Говорят, что с детьми не разводятся, но их семья, видимо, была исключением. Когда Дайнеке было двенадцать лет, от нее ушла мама. В то время они жили в Красноярске. Мама просто исчезла, не простившись и ничего не объяснив, и Дайнека долго не могла понять, почему эта беда случилась именно в их семье, где все так нуждались друг в друге.
Отец объяснил ей, что мама полюбила другого человека. Именно так, осторожно и неопределенно, он и сказал. Почему, Дайнека поняла намного позже. Еще папа добавил, что по-прежнему любит маму, но пока им придется пожить вдвоем, без нее.
Оглушенная и потерянная, бродила она по опустевшей квартире. Открывала родительский шкаф, в котором теперь висели одни только папины вещи, заглядывала под кровать, где уже не было знакомых тапочек. И ей никак не удавалось найти что-то, принадлежавшее маме, и только ей.
Когда Дайнека вошла в кладовую, она наткнулась на старенькую мамину сумочку и с волнением заглянула внутрь. На дне, затертые и пожелтевшие, лежали три билетика. Дайнека вспомнила тот давний поход в цирк и разразилась оглушительным ревом, похожим на вой тревожной сирены. Горе было слишком большим, несоизмеримым с ее маленькой, никому не нужной теперь жизнью. Она причитала и всхлипывала от обиды на несправедливость, которая предназначалась кому-то другому, а выпала почему-то ей.
Но длилось это недолго. Ровно до того момента, когда Дайнека, зайдя в спальню родителей, увидела там отца, сидящего на кровати лицом к окну. Она увидела его со спины. Казалось, что оконный свет «съел» его силуэт. Ее обычно веселый сильный папа был похож на сломанную игрушку. И это еще больше потрясло Дайнеку. Она затихла и немедленно приняла решение: во что бы то ни стало вернуть маму.
Составляя тайные планы по ее возвращению домой, Дайнека представляла сцены их будущего семейного благополучия и видела отца – снова уверенного в себе и бесконечно счастливого. С каждым днем ее решимость крепла, и она уже знала, что нужно делать.
Замысел был таков. Сначала Дайнека узнает адрес, где живут мама и тот мужчина. Потом неожиданно придет к ним в гости. И будет приходить все чаще, до тех пор, пока не убедит маму вернуться. Уж это она сумеет. В том, что мама все еще любит ее, она и не сомневалась.
Когда план был составлен и проработан в деталях, дело было за малым – разузнать мамин адрес.
И вот тут-то начали происходить странные вещи. Едва она заводила речь о том, где сейчас живет мама, как сразу упиралась в невидимую стену. Препятствие казалось непреодолимым. Отец под разными предлогами уходил от разговора и в конце концов твердо заявил, что не желает больше говорить на эту тему. Однако добавил: придет время, и они вместе пойдут в гости к маме. Но не теперь.
Дайнека была смышленой девочкой и нашла другой выход из положения – отправилась к маме на службу. В технологическом институте, где она работала на кафедре экономики, сказали, что Людмила Николаевна уволилась.
Дайнека в отчаянии заметалась по знакомым и подругам матери, но никаких результатов и это не принесло. Мать разорвала все связи, которые соединяли ее с прошлой жизнью. Так жалкая ниточка, на которой «болталась» Дайнека, тоже была оборвана, и девочка заскользила в никуда.
По прошествии времени, после жестоких терзаний и помыслов о самоубийстве, все решилось само собой. Однажды зимой Дайнека встретила маму на улице, и та привела ее в свой новый дом.
Дом как дом, обычная сталинка, и даже не в центре. Поднимаясь по лестнице, мама смущенно щурилась, несколько раз открывала и закрывала сумочку, словно пытаясь что-то найти. Сердце дочери разрывалось от любви и жалости. Дайнека решила про себя: каким бы ни оказался тот «другой человек», она будет сдержанной и даже поздоровается с ним.
Дверь распахнулась немедленно, после первого же звонка. На пороге стояла невысокая женщина, коротко стриженная и не очень красивая. Мужская рубашка, заправленная в темно-синие брюки, пузырем вздувалась на ее спине.
Дайнека вежливо поздоровалась, заглядывая в темноту коридора. «Он» был дома. Меховая шапка, какие обычно носят зимой мужчины, лежала на стуле в прихожей.
– Знакомься, это Лариса, – сказала мама и замерла в ожидании ответа дочери.
– Очень приятно, меня зовут Людмила, – вежливо отозвалась Дайнека, назвав свое настоящее, такое же, как у мамы, имя (Дайнекой, или Дыней, ее, любя, называли близкие).
Втроем, они прошли на кухню, и Лариса засуетилась, согревая чай и накладывая варенье в вазочку. Мама накрывала на стол, а Дайнека вглядывалась в дверной проем, ожидая, когда придет человек, который разрушил ее жизнь.
Разговор за чаем не складывался. Лариса все время шутила, но никто не смеялся, а мама все больше терялась и наконец заплакала, прижав ладони к лицу.
Лариса резко встала, обронив:
– Думаю, вам надо поговорить.
И решительно направилась к выходу. Отняв руки от лица, мама с тревогой смотрела ей в спину.
– Подожди, ладно? Я провожу, – сказала она дочери и устремилась вслед за Ларисой в прихожую.
Лариса надела куртку и, протянув руку, взяла шапку, лежавшую на стуле. Она как-то по-особенному обняла маму и вышла, закрыв за собой дверь.
Дайнека ощутила, как под ней закачался пол этой ненавистной квартиры. Она почувствовала себя уничтоженной и одураченной одновременно. Теперь стало ясно, почему отец выразился так дипломатично. Тот другой никогда не выйдет из соседней комнаты.
«Другой человек» – это Лариса.
Их переезд в Москву тоже был бегством. Они с отцом бежали от своего одиночества и от прошлого, которое навсегда осталось в Красноярске. Спустя много лет Дайнека признала, что это было единственно верное решение, которое устраивало всех. В одном городе с мамой, пусть даже таком большом, как Красноярск, ей было трудно удержаться от того, чтобы не бегать к ее дому.
В чужом дворе под мамиными окнами Дайнека прожила целую жизнь, страдая от ревности и одиночества, но никогда больше не переступала порога ее квартиры. Много раз она тайком наблюдала за матерью. Иногда та проходила мимо вместе с Ларисой. Но чаще видела ее в окне, и было больно мириться с тем, что маме так хорошо в этих чужих стенах.
Однажды Дайнека столкнулась в этом дворе с отцом, который стоял за деревом и глядел в те же окна. Заметив ее, он растерялся. Потом крепко прижал к себе и прошептал:
– Милая моя… Мы уедем отсюда. Мы уедем…
Первый вопрос, который задали в московской школе: «Как там на Колыме?» – навсегда запомнился Дайнеке.
Не было ничего удивительного в том, что местные острословы знали о ее родине не больше, чем школьники из Нью-Йорка. Она быстро поняла, ей не обязательно объяснять, что Красноярск – вовсе не Колыма. На это всем было наплевать, как наплевать на все, что дальше Урала. Она гордилась тем, что родилась и выросла в Сибири.
Но гордилась молча.
Привыкание к новой школе осложнялось необходимостью касаться больной темы. Отвечая на вопросы о семье и стараясь выглядеть невозмутимой, Дайнека коротко излагала легенду о банальном разводе родителей. Правда, с каждым разом делать это становилось все легче. Труднее было примириться с колкостями сверстниц по поводу ее сибирского диалекта.
– Ты только послушай, – говорила девочка из ее класса, – как она «окает» и «чёкает»!
– А чего ты хотела? – отвечала другая. – Ты же знаешь, откуда она приехала…
Репутация безнадежной провинциалки, казалось, приклеилась к ней намертво.
В первые годы Дайнека много путешествовала вместе с отцом. Места, где они мечтали побывать, живя в Сибири, теперь оказались удивительно доступны и близки. Проехав чуть больше суток, можно было купаться в море, а на выходные уехать в Питер.
Поначалу это было удивительным, и они вовсю пользовались новыми возможностями. Но постепенно у отца появились свои, не связанные с дочерью, интересы, и они стали реже бывать вместе. Потом он купил дачу, и в их жизнь вошла Настя.
По паспорту Настя-Здрастя была немкой, что было предметом ее особенной гордости и предъявлялось повсюду, как если бы это являлось личной заслугой или чем-то, подтверждающим ее исключительность.
Отец Насти, Николай Иванович Грэмб, был поволжским немцем, одним из тех, кто уже ни языка предков не знал, ни традиций. Но как только появилась возможность, Николай Иванович вслед за уехавшим братом засобирался в Германию, по настоянию и под руководством своей жены Серафимы Петровны, которая казалась большей немкой, чем ее муж.
Оформление документов затягивалось, и Серафима Петровна, поддавшись чемоданному настроению, приняла решение перебраться в Москву – поближе к долгожданному Дойчланду. В арендованной столичной квартире, где временно обосновалась их семья, проснувшись как-то утром, Николай Иванович закурил последнюю папиросу и упал замертво.
Все планы Серафимы Петровны были разрушены. Они уже никуда не уезжали, поскольку сама Серафима Петровна не могла претендовать на обретение новой родины. Отпускать дочь одну несостоявшаяся фрау Грэмб категорически отказалась.
На деньги, которые должны были поддержать экономику Германии, купили комнату в коммуналке неподалеку от Белорусского вокзала. Комната была большая, но на первом этаже старого дома. Одна из стен соседствовала с мусоропроводом, и потому постоянными жителями комнаты (помимо Серафимы Петровны и Насти) по праву могли считаться откормленные на дармовщине крысы. По ночам было слышно, как они возятся под сухой штукатуркой стены или бессовестно перебегают по полу к дыре, ведущей на кухню.
В квартире обитали еще три семьи. Одной из них была «чистоплотная семья из Таджикистана». В общем коридоре целыми днями бегала орава детей – примерно одного роста, возраста и одной национальности. Кроме них были еще мама Лола и папа Фарид. Вся эта семья ютилась в одной комнате.
Рассматривая данные обстоятельства в совокупности, можно было бы предположить, что у Серафимы Петровны опустятся руки. Но подобный расклад был не по ней. Крушение надежд на переселение в Германию Серафима Петровна приняла мужественно. Она вообще хорошо усваивала уроки, которые преподавала действительность, и знала, что все зависит от умения влиться в хоровод жизни, по возможности попадая в такт. И если ты, случайно или намеренно, наступаешь на чьи-то ноги, твое собственное пространство значительно расширяется…
Серафима Петровна взялась за дело. Как она и хотела, постепенно все обустроилось. Сначала дети исчезли из коридора, а потом вместе с мамой Лолой и папой Фаридом отбыли на историческую родину, в Таджикистан. Каким-то необъяснимым образом выяснилось, что проживали они в Москве без соответствующего оформления.
Серафима Петровна безутешно повторяла, прощаясь с отъезжающими:
– Нам так вас будет не хватать…
Крысы, по ночам выходившие на водопой, тоже исчезли. Им трудно было противостоять напору Серафимы Петровны.
В комнате появилась добротная мебель. Настя поступила в колледж (попросту говоря, в ПТУ). Жизнь продолжалась.
Именно сюда, в эту комнату, однажды пришла Дайнека вместе с отцом в гости к его невесте. Они сидели за круглым столом, накрытым льняной скатертью и уставленным угощением. Настя и ее мама рекламировали свою стряпню, о чем-то рассказывали и смеялись. Дайнека с отцом ели, слушали и молчали.
– Я всегда говорю Настене, учи немецкий язык, – с достоинством рассуждала Серафима Петровна. – Я ей говорю: зитцен, пусть привыкает. Или, например, шпрехен, говорю я ей…
Видимо, их уроки немецкого языка так и проходили, и Серафиму Петровну не смущал тот факт, что сама она немецкого языка не знала. Ей мечталось, что когда-нибудь с помощью этого немолодого человека, сидящего за ее столом, они вместе с дочерью обустроят свою жизнь подобающим образом.
Так и случилось.
– Я хотел поговорить с тобой… – С этими словами однажды Вячеслав Алексеевич вошел в комнату дочери.
– Ты уходишь к ней? – не оборачиваясь, спросила Дайнека.
– Это серьезный разговор, прошу тебя, отвлекись…
– Я делаю уроки.
– Людмила!
Она поднялась со стула и встала напротив него:
– Ну?
И тут произошло то, чего Дайнека совсем не ожидала: отец растерялся. Он вдруг обнял ее за плечи, подвел назад к письменному столу, едва ли не силой усаживая на место:
– Прости меня. Не стану тебе мешать.
– Папа, – заговорила Дайнека, сдерживая слезы жалости к себе и к нему, – никто ни в чем не виноват. Я все понимаю… Только боюсь, что ты тоже бросишь меня. Скажи, что этого не случится – и тогда можешь уходить к ней.
Вячеслав Алексеевич склонился к дочери и, прижав ее голову к себе, горячо зашептал:
– Девочка моя, что ты говоришь?! Как я могу оставить тебя?! Речь совсем не о том. Я все обдумал: ты переедешь на дачу, и мы будем жить все вместе. Или, если хочешь, Настя с Серафимой Петровной переберутся сюда, и у нас снова будет семья. Я хочу, чтобы мы все были счастливы! Тебе трудно меня понять… Мне пятьдесят, годы уходят – и мне страшно. А рядом с Настей я чувствую, что живу. Понимаешь? Да что я… – Отец махнул рукой и вышел из комнаты.
– Я понимаю, папа! Я все понимаю! – закричала Дайнека и побежала за ним.
Догнав его в коридоре, она крепко прижалась и быстро заговорила:
– Делай, как решил. Только позволь мне пожить здесь, пока не закончатся выпускные экзамены.
Вслед за выпускными экзаменами начались вступительные, и переезд снова отложили. А когда Дайнека поступила в университет, о ее переезде на дачу уже никто и не заводил речи.
С Ниной Дайнека познакомилась задолго до появления в ее жизни Насти-Здрасти – сразу, как только они с отцом переехали из Красноярска в московскую квартиру.
В первый же день Вячеслав Алексеевич отпустил дочь гулять с новой подругой, и Нина стала для Дайнеки проводником в новый мир, кем-то вроде столичного жителя, который помог растерянному провинциалу перейти через улицу. Благодаря ей Дайнека узнала и полюбила Москву. Она навсегда запомнила, как, широко распахнув руки, Нина прокричала:
– Дарю тебе Арбат!
Подруги стояли посреди шумной улицы, похожей на маленький базар. Где-то рядом, в толпе, звучала живая музыка, какой Дайнека никогда не слышала раньше. Отныне все казалось праздником. Она была уверена, что теперь-то и начинается ее главная и настоящая жизнь. Наконец отступила тоска, исчезли обида и растерянность, и больше не было ощущения, что ты чему-то изменил или кого-то предал…
Потом обе девушки сидели на стульчиках посреди мостовой. Художник, рисовавший портрет Дайнеки, оказался халтурщиком. А вот другой, хотя и был пьян, рисовал мастерски. Он был красив особенной, туберкулезной, красотой, которая быстро исчезает, превращая своего обладателя в иссохшую мумию. Его рука уверенно и красиво порхала из одного угла бумажного листа в другой. Под обычный алкогольный треп художник изобразил Нину с такой точностью, что та, увидев портрет, замешкалась, а потом наклонилась и поцеловала его в голову. «Туберкулезник» поднял глаза… и не взял денег.
С тех пор прошло восемь лет, а Нинин портрет, подаренный ею, до сих пор висел в Дайнекиной комнате.
Нина была старше на два года и уже училась в университете, когда пришла пора определяться Дайнеке. На последнем родительском собрании учительница английского языка сказала Вячеславу Алексеевичу, что его дочери ни за что не поступить в университет без репетитора. Обладая бесспорными способностями к языку, Дайнека говорила на неопределенном диалекте, затрудняющем перевод. Английский в красноярской школе преподавала учительница по фамилии Золотая, но ее преподавание было «деревянным».
Очень скоро нашелся репетитор – заслуженный, пожилой, с профессорским званием, имеющий к тому же фамилию Натансон.
Вячеслав Алексеевич был доволен. Ему казалось, что и звания, и фамилия послужат гарантией поступления дочери в университет.
Оказавшись в профессорском доме, Дайнека тут же была усажена на кожаный диван в гостиной. Она осмотрелась и потыкала пальцем в светлую диванную обивку, проверяя ее на подлинность.
– Деточка, уберите пальчик, вы можете разорвать кожу, – пропела елейным голосом хозяйка дома с седыми букольками.
Она принесла чай, который должен был скрасить минуты ожидания. Проникнувшись глубочайшим уважением к профессору, Дайнека с наивным рвением явилась на пятнадцать минут раньше, несмотря на строжайшее наставление приходить точно в назначенное время. И это была еще одна провинциальная привычка, от которой ей предстояло избавиться.
Дайнека сидела в просторной комнате, уставленной дорогой мебелью, со множеством красивых антикварных вещиц. Паркетный пол был застлан огромным ковром с кистями. По углам стояли высокие китайские вазы.
Как только хозяин дома освободился, они прошли в его кабинет. Для начала Яков Абрамович въедливо проэкзаменовал Дайнеку, потом с жалостью посмотрел на нее и вынес приговор, грассируя:
– Дело дрянь!
То, как он объяснял, учил и натаскивал, не поддавалось никакому описанию. Понимая, что поступление в университет теперь неизбежно, Дайнека усердно занималась.
И все было бы хорошо, если бы не одно тревожное обстоятельство.
На первом же занятии Яков Абрамович, проверяя диктант, склонился и как бы невзначай прижался к ней. Дайнека поежилась, но не придала этому значения. Уже через три занятия педагог, опять-таки совершенно случайно, жестикулируя, коснулся ее груди.
Девушка была в смятении. Не смея подумать, что профессор делал это умышленно, пыталась всему найти объяснение и не находила его.
Окончательную жирную точку в сомнениях поставила рука преподавателя, запущенная под ее юбку. С ровесником она бы, не задумываясь, рассчиталась за хамство. Но с профессором, стариком…
– Яков Абрамович, пожалуйста, не надо, – жалобно попросила Дайнека.
– Деточка, миленькая, а я ничего особенного и не делаю. Вы такая хорошенькая, что выше моих сил не обращать на это внимания.
Дайнека не знала, как ей быть и к кому обратиться за помощью. Рассказать обо всем отцу было стыдно. Не хотелось его провоцировать на расправу с профессором-педофилом. Получалось, что и посоветоваться-то не с кем.
С каждым последующим уроком профессорские домогательства набирали силу, а фантазии заходили все дальше. Девушка молча сопротивлялась, а когда выходила из кабинета, профессорская жена в седых букольках понимающе улыбалась.
В конце концов действия репетитора стали еще решительней: он попытался завалить ученицу на кушетку. С трудом отбившись, Дайнека решила, что дальше так продолжаться не может. Ощущение безысходности перерастало в депрессию.
Однажды, стоя на балконе, Дайнека смотрела вниз и думала: «Шагнуть – и все закончится». Нина схватила подругу за шиворот.
– Что с тобой? – испуганно спросила она. – Случилось что-нибудь? Я же вижу, случилось… Колись!
Дайнека разрыдалась. Захлебываясь и глотая слова, открыла ей страшную тайну. Никогда больше она не видела Нину такой разъяренной.
В тот же вечер подруги подкараулили Якова Абрамовича во дворе и применили к нему воспитательные меры. Профессор, как мог, прикрывался руками, а Нина била его сумкой по плечам и по спине, приговаривая:
– Будешь еще приставать, хрен старый, будешь? Молоденькую тебе захотелось… Вот тебе, вот тебе молоденькая, козел!
Назавтра, когда Дайнека пришла на занятия, Яков Абрамович, не глядя в глаза, сказал:
– Знаете ли, деточка, боюсь, что нам с вами придется расстаться. Я что-то неважно чувствую себя… в последнее время. Надеюсь, вы достаточно хорошо подготовлены. Мое почтение батюшке.
В университет Дайнека поступила.
Светало.
«Нина была лучшей подругой на свете, красивой и доброй. Однако и лучших настигает злая судьба…» – Дайнека горько всхлипнула и, повернувшись на другой бок, забылась наконец глубоким сном, похожим на беспамятство.