Толя Сорокин улегся на куче сена, положив под голову вещевой мешок. На противоположной стороне вагона, в прямоугольном окошке, темнели лохматые тучи; стало прохладно, и бобры наконец успокоились. Юра Вологдин устроился рядом, свернулся клубком и спит.
Вагон то и дело резко встряхивало. Один из бобров просыпался, с силой ударял плоским, безволосым хвостом по металлическому полу клетки. Другие немедля отзывались на сигнал тревоги. Вот и снова послышались глухие удары, звон алюминиевых кормушек, перекатывавшихся от движений встревоженных зверей.
Не открывая глаз, Юра Вологдин натянул шинель. Из-под серого сукна видны только смолистый чуб и полоска загорелого лба.
Спросонок Юра спрашивает:
— Не спишь?
— Нет.
— Волнуешься?
Толя не отвечает.
— А чего… Пошумят — и перестанут.
— Разве я о них?..
Ответа Юра не слышит: он опять уснул.
В вагоне пахнет зверем и еще вянущей листвой, рекой, лесом; это от ивняка, осины, крапивы, таволги — бобриного корма, нарубленного и накошенного накануне отъезда… Толя Сорокин думает обо всем сразу: «Мне — двадцать два года. Много! Юрка на два месяца старше, но ведь он уже определился. А я?.. Опять еду неизвестно куда. Шел в комнату, попал в другую».
— Прямо чорт знает что, — вполголоса произносит Толя.
Толя Сорокин и Юра Вологдин — школьные товарищи. Учились в средней школе на станции Монастырской. К лету сорок первого окончили девятый класс. В армию их долго не брали — «по молодости», но в сентябре, когда немцы подошли к окраинам поселка, выдали оружие и зачислили в народное ополчение.
Монастырскую полк оставил без боя по приказу командования. Через двенадцать дней, когда немцев выбили из поселка, не было ни депо, ни вокзала, везде виднелись развалины.
Вологдин и Сорокин отпросились у комроты посмотреть школьное пепелище. Накаленные кирпичи жгли ноги сквозь подошву ботинок, стропила еще вспыхивали красными угольями.
Во дворе Юра отыскал почерневший в огне рог Лешки — школьного олененка. У этого Лешки волки задрали мать. Лесничий подобрал его в глубоком снегу, и первую ночь олененок провел в тамбуре между парадными дверьми школы. Когда на другой день директор, Федор Васильевич, по своему обыкновению, пришел в школу раньше всех, к нему бросилась рогатая, пугающая в темноте зимнего утра тень. Директор рассердился и приказал немедля вернуть олененка лесничему: «У нас школа, а не зоопарк».
Узнав о грозящей беде, кружок юннатов собрался за школьным двором в лесу на секретное заседание и единогласно решил «бунтовать». Олененка привязали к дереву. Около него для охраны от волков день и ночь, сменяясь каждые три часа, дежурило по два юнната с собакой Грибком. Две недели Федор Васильевич стоял на своем, потом сдался.
Теперь директора нет в живых: говорят, его расстреляли. И нет школы, и Лешку сожгли.
Юра уронил рог и пошел прочь. А Толя Сорокин остался.
Из пепла выглядывали корешки обуглившихся переплетов, классная доска со следами букв и цифр, карта, на которой уцелела одна лишь пустыня Гоби, осколки стекла, остов аквариума. У школьного порога Толя увидел чудом сохранившуюся кадку с плакунцем и возле кадки подобрал школьный звонок. На пожелтевших у краев листьях плакунца выступили мелкие капли. «Будет дождь», — подумал Толя, не глядя на небо. Поднес к глазам звонок и механически прочитал надпись, выведенную по ободку: «Мастеръ Петръ Лобзенковъ, 1849».
Все-таки странно, подумал Толя: вот он проучился в школе до десятого класса — сколько же раз он слышал звонок и не знал, что ему почти сто лет; по голосу не угадаешь.
Он с силой тряхнул колокольчиком; на воздухе звон показался незнакомым — слабым и жалобным.
Плакунец не обманывал — начал накрапывать дождь. Капли падали на раскаленные угли и с шипеньем испарялись. Толя завернул колокольчик в тряпку для чистки винтовки и пошел в часть.
…Толя Сорокин был в армии всю войну и два послевоенных года. Перед демобилизацией нашлось достаточно времени, чтобы поразмыслить о будущем. Больше всего хотелось стать учителем истории или литературы; правда, после контузии он немного заикался — это могло помешать педагогической работе. Поступать Сорокин собирался в Воронежский педагогический институт; по дороге в Воронеж остановился в Монастырской, узнал, что Вологдин недалеко, в заповеднике, и заехал к нему на два-три дня, вспомнить детство.
Эти два-три дня затянулись до осени. Вероятно, жаль было расставаться с лучшим школьным другом, или после войны притягивала тишина столетнего бора, где можно целыми днями бродить, не встретив человека, или олени и бобры, особенно ручные бобры с фермы Брониславы Николаевны, незаметно заняли свое, пусть небольшое, место в Толином педагогическом сердце.
Каждый день около полуночи слышался почти неразличимый шорох. Толя просовывал в окошко руку с круто посоленным ломтем хлеба. Приближался огромный рогатый силуэт благородного оленя, бархатистые губы прикасались к ладони… Да, уезжать отсюда было жаль.
А позавчера ночью Толю разбудил Юра и, ничего не объясняя, повел к директору заповедника, полковнику в отставке, Алексею Назаровичу Лаптеву.
Лаптев встретил их у порога кабинета.
— Есть предложение, — сказал он, по военной привычке без предисловий переходя к сути, — поручить вам с Вологдиным отвезти бобров в Западную Сибирь.
Толя молчал, спросонок щурясь от яркого света.
— Вы комсомольцы, и важность поручения объяснять не приходится, — продолжал Лаптев. — Война помешала, а теперь собрались с силами и вновь приступаем к расселению бобриного народа по всем бывшим его владениям. Ясно?
Толя хотел что-то ответить, но от волнения стал еще больше заикаться, так что не мог выговорить ни слова. «Тоже, педагог!» — подумал он с горечью.
— На языке хантов, обитающих здесь, название этого озера означает: «Последнего бобра добывали». — Лаптев подошел к карте и обвел карандашом голубое пятнышко к северу от Томска. — А вы через сто лет снова завезете сюда бобров. Ясно?
Толя и Юра вышли на улицу. У ворот управления заповедника дремали старые осины с пятнами лишайников на коре. Хвоя на елях от ночного лунного и звездного света казалась голубоватой. Деловито зацокала белка, и рядом упала шишка.
— Ты как считаешь — правильно, что мне ехать? — повернувшись к Юре, спросил Толя.
— Да мы и так голову ломали. Никошин заболел… кроме тебя, некому: не справлюсь же я один. А время не ждет. — Юра махнул рукой в сторону леса, где среди темной листвы пламенел куст бересклета. — Там и вовсе осень. Каждый день на счету.
…Поезд шел быстро. Темнело, и бобры просыпались. Дома они бы сейчас выбирались из своих домиков, плыли по темной воде, прижав к груди передние лапы, рассекая течение сильным клинообразным телом, отталкиваясь перепончатыми, как у гуся, задними лапами, руля хвостом; плыли бы к своим плотинам, к берегу, поднимались по заповедным тропам в заросли прибрежного ивняка, валили деревья… Тут же они беспокойно обшаривали клетки, точили резцы о проволоку.
Юра поднялся, отбросив в сторону шинель. Некоторое время он сидел неподвижно, всматриваясь в полумрак вагона, потом, особым образом сложив рот и с силой выдыхая воздух, издал горловой, шипящий звук. Бобры замолкли, поднялись на задние лапы, стояли, вытянув мордочки с внимательными темными глазами.
— Дисциплину знают! — одобрительно проговорил Юра, накладывая на весы ветви осин и перерубая топором молодой ствол. — За это и уважение к ним…
Вагон встряхивало, и весы позвякивали металлическими чашками. В окошко на мгновение врывался зеленый свет семафоров; черный и бронзовый мех бобров с длинными серебристыми остями как бы начинал светиться, но сразу гас.
— Помочь? — спросил Толя.
— Отдыхай, педагог, еще наработаешься.
Развешивая корм, Юра рассказывал всякие разности о зверях. Говорил он о них строго, особенно подчеркивая недостатки характера. Енотовидную собаку порицал за вороватость: «Так и шарит по тетеревиным гнездам — самый никудышный зверь». Удода и сизоворонку обличал в нечистоплотности: «Красивые — фу ты, ну ты, — а в руки не возьмешь. Моя бы воля, я б их всех на летучих мышей променял — те работники».
— Хорошо, что не твоя воля, — лениво отозвался Толя.
— Много ты понимаешь, педагог! — усмехнулся Юра.
Бобры принялись за еду. Они брали в передние лапы отрезок ствола и деловито поворачивали его, острыми резцами снимая зеленоватую кору. Юра снова лег и натянул шинель, укрывшись с головой.
— Холодно что-то, и в затылке ломит, — проговорил он засыпая.
Толя положил руку на голову Юре, отодвинув чуб в сторону. Лоб был горячий, потный, даже волосы намокли.
Среди ночи Толя проснулся от громкого, необычно сердитого голоса Юры:
— Отделение, стройся!.. Лазгунов, за мной!.. Нетопырь — работник, конечно… нетопырь — работник!..
Глаза у него были закрыты, веки воспалены.
Толя попробовал разбудить товарища. Юра повернулся на бок и застонал.
В вагоне было душно. Толя с трудом откатил дверь теплушки. Светало. Мимо проносились поля, рощицы. Вершины елей выступали из белесого предутреннего тумана косоугольными парусами, и казалось, что деревья плывут вперегонки с поездом. Потом роща оборвалась, по краям пути потянулись строения; еще не совсем рассвело, и в некоторых окошках желтел электрический свет. Поезд приближался к крупной станции.
— Пить… — не открывая глаз, попросил Юра.
Толя отвинтил крышку от фляжки и приложил металлическое горлышко к губам товарища. Юра сделал несколько жадных глотков. Попив, он с трудом приоткрыл глаза и слабым, но довольно внятным шопотом проговорил:
— Не думай меня ссаживать, педагог. Даже не думай! Я скоро поправлюсь, а бобр тебя не послушается… Он зверь самостоятельный.
Поезд затормозил. Толя выскочил на ходу с фонарем в руке и, подняв его, подозвал дежурного, проходившего по первому пути.
…Когда Юру выносили из вагона, он снова очнулся, раскрыл глаза и попытался соскочить с носилок. Его удержали.
— Не имеете права! — бушевал Юра. — Я по заданию полковника!.. Толька, подтверди, что мы по заданию полковника! Мы бобров везем… Не имеете…
У него не хватило сил, и он замолчал на середине фразы.
— Двухстороннее воспаление легких, — проговорил доктор, обернувшись к Толе. — Хорошо еще — во-время захватили.
Толя услышал скрип осей, натужное дыхание паровоза, набирающего скорость, увидел вагоны, плывущие мимо, и бросился вдогонку. Он едва успел вскочить на тормозную площадку.
— Вот те раз! Чуть бобры без меня не укатили, — сказал он вслух, снимая с потной головы шапку.
Еще видно было, как над носилками поднимается в негодующем жесте рука, потом носилки исчезли из виду, пристанционные пути слились в один, потянулись перелески, за которыми поднималось воспаленно-красное солнце.
Перегон оказался длинным, и в свой вагон Толя попал часа через три. Прежде всего он по-новому, внимательно осмотрел хозяйство, оставшееся на его единоличном попечении. Справа вдоль стенки вытянулось одиннадцать клеток, в каждой — по паре диких бобров, отловленных месяц назад и еще не привыкших к неволе. Они встречали Толю ударами хвоста по полу и негромкими угрожающими звуками. За клетками расположился небогатый продовольственный склад — трава, стволы деревьев, ящик с отрубями, вода в бочонке. Поодаль, в углу вагона, стояла клетка с четырьмя ручными бобрами с фермы Брониславы Николаевны.
Толя сложил губы, как Юра, сжал зубы и выдохнул воздух, но, видно, шипенье получилось какое-то не такое и на бобрином языке ничего не означало: зверьки даже не взглянули в его сторону.
Давно надо было бы позавтракать, но хлеб и колбаса находились в Юрином вещевом мешке. Почувствовав, что он страшно голоден, Толя попробовал бобриного корма. Кора осины оказалась горькой, таволга — чуть сладковатой.
— Вот мы и побратимы… молочные, или, как по-вашему, осиновые братья, — невесело проговорил Толя.
Становилось жарко, крыша вагона накалилась, и бобры укладывались спать до ночи. Толя тоже лег у открытой двери; тут было свежей и прямо в лицо дул ветер. Близко перед глазами с огромной скоростью проносились кусты, прошлогодние решетчатые щиты для снегозадержания, полянки с желтеющей травой…
В голову пришли две строки, услышанные когда-то или только что придуманные:
Дорога, дорога, без края, как море,
Куда ты ведешь нас — на радость иль горе?..
В самом деле, «на радость иль горе?» Во всяком случае, начиналась поездка невесело.
Толя подошел к клетке с ручными бобрами. Они спали, сгрудившись в клубок, зарывшись мордочками в мягкий и густой мех. Дикие бобры спали беспокойнее. Что им снилось? Паводок, заливающий домик, построенный с таким трудом; волк, повстречавшийся на заветной тропе; течение, промывшее плотину? Да и вообще, снится что-либо бобрам?
Тихо, чтобы не разбудить бобров, Толя сказал:
— Ну вот что, ребята, до Куйбышева недалеко, а там нас встретит агент Зооцентра, перегрузит на самолет, и дальше мы с вами полетим в Сибирь, в таежную зону. Спите, набирайтесь сил, да и я посплю вместо обеда.
Говорил Толя, как советовалось в учебнике педагогики, отчетливо выговаривая окончания слов. Странно: наедине с бобрами он вовсе не заикался.
В Куйбышеве вагон отцепили и загнали в дальний тупик. Побежать за хлебом было нельзя: не на кого оставить бобров. Толя лежал на пыльной траве около пути, глотая голодную слюну и с тоской вглядываясь в белесое небо.
Агент явился под вечер. Это был широкоплечий человек в новеньком кожаном пальто, с полным лицом и пухлыми, по-детски оттопыренными губами. Точно догадавшись о Толином бедственном положении, он вытащил из кармана чистый носовой платок, расстелил его на земле и быстро разложил на этой маленькой скатерти батон, сыр, чайную колбасу, металлические стаканчики, установив посередине пол-литровку.
— Прежде всего закусим, предварительно выпив, как в нашей местности заведено, — проговорил он, наполняя стаканчики.
С непривычки и на пустой желудок Толя быстро захмелел.
— А как с самолетом? Когда полетим, Леонид Георгиевич? — все-таки спросил он про самое главное.
— Леонидом Георгиевичем пускай меня кто другой зовет, а ты попросту — дядя Леня, как в нашей местности заведено. — От водки лицо дяди Лени несколько отяжелело и выражало важность. — Ты меня — дядя Леня, а я тебя — молодой человек.
Неторопливо прожевав бутерброд, агент поднялся:
— Пошли воротнички смотреть!
Толя не сразу догадался, чего хочет дядя Леня.
— Шарики еще туго ворочаются, — добродушно улыбнулся агент. — Смажем дополнительно.
Пить Толе совсем не хотелось, но он постеснялся отказаться.
Когда после осмотра бобров вышли из вагона, агент удобно уселся на траве и, вытащив из кармана записную книжку, деловито спросил:
— Следовательно, сколько воротничков в наличности?
— Бобров? Двадцать шесть.
— А сколько в пути упокоилось под влиянием эпизоотий, стихийных бедствий и других научных явлений?
— Да ни один не «упокоился». Что вы говорите, дядя Леня! — растерянно улыбнулся Толя.
Агент вытер платочком пухлые губы, что-то тщательно зачеркнул в книжечке, спрятал ее в карман и, зорко взглянув на Толю, сказал:
— Не подохли еще, следовательно подохнут, по законам природы. Азбучная истина, молодой человек. Тем более что на самолет Зооцентр денег не отпустил и дальше приказано продвигаться малой скоростью. Подохнут… А мы ждать не будем, спишем, по законам природы, пятнадцать бобриков. — Агент протянул Толе широкую ладонь, и лицо его вновь стало не строгим, а ласково-снисходительным: — По рукам!..
— В-вот что… — страшно заикаясь, с трудом выговорил Толя, — вас когда-нибудь б-б-били по морде?.. Вы уходите лучше! Сейчас же уходите!
Агент хотел было что-то ответить, но передумал, повернулся и скрылся между вагонами. Толя, сжав кулаки, глядел вслед. Его трясла нервная дрожь. «Вот гадина! — бормотал он про себя. — Какая же гадина…» Хмель прошел, но на душе было скверно. Он поднял валявшуюся около вагона пол-литровку и по всем правилам гранатометания бросил вслед исчезнувшему противнику. И эта бессильная месть не принесла облегчения.
— Ну, вот что, ребята… — сказал Толя, входя в вагон и останавливаясь перед шеренгой клеток. — Сами видите, подлецы еще имеются… Но это ничего, впредь будем умнее.
Толе припомнилось, что Бронислава Николаевна, каждое утро приходя на ферму, напевала одну и ту же украинскую песню. Слова Толя не мог вспомнить, — один мотив. Он тихонько, потом немного громче засвистел. Четверо ручных перестали возиться. Рыжий, самый большой, подобрался к сетке, поднялся на задние лапки, за ним, точно по команде, все остальные, последним — маленький и худенький черный бобренок, которого Юра называл «Вес пера».
— Значит, признаете? — спросил Толя, перестав свистеть.
Получилось как-то слишком серьезно, и Толя добавил:
— Ты, рыжий, назначаешься старшиной за уважение к начальству.
Рыжий постоял немного, ожидая, не будет ли продолжения концерта, и вновь принялся за еду.
…Ночью вагон прицепили к товарному составу. Дальше, на северо-восток, поезд шел действительно самой что ни на есть малой скоростью.
В довершение беды, не было никаких известий о Юре и кончился древесный корм: его запасли только до Куйбышева. Целый перегон Толя кормил бобров хлебом, что никакими учебниками не предусмотрено. Зверьки недоверчиво обнюхивали толстые ломти, потом брали их в передние лапы и обкусывали со всех сторон. Но хлеба оказалось мало, и к ночи бобры подняли голодный бунт. Начали дикие, но к ним почти сразу присоединились ручные; даже черный бобренок, сильно ослабевший за последнее время, гремел кормушкой.
Вагон со звоном и грохотом мчался мимо сонных деревень и поселков.
Был момент, когда, в полном отчаянии, Толя решил повернуть кран экстренного торможения. Но бобры немного успокоились, а потом состав остановился перед семафором, у ручья, заросшего кустарником.
Толя скатился под косогор; он рубил деревца с размаху, ломал ветви, все время поглядывая на опущенную лапу семафора с красным огоньком. Скат оказался скользким и глинистым. Подниматься вверх со связками нарубленного у ручья ивняка было трудно. Толя провалился в воду, но, мокрый, грязный и желтый от глины, продолжал работать. Бросив нарубленные кусты в темный вагон, он кричал бобрам несколько подбадривающих слов и снова бежал вниз…
Путешествие тянулось и тянулось. По сторонам пути, за сеткой обложного дождя, выступали силуэты облетевших деревьев; мокрые, тускло-свинцовые рельсы зябли среди опавшей червонно-золотой листвы.
«Приедем к самым холодам, — с беспокойством думал Толя. — Бобрам и времени не останется осмотреться, приготовиться к зиме. Дикие еще ничего, и Старшина, пожалуй, выдержит, а «Вес пера»?..»
Бобров отцепляли, чтобы освободить место стройматериалам, машинам, углю, стали. Дежурные и диспетчеры отмахивались от Толи, им было не до него. На одной из станций начальник, грузный седой мужчина, резко отчитал Толю:
— Надо государственно мыслить, товарищ Сорокин! Какой мы имеем сейчас год? Сорок седьмой! Какая идет пятилетка? Пятилетка восстановления. Чего народ ждет от транспорта? Машин, хлеба, цемента, проката — то, без чего нельзя жить. А вы с бобрами!..
Начальник хотел выйти из кабинета, но Толя, бледный от волнения, встал в дверях:
— А вы как считаете? Конечно, это государственное дело — возродить бобровый промысел, которого уже сто лет нет в России. И на это дело потрачены миллионы рублей. Не кто-нибудь — государство потратило! А вы задерживаете вагон, задерживаете, хотя бобры под угрозой гибели.
То, что Толя говорил, не было преувеличением: перед глазами все время стояли отощавший, с свалявшейся шерстью рыжий Старшина и черный бобренок, почти не прикасавшийся к пище.
— Вы бы на них посмотрели… вы бы только посмотрели на них! — добавил Толя почти со слезами.
— Ну, не волнуйтесь, — другим тоном проговорил начальник. — Ведь были на войне? Наш генерал, например, так говорил: «Держи сердце на коротком поводу»; он в танкисты из кавалерии определился. Не волнуйтесь, отправим!
В Томске, после осмотра бобров зоотехником Пушного института, выяснилось, что зверям необходим длительный отдых, прежде чем они смогут снова отправиться в путь. За этот долгий месяц с деревьев облетели последние листья, стали реки, выпал снег, а Толя Сорокин прочел все, какие мог добыть, книги по боброводству и так привязался к своим подопечным, что когда директор института предложил ему самому отвезти бобров в тайгу, устроить там зверей — словом, «довести дело до конца», он недоуменно пожал плечами:
— А как же иначе?
— Вот и хорошо! — обрадовался директор. — Там у нас опорная база… ну изба, проще говоря. Особых удобств не найдете, но топливо заготовлено, и продовольствия на зиму хватит. Похозяйничаете в одиночку: у нас сейчас весь народ занят соболем и белкой. С течением времени пришлем сменщика.
До озера Тара пришлось четыре часа лететь на транспортном самолете над однообразным, безлюдным, заснеженным пространством, где русла рек угадываются темными полосами прибрежных зарослей. Потом от аэродрома еще шестьсот километров ехали через тайгу на грузовой машине.
На опорной базе, едва отогревшись с пути, Толя подогнал крепления лыж и принялся за работу. Надо было найти и нанести на карту хорошие бобриные угодья: старицы, мелководные притоки, с близкими и достаточно обильными древесными зарослями по берегам. Надо было для каждой пары бобров вырыть глубокие, удобные и просторные норы с безопасным выходом под лед. Надо было заготовить на всю долгую и суровую зиму корм для зверьков-переселенцев, то-есть нарубить молодой ивняк и осинник и затопить его в прорубях у выходов из нор. Надо было, наконец, прорубить в толстом речном льду продушины, чтобы в теплые ночи бобры могли выбираться на лед, подышать свежим воздухом, осмотреться и освоиться в незнакомом краю.
…Сменщик приехал в середине января. Толя проснулся от шума — кто-то хозяйничал в избе. Открыл глаза и не сразу поверил себе; зажмурился, снова открыл глаза во всю возможную ширину и лишь после этого вскрикнул:
— Юрка?! Как ты тут очутился?
— А где мне быть, педагог? Где мне, по-твоему, надо быть?
Было уже поздно, но Юра настоял на том, чтобы сейчас же идти осматривать хозяйство. Ночь выдалась теплая, безветренная и лунная. Толя шел впереди, уверенно показывая дорогу. На берегу темнели хорошо утоптанные бобриные тропки, валялись деревья с характерными коническими погрызами, и хотя зверьков не было видно, присутствие их для опытного, глаза казалось настолько несомненным, что строгое, очень похудевшее во время болезни Юрино лицо с каждой минутой прояснялось.
К старице Верхней, где Толя расселил ручных бобров, добрались уже под утро.
— Гляди! — прошептал Толя, прижимаясь к стволу дерева.
На снегу, рядом с черной проталиной, мелькнула какая-то тень, раздался звонкий удар хвоста, и по воде пошли круги.
— Старшина, — шепнул Толя. — Подожди…
Он набрал воздуху и засвистел тот мотив, который перенял когда-то в заповеднике от Брониславы Николаевны. Он свистел сперва очень тихо, почти неслышно, потом все громче и громче. Неожиданно на поверхности черной полыньи показалась мокрая бобриная голова. Старшина перевалился на снег, повернулся в сторону берега, прислушался, поднялся на задние лапы. Через минуту рядом с ним показался маленький черный бобренок, который теперь заметно подрос и поправился, но все еще был намного меньше своего рыжего товарища.
Бобры стояли на льду, расчесывая передними лапками мех на животах, наклонив головы, и их темные внимательные глаза выражали задумчивость.
«Признают», — подумал Толя и оглянулся на Юру Вологдина. От неосторожного движения хрустнула ветка. Маленький бобренок мгновенно соскользнул в воду, а за ним, несколько медленнее, не теряя присущей ему степенности, скрылся и Старшина.
Кругом было совершенно тихо, как бывает иной раз в сибирских лесах. Даже ветер не шумел, даже хвоя на высокой, чуть наклонившейся над берегом сосне не перешептывалась. Секунду Толя и Юра стояли в глубокой задумчивости, потом, разом оттолкнувшись палками от наста, по крутому береговому склону съехали на лед. Близ продушины на снегу виднелись характерные лапчатые следы, точно тут стоял большой гусь, и ясно различалась округлая черта от хвоста, на который бобр опирался, прислушиваясь к свисту.
— Пройдет здешний охотник, для которого тайга — дом, и не поймет, что это такое. Охотник не поймет! Понимаешь ты, педагог? — повернувшись к Толе, проговорил Юра Вологдин.
Слышно было, как бьется, всплескивает, дышит вода в продушине, и за этими звуками, казалось, можно было уловить другие: шорохи, дыхание зверей, звуки жизни, которой месяц назад здесь не было и которая теперь навсегда утвердилась в холодной, северной реке. Друзья стояли и думали. Вероятно, в эти секунды они чувствовали ту самую высокую гордость и радость, которая приходит к человеку, сумевшему своей волей и своим трудом создать то, чего не было раньше, вызвать и сохранить новую жизнь.
Переставляя лыжи «елочкой», они поднялись по склону и пошли к опорной базе. Надо было торопиться: сегодня машина, доставившая Вологдина, уходила обратно на аэродром, и Толя Сорокин должен был на ней уехать: и так столько месяцев потеряно.
Дома, на опорной базе, Толя сложил книги, учебники, вещи, поправил фитиль в керосиновой лампе и сел к столу. Поговорить надо было о многом, но разговор все не начинался.
— Ну вот, — сказал наконец Толя, — у третьей норы, за скатом, волчий след, кажется…
— Видел, — кивнул Юра.
— А у седьмой норы течением корм унесло. Надо бы еще нарубить…
Они помолчали.
— Вот и все… — после долгой паузы проговорил Толя и решительно поднялся.
— Не останешься? — с необычной для него неуверенной и просительной нотой в голосе спросил Юра Вологдин. — Остался бы, педагог…
— Как же я могу, Юрка? Разве я могу?!
Больше они ни о чем не говорили, расцеловались и вышли на улицу. Толя бросил вещевой мешок в кузов грузовика и устроился в кабине рядом с шофером.
Машина, поднимаясь в гору, шла на юго-запад, к аэродрому, Томску, Центральной России, а следовательно, к пединституту. Но Толя сейчас не думал об этом. Он смотрел через желтое, тусклое окошко машины, изо всех сил напрягая зрение, всеми силами сердца стараясь запомнить то, что оставалось позади: избу опорной базы с еле видимыми огнями в окнах, снежную тайгу, берег реки, опушенный темными зарослями кустарников.
Далеко, у старицы Верхней, казалось, еще можно различить силуэт сосны над норой рыжего Старшины.