Тяжело. Словно камнем стянута грудь, словно гранитным одеялом укрыты ноги. Не вздохнуть. Наверное, я все еще пьян. Но кто разбудил меня, кто осмелился? Темнота, и ничего кроме. Ночь? Встану — раздавлю контру. Кто дышал мне в лицо, кто кричал мне в ухо? В рудниках сгною. Камень проклятый — не дает шевельнуться! Я пьян, конечно. Эй, холуи, вы где, забыли про хозяина? Сюда. Освободите грудь. Надо встать. Все, не могу больше, сейчас я вас, сейчас…
Встаю.
Тяжело, тяжело, тяжело — грудь содрогается от нечеловеческой муки. Встаю. Будто взрыв, и душный мрак раздвигается. Нет, это не камень, не гранит, это — земля, глина, песок. Грязь. Луна и ветер, болтающиеся фонари и ночная прохлада. Хорошо… Где я? Красная кирпичная стена громоздится рядом, бесконечной полосой уходит вперед и назад, упирается в небо гигантскими зубцами. Башни, пылающие в свете прожекторов, одна впереди, другая сзади — Боровицкая и Водовзводная. Пятилучевые свастики цвета артериальной крови — на шпилях. Все ясно, местность опознана. Вокруг деревья, газоны, ухоженные дорожки, ровные ряды мемориальных плит на могилах народных героев среднего звена. Аллея Славы. Аршинах в шестидесяти должен быть мостик через ров и Боровицкие ворота — вовнутрь. Мир поделен красным кирпичом надвое: здесь, снаружи, просто город. По ту сторону стены — Столица Нашей Родины, надежно укрывшаяся на двадцати пяти десятинах древнерусской крепости. Здесь рабы, там хозяева. Ближайших холуев вождя закапывают также возле этой стены, но в другом месте, чтобы плевки с Мавзолея долетали… По набережной шуршит шинами одинокий автомобиль — далеко, за деревьями его не видно. Приближается. Надеюсь, не мясовоз. А то притормозит, и доказывай потом вежливому офицеру, что ты давно не раб, что ты как раз хозяин…
Разворачиваюсь. Под ногами обнаруживается яма — нелепая, бесформенная, страшная. Газон будто наизнанку вывернут. На дне смутно темнеют останки длинного ящика, в отвалах мокрой почвы валяются ошметки гнилых досок, мемориальная плита отброшена на пару саженей вбок. Вот это да! Что за мерзавцы осквернили могилу? Где патруль? Расстрелять… Мрамор расколот, на одной из частей призрачно блестит золотой профиль — мой. Знакомая картинка. Работы самого Хорька, главного художника державы. Сляпал за три минуты, забредя однажды ко мне в кабинет. А рядом… Моя же собственная книга, испачканная, потрепанная, жалкая — последнее переиздание…
Я пьян, да? Белая горячка?
Кошмар стремительно разрастается. Наконец-то догадываюсь осмотреть себя, ощупать себя, прислушаться к себе, и вдруг вижу, вдруг чувствую… Шок, провал в памяти. Оказывается, я стою перед дверью своей квартиры, причем совершенно не помню, как добрался. Хорошо иметь в ногах специальное устройство, назубок знающее дорогу домой. Тебе плохо, ты пьян, старого шофера забрали, нового еще не дали, голова полностью выключена, холуй-очкарик, с которым ты еще в школе учился, добросовестно пишет за тебя передовицу в одну из центральных газет и помочь ничем не может, но ты, как настоящий мужчина, возвращаешься сам, либо пешком, либо при помощи патруля, колотишь в дверь ногой, и тебя подхватывает верная, ко всему привыкшая жена. Хорошо быть настоящим мужчиной. Впрочем, дом практически рядом с аллеей Славы — до Боровицкой башни дойти, сразу на Манежную и до перекрестка. Номер три. Престижный дом, правительственный, даже название в народе имеет — «Угловой». Здесь все свои проживают, никаких вам рабов. Через ночь мясовоз к парадному входу подъезжает, чистит квартиры от замаскировавшихся и примкнувших, чтобы оставшимся спокойнее дышалось… Нет, все равно не знаю, как дошел, крутится в памяти лишь забавное кино, будто бы я плечом проламываю запертые двери подъезда — легко, играючи, оба ряда, — будто бы нокаутирую вскочившего с топчана швейцара, вызываю лифт…
Стучу ногой. Жена, принимай хозяина! Бегом!
Ногой? Кость, одетая в гнилой ботинок. Вместо брюк — дырявая полуистлевшая тряпка, сквозь которую также видны кости — бедренные, надколенники, берцовые, какие там еще… Что со мной? Неожиданно в голове восстанавливается нелепая картинка, та самая, явившаяся причиной шока. Подношу к лицу руки и снова вижу — как и там, на набережной, — заплесневевшие фаланги пальцев, без кожи, без мяса, голые, тонкие, отвратительные. Кто я?
На стук не отвечают. Исступленно колочу, ногой и рукой одновременно. Дерево тяжко стонет, готовясь покорно разлететься на куски. Нет, крушить не стоит — свое ведь, не чужое. Дергаю за ручку — обламывается. Ага, услышала, забегала, дурочка моя дрессированная! Поправляю пиджак, вернее то, что было когда-то пиджаком, стряхиваю с лохмотьев землю, жду. Открывает незнакомый мужчина. В халате. Решительно стискивает пальцами пистолет. Глядит на меня и тут же роняет челюсть, резко начинает трястись, пятится, пятится. Будь все это не в бреду, я бы точно испугался — черного ствола, наставленного мне в грудь… Здравствуй, геноссе — пытаюсь остаться вежливым, но только бестолково клацаю зубами. И вдруг получается вой — гулкий, протяжный. Гость уже не пятится, потому что утыкается спиной в вешалку, точно в висящую там шинель. С крючка падает фуражка. Очевидно, военная форма — его. Нашивки незнакомы. В каком же ты звании, доблестный боец Новой Гвардии? И почему ты в халате, камрад? И где моя жена? Где она, сука подзаборная, в какую щель уползла?
Переступаю порог. Привычно сворачиваю в коридор, оттолкнув этого жеребца, и вперед, мимо кабинета, мимо какой-то старухи, жмущейся у комнаты домработницы — к спальне, к нашей спальне. Стоп. Оглядываюсь. Старуха громко шепчет: «Нет, нет, не может быть!», а жеребец молчит, контра, язык проглотил со страху, смотрит на меня, забыв про пистолет. Вхожу. Постельное белье в призрачном свете торшера кажется багровым. Ага, ты все-таки здесь, пышечка! На своем рабочем месте, правильно. В ночной рубашке. Я тебе такую не покупал, интересная у тебя рубашечка. Что же ты мужа не встречаешь? Может, из-за чужих подштанников, валяющихся на ковре? Так ведь прибрать могла бы, не позориться. Или из кровати лень вылезать? Нет, вовсе не лень — вон как взвилась, выше метнувшейся по стенам тени, вон как запорхала, разметала по спальне волосы…
И прическа у нее другая. И похудела вроде бы, и с лицом что-то странное. Вообще, вся такая посвежевшая, помолодевшая — просто убить хочется. Убить… Надо же, как ее обновили, всего за один вечер! Эх, боец-жеребец, что мне теперь с вами обоими делать?.. Шагаю к ней. Визжит. Хочу поймать ее, жену свою бесстыжую. Но в комнате вдруг становится нестерпимо громко, что-то бьет меня в спину, что-то мелкое и подлое. Лопается стекло в старинном буфете — прямо напротив. И сразу тихо. Он в меня выстрелил, подкравшись сзади, твой офицер без подштанников! Как же так, он — в меня… Оборачиваюсь, понимая, что это все. Сейчас упаду. Сейчас проснусь, заору, переполненный благородным страхом. Безликий пес из обслуги вольет в меня глоток целительного пойла, а потом дотащит мое капризное тело до сортира, и мне будет хорошо, хорошо… Нет. Стою, не падаю. Не просыпаюсь. Пистолет в руке гостя оглушительно вздрагивает, второй раз ударив меня — в грудь, — и тогда я поднимаю с пола осколок стекла. Моей костяной ладони совсем не больно, когда я втыкаю прозрачное треугольное лезвие в трепещущее горло. Белые полосы на халате стремительно исчезают — сверху вниз. «Витя, Витя!» — заходится криком жена. Мое имя не Витя, — говорю ей, — уже забыла, как мужа своего зовут? Но вместо фразы вновь получается вой, всего лишь бессильный вой. Я хватаю наконец ее за плечо, подтягиваю к себе — рвется прочь! Месит воздух свободной рукой, сдирая с меня ветхую ткань, обнажая мои грязно-серые ребра, и я с наслаждением бью ее по лицу.
Дрянь.
Она опрокидывается на спину и замолкает. Опять становится тихо. Впрочем, теперь слышно, как стонет в коридоре старуха: «Господи, за что? Зачем он явился, Господи, всю жизнь мне сломал, пьяница, недоделок чертов, даже подохнуть нормально не мог — зачем, зачем? Я же похоронила его, похоронила, Господи…» О ком она? Уставилась мутным взглядом в раскрытую дверь, не решаясь войти. Кто такая? Не имеет значения. Друг семьи мирно прилег на пол, это главное. Друг семьи пытается ползти куда-то, растопырив волосатые ноги, выгибаясь и натужно хрюкая. Он уже помочился под себя, он явно собирается выпустить из кишечника все лишнее. Пакостное существо. Выскочившая наружу мошна мелко дергается — это, это главное… Жена поднимается, шепча: «Витя, Витя, Витя…» — совсем сдурела, бесстыжая. Забыла, из какого дерьма тебя вытащили? Сжав костяшки пальцев, делаю шаг — к ней. Она…
Ее нет в супружеской спальне. Чтобы разбить своим телом окно, нужна секунда. Чтобы долететь до асфальта — эн секунд. Седьмой этаж, эн плюс один, и ее больше нет, твари неблагодарной. Сама решила, сама нашла выход из положения. Старуха хрипит где-то сзади: «... ты же дочь убил! Дочь, наша дочь! Господи, за что!..» Старуха уже здесь, ползет к окну, однако выглянуть не успевает, падает возле подоконника, хватая ртом воздух. Какая дочь? — кричу я. Бред, просто бред! Моей дочери и трех лет не исполнилось, — кричу я им всем, — моя дочь должна быть в детской, если только ваши выстрелы ее не разбудили:.. Мир наполнен воем. Низким, утробным — заткнуть уши, разбить головой стены. И вдруг получается осмысленный звук. Рожденный в груди звук сотрясает позвоночник, рвется наверх, клокочет, толкается, — распирает вставшие на пути челюсти, — наконец-то складываясь во фразу:
— Кто звал меня?
Освободился!
Кто звал меня? Ответа нет, и я выхожу в коридор, переступив через того, который под ногами. Из детской выглядывает заспанный всклокоченный пацан, обнаруживает меня, оторопело говорит: «Ой, чего это?» — и сразу прячется. Голос его неожиданно остр — пронзает, словно копье. Я вздрагиваю, но движения не прекращаю. Останавливаюсь возле вешалки, чтобы посмотреться в зеркало. Череп и кости, жуть. Кто я, Господи? Зачем, за что… Смотрю и смотрю, не могу отвести взгляд. Как я смотрю, если вместо глаз у меня дырки? Как я слышу, как думаю?.. Мальчишка снова высовывается, бесстрашно вопит, срываясь: «Папа! Тут чего-то такое ходит! Бабуш-ка-а!..» Кто звал меня, — мгновенно оборачиваюсь. Он шарахается — нет мне ответа…
Впрочем, не так уж я и страшен, особенно если приодеть меня получше. Снимаю с крючка шикарную шинель и с удовольствием натягиваю поверх лохмотьев. Поднимаю упавшую фуражку. Кожаный обод надежно обнимает затылок. В зеркале — подтянутый офицер. А что, даже красив! Настоящий мужчина, рыцарь тьмы…
Белая горячка все не кончается. «Мама, ты где!» — несется из детской плач мальчика, терзая мою душу, ни на что не похожим гулом отдаваясь в голове, и я покидаю собственную квартиру, ставшую чужой всего за одну пьяную ночь… Значит, ты считаешь, что я «недоделок чертов»? — вспоминается вдруг старуха. Это я-то недоделок? Я — высокопоставленный холуй государства, ведущий сотрудник министерства, где куется мнение народных масс, можно сказать — десница самого Бригадира Правды, как любовно именуют в народе моего хозяина. Выдвиженец, который еще будучи подростком участвовал в событиях Января 24-го, всем сердцем принял идеи Великой Русской Революции. Мало того — известнейший детский писатель, сочинивший бессмертную книгу «Повести Просто Так». Я — вполне молодой, полный сил мужчина… был…
Неужели? Был…
Да ну вас, это всего лишь сон! Вон как вы разбегаетесь, едва я появляюсь из подъезда! Сон… Не ждали такого молодца? Думали, просто шпана в дом заглянула, думали, ребятишки погулять захотели, двери выломали, вахтера заставили в штаны наложить, и вы бы их лениво взяли за воротнички, запихали бы в фургон, повыбивав остатки зубов, и спасен был бы знаменитый дом… Только стрелять в меня бесполезно, дорогой товарищ, проверено ведь уже! Тебя я догоню, обязательно, обязательно — и головой об стену, и еще раз, не жалея сил, чтобы осторожнее обращался с оружием, чтобы уважал старших по званию. В руках — липкое месиво. Хрустит, сминается, брызжет темным соком…
Был патруль, нет патруля. Только упакованный в форму кровавый бифштекс остается на тротуаре. Струсили, орлы недоучившиеся, разлетелись. Автомобиль свой бросили, герои. Странный автомобиль — огромный, а сидит низко и двигателем урчит почти неслышно. Вместительный, грозный. Отличная вещь, полезная государству, даже жаль, что это плод больного воображения. Красивая вещь. Я вообще люблю красивое, я истинный рыцарь. Лошадей обожаю, например. Впрочем, сейчас выбирать не приходится — залезаю в стальную кабину, предварительно обтерев шинелью костяшки пальцев. Как Управлять этим чудищем? Ладно, руль есть, педали есть, разберемся.
Некоторое время разбираюсь. Еду.
Хорошо еду, не хуже других диковинных чудовищ, изредка попадающихся навстречу. Не хуже многочисленных странных автомобилей — маленьких, гладких, как в детских книгах рисуют. По Манежной вдоль сада, мимо Колымажной, мимо Константиновской, в сторону набережной. Вот и аллея Славы. Здесь, откуда начался мой бред, ходят люди в военной форме, топчут газоны, негромко переговариваются, бросают окурки. Очевидно, ищут негодяев, посмевших выкопать из земли мои останки. У тротуара дремлют красивые автомобили, принадлежащие службе Спокойного Сна. Три буквы «С». На боку моего фургона также имеются эти волшебные буквы, бросающие в холодный пот любого нормального человека, и я проезжаю без задержек. Я — свой. Интересно, что обо мне говорили, прежде чем закопать? Что писали в газетах? Наверное, много прекрасных, трогающих душу слов, если уж решили похоронить на аллее Славы. Мол, верой и правдой служил он Отечеству, безжалостен был к врагам свободной нации, остро заточенным пером пригвождал к бумаге моралистов и догматиков. Мол, целое поколение истинных евразийцев воспитал своими книгами, мол, неравнодушен был к лошадям и старинному оружию — гордость наша, герой среднего звена…
Что же вчера со мной случилось?
Выворачиваю на набережную. Слева — бесконечная зубчатая стена, символ порядка, справа — река, символ любви к родине. Вчера? А может, не вчера? Сколько времени прошло — дней, лет? Покоиться на аллее Славы, держа грудью мраморную плиту, — большая честь. Там хоронят только погибших на посту, только умерших не своей смертью. Не своей смертью… Что случилось? И почему, почему рядом с могилой валялась моя книга?.. Мчусь вперед, к площади. Мелькают башни. Ночной воздух толкается в глазницы, врываясь через открытое боковое окно. Я неудержим. Когда же меня разбудят, когда освободят от вопросов?
Впрочем, главную площадь страны также оставляю слева, решив не привлекать к себе внимания. Потому что пространство с той стороны Покровского собора пустынно, мертво, охраняемое прожекторами и бдительными взглядами часовых. Объезжаю по Хрустальному, торможу на Никольской улице. До Военного музея добираюсь пешком, вспугнув пару случайных ночных теней. Площадь открывается навстречу, теперь уже с противоположной стороны. Пустынна и мертва, дьявольски красива. Красно-белые башни стоят на страже беспокойного сна счастливых евразийцев, прокалывая небо пятиконечными символами чистоты национального генофонда. Без двух час — показывают часы на Спасской. Самое время для подвигов…
Вот оно! Наконец-то!
Кирпичная громада музея медленно закрывает освещенное прожекторами красное с белым. Привычный маршрут. По Военному проезду захожу зданию в тыл, оказываюсь перед дубовой дверью. Наконец-то… Но ведь Манеж в двух шагах. До моего дома — 200 саженей вдоль стены, от Троицких ворот направо, мимо Манежа, а там и родной перекресток. Почему я объехал Кремль почти по периметру, почему сразу не погнал автомобиль сюда? Очевидно, чтобы обмануть службу СС. Или чтобы взглянуть еще раз на аллею Славы… А может — боялся? Оттягивал этот момент, трус? Именно здесь, в Военном музее, за дубовыми дверями, за толщей ржавого кирпича я и сплю сейчас, мечусь в белой горячке, тщетно пытаясь проснуться. Именно здесь я напился вчера, отмечая со своим быдлом успешную сдачу очередной придворной речи нашего Бригадира Правды. Я пришел разбудить себя. Неужели боюсь?
Служебный вход, разумеется, заперт. Звонить, стучать? Зачем? Дерево взламывается легко и приятно, лопается с хрустом, бессильное сдержать мой кулак. Я внутри. Тусклый мрамор, тусклая лестница, тяжелый свет — до боли знакомая картина. Мы всегда приходили сюда через этот вход, потому что центральный — тот, что с площади, — крепко запечатан, открывается только перед особенными гостями. Верный Петро отключал сигнализацию и впускал нас, шумных, веселых, всесильных, верный Петро вел нас в подвалы, где никто не мог помешать нам чувствовать себя хозяевами. Мы — молодость страны, мы — невидимая власть. Только свои, только соратники, проверенные в каждодневных боях за святую Русь. И охранники, тащившие водку, и бабы, на ходу снимавшие чулки, — все свои. Никаких полукровок, кристально чистый генофонд, надежда возрождающейся нации. Кроме Петро, правда, но кто об этом знает? Кто знает, что дед у него был немец, а бабушка еврейка? Впрочем, не это страшно, ну жил бы он себе с волчьим паспортом в каком-либо из столичных спецкварталов, если бы те самые дед с бабкой не были к тому же представителями немецкого дворянства, обнищавшими на русской земле. Наши с ним папы в одной гимназии обучались, до революции естественно, а мы дружили с детства. И третий друг у нас был, Очкарик, тоже из семьи потомственных интеллигентов. Прямо как в романах, идиллия. Первого друга я администратором мертвого музея сделал, второго посадил редактором журнала — пользуйтесь моим всесилием, лижите мне пятки в приступах холуйской благодарности… А подвалы здесь шикарные, оборудованы не хуже кремлевских. В залы подняться давно уже не тянет. Раньше тянуло — просто побродить по этажам, на оружие посмотреть, на доспехи, на чучела, красотой законсервированной полюбоваться. Музеи ведь закрыты — с тех пор, как фракция генетиков сумела счистить с коммунистического трона масонскую накипь, освободить партию великого Ленина от убийц и лицемеров. Музеи закрыты, потому что Январская Революция продолжается, потому что живы еще интернациональные предрассудки, потому что любое, самое крохотное зернышко чужой культуры — враг свободной нации.
Сейчас сигнализация отнюдь не отключена. Верещит где-то вдалеке. Иду по первому этажу, насквозь — в холл. Навстречу выскакивает заспанный старик, на ходу застегивающий форменные брюки. Застываем лицом к лицу. Бежать он не может, ноги его не слушаются, вместо этого он вяло шевелит губами, явно желая что-то сказать. Кто такой? Похож на отца моего верного администратора, только седой. Носатый, тощий, неопрятный. Неужели это… Вне сомнений. Значит, он тоже жив, пес облезлый, — как и та старуха в моей квартире?
Шепчет. Что? Шепчет, задыхаясь: «Я знал, что ты ко мне придешь, дьявол, дьявол!..» Шагаю к нему, хочу обнять товарища по детским и недетским играм, однако он отпрыгивает и падает, споткнувшись о ступеньку. Как же вы постарели, холуи мои пустоголовые, как же вы поизносились! Он исступленно бормочет: «Нет, не надо меня, не надо… Товарищ полковник, я не предал национал-ленинизм, я такой же патриот, как и раньше, внучкой клянусь!.. Не предал, хозяин!..» — и я склоняюсь над ним, всматриваясь в маленькие мутные глаза. Приятно быть полковником. Но все же, сколько лет прошло, Петро? Чей ты теперь? Кто посмел перевести тебя из начальников в сторожа? Он отползает, вытирая задницей камень, он уже кричит, яростно клацая зубами: о том, что правильно я вернулся, что эти сволочи превратили страну в отхожее место, что предательство кругом, что зря мы кровь проливали… Тогда я хочу съязвить: мол, если и проливал ты кровь, товарищ, то лишь чужую, вечным трусом ты был, — как и я, разумеется, — что пока я культурно служил первым референтом при Министре печати, главном идеологе державы, пойманный им на старый добрый крючок, ты просто ползал на брюхе перед каждой встречной сволочью — передо мной, например, — только бы не испачкать собой черное брюхо мясовоза, только бы не улечься на решетку с кровостоком, специально постеленную на дне всех-всех красивых автомобилей. Причем здесь национал-ленинизм, товарищ мой дорогой? Я хочу съязвить, но сквозь зубы опять прорывается проклятое, страшное:
— Кто…
Вопрос остается недосказанным. Верный друг Петро визжит, захлебываясь воздухом: «Это не я! Это твой Бригадир, это он приказал! Он тебе завидовал, твоему таланту, внучкой клянусь! Сам все организовал, а потом шум поднял, будто эсэсовцы бдительность растеряли, позволяют врагам лучших людей убивать!» Визжит и плачет. Корчится на полу от страха, зачем-то пытаясь встать на четвереньки. Пес… «Я не виноват, хозяин! Я ему всегда про тебя врал, правду ни за что на свете не говорил! Они меня заставляли, да, но ведь это еще до той ночи было, еще до той ночи…»
— Кто звал меня? — все-таки спрашиваю я, и скулеж мгновенно обрывается. Старик смотрит снизу вверх, мелко трясясь. Нет мне ответа! Перешагиваю через вспотевшее тело, поднимаюсь по мраморной лестнице, топчу ковровую дорожку… Итак, меня убили. Очевидно, давно — той ночью, когда я в очередной раз напился. Вчерашней ночью. Здесь, в этом самом музее — заснул и не проснулся. Забавно. Значит, именно Бригадир Правды сделал из меня героя, павшего от руки какого-нибудь юдоазиата? Все понятно: захотелось ему посадить кое-кого из своих друзей в дерьмо, чтобы переподчинить наконец службу СС, чтобы отпихнуть конкурентов от трона вождя. А Петро, значит, шпионил за мной? Ну конечно, кто кроме него мог донести нашему Министру про некое мелкое обстоятельство, позволившее посадить мой талант на короткую цепь! Да, держали меня крепко, спасибо тебе, друг. Не хуже, чем я тебя с твоей бабулей Исаакова колена. Но зачем в таком случае Бригадиру делать «куклу» из столь ценного холуя?
Пьяная галлюцинация, пропади все пропадом…
Анфилада сумеречных комнат, пропитанная дежурным светом, висит в вечности. Первый этаж, как всегда, манит, зовет, ложится под ноги. Гулко плыву, разрезая сумерки грудью… Ударное оружие: палицы, булавы, кистени. Клинковое оружие: мечи, кинжалы, шпаги, сабли… Кончар с изъеденным временем клинком, катцбальгер, чинкведей, скъявона с немыслимо скрученной гардой… Древковое оружие: копья, секиры, алебарды…
Грозная завораживающая красота, опора государства и права — ждет моих рук. Стрелковое оружие этажом выше, еще выше — образцы восемнадцатого — двадцатого веков, но душа моя не хочет выше. Душа моя здесь, в этих залах. Какой из спящих под стеклом предметов разбудить? Очень много имитаций, как современных, так и девятнадцатого века, как претендующих на подлинность, так и явных подделок. Что выбрать? Сыпятся осколки: я выбрал. Готический двуручник XIV века, обоюдоострый, с простой крестовиной, с круглой головкой, без излишеств в виде инкрустаций или аппликаций — анонимное оружие настоящих рыцарей. Копия, конечно. На самом деле изготовлен не раньше прошлого века, по заказу какого-нибудь богатого аристократа. Прежде чем попасть сюда, висел в чьей-то роскошной гостиной, выдаваемый хозяином за подлинник. Впрочем, прекрасный экземпляр. Легко поднимаю меч за рукоять, размахиваюсь, затем с наслаждением обрушиваю железную лавину на пол. Паркет взрывается, прорубленный до перекрытия. Анфиладу сотрясает эхо. Да, изделие уникальное, древний мастер поработал на славу. Выдираю клинок, шагаю дальше. Тороплюсь: сила распирает чужую форму, рвется прочь, требует действия.
Кто дал мне силу?
Я назову тебя Друже, — говорю оружию, покорно лежащему на моем плече. Хоть и не в России ты рожден, не в Златоусте или Туле, а в каком-нибудь враждебном нам Золингене, ты станешь у меня русским. Верным Другом я буду звать тебя, и только тебя, и никого кроме, отныне и навсегда… Нет, не так — слишком пошло это, слишком фальшиво. Я назову тебя… назову тебя — Раб. О! Святой Раб — превосходное имя… Нет, и это не верно. Оскорбительно, грубо, наивно. Прости, прости, прости, не раб ты мне, а… А кто? Какое же имя у тебя, товарищ?
Залы доспехов. Чешуйчатый панцирь, щитки и шлем — древний Рим. Деревянный щит, обтянутый мехом, — разумеется, не мой уровень. Разнообразные кольчуги, колеты, кирасы, готические шлемы, шаллеры, морионы… Что выбрать? Рифленые латы, обильно украшенные золотом, сплошь покрытые орнаментом, конечно, впечатляют. Но к чему мне хвастливая пышность, ласкавшая взоры богатых дворян? К чему бессмысленная декоративность, если душа жаждет настоящего и простого? Я выбираю вот это. Полудоспех пехотинца, XVI век. Никакой парадности. Минимум канфаренных излишеств, отчаянная нацеленность на бой. Рушится очередной музейный стенд: я освобождаю металл, десятилетиями ждавший меня. Черная сталь светится, отталкивает жалкую электрическую муть, сочащуюся сверху. Чтобы одеть доспех на себя, приходится расстаться с полковничьей шинелью. Непередаваемые ощущения. И только шлем, как ни странно, тесноват, поэтому я вынужден отказаться от его услуг, вернуть офицерскую фуражку на прежнее место. Впрочем, оно и к лучшему — ничто не помешает мне вовремя обнаружить врага. Вновь принимаю меч в руки. Его холодная уверенность, его безжалостная правда наполняют душу до краев. Рассекаю клинком воздух, убеждаясь в том, что новая одежда не сковывает моих движений. Интересно, как я выгляжу? Ответ на этот вопрос сейчас будет получен — достаточно увидеть свое отражение во влажных песьих глазках…
Я неудержим.
Бесшумно спускаюсь по лестнице обратно в холл. Сигнализация уже молчит, зато слышен гулкий торопливый шепот: «Вы обязательно передайте это хозяину! Да не свихнулся я! Передайте, вы меня поняли?» Ага, старик беседует с кем-то по телефону. Смешной телефон — маленький, кругленький, будто игрушечный. А он, оказывается, смельчак, наш Петро! Не сбежал, не уполз в какую-нибудь щель. Впрочем, объяснение тому простое: двое эсэсовцев рядом. Плюс еще двое — на полусогнутых спешат мне навстречу, опасливо вглядываясь во тьму. «Ой!» — говорит один, потому что из тьмы появляюсь я. «Ой!» — через мгновение повторяет он же и медленно опускается на кафельный пол, изучая взглядом дыру в своем брюхе. Там пульсирует что-то густое, черное, противное. У второго реакция получше, но пальнуть и он не успевает. Мальчишка! Ведь я ненавижу пальбу, ненавижу и боюсь — с детства, с той зимы 24-го года, когда всю ночь ползал по баррикаде, оглохший и ослепший, сражаясь с псевдокоммунистической сволочью, до полного отупения перезаряжая винтовки взрослым бойцам… Не знал, да? Боюсь до дрожи в суставах, ненавижу до тьмы в глазницах, именно поэтому я бью с размаху, сверху вниз, по руке с пистолетом. Экий я неловкий — попадаю в плечо. Обращаться с оружием не умею, вы уж простите, друзья, пробел в воспитании… Оказывается, это страшно, если с размаху. Жаль, полюбоваться сделанным нет времени: оставшиеся двое суетятся, храбро орут, но я уже здесь, я коротко взмахиваю мечом, и стриженая голова влажно шлепается на стол. Надо же, не промахнулся! Точно в шею — оказывается, это не менее любопытно, — и воинственный матерный клич обрублен. Еще короткое движение! Но теперь получается плохо и грубо, лезвие с равнодушным хрустом входит суетящемуся телу в бок, и тело мгновенно успокаивается, падает на колени, стоит, качаясь, тогда я берусь поудобнее за рукоять, — обеими кистями сразу, — принимаю устойчивую позу лесоруба, неторопливо прицеливаюсь и рублю. Спокойно, аккуратно — будто дрова. Кафельная плитка раскалывается от удара. Невообразимо, фантастически красиво… Да, я не обучен фехтованию! Ну и что с того, если я понял главное правило: не сомневаться до и не смотреть после. Да, я пока не настолько сроднился с покорившейся мне сталью, чтобы неотразимый ее полет сопровождался божественным пением — едва слышным свистом, знаком высшего мастерства. Зато я хорошо выучил обязательное условие победы — не думать ни о чем… С клинка скупо капает, из кусков недоучившихся патриотов толчками выходит жизнь. Все правильно. Где ты, старик? Кому ты звонил, какую новость просил передать? Может быть, ту, что я вернулся?
Он выползает откуда-то снизу и скулит мне в ноги с трусливой радостью: мол, здорово ты их, хозяин, никогда такой жути не видал, а сам я, мол, как раз выяснил для тебя все, что нужно, специально из-за этого и звонил в секретариат, ты ничего такого не думай, хозяин, нет, просто Бригадир сейчас в Кремле, у них там ночное бдение по случаю завтрашних выборов, он ведь опять вскарабкался на вершину, правой рукой Нового заделался, так что здесь рядом эта сволочь, очень удачно получается, далеко за ним ходить не надо, а я человек маленький, с меня спрашивать нечего, не я тебя предал, не я, не я, внучкой клянусь…
Острием меча нежно приподымаю его голову и смотрю ему в глаза. Там — ничего. Стекло и гипс. Он застывает на четвереньках, как и полагается истинному другу детства, он тщетно строит улыбку, неестественно задрав носатое лицо, он старается освободить подбородок от мертвящего прикосновения. Фискал, дешевка, юдо-азиат. Жалеешь себя, грязный ховер, тоскуешь, что не успел удрать? Продолжая глядеть ему в глаза, надавливаю на рукоять. Неопрятная старческая шея благодарно откликается — стремительной алой волной. Но мне уже не интересно, я ухожу, не оглядываясь, с удовольствием слушая, как хлюпает под офицерскими ботинками теплая кашица, я чувствую, я точно знаю — с потрудившегося клинка капает, капает, капает…
Раньше мне никого не приходилось убивать. Если не считать того бородатого дядю-интернационалиста. Того, который поймал меня в подворотне, предложил поиграть в войнушку, вложил в мою руку револьвер и дал боевое задание — пробраться к баррикаде, что была на перекрестке, и пальнуть в плохого командира. Я согласился, но сначала испытал оружие на нем самом, вложив в пальчик всю имевшуюся ненависть. До сих пор помню, как это громко — впервые спустить курок. А затем действительно пошел на перекресток, чтобы остаться там до конца, — вместе с другими героями Января, — ведь ради этого я и сбежал из теплой квартиры, украв у соседки гигантский кухонный нож. Правда, был еще один дядя, в пенсне, который утащил меня в первый попавшийся подъезд, который кричал, что детям на баррикадах делать нечего, но тот, скорее всего, не умер, поскольку я ткнул его ножом слабо, неумело, лишь бы отвязался… Однако давно это было. В год подлого убийства Ленина. В год, когда русский народ поднялся с колен. А потому — дядю-интернационалиста не считаем. Итак, раньше мне не приходилось убивать, дураку, трусу, интеллигенту. Прожить жизнь, не познав, как прилипает к хозяйским ногам холуйская кровь, — смешно и глупо. Но сегодня ночью я освобождаю себя от мирских условностей. Во сне можно все, товарищи. Особенно если учесть, что я уже похоронен вами и терять мне нечего. Верно, Петро? Молчишь, иуда. Верно, любимая жена моя? Говоришь, зря я своего будущего зятя зарезал? А что мне еще оставалось, старая ты дура! Вы же первые начали, твари теплокровные, почему-то не пришлись вам по нраву восставшие останки детского писателя, вам всем, братья евразийцы, так что не обижайтесь теперь. Страшные сцены с вашим участием хорошо успокаивают мечущуюся в белой горячке душу. Каждый новый эпизод ясно показывает: нет, не угасла фантазия того пьяного интеллигента, который бесконечно бредит сейчас всеми вами, валяясь непонятно где и непонятно в каком виде… Но как вам удается сразу узнавать меня, если сам я вижу в зеркале только истлевшие мощи? Бред, бред и бред. Может, потому что вы всегда ждали моего возвращения? Может, потому что зрение ваше обострили долгие годы страха? Впрочем, это неважно. Главное — в ином. ОН со мной, мой друг, мой раб, ОН поит жизнью мои высохшие руки, ОН тяжко лязгает, в ритм шагам подпрыгивая на моем железном плече. Вдвоем мы сочиним такую сказку, перед которой померкнут готические сюжеты…
Сказку?
Вот оно! Нашел!.. Я нашел тебе имя, — ликуя, сообщаю светящемуся в сумерках мечу. Соавтор… Нарекаю Соавтором — будь им, не откажи заскучавшему писателю. Ведь я обожаю раздваиваться, распадаться на части, чтобы становиться затем единым и неделимым, люблю играть в чужие судьбы, баловаться словами — весело, но всерьез. Забыли, сволочи? Как я мистифицировал читающую публику, написав «Повести Просто Так» от лица якобы двух авторов, которые прямо в тексте перебивают друг друга, дерутся за перо, бумагу, пихаются возле пишущей машинки и так далее… Впрочем, сейчас будет честно. Мы сочиним с тобой роскошную концовку этого сна, мы не разочаруем Его — Того, Который…
Который Дал Мне…
Того, Который Дал Мне Силу.
Вперед! Хватит мыслей. Меня ждет Бригадир Правды, он объяснит мне все, освободит мою грудь от бурлящих вопросов. А потом — о! — потом я пригну этого властолюбивого карлика к полу, подниму светящийся Соавтор повыше — и…
Моросит дождь, перед служебным входом мокнет серая туша мясовоза. Водитель резво вываливается из кабины, бежит куда-то, оскальзываясь, — очевидно, ему я тоже не нравлюсь. Что ж, автомобиль мне очень кстати, иначе пришлось бы возвращаться на Никольскую. Залезаю вовнутрь, заново изучаю управление. Стартер и здесь отсутствует, двигатель запускается с помощью ключа — забавное новшество, впрочем, уже освоенное мною в предыдущую поездку. Завожусь, еду.
Еду по площади — нагло, открыто. Трудятся стеклоочистители, Соавтор смирно лежит на двух соседних сиденьях… Как попасть в Кремль? Можно разогнаться и на полном ходу воткнуться в какие-либо из ворот. Нет, бесполезно, чугунные плиты даже не почувствуют этот удар. Тем более, за первой линией металла есть и вторая. Можно попытаться перелезть через стену, предварительно угнав пожарную машину, но пока я занимаюсь поисками, ночное бдение в Теремном дворце закончится, и хозяева земли русской разъедутся кто куда. Или поступить проще — разбить ворота собственноручно, точно так же, как прочие встававшие на моем пути преграды? Вдруг получится? Хотя бы вот эти, Спасские — главные ворота на главной площади. Не караулить же, в самом деле, пока кто-нибудь из проверенных захочет попасть вовнутрь!
Караулить не требуется: неприступные створки открываются сами. Сегодняшней ночью мне везет чуть больше, чем той, прошлой, оставшейся незавершенной. Это хорошо. Выкатывается большой белый лимузин, и я плавно сворачиваю к нему, не снижая скорость. Ишь ты, наверное, правительственный. Отличный конь, еще одна мечта сорокалетнего сочинителя, возомнившего себя невидимой властью. Кто внутри — непонятно. Надеюсь, не Бригадир Правды, это было бы слишком просто. Перед столкновением вижу разинутый в немом вопле рот водителя — где-то внизу, у каменной мостовой, — вижу розовые ладони, прилипшие к боковому стеклу лимузина, затем принимаю удар и мчусь дальше, к башне, под арку, во тьму тоннеля, а смятая железная коробка остается сзади, отброшенная за ненадобностью на газон. Не лезь под ноги, компаньеро! Охрана бежит вдогонку, запоздало стреляя, но я уже пронзил кирпичную толщу насквозь, я уже здесь, у вас, принимайте гостя.
Мимо монастыря — на вольные просторы Ивановской площади. Пустынно и тихо. Мимо колокольни, мимо Двенадцати апостолов, прямиком к Колымажскому въезду. Ага, вот и конец тишине! Шеренга безликих теней спешит наперерез. Неужели меня встречают? Что ж, польщен. Быстро же они опомнились, псы казенные, прекрасная выучка. Впрочем, внезапно грянувшая пальба заглушает все постороннее — и шум двигателя, и дождь, и мысли. У них автоматическое оружие, у меня — только раздирающий грудь вой. Руль больше не подвластен мне, автомобиль уводит влево, влево, влево. Нет, не удержать — переднее колесо пробито. В стеклах расцветают аккуратные паутинки, одна за другой. За стеклами бешено мелькает. Патриаршие палаты надвигаются, загораживают собой небо, свирепая неодолимая сила швыряет меня вперед, в пустоту и сырость, пробивает моим лбом ветровое стекло, но тут все кончается, потому что внешний мир уже неподвижен. Из капота выплескивается пламя, рвется в кабину, и я прыгаю в раскрывшуюся от удара дверь.
Ливень.
Я невредим, разумеется. В руке Соавтор — я не забыл тебя, брат! Мясовоз своротил кузовом будку охраны, оттуда тянутся задушенные крики, но слушать их мне некогда. Бегу прочь. Сзади огонь и грохот. Длинная кольчужная юбка путается в ногах, весомо бьет под колени. Вот он, въезд в Царские дворы, я все-таки добрался до него, перехитрил красно-белые стены! Бегу. Во дворе засада: прыщавый юноша, закусив от усердия губу, садит из автомата — в меня! в упор! — пробив в кирасе одну сплошную дыру, и мне ничего не остается, кроме как шагнуть к нему. Лязгает о булыжник замолчавший автомат. Человек разваливается, поделенный мечом надвое, раскрывается дождю, вспенивает лужу — сначала верхней своей половиной, затем нижней. Сила переполняет меня. Сила и ненависть. И еще — вопрос, этот проклятый вопрос. Бегу дальше, ныряю под арку, и снова через двор, к лестнице. Наверху, на плоской крыше Мастерских палат, сияют электрическим светом Терема — святая святых здешнего мира. Вожди нации не спят. Теоретики и практики, обеспечившие победное шествие генетики по планете, на боевом посту. Замечательно. Только путь вперед, увы, не свободен, забит человеческим мясом, которое серыми волнами катится по лестнице, и тогда я вздымаю Соавтор над головой.
Я принимаю бой!
Мяса оказывается слишком много. Агрессивное и упрямое, плотное и мокрое, оно слаженно визжит, корчится и хватает меня за ноги, оно сотрясает мир бессмысленной стрельбой. Клинок вязнет. Доспех мгновенно превращен в сито, редкие пули рикошетом улетают в ночь. Трудно. Впрочем, бегу — вверх по ступенькам. Любопытно, что будет, если садануть в меня из пушки?
К счастью, пушки у них нет, и я уже на просторной крыше подклета. Здесь легче, свободнее — двуногие куски плоти с готовностью драпают, уступая мне дорогу. По каменной лестнице, на Переднюю площадку, только вверх! Я неудержим…
Красно-белый трехэтажный дворец, подсвеченный прожекторами, вызывающе ярок на пасмурном желтом фоне окруживших его зданий. Фантастически красиво, невозможно представить себе что-нибудь более воинственное. Дворец будто связан невидимыми токами с темнеющими вдалеке крепостными стенами. Идеология цвета — точная наука, русские мастера всегда это понимали. Однако не время эстетствовать! Тук-тук, кто в Тереме живет? Массивная резная дверь, крякнув, слетает с петель. Внутри еще легче — светло и сухо, нет автоматчиков и значительно меньше никчемной суеты. Дубовый паркет. Внутри — телохранители. Отборные крепкотелые экземпляры, Соавтору такие будут особенно приятны. И смекалистые к тому же, быстро соображают, что пулей гостя не остановить. Мастера рукопашного боя, они ловко уворачиваются от порхающего по залу меча, атакуют по одиночке, но ведь их тренированные кулаки — ничто в сравнении со мной. Отчаянные парни. Вот один сломал себе сустав, и я милосердно отсекаю пострадавшую конечность. Вот другой вывихнул ногу, упал, растяпа, и я колющим ударом освобождаю его от мучений. Вот следующие двое расползаются по ковровой дорожке, дополняя тончайший узор жирными полосами… Я вступаю на Золотое крыльцо. Где же вы, хозяева, куда спрятались? Лечу на второй этаж, прорубаюсь сквозь строй роскошных дверей. Пусто, пусто, пусто. Буйство красок. Вышколенные холуи в панике шарахаются по углам. Нависающие своды, опутанные бесконечным цветочным орнаментом, круглые потолки, расписанные древними сюжетами, анфилада разноцветных комнат — мертвое пространство. Где вы, покажитесь!
Ну, разумеется, они на третьем этаже. Мог бы сразу догадаться, герой-референт. Здесь, — в Верхнем Теремке, в этом удивительном дворце во дворце, символе загадочной русской души, — испокон веков устраивались боярские посиделки. Растоптана последняя пара телохранителей, сокрушена последняя дверь, и в зал вхожу я. Горит люстра, радужно поблескивают изразцы. Витражи скучно темнеют в окнах, растеряв из-за ночи все свои цвета. Шесть стариков — вершат в тишине таинство власти. Впрочем, сейчас эти шестеро толпятся в противоположном конце, трусливо бросив стол в центре. Плюс секретарь, молодой и ухоженный, торопится ко мне, демонстрируя удаль и служебное рвение, но его приходится кончить сразу, возле круглой изразцовой печи, на глазах у почтенной публики. Они хором вскрикивают. Они отчаянно дергают дальние двери — заперто, выхода нет. Кому-то плохо. От кучки вождей отделяется один — очевидно, самый храбрый, — приближается ко мне.
Приближается…
— Кто… — сотрясает меня вопрос. — Кто…
Человек останавливается, будто наткнувшись на зеркало.
«Я? — тревожно удивляется он. — Я новый государь, то есть руководитель страны этой. А вы кто?»
Молчу. Молчу и смотрю на него, бедолагу. Вот он, значит, какой — Новый. Что ж, лицо умное, взгляд честный и сильный — производит впечатление. Хорошо держится, умело прячет страх. Не старый еще мужчина, что само по себе поразительно, к тому же совершенно незнакомый. Наверное, выдвиженец вроде меня. Одет в европейский костюм, что поразительно вдвойне, поскольку начиная с 17-го года, еще с тех пор, как мы освободили престол от забывших Русь Рюриковичей, сменившая их компания мудрых старцев предпочитала появляться на людях либо в укороченных кафтанах, либо в холщевых рубахах… А что, прекрасный у него костюм. Просто чудо, а не костюм. Строжайше черный, без единой морщинки, аккуратный до глянца — боевой доспех настоящего хозяина. Остальные здесь присутствующие также красуются в безупречных пиджаках, брюках, галстуках, но его наряд — особый. Магия власти… Я молчу, и все молчат. Хозяин ждет ответа, натужно двигая бровями. Я делаю к нему шаг, тогда он сам начинает говорить, громко и жадно, с неподобающей его сану поспешностью — о том, что он ученый с мировым именем, что ранее заведовал кафедрой генетики при Высшей партийной школе, и именно в то благословенное время, — осознав, насколько недейственны существующие структуры народного коммунизма, ясно увидев необходимость наполнить национал-ленинизм новым содержанием, — он активно включился в общественную жизнь страны. Да, народ был прав, поддержав в 24-м взбунтовавшихся ученых. И те в свою очередь поступили исключительно разумно, судив масонов беспощадным революционным судом — за подлое убийство Владимира Андреевича Потехина, известного всему человечеству под псевдонимом Ленин, за целенаправленное осквернение Православия. Да, русский дух начал возрождаться. Но требовалось пойти еще дальше. Требовалось вернуть народу уверенность в богоизбранности власти, нашей власти, чем он, Новый, и занялся, добившись этого высокого поста. И вот завтра — знаменательный день, завершающая фаза формирования гражданских структур. Прямые тайные выборы в Совет Согласия при Новом Государе, впервые в истории организуемые на многонациональной основе, которые навсегда сорвут клеймо расизма с чистой в своей основе евразийской идеи, которые пригасят пожар бесконечных бунтов. Кроме того, выборы позволят определить наконец истинный национальный состав наших великих земель, что, очевидно, явится главным их итогом, хорошо послужит делу восстановления Империи…
Его костюм не дает мне покоя! Неодолимое могущество, колдовской зов исходит из этого нехитрого портновского шедевра. Я делаю еще шаг, и человек убыстряет речь. Он зачем-то начинает докладывать о терзающих его душу грандиозных мечтах — заложить на севере, в Дельте реки Невы, современный город, ни в чем не уступающий заокеанским, как символ обновленной Руси, назвать стройку Второй Москвой или, возможно, Москвой-на-Море, воскрешая тем самым утраченное имя столицы, — но тут его прерывают. Один из ждущих своей участи стариков, подкравшись сзади, что-то шепчет ему — точно в хозяйское ухо.
Бригадир Правды! Что-то объясняет, тыча миниатюрным пальцем в мою сторону…
«Ах, вот вы кто, — звенит голосом Новый, не в силах больше удерживать дрожь. — Я в молодости читал вашу книгу, да. Хорошая была книга, нужная, лучшая для того времени…» Завершить мысль он опять не успевает. Я делаю последний шаг, поднимаю Соавтор и бью. По седеющей благородной голове. Плашмя, разумеется, аккуратно и несильно — только чтобы оглушить, чтобы не испачкать роскошный пиджак. Надо же, — мельком удивляюсь я, — бывший Министр печати меня тоже узнал, причем безошибочно, причем мгновенно… Бригадир Правды трусливо отпрыгивает к окну. А мой сановный собеседник опрокидывается, жалко мычит, пытается встать, перевернувшись на живот, суча ногами по паркету. Простите, государь, опыта мне, как всегда, не хватило. Простите, если есть кого прощать… Впрочем, встать ему не удается, он сидит, прикрыв глаза, раскинув короткие ноги, он держится руками за голову и бормочет с тоской…
«Как вы не понимаете, — бормочет он, лязгая челюстями. — Мои планы, это не отступление, не предательство, это объективная потребность нации в пересмотре и замене ценностей… Господь вас накажет. Господь мой всемилостивый, я же все, все… Все — для Тебя, Господи, все по правилам. Остановись, дай исполнить начатое, дай начать великое…»
Подхожу ближе и бью вторично. Теперь — кулаком. Молитва оборвана, Новый лежит на спине, изумленно глядя на меня, вяло шевеля губами. Нагибаюсь к нему. Мучается, но пока еще дышит. Крепкий мужик, здоровая русская кость! Ясным шепотом сообщает мне, что я поступаю дурно, что я неблагодарная тварь, ведь несмотря на истинную причину моей смерти партия сделала из меня легенду, которая долго будет жить в людских сердцах, ведь партия прекрасно знает, что на самом деле я подох не так красиво, как сочинено в предисловиях и послесловиях, на самом деле я примитивно захлебнулся собственной рвотой — в пьяном забытьи…
Не может быть!
Собственной рвотой…
Ложь! Память обо мне жива в людских сердцах совсем по другой причине, дорогие товарищи по партии! Я кричу изо всех сил — в белое лицо подо мной. Книга, моя книга, вот что народ помнит и любит! — кричу я… Человек не слышит. Он продолжает шептать — с нарастающей яростью, прицельно следя за мной точками зрачков, — снова про черную неблагодарность, снова про неотвратимость наказания. Потому что, оказывается, именно он, Новый, не дал в свое время хода воспоминаниям моего тайного друга-соавтора, в которых было подробно описано, как легендарные «Повести…» в действительности появились на свет, откуда в их текстах взялись два разноликих авторских «Я», потому что если экземпляр этих скандальных воспоминаний и оказался за границей, то вины государства здесь нет — было сделано все возможное, все необходимое… Когда он, обретя прежний голос, вспоминает с горечью, насколько запоздало в нашей стране введение служб кремации, я протягиваю руку и стискиваю каменными пальцами его трепещущее горло. Человек хрипит недолго — замолкает. Замолкает…
В Теремке тихо.
Медленно разгибаюсь. Пять пар стариковских глаз наблюдают за мной. В глазах ужас. Хорошо. Бригадир Правды, не решаясь подойти ближе, опирается руками о стол и начинает возбужденно ораторствовать — своевременно, мол, ты расправился с этим самозванцем, который под барабанную дробь лицемерных фраз подрубил самые корни народного коммунизма, который отнял У нас священное понятие «вождь», который ради любви толпы способен даже вернуть златоглавой столице дореволюционное имя… В его глаза я вглядываюсь особенно тщательно. Увы, там вовсе не ужас. Восторг, ожидание чуда, что-то еще, глубоко припрятанное. И я гадливо отворачиваюсь.
Итак, Очкарик не выдержал, разговорился-таки, друг детства. Возжаждал-таки справедливости. Конечно, зачем молчать, если хозяин больше не стоит на пути, если чужая слава так беззащитна! Пока я был жив, он не смел брыкаться, писатель-неудачник, вполне удовлетворялся редакторским креслом. Пока я был жив… Предал, и он предал… Да, я боялся публичной огласки, боялся позора. Что тут скрывать? Да, я не мог навсегда заткнуть Очкарику рот, убрав его из этой жизни тем или иным способом, потому что Бригадир Правды ясно дал понять — если что-нибудь подобное случится, со мной будет не лучше. Но теперь я свободен. Державший меня крючок сорван, спасибо всем вам…
Поздно.
Бывший мой начальник без устали работает языком, косясь взглядом на труп у меня под ногами. Ясно — он уже видит на троне себя. Одного себя, никого, кроме себя. Сумасшедшая мечта захватила его рассудок целиком, вспенила его старческую кровь. Поразительно, он почти не изменился, в отличие от других участников бреда. Такой же маленький и пухлый, седой, сохранивший свои знаменитые щеки, которые были видны у него сзади. В меру постаревший. Хотя сам он — живая история, ведь еще в грозном 24-м он был в гуще политических драк, лично организовывал переименование столицы, затем участвовал в судебном процессе над убийцами Ленина, где и произнес ставшую классической формулу: «Еврейский вопрос? Здесь нет вопроса, только ответы». Сколько же ему лет, сморчку? Сколько вообще лет прошло? И наконец, наконец:
— Кто…
Он сразу переключается. Бригадир Правды всегда славился отточенной реакцией на крутых виражах дипломатических бесед. «Неужели не знаешь? — говорит он. — По твоему делу было следствие, но официальная версия, как ты догадываешься, не соответствует истине. Тебя убил администратор музея, где вы устраивали… м-м… вечера отдыха. Он инсценировал несчастный случай — якобы ты захлебнулся во сне. Общественно значимых мотивов у него не было, просто сводил какие-то личные счеты. Кажется, вы с ним даже дружили с детства, да? Впрочем, я не вникал. Мы решили его не трогать, иначе поползли бы слухи, твоя репутация была бы испорчена, а нам этого не нужно, согласен?»
Делает паузу, подняв мохнатые брови. Я молчу, тогда старик продолжает, ободренный: «Видишь ли, и твоего соавтора я взял к себе первым референтом с похожей целью. Чтобы помалкивал, не распускал слухов. Но после того как вскрылся факт существования этих кощунственных воспоминаний, я же прогнал дурака! Жаль, раззявы из Спокойного Сна так и не нашли его, пропал он куда-то, буквально в тот же день… В общем, я чист перед тобой, согласен?»
Я согласен. Я звучно лязгаю челюстями — меня разбирает хохот. Значит, один холуй подло умертвил пьяного хозяина, а второй спокойненько занял освободившееся место? Что ж, веселый сюжет. Как же ты сумел обмануть меня, надежный, безотказный, раздавленный Петро? Я ведь столько лет смотрел в твои песьи глаза, купался в них, жил в них… Хохочу, открыв сухой рот, пытаясь вытолкнуть в пустоту замершего зала хоть что-нибудь…
— Кто звал меня?
Теремок вздрагивает. Расписные своды брезгливо отталкивают чужеродные звуки. «Это я, — тихо, но отчетливо выговаривает Бригадир. — Нужно освободить Кремль от дорвавшихся до власти чистюль, и ты должен мне помочь». Знаменитый его голос натянут, как струна. Он торопится, он будто готовился к моему вопросу. Обводит странным взглядом своих соратников… Неужели? Нет, только не он!.. «Мне доложили, что ты появился, — задыхается старик от волнения. — У меня грамотные сотрудники, инициативные… Я ждал тебя, всегда ждал…» Верно, у Министра печати были преданные сотрудники. Постаревший соглядатай из Военного музея. Некстати пропавший горе-писатель, оставивший потомкам ворох бездарных воспоминаний. Убитый во сне первый референт тоже был вполне, вполне хорош… Опять ложь! — внезапно понимаю я. — Вовсе не он меня звал! Не он дал мне силу! В этих стенах вообще некому было ждать и помнить, страдать и просить…
Исполинское, вставшее до небес облегчение.
А кто?
Я привычно поднимаю меч. В зале очередная пауза. Крохотный человечек сосредоточенно пятится от стола, все разом осознав, опустив трясущиеся щеки до пола. Тут растворяются дальние двери — охрана наконец разобралась, что ей надлежит предпринять. И власть проворно выплескивается вон, давясь в тесном проеме, обращая вспять любое встречное движение. Обезумевшая власть наполняет палаты мощными аккордами всеобщего бегства. Бригадир Правды удирает вместе с остальными — где-то там, в центре перепуганного стада. Я не гонюсь следом, подарив этим животным жизнь, потому что у меня есть дело поважнее.
Потому что я остаюсь один.
Склоняюсь над трупом. Приподымаю его, обуздывая нетерпение, осторожно освобождаю пиджак от холодеющей плоти. Так же осторожно снимаю с бывшего государя брюки. Затем сам вылезаю из лат, верно послуживших мне сегодня, и с наслаждением переодеваюсь. Сделано! Сбылось… Я выхожу наружу, ступая жестко и властно, — на каменную площадку царского гульбища. Снова в дождь, в сверкающую огнями пустоту. Снизу несутся стоны и ругань, на нижних площадках громко умирают неудачники и продолжают яростно командовать те, кому сегодня повезло. Я иду к краю северной стороны. Навстречу мне распахивается ночной Ленинград, грандиозными кольцами выползает из мглы, черным ковром ложится под ноги. Призрачные силуэты церквей, провалы площадей и улиц, белые пятна подсвеченных дворцов — вот она, уходящая в бесконечность, до тошноты знакомая панорама. Там, за дьявольской стеной, застыл в ожидании моих приказов святой исстрадавшийся город. Славный город великого Ленина, бывший когда-то великой Москвой. А сверху застыло небо, массивное и плоское, как сковорода. Я подымаю голову. Небо очень близко, висит над шахматной крышей Терема — протяни руку и дотронься. Я кладу меч, протягиваю обе руки, я смотрю вверх, смотрю до головокружения…
Кто Ты?
Тот, Который…
Добро или Зло? Белое или Красное?
Зачем ты разбудил меня, зачем дышал мне в лицо, зачем кричал в ухо?..
Небо вдруг отзывается густым рокотом — будто лавина пошла, громче, громче, громче. Ангел? Спускается ко мне? Будто подушкой замолотили по чугунному днищу нависшей над гульбищем сковороды. Однообразно и часто, широко и грозно. Будто чудовищный мотор заработал — уже раскатисто, уже рядом. Самолет? Из-за Верхоспасских церквей выплывает нечто, наполняя вселенную оглушительным гулом, плавно разворачивается, медленно летит сюда. Разумеется, это не ангел, смешно было надеяться. Но и не самолет. Какая-то иная машина, похожая на большую беременную стрекозу. Над черным корпусом сияет, неистово вращаясь, гигантский нимб — впрочем, это всего лишь воздушный винт, удерживающий стрекозу от падения. Очевидно, секретное оружие, гордость нынешних спецов. Обшаривает могучим прожектором дворец, осуществляя разведку с воздуха, наконец обнаруживает меня и сразу прекращает Движение — точно над моей головой. Я стою в центре Раскаленного луча, сжимая Соавтор в руке. Сверху тугими толчками падает ветер. Все ясно: сейчас снова начнется пальба. Мирный летний дождь отольется в свинец, разящими каплями усыпая круги света, уродуя древнюю архитектуру, и не будет мне ответа, не будет, не будет… Тот, Который Звал — отпусти, перестань терзать мою душу. Кто я? Зачем я? Не могу больше, пойми и прости, прости и не гневайся… Взобравшись на парапет, я заглядываю в бездну. Место на редкость удачное — нижних площадок здесь нет, ничто не помешает секундам свободы. Я прижимаю к груди меч и, толкнувшись посильнее, прыгаю.
Провал в памяти. Небо повсюду…
Впрочем, тяжело, тяжело, тяжело — содрогаюсь от нечеловеческой муки. Позвоночник в гипсе. Короткое усилие, и гипс раскалывается. Я приподымаюсь на руках, затем встаю на четвереньки и высовываюсь из ямы. Ночь. Рядом желтая, уходящая ввысь стена подклета, наверху светятся Терема. Дождь кончился, а в остальном — все, как прежде. Яма вершков этак в двадцать глубиной, не яма даже, а разлом в тщательно утрамбованной поверхности. Неужели — моя работа? Неужели я остался цел и невредим, грохнувшись с такой высоты? Неужели — зря?.. Тоска обрушивается ватным прессом, тащит обратно к земле, тоска и вселенская скорбь, но тут выясняется, что вокруг ямы уже предусмотрительно расставлены сигнальные стойки с флажками, что неподалеку стоит солдатик, который заторможенно глазеет на меня, и тогда я стряхиваю постыдное оцепенение. Царский костюм смят и грязен, однако теперь это неважно. Встаю. Да, я цел и невредим — шепчите молитву, товарищи по партии! Встаю во весь рост. Солдатик, занятно изменившись в лице, визжит: «Ой, опять лезет!» Два других храбреца деловито трусят по двору с большими канистрами в руках, ловят меня взглядом и, слаженно споткнувшись, меняют направление бега на противоположное. «Боб, Андрюха! — надсаживается солдатик, срывая со спины автомат. — Скорей! Сюда!» Бесполезно: Новая Гвардия доблестно сверкает пятками, побросав канистры. В емкостях, очевидно, бензин. Ого, собирались жечь меня, умники! Охранявший яму гвардеец лихорадочно озирается и также решает бежать, рывком освободившись от оружия. Его я догоняю в несколько прыжков, он успевает только пискнуть жалобное: «Ребята…», соприкоснувшись с моим кулаком, и размашисто падает на мостовую. Дурачок, — смеюсь я, — ты мне не нужен. Мне бы узнать всего-навсего, который нынче час… Беру безвольно лежащую руку, изучаю простенький циферблат солдатских часов, шагаю прочь, а кукла, оставшаяся сзади, кроваво булькает мне вслед, подняв белое лицо из лужи…
Почти пять. Светает. Миную Оружейные палаты, спускаюсь к Боровицким воротам, не обращая внимания на прячущиеся по кустам многочисленные тени. Повсюду — пугливая суета. Где-то рокочет знакомая летающая машина, глухо, неопасно. Проезд в город открыт: все правильно, растревожил я сонное царство, до краев наполнил его своим бредом. Охранники уже не пытаются со мной сражаться, исчезают, будто не было их. Выхожу наружу. Покидаю этот оазис древнерусской архитектуры, чтобы сразу попасть на аллею Славы, чтобы вернуться в начало ночи…
Круг замкнулся.
Башни с пятиконечными свастиками на шпилях. Водовзводная слева, Боровицкая за спиной. Ровные ряды мемориальных плит, причесанный сквер. Итак, круг замкнулся, пропади все пропадом. Иду налево, к набережной, к собственной могиле. Постороннего движения здесь значительно меньше. У обочины — странный автомобиль, сменивший эсэсовские фургоны, а в земле ковыряются странные люди в штатском. Гоню прочь — всех, всех, всех! Кто-то спасается бегством, кто-то остается со мной навсегда. Автомобиль, утробно взрыкнув, растворяется в предутренних сумерках. Стою возле ямы, на куче развороченной почвы, плачу без слез, но даже вой почему-то не получается. Кто я и зачем? Где искать ответ? Плачу… Валяются саперные лопатки, валяются приборы неясного назначения, посвященный мне кусок мрамора перевернут золоченым профилем вниз. Несомненно, за дело взялись высоколобые военные спецы. Что ж, почетно, я польщен. Автомобиль, надо думать, был передвижной лабораторией, как раз и прибывшей выяснить, что за мерзость выперла из-под нарядного газона. А я с ними так грубо, нервно. Еще на месте происшествия валяется мешочек из неизвестной мне полупрозрачной ткани, я поднимаю его, разъединяю железную скрепку. Мешочек противно шуршит, словно бумага. Внутри — книга. Та самая, которую я уже видел сегодня — моя книга. Значит, ее тоже собирались совать под микроскоп? Забавно… «Повести Просто Так». Заглавный лист, затем вклейка с моей фотографией. Симпатичный молодой человек. Интеллигент… Листаю дальше, наугад, испытывая привычную гордость, малодушно прячась во вчерашнем дне. Часть А: «НИ О ЧЕМ». «Ученик 1-го класса младшей школы Абрам Иванович Немнихер очень любил детей», — самое начало. Популярнейшая фраза, ставшая в короткий срок почти крылатой… Сноски по тексту, объясняющие детям разные непонятности, хотя бы к примеру вот: «Дождь — атмосферное явление, которое бывает непременно, если Абрам не берет на улицу зонтик». Или так: «Зонтик — простое устройство, при наличии которого на улице стоит ясная погода». Дождь, правда, уже кончился, небо расчистилось, но все равно — очень, очень кстати. Над подобными хулиганскими примечаниями мы с Очкариком бились особенно самоотверженно… Часть Б: «НИ О КОМ». «Папа, в школе сказали принести анализ кала, — вспомнил Абрам. — У нас есть или покупать?» Тоже хорошая фраза, непременно войдет в золотой фонд российских анекдотов… А вот и она, моя любимица — повесть про юдоазиата, который сделал карьеру, потому что обладал удивительным слухом… Да, повеселились мы с Очкариком от души, пока были детьми. Больно. Больно и нелепо — листать все это. Я мучительно возвращаюсь в день сегодняшний, одолев временную слабость. Я вновь на аллее Славы, убитый вами, оболганный вами. Я выпускаю распахнутую книгу из пальцев и страшным ударом перерубаю ее — вдоль корешка. Аплодируйте, напомаженные судьи! Приговор приведен в исполнение: меч погружается в землю по рукоять. Освободившийся мешочек легко уносится ветром…
Воспоминаний больше не существует.
Вытаскиваю клинок. Стряхиваю налипшую грязь, безгубым ртом целую почерневшую сталь. Только ты — мой Соавтор, ты один, был, есть и будешь, и никто, кроме тебя, как бы яростно ни гавкала мне в спину свора завистников и трусов… Что теперь? Ложиться обратно? Успокоиться, забыться — в холодном ложе своем, в сырой неласковой постели — там, откуда поднял меня Тот, Который…
Нет! Оказывается, ночь еще не кончилась. Хрустит гравий, шуршат кусты, кто-то невесомо крадется по скверу. Мальчишка. Видит тех двоих, оставшихся от бригады военспецов, которые не успели добраться до автомобиля, вскрикивает и готовится удрать. Через мгновение видит меня и застывает в неподвижности.
Кто такой?
— Там все оцеплено было, — сообщает он тоненьким, ломким голоском. — Меня бы увезли, если бы поймали, а потом они сами чего-то испугались, а я тогда — раз, и на бульвар.
Говорит, открыто вглядываясь мне в лицо, хоть и страшно ему нестерпимо. Одет в штанишки, рубашечку, домашние тапочки. Вымокший и замерзший… Впрочем, мальчик мне знаком: именно он высовывался из детской комнаты, когда я покидал четыре часа назад свою квартиру! Именно он называл обезумевшую старуху «бабушкой»! Зачем же ты пришел сюда, малыш, что заставило тебя пробираться сквозь оцепление?
— А папу и бабушку в больницу увезли, — он неожиданно всхлипывает. — А маму я вообще не видел, ее дома почему-то не было… Потом эти понаехали, которые в плащах, меня хотели тоже. А я рванул во двор, у нас во дворе всякая разная свалка, и этот дядька запутался, дурак…
Мужество все-таки оставило его. Он вытирает глаза рукавом, жалобно хлюпает носом, сгорбившись, опустив голову, не осмеливаясь больше поднять глаза. Что с тобой, малыш, зачем ты здесь?.. Нет, не отвечает мне. Плачет. Звук его трепещущего на ветру голоса поразительно ясен и чист, и тут я понимаю — только теперь! только теперь, позорище! — насколько неестественно звучали голоса других людей, попадавшихся на моем сегодняшнем пути, насколько далекими и чужими были до сих пор все произносимые под здешним небом слова, я понимаю также, что виной тому странный невидимый барьер, стоявший между мной и городом великого Ленина, я вспоминаю, что еще четыре часа назад — там, в квартире, — вопли этого перепуганного пацана никак не вписывались в общий тягостный фон, потому что легко преодолевали коварное стекло, казались мне столь же ясными и чистыми, но тогда я не придал значения своим чувствам, не остановился и не вслушался, тогда я неудержимо шел вперед, и вот теперь, только теперь… Я делаю шаг. Второй, третий. Невероятно — я волнуюсь. Я шагаю к мальчику, и он резко вскидывается, будто ожидает чего-то плохого… Не бойся, малыш. Кто ты?
Не отвечает. Сжимается, лихорадочно моргает, но бежать пока не пытается. Опять смотрит, задрав голову, — его блестящие в свете фонарей глазищи едва не падают от недетских переживаний.
— Я ничего такого… — бормочет, — … я просто обязательно должен книжку забрать, потому что вдруг они ее найдут и догадаются, что я во всем виноват?
Уже нет сомнений — стеклянный барьер исчез. И наступает покой. Покой…
— Дедушка, — говорит мальчик чуть уверенней, — вы не думайте, я, вот те крест, ничего такого не хотел. У нас учительница одна есть, по закону Божию, в летней школе, так она сказала, что мертвых надо хоронить на кладбище, а не где попало, даже всяких подлых дураков, и тех… Ой, не дураков. Как же она сказала?.. А-а, государственных негодяев! Мы с ней потом ругались-ругались, жуть, потому что она вас сильно не любит, обзывает по-нехорошему, и меня тоже, из-за того, что у меня дед такой, мы с ней вообще часто ругаемся, короче, она сказала, что завтра будут какие-то там выборы — и все, через десять лет про моего деда ни один дурак не вспомнит, а мне очень обидно стало, ну, думаю, сама ты дура, сама ты «лже-пророк от новой религии»…
Дедушка.
Это страшное слово наконец прозвучало. Нестерпимо больное, оглушительное слово. Дедушка — я. Внук — ОН. Звал меня, дал мне силу — ОН, ОН, ОН!.. Трогательно переминаясь с ноги на ногу, стесняясь и путаясь, ОН продолжает признаваться, как удрал вчерашним вечером из дому, поздно-препоздно, пока мама с папой в кино были, как захватил с собой дедушкину книгу, из-за того, что там есть хорошая фотография, а семейные фотографии бабушка не позволяет трогать, как пробрался на аллею Славы, положил книгу на мраморную плиту — в развернутом виде, фотографией вниз, — прочитал Главную молитву, посидел немного, подождал и отправился домой спать… Если честно, ОН не очень-то и верил, что получится, ОН ведь взрослый, во всякие сказки давно уже не играет. Просто помечтал чуть-чуть — будто бы дедушка заявляется к училке, когда она спит, и наказывает ее, чтобы больше не обзывалась. Откуда ОН знал, что все это правда! И про молитву правда, и про фотографию, и про Ночь перед Днем… Бабушка давно-о-о еще рассказывала, что у деда осталось много недописанных и недопридуманных сказок, но сейчас они то ли в музее, то ли в библиотеке. Как раз одна из таких сказок и была про больного, точнее про сумасшедшего, который однажды понял, что Великая Русская Мечта умерла, и решил ее срочно оживить, иначе всем будет ужасно плохо. Порылся сумасшедший в старинных книгах и прочитал, что оживлять мертвых можно только в Ночь перед Днем Дьявола, а день этот бывает очень редко, один-единственный раз за много лет — тогда, когда люди вдруг начинают на что-то надеяться, каждый по отдельности и все-все-все вместе.
В эту ночь якобы надо положить на могилу портрет того, кого любишь, и сказать Главную молитву Дьяволу. Стал сумасшедший буквально каждую ночь ходить на площадь Ленина к памятнику Малюте Скуратову, потому что, во-первых, не знал, когда ждать этот День, и во-вторых, обычная могила ему не годилась, он же не кого-нибудь, а целую Мечту собирался вызывать… Жалко, никто не захотел объяснить, к кому ни обращайся, что вообще такое — «Русская Мечта» и кто такой Скуратов, а в школе этого пока не проходили. И еще жалко, что бабушка не помнит, чем сказка должна была кончаться и где ее берут — Главную молитву Дьяволу. Но все равно жутко интересно! ЕМУ всегда нравились дедушкины сказки, честно, особенно в книге «Просто Так». Училка — дура очкастая, зануда рыжая, ничего в жизни не понимает. Обязательно надо было наказать ее, вот тут и подвернулся придуманный дедушкой способ… Ну кто бы мог подумать, что именно завтра — тот самый День! То есть уже сегодня… День, когда все люди вдруг на что-то надеются… Чудеса. И с Главной молитвой угадал правильно, надо же. Заменил в «Отче наш» несколько слов, всего-то навсего. Получилось вроде бы так же, только совсем наоборот. Училка, когда заставляла зубрить, говорила, что «Отче наш» — это главная молитва Господу нашему, а ОН сдуру взял и переделал ее, чтобы не Господу она была… Не нарочно, вот те крест! Не нарочно!..
Я бросаю меч.
Я беру мальчика на руки, и путаный рассказ, звенящий у меня под черепом, мгновенно стихает.
Бледное личико близко-близко…
Итак, что ТЫ хочешь? Я готов, приказывай. Рассеки сумерки безжалостным перстом, укажи путь. И перестань наконец оправдываться — те мутные капельки страха, что продолжают сочиться из ТВОИХ уст, недостойны нас. Только ТВОИ желания имеют отныне власть над этим миром, трясущимся в ожидании кары, только ТВОЙ ясный, чистый голос. Пойми и поверь. Поверь и прости, прости меня, если сможешь, и не плачь, молю ТЕБЯ, потому что воспоминаний больше не существует… Не вырывается. Не стремится высвободиться. Напряжен, впрочем, умеренно — скоро привыкнет, расслабится, повеселеет, скоро будет счастлив. Костьми лягу…
Робко шепчет:
— А вы не уроните? Когда я был маленький, папа один раз меня даже уронил. А вы, кстати, сильный, почти как папа. Он просто споткнулся, а мама говорит, что я не заплакал, я ведь вообще-то редко плачу, вы не думайте.
Прижимается ко мне, обняв за шею. Устраивается поудобнее, малыш мой единственный. Что теперь делать? Куда идти? Я с тоской оглядываюсь. Неужели обратно в яму? С ребенком на руках… Бред!
Бред все не кончается — окаянная бессмысленная ночь не отпускает спящий разум. Какое же у Тебя желание, малыш? Не отвечает. Шепчет, закрыв глаза:
— Кстати, я вас сразу узнал. Еще когда дома, честно, потому что вы на эту фотографию ужас как похожи. Даже усы. А то, что зеленый, так я уже не боюсь, только сначала немножко испугался, но вы почему-то из квартиры ушли. Обиделись, да? Дедушка, а чего там такое случилось, вы не знаете? Наверное, папа с бабушкой вас так сильно испугались, что заболели, а куда мама из комнаты пропала, я до сих пор не понимаю…
Обмяк в моих руках. Привык, успокоился, мой единственный. Куда теперь? К учительнице, оскорбившей наш род? Поднять брошенный меч, обняв жадными пальцами рукоять, и вперед — нетерпеливо, целеустремленно, без колебаний… Нет, явно нет.
Смотрю в нежное лицо перед собой.
У НЕГО — другое желание. Ребенок утомлен до последнего предела. Мокрый и замерзший, ребенок хочет Домой. Только туда он хочет — в пустую мертвую квартиру. И ничего, кроме этого, ничего, кроме… Что же я натворил! — вдруг ужасаюсь. Государственный негодяй, лже-пророк от новой религии, красно-белый рыцарь. Скорей домой, на перекресток — осторожно, бережно, изо всех сил стараясь не споткнуться… Как же меня уничтожить? — вдруг начинаю трястись. — Какими силами Земли или Неба? Кто возьмется и сумеет?
Трясусь, разумеется, от смеха — бесконечно долго. Наконец открываю рот, чтобы сказать Ему правду, всю правду без остатка, но в груди мгновенно вскипает вой, за которым рвется знакомый, ставший ненужным вопрос, и я обрываю себя. Господи, за что — так? Ведь барьер исчез! Ведь звуки отныне подвластны мне — звуки чисты и свободны! Делаю вторую попытку, упрямо сопротивляясь неизбежному, и только тогда — сквозь тягостный танец челюстей, сквозь чечетку гниющих зубов — толчком выплескивается:
— С-спи-и… — колючий, застрявший в горле стон.
«Спи, малыш». Вот оно — безотказное Заклинание Власти, вселенское Правило Ночи. Да! Пока ТЫ уютно сопишь, устроившись у меня на руке, я смогу все. Новым Государем будешь ТЫ, — Давший Мне Силу, — и никто другой. Смешно думать, что кто-то раньше мог занимать это место…
Смеюсь. Меня опять трясет. Спите, люди, спокойных вам ночей, — выстукиваю я зубами, — пришел Новый Государь! На-сто-я-щий, на-сто-я-щий, НА-СТО-Я-ЩИЙ…
Светает.
1991, май — июль