Рабочая неделя подошла к концу. Пятница. Вечерело. Сумерки, в которые был окутан сегодня весь город, начали сгущаться. И хотя уже стоял месяц май и весна вступила в свои незамысловатые права, весь день небо закрывала серая пелена и клочьями проносились низкие темно-серые облака. Непрерывная морось нет-нет да и переходила в мелкий нудный дождь, косыми линиями пересекая вид из окна и, как казалось Леониду Семеновичу, всю прожитую жизнь.
Он был еще молодым человеком лет двадцати восьми-тридцати, высокий, с узкими плечами, худощавый, чуть горбящийся и, немного косолапя при ходьбе, выглядел несколько неуклюжим, а из-за висевшей на нем одежды сразу угадывался холостой неухоженный мужчина. В тоже время он был не лишен и некоторой привлекательности: нос с горбинкой, вздернутые к переносице брови и грустные почти женские глаза, красивые руки – руки пианиста с длинными тонкими пальцами, которые двигались очень изящно и чувственно.
Работал он в одном единственном НИИ провинциального города математиком в отделе моделирования. Отец Леонида, Семен Александрович Корчевников, был довольно известный ученый-математик. Очевидно, тяга к этой науке передалась сыну от отца. В коллективе Леонида считали человеком замкнутым, скучным и чудаковатым, но прекрасным специалистом, хотя и мог он упереться в споре с начальством, отстаивая до абсурдности упрямо какую-либо совершенно несуразную точку зрения, хотя и сам понимал свою неправоту. Сотрудники относили это к одному из его чудачеств. После таких случаев он несколько дней переживал, прекрасно понимая, почему так произошло.
Жил он в однокомнатной квартире недалеко от окраины города. Из окна своей комнаты мог смотреть на лес, находящийся за чертой города. Квартира досталась ему по наследству от родного дяди.
Леонид не любил выходные дни, а точнее боялся их, так как ему приходилось оставаться наедине с голосом или голосами, если они возникали в голове именно в эти дни. На работе он мог сделать попытку отвлечься, начав разговор с кем-нибудь из сотрудников. Если в данный момент все, кто находился в отделе, были заняты, то, он выходил в курилку: уж там всегда кто-то был, и запросто можно было присоединиться к любой из разговаривающих компаний.
Голос, который слышал Леонид, собственно, был один и точно такой же, как у него самого, но иногда он разделялся на несколько голосов, и все они также были одинаковыми и звучали как его собственный, хотя говорить могли о самом разном, иногда даже споря между собой и стараясь перекричать друг друга, будто сам молодой человек отсутствует или не слышит, или его это не касается, а потому его мнение в учет не берется. Леонид в такие моменты путался, его это мысли или нет, и либо пытался отличить свои от навязанных ему, либо безучастно сидел и слушал то, что говорили. Собственно, мысли были, конечно же, его, поскольку появлялись именно в его голове, но какие из них были неуправляемы и выражали его другую сущность, а какие составляли его истинное «я», он часто отличить не мог и нередко подчинялся всем им как своим собственным. Его «я» растворялось в этой неопределенности, и он впадал в состояние прострации. Впрочем, такова особенность его болезни, что все, о чем бы он ни начинал рассуждать по этому поводу, приводило к полному хаосу и абсурду.
Сидя у себя дома за письменным столом напротив окна и склонив голову над стаканом водки, он, грустно не поднимая головы, переводил взгляд то на окно, то на наполненный стакан. Сильно болела голова, свои мысли путались со своими же, но… чужими.
Последние время Леонид все чаще чувствовал себя плохо из-за неразберихи в голове, а последней весной почти постоянно находился в депрессии, что было обычным при его болезни, и он это знал. Болезнь давала о себе знать не беспрерывно, а случалась приступами, и его до крайности изматывало постоянное напряжение, в котором он находился, ожидая очередного ее проявления. Приступы происходили все чаще. Если приступ случался на работе или в месте, где присутствовали другие люди, то он пытался скрыть свое состояние от окружающих и выглядеть таким же, как все. Это давалось ему очень тяжело. Он много читал о болезни, знал ее почти досконально, старался как мог противостоять ей, принимая лекарства и придерживаясь определенного образа жизни. Однако сам понимал, что болезнь прогрессирует. Леонид не принимал психотропные средства, а только успокаивающие и снотворные лекарства: боялся превратиться, как говорят, в «овощ» – человека, которого и человеком назвать можно лишь условно.
Если приступ заканчивался, то он, добравшись до дома, валился на кровать и спал до следующего утра. Если наступали выходные дни и на работу не надо было вставать, то мог отлеживаться с вечера пятницы до утра понедельника, никак не реагируя ни на звонки в дверь, ни на звонки по телефону. Он никогда не был уверен, звонят ли на самом деле, или это галлюцинации. Надо сказать, что, помимо входного замка в двери квартиры, он вставил еще и замок в дверь, ведущую в его комнату, поскольку часто слышал шаги на кухне и в коридоре и звук открывающейся или закрывающейся входной двери. Своим «я» он понимал, что это все кажущееся, но каждый раз вдруг появлялась мысль: «А закрыл ли я входную дверь?» Замок на двери в комнату иногда помогал ему сопротивляться этому бреду и не подчиняться мыслям своего другого я, сказав: «Да, закрыл, отстань!»
Он встал из-за стола, прошел на кухню и заглянул в ванную комнату. Долго не мог сообразить, зачем он сюда пришел. Наконец вспомнил: проверил, выключен ли газ и закрыты ли краны холодной и горячей воды, чертыхнулся и тут же подумал: «Зачем я это делаю, ведь я минут десять как все проверял? Зачем я подчиняюсь глупым и бессмысленным указанием того самого голоса, который часто слышу иногда в своей голове, а иногда откуда-то рядом слева за своей спиной?» Затем он подошел к окну на кухне и убедился, что отсюда видна все та же серая хмарь. Если бы сейчас стояла осень, то он бы чувствовал себя намного лучше: даже ненастная погода не могла оторвать его от любования разноцветьем листьев деревьев и кустов на фоне еще зеленой травы. Он любил осень, да и голоса в голове в осеннюю пору слышались очень редко. Осень давала возможность отдохнуть его нервам после прожитого года. Осенью он не соглашался уйти в отпуск: в эту пору он и так чувствовал себя в отпуске. Само собой, что сами отпуска он ненавидел еще сильнее выходных дней. Леонид мечтал об одиночестве, но об одиночестве истинном чувствуя только свое «я».
Вернувшись в свою комнату и едва присев снова за стол, он тут же встал и подошел к окну. Посмотрел на размытые силуэты прохожих и машин, мокрый и блестящий асфальт, затем сосредоточил свой взгляд на ручках, открывающих створки окна. Постояв минут пять, неожиданно для себя повернул ручки и открыл окно. Наклонившись, он увидел асфальтовый тротуар, дорогу, ведущую к подъездам дома, и еще дальше – газон и детскую площадку.
«Не допрыгнуть до газона с пятого этажа, далеко. Наверняка, упаду на асфальт и разобьюсь. Да и зачем мне газон: если не убьюсь насмерть, то останусь вдобавок еще и калекой на всю оставшуюся жизнь! Оставшуюся?.. Да разве это жизнь?» Слезы вдруг накатили на глаза, и он вскрикнул:
– За что, Господи? За что?
«Нет, уж лучше падать на асфальт, – и тут же мелькнула мысль: – О чем это я? О смерти? Чьи это мысли: мои или нет? Нет, у меня еще вся жизнь впереди, я еще молод, я вылечусь!» И тут же откуда-то услышал тихий смешок. Он закрыл окно, подумав, что надо бы их оба, что есть в квартире, забить гвоздями. Затем отодвинул от окна письменный стол, а заодно подвинул подальше вглубь комнаты и свою кровать, замер посредине, размышляя: «Вот и сегодня: почему я зашел по дороге с работы домой в магазин за водкой? Взял же документы на работе, чтобы было чем заняться в выходные! Ведь говорил же мне врач, что у меня не должно быть свободного времени, что я должен быть всегда чем-то занят: как только я расслаблюсь, то теряю контроль над собой и начинаю подчиняться тем самым голосам. Я ведь непьющий, да и пить алкоголь мне категорически нельзя!» Снова открыл окно, убедился, что внизу никого нет, вылил на улицу всю водку, и сразу же кто-то вздохнул с сожалением. Еще некоторое время Леонид вновь заворожено смотрел на асфальтовый тротуар внизу.
Голоса утихли, и в этой тишине он прилег на кровать и задремал.
Леонид помнил только отца. Маму он совсем не помнил, и женскую ласку, и заботу тоже не помнил: когда мамы не стало, ему было пять лет. Отец предпочитал не говорить о ней. «Болела, умерла», – вот и все его слова. Ни одной фотографии матери в квартире почему-то не было. Бабушки, тети, а порой и совсем, казалось бы, чужие женщины заменяли ему мать, и он переходил на воспитание из рук в руки. В двенадцать лет он стал жить с отцом, но наступившие вскоре реформы лишили его работы и сделали совершенно невостребованным. Такое в те времена было обычным: наступало время менеджеров, сборочных производств и массового строительства коммерческого жилья. Но жизнь не кончалась, и отец, заложив их квартиру, попытался заняться предпринимательством. Бизнес у него не получился: он быстро нажил огромные долги. Отец сильно переживал, что на них с сыном надвигается нищета, и в конце концов у него случился инсульт, его забрали в больницу. Вскоре, придя в сознание на мгновение в самом конце, он умер. Квартиру пришлось отдать за долги. Вот тогда-то дядя и забрал мальчика к себе. Пока дядя был жив, он полностью заменил тому отца. Дяди не стало вскоре после окончания юношей института. Но даже и после смерти дяди Леонид считал, что ближе человека у него в жизни не было. Кстати, именно дядя, Василий Александрович, – единственный из родственников кто рассказал, что же случилось с его мамой:
– Она так любила твоего отца, что впала в полную невменяемость после того, как узнала о его изменах. Тебе было тогда лет пять, насколько я помню. Ее забрали в психиатрическую больницу, и больше она оттуда не вышла. Может, и сейчас она еще жива и находится в одной из них – это мне неизвестно. Твой отец так стыдился происшедшего, что скрывал истинное положение вещей от друзей, сослуживцев и знакомых, говоря всем, что она скоропостижно скончалась от сердечного приступа. Разумеется, ближайшие родственники знали правду и перестали поддерживать с ним отношения. Только мы с ним остались дружны. Я всегда считал его порядочным человеком и хорошим семьянином. То, что кто-то рассказал Ольге, так звали твою маму, о якобы изменах, я считаю грязными сплетнями, не имеющим под собой никакой почвы. Но мама твоя была очень впечатлительным человеком и постоянно ревновала твоего отца.
– Будучи неверующим, он, тем не менее, часто потом заходил в церковь и подолгу стоял у иконы Богородицы. Иногда мы вместе с ним ходили в церковь, и я видел, что в душе он винит во всем себя, и слезы текли по его щекам. Когда мы были в церкви вместе, то в конце концов я насильно уводил его оттуда, а когда он был там один, то я и представить себе не могу, сколько же времени он стоял и плакал перед иконой. Как я уже говорил, твоя мать впала в полную невменяемость и его, когда он навещал ее в больнице, она не узнавала. Перед родственниками он не пытался оправдываться: «Считают меня виноватым – это их право», – говорил он. Но обида на них затаилась в его душе на всю оставшуюся жизнь. Правду сказать, на его похороны пришла вся родня. Я единственный, кто навещал его в больнице, и после того, как его не стало, разговаривал с медсестрой, при которой он ушел. С ее слов, перед концом он на мгновение очнулся, взгляд его прояснился, и последние слова, которые он произнес почти шепотом, были: «Оленька, Леонид, любимые, простите!» То, что в вашем доме нет ни одной ее фотографии, я могу объяснить тебе: ему тяжело было видеть ее глаза. Он сильно любил жену и не смог убедить ее, что не было никаких измен, – объяснил Василий Александрович. – В чем постоянно винил себя.