколько общественных заведений — большие библиотеки, спортзалы, детские сады, ясли, школы. Существуют учителя, рекрутируемые из самих жильцов, — учителя, воспитатели, тренеры, библиотекари не получают никакой зарплаты, помимо права питаться и проживать в доме. Питание — как общее (существует общая столовая или столовые), так и индивидуальное — в комнатах созданы простые условия для самой базовой кухни: чайник, плитка. Обед и ужин — в общих столовых. Продукты самые простые: крупы, овощи, раз в неделю мясо, раз в неделю рыба. Никакого алкоголя и никакого табака. За употребление наркотиков — немедленное выселение. На территории дома не имеют хождения никакие деньги. Всё дается даром — и за всё берется плата в виде трудовой повинности. Это условия монастыря или коммуны, но предполагается, что в такой дом идет тот, кто предпочитает данную жизнь бродяжничеству.

Во всяком обществе возникает прибавочный интеллектуальный продукт: находятся люди, умеющие рисовать, музицировать, сочинять. Все их таланты должны быть направлены только на общее дело. Можно покинуть этот дом и выйти в мир рынка.

Но пока ты принимаешь помощь других, пока ты член этого коллектива, ты обязан отдавать им все свое время — рисовать для них, сочинять стихи для них. Этот дом — не рынок, это общее жилье, это убежище и государство. Любые формы самовыражения и творчества должны стать естественным дополнением среды дома. Для всякого художника должно быть лестным работать не для украшения и без того богатого интерьера — но для создания среды обездоленных, создавать эстетику с нуля.

Саморегуляция

Требуется возвести большой дом и получить землеотвод, достаточный на обильное разрастание дома и превращение дома в автономное хозяйство. Для этого требуется разрешение (какой администрации?) на обладание или долгосрочное пользование землей, позволяющее обширные строительные работы и развертывание приусадебных хозяйств. Во время последней войны и долгие послевоенные годы жители Берлина устраивали огородные хозяйства внутри города — у тысяч семей до сих пор есть свои маленькие огороды внутри города: и горожане, не являясь фермерами, получают элементарные продукты, выращенные своими руками. Этот опыт следует расширить.

В дальнейшем благотворительность заканчивается: дом должен перейти на самообеспечение. Требуется возвести такой дом, который может жить сам по себе. Все жители дома должны работать над тем, чтобы это сообщество продолжало расти и быть жизнеспособным.

Можно сказать, что это утопия. Но это не в большей степени утопия, чем гражданское общество в стране, где все воруют. Мне представляется очевидным, что создание такого дома станет прецедентом, необходимым обществу в целом.

Чего опасаться? Опыта латиноамериканских фавел — с криминальными паханами, использующими нищих. Опыт отечественных лагерей — с бездельниками-блатарями, живущими за счет работяг. Опыт чиновного ворья, получающего деньги на строительство и кладущего их в карман. Опыт сквоттеров — захватывающих пустующую территорию для создания лежбищ наркоманов. Вывод простой. Только реальный 8-часовой труд есть условие нахождения в доме. Это монастырский устав, или, если угодно, — казарменный, или тюремный. Работа каменщиком 8 часов и получасовой перерыв на обед. Никакого вознаграждения. Принципиальное отсутствие денег на всей территории. Принципиальное участие в общих образовательных программах — 8-часовой рабочий день + 4-часовое обучение.

Думаю, что если тысяча человек захотят принять участие в таком деле, то собрать миллион долларов на возведение фундамента и коммуникаций можно быстро. А если усилиями 5 тысяч человек мы найдем возможность возвести такой простой дом и следить там за порядком — то это станет уроком всему государству. В условиях мертвой общественной морали это будет точкой роста нового гражданского сознания. Десяток таких коммун создаст альтернативную систему общественного договора, вынудит учитывать фактор инициативы. Полагаю принципиальным разрешение всем бездомным принять участие в строительстве данного дома — с нулевого цикла.

Условием участия в строительстве является добровольный труд — здесь не предусмотрено иного вознаграждения, нежели членство в коллективе: тот, кто возводит дом, получает право в нем жить, причем только до тех пор, пока продолжает его строить. Это общественный вечный двигатель.

Да, возможны ошибки. Безусловно, это утопия. Возникновение ее оправдано отчаянным общественным положением. Без ошибок не бывает. А пробовать и строить необходимо.

«Единая Россия» — «Зенит»: 1:1 (09.01.2012)

Требовать честных выборов можно: политика — такой же спорт, как футбол

Демократия в тупике, это очевидно всем. Беда не в том, что прошедшие выборы фальшивы, беда в том, что фальшивы любые выборы в принципе — и лучше не будет ни при каком раскладе. Какая бы партия ни победила, для населения это не изменит жизнь никак. Просто потому, что партии представляют не людей, а политические кланы, финансовые семьи, системы договоренностей. Так происходит повсеместно — любая демократическая система демос давно не представляет. И американская система выборщиков, и российская система голосования за кандидата партии — не принимает во внимание тех, кто находится вне политических программ. А вне политических программ находится всё население мира — люди просто живут, людям хочется именно этого.

Все мастерство политика (и трибунного энтузиаста) направлено на то, чтобы убедить отчаявшихся граждан, что один политик честнее, нежели другой. В ситуации, когда программы партий ничем практически не отличаются и партии сменяются часто, — никакие обещания значения не имеют. С народом будет то же самое всегда. Одни партии дают «прав» больше, нежели иные. Однако человеческая жизнь слишком коротка, чтобы ставить слово «права» на первое место.

Права — это то, чем пользуются в будущем. Но жизнь происходит сегодня. Президент Медведев пообещал дать жилье всем ветеранам Великой Отечественной войны в 2013 году. Но дадут им жилье (наверное) в тот год, когда самому молодому — тому, кто пошел на фронт 9 мая 1945 года в возрасте 17 лет, — будет 86 лет. А право на жилье он имел раньше, просто жилья не было. Построили жилья очень много — и продали задорого. Но вот ему жилья нет. А право есть.

Жизнь — это жилье, медикаменты, пенсии, чистый воздух, защита от насилия, забота о маленьких, опека стариков. Причем все вышеперечисленное нужно не завтра — а сегодня. На эти вещи не требуется прав. Это то, что делает общество обществом. Если этих слагаемых в организации общежития нет, то значит, речь идет о стае, казарме, стаде — но не об обществе. И очевидно, что описывать данные вещи как гипотетические права — цинично, во всяком случае, для государства с ракетами.

Однако современная парламентская система этого не позволяет. Не только потому, что депутаты коррумпированы, а многие из них бандиты или в прошлом бандиты. Не только потому, что правящая партия — партия гэбэшников. Но потому, что любые дебаты политиков не имеют никакого отношения к реальности. В условиях демократии — это уже давно параллельная реальность.

Требовать честных выборов можно: политика — такой же спорт, как футбол, где приветствуется объективное судейство.

Но полагать, что от победы «Яблока» или «Справедливой России» изменится жизнь людей, — примерно так же осмысленно, как полагать, что от победы «Зенита» над «Спартаком» улучшится медицинское обслуживание в микрорайоне.

Футбол и политика своим чередом — а жизнь своим чередом.

Следует в принципе реорганизовать парламентскую, а вместе с ней и политическую системы. От политической борьбы в парламенте надо отказаться. Депутаты должны представлять профессии и социальные страты. Следует выбирать депутатов от врачей, учителей, судей, моряков, летчиков, солдат, учеников старших классов, студентов, матерей, пенсионеров и так далее.

Общество должно вспомнить, что прежде всего это союз людей, отвечающих друг за друга. Солдат защищает врача, а врач лечит юриста — у них есть дети и родители, — и эта междисциплинарная связь для общества важнее тех гипотетических «прав», которые им обещает политик. Между профессиями и социальными группами существуют определенные отношения: жизнеспособность этих отношений — гарантия того, что организм живет. Прежде мы передоверяли посреднические функции между социальными стратами политикам, но практика показала, что политика стала представлять особую отдельную касту, не выражающую интересов всего общества.

Думаю, что политики должны быть представлены в парламенте наряду с врачами, и только. Это не ущемляет государственную власть, не подрывает внешнюю политику: речь идет о нижней палате парламента.

Роль верхней палаты (очищенной от ворья) будет заключаться в контроле над решениями Законодательного собрания, над распределением бюджета.

Но это дает возможность народу делегировать в парламент не того, кто обещает, но того, кто делает. Это позволяет видеть, куда идет бюджет — в медицину или на ракеты. Наконец, это возвращает смысл термину «демократия».

Слава пеплу (14.02.2012)

В Музее личных коллекций ГМИИ им. Пушкина открылась выставка книг, проиллюстрированных великими художниками

Поразительно то, что человечество, осудившее книжные костры в Берлине, с радостью приняло глобальное уничтожение книг.

Оказалось, что книги не обязательно жечь, как то практиковали халиф Омар и Геббельс, — куда эффективнее объявить существование книги ненужным.

Именно радикальный способ описал Брэдбери в антиутопии «451 градус по Фаренгейту»: книги заменил прогрессивный телеэкран; а тот, кто читает Данте и Марка Аврелия, — отныне враг развитого общества.

С непонятным удовлетворением мы произносим приговор гуманистической культуре: «Скоро потребность в бумажных изданиях отпадет». Аплодируем убийству книги — хотя осуждаем сожжение Александрийской библиотеки. Славим создателя компьютерных программ как современного гуманиста, хотя сделанное им прямо противоположно идее гуманизма.

Сегодняшний халиф Омар говорит: если то, что есть в книгах, — есть и в интернете, то книги не нужны; а если этого в интернете нет — тогда зачем эти книги?

Едва объем информации превышает размер, удобный для быстрого употребления, как вылезает мурло интернетного комиссара: «Слишком многабукаф!»

Этот окрик серьезнее, нежели хрестоматийное «Караул устал!» — те матросы действительно пытались слушать заседание Учредительного собрания, затянувшееся до полночи и не решившее ничего; сегодняшний матрос интернета рассуждение не воспринимает вообще.

Это началось не вчера: краткое изложение «Илиады», дайджест из «Государства» Платона, тезисы Гамлета — это реальность современного сознания. Масштаб сегодняшних разрушений превосходит былые, но основания те же; книги уничтожали всегда с одной целью — ради унификации общества, удобства управления.

Мы радуемся социальному развитию — интернетным революциям: порыв мгновенно делается всеобщим — каждый есть агитатор каждого. Обретена новая степень свободы: тиран не угонится за подписчиками сетей. Так вместо усатого Старшего Брата на экране телескрина появился Коллективный Старший Брат, тысячеглазый сторож мысли. Команда интернета заодно — и каждый интернет-матрос проверяет и судит каждого, и никакая власть не будет столь эффективна в унификации сознания.

В XX веке революции были книжными, бомбисты читали «Капитал», спорили о Гегеле. Имелся набор убеждений; чтобы доказать их ложность, требовался багаж знаний. Сегодняшний вольнодумец — собеседник сотен тысяч одновременно, он в непрестанном процессе самовыражения, никаким уникальным знанием не располагает по определению — он не сможет пустить его в ход. Времени нет, интернет-матрос пишет короткие восклицания и слышит ответные реплики. Это азбука флажков, сообщения сигнальщика.

За революциями XIX и XX веков стояли фундаментальные труды: Руссо, Прудон, Кропоткин, Маркс, Ленин. За революциями XXI века — книги нет ни единой. Вряд ли Шумпетера или Хайека можно считать инициаторами волнений, а детективы о Фандорине считать гуманистической литературой.

Движущей силой прогресса оказалось освобожденное из книжного плена невежество: мир усвоил главное — свобода лучше, чем несвобода (как прозорливо заметил наш временный президент, поклонник интернета), а детали излишни. Никакой тирании не устоять под этим напором — сатрап ищет оппонента, чтобы его покарать, а оппонента отныне нет. Дичайшая ситуация, когда противник везде, но невидим, — сводит тирана с ума.

Программой восстания не случайно делается отсутствие всякой программы — но даже если упорно пожелать возникновение таковой, это недостижимо: программа вытекает из теории, то есть из книги. А книги больше нет.

Мы говорим друг другу: важно свергнуть тиранию, сделать всё по закону, а программа приложится! Некогда эти слова уже звучали: «Главное нАчать!»

Штука в том, что сделать «по закону» можно лишь при наличии книги, описывающей закон, а теоретической книги мы знать не желаем. Сделаем по понятиям, по неким общим представлениям — так сказать точнее.

Как в сказке про кашу, которая выползла из горшочка и затопила город, из сознания миллионов вырвалась десятилетиями булькавшая идеологическая каша: хотим быть свободными и не замечать других; хотим иметь права и не иметь обязанностей; не хотим казармы, а то, что 90 процентов населения мира живет в бараках, мы за казарменный образ жизни не считаем; бомбим всех, кто не согласен с идеалами демократии, которые гласят, что с ними можно не соглашаться; страшимся мусульманской угрозы, но планомерно уничтожаем христианскую парадигму в искусстве и морали; и так далее, и так далее. Это, безусловно, свободолюбивая каша, но сварена она наспех, без книжных рецептов, сварена коллективным сознанием — по понятиям интернет-матросов.

Эта комковатая каша, накопленная в миллионах голов, расползается по миру — и, как в сказке, мир тонет в каше, тирания локальных диктаторов неизбежно тонет тоже — но тонет вообще всё. Нет способа потоп остановить.

Образ расползающейся каши и ветхозаветный потоп — это одна и та же метафора. Полагаю, история потопа связана именно с этой неукротимой стихией: с водоворотами сумбурных желаний, фонтаном воль и страстей.

Интернетные революции обозначили новое состояние мира — посткнижное бытие. В известном смысле новое посткнижное бытие есть бытие внеисторическое, лишенное памяти и диалога времен. Мы помним только то, что случилось до обеда, и нетвердо. Это, разумеется, не значит, что история прекратила движение. Это лишь значит, что данный отрезок истории — как это уже случалось прежде — не желает обладать памятью.

Всеобщее самовыражение (те 15 минут славы для каждого обывателя, о которых вещал Ворхол) привело к остановке процесса мышления. Помните, как Добчинский просит Хлестакова сказать императору о том, что, мол, живет в городе Н. такой вот — Добчинский! Это и есть главная цель современного гражданина — заявить о своем присутствии, — в этом его свобода. Поскольку желание «обозначить свое присутствие» сильнее желания «быть» — вся энергия существования уходит на воспроизведение отработанных сознанием клише.

Мы находимся в плену не только тоталитарных государств, но и собственного сознания. Массовый энтузиазм приговаривает наш мозг крутить одну и ту же пластинку штампованных убеждений. Даже если это антитоталитарная риторика, от однообразного использования она становится клишированной — то есть тоталитарной по сути. Мы высказываем «убеждения», выработанные спящим сознанием, и это так похоже на подлинные убеждения. Почти как у авторов прежних книг — только бессмысленно.

Поскольку мысль существует лишь до той поры, пока ее думают, а выражение этой мысли уже обозначает прерывание процесса, — представьте, что происходит с разумом, если самовыражение превышает процесс думания во много раз. Это приводит к отупению, мозги снашиваются. Умственная и речевая деградация у активного пользователя интернета наступает примерно через полгода; такая «сингулярия» (пользуясь социологическим термином) начинает повторяться, говорятся ровно те же самые реплики, с той же интонацией. Это вязкое сознание исключает диалог в принципе: не только власть повторяется в споре с оппозицией, а оппозиция буксует в споре с властью. Следующим шагом неизбежно будет проявление животных начал: при отсутствии умственного развития острее проявляется природная составляющая поступка. Для того чтобы убить человека на войне, требуется уничтожить его сознание в мирное время. Ну так это уже произошло.

Чтение книг нужно вот зачем: оно передает читателю идею иерархии мироздания. Путь долгий: в Раю девять кругов и в Аду девять кругов именно потому, что нет просто добра и просто зла, но мир устроен сложно, и потому устроен прекрасно. Любое сплюснутое представление о мире обеднит не только наше сознание — но прежде всего поставит под угрозу бытие наших соседей. Когда Карл Поппер и Ханна Арендт решили противопоставить тоталитаризму вообще гражданское общество вообще — это было прогрессивно по отношению к былым режимам; однако неизбежно провоцировало режимы будущего. Сколь соблазнительным оказалось уравнять Сталина и Гитлера, Пол Пота и Мао — и то, для чего Данте предусмотрел бесчисленное количество градаций, улеглось в сплюснутом сознании на одной тарелке. Этот взгляд на мир (как и история Фоменко, в которой Ярослав Мудрый и Александр Македонский являются одним и тем же лицом) был выражением свободной постмодернистской воли, уставшей от детерминизма. Отныне воцарятся режимы, лишенные книг начисто, — поскольку книги неизбежно представят бытие более сложным, нежели это требуется открытому обществу.

Книга, иллюстрированная художником, есть квинтэссенция христианской культуры. Собственно говоря, всё искусство Ренессанса есть не что иное, как иллюстрации к Великой книге. Микеланджело оставил свою иллюстрацию на потолке капеллы, а Мантенья — на холсте; нам оставили свои иллюстрации Рембрандт и Ван Гог — и вне великого текста, вне книги изобразительного искусства христианского мира нет.

Сегодня в Музее личных коллекций показывают собрание уникальных книг, рисунки к которым сделали Пикассо и Миро, Тапиес и Грис. Последние великие художники модернизма работали недавно, лет 40 назад, — но теперь это уже минувший век, те времена, когда люди считали программу — программно необходимой. В то время художник обращался к зрителю, а в нашем мире, где все творцы на 15 минут, — уже нет ни зрителей, ни художников, ни взаимной ответственности; есть лишь тотальное самовыражение. Крошечное убеждение, помещенное в один абзац, уместившееся в один крик: и книги не стало, и иллюстрировать ее некому.

Выставка имеет прямое отношение к сегодняшнему дню.

Эти книги надо смотреть и читать.

Мне остается добавить только одно: эту коллекцию собрал Борис Фридман, человек поразительный. До того как стать коллекционером уникальных книг, Фридман создал «Микроинформ» — институт компьютерных программ.

Такая вот история.

О стяжательстве и Воскресении. Как государство соотносится с верой? (13.04.2012)

Претензия, вмененная обществом Храму и Патриарху, должна быть переадресована всей русской культуре, воспитанной на православии — на осмыслении этой именно Церкви. Как государство соотносится с верой, особенно если вера изначально связана с понятием славы и силы? Как домашняя вера (Наташи Ростовой, идущей в Страстную неделю в скромный храм) сочетается с грозной проповедью с амвона?

Когда князь Владимир выбирал монотеистическую религию на смену язычеству, его привлекла красота и торжественность обряда Византийского храма. Князь выбирал церковь, которая наглядно являет могущество. Надо сказать, что европейские храмы того времени были просты. Спустя полтора века аббат Сюжер способствовал смене романского стиля на готический: убедил в том, что богатство Церкви суть отражение славы небесной. Православная же религия драгоценным сиянием обряда руководствовалась изначально.

Роскошь не есть прихоть того или иного архипастыря — это дань обряду. Так устроена Православная церковь. Православные — не баптисты, не сайентологи, не квакеры и не адвентисты седьмого дня. Православный храм — не молельный дом протестантской секты, в котором можно находиться, не снимая головного убора (квакерский обычай). Православный храм поражает величием. И Патриарх — по чину, а не по алчной прихоти (хотя это может совпадать, тяга к роскоши может быть особенностью человеческой) — облачен в драгоценные ризы и живет богато. Православная икона иногда утешает, но порой грозит, а часто блещет величием — Христос во Славе и Спас Ярое Око. Властность и слава архипастыря уравновешены несуетным равенством в мире общины, деревенским попом, который столь же нищ, как прихожане.

Многие православные богословы пытались примирить пышный обряд и мягкую веру сельской прихожанки. Некогда отец Павел Флоренский сформулировал простой тезис: «Что полезнее — дать больному лекарство или обучать медицине?» Он, несомненно, выбрал путь врача, дающего лекарство, но были русские мыслители, которые хотели разобраться в медицине.

Так, например, Лев Николаевич Толстой имел много расхождений с ортодоксальной верой. Лев Николаевич не любил обрядовую церковь и высказал немало горьких (и справедливых) упреков по адресу лицемерия и мздоимства. Впрочем, отметим правды ради, что Лев Николаевич не любил вообще неправду и стяжательство как таковое — и вероятность того, что он стал бы хулить Патриарха и одновременно славить миллиардера Прохорова, исчезающе мала.

Можно было бы предположить, что современное наше общество, положившее в основу гражданских прав собственность, приобретательство и стремление к накопительству, отнесется благосклонно к церковной роскоши. Но этого, однако, не произошло.

Демократическая публика, руководствуясь идеалами либерального капитализма, сегодня критикует Православную церковь, и сегодняшняя риторика совпадает с былой, советской риторикой. Помилуйте, неужели же и разницы нет между теми претензиями и нынешними? Понятно, что ископаемый большевик пенял батюшкам за ихние хоромы («все люди братья — люблю с них брать я»), но пристало ли это тем, кто положил в основу прогресса правду сильного и лозунг «мое это мое, а твое будем обсуждать»? А главное, самое впечатляющее: да пристало ли нам идти стопами большевиков? Те же прогрессивные люди, которые сегодня разглядели дефекты РПЦ, вчера сетовали на трудности, которые переживает Церковь при социализме. Храмы стояли полуразрушенные, а часто использовались под складские помещения. Совсем недавно привычным занятием интеллигенции была охота за иконами в разоренных провинциальных церквах. Но одновременно и коллекционировали «Вестники РХД» и ждали возрождения. Ровно те же люди, что сегодня негодуют на алчность попов, вчера еще горевали о разорении имущества батюшек. Что же поменялось? Православие ли стало иным? Или чаяли увидеть какую-то иную церковь, не православную? Но почитайте сказки Афанасьева: спокон веков народ высмеивал жадных попов. С обличениями церковного лицемерия выступали гуманисты и просветители Европы — кстати сказать, многие из аргументов были унаследованы советской властью.

Грехи у Церкви есть; священнослужители, как и прочие люди, пороков не избегли, Церковь — земное учреждение, не небесное. И однако, о поругании Церкви советская интеллигенция печалилась. А вот когда Православная церковь возродилась — хватило пустяка, чтобы вспомнить былую риторику, ту самую, которая раздражала в коммунистах. Неужели сегодняшний демократ родственник партийцу? Ах нет, все серьезнее — нынешние претензии к Церкви, они на качественно ином уровне.

Уже прозвучало: ошибкой России было принятие именно православия. Сходную мысль некогда высказал Петр Яковлевич Чаадаев — он считал, что принятие православия из византийского источника сказалось пагубно на истории социальной жизни России. Сам Чаадаев (вопреки легенде) был православным, а не католиком, но мечтал о единении церквей; как и Владимир Соловьев впоследствии, он думал об экуменизме. Упрек византийскому «мутному источнику» любят цитировать. Однако повторяя упрек Чаадаева, сегодняшний прогрессивный борец думает не о католицизме и отнюдь не об экуменизме. И не о некоем очищенном варианте православия, разумеется, идет речь. И вовсе не о лозунге нестяжателей в конфликте с иосифлянами. Ну какое же, право, нестяжательство сегодня?

Речь сегодня идет о том понимании роли церкви, которое несет с собой Реформация. Максимально секуляризированная религия, личная ответственность служителя, право паствы судить о пастыре, каждый сам себе пастырь — это все манера рассуждения протестантской общины, вовсе не православного мира. И эта метаморфоза в общественном сознании тех людей, которые вчера горевали об утраченной вере отцов, любопытна. Такой взгляд на христианскую веру и священнослужителей появляется одновременно с идеалами рынка и капитализма. Идея возникновения капитализма из протестантизма (описанный Вебером феномен) стала причиной новых комплексов в России. В который уже раз Россия испытала чувство культурной несостоятельности: мало было нам татарского ига, мало было нам злокозненного коммунизма, мало было нам планового хозяйства, вот оказывается теперь, что и религия у нас некондиционная. В приличных странах вон во что верят, а у нас?

И, подобно желанию переделать Россию в пятьсот дней, введя экономические новшества, возникает желание еще более дерзновенное: вовсе изменить культурную природу Отечества и его историю. Некогда Николай Бердяев выводил истоки русского коммунизма из феномена православной общины — таким образом, хотя мы и повторяем советскую риторику сегодня, но суть ее противоположная: видимо, желание радикального искоренения коммунистических корней ведет к отрицанию православия. То есть это, собственно говоря, проходит по ведомству столыпинских реформ, троцкистских фантазий и вообще любых российских преобразований глобального характера — искоренение общинного сознания вообще. Но вот реально ли заменить православную историю Отечества на протестантскую, сказать затруднительно. Возможность культурной трансплантации, лечения страны на генетическом уровне еще социальными практиками не опробована. То есть попытки такие были и программы писались, но неловко и вспоминать авторов.

И если не брать этих программ тридцатых годов, а руководствоваться гуманистическими традициями, то они таковы: уважать свою историю, чтить веру отцов, не плевать в собственное прошлое, а принимать его. История — это не проклятие, не замок с привидениями, а сокровище, которое следует изучать и понимать.

В условиях гражданской смуты рушить и Церковь как последнюю моральную скрепу общества — опрометчиво. И хотя призыв к несяжательству можно лишь приветствовать, но будет вовсе славно, если мораль сия будет применяться не выборочно, но повсеместно.

Отказаться от стяжательства — достойно. Стяжательство — есть позор и непоправимая беда для человеческой натуры. Об этом задолго до возникновения христианства предупреждали Платон, Диоген Синопский, Антисфен и Сенека. Деньги уродуют человеческую натуру, а изобретательность в добыче богатства мобилизует хитрость, лживость, властность, но отнюдь не доброту и сострадание. Церковь с античными мыслителями сугубо солидарна. Жизнь отдельных пастырей и простые сельские церкви как нельзя лучше это иллюстрируют.

Однако сам по себе институт Церкви и жизнь ее главных предстоятелей — это нечто иное. Пышность убранства церкви есть воплощение славы Господа, есть элемент обрядовой веры. В уместности этого обряда можно сомневаться, этот обряд можно обсудить в теологическом диспуте. В конце концов, можно пенять князю Владимиру, зачем выбрал православие, а не иудаизм, где убранство храма попроще. Можно алкать перемены православия на лютеранство и полагать, что вслед за лютеровской «боевой проповедью против турок» возникнет новый пафос в умиротворении Кавказа. А можно — и это наиболее благородно — вернуться к образу жизни прихожан катакомбной церкви.

Лев Толстой не признавал таинства Воскресения — в преддверии светлого праздника Пасхи Христовой, об этом нелишне вспомнить. В этом было основное расхождение толстовского христианства с ортодоксальным православием. Он считал Иисуса смертным человеком, а чудо Воскресения трактовал как духовное перерождение человека. Отказаться от греховной жизни, открыть себя к состраданию ближним, жить интересами всех, а не своей персональной наживы — в этом, по Толстому, и есть чудо Воскресения, человеческого и общественного.

И если бы наше завистливое и корыстное общество захотело такого Воскресения — было бы не жаль и согласиться с критикой церковного обряда. Но опровергать торжественную часть православного обряда и одновременно поклоняться золотому тельцу — это поразительная особенность нашего кривого времени. Служить отдельно взятому бандиту и протестовать против бандитизма как такового — в истории феномен не новый, но в новом времени казус приобрел характер эпидемии.

И если у кого-то возникла мысль, что это есть путь к гражданскому обществу, то мысль эта в большей степени утопична, нежели насаждение коммунистических идеалов при помощи лагерей.

Экономист, который был оборотнем (19.10.2012)

Русская народная сказка

В истории существует великое множество оборотней. Например, современники были убеждены, что Чезаре Борджиа днем гуляет по городу, а ночью преображается в вурдалака. Из самых известных — история про Мелезинду Лузиньян, дело было в VIII веке. Дама эта была одновременно и драконом. Однажды супруг вошел без стука к ней в опочивальню и был потрясен, увидев у жены чешуйчатый хвост. Мелезинда с пронзительным криком вылетела в окно и больше никогда не возвращалась, лишь по ночам крылатая змея заглядывала в комнаты сыновей. Можно упомянуть древнекитайские придания о лисах, оборачивающихся женщинами на ночь, а поутру убегавших к себе в норы. Раввин, создавший глиняного Голема, и доктор Джекил, открывший способ превращаться в мистера Хайда, — они в своей алхимии пользовались историческим опытом человечества, сохраненным в преданиях.

Автор данного текста не подвержен суевериям более других, напротив, склонен рассматривать явления с точки зрения логики. Допустим, оборотней нет. То есть мы верим в то, что акция «Газпрома» соответствует ста рублям, а в то, что Мелезинда летала вокруг замка, — в это мы не верим. Вампиров, полагаем мы, нет. Зато верим, что государственные облигации будут когда-нибудь погашены. Верим в финансовый капитализм, то есть в то, что нарисованное на бумаге соответствует реальной работе промышленности в мире, — а народные придания подвергаем сомнению. Позвольте спросить, а почему так? Почему следует доверять всякому деятелю из сословия экономистов больше, чем свидетельствам поколений своих предков? Каким критерием мы руководствуемся, давая такое предпочтение? Вот, скажем, министр финансов сказал, что кризис кончился и надо опять вкладывать деньги в акции нефтяных компаний. В это вы верите? А сотни тысяч сказителей, не сговариваясь, оставили истории о том, как люди оборачиваются животными, — и вот в эту простую — естественную! — вещь мы поверить не можем?

Оборотничество — не есть что-то колдовское и недоступное пониманию. Это просто-напросто нахождение между двумя мирами, не что иное, как обычное промежуточное состояние, то, что иные философы определяли как сумерки души. Свойства и качества двух полярных субстанций оказываются взаимосвязаны — оборотень есть как бы трансформатор, он аккумулирует две несхожие субстанции.

Рассмотрим оборотничество применимо к социокультурной эволюции человечества. В этом смысле Россия — страна-оборотень. Она обращается то в Запад, то в Восток, не являясь, по сути, ни тем, ни другим. Она — обыкновенный вервольф, вот эта ее оборотническая природа и должна быть учеными изучена. Кем является дама Лузиньян — женщиной или драконом? Она является оборотнем, соединяющим в себе и то, и другое. И так же обстоит дело с Россией. Как у всякого оборотня, у России есть определенная цикличность в превращениях. Периоды, когда Россия воображает себя Европой, длятся примерно 10–15 лет, а потом сменяются на 30-40-летний период стагнации, который исследователи европейско-прогрессивной ориентации воспринимают как регресс и откат вспять. Многим ревнителям прогресса мнится, что Россия изменяет себе и своему европейскому пути, когда она возвращается к своей византийской ипостаси. На деле же это никакой не регресс, ни в коем случае не измена. И даже соревнования между динамичной цивилизацией западного толка и стагнацией сталинско-брежневского образца — такого соревнования нет. Это всего лишь циклы бытия оборотня. Короткий день в европейском обличье сменяется долгой ночью восточноподобной тирании — и это попросту такая природа вервольфа, именуемого в исторических хрониках словом «Россия». Не климат пугал приезжих де Кюстинов и Герберштейнов, не варварские нравы — европейские исследователи оставили нам записки о куда более экзотических землях. Пугал их непредсказуемый характер объекта исследования — они терялись: что именно они изучают? И если оказывалось, что период их исследований падал на завершение российского цикла и они становились свидетелями превращения, — их охватывал почти что суеверный ужас. Сюда же плюсуются и иррациональные отзывы самих русских о природе своего отечества. «Умом Россию не понять» — как прикажете западному ученому обходиться с такой посылкой? Он стремится понять именно умом, он хочет фактами объяснить то, что необъяснимо фактами: именно потому, что природа оборотня двойная, одни факты следует располагать в одной шкале, а другие факты — в другой! Существует неимоверное количество исследований России: большинство из них абсолютно бесполезны с научной точки зрения. Если изучать природу оборотня, то именно как природу оборотня, но не как природу существа, лишь одному биологическому виду принадлежащего.

С этим же феноменом связаны и разочарования западных дипломатов и чиновников, имеющих дело с русскими коллегами. Им кажется, что на их российских коллег давит государственный аппарат, заставляет их ежесекундно менять взгляды, отказываться от вчерашних обещаний. Западный дипломат полагает, что русский коллега, находясь вне занимаемой должности, делается совсем иным человеком. Он — как нормальный гуманоид — не сделал бы того-то и того-то. Его государство неволит, так считает наблюдатель. Не так, совсем даже не в этом дело! Просто чиновник, сросшийся с природой своей страны, — этот чиновник мимикрирует так же, как и сама страна. Бороться за демократию — давай! Строить вертикаль власти — с рвением! И то, что призывы меняются практически каждый день, — никак не настораживает рьяного чиновника. Он естественным образом — то есть присущим его естеству вервольфа образом — меняет природу взглядов, приоритеты, ценности, все сразу. Вчера он вызволял из ссылки диссидента Сахарова — а завтра он гонит его с трибуны. Вчера он давал волю сопредельным странам и республикам — а сегодня вводит в них войска. Да нет же, это не хитрость, он не стратег, помилуйте, какая здесь может быть стратегия! Чиновник, отдающий эти противоречивые приказы, — он просто оборотень и ведет себя соответственно. Мы с вами наблюдали, как мимикрировала демократическая элита в класс чиновничества. Толпы с плакатами, отчаянные митинги — почему всего этого не стало? Призывы вместе бороться, лозунги и декларации — куда же они все делись в одночасье? И сами люди, их произносящие, где они? Вчера эти славные герои боролись за гражданские права и открытое общество — сегодня почти все герои демократического движения получили государственные посты. Как может один и тот же человек попеременно быть премьер-министром, затем возглавлять оппозиционную партию, затем становиться губернатором при авторитарном президенте? Как такое возможно? — вопиет социальный доктринер. Но именно так только и возможно, если иметь в виду природу российского суккуба. Оборотни, они не плохие, они просто иные.

В мире ясных культурных валентностей, в том мире, где исторический процесс обеспечил ученых знанием культурной составляющей всякого общества, в этом самом мире Россия пребывает до сих пор абсолютно неизученной — и тем самым остается непредсказуемой величиной. Говорят о «загадке русской души», а на деле имеют в виду наибанальнейший вопрос: хотят русские с нами дружить или шарахнут по нам бомбой? Они за разрядку или за гегемонию? Самое поразительное, что ответа на этот вопрос не существует, и спрашивать политического лидера об этом — все равно что спрашивать мистера Джекила о том, что сделает ночью мистер Хайд. Мистер Джекил этого просто не знает! Он искренне хочет дружить, этот милый русский политик с интеллигентным лицом! А почему он завтра начнет войну, обрежет газ — он об этом никак не догадывается.

Ну, разумеется, непонимание Западом Востока, а Востоком — Запада имеет свою, еще более сложную историю. Разумеется, стена непонимания меж культурами не может быть разрушена за одну ночь — и надо ли это делать в принципе? Но наличие в подлунном мире культурно-исторического оборотня — России — делает эту границу меж Востоком и Западом проницаемой, не вполне четкой. То, что случается с Россией, ее западные и восточные соседи обычно трактуют как свидетельство глобальных тенденций — а на деле это лишь циклы существования. Любопытно то, что перемену, случившуюся с Россией двадцать лет назад, Запад склонен интерпретировать как объективное свидетельство своей победы над восточной конструкцией. А эта перемена была лишь определенным этапом в жизни вервольфа. Пропел петух, и реформы оказались не то чтобы забыты — просто речь уже не о них. Никто не предавал реформы — этого никак не хочет понять свободолюбивый интеллектуал на Западе, — нет надобности их предавать! Они просто уже неактуальны для нового цикла жизни.

Особо следует отметить поразительный факт — самую, вероятно, интересную аберрацию в новейшей экономике. Дело в том, что западная модель финансового капитализма, то есть воображаемые, нереальные ценности, вмененные сознанию обывателя как объективная реальность существования, — эта западная модель была внедрена в тело оборотня — России. Случившееся в дальнейшем относится не столько к истории экономики, сколько к истории логики — это обыкновенный силлогизм. Некая воображаемая вещь, существующая только в сознании, помещена в такое специальное сознание, которое меняется циклически, а, следовательно, информацию о воображаемой вещи не может передать своей другой ипостаси. Россия просто не помнит — и не может помнить! — о той умозрительной конструкции (гражданские права — цивилизация — финансовый капитализм), которую когда-то взяла в качестве лекарства от тирании. Эта воображаемая конструкция была усвоена сознанием доктора Джекила, он так и собирался лечить общество. Но мистер Хайд этого не помнит! В том мире, откуда Россия брала эту модель, финансовый капитализм существовал в связке с идеей демократии. В России, в новой ее ипостаси, этой связки нет и быть не может; мы начинаем говорить о суверенной демократии не потому, что озлобились, — просто мистер Хайд должен найти в своем сознании хоть какой-то аргумент — зачем бы ему эти акции и что с этими нарезанными бумажками делать? Теперь этот же самый финансовый капитализм — со всеми его акциями, опциями и фикциями — служит уже не становлению среднего класса, а его раскулачиванию, собиранию в управляемую послушную массу.

Процесс коллективизации пошел по всему миру, собственно, так и было задумано. Сказка пришла к своему концу, положенные превращения совершились — до очередного цикла можно уже не волноваться.

Так и всякий Иван-дурак, совершив положенное количество подвигов, заканчивает свою эпопею тем, что женится на царевне, делается, как и прежний царь, вором и самодуром, а мед и пиво текут по его бороде.

Загрузка...