ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I МЫСЛЬ СВЕТЛОВА ОСУЩЕСТВИЛАСЬ

Наконец-то осуществилась давно лелеемая мысль Александра Васильича: вот уже третья неделя пошла с тех пор, как школа его открыта. Василий Андреич, отправляясь, по обыкновению, утром на рынок, каждый день встречает у своих ворот очень бедно одетых мальчиков и девочек, с узелками и сумочками в руках. Иные из этих детей так плохо защищены от осеннего холода, что, смотря на их съежившиеся фигурки и красные руки, старику Светлову становится иногда жутко пройти мимо без ласкового слова.

— Опять ребяты попались мне навстречу… Экие ведь все голыши какие! — сообщает он, вернувшись домой, жене.

— Да уж и холода же, батюшка, ноне стоят, как зима точно, — скажет в ответ на это Ирина Васильевна и пойдет придумывать, не найдется ли у нее и еще какого-нибудь старенького платья либо бурнуса, годных для превращения в детский гардероб.

Много уж таких платьев и бурнусов пустила старушка в ход в последнее время, соболезнуя ученикам и ученицам сына.

— Ты уж лучше все из дому-то вынеси! — нахмурившись, замечал ей муж, когда она, торопливо всунув под мышку которому-нибудь из уходивших домой детей тот либо другой плод своих неусыпных изысканий, так же торопливо возвращалась в комнаты с крыльца большого дома, куда теперь переселились Светловы.

— Это, батюшка, все равно, что самому Христу подаешь, — давала отпор старушка.

— У тебя все — Христос! Этак и Вольдюшке нашему не в чем будет скоро в гимназию ходить. Уж этот мне Сашка со своими затеями! Разорит меня парень совсем… — ворчал Василий Андреич.

Но на другой же день, порывшись у себя в старом платье, старик приносил из кабинета к жене какую-нибудь старомодную шинель, говоря:

— На вот еще… может, пригодится.

Однако, хотя и сказано в писании, что «рука дающего не оскудеет», тем не менее Ирина Васильевна, глубоко верившая этому изречению, вскоре заметила, что запас различного старья совершенно оскудел в их доме. Еше-бы, когда в школу приходило ежедневно до тридцати человек детей обоего пола! Однажды утром старушка заглянула туда минут на пять — и ничего не поняла: обучение грамоте по звуковой методе поставило ее в совершенный тупик. — Ну, уж мудрен нынче народ стал! — заметила она мужу, вернувшись оттуда, и покачала головой.

— А что, мать? — спросил, будто равнодушно, старик.

— Да ничего, батюшка, не разберешь у них: буквы как-то на доске передвигают, — мучат ли, учат ли — кто их знает. И девчонки эти и мальчишки — все знать ничего не хотят, точно и не в школе; тот спросит, другой спросит — всякому отвечай. Уж чего это Санька выдумал, право так я и не знаю!

Василий Андреич соблазнился и на другой же день сам зашел в школу. Его тоже поразило, прежде всего, свободное обращение детей с учителем, которым в тот день была Прозорова.

Лизавета Михайловна сама вызвалась нести эту обязанность, предложив Александру Васильичу свои услуги три раза в неделю, через день, и просила только познакомить ее прежде с приемами преподавания. Она усвоила все необыкновенно быстро и была теперь общей любимицей детей, в особенности девочек. Короткие, еще не успевшие отрасти после болезни, волосы чрезвычайно шли к ее заметно похудевшему лицу, хотя молодой Светлов и уверял, что с косой она была гораздо привлекательнее.

Василий Андреич пришел в школу довольно поздно и потому застал немногое. Пока он сидел да соображал, стараясь понять, в чем дело, урок уже кончился. Ребятишки, поскакав со скамеек, целой гурьбой окружили учительницу, предлагая ей наперерыв различные вопросы; но никто из них не обнаруживал особенного желания убежать поскорее домой.

Это невольно бросилось в глаза старику и чрезвычайно удивило его.

«Вишь ведь, разбойники, и домой не хотят! Мой Володька теперь бы уж давно дул из гимназии во все лопатки», — подумал он, и его точно смутило что-то.

— Потише, ребятушки, потише! — мягко унимала между тем Прозорова все больше и больше напиравшую на нею юную толпу, пробираясь, чтобы поздороваться, к Василию Андреичу, с которым она познакомилась в то время, когда была после болезни с визитом у Ирины Васильевны.

Светлов старомодно расшаркался с ней.

— Не надоедают-с? — осведомился он с обязательной улыбкой.

— Бывает грех, да что же делать — дети! — чуть-чуть повела она плечами. — Впрочем, я как-то скоро привыкла, — у меня ведь своих трое.

— Ну, эти-то не в счет-с. А и то сказать, у меня у самого тоже только трое всего, да и с теми не справлюсь…

Прозорова улыбнулась.

— Ну, вам-то, кажется, теперь приходится иметь дело только с одним, — заметила она.

— Ка-а-кой с одним! Старшие, думаете, лучше? То-о-же вертопрахи! — шутливо махнул рукой Василий Андреич и, уходя, опять расшаркался.

Дома, на расспросы жены, что он думает о школе, старик сдержанно ответил:

— Кто их знает! может, и путное что выйдет…

Однако, как ни темны были представления стариков об этом предмете, они в ту ночь уснули оба с одинаковой мыслью: «А ведь Санька-то, кажись, и вправду доброе дело делает».

Но если кто был в восторге от школы, так это — Варгунин. Звуковая метода, о практичности которой Матвей Николаич до того времени не имел никакого ясного понятия, просто очаровала его.

— Да это, батенька, прелесть ведь!.. Ведь это, батенька, сокращение времени-то какое — вы подумайте! — говорил он с жаром Александру Васильичу, раз шесть навестив его школу. — Я теперь тоже свои азбуки побоку… ну их к праху! Давайте-ка, батенька, катнемте скорее в Ельцинскую: мы там живо эти порядки устроим.

— Да вот пусть только школа покрепче встанет на ноги, — отозвался Светлов.

— Ну-с, хорошо-с. Когда же? — приставал Матвей Николаич

— Может быть, с неделю, а может быть, и с месяц еще придется подождать.

— Эка вы, батенька, хватили — с месяц! В месяц-то можно, этаким манером, всю фабрику грамотной сделать.

— Это только сгоряча так кажется, Матвей Николаич, — возразил, улыбнувшись, Светлов.

— Сгоряча-то, батенька, и надо действовать, — сказал пылко Варгунин, — а как простынет — и кусай губы!

— В этом случае я не совсем согласен с вами, — заметил спокойно Александр Васильич, — губы-то именно тогда и приходится кусать, когда слишком поторопишься; поэтому я предпочитаю идти до времени — шаг за шагом.

— Так-то, батенька, и черепахи плетутся.

— Идти шаг за шагом не значит, по-моему, плестись; напротив, это значит идти решительно и неуклонно к своей цели, без скачков, — по крайней мере я именно в таком смысле употребил это выражение. Самая суть-то ведь не в скорости шагов, а в их твердости и осмысленности, мне кажется. Войско так же идет…

— А еще лучше, батенька, как и то и другое есть.

— Уж это само собой разумеется; да ведь мало ли чего нет… У нас если даже и плестить-то к порядочной цели, так надо поминутно оглядываться да под ноги смотреть, как бы на гнилую колоду не наткнуться, либо чтоб какой-нибудь зверь ноги тебе сзади не подставил; а уж о скачках-то и говорить нечего — сейчас шею сломишь: непроходимыми дебрями ведь мы идем… — сказал задумчиво Светлов.

— На то, батенька, мы и пионеры… шея-то уж не в счет, — улыбнулся широкой улыбкой Варгунин.

— Так как же вы в девственной-то трущобе побежите, хотел бы я знать? Кто говорит о шее? да было бы за что ее ломать; не на потеху же гнилых колод она предназначается… — по-прежнему задумчиво возразил Александр Васильич.

— А вы думаете — целой донесете, батенька, вашу шкурку? — спросил Матвей Николаич, и в скулах его мелькнула ироническая улыбка.

Светлов пристально посмотрел на Варгунина.

— Одно из двух, Матвей Николаич, — сказал он необыкновенно серьезно, — или быть практическим деятелем или ходить по ворожеям…

Варгунин искоса посмотрел на него и смущенно умолк.

А дело школы между тем шло своим порядком. Усерднее всех работали для нее сам Светлов, Лизавета Михайловна и Ельников; кроме того, были приглашены к урокам двое молодых учителей ушаковской гимназии, только что перед тем приехавшие из Петербурга и довольно тесно сблизившиеся с Александром Васильичем. Сходясь с ними, Светлов очень хорошо понимал, что присутствие их, от времени до времени, в школе придаст ей необходимую прочность, в особенности в глазах местного учебного начальства. Сначала, впрочем, деятельность во флигеле кипела только по утрам — с детьми; что же касается воскресных вечерних уроков для чернорабочих, то на них в первое время никто не являлся. Потом Светлову удалось, через посредство горничной Маши, залучить на воскресный урок и еще трех-четырех молоденьких горничных; девушка Прозоровой тоже присоединилась к ним. Они сперва явились в школу из простого любопытства, а затем уже им понравилось и самое ученье. Но главным образом поддержке этих вечерних занятий помог Анемподист Михайлыч. Стяжав себе понемногу в Ушаковске довольно громкую репутацию «лекаря для бедных», он то и дело сталкивался в последнее время с разным рабочим людом, забираясь иногда с своей медицинской помощью в самые глухие закоулки города. Здесь, в этих пустынных закоулках, в этом темном мире невежества, нужды и, чаще всего, непосильной работы, ему удалось завербовать, наконец, сперва немногих, но зато вполне надежных учеников для светловской школы. Пример их соблазнил и еще кое-кого из подобных тружеников, так что в последнее воскресенье, когда Ельникову же и учительствовать приходилось, во флигель порядочно-таки набралось черного народа, несмотря на дождливый сентябрьский день. Под вечер Ирина Васильевна, сидевшая, по случаю воскресенья, с пустыми руками у окна, выходившего на двор, невольно обратила внимание на повторявшийся раза три или четыре скрип калитки. При новом подобном звуке Светлова поспешно заглянула в окно и увидела во дворе какого-то рабочего, — кузнеца, как ей показалось, — который недоумчиво озирался на все четыре стороны.

— Кого, батюшка, надо? — спросила она у него через форточку.

— А где тут учат? — осведомился, в свою очередь, рабочий, чуть-чуть тронув рукой шапку.

— А вон там во флигельке, батюшка, школа, — туда и ступай. А ты от кого? — полюбопытствовала старушка.

— Да мы сами от себя, — ответил рабочий и направился к флигелю.

Не успела Ирина Васильевна отвернуться от окна, как скрип у ворот повторился снова. На этот раз она увидела входившего во двор знакомого ей столяра-соседа, частенько работавшего на Светловых по домашнему обиходу.

— Куды ты, Петрович? — обратилась к нему с удивлением старушка, высунувшись в форточку.

— Да в школу, матушка, к вашему сынку, — конфузливо объяснил столяр, почесав правой ладонью затылок. — Доброго здоровья! — приподнял он за козырек новенькую фуражку.

— А тебе туды зачем? — спросила старушка, — починить, видно, что понадобилось?

— Кака, матушка, починка в праздник! Грамоте-то вот поучиться хочется… — по-прежнему конфузливо заметил Петрович и опять почесал правой ладонью затылок.

— Это на старости-то лет выдумал?! — изумилась Ирина Васильевна.

— Де она у меня еще, старость-то? Всего-то четвертый десяток ноне пошел, — как-то уже обидчиво проговорил столяр и, торопливо приподняв фуражку, тоже направился к флигелю.

— Чудеса, ребята, да и только! — шумно вошла старушка в кабинет мужа, где Оленька читала отцу какую-то книгу, — Петрович-то, сосед-то наш, — вот, что конторку-то папе делал, — поди-ка ты с ним, шути! — в школу, батюшка, Санькину поступил!

Старик не совсем понял жену.

— А ты где его, мать, видела? — спросил он.

— Да вот сейчас только во флигель он прошел; я еще с ним в форточку разговаривала; ученье, надо быть, у них там сегодня. Ба! да ведь сегодня воскресенье же и есть, ребяты, — спохватилась Ирина Васильевна. — Ну, так, так!.. так Санька и сказал, что у них по воскресеньям мужики будут обучаться.

— Я говорю, что… — хотел было что-то сказать Василий Андреич. — Гхе! — махнул он только рукой и не договорил.

Ирина Васильевна присела на диван рядом с Оленькой.

— Я бы, отец, на твоем месте, батюшка… — начала она поучительно.

— Эх, мать! уж ты-то хоть не досаждай, — с горечью перебил ее старик. — Кабы мне твое «я бы», так уж меня, однако, давно бы министром сделали. Совсем ноне свет навыворот пошел… — задумался он и минуты две по крайней мере досадливо чесал у себя волосы на лбу тремя средними пальцами правой руки так, что большой палец торчал кверху. — Эдак и сам с панталыку собьешься…

Василий Андреич встал и, наклонив голову, медленно зашагал по кабинету. Потом, так же медленно, он набил свою коротенькую трубку, закурил ее, уселся в угол и долго, с каким-то азартом, тянул из нее дым, пока она не засопела и не погасла; выколотив пепел, старик снова набил ее, опять хотел закурить, но как будто раздумал и подошел к шкафу с платьем.

— Пойду, погляжу… — сказал он, выразительно подняв брови, и стал повязывать галстук.

Спустя минут пять Василий Андреич поднимался уже на заднее крыльцо флигеля.

Здесь будет кстати заметить, что туда, дня за четыре перед тем, переселился Александр Васильич; он занял ту самую комнату, которая служила прежде кабинетом его отцу. Никакой особенной надобности в этом, по отношению к школе, Светлову не предстояло, но молодой человек просто воспользовался ею, как благовидным предлогом, чтобы разом отделаться и от бесполезного поминутного контроля стариков, порядочно-таки мешавшего ему, и от мелких домашних столкновений, неизбежных при слишком тесном сожительстве, — все это только бесполезно раздражало обе стороны; а главное — круг деятельности и знакомых Александра Васильича настолько расширился теперь, что он мог действительно обеспокоить семью, привыкшую и рано ложиться и рано вставать. Ирина Васильевна восстала было сперва против такого переселения, но потом должна была согласиться с доводами сына, что ничего позорного относительно стариков в этом нет, что ведь он не на сторону переезжает, а остается жить у них же в доме. Таким образом, дело уладилось без особенного огорчения для старушки, выговорившей, однако, чтоб стол был общий, за исключением тех случаев, когда к молодому человеку соберутся гости. Александр Васильич кстати уж нанял себе и слугу, подговорив его, кроме того, исполнять обязанность сторожа при школе

Василий Андреич с тем именно намерением и поднимался теперь по заднему крыльцу, чтобы предварительно зайти к сыну.

— А у вас тут, кажись, сборище сегодня? — обратился он к Александру Васильичу, встретившему отца на пороге его бывшего кабинета, с карандашом в одной руке и с мелко исписанным листом бумаги в другой.

— Да, сегодня вечерний урок, — подтвердил Александр Васильич

— Неужели и взаправду мужиков станете учить? — присел Василий Андреич на край дивана.

— Как же, папа: целая комната набралась, — весело сказал молодой Светлов, положив на стол карандаш и бумагу.

— Да поймут ли они чего? — заметил старик.

— Ну вот еще! Разумеется, поймут. Как же мы-то с тобой поняли? — улыбнулся сын.

— Да им на что же, парень, грамота-то? ты вот что мне только скажи.

— Как «на что»? А нам-то она для чего была нужна?

— Эка ты сравнил! — чуть не обиделся Василий Андреич. — А по-моему — ничего путного из этого не выйдет; пустое дело вы затеяли, — сказал он.

— Вот что, папа: сегодня, после ученья, Анемподист Михайлыч будет объяснять, почему грамоту необходимо знать всякому, — ты не хочешь ли, кстати, послушать? — спросил Александр Васильич невозмутимо.

— Послушать-то, парень, я, пожалуй, послушаю, да только дело то, говорю, вы затеяли непутное… Ну, а как грех какой выйдет?

— Да какой же, папа, грех может выйти? Как ты думаешь?

— Всяко, брат, случается… — молвил с тяжелым вздохом старик и, низко опустив голову, он неподвижно уставил глаза на сложенные на коленях руки.

Из бывшей залы флигелька, переделанной в классную комнату, откуда слышался перед тем только неясный говор, теперь явственно донесся грубоватый голос Ельникова:

— Начнемте, братцы, с богом…

Жаль, что Василий Андреич не был там в эту минуту: он увидел бы, с какой глубокой серьезностью перекрестились взрослые ученики при возгласе доктора.

— Вот и урок начался, — заметил молодой Светлов отцу, — пойдем, папа, послушаем.

Они скромно, без малейшего шума, вошли в классную комнату и уселись в уголку, на самой задней скамейке — единственном незанятом месте. Все окружающее сразу произвело, по-видимому, значительное впечатление на старика. Он с нескрываемым любопытством стал вглядываться в разнообразные лица рабочего люда, принарядившегося по-праздничному. Некоторые стояли сбоку, возле скамеек, и слушали, подперши левой рукой правый локоть; трое или четверо были с женами и сестрами и сидели рядом с ними. На первой скамейке Василий Андреич заметил Машу и еще двух каких-то горничных, пристально следивших за передвижением Ельниковым картонных букв и, по его вызову, громко повторявших, как и остальные, звуки той, либо другой гласной. Петрович степенно поклонился старику Светлову, когда тот взглянул, между прочим, и на него. У Анемподиста Михайловича была, как видно, очень острая память: он многих уже называл по именам.

— Ну-ка, Григорий Терентьич, скажи-ка ты мне, как вон та буква называется? — говорил, например, доктор широкоплечему кузнецу, сидевшему на самой дальней скамье. — А теперь ты, Марфа Никитишна, повтори, — обращался он к ближайшей слушательнице.

Вообще же урок шел очень занимательно, интересовал, очевидно, всех и даже молодого Светлова, давно привыкшего ко всяким приемам обучения, занял под конец не на шутку. Василий Андреич только теперь начал понемногу догадываться, в чем состоит главным образом преимущество этого нового способа преподавания грамоты перед прежним — «на медные деньги». Старику в особенности понравилось то, что Ельников, от времени до времени, пересыпал свое серьезное дело разговором и шутками с учащимися. Собственно урок кончился в начале девятого. Затем доктор, заключив его словами: «Так-то, братцы! и вся мудрость невелика, была бы только охота», — обратился к присутствующим с следующей речью:

— Надо вам сказать, братцы, что грамота — дело не пустое, а дело — важное. Кто грамоте выучится, тот всему уж потом может выучиться; я вот теперь лекарь, а без грамоты я бы лекарем не был. Грамотный человек сам себе голова: что захочет, то и может узнать из книжек, не прибегая за умом к соседу; грамотный человек и чужой-то голове еще пособит, коли понадобится. В книжках чего только нет: и про вашего и про нашего брата пишут, про всякое мастерство, даже про зверей, — про все пишут. Один ум, говорят, хорошо, а два лучше; ну, а что ни книжка, то и ум. Книжек же разных столько на свете, что коли и десять жизней проживешь, всех не перечитаешь, — больше, чем видимых звезд на небе. Вот даже и и про звезды можно из книжек узнать, а уж чего мудренее! Как прочитаешь этак, примерно, книжек сто, вот уж у тебя как будто и сто умов в голове. Особенно мастеровому человеку, как любой из вас, без грамоты совсем плохо приходится: всякий грамотей обсчитать его может. Мастеровой на хозяина работает, деньги вперед по мелочам забирает, — неграмотному надо, значит, всякую копейку в уме держать, чтоб не опростоволоситься, сколько потом дополучить придется. А грамотному что? Взял деньги — записал; в другой раз взял, — опять записал; в третий — тоже; при расчете-то уж ему и горя мало: только сосчитал все вместе — вот и конец весь; сейчас вернехонько и узнал, кто у кого в долгу. Бумага-то ведь, братцы, не голова: уж на бумаге что написано — не убежит, а из головы-то иной раз, пожалуй, и вылетит лишняя гривна: где все упомнишь! Хозяин хотя и пишет у себя в книге, да ему тоже доверять нельзя: он все больше на свою сторону гнет…

— Уж это как водится, — поспешил согласиться молодой плотник, сидевший на третьей скамейке.

— Не нами, брат, оно заведено, не нами и кончится, — подтвердил Ельников. — Вот тоже и по домашнему обиходу, ведь без грамоты ничего толком не поделаешь, — продолжал доктор и пристально посмотрел на женщин. — Грамотная мать сама может и детей своих грамоте учить, стало быть, лишняя копейка в кармане у ней останется; потому что мы-то еще с вами, так и сяк, проживем как-нибудь, а уж ребятишек-то без ученья оставить — все равно, что по миру их пустить: без грамоты нынче далеко не уйдешь, при всяком деле она требуется. Да и по хозяйству как без нее быть? Коли не умеешь считать, нечего и толковать, что обсчитаешься, как я вам уже и говорил. Вот тоже случаи бывают: отлучится кто-нибудь из вас, по своему делу, в другой город, — как тут жить без весточки от жены, от мужа, от ребятишек? Пожалуй, так-то дома и все прахом пойдет. А у грамотных это нипочем: разговаривают да советуются между собой письмами, будто и не врозь живут. У меня вон сколько приятелей в Москве, а я со всеми раза по два в месяц разговариваю заочно, через письма, — ну, значит, и не забываю их. А главное, братцы, грамота в кабак ходить отучит. В кабак, известно, зачем мастеровой идет, — чтоб душу отвести после работы, дома-то скучно…

— Уж это што говорить! кабак — последнее дело; а люб он нам точно што со скуки больше… и зашибешься, значит, винишком, — снова поспешил согласиться тот же плотник.

— Да так, брат, в другой раз зашибешься, что, пожалуй, и в больницу к нам угодишь, а то и на тот свет, — опять подтвердил Ельников. — А грамотного человека какой прах в кабак понесет? — продолжал он с особенным увлечением. — Грамотному дома любая книжка больше расскажет, чем все кабацкие сотоварищи. Не захочется самому, с устатку, приняться за книжку, так все равно женушка может почитать, а ты, знай себе, лежи на лавочке, послушивай да похваливай; и разговоры у вас разные пойдут с хозяйкой… как река польются. А так-то больше грызотня одна идет между вами да брань; тут ведь уж и до бабьей косы недалеко — как раз ухватишься…

Долго еще говорил Анемподист Михайлыч, в таком же тоне, о важном значении грамоты, все шире и шире развивая свою мысль и то и дело наглядно поясняя ее примерами. Речь его сильно подействовала даже на Василья Андреича. Теперь старик уж не предложил бы сыну давешнего вопроса: «Да им на что же, парень, грамота-то?» Что же касается рабочих, то они, кажется, согласились бы всю ночь просидеть так, слушая доктора. Несмотря на то, что минуты две уже прошло с тех пор, как он кончил и отошел от доски, у многих все еще были навострены уши. Нечто подобное случилось и с Владимирком. Ирина Васильевна больше часу тому назад послала его в школу, чтоб звать отца пить чай, но мальчик позабыл о поручении; он все время, пока шел урок, торчал в соседней темной комнате, украдкой выглядывая оттуда по временам на отца. Александр Васильич только теперь заметил его забавно вытянувшуюся вперед фигурку и все еще полуразинутый, по обыкновению, рот.

— А! химик, здорово! — весело сказал доктор, тоже усмотрев мальчугана.

Владимирко принужден был выступить на сцену.

— А вы мне порошок-то так и принесли? — упрекнул он Ельникова, здороваясь с ним.

— Принесу, брат, принесу; извини, совсем позабыл, — смеясь, оправдывался Анемподист Михайлыч.

— Вы все забываете! Спирту мне тоже хотели принести… — допекал его мальчик.

— Ты откуда, парень, взялся? — подошел к ним Василий Андреич, обратившись с этим вопросом к сыну. — Мое почтение! — поздоровался он с доктором.

— Тебя мама чай пить звала, — пояснил Владимирко отцу.

— Да неужели у нас только теперь чай пьют? — удивился старик.

— Меня еще давече послали, да вон я их слушал… — сконфузился «химик» и указал на Ельникова.

— А мать-то там ждет: хорош посланный! — добродушно рассмеялся Василий Андреич. — Поди-ка лучше, вели самовар сызнова поставить: мы все вместе придем чай пить, — скажи матери.

— И вы придете? — тронул Владимирко доктора за локоть и, не дожидаясь ответа, юркнул из комнаты.

— Милости просим чайку с нами откушать? — как-то вопросительно и будто неуверенно отнесся старик к Анемподисту Михайлычу.

Ельников поклонился.

— Отчего бы и не напиться чайку, — согласился он.

Между тем рабочие, с которыми до того времени толковал о чем-то молодой Светлов, начали понемногу расходиться, изъявляя ему свою благодарность, кто как умел.

— Уж ты, пожалуйста, дозволь опеть-то прийти, — наивно обратился к Александру Васильичу один из них, широкий в кости кузнец, — не гляди на нас, што мы, значит, мужики… ну, и значит, не приобыкши ешо, мы тебе сами заслужим.

Молодой человек ласково успокоил его.

С этого вечера значение школы как будто выяснилось в голове старика Светлова, как будто значительно выросло в его глазах; по крайней мере он уже очень недалек был от убеждения, что сын его, действительно, не баклуши бьет, а «делает, кажись, дело путное». Василью Андреичу даже удалось растолковать это жене, насколько хватило у старика умственных сил. Что же касается самого Александра Васильича, то он мог опасаться теперь разве только посторонних, так сказать, не зависящих от него влияний на школу; помимо их, в самом существе дела, дальнейший успех ее был вполне обеспечен и не подлежал ни малейшему сомнению. Но молодой Светлов очень хорошо знал, какую силу имеют у нас эти «посторонние», «независящие» влияния…

«Дело начато… Что-то будет дальше?..» — думалось ему весь вечер.

II ЕЛЬЦИНСКАЯ ФАБРИКА

Санная дорога только что стала. Морозило слегка. Вечерние тени начали уже кой-где ложиться на снегу, придавая ему синеватый оттенок; хотя солнце еще не закатилось, но оно стояло довольно низко, и лучи его с каждой минутой все больше и больше утрачивали свою живость. К Ельцинской фабрике подъезжала рысью почтовая тройка. Из повозки задумчиво посматривали по сторонам, куря манильские сигары, Светлов и Варгунин, оба закутанные в теплые енотовые шубы. Впереди, по дороге, чинно прохаживались вороны, поклевывая от времени до времени рыхлый снег; вспугнутые лошадьми, они на минуту взлетали и потом снова принимались за свою мирную прогулку.

— Ну, вот мы и Ельцу переехали; теперь до фабрики рукой подать, — пояснил Матвей Николаич своему спутнику, когда повозка их миновала ветхий мостик, перекинутый через небольшую извилистую речку.

Светлов стал молча вглядываться вдаль. Минут через пять он явственно различил первые домики деревни.

— Что, батенька? бьется небось сердчишко? — спросил у него Варгунин, широко улыбнувшись.

— Да как вам сказать, Матвей Николаич? И бьется и не бьется — как хотите; во всяком случае, не берусь изобразить вам состояния, в каком я нахожусь теперь: что-то совсем новое шевелится во мне… — молвил Александр Васильич, продолжая задумчиво смотреть вдаль.

— Это бывает, — согласился Варгунин и тоже умолк.

Между тем повозка, сделав несколько крутых поворотов, въехала в фабрику. День был праздничный, и потому фабричный люд весь высыпал на улицу. Старики и старухи чинно беседовали, кто стоя у ворот, кто сидя на лавочке, либо на завалинке под окнами, а молодежь обоего пола, разделившись на несколько кружков, дружно шумела, пела и заигрывала посреди улицы. Множество ребятишек с звонким смехом суетливо сновало взад и вперед в этой пестрой толпе; одни из них гонялись друг за другом с комками снегу в руках, другие задевали взрослых и ловко увертывались от их преследования. Легкий морозец был, очевидно, всем по вкусу. Светлова, столько лет не бывавшего в сибирской деревне, сразу поразило здесь очень многое: прежде всего ему бросились в глаза кокетливая щеголеватость женщин и молодцеватый вид парней; кроме того, степенная наружность стариков и незапуганная развязность детей, какую редко можно встретить в русском селе, также не прошли не замеченными для молодого человека. Но больше всего обратила на себя его внимание типичная привлекательность лиц, в особенности у женщин: они, как на подбор, все были красавицы в своем роде. Александр Васильич не мог утерпеть. чтоб не обратиться к Варгунину с замечанием на этот счет.

— Эге, батенька! да такого местечка, как эта фабрика, в целой губернии поискать — не найдешь, — с воодушевлением пояснил Матвей Николаич. — Фабричные старики рассказывают, что будто, несколько десятков лет тому назад, первые здешние поселенцы крали и увозили сюда из соседних деревень первых тамошних красавиц, — вот таким-то образом и пошел, видите, какой красивый народец. Еще бы вам, батенька, малолетки [18] наши не понравились!

Светлов еще с большим любопытством стал вглядываться в пеструю шумную толпу. Въехав в ее середину, повозка, по приказанию Варгунина, подвигалась вперед осторожно, шагом. В толпе то и дело приподнимались, фуражки и слышались радушные приветствия «косматому». «Матвею Миколаичу наше почтение!» — степенно приподнимались с завалинок старики, отдавая ему солидные поклоны. Многие женщины тоже здоровались с ним дружелюбными кивками головы.

— Ого! — сказал Светлов, повернувшись на минуту лицом к своему спутнику, — да область-то вашего знакомства, как видно, гораздо шире, чем вы рассказывали? Ведь тут она уж, кажется, не на двадцать, а верст по крайней мере на сорок от города раздвинулась.

— Это, батенька, не то, что у вас там, за Уралом: здесь — своя своих познаша, — весело заметил ему в ответ Варгунин, продолжая любезно отвечать на новые приветствия фабричных.

В конце деревни повозка, по указанию того же Матвея Николаича, остановилась у одной из групп стариков, в числе пяти человек. Это были люди самого степенного вида, совсем седые и, как видно, местные вожаки. Варгунин вышел на минуту из экипажа и поздоровался с ними рукой.

— Вот, деды… видите вы его? — указал он им головой на Светлова. — Это наш. Смотрите! — волоска на нем не тронуть!

Александр Васильич не нашел деликатным оставаться долее в повозке и тоже вылез.

Из группы «дедов» выдвинулся вперед один, совсем еще бодрый, величественного вида старик. Солидно погладив длинную седую бороду, он обернулся на минуту к товарищам и потом, как бы получив от них согласие, с важным, серьезным видом обратился к Светлову, до крайности заинтересованному этой сценой:

— Что сказал Матвей Миколаич, так тому и быть! Погости, погости у нас, добрый человек… Давай, поздоровкаемся!

Старик покровительственно обнял молодого человека и трижды поцеловал его так, как на Руси обыкновенно христосуются. Светлов догадался, что ему следует делать, и сам уже перецеловался таким же манером с остальными.

— Живете, значит, деды, ладно? Тихо у вас все? — спросил Варгунин у стариков после общего минутного молчания.

— Ничего, Матвей Миколаич, ладновато живем. Спасибо на добром слове! — ответили ему двое из них почти в один голос.

— Ну и ладно. Повидаемся ужо еще, — сказал Матвей Николаич, садясь в повозку и движением головы приглашая к тому же своего несколько рассеянного спутника. — Трогай! — пошевелил он рукой за локоть ямщика.

Повозка отъехала рысью.

— Добро погостить! — послышалось ей вслед.

— Спасибо! — откликнулся Варгунин, приподняв меховую шапку, и обратился к Светлову: — Вы, батенька, я вижу, порядком-таки удивлены нашей остановкой? — заметил он ему. — Это я вот для чего сделал: здесь парни — народ бедовый; а женщины — сами видели, какие, — так необходимо было, на всякий случай, заручиться дедами. У вас ведь, я чай, не лягушечья кровь?..

Александр Васильич, против обыкновения, не поморщился от этой шутки.

— Полно вам, Матвей Николаич, загадки-то загадывать, — весело сказал он и лукаво засмеялся, — разве я не понимаю, в чем дело?

— А поняли, батенька, так и тем лучше, — ответил Варгунин, и широкая улыбка осветила его умное, выразительное лицо.

Повозка подъезжала между тем к красивому домику в русском вкусе, с балконом и зелеными ставнями. В ту минуту, как она повернула к крыльцу, выходившему прямо на улицу, — в глубине холодного коридора, который разделял домик на две необширные половины, показалась высокая стройная фигура молодой девушки, в синей бархатной шубке, опушенной соболем, и в белой пуховой косынке на голове. Девушка, очевидно, шла на улицу. Едва она переступила порог крыльца, как Светлов, не дав еще остановиться экипажу, в одну минуту поднялся на ноги, бесцеремонно перепрыгнул через колени Варгунина, причем порядочно толкнул его и, выскочив из повозки, опрометью бросился на крыльцо: он сразу узнал в этой стройной фигуре… Христину Казимировну.

Взглянув мельком на вылезавшего из повозки Варгунина, девушка вспыхнула, как порох, и, с быстротой молнии, перенесла свой взгляд на молодого человека, который стоял теперь перед ней, трепетно ожидая, как его примут.

— Са-а-ша!!. Здравствуй!!.- вскричала она, наконец, вся задыхаясь от волнения, и кинулась на шею к Светлову.

Они поцеловались долгим, горячим поцелуем и, вероятно, минуты две по крайней мере простояли бы так, обнявшись, если б их не разъединил подошедший Варгунин.

— Надобно что-нибудь и на мою долю оставить, Казимировна… — сказал он шутливо.

— Славный, добрый Матвей Николаич!.. Спасибо вам!

Она так же дружески обняла и его.

Светлов смотрел на них и ничего не видел: у него словно туман стоял перед глазами, — так глубоко потрясло его это, столь давно желаемое им, свидание. Он, по правде сказать, не ожидал уже услышать от Жилинской прежнего дружеского «ты», не ожидал от нее и такого горячего привета, каким она его встретила, зная по опыту других, как много значат годы разлуки в подобных встречах. Собственная ошибка, так очевидно доказанная ему теперь когда-то любимой девушкой, поразила его.

Обняв Варгунина, Христина Казимировна опять подошла к Светлову, взяла его за обе руки и долго-долго смотрела ему молча в лицо.

— Так вот ты какой стал теперь! — сказала она наконец, продолжая пристально и ласково всматриваться в него, — уж не прежний «гимназистик». — Жилинская как-то особенно оттенила последнее слово. — Ты ведь, впрочем, — помнишь? — всегда сердился, когда я тебя так называла. А теперь уж не рассердишься? Да?

Светлов улыбался только, молча соглашаясь с ней.

— Но… не прими за комплимент — ты страшно похорошел с тех пор, хотя уж и нет на щеках прежних роз, — продолжала она, любуясь им. — Однако что это я мелю? Я совсем потеряла голову, как тебя увидела… Пойдем скорее к папке!

И Христина Казимировна, быстро схватив за руку Светлова, стремительно повела его в комнаты, забыв даже пригласить Варгунина, который, впрочем, и без приглашения последовал за ними, улыбаясь и напевая что-то себе под ног.

Жилинский стоял у письменного стола, спиной к двери, и зажигал свечу, когда дочь почти вбежала к нему в кабинет, ведя за руку гостя.

— Угадай, папка, кого я к тебе привела? — задушевно-весело сказала она, поцеловав отца, и загасила свечу, дунув на нее прежде, чем старик успел обернуться.

— Если б ты даже и не таким восторженным тоном предложила мне этот вопрос, так я догадался бы… — ответил он с сильным выражением радости в голосе. — Пусти, стрекоза! дай поскорее огня зажечь: у меня ведь не твои влюбленные глаза…

Он, однако ж, не сразу зажег свечу: рука у него заметно дрожала. Светлов, стоя сзади, громко поздоровался с ним по-польски.

— Так и есть! Так я и думал! — быстро проговорил Жилинский и, ставя второпях на стол зажженную свечу, он едва не уродил ее на пол. — Здорово же, мальчик! — уже дрожащим голосом, но по-русски, обратился он к Светлову точно с такими же словами, какими приветствовал его обыкновенно десять лет тому назад.

Старые знакомые крепко обнялись и поцеловались несколько раз.

— Вы даже представить тебе не можете, Казимир Антоныч, всей моей радости, что я снова вас вижу, после стольких лет!.. — опять по-польски сказал Светлов, и голос у него задрожал от волнения.

— Верю… — снова по-русски заметил ему растроганный старик, — но говорить мы с тобой по-польски будем тогда, когда буду у тебя, а теперь ты — мой гость, — прибавил он с старосветской любезностью.

В эту минуту в кабинет вошел Варгунин.

— Ба! и коллега здесь! — весело вскричал Жилинский, идя к нему навстречу. — Н-ну! сегодня мы так запируем, как никогда еще не пировали… А что? ведь мальчик-то этот теперь совсем молодцом смотрит? А? что ты на это скажешь? — с некоторой гордостью прибавил он, указывая Матвею Николаичу на Светлова.

— Молодец, батенька, всегда молодцом смотрит, — ответил Варгунин, улыбаясь и пожимая старику руку.

Как только кончились первые приветствия, весь дом был поставлен на ноги. Жилинский имел обыкновение сам распоряжаться всем, отстраняя по возможности дочь от занятия хозяйством, так как, по его любимому выражению, «только эта бабья профессия и делает баб из женщин». Несмотря на свои шестьдесят лет с лишком, он быстро шагал теперь из комнаты в комнату, отдавая, между прочим, и совсем лишние, но, по его мнению, на этот раз необходимые, приказания. Христина Казимировна тем временем занимала в отцовском кабинете гостей; то есть, если сказать по правде, она, вся увлеченная прошлым, говорила с одним Светловым, предоставив Матвею Николаичу широкое право только поглядывать на них из уголка дивана да улыбаться. Варгунин даже успел вздремнуть там с четверть часа под их неумолкаемый говор.

Вскоре все это маленькое общество мирно сидело уже за чайным столом. Стол был сервирован на славу; видно было, что старик Жилинский недаром провел большую часть своей молодости в лучших варшавских и петербургских салонах: на всем лежала печать утонченной простоты и изящного вкуса. Христина Казимировна, по обыкновению, сама разливала чай, — это было, кажется, единственное хозяйственное занятие, безраздельно предоставленное ей отцом. Минут за пять до чаю с Александром Васильичем сделался легкий обморок. Светлова заботливо уложили на мягкий диван, поодаль от стола, спрыснули ему холодной водой лицо и, чтоб не тревожить молодого человека, все говорили вполголоса. Теперь, полулежа на диване, Светлов хотя и чувствовал силы встать и вмешаться в общий разговор, он не мог, однако ж, не поддаться сладкому соблазну — остаться и еще на несколько минут в этом положении. Дело в том, что Александр Васильич только теперь пришел немного в себя от всех треволнений недавней встречи; он даже не успел порядком разглядеть до сих пор знакомых, дорогих лиц: перед глазами его все это время носился какой-то туман, как и давеча на крыльце, и только в настоящую минуту, когда этот туман рассеялся вместе с обмороком, молодой человек мог вполне убедиться, что перед ним сидят не призраки, а живые, дорогие ему, лица. Светлов полуоткрыл глаза и жадно всматривался в них!

Да! это были действительно не призраки, а живые люди, с которыми он так крепко, так разумно был связан десять лет тому назад. Старик Жилинский все смотрит таким же бодрым, величавым стариком, как и тогда; та же энергия запечатлена на лице, только голова стала еще седее да волосы реже; даже взгляд черных, как уголь, глаз не утратил как будто ни единой доли прежнего огня.

«Таких стойких и самому времени не поддающихся натур не родится уж больше на измельчавшей Руси», — думается Светлову, и он медленно, будто нехотя, отводит глаза от старика Жилинского, чтоб взглянуть на его дочь.

Она рассеянно слушает Варгунина, приподняв слегка подбородок. Это — и прежняя, и не прежняя Христина Казимировна: та же гордая, причудливая и независимая головка, но как будто меньше стало мускульной упругости и силы в тонкой, стройной шее, будто слегка покачивается на ней эта неугомонная головка; те же проницательные, отцовские глаза, но только теперь они стали влажнее, бархатистее, глубже; и осанка та же, но женственнее. Да! и теперь Христина Казимировна смотрит прежней красавицей в полном смысле слова, только еще роскошнее стали формы, еще ярче горит на щеках зарево румянца, еще пышнее оттеняют бледные окраины лица шелковистые и черные, как смоль, раскинутые по плечам волосы. И все-таки во всей ее фигуре нет уже прежней беззаветно заносчивой отваги: это — все то же море, бурное и бездонное, но, как будто у берегов, где крутые, незыблемые скалы дали холодный отпор его могучей силе…

Светлов закрыл глаза и задумался.

Когда молодой человек снова открыл их, услыхав возле себя легкий шорох шелкового платья, он увидел, что над ним наклонилась и тревожно смотрела на него Христина Казимировна.

— Ну что ты, Саша? Что это с тобой?!. Лучше ли тебе? — говорила она, нежно гладя рукой его холодный лоб.

«И от этой роскошной, любящей и гордой женщины я должен отказаться!» — мелькнуло в голове Светлова, и эта мысль прошла через нее, как раскаленное железо. Александр Васильич, однако ж, тотчас же встал с дивана.

— Не беспокойся, Кристи, — сказал он, делая усилие улыбнуться и целуя ее в лоб, — от радости не умирают.

Христина Казимировна задержала на минуту руками его голову и горячо поцеловала его в губы.

— Это за то, что ты, наконец, вспомнил когда-то твое любимое имя, — сказала она, снова садясь разливать чай.

Жилинский встал и усадил Светлова между собой и дочерью.

— Поторопился я немного, мальчик, назвать тебя молодцом, — заметил он ему с добродушной шуткой, дружески потрепав его по плечу, — обмороки от женщин не должны быть у тех, кто не хочет падать в обморок перед свистящей пулей…

— Эка, батенька, что сказал! — засмеялся Варгунин, — да, по-моему, в любой прекрасной женщине столько сидит зарядов, сколько не отыщется их в пороховых погребах всего земного шара!

— Отодвиньте же, в таком случае, Матвей Николаич, свечу от Кристи, — засмеялся, в свою очередь, Светлов, указав глазами на Жилинскую.

— Ну уж, батенька, вот вас-то бы так вернее было отодвинуть от Казимировны… — сострил Варгунин.

Все непринужденно засмеялись.

От шуток разговор незаметно перешел к серьезным предметам и, наконец, коснулся светловской школы.

— Отчего бы и тебе, Кристи, не устроить здесь школу? — спросил, между прочим, Александр Васильич у Жилинской.

— Да она уж дважды заводила ее здесь, — ответил за нее отец, — в первый раз, с разрешения, — закрыли; во второй раз, потихоньку, — обязали подпиской не входить ни в какие подобные заботы, даже относительно детей…

— Остается, значит, попытаться только завести школу в третий раз? — заметил, улыбаясь, Светлов.

— Так тогда меня и вышлют отсюда, — возразила Жилинская.

— Чего у нас нельзя обойти, Кристи! — сказал Светлов, выразительно покачав головой.

— Да я и обхожу: а ты думаешь — нет? Папка ведь говорит только, что нельзя устроить правильной школы.

— Зато у моей девочки целый свой лазарет здесь организован, — сказал Жилинский.

— На попечение которого я однажды не побоялся отдать даже собственную особу, — вмешался Варгунин.

— Вот как! Кто же им заведует? — спросил Александр Васильич.

— Да я сама, Саша, — скромно пояснила Христина Казимировна.

— Да? Но лечит-то кто же?

— Я же сама и лечу, — опять так же скромно пояснила она.

Светлов находился в очевидном недоумении.

— А ты думаешь, мальчик, что мы без тебя ничего уж и не делали в эти десять лет? — спросил у него старик Жилинский — Моя девочка года четыре, если еще не больше, училась медицине у…

Казимир Анточыч назвал фамилию того самого польского врача-изгнанника, у которого Ельников заимствовался специальными пособиями на немецком языке.

— Он, папка, думает, что я все это время размышляла, отчего он вдруг перестал ко мне письма писать… — лукаво улыбнулась Христина Казимировна.

Светлов вспыхнул, как прежний «гимназистик».

— Кристи! — сказал он с задумчивым упреком, — разве ты не знаешь, что кто старое помянет, тому глаз вон?

— Может быть, это и мудрость; но, по-моему, справедливее было бы выкалывать оба глаза тому, кто забывает старое, — заметила она тем же прежним, насмешливым тоном, который был так памятен Светлову.

— По-о-лно вам ссориться, — вмешался в разговор Жилинский. — Кто же бранится с посторонним мужчиной при женихе! — шутливо обратился он к дочери, с комично-важным видом покачав головой.

— Это вот Казимир Антоныч постоянно меня так дразнит, — пояснил Варгунин Светлову, — а теперь, батенька, кстати уж и вас призадел маленько…

Светлов опять почему-то вспыхнул.

— Нет, папка, тут дело не в ссоре, а я сегодня же хочу доказать Саше, что не забыла старое: я помню, что я у него в долгу, — сказала Христина Казимировна с той обворожительной улыбкой, перед которой Светлов никогда не мог устоять. — Вели, папка, запречь мои беговые саночки: я прокачу его сегодня сама… за прежний кабриолет.

— Надеюсь, Казимировна, вы не вывалите его с досады в снег? — осведомился Варгунин.

— А уж об этом вы спросите у него, когда мы вернемся… — лукаво-насмешливо ответила ему Жилинская.

Опять все засмеялись.

Через полчаса от крыльца домика Жилинских действительно отъехали беговые саночки; правила лошадью Христина Казимировна. Она была в том самом наряде, в каком встретила давеча гостей. Рядом с ней сидел Александр Васильич; он принужден был одной рукой обнять ее, а другой держаться за передок, чтобы не упасть: саночки оказались очень малы и узки. Сперва, с четверть версты, Христина Казимировна ехала легкой рысцой, почти опустя вожжи, но, миновав какой-то мостик, она натянула их и сказала Светлову:

— Теперь держись крепче, Саша!

И они полетели, как из лука стрела.

— Куда же ты мчишь меня так, Кристи? — спросил Александр Васильич свою спутницу, когда у него, наконец, дух захватило от быстроты езды.

— Я тебя в деревню увезу! — засмеялась она, еще сильнее натянув вожжи, и потом не то лаского, не то насмешливо прибавила: — Теперь мы, кажется, поменялись ролями… Помнишь, как в первый день нашего знакомства я предложила тебе тот же самый вопрос, какой ты мне сделал сейчас? и помнишь, как на этот вопрос ты ответил мне тогда точно так же, как я тебе сейчас ответила?

— Да, помню, — сказал Светлов.

— Только, видишь, я не так скупа, как ты был тогда: я молочка для тебя не пожалею…

Она звонко захохотала, поцеловав его на лету.

— Но ведь Казимир Антоныч будет ждать нас к ужину, Кристи, — слабо напомнил ей Александр Васильич.

— Казимир Антоныч, Саша, пожил довольно и как ему хотелось; теперь мне хочется жить, — и посмотрела бы я, кто запретит мне это! — возразила она гордо, и глаза у ней засверкали в вечернем полумраке.

Светлов промолчал, не находя в себе силы бороться в эту минуту с неотразимым обаянием своей спутницы; он только крепче обнял ее.

Они продолжали нестись по-прежнему, но молча, переживая каждый неизгладимую бурю в душе. Александру Васильичу начинала уже нравиться эта быстрая езда, она соответствовала тому вихрю мыслей, который крутился теперь в его голове. Отъехав версты четыре от дому, молодые люди завидели вдали огонек. Христина Казимировна задержала лошадь и пустила ее опять легкой рысцой.

— Вот и деревня, — сказала она, круто повернув налево, не то в какой-то темный коридор, не то в улицу.

Через минуту Жилинская стояла уже под окном чьей-то большой избы и стучалась в ставень.

— Это я, кума Маня. Отвори! — говорила она громко.

— Ба! да никак и впрямь барышня наша! — послышался за окном мягкий женский голос. — Отвори, Гарась, поскоре!

Сейчас же вслед за тем послышался стук тяжелого запора у ворот, и дюжий молодой парень лихо отворил настежь обе их половинки.

— Вот нежданно-то, негаданно!.. Здоровате-ка! — так же лихо тряхнул он головой, приветствуя неожиданную гостью.

— Здравствуй, Герасим! — дружески протянула было ему руку Христина Казимировна. — Прибери, голубчик, нашу лошадь. Да я не одна, смотри: вон и еще гость со мной, — указала она на стоящего поодаль Светлова.

— Ну, нет, милая барышня, со сна-то, не умывшись, руки я тебе не дам, — степенно заметил ей Герасим, торопливо убирая назад свою руку, — а как помоюсь, ужо, тогды дам. А вот, что до их милости, так это — наши гости: для них в избе завсегда места хватит, сколько ни приди. Милости просим, слышь, не побрезговать! — радушно обратился он к Александру Васильичу.

Светлов тоже было протянул ему руку.

— И тебе не дам руки без умывки, — так же степенно остановил его парень, тряхнув волосами.

В эту минуту в окнах избы показался свет.

— Вон уж кума Маня и огня добыла. Пойдем… — как-то особенно ласково обратилась Жилинская к Александру Васильичу.

Они проскользнули в ворота и быстро взбежали па высокое крыльцо.

Кума Маня — красивая деревенская женщина лет двадцати трех — встретила их, со свечой в руке, на пороге избы. Поздоровавшись с ней непринужденным поцелуем, Христина Казимировна представила ей своего спутника, сказав только:

— Это из наших, кума Маня.

Такой незначительной фразы, по-видимому, было совершенно достаточно для того, чтобы Светлову был оказан самый радушный прием со стороны молодой хозяйки.

— Мы вот с этим человеком, Маня, десять лет не видались, так надо нам хорошенько поговорить с ним с глазу на глаз, — сказала ей Жилинская после первых обычных расспросов о здоровье и делах. — Ты уступи нам, часика на два, вашу чистую половину и молочком нас попотчевай: я вот его обещалась угостить, — указала она глазами на Светлова. — Мы ведь вас не стесним этим… а?

— Что вы, что вы, барышня, грех какой! Да мы с Гарасей душу за вас отдать рады! — взволнованно проговорила радушная хозяйка.

Кума Маня засуетилась, сбегала на чистую половину, торопливо прибрала там, что было нужно, и проводила туда гостей, опять со свечой в руках; потом, минуты через три, она принесла им крынку густых сливок, две кружки, деревянную ложку — поставила все это на стол, покрытый чистой скатерью, и ушла, ласково сказав на прощанье гостям:

— Христос с вами! Хоть две ночки напролет проговорите…

Жилинская стала раздеваться.

— Мы здесь, Саша, как у себя дома: распоряжайся, — весело заметила она Светлову.

Александр Васильич видел, что ему готовы дать решительную, смертельную битву, и чувствовал в то же время, что никакая логика не устоит перед этой гордой, страстно любящей женщиной. Он задумчиво смотрел, как она сняла с себя сперва шубку и положила ее в углу на сундук, как сняла потом с головы косынку, небрежно кинув ее туда же, как ее изящные пальчики нетерпеливо тормошили не снимавшийся сразу меховой ботинок, — и его всего охватило вдруг чем-то теплым, чем-то никогда им еще не испытанным. Он быстро сбросил с себя шубу и помог Жилинской снять заупрямившийся ботинок.

Христина Казимировна откинула назад волосы и обвила Светлова руками за шею.

— Теперь я обниму тебя и поцелую так, что ты никогда этого не забудешь!.. — сказала она, задыхаясь, — и действительно, так обняла и поцеловала Александра Васильича, что у него на минуту опять встал давешний туман перед глазами.

— Кристи! — молвил он, опустив в изнеможении голову на ее плечо, — ты сама не знаешь, что делаешь… Ты должна меня выслушать прежде…

Христина Казимировна отвела одной рукой от плеча голову Светлова, а другой нежно провела несколько раз по его волосам.

— Ты, я вижу, не понимаешь, чего стоило мне любить тебя целые десять лет неизменно. Ты не знаешь, что значит тосковать столько лет, отдавать свою душу другому… даже без надежды увидеть его вновь когда-нибудь… Саша, Саша! как мало же ты понимаешь!!.

Она истерически зарыдала.

— Полно, Кристи!.. Кристи! поговорим лучше задушевно…

Светлов успокаивал ее, как мог.

— Я не ребенок, мне не нужно утешений… — говорила она через минуту, уже улыбаясь. — Давай, чокнемся молочком!

Жилинская до краев налила в обе кружки сливок и одну подала Светлову.

— Настоящее — наше. Выпьем же за эти немногие нераздельные минуты! — сказала она ему, подняв высоко свою кружку.

— За настоящим идет будущее… — возразил он нерешительно.

Христина Казимировна гордо выпрямилась перед ним.

— За свое будущее отвечаю я сама! — пылко проговорила она, и глаза у ней опять засверкали.

Они чокнулись.

— Теперь, Кристи, ты, во всяком случае, должна выслушать меня… — сказал Александр Васильич, медленно ставя на стол опорожненную кружку. Он сел; она сделала то же.

— Мы ведь не дети с тобой, Кристи… и ты знаешь, за какой вещью какой следует результат… — продолжал Светлов. — Я никогда не женюсь…

— Мне нет нужды знать об этом! — вся вспыхнув, гордо перебила его Христина Казимировна.

— Нужно или не нужно тебе это знать, Кристи, — повторяю: я никогда не женюсь…

— Отчего?..

Она пристально и проницательно смотрела на него.

— Оттого…

Светлов не договорил и тихо забарабанил кончиком пальца по столу.

На те деньги, молодец,

Ты купи коня[19]. —

задумчиво и как бы про себя продекламировал он. Христина Казимировна вздрогнула.

— Послушай же меня, Кристи, — продолжал Александр Васильич через минуту общего тяжелого молчания, — я ведь уж не люблю тебя теперь той, навсегда для меня памятной глубокой и горячей любовью, которая одна — и только она одна! — могла бы дать мне право целовать тебя не братским поцелуем… Мне больно сказать это тебе… в особенности тебе… но… но я не буду принадлежать никогда даже и той, которую я, кажется, — быть может, сам того не замечая, — люблю теперь… Слушай, Кристи! Ты хорошо знаешь сама, как ты хороша; ты хорошо знаешь, что за тобой — все обаяние моего невозвратного прошлого… все лучшее мое за тобой… Поедем!

Светлов решительно встал.

Она зарыдала, но не пустила его.

. . . . . . . . . . . . . . .

Медленной рысцой возвращались назад беговые саночки Христины Казимировны; ими правил уже Светлов, а она, крепко прижавшись к нему, лежала у него на плече. Бледная луна томно освещала ее еще более бледное лицо. По временам оно на минуту вспыхивало ярким румянцем, глаза лихорадочно загорались и потом неопределенно-задумчиво смотрели в снежную даль. Александр Васильич тоже был бледен, задумчив, но на лице его играл какой-то особенный мягкий свет. Они всю дорогу ехали молча, только под конец заговорила Христина Казимировна.

— Ты имел тогда право на все и ничего не взял… Лучше же поздно, чем никогда… А я все-таки не могу ни наговориться с тобой, ни насмотреться на тебя!.. — успокоительно шептала она Светлову, подъезжая к дому.

Казимир Антоныч и Варгунин давно уже поджидали их, не садясь одни за ужин, который роскошно был накрыт в маленькой, уютной столовой домика Жилинских. Когда Христина Казимировна вошла туда вместе с Светловым, старики жарко спорили о чем-то, сидя в двух противоположных углах — один на кресле, другой на диване.

Жилинская взяла было Александра Васильича за руку, сделала с ним два шага вперед, но потом, заметив, что он не понимает ее движения, быстро отдернула назад свою руку.

— Мы не обвенчаны, папка, да и никогда не будем обвенчаны, — с лихорадочной твердостью сказала она, одна подходя к отцу, — но мы теперь…

Христина Казимировна не договорила, и крупные слезы закапали у нее из глаз.

Светлов так и замер на месте, как ошеломленный.

Варгунин многозначительно посмотрел на всех, и начал медленно запускать правую руку в свои длинные, вьющиеся по плечам, волосы. На одну минуту в комнате стало так тихо, как будто бы в ней никого не было.

Старик Жилинский молча и величаво поднялся с кресел; ни один мускул не дрогнул у него на лице. Так же молча и величаво, твердым, неспешным шагом подошел он сперва к дочери, а потом к Светлову, обнял их и поцеловал каждого трижды в лоб.

— Уж это ваше дело… — сказал он им, наконец, с гордым спокойствием в голосе и во всей фигуре, — а мое — приказать подать шампанского, чтобы мы с старым коллегой могли от души выпить за ваше здоровье.

И старик, заложив руки в карманы, медленно-важно вышел из комнаты.

Подали шампанское; все чокнулись, обняли друг друта и сели за ужин. Если б не слишком резка была бледность Христины Казимировны, если б Светлов не так сильно краснел от времени до времени, то можно было бы подумать, что ровно ничего особенного не случилось с ними в этот роковой для них вечер. Казимир Антоныч и Варгунин, с своей стороны, употребляли все усилия, чтоб сделать непринужденной общую дружескую беседу. Особенно удалось это Матвею Николаичу, после того, как, обратившись к Светлову и чокнувшись с ним не в зачет, он сказал ему задушевно-весело:

— Эх, батенька! у меня опять начинают «чернеть кудри»…

Как только кончился ужин, старик Жилинский первый встал из-за стола и тотчас же подошел к дочери.

— Поди, поди скорее спать, моя милая девочка: тебе покой нужен, — как-то грустно, но нежно сказал он ей, напутствуя ее, по обыкновению, горячим поцелуем на сон грядущий.

Когда она ушла, Казимир Антоныч пригласил Александра Васильича в свой кабинет — «дымить», как он выразился.

— Да и ты не помешаешь нам нисколько, старый коллега, — обратился старик к Варгунину, заметив, что тот собирается уйти в отведенную ему вместе с дорожным товарищем комнату, дверь в которую вела из столовой.

Долго длилась беседа в кабинете Жилинского; много говорилось, много спорилось. Споры были горячи, шумны и искренни. Голос Варгунина раздавался чаще и слышнее всех остальных.

— Э, ба-тень-ка-а! Что тут долго думать да гадать!.. Тут действовать надо!.. — гремел он еще часу в четвертом утра.

Когда, уже на рассвете, Светлов вышел оттуда, на его спокойном лице не было ни малейшей тени…

III ВЕЧОРКА У СТАРОСТЫ СЕМЕНА

На другой день, часов в десять утра, когда Жилинские с приезжими гостями сидели еще за чаем, в столовую их вошел видный мужик среднего роста, в черном верверетовом кафтане и в черных же плисовых штанах, которые щегольски были заткнуты за высокие голенища новеньких кунгурских сапогов, тщательно смазанных свечным салом. Вошедшему можно было дать, с виду, лет тридцать пять — не больше; в осанке и манерах его заметно обнаруживалась привычка распоряжаться, повелевать. Он был очень недурен собой: умные карие глаза бойко и прямо смотрели из-под несколько нависших, густых русых бровей, придавая всему лицу открытое и молодцеватое выражение, с оттенком того добродушного, затаенного лукавства, что так метко выражается у нас словами «себе на уме»; длинная, чуть-чуть рыжеватая, с редкой проседью борода почти совсем закрывала собой клинообразную полосу красной кумачной рубахи, открытую спереди воротом кафтана. Вошедший отвесил присутствующим общий, степенный поклон, с очевидным сознанием собственного достоинства.

— А! Здорово, Семен Ларионыч! Садись-ка да выпей с нами чайку. Что новенького скажешь? — весело проговорил старик Жилинский, вставая и здороваясь с ним, как с равным.

Казимир Антоныч подвинул к столу стоявшее поодаль кресло и несколько раз потрепал его рукой по подушке, любезно приглашая таким образом, нового гостя занять это место. Семен Ларионыч, прежде чем сесть, приятельски поздоровался с Варгуниным, деликантно прикоснулся концами толстых пальцев к руке Христины Казимировны и отдал особый, вежливый поклон Светлову, внимательно посмотрев на него сперва.

— Что же ты новенького-то нам, Семен Ларионыч, скажешь, а? — повторил Жилинский.

— Да каки у нас новости, Каземир Антоныч? Все, батюшка, по-старому. А я вот к тебе… и пуще, значит, к твоей барошне… хошь и не за большим делом, а все же усердная просьбица будет… — сказал Семен Ларионыч, осторожно садясь на указанное ему место и отдавая низкий поклон Христине Казимировне.

— Верно, заболел у тебя кто-нибудь? — спросила она, подавая ему стакан чаю.

— Заболеть-то, слава богу, никто не заболел, а я больше насчет баловства пришел: дедки наши сказывали вчерась, что Матвей Миколаич, мол, пожаловали сюды с гостем, — так вот вечорку хочем устроить у меня в избе; оно, может, хошь и тесновато маленько будет, а все же другой экой избы не найдешь здеся супротив моей. Вот и просим вас покорно пожаловать к нам ужо вечерком, — скромно пояснил Семен Ларионыч.

Он привстал на минуту и опять раскланялся.

— Ну что ж? Хорошее, хорошее дело. Спасибо! Придем, — сказал Жилинский за всех.

— А гостей у тебя много будет на вечорке? — осведомился Варгунин.

— Да как не быть! Уж постараемся для вас, Матвей Миколаич: девок да баб, что покрасивее — всех в избу сгоним, и молодцов тепериче, которые позабористее; а остальные наши робяты и на дворе попляшут, — не поскучают. Вестимо, всех в избу где загнать! — ответил, улыбаясь, Семен Ларионыч и одним богатырским глотком сразу отпил полстакана чаю.

— А дельцо-то вы свое, батенька… не отдумали? — снова спросил у него Варгунин.

— Где отдумать! Спасибо, еще дедки уговорили наших-то повременить: только твоей милости ведь и ждали. Завтре, об эту пору, во — какой, гляди, переполох тут пойдет!..

Семен Ларионыч выразительно мотнул головой.

— Да вот, молчи, вечерком ужо потолкуем, — прибавил он и новым богатырским глотком допил свой стакан.

— Какая же у тебя ко мне-то просьба? — полюбопытствовала Христина Казимировна.

— А к тебе особенная: чтоб ты, значит, не токмо что пожаловала, а и поплясала бы на вечорке, — добродушно рассмеялся Семен Ларионыч.

Он торопливо встал, поблагодарил за чай, сказал: — До повидания ужо! — и ушел.

Семен Ларионыч, или староста Семен, как называла его обыкновенно вся фабрика от мала до велика, был личность далеко не дюжинная. Выбранный в старосты «дедами», он едва ли не больше их самих пользовался значением в глазах фабричных, верно угадывая характер и потребности этой неугомонной вольницы. Про старосту Семена даже «деды» говаривали, когда бывали навеселе: «У эвтого мужика четыре глаза да по крайности шесть рук». Действительно, Семен Ларионыч представлял собою чистокровный тип сибирской сметливости и находчивости: во всякое дело, бывало, вступится и из всякого дела выйдет чист; впрочем, худых дел за ним и не водилось, — это также знала вся фабрика. Сойтись с Семеном Ларионычем было легко, стоило только заговорить с ним толково; он ладил даже с теми, кто, чувствуя за собой какой-нибудь грешок, имел повод бояться зоркого глаза старосты. В Ельцинской фабрике много жило постороннего народа, и иногда случались небольшие кражи, между тем как за своими ребятами даже фабричные старожилы не помнили этого порока. Староста Семен в подобных случаях живо разыскивал вора и прямо шел к нему с такой внушительной речью: «Ты, мол, это украл такую-то вещь: я ведаю, где она и лежит-то у тебя, — так уходи от нас поскорее, вот тебе три дня строку, а не то — шибко худо будет!» И вор исчезал обыкновенно из фабрики на вторые же сутки, зная, что шутить с старостой Семеном не приходится. Но никто не помнил там, чтоб Семен Ларионыч выдал когда-нибудь вора местной расправе. «От веселья не воруют» — оправдывался он на этот счет перед «миром» и «дедами». Трудом и сметливостью староста Семен скопил себе порядочное состояние: фабричные поговаривали, что тысяч десять серебром лежит у него в мошне; но скуп он не был, не отказывался помочь в беде другу и недругу, хотя и не бросал денег на ветер, только любил кутнуть иногда, раз в два месяца и тогда уж, что называется, распоясывался. У Семена Ларионыча была лучшая во всей фабрике изба, да такая, что и избой-то ее называть не приходилось: чуть не целый двухэтажный дом; вверху жил он сам, а внизу оставались незанятыми две чистые, просторные и хорошо убранные, по-деревенски, комнаты — «про всякий случай», как говаривал хозяин. Женат он был на первой фабричной красавице, но детей от нее не имел, и именно этим последним обстоятельством многие фабричные старики оправдывали одну непобедимую слабость своего лихого старосты: «до баб-то уж он был больно охоч». И «мир» стыдил его несколько раз за подобную слабость, и «деды» ему выговаривали, и сам, наконец, староста очень хорошо понимал, что «дело это пустое, неладное», да ничего не мог поделать с собой. «Такие уж у этих проклятых баб глаза окаянные — масляные», — пояснит, бывало, Семен Ларионыч «дедам» в свое оправдание — и, глядишь, опять примостится к какой-нибудь «мужней жене»: девушек он не трогал. «Девка — что травка: подкосил — завянет; а баба — что твой ивовый прут: срежь его да воткни в землю — все почку даст», — говаривал староста не то шутя, не то серьезно. За «мир» свой он стоял горой; никакая сила не могла заставить его идти против «мира», разве уж сам увидит, что тот «больно брешет»…

Сегодня, как только смерклось, у просторных хором старосты Семена, стоявших в самом центре фабрики, толпился народ, поджидая начала вечорки и шумно переговариваясь. И вверху и внизу изба была освещена на славу: фабричный люд никогда еще не видывал у старосты столько зажженных свеч за один раз; и вверху и внизу то и дело поглядывали через окна на народ кучки стройных, красивых женщин: ни в одном салоне не встретил бы столичный фат столько красавиц сразу.

Действительно, внутри хором Семена Ларионыча был собран в этот вечер целый женский цветник, и цветы его были не искусственные — выведенные в теплице, а природные — выросшие на открытом деревенском воздухе; здоровье ярко пылало здесь на каждом лице, и только слишком уж испорченный городской жизнью человек мог бы пожелать, глядя на эти румяные лица, чтоб они, ради большей красоты, хоть немного прихватили «интересной бледности». Красивая кума Маня тоже присутствовала с мужем на сегодняшней вечорке: староста Семен хорошо знал, чем угодить Христине Казимировне. Изба была прибрана с некоторым щегольством: вымытый щелоком с дресвой пол, не успевший еще загрязниться от ног, невольно бросался в глаза безукоризненной чистотой; сундуки и скамейки у стен были прикрыты новенькими тюменскими коврами. Во второй комнате нижнего этажа, в углу под образами, стоял покрытый белою скатертью стол, обильно уставленный закусками и питиями, в числе которых две банки сардинок, паюсная икра в пузыре и три бутылки мадеры играли самую видную роль, а все остальное носило на себе более или менее туземный характер. За этим столом, на самых почетных местах, были усажены пока «деды» — до прибытия более дорогих гостей. Приготовляясь к их встрече, два местных скрипача, оба самоучки, настраивали уже свои визгливые, сильно потертые, инструменты. Молодежь продолжала нетерпеливо поглядывать в окна, шушукалась между собой и любезничала.

Жилинский с дочерью, Варгунин и Светлов (они и оказались самыми дорогими гостями старосты) прибыли, по деревенскому времени, довольно поздно — в начале девятого. Стоявшая на улице толпа фабричных шумно приветствовала их и, отворив настежь ворота, проводила гостей через весь обширный двор до крыльца. Семен Ларионыч и его красавица жена, с низкими поклонами, встретили их на крыльце, а «деды» — у порога первой комнаты, — так требовал, должно быть, местный этикет. Срипки заиграли при этом какой-то доморощенный марш — нечто весьма забавное и в высшей степени своеобразное. Христина Казимировна первая вошла в хоромы и, как только разделась, сейчас же была обступлена красными девушками и молодицами, бесцеремонно здоровавшимися с ней поцелуями. Она была одета щеголевато, но совершенно по-русски: пунцовый шелковый сарафан, голубая фанзовая рубашка и алая лента в волосах превосходно шли к ее, на этот раз несколько томному лицу. Сам Жилинский, Светлов и Варгунин, когда сняли шубы, тоже оказались, к общему удовольствию публики, одетыми в русское платье; на них были красные шелковые рубашки, опоясанные красными же шелковыми кушаками, и черные полубархатные шаровары, заткнутые за сапоги: у Казимира Антоныча, на случай приезда летних гостей, водился порядочный запас таких костюмов. Эта деликатная внимательность к народному вкусу сильно польстила самолюбию хозяев и остальных гостей.

— Гляди-ко, матка, какой молодец! — сказала потихоньку одна молодица другой, указывая на Светлова, — хошь сейчас к нам, в фабришные, поступай.

— И лихой же, надо быть — одно слово! — весело подхватил сзади какой-то парень.

Вечорка была открыта Христиной Казимировной и самим старостой, который пригласил ее сплясать вдвоем русскую. Семен Ларионыч оказался, в своем роде, танцором первой руки, и его одушевленная, отчаянная присядка вызвала общий, неподдельный восторг. За первой парой пустилась в пляс и остальная молодежь. Варгунин смотрел, смотрел и тоже не утерпел: он подошел к куме Мане.

— Ну-ка, кумушка, тряхнем-ка вместе старину, — любезно пригласил он ее.

— И вы?! — спросил у него Светлов, подходя к ним.

— А как же, батенька: я вам еще вчера за ужином докладывал, что у меня опять начинают «чернеть кудри»… — добродушно засмеялся Матвей Николаич и пустился плясать с легкостью молодого человека.

Увлекшись общим, непринужденным весельем, Александр Васильич не выдержал и сам, молодцевато подлетел к первой попавшейся на глаза красавице.

— Попляшем вместе, — сказал он ей попросту.

— Давай спляшем, — ответила она ему тем же тоном. Они скромно протанцевали русскую и уселись рядом. — А тебя как зовут? — спросил Светлов у своей дамы.

— Парасковьей.

— Ну а по батюшке-то как?

— Петровной. А тебя?

— Александром Васильичем. Ты молодица или девушка?

— Вишь, косы нет — баба, — рассмеялась она.

— Веселый у вас народ, — сказал Светлов.

— Ничего, народ хороший; одначе ты на нашу сестру шибко-то не заглядывайся: как раз стягом попотчуют…

По лукавому выражению лица своей дамы Александр Васильич догадался, что ему была сказана любезность, только немного в грубоватой форме.

— Я и сам умею расправиться стягом-то, — рассмеялся он.

— Нешто я не вижу! у Казимира Антоныча худых гостей не бывает. А надолго ли сюды пожаловал?

— Как погостится.

— Ненадолго, так ничего, а то еще, пожалуй, сглазишь меня…

Молодица лукаво засмеялась.

— А если бы и так? — спросил Светлов.

— Что сглазишь-то? — переспросила она. — Больно скоро захотел! Поглянулась я тебе, скажешь?

— Разумеется, приглянулась.

— Ври больше!

Она, смеючись, ударила его по руке. Светлов только что собрался отвечать, как к нему подошел староста.

— Пожалуй-ка, Лександр Васильич, — винца выкушать да закусить маленечко, — сказал он с учтивым поклоном.

— Да рано еще, кажется? — заметил Светлов.

— Ничего, опосля повторить можно. Иди-ка ужо!

Семен Ларионыч дружески взял молодого человека за руку и увел его во вторую комнату, к столу. Варгунин и Жилинский с дочерью оказались тут же: они толковали о чем-то с «дедами», тоже сидевшими за столом, но теперь уже на втором плане. Староста стал наливать Светлову мадеры.

— Нет, я лучше водки выпью прежде, — остановил его Александр Васильич.

— Вот это так! Вот это по-нашему, по-русскому! Любое дело! Ай да молодец! — в один голос заговорили «деды».

— Облобызай-кось его за эвто, Семен! — с восторгом обратился кто-то из них к старосте.

— Как деды сказали, так уж и надо исполнять, — заметил Семен Ларионыч, подходя к Светлому, и трижды поцеловал ею, утерев предварительно ладонью губы и бороду.

— Что, Саша? весело тебе у старосты? — спросила Жилинская, когда Александр Васильич выпил и закусил.

— Еще бы! — ответил он, улыбаясь, — уж, разумеется, здесь в сотню раз веселее, чем на каком-нибудь городском бале с большими претензиями и еще с большей скукой. Хочешь вместе русскую, Кристи? Пойдем!

Светлов обнял Христину Казимировну за талию, и они шаловливо убежали.

— Да, деды, уж если вы решились постоять за это дело, так надо постоять за него покрепче, да и поосторожнее, — говорил Жилинский, продолжая с стариками прежний разговор, прерванный на минуту приходом Светлова.

— Как, батюшка, не постоять! Коли пытать удачу, так уж, вестимо, не сдуру, — согласился с ним один.

— Наши робяты ни почему не попятятся, — заметил другой.

— Чего им пятиться! не таковский народец. Уж это… как мы сказали, так и будет; не докуда ему, слышь, кровь нашу пить… — подтвердил третий.

— А все бы пообождать не мешало… — сказал, будто нехотя, Варгунин.

— Уйдет, собака! не семи пяден во лбу, — лихо перебил его староста и стал угощать «дедов» вином.

Вечорка между тем шла в полном разгаре. То и дело прибывала молодежь, почему-либо замешкавшаяся дома; цветник пополнился новыми красавицами. Скрипки выназывали теперь беспримерное усердие, заливаясь на всевозможные тоны: для избалованного городского слуха они показались бы едва выносимыми, но деревенскому уху эти звуки были любезны: в них слышалась по временам та бесшабашная, полная глубокого отчаяния, русская удаль, которая, быть может, одна только и отводит душу всякими неправдами измученному народу. Светлов, несмотря на неизмеримое расстояние, отделявшее его, как образованного человека, от «темного» общества старосты Семена, чувствовал себя здесь будто в родном кружке. В самое короткое время Александр Васильич успел со всеми перезнакомиться, напропалую балагурил с прекрасным полом, толковал и перебрасывался шутками с парнями. В свою очередь, и это общество, как ни темно оно было, сумело, однако ж, сквозь изящную оболочку нового гостя, разглядеть в нем «не барина»: парни бесцеремонно приставали к нему, молодицы и девушки то и дело тащили его плясать. Христина Казимировна, как видно, тоже умела водиться с народом: она без разбора танцевала со всеми.

— Золотая это у нас барошня! — заметила про нее Светлову Парасковья Петровна, когда он остановился возле последней, любуясь танцующей Жилинской.

— Да, славная девушка, — сказал Александр Васильич и стал искать глазами, куда бы сесть.

— Да вот садись тут, ко мне на колени — сдержу небось, — с наивной простотой пригласила его молодица. — Я ведь нарочно стягом-то давече постращала: тебя не тронут, — прибавила она, смеясь.

Светлов бесцеремонно уселся к ней на колени: ему не хотелось портить деревенской вечорки пустым жеманством.

— А что же ты на войну-то завтра пойдешь? — спросил он, улыбаясь.

— Пойдет муж, так и я пойду: с мужем-то ведь все ешь пополам — с ним, значит, и кашу хлебать доводится; у нас уж такое заведенье, — весело ответила молодица.

— Ты лихая, видно?

— Есть тот грех маленечко…

Парасковья Петровна засмеялась здоровым, грудным смехом.

— У нас в фабрике ничего без баб не делается, — пояснила она.

— Хороший обычай, — похвалил Светлов, — не мешало бы и городам поучиться у вас, как жить.

— Ну их! города — городами, а деревня — деревней, я так смекаю; спасибо, Хрестина Каземировна научила.

— А ты часто с ней видишься?

— Часто; она ведь не городская барошня — не гордая: пойдет гулять, так хошь на минуточку, да забежит ко всем. Как живешь? да как детки? да не надо ли чего? — про все спросит. Золотая, золотая она у нас! — с чувством повторила молодица.

— У тебя где же муж-то, Парасковья Петровна? — спросил Александр Васильич, объясняя его отсутствием развязность своей собеседницы.

— Как «де»? Да ты уж с ним сколько раз калякал севодни. Вон он стоит, в синем-то кушаке, — указала молодица. — Подь-ко сюды, Петрован! — громко позвала она мужа.

Петрован — красивый, плотный фабричный, с открытым лицом — неторопливо пробрался к ним, осторожно обходя пляшущие пары.

— Небось мягко те тут сидеть? — шутливо обратился он к Светлову.

— Мягко, — улыбнулся Александр Васильич.

— Зубами-то вот она у меня только костиста горазно, а так из себя — ничего баба, в мясу… — сострил Петрован.

Пошли кругом шутки да прибаутки.

Между тем толпа на улице и во дворе незаметно росла и становилась все шумнее; несмотря на легкий морозец, она изловчилась устроить там свой пляс под чью-то разудалую гармонику. Дело в том, что Семен Ларионыч на этот раз, по обыкновению, распоясался и угостил народ вином, целковых на шесть по крайней мере, да Варгунин своих шесть приложил на тот же предмет. Этим угощением распоряжалась наверху и отчасти с крыльца красавица хозяйка. Собственно, доступ в хоромы никому не возбранялся, каждый мог войти туда свободно, но фабричный люд сам очень хорошо понимал, что «всем затесаться в избу нельзя — места не хватит», и потому обиженных в уличной толпе не было. Многие из любопытства заглядывали на минуту в избу и сейчас же выходили обратно, говоря:

— Тесно, робяты, и без нас.

— Тамочка девки — первый сорт, а здеся — второй; да нам и тут важно… весело! — заметил кто-то, и этой остротой вопрос был окончательно и любовно порешен.

Почетные гости старосты, в том числе и Светлов, частенько показывались на дворе и серьезно толковали о чем-то то с тем, то с другим; каждый раз при этом около них сгруппировывались отдельные кучки народа, внимательно слушавшие, о чем говорят.

Около второго часу ночи у ворот произошло какое-то необычайное движение, и раздался буйный шум толпы; слышны были крики:

— Здеся ведь не на заводе!.. Вороти назад оглобли!

— Что-то это недаром шумят… — сказал староста, посмотрев в окно, и хотел выйти.

В эту минуту в избу важно вошел фабричный смотритель в сопровождении двух рослых казаков. Фабрика звала его «жилой» и терпеть не могла, но до времени приудерживала с ним свой крутой нрав. Смотритель, действительно, походил, по крайней мере с виду, на «жилу», благодаря необыкновенной эластичности и худобе своего изношенного тела. Это был чиновник старого закала, превосходно усвоивший привычку — в одну сторону раболепно гнуться, а перед другой выпрямляться и надуто важничать; песцовая шуба у него и теперь нарочно была распахнута спереди так, чтоб сразу обратить внимание чужих глаз на форменный потертый вицмундир и не менее потертую пряжку.

При появлении смотрителя скрипки умолкли, танцы приостановились.

— Что у тебя тут за гам такой? — начальническим тоном обратился он к хозяину.

— Ты прежде шапку-то скинь… — с степенным достоинством остановил его староста, — не нехристь, чай! Тут почище тебя люди есть…

Семен Ларионыч мотнул головой на дверь, где стояли кучкой Жилинский, Варгунин и Светлов, только что вышедшие из другой комнаты.

— Я спрашиваю: что у тебя за гам тут? Меня директор послал узнать… — значительно мягче уже повторил смотритель, нехотя снимая фуражку с кокардой и делая вид, что никого не замечает.

По небывалому тону приема он сразу догадался, что дело что-то не совсем ладно.

— Так ты и поди, скажи дилехтору, что никакого, мол, у старосты Семена гаму нету, окромя того, который я сам же, мол, у его ворот и настроил, — без улыбки сострил Семен Ларионыч.

Из уважения к редким гостям он был сегодня только чуть-чуть навеселе.

— Да ты мне отвечай, как следует, когда я тебя спрашиваю! — опять возвысил голос уязвленный смотритель. — Вечорка у тебя, что ли?

— Покойников со скрипками не хоронят, — невозмутимо пояснил староста.

— А! Ну, коли не хочешь добром мне отвечать, так иди же сейчас за мной к директору сам! — еще сильнее расходился смотритель. — Как вы… смеете… без спросу начальства вечорки устраивать?! а? — резко прикрикнул он на Семена Ларионыча.

— Некогда мне тепериче: вишь? — гости; дилехтор может и завтре узнать, сколько ты с меня оброку в год получаешь… — еще невозмутимее ответил староста, лукаво почесав у себя за ухом.

Эта выходка окончательно взбесила непрошеного гостя.

— Взять его! — крикнул он казакам, забавно-грозно указав пальцем на хозяина, а сам быстро повернулся к выходной двери.

Казаки двинулись было с места.

— Не трожь! — закричало им несколько голосов, и вся молодежь, сколько ее было в избе, не различая полов, разом поднялась на ноги как один человек.

Казаки нерешительно переглянулись и отступили.

— Что ж вы опешали? — крикнул смотритель уже на них, выходя из себя. — А еще казаки! вой-ско!!. Взять его, говорят вам!

Казаки опять было выступили вперед, но в эту самую минуту из соседней комнаты спокойно вышел один из «дедов».

— Ты шибко-то не пори горячку, ваше благородие, — холодно и важно обратился он к смотрителю, — не испужаемся. Выборного своего мы тебе в обиду не дадим, а ты лучше уходи подобру-поздорову: неравно греха бы не случилось….

И «дед» опять удалился так же спокойно, как и вышел.

— Ладно же!.. Будете вы меня помнить!!.- весь побагровел смотритель и кинулся вон из избы, махнув рукой казакам.

Толпа во дворе мрачно и молчаливо пропустила их мимо себя, только у самых ворот кто-то громко крикнул им вслед:

— Мотри! не ходи по ночам — голову сломишь!

А вечорка между тем пошла опять своим порядком; еще усерднее заиграли скрипки, еще удалее заплясала молодежь. Неожиданно происшедший перед тем неприятной сцены как будто и не существовало; про нее даже и разговаривать не стали; только староста Семен, разрешив себе выпить еще одну рюмку водки, с сердцем сказал: «Ну их всех к дьяволу!» — и больше об этой сцене не было помину. Толпа на дворе тоже не отставала от избы: там хоровод затеяли парни, песни развели, благо старостиха мастерица была угощать и подпоила маленько даже баб, а русское винцо перебороло сибирский морозец.

Так сказать, парадная часть вечорки продолжалась до двух с половиною часов, т. е. до тех пор, пока на ней оставались почетные гости. Толпа проводила их теперь так же шумно и радушно, как и встретила. Семен Ларионыч запряг большие парные пошевни и самолично подвез дорогих гостей к домику Жилинского, лихо прокатив их перед тем по всей фабрике и мимо директорского дома, где в двух окнах виднелся еще огонь, несмотря на позднее время. Вернувшись домой, староста Семен разрешил себе кутнуть несколько пошире и пустился в самый отчаянный пляс, то и дело подзадоривая гостей и музыкантов каким-нибудь острым, залихватским словцом.

— Жги! не сумлевайся… — молодцевато приговаривал он, выделывая ногами невообразимые штуки.

В избе пошел, как говорится, дым коромыслом. Народ с улицы кучками валил теперь в хоромы погреться и посмотреть, «как дядя Семен трепака откалывает». Поощряемый шумными одобрениями, Семен Ларионыч крутился по избе, как вихорь, едва успевая менять своих дам. Около четырех часов он, однако ж, вдруг остановился, даже не докончив какого-то мастерского коленца, медленно отер бумажным клетчатым платком весь мокрый от поту лоб и громко объявил на всю избу:

— Девушка, гуляй, да дельце свое знай. Шабаш!

Это был у старосты обычный сигнал, означавший, что вечорка кончилась. Все стали расходиться по домам. Но не скоро еще опустели фабричные улицы; подпивший народ бродил по ним небольшими толпами, припоминая любимые мотивы. Часу в пятом утра начинавший уже засыпать Светлов слышал еще, как мимо окон их комнаты, не запертых ставнями, прошла кучка фабричных, с шиком напевая самую лихую фабричную песню — надо полагать, произведение самородного туземного поэта:

Уж как в фабричке у нас

Есть про всякого запас:

Ай ди-ди, перепелка,

Ай ди-ди, молода!

От фабричных кулаков

Возлетишь до облаков…

Ай ди-ди, перепелка,

Ай ди-ди, молода! —

свободно и размашисто неслась по улице эта песня, и под ее разудалые звуки Александру Васильичу стал сниться какой-то волшебный сон…

IV ВСЯ ФАБРИКА НА НОГАХ

Прежде нежели мы приступим к описанию происшествий настоящей главы, нам, для лучшего их уразумения, необходимо сказать несколько объяснительных слов. Ельцинская фабрика состояла, собственно, из двух казенных заводов — стеклянного, выделывавшего посуду низшего разбора, и суконного, производившего одно только грубое, так называемое солдатское, сукно. Заводы эти управлялись от казны директором, которому уже непосредственно подчинены были смотритель и конторщик, тоже числившиеся в коронной службе. Теперешний директор всего только год тому назад поступил на место прежнего, но и в это короткое время он успел уже возбудить к себе единодушную ненависть фабричного люда. Прежний директор был, так или иначе, человек справедливый и притом довольно мягкого, уживчивого нрава. Управляя фабрикой более девяти лет, этот чиновник применился понемногу к обычаям тамошних рабочих и потому мог, в отношении их, позволять себе иногда даже и крутые выходки; если он и рисковал поплатиться за подобную смелость, то разве только непродолжительным созерцанием нахмуренных, недружелюбных лиц да косых взглядов. Тем более резким должен был показаться для фабрики переход под управление теперешнего директора. Теперешний директор, — переведенный в гражданскую службу полковник, бывший перед тем ушаковским полицеймейстером, — представлял собою личность, далеко не похожую на своего предместника. Это был вспыльчивый и вместе с тем бессердечный, грубый человек — смесь военного задора с гражданским взяточничеством. Во время своего полицеймейстерства он буквально нагонял ужас на более простодушных жителей города; даже уличные ребятишки, завидев пролетку и белую пару этого господина, с двумя верховыми казаками позади, рассыпались, как горох, во все стороны. Впрочем, для полной характеристики теперешнего директора Ельцинской фабрики достаточно было бы рассказать, что во время производства какого-то следствия о подделке кредитных билетов он, чтоб добиться сознания от одного татарина, приказывал производить над ним в своем присутствии операцию примерного повешения и продолжал ее до тех пор, пока у несчастного не начинало багроветь лицо. Таков был полковник Оржеховский. В фабрике сей почтенный муж начал свою деятельность с того, что прибавил лишний час работы на заводах, само собой разумеется, в пользу собственного кармана, а отнюдь не в интересах казны, и до крови избил какого-то молодого фабричного, осмелившегося протестовать против такого незаконного распоряжения. Затем, несмотря на данный ему при этом урок тем, что многие фабричные не пошли на другой день на работу, теперешний директор стал от времени до времени наказывать рабочих розгами — сперва за одни крупные вины, а потом и за мелочи иногда. Подобная мера исстари считалась здесь верхом позора для всей фабрики, не говоря уже о том, к кому она применялась: за высеченного обыкновенно даже не шла замуж ни одна порядочная фабричная девушка. К этой мере могли безнаказанно прибегать только «деды», не иначе, как с общего согласия и притом в весьма редких случаях: за последние пять лет перед управлением Оржеховского так наказаны были всего только трое. Уже к концу первого полугодия его директорства вся фабрика стояла к нему в открытой оппозиции; ни одного приветливого лица не встречал он на заводах. Но когда новый директор позволил себе дать десять розог за грубость одному из «дедов», оппозиция эта стала до такой степени очевидна, что Оржеховский поздно вечером не решался даже и с казаками показываться на улицах деревни. На него пожаловались в город, однако, безуспешно; мало того, двое мирских ходоков по этому делу за свою смелость были внезапно переведены на другой завод.

«Деды», в числе пяти человек, выбирались пожизненно всеми без исключения фабричными из самых умных, честных и стойких стариков деревни помимо всякого вмешательства местного начальства — и, в свою очередь, точно таким же образом избирали, уже сами себе, старосту. Согласно укоренившемуся обычаю, кандидатами на эту последнюю, хлопотливую должность могли быть только молодые или не очень пожилые еще, самые ловкие и сметливые фабричные. Староста тоже избирался пожизненно. Местное начальство, впрочем, и не признавало de jure [20] этих общественных властей, но de facto [21] пользовалось ими на каждом шагу, ясно видя, каким почетным значением пользуются они в глазах своих выборных и какое огромное влияние имеют на них.

Фабрика не могла, разумеется, стерпеть кровного оскорбления, нанесенного ей в лице одного из этих выборных, и решилась сама наказать директора, чтоб худо ли, хорошо ли отделаться от него раз навсегда. Варгунин, приезжавший сюда довольно часто, пользовавшийся здесь неограниченным доверием и общей привязанностью, знал очень хорошо об этом решении; но, любя вообще народ и предвидя дурные последствия, он советовал фабричным не пускаться на такое рискованное дело, а лучше обождать, пока сменят директора, и даже обещал похлопотать об этом частным образом у кого следует. Добрый совет Матвея Николаича на этот раз, однако ж, не был принят; фабричные решительно объявили ему, что сами проучат директора. Тогда Варгунин ухватился за последнее средство: он уговорил «дедов» и взял с них слово, что они ничего не предпримут до следующего его приезда в фабрику, думая этим выиграть время, пока поулягутся страсти. Действительно, раза два ему удалось таким образом отсрочить катастрофу, но в предпоследний его приезд «деды» внушительно и напрямик объявили старику:

— Тоже и нам теперича нельзя супротив мира идти… Уж ты там как хошь, Матвей Миколаич, еще раз мы тебя обождем, сделаем тебе уважение, только чур — на другой же день быть переполоху, как ты опеть пожалуешь; да больно-то не мешкай в городе: пожалуй, не утерпят наши робяты, тогда уж не прогневайся…

Варгунин принужден был дать слово приехать как можно скорее. У Матвея Николаича быша одна из тех любящих и стойких натур, которые мало думают о себе, когда дело идет о судьбе их любимцев. Он знал, что «деды» ни в каком случае уже не изменят своего последнего слова, и решился лично участвовать в фабричном движении, надеясь своей опытностью и влиянием на народ отклонить от него какое-нибудь непредвиденное несчастье, а может быть, и преступление. Такова была роль, которую Варгунин добровольно назначил себе в этом деле. Матвей Николаич, сам всю жизнь протестовавший в пустыне, был настолько опытен, что мало мог предвидеть хорошего впереди от подобной попытки, но опять и не в его характере было сомневаться в возможности достигнуть чего-нибудь этим путем. Перед отъездом из города он сообщил обо всем Светлову, прося его совета и, если можно, помощи, т. е. личного присутствия в фабрике. В чем другом, а в этом Александр Васильич не мог отказать никому, тем более Варгунину.

— Да что же они думают сделать-то? — спросил он у него только, сейчас же согласившись ехать.

— Хотят, батенька, потребовать всей фабрикой от директора, чтоб он немедленно ее оставил, или, в противном случае, все прекратят работы. Пускай, говорят, приезжает городское начальство, так мы уж с ним потолкуем. Вот все, что по крайней мере я знаю, батенька.

Варгунин не притворялся: он действительно только это и знал.

Вo многих фабричных головах бродила еще вчерашняя вечорка, как уже с раннего утра стало обнаруживаться особенное движение на улицах фабрики: то и дело встречались группы рабочих в пять-шесть человек, хотя день был и не праздничный. Одни из них, постарше, остановясь где-нибудь у забора, серьезно и с жаром разговаривали между собою вполголоса; другие, помоложе, взявшись дружно за руки, с вызывающим видом расхаживали взад и вперед, заломив набекрень шапки и напевая, тоже вполголоса, любимые фабричные песни. «Уж как в фабричке у нас» слышалось часто и в разных концах деревни. Ближайшие соседки беспрестанно обменивались между собой торопливыми визитами, спеша поделиться их результатом с другими. В так называемой «сборной избе» степенно и угрюмо совещались «деды», рассылая с разными поручениями во все концы фабрики любопытных ребятишек, одаренных непобедимым свойством — всегда торчать там, где соберутся взрослые.

Одного из таких гонцов перехватил на улице смотритель. Он шел сегодня ранее обыкновенного на заводы по распоряжению директора, которому еще вчера ночью успели доложить о необыкновенно дерзком поведении старосты: приказано было тщательно переписать на другой день всех, кто не явится на работу в срок, минута в минуту.

— Ты куда бежишь, чертенок? — строго остановил смотритель востроглазого гонца «дедов».

— Тятька послал за рукавицами к Софронихе, — ответил тот смело, не шевельнув ни одной ресницей.

— Своих-то мало ему, что ли? Да ты мне, чертенок, говори правду, а то ведь я тебя и за вихри возьму! — пригрозил смотритель.

— Да я не знаю. Мне тятька сказал: проси у Софронихи рукавицы, которые она мне новые сошила, — я и бегу.

— Пропил, видно, старые-то… — едко заметил убежденный смотритель и пошел дальше.

Он завернул сперва на суконный завод: хоть бы один человек явился! — пустехонько; зашел на стеклянный — та же история; а между тем обычный час работ уже наступил, и даже прошло минут двадцать лишних. Обстоятельство это было особенно поразительно в отношении стеклянного завода: там всегда оставалось на ночь несколько человек дежурных рабочих, поддерживавших огонь плавильной печи, которая на одни сутки гасилась только раза два или три в месяц, перед начатием новой серии работ. Смотритель обыкновенно заглядывал сюда не каждую ночь, а изредка, больше для виду, во всем полагаясь на старосту; вчера он тоже не был здесь и теперь, к величайшему своему изумлению, нашел плавильную печь совершенно остывшей, даже без малейшего намека на ночную работу. Необходимо заметить, что директор держал этого господина в черном теле и на тугих вожжах; за право поживляться иногда малою толикой на счет заводов он подчинил его себе беспрекословно. Как и всегда бывает в подобных случаях, смотритель, разыгрывая, с одной стороны, роль верного директорского пса, с другой — являлся весьма убыточным паразитом в отношении рабочих; поэтому он не на шутку струсил теперь за свою оплошность и со всех ног кинулся к старосте.

Семен Ларионыч преспокойно сидел у себя на завалинке, беззаботно поколачивая в нее сучковатой палкой, всегда так магически созывавшей, бывало, фабричных на обычное заводское дело.

— Что ж ты не гонишь людей на работу? Али одурел со вчерашней-то вечорки? — крикнул на него впопыхах смотритель, почти прибежавший бегом.

— И сам не пойду и людей гнать не стану, — ответил староста убийственно холодным тоном, не допускавшим возражения.

Смотритель растерялся.

— Ведь они, мошенники этакие, плавильную погасили! Ты чего смотришь? — спросил он снова, не дав еще себе отчета в значении ответа старосты.

— Погашена, — знаю.

Семен Ларионыч был невозмутим, как и вчера.

— Так ты что же?.. — как-то глухо уже и будто машинально проговорил смотритель.

— Видишь — сижу, палкой балую…

«Жила» растерялся еще больше и, по-видимому, не знал, что сказать.

— П-шол за мной к директору! — крикнул он через минуту на всю улицу, выведенный из себя равнодушием старосты.

— Неспопутно; мне и тут ладно.

У смотрителя потемнело в глазах от досады и сознания своего начальнического бессилия.

— Ах вы… сволочь этакая! — проговорил он сквозь зубы.

Староста неторопливо поднялся с завалинки.

— Погляди-ко сюда, ваше благородие, — сказал он бесстрастно, — вишь ты эту палку, сколько на ней зубцов? Ежели я теперича этой самой палкой рожу тебе смажу… что будет? — знаешь?

И Семен Ларионыч, пристально посмотрев на собеседника, опять так же неторопливо присел на завалинку.

Смотритель как угорелый кинулся со всех ног к директору.

Оржеховский еще спал; ему, может быть, снились теперь те новые тысячи, которые отложит он в свой карман на будущий год, в ущерб казне и благосостоянию рабочих. По запертым ставням и наружной тишине в доме смотритель догадался, что начальство почивает и, не осмеливаясь тревожить его покоя, уселся в ожидании на одной из ступенек высокого крыльца; «жена… семеро детей…» — так и сквозило у него на лице. Этот человек вел жестокую борьбу за свое и их существование; на скольких заводах ни приходилось ему служить, везде он был только верной собакой и везде на его долю перепадали одни только крохи. В Ельцинской фабрике дела смотрителя пошли как будто лучше; правда, что он и здесь играл ту же самую жалкую роль, но зато на этом новом месте его беззастенчивая рука стала ощупывать иногда между крохами и целый лакомый кусок.

«А вот теперь и сменят, пожалуй, директора: опять кусай пальцы…» — безотрадно думалось ему.

Какой-то глухой, все более и более усиливающийся шум вывел смотрителя из глубокого, продолжительного забытья; он испуганно мотнул головой, вскочил на ноги и быстро поднялся до самой верхней ступеньки крыльца. Крыльцо вело со двора прямо во второй этаж и оканчивалось широкой площадкой перед входной дверью; оттуда, сверху, открывался просторный вид на улицу. Теперь, стоя на этой самой площадке и держась дрожащими руками за ее перила, смотритель был поражен необыкновенной, невиданной картиной: огромная толпа фабричных медленно подвигалась вдоль улицы по направлению к директорскому дому; разноцветные головные платки женщин оживляли до некоторой степени однообразный и сплошной серый тон дубленых полушубков; фабричные мальчишки густыми кучками юркали сзади. Всмотревшись в эту исполинскую волну голов, смотритель, хорошо знавший численность местного населения, не мог не прийти к тому ужасному выводу, что тут была поставлена на ноги буквально вся фабрика. Растерянный до отупения, он вдруг ни с того ни с сего опрометью кинулся вниз и со всего размаха запер отворенную им при входе калитку, как будто эта убогая дверца могла разыграть роль неприступной скалы в борьбе с надвигавшейся все более народной волной. Едва захлопнулась калитка, как из углового окна верхнего этажа высунулась в форточку черноволосая, курчавая голова директора в вышитой бисером ермолке, и его бледное, с неподвижно-холодными глазами лицо прямо уставилось на смотрителя, оторопело державшегося обеими руками за железный засов.

— Что у вас там опять?.. Что вы тут делаете? — недовольным тоном крикнул ему Оржеховский.

Из чуткого утреннего сна его именно и вывел отчаянный стук, наделанный смотрителем.

— Беда, Григорий Николаич: вся фабрика взбунтовалась! — доложил тот, выбежав на середину двора и подобострастно снимая фуражку.

Присутствие высшего начальства несколько ободрило его.

— Как «взбунтовалась»? Это еще что такое?.. это еще что за новости?!. - вспылил директор, хотя и слышавший шум, но не разобравший сначала, откуда он происходит, — и вдруг глаза его упали на громадную толпу, которая величаво подвигалась вперед, теперь в каких-нибудь саженях двадцати от него.

Несмотря на обычную бледность, лицо Оржеховского заметно побелело еще сильнее.

— Разбудить казаков!.. Всех разбудить! Чтоб лошади были мигом оседланы!.. и мне! Слышите? — скомандовал он смотрителю, и голова его в ту же минуту исчезла из форточки.

Конвой директора состоял из двенадцати конных казаков, живших на том же дворе в так называемой «конвойной», налево от крыльца; один из них — дежурный — спал постоянно в директорской кухне, в нижнем этаже дома. Смотритель разбудил сперва его и остальную прислугу, немилосердно постучав к ним в дверь, и потом уже кинулся в «конвойную». Минут через пять весь дом был поднят на ноги; прислуга обоего пола, как водится при всякой подобной внезапной суматохе, бесцельно шныряла теперь взад и вперед по двору, воображая, что уж и этим она кое-что делает; казаки торопливо седлали лошадей, отрывочно перебраниваясь между собою. Испуганный, должно быть, всей этой кутерьмой, какой-то гусь с криком выбежал, махая крыльями, на середину двора и с недоумением поводил во все стороны вытянутой, как палка, шеей. Неимоверно суетившийся смотритель нечаянно набежал на него, запнулся, сказал:- Тьфу ты, пропастина! — и кинулся наверх к директору.

Директорский дом выходил своим фасадом на небольшую площадь, примыкавшую справа к той самой улице, по которой двигался народ. Теперь это толпа занимала уже всю площадь, обратясь лицом к фасаду, «деды» и рядом с ними староста стояли впереди, отдельно, недалеко от окон нижнего этажа. Несмотря, однако ж, на близкое присутствие такой огромной толпы, шуму на этот раз не было слышно: она точно застыла в молчаливом упорном ожидании.

Оржеховский, в полковничьем мундире с густыми серебряными эполетами (которых — скажем в скобках — он не имел уже больше права носить, но которые берег, вероятно, для непредвиденных оказий, вроде сегодняшней), показался на минуту казакам с площадки крыльца.

— Совсем? — спросил он у них, очевидно, только для шику.

— Точно так, васкородие! — ответил ему за всех урядник.

— Сейчас же сесть на коней и… ждать моих приказаний! — распорядился директор и уж переступил было порог двери, как вдруг снова показался на площадке. — Пики, винтовки — все взять!.. зарядить!.. И лошадь мне! Жива! — громко скомандовал он.

Минуты через три казаки сидели уже на конях, вооруженные согласно приказанию; урядник держал за поводья оседланную директорскую лошадь. Еще через минуту Оржеховский, стоя перед дверью балкона, выходившего прямо на площадь, самоуверенно говорил смотрителю, рисуясь перед ним густыми эполетами:

— Я им покажу… бунтовать! Вот посмотрите, как они у меня осядут…

Он принял надменную позу и вышел на балкон.

При его появлении толпа на минуту заволновалась и вдруг снова утихла; густые эполеты только в эту первую минуту произвели на нее некоторое впечатление. Директору не привыкать было бросать смелый и нахальный взгляд в лицо подчиненному люду, но теперь, подавленный его количеством, он чувствовал, что может смотреть свободно только в пространство. Тем не менее, скользнув смущенно глазами по многочисленным головам толпы, Оржеховский заметил между ними Жилинского и Варгунина, одетых в фабричные полушубки. Он распознал бы, вероятно, между женщинами и Христину Казимировну, если б она не нарядилась так искусно в старенький деревенский костюм и не закрыла так сильно платком лица; только стоявшего с ней рядом и тоже одетого в полушубок Светлова не мог ни в каком случае узнать директор, ни разу не видев его до того времени.

Как бы то ни было, глава Ельцинской фабрики чувствовал себя в сильном смущении, когда «деды» и староста, выступив немного вперед, отвесили ему степенный поклон, слегка дотронувшись до шапок, между тем как остальная часть толпы недвижно стояла с покрытыми головами.

— Вы-ы… что?.. бунтовать вздумали! а? Шапки долой! — крикнул на нее грозно директор.

Толпа хоть бы шевельнулась.

— А-а! вы… пьянствовать! вы… начальству не повиноваться! Да я вас запорю… мерзавцев!! — опять закричал Оржеховский уже изо всей мочи.

— Ты, господин дилехтор, не лайся без пути, — холодно сказал ему, наконец, старейший из «дедов», выступив вперед еще на один шаг, — а изволь нас выслушать, как подобает. Мы к тебе пришли, слышь, вот зачем…

— Да вы-то сами что за люди? что за птицы? Подстрекатели? коноводы?!. Первые у меня в острог пойдете! — не дал ему договорить директор и злобно ткнул пальцем в ту сторону, где стояла кучка «дедов».

Они о чем-то перешепнулись между собой и обратились к старосте.

— А мы — выборные… — сказал Семен Ларионыч, многозначительно выступая вперед.

— Я знать ничего не хочу! Кто вас выбрал? с чьего разрешения? по какому праву? — перебил его директор.

— Уж это ты у «мира» спроси: «мир» выбирал — «миру» про то и знать, — ответил невозмутимо Семен Ларионыч. — А ежели ты тепериче не хочешь по добру нас выслушать, так опосля, значит, не пеняй: оглобли-то мы, пожалуй, и поворотим, да как бы твою милость не ушибить, — велики больно.

— Ты… каторгу знаешь? бывал? — бесстрастным, металлическим голосом обратился Оржеховский к старосте, неподвижно уставив на него свои холодные глаза.

— Нет, не ведаю, не бывал; а любопытен знать: расскажи… — будто льдом обдал его, в свою очередь, Семен Ларионыч.

— Ну так вот узнаешь ее скоро! — только и нашелся сказать озадаченный директор. — Что вам от меня надо? — крикнул он, помолчав, толпе.

Староста неторопливо кашлянул в руку.

— А нам вот чего нужно, — заговорил Семен Ларионыч, отчеканивая каждое слово, — чтоб ты, значит, айда отсюда, чтоб севодне же, значит, духу твоего у нас в фабрике не было… потому — уж оченно ты «мир» изобидел: выборного посек; тепериче тоже обобрал кругом фабришных — обсчитываешь их… Мы тебе, значит, честью сказываем: не хочем мы тебя; и честью же просим: уезжай от нас как можно поскорее, — вишь, народ остервенился…

Директор стоял, как пораженный громом, слушая эту краткую, выразительную речь; такой отчаянно-смелой дерзости он не ожидал и чувствовал, как у него от злости задрожали губы и колени.

— Так, хорошо… поборемся!.. — тихо, но злобно сказал Оржеховский, оглянув сверкающим взглядом толпу. — Господин смотритель! — позвал он громко.

Смотритель робко высунулся в дверь.

— Готовы у вас казаки? Прикажите им отворить ворота и выстроиться… Я сейчас буду, — распорядился директор. — Теперь вы у меня держитесь!.. уносите шкуры! Я знаю, кто вас подучил, — не уйдут и они… Марш на работу! все!! — попытался он еще раз употребить начальническое влияние.

Но народ по-прежнему не двигался с места.

— Береги лучше свою-то шкуру: она у тя севодне незаконная… — крикнул кто-то в толпе, намекая, очевидно, на густые эполеты.

Оржеховский весь позеленел, но промолчал и быстро удалился в комнаты. Он машинально обошел их кругом, зарядил в кабинете шестиствольный револьвер, задумчиво повертел его в руках и вышел с ним на площадку крыльца. Внизу, у последней его ступеньки, поджидал теперь директора один урядник, держа за поводья двух лошадей — свою и директорскую; остальные казаки верхами, выстроившись в шеренгу, стояли уже за открытыми настежь воротами, а смотритель, тоже верхом, боязливо держался позади их.

Оржеховский торопливо сел на лошадь и, в сопровождении урядника, выехал за ворота, держа перед собой в правой руке револьвер.

— Видите вы эту штучку? — показал он его толпе, круто остановив перед ней лошадь. — Вот она как действует…

Директор обернулся, прицелился в ставень и выстрелил.

— Видели? — насмешливо спросил он, подъехав к окну и указывая пальцем народу круглое отверстие, насквозь пробитое пулей в ставне. — Вот то же самое будет и с теми лбами, кто осмелится меня ослушаться… Марш все на работу!

Но толпа и теперь была неподвижна.

— Казаки! — скомандовал директор, желая окончательно постращать ее, — прицелься в передних.

Казаки, не торопясь, достали из-за плеч винтовки, медленно взвели курки и, без малейшего смущения, стали целиться в «дедов»: винтовки были заряжены одними холостыми зарядами; по расстоянию между командой и народом они никому опасностью не угрожали.

Толпа, однако ж, не знала этого; тем не менее в ней только на один миг пробежало сильное движение, послышался глухой ропот, — и она снова окаменела.

— А когды так, — вскричал староста Семен, быстро обернувшись и подмигнув ближайшим фабричным, — так айда же за мной, робяты!

И он кинулся на казаков, как разъяренный зверь, которого оцарапала шальная пуля.

Растерявшись от внезапности его движения, казаки успели только дать бесполезный залп по воздуху. Толпа загудела и застонала. Передние ряды ее с криком налетели на казаков, окружили их, стащили с седел, некоторым связали кушаками руки на спине, отвели всех в «конвойную» и заперли там. Все это было сделано в какие-нибудь три минуты. Впрочем, сказать по правде, если казаки сперва немного и сопротивлялись, то, разумеется, больше для виду, чтоб оградить себя на всякий случай в глазах начальства: они с фабричными постоянно жили в ладу, водили хлеб-соль, даже имели между ними своих зазнобушек, — ссориться им, стало быть, не приходилось — невыгодно было.

Между тем как одна часть толпы распоряжалась таким бесцеремонным образом с казаками, другая окружила самого Оржеховского, сильным натиском приперев его к стене дома, меж ставнями. Директор был безоружен: какой-то здоровенный фабричный, в первую же минуту свалки, вышиб у него из руки револьвер; другой — тотчас же отыскал этот револьвер в снегу, осторожно поднял его и, подавая старосте, сказал:

— Накось, Семен Ларионыч, припрячь хорошенько эвту штуку: пускай набольшие в городе поглядят, какими он гостинцами нам сулился…

Бледный как полотно, с бессильно стиснутыми зубами, Оржеховский испуганно ждал неизвестной развязки этих бурных сцен.

— Худо вам… очень вам худо будет! — говорил он, тяжело дыша.

— Ничего; сами в деле — сами, значит, и в ответе, — успокоил его высеченный им «дед».

— Чего коня-то мучишь напрасно? Слезай! — заметил кто-то директору.

— Да что нам, робяты, долго-то толковать с ним? Давай, стащим его, коли добром не слезает! — обратился к толпе муж Парасковьи Петровны.

Директор инстинктивно ухватился руками за ставень.

— Что вы хотите делать со мной?!.- в ужасе закричал он, теряя последнее мужество, когда кучка рабочих протянула к нему свои здоровенные руки. — Дайте мне только подводу, и я сейчас же уеду… вот вам бог свидетель! — указал Оржеховский рукой на небо.

Но он несколько поздно предложил эту полюбовную сделку: в толпе послышался сдержанный смех.

— Знамо, что уедешь, коли сами хочем тебя отправить; да только ты маленько рано каяться-то вздумал: надоть бы еще пострелять в нас, — сострил кто-то.

— Мы те давече добром сказывали: уходи; не послушался, — тепернче пеняй на себя, коли поучим тебя маленечко. Слезавай, слышь! — лукаво прищурившись, объявил директору один из «дедов».

— Слушайте, братцы! — ухватился Оржеховский за последнее средство, — никого я из вас не выдам… все забуду; скажу в городе просто, что сам не хочу здесь служить — надоело… что хотите, то и скажу, только пустите меня…

— Ишь! теперь так и «братцы» стали, — саркастически заметил один кудреватый парень, раза два высеченный директором, — теперь так он на нас, собака, словно как на образа молится…

— А ты чего лаешься? — важно и строго остановил его староста. — Ты говори дело, а не ругайся!

Парень сконфузился и стушевался.

— Слезай-ай, господин дилехтор! супротив «мира» все едино ничего не поделаешь, — увещательно обратился Семен Ларионыч к Оржеховскому.

Но тот не трогался с места и еще крепче ухватился за ставень. Он, однако ж, недолго удержался в этом положении: небольшая кучка фабричных снова протянула к нему руки и, без особенного труда, стащила его с лошади.

— Веди его теперича, робяты, в сборную; мы сейчас туды прибудем, — распорядился один из «дедов».

Директора взяли под руки и повели, несмотря на все его просьбы и сопротивления. Народ с оглушительным шумом хлынул за ним, как одна бурная волна; бросившиеся вслед за ней ребятишки выказывали почему-то непомерную радость, толкая друг друга в снег и заливаясь звонким, беззаботным смехом.

— Ну вас! чего разбесились, черти? Ужо вам староста-то даст знать! — унимали их, оборачиваясь, пожилые бабы.

Смотритель, верхом ускользнувший в суматохе общей свалки за «конвойную» и притаившийся там возле забора, теперь кубарем скатился с лошади, привязал ее за скобку калитки и — ни жив ни мертв — пустился улепетывать домой по задворкам.

— Ишь ка-ак!.. Ишь ка-ак жа-арит чиновник-от наш! — добродушно смеялись между собой заметившие его побег фабричные, и не помышляя, разумеется, пускаться в погоню за этим зайцем, особливо теперь, когда настоящий зверь был пойман.

Пока толпа шумно подвигалась вперед, Варгунин и Жилинский, поравнявшись с «дедами», стали уговаривать их — отпустить директора поскорее в город, «без всякой расплаты», — как выразился Матвей Николаич. Немного погодя к ним присоединились Светлов и Христина Казимировна; узнав, в чем дело, они тоже в один голос советовали «дедам» принять этот добрый совет. Но «деды» твердо стояли на своем.

— Поучим маленечко, тогды и отправим, — говорили они.

— Ну-с, хорошо-с. Да как вы его поучите? — нетерпеливо приставал к ним Варгунин.

— А так и поучим: постегаем маленько, — сказал староста.

— Смотрите, батенька! это ведь острогом пахнет… — предупредил его Матвей Николаич.

— Сам знаю, Матвей Миколаич, что не пряниками пахнет, да как же быть-то? «Мир», значит, так решил, а нам супротив «мира» идти не почему нельзя…

Семен Ларионыч погладил бороду, заложил за спину руки и задумчиво уставился в землю.

— В острог так в острог! — с отчаянной решимостью махнул он вдруг рукой и опять задумался.

— Как «мир» хочет, так тому и быть! — единодушно поддержали его «деды».

Варгунин не счел деликатным настаивать долее на своем совете; однако Матвею Николаичу удалось как-то склонить выборных — дать ему честное слово, что они накажут директора только слегка, для одного виду, — это была с их стороны хоть и небольшая, но все-таки уступка. Тем не менее расходившаяся не на шутку толпа думала совсем иначе; оказалось, что ее не так легко уговорить, как «дедов». Жилинский и его гости, даже Христина Казимировна, истощили все свое красноречие, чтоб подействовать на благоразумие фабричных, но те и слышать не хотели о каких бы то ни было уступках; напротив, эти жаркие увещания, по-видимому, еще больше подстрекнули мстительный инстинкт некоторых горячих голов.

— Чего с ним попусту-то валандаться! — кричали в толпе, окружавшей директора, — вали его, робяты, прямо в пролубь! Это дело вернее будет.

— Туда собаке и дорога! — резко подхватил кто-то.

И толпа, увлекаемая передней кучкой рабочих, сопровождавшей Оржеховского, ринулась было в сторону фабричной плотины, где действительно находилась узкая прорубь, откуда обыкновенно брали воду.

При этом неожиданном движении народа в Светлове внезапно проснулась вся его энергия. Александр Васильнч быстро отыскал глазами Варгунина, выразительно махнул ему белым платком и в один миг забежал вперед толпы.

— Стой на минуту, братцы! — с необычайной силой крикнул он разъяренной кучке рабочих, тащившей Оржеховского, и остановил ее движением широко распростертых рук. — Если вы только без согласия выборных тронете директора хоть пальцем, — мы с Матвеем Николаичем первые бросимся в прорубь. Так и знайте!

— Да! уж тогда не поминайте лихом… — решительно поддержал Светлова догнавший его Варгунин.

Толпа на минуту как будто опешила; она, очевидно, была поражена таким неожиданным оборотом дела. Оржеховский изумленно смотрел во все глаза на своего нечаянного защитника в полушубке. Наступило угрюмое молчание.

— Как же тут тепериче быть, робяты? Сказывайте… — надумался проговорить, наконец, один из главных зачинщиков буйства, нерешительно обернувшись назад.

Но Варгунин не дал ему дождаться ответа.

— Как знаете, так и делайте, а мы от своего слова не отступим, — еще решительнее сказал Матвей Николаич. — Пойдемте, батенька! — торжественно обратился он к Светлову, подавая ему руку.

Они быстро отделились от толпы и твердо зашагали рука об руку по направлению к плотине.

— Эй!.. Матвей Миколаич!.. По-олно… Воротитеся!.. — торопливо закричало им вслед несколько взволнованных голосов.

Варгунин остановился, слегка обернувшись.

— В сборную? — спросил он строго и холодно.

— В сборную, в сборную! — загудела разом толпа и в одну минуту изменила направление, хлынув по первоначальному пути.

— Молодец вы, батенька! Как это вам пришло в голову? — шепотом говорил Матвей Николаич Светлову, горячо пожимая ему руку и медленно поворачивая за толпой. — Без вас — прощай директор!

— Вряд ли бы деды допустили до этого? — как бы вопросительно заметил Александр Васильич.

— Да уж там они хоть допускай, хоть нет — все равно. Э, батенька! ведь и деды не застрахованы, коли народ захочет… — пояснил Варгунин и вдруг задумался.

Толпа между тем все быстрее и быстрее подвигалась вперед, и, наконец, передние ряды ее остановились против крыльца «сборной избы». Туда немедленно вошли сперва «деды», а за ними — староста и некоторые другие, более влиятельные, фабричные личности. Они совещались там не больше десяти минут, но Оржеховскому эти десять минут показались длиннее целых суток. К концу ожидания развязки ему даже сделалось дурно, и он только тогда очнулся, когда его, по распоряжению вернувшегося из «сборной» старосты, раздели и положили на скамью у ворот. Толпа на миг заволновалась — и вдруг замерла, притаила дыхание…

На глазах всей этой многолюдной толпы, нарушая только своими отчаянными криками ее угрюмое молчание, директор был наказан двадцатью ударами розог…

На Оржеховском, как говорится, лица не было, когда он встал с роковой скамейки; густая краска стыда покрывала его вспотевшие щеки, зубы были лихорадочно стиснуты, а руки в бессильной злобе сжимались в кулаки. Ни за что в мире не поднял бы он теперь глаз на эту, обсчитанную им и так позорно наказавшую его, толпу! Она, действительно, и теперь стояла выше директора: ни во время наказания, ни после Оржеховский не услыхал от нее ни одной шутки, ни одной неприличной выходки, между тем как сам он постоянно острил, наказывая других. Толпа ограничилась тем, что молча проводила его обратно до дому.

Здесь, в какие-нибудь два часа времени, все имущество директора, за исключением казенной мебели да известного револьвера, было под личным надзором старосты осторожно запаковано фабричными в тюки и сложено на три парные подводы, заранее приготовленные; впереди их стоял во дворе собственный возок Оржеховского, запряженный тройкой. Пока шли в доме все эти приготовления к отъезду директора, «деды» потребовали от него, чтоб он на каждую дверь, за которой хранилось какое-либо имущество казны, наложил воском казенную и именную печати. Оржеховский на этот раз повиновался, как ребенок; безучастно понурив свою совсем сбитую с толку голову, он шел везде, куда ему указывали выборные. Таким образом сперва были опечатаны директорский дом и оба завода, а потом — все остальное. Когда и эти формальности кончились, староста распорядился, чтоб на каждую из трех подвод уселось по казаку, и послал сказать директору, что «задержки больше нету».

— Лошади, смотри, даны вам казенные, — громко обратился в заключение Семен Ларионыч к уряднику, сидевшему уже на облучке возка, — чтоб в целости, значит, были доставлены обратно, а не то — сами за них и ответите…

Староста вдруг остановился и, понизив до шепота свой голос, стал торопливо говорить что-то уряднику, который в ответ только кивал ему согласливо головой.

Наконец показался директор. Непримиримая злоба сверкала в его опущенных глазах, когда он, не проронив ни слова, садился в свой экипаж. Толпа так же молча, но как-то внушительно смотрела на него несколькими сотнями зорких глаз. Семен Ларионыч, степенно перекрестясь, взял под уздцы тройку, осторожно вывел ее за ворота и пробежал с ней рядом несколько шагов по улице.

— Вали тепериче с богом! — крикнул он уряднику, пуская лошадей и отскочив в сторону.

Тропка быстро помчалась.

— Счастливо оставаться! — не оборачиваясь, успел закричать Оржеховский толпе своим резким, металлическим голосом.

Глубокий сарказм, злоба и ненависть явственно дрожали в этом последнем приветствии директора.

Когда отъехала последняя подвода, народ несколько минут оставался еще на месте, молчаливо следя за удалявшимися экипажами и, только потеряв их из виду, стал медленно, будто нехотя, расходиться. Опять образовались отдельные группы; слышался спор, шли толки. Какой-то фабричный парень отыскал во дворе директорского дома метлу и торопливо, с самым серьезным видом, замел на снегу свежие следы начальнического отступления.

Несмотря, однако ж, на отсутствие директора, фабрика всю остальную часть дня вела себя самым приличным образом, хотя и не принималась за работу. Вечер прошел так же тихо: нигде не затевалось вечорки, даже не видно было, против обыкновения, ни одного пьяного на улицах; напротив, все это время на лицах рабочих лежала какая-то сосредоточенная озабоченность, крепкая сдержанная дума. «Деды» почти не выходили из «сборной»; староста Семен, вооружась своей сучковатой палкой, поминутно заглядывал то туда, то сюда, горячо толковал с молодыми парнями и, видимо, предупреждал их о чем-то. Самый ловкий из этих парней был командирован, на собственной «сорви-голова лошадке» Семена Ларионыча, верст за пять от деревни — стеречь дорогу в город; тройка таких же лихих лошадей стояла во дворе старосты, готовая пуститься в путь по первому его приказу. Словом — по всему заметно было, что в фабрике ждали чего-то необыкновенного.

Почти в самую полночь, или много что несколькими минутами позднее, когда Жилинские с гостями только что встали из-за ужина, все еще толкуя о происшествиях сегодняшнего утра, — в столовую к ним торопливо вошел староста Семен, весь красный и, очевидно, сильно встревоженный.

— Рота идет!., версты за три отседа… с жандарским… — объявил он, едва переводя дух.

Присутствующие многозначительно переглянулись, но в первую минуту никто не проронил ни слова.

— Так и есть! Так я и думал! — отозвался, наконец, Казимир Антоныч, досадливо потерев рукой лоб.

— Скорехонько собрались! — заметил саркастически Варгунин и улыбнулся, но как-то тревожно.

— Тепериче вот какое дело, — сказал Семен Ларионыч, обращаясь к Жилинскому и отирая с лица пот, — тут, у самого твоего крылечка, троечка стоит… лихая, — так надо вам всем айда отсюда поскорее… Время тепериче нельзя проволочить ни минуты… Собирайтесь!

— Я никогда ни от кого не бегал! — величаво проговорил Жилинский, — и моя дочь тоже.

— Да и мы останемся, — твердо сказал Светлов, посмотрев на Варгунина.

— Разумеется, батенька, останемся, — подтвердил Матвей Николаич.

Староста нетерпеливо и как-то досадливо махнул левой рукой.

— Да ты не артачься, Каземир Антоныч, — опять обратился он к Жилинскому, — я не о тебе хлопочу, а о своих… о своей шкуре… Ежели вас тепериче здесь накроют — нам же хуже будет; скажут: не своим, значит, умом орудовали дело… Одни-то мы еще так и сяк разделаемся, а уж как с вами-то застанут — пропадай голова! Ты тепериче рассуди: у нас уж это все уговорено между своими, как быть надо. Коли что пронюхают, — скажем, что, мол, к тебе точно приезжали гости и, значит, из любопытства вы все ходили смотреть, как наши у дилехторского дома выстаивали, а опосля, мол, надо быть, испужались, что и их робяты наши изобидеть могут, да и дали лыжи в город… Понимаешь? Уж эту мы механику начисто подведем… А коли вы тепериче останетесь тут — значит, мол, не боялись, снюхались с фабришными… Я тебе, ей-богу, дело говорю!

Жилинский стоял в нерешительности.

— Да так ли это, полно, Семен Ларионыч? — спросил он несколько подозрительно.

— Да уж так… Я тебе говорю: уезжайте! — убедительно продолжал упрашивать староста. — Тепериче… и нам нельзя тоже остаться без руки в городе: ваши-то золотые головы нам еще там не раз пригодятся… А насчет имущества — ты не хлопочи: все будет цело, как есть… за все буду сам в ответе. Ты ведь меня знаешь не первый год: у меня тоже в мошне-то, поди, лежит чего-нибудь…

— Если ты, Семен Ларионыч, действительно говоришь правду, если точно ваша польза требует, чтоб мы все уехали отсюда, — тогда, разумеется, нечего и толковать: я готов! — согласился Жилинский.

Он высказал это согласие так же величаво, как и свой отказ перед тем.

— Да уж верно слово я тебе говорю, что так! — еще раз подтвердил староста самым убедительным тоном, — только, Христа ради, не мешкай ты… А уж мы там дадим вам весточку в город через своего кульера… хорошо знаем эти порядки…

После минутного совещания решено было ехать всем вместе. В доме, впрочем, не поднялось после этого никакой особенной суматохи. Жилинский торопливо обошел все комнаты, везде заглянул зорким хозяйским взглядом, запер комоды, конторку и шкаф с серебром, захватил из кабинета шкатулку с деньгами, какие-то бумаги, отдал несколько распоряжений старому слуге, безгранично к нему привязанному и даже добровольно уехавшему за ним в ссылку, — и совсем был готов в путь. Христина Казимировна не уступила в этом отношении отцу: она собралась еще скорее. Что же касается Светлова и Варгунина, то им и сбираться было нечего — стоило только накинуть шубы. Семен Ларионыч потому именно и торопил Казимира Антоныча, что уж никак не ожидал таких коротких сборов. Словом сказать — не прошло и полчаса, как все были уже на крыльце. Там их дожидала действительно лихая тройка, заложенная в те самые широкие пошевни, на которых староста отвез с вечорки дорогих гостей; на козлах молодцевато сидел знакомый уже нам муж Парасковьи Петровны.

— Ну, Лександр Васильич, благодарим тебя покорно: ведь ты наших-то выручил; а то во какой бы мы беды нажили — смертоубивство ведь! — говорил староста, усаживая Светлова последним.

— Не за что, Семен Ларионыч… — взволнованно отозвался Александр Васильич, горячо пожав его мозолистую руку.

— Ну да ладно, свидимся еще, бог даст… Всех вас благодарим покорно! Христина Каземировна, потепле, матушка, закутайтесь… вишь, ведь — стужа ноне. Ты, Петроваша, мотри! леском ужо объезжай, да ухо-то востре держи… Ну… до приятного повидания! Вали, парень, с богом! — напутствовал староста отъезжавших друзей.

Тройка быстро помчалась. Объехав по задам фабрику, она круто повернула в лес и стала искусно нырять между кочек и сугробов. Среди этих снежных волн Петрован оказался настоящим опытным и закаленным моряком. Перед тем как надо было своротить на торную дорогу, он вдруг нырнул с тройки в какой-то глубокий ухаб, задержал лошадей и притаился. Варгунин осторожно выглянул на дорогу.

— Видите, батенька? — сказал он шепотом Светлову, указав на темную продолговатую массу, которая медленно подвигалась в полуверсте от них, по направлению к фабрике.

— Да, вижу, — так же тихо ответил Александр Васильич, разглядев впереди этой темной массы слегка отделившегося от нее всадника.

Через минуту они явственно услышали сперва глухой топот конских копыт, а потом — мерные и тяжелые человеческие шаги. Это рота переходила мостик на Ельце.

Переждав еще минут десять, Петрован осторожно выехал на большую дорогу, молодцевато прибрал вожжи, — и тройка полетела во весь дух, обдавая всех снежной пылью. Жилинский и Варгунин молча завернулись от нее в шубы. Светлову было жутко, но хорошо: быстрая езда и теперь соответствовала вихрю мыслей, проносившихся у него в голове; даже эта снежная пыль, точно кончиками булавок коловшая ему лицо, подходила под возбужденное состояние молодого человека: его, внутри, тоже будто покалывало что-то. Христина Казимировна зябла, куталась в шубу и нежно жалась к нему. Вышедшая из-за облаков бледная луна и теперь так же томно светила им опять, как и в ночь их роковой прогулки вдвоем за четыре версты от фабрики…

V ОБЕД В БЛАГОРОДНОМ СОБРАНИИ

Бури очень редко застигают людей не врасплох. Все равно, физические или нравственные — они налетают обыкновенно либо внезапно, либо совсем не с той стороны, откуда их ждут. Оно и понятно: человеку почти нет никакой возможности подметить все те мельчайшие условия, совокупность которых способна в одну минуту покрыть все небо грозовыми тучами и заставить их либо пронестись дальше, либо разразиться на месте. Знай человек эти условия — и тучи, быть может, мирно прошли бы мимо, над самой его головой…

На горизонте деятельности Светлова тоже поднимались и росли недружелюбные облака, грозившие, при известных обстоятельствах, совокупиться в настоящую бурную тучу и обдать нежданным холодом его молодую, восприимчивую натуру. И в настоящем случае опасность шла не оттуда, откуда прежде всего мог ожидать ее Александр Васильич, хотя он однажды и предсказал себе эту опасность: «ржавый гвоздь», действительно, «вошел туда, где ему вовсе не следовало быть». Автор с глубокой скорбью останавливается на этом роковом обстоятельстве. Он рад бы обойти его, всеми силами души желал бы, чтоб ничего подобного не существовало; но… разве вправе автор рисовать читателю одни только смутные либо яркие образы своей расходившейся фантазии, а не то, что происходит вокруг него, в ежедневной действительности? Разве подобная фальшь не выдаст себя каждым словом в каждой строке? А действительность на всяком шагу подсовывает нам «ржавые гвозди». Да! пусть многие говорят, что у нас на Руси всякое серьезное дело носит как будто в самом себе зародыш фатальной невозможности своего осуществления; пусть уверяют они, что единственно от недостатка деятелей и энергии зависит неуспех его, — мы, однако ж, не можем согласиться вполне с такими взглядами. Мы знаем, что в действительности подобное дело чаще всего парализуется в самом начале какой-нибудь жалкой случайностью либо невежественной личностью, — этими, в сущности ничтожными, кирпичами, которые тем не менее, упав внезапно с карниза, могут убить сосредоточенно идущего мимо, к своей цели, работника. Иногда одно неосторожно затронутое, мелочное самолюбие способно проявить себя у нас такими вещами, что от них не покраснели бы разве только стены…

На дороге Александра Васильича полковница Рябкова и явилась именно одним из подобных «ржавых гвоздей» или кирпичей: со дня известного разговора ее с молодым человеком она просто возненавидела его. Впрочем, в этом разговоре ее обидело, собственно, не то, чем могла бы, по праву, оскорбиться всякая порядочная женщина; напротив, полковницу больше всего задело за живое холодное пренебрежение, с каким отделался Светлов от ее весьма недвусмысленных намеков. Такого пренебрежения она не могла простить никому. Рябкова по природе была далеко не глупая и не злая женщина; но, как и большинство наших праздных и обеспеченных барынь, она представляла собой некоторый букет испорченности: институт выработал из нее умственного и нравственного урода, светские гостиные — опасную интриганку, а видное положение в провинциальном обществе давало ей полную возможность скрывать от него и то и другое. Убеждений полковница не имела никаких, или, лучше сказать, у ней было одно преобладающее убеждение: «Я, madame Рябкова — первая дама в губернии, и потому… все остальное должно мне покоряться». В отношении Светлова, не соприкасавшегося непосредственно с ее кругом, она задумала повести интригу весьма тонко, и мы из этой же главы увидим, какие первоначальные результаты вытекли отсюда.

Как раз в тот самый день, когда Ельцинская фабрика так настойчиво выпроваживала в город своего директора, — в Ушаковске, в так называемом благородном собрании, назначен был по подписке обед в честь представителя местной власти: он, только за двое суток перед тем вернулся из своей продолжительной поездки по краю. С того времени Рябкова не виделась еще с генералом, порядочно уставшим с дороги, и потому с нетерпением ждала обеда. Представитель местной власти хотя и явился в благородное собрание ровно в пять часов, но все сразу заметили, что он был сильно не в духе: петербургская почта привезла ему в тот день раздражающие новости. С принужденной улыбкой раскланявшись в зале с присутствующими и зорко оглянув их, генерал прямо прошел в гостиную. Рябкова первая встала ему навстречу. Он особенно приветливо поздоровался с ней, но, против обыкновения, не рассыпался в любезностях перед остальными дамами, а только сказал каждой из них по нескольку вежливых слов и снова обратился к полковнице.

— Пройдемтесь… — предложил генерал, подавая ей руку.

Они отделились от группы дам и пошли вдвоем вдоль гостиной.

— Ах, генерал, как я рада, что вижу вас опять!.. Но это, право, жестоко с вашей стороны — покидать нас на такое долгое время всегда… — говорила, кокетничая, Рябкова.

— Уж будто бы вы соскучились? — прищурился генерал.

— Вот милый вопрос! — рассмеялась она;

— Надеюсь, Marie, вы пьете со мной чай сегодня после обеда? — ласкательно спросил старик, понизив голос.

— Oui, je serai bien charmée, mon général… si vous voulez me faire l'honneur de me conduire à votre maison… [22] — проговорила Рябкова нарочно так громко, что слова ее долетели до слуха остальных дам.

В порыве тщеславной мысли она забыла, что ее спутник не жаловал иностранных диалектов.

— Непременно-с. Но оставим французский язык: вы и по-русски такая опасная собеседница… — сказал генерал, любезно позолотив пилюлю.

— Ah, pardon!.. я все забываю… — поправилась полковница, как говорится, из кулька в рогожку.

Представитель местной власти слегка нахмурился.

— Впрочем, — заметил он с тонкой иронией в голосе, — не забудьте, что в вашем присутствии я всегда подчиненное лицо. Расскажите же мне, что нового в городе? Вы знаете, что хотя я официально и сдаю свою должность всякий раз, как уезжаю, но… мысленно… я считаю, что без меня управляете вы…

— В таком случае, я весьма плохая правительница, генерал, — вкрадчиво сказала Рябкова, — в ваших владениях появилось нечто зловредное…

— Например? — улыбнулся старик.

— Вы знаете Светловых, где я квартировала? Ах, я и забыла вас предупредить, что мы теперь уже на другой квартире…

— Там всегда было очень сыро, но это еще не так зловредно, Marie, — нетерпеливо пошутил генерал.

— Я, может быть, задерживаю ваше превосходительство? — громко спросила полковница, несколько обиженная его шуткой, и сделала движение, как будто желая освободить свою руку.

В эту минуту они вступили в залу, где им попался навстречу один из распорядителей обеда.

— Полагаю, что мы сядем за стол не раньше, как через четверть часа? — вежливо обратился к нему генерал.

Старшина собрания молча поклонился.

— В таком случае, напротив, напротив: я весь внимание, — громко и с улыбкой поспешил сказать Рябковой представитель местной власти. — Повернемте… — прибавил он тише.

Они вернулись в гостиную.

— Да, генерал, могу уверить вас, что в городе есть кое-что похуже сырых квартир, — продолжала полковница прерванный разговор. — У этих Светловых приехал сын… молодой человек, университетский…

— Я уж что-то слышал об этом, — опять нетерпеливо перебил ее старик, — школу, кажется, он открыл здесь?

— О конечно! надо же им где-нибудь проповедывать свои мальчишеские учения… — ядовито заметила Рябкова. — Впрочем, тут очень много теперь подобных проповедников: появились, например, бесплатные доктора… для мужиков. Я не знаю, как они там лечат, но говорят очень красноречиво, — я сама вчера слышала, вот именно в той школе. Этот Светлов, между прочим, очень дружен с Варгуниным… знаете? Еще не дальше, как третьего дня, они уехали вместе в Ельцинскую фабрику… к Жилинскому: mademoiselle Христина, кажется, невеста Светлова. Вообще, генерал, мне удалось нечаянно напасть на премилые вещи… — с некоторым торжеством заключила полковница и стала что-то шептать на ухо своему кавалеру так тихо, что только он один мог все расслышать.

— А! это другое дело… — как-то сурово сказал генерал, терпеливо выслушав ее до конца и сильно нахмурившись. — В следующий отъезд я непременно сдам мою должность вам: вы — настоящая правая рука у меня, — прибавил он значительно мягче. — Но откуда же вы, наконец, все это узнали, Marie?

Рябкова с таким напряженным тактом вела до сих пор свою речь, что на дальнейшую — у нее не хватило его.

— Я случайно узнала все эти подробности от доктора Любимова, который очень хорошо знает Светлова, — наивно ответила она.

— Люби-мо-ва? — медленно, слог за слогом, повторил генерал, как будто заучивая наизусть эту фамилию. — Однако нас, кажется, ждут… — прибавил он, помолчав, и повернул в залу.

Обед начался, как водится, с довольно громкого говора во главе стола и почтительного полушепота на последних местах. Дамы, в небольшом числе, сидели между самыми почетными гостями; Рябкова — рядом с генералом. За третьим блюдом начались обычные тосты и речи, содержание которых главным образом заключалось в том, что, дескать, «такого начальника и благодетеля, как ваше превосходительство, поискать стать». После второго бокала представитель местной власти несколько развеселился, и обед обещал пройти недурно, как вдруг полицеймейстер был вызван зачем-то из-за стола одним из распорядителей, хлопотавшим до того времени у буфета. Гости недоумчиво переглянулись.

— Вероятно, пожар где-нибудь, — громко, на весь стол, сказал генерал.

В эту минуту вернулся полицеймейстер. Весь красный и, очевидно, чем-то смущенный, он торопливо подошел к главному начальнику, наклонился к самому его уху и шепотом доложил о чем-то.

— Что же? что же именно? — вполголоса доспрашивался генерал. — Извините меня, господа, я на минуту должен вас оставить… — обратился он вдруг к присутствующим и, сильно нахмуренный, озабоченно вышел из-за стола.

Полицеймейстер почтительно проводил его в бильярдную, где их ожидал, ни больше ни меньше, как… Оржеховский. Директор был до такой степени смущен в первую минуту встречи с генералом, что даже забыл поклониться: до приезда в город, не зная о возвращении главного начальника, он никак не ожидал, что дело придется иметь с ним, а последний шутить не любил и считался грозой края, несмотря на свою любезность и обходительность.

— Что вам угодно? — холодно и нахмурившись, как туча, спросил генерал у директора.

Оржеховский растерянно оправил гражданский мундир на себе и довольно бессвязно, то и дело запинаясь, но торопливо передал начальнику фабричное происшествие. Директор, впрочем, ни слова не сказал прямо о постигшем его позорном наказании, а обошел этот факт словами: «Мне, ваше превосходительство, угрожали… и… было даже покушение… на мою жизнь…»

— Но как же вы осмелились… оставить в таком положении фабрику… без моего разрешения? — строго перебил его генерал, значительно возвысив голос.

— В противном случае, ваше превосходительство, я был бы убит, а казенное имущество… разграблено… — слабым голосом пояснил директор.

— Это не оправдание! — резко обрезал его начальник, — оно еще больше может быть разграблено теперь, в ваше самовольное отсутствие. Вы могли немедленно послать сюда курьера.

— Ваше превосходительство… я уже вам докладывал, что казаки… все… были захвачены… — попытался еще раз оправдаться Оржеховский.

Но генерал не хотел уже и слушать его больше.

— Хорошо-с. Я и без вас доберусь до истины… Потрудитесь теперь отправиться ко мне: через четверть часа я к вашим услугам, — сказал он только с убийственно холодной вежливостью и вернулся в залу.

Войдя туда, старик прежде всего обратился к жандармскому полковнику, вызвал его в сторону и долго говорил с ним о чем-то, делая по временам нетерпеливые жесты рукою. Минут через десять генерал потребовал себе бокал шампанского и, обратясь к присутствующим, сказал с принужденной улыбкой:

— Позвольте еще раз благодарить вас, господа, за честь, которую вы оказали мне настоящим обедом. К сожалению, я не могу присутствовать на нем до конца: одно очень важное обстоятельство требует моего немедленного присутствия дома. Надеюсь, однако, это не помешает вам допировать и без меня, — по крайней мере я желал бы этого. Ваше здоровье, господа!

Генерал залпом выпил бокал. Гости шумно и единодушно поддержали этот неожиданный тост. Кто-то из почетных купцов, в излишнем заявлении своих чувств, даже крикнул бестактно «ура», не разобрав хорошенько, что ведь пьют-то теперь за его же собственное здоровье, а не за генеральское; но это нисколько не пощадило делу, заставив только улыбнуться многих, в том числе и самого начальника. Он, впрочем, сейчас же после тоста прямо подошел к Рябковой.

— Извините!.. Но я все-таки не могу отказать себе, Марья Николаевна, в удовольствии видеть вас сегодня у себя за чаем… — громко сказал генерал, желая, вероятно, смягчить в глазах прочих дам впечатление ее давешней французской выходки, и потом, прощаясь, он уже тихо прибавил: — Попозже…

Любезно раскланявшись с остальными гостями, представитель местной власти немедленно оставил залу, сопровождаемый до подъезда распорядителями обеда, полицеймейстером, своим адъютантом и жандармским полковником. Здесь он предложил к услугам последнего свой собственный экипаж, а полицеймейстеру и адъютанту отдал распоряжение ехать следом за ними. Дорогой, между оживленным разговором о происшествии в фабрике, в голове генерала как-то вдруг сопоставился рассказ Оржеховского с повествованием Рябковой об отъезде туда Варгунина и Светлова. Это внезапное сопоставление неотвязно торчало в уме его превосходительства вплоть до самого дому, и наконец, почти уже подъезжая к нему, генерал быстро остановил своего кучера и поманил к себе рукой ни на шаг не отстававшего от них полицеймейстера.

— Распорядитесь, пожалуйста, пригласить ко мне сейчас же доктора Любимова… где бы его ни нашли: формы не требуется, — отдал ему приказание начальник, когда тот подскочил к его экипажу. — И в Петербурге и здесь… знаменательные признаки, не правда ли? — обратился старик к жандармскому полковнику, выходя из коляски у своего подъезда.

— Н-да… — процедил сквозь густые усы полковник.

Представитель местной власти прошел с ним прямо в кабинет, куда через несколько минут приглашен был и Оржеховский, трусливо ожидавший в приемном покое дальнейших распоряжений. Директору пришлось снова повторить теперь, уже подробно и обстоятельно, фабричную историю. Он, однако ж, и на этот раз ни слова не сказал о розгах: ему легче было провалиться сквозь землю, быть сто раз под судом — словом, встать в какое угодно положение, лишь бы не признаваться самому самолично в подобном позоре. Тем не менее, Оржеховский не устыдился и тут сподличать: сообщив о виденных им в фабричной толпе Жилинском и Варгунине, он указал еще и на третье, неизвестное ему лицо, хотя и сознавал очень хорошо, что, может быть, именно этому третьему лицу был обязан жизнью; мало того, директор прибавил даже, что оно действовало особенно энергично, но в каком смысле — не разъяснил ни полсловом.

— Я назначу самое строгое следствие по этому делу, — сказал генерал, выслушав его терпеливо до конца, — но прошу не прогневаться, если оно раскроет нечто такое, о чем вы не находите нужным сообщать нам… Я не понимаю, не могу представить себе, — продолжал он с жаром и отделяя каждое слово, — чтоб целое село ни с того, ни с сего заварило подобную катавасию… Воровали вы там, что ли? Говорите! — вышел из себя старик.

— Но… ваше превосходительство… позвольте вам доложить, что я… что я… сам ношу… чин… полк… — вспыхнул Оржеховский.

— Пожалуйста, не будем считаться чинами, — резко остановил его генерал. — А! вы не хотите быть откровенным со мною… Хорошо-с. Я мог бы замять это дело, я мог бы дать вам возможность выпутаться из него сколько-нибудь прилично, без скандала для моего управления; но теперь… — Он развел руки и пожал плечами, — извините!

Директор в эту минуту был бледен не меньше, чем тогда, когда его тащили к проруби. Он знал, в какой сильной степени преследует глава Ушаковска всякое казнокрадство, и все-таки раздумывал, кажется: уж не ляпнуть ли ему лучше всю правду?

— Вы поедете сейчас с господином полковником в фабрику, чтоб сдать ее, кому я назначу, и потом немедленно вернетесь сюда, — холодно обратился к нему генерал. — Приготовьтесь. Я не имею больше надобности в вас.

— Но… ваше пре… — начал было нерешительно директор, делая шаг вперед.

— Мы уже сказали друг другу все, что было нужно, — еще холоднее прервал его старик. — Я вас не удерживаю.

Оржеховский поклонился и вышел, заметно ошеломленный последним тоном начальника.

— Позвольте мне надеяться, полковник, что вы не придаете особенного значения россказням этого, очевидно, растерявшегося господина? — почти дружески обратился генерал к жандармскому офицеру. — Вы знаете, как я смотрю на подобные столкновения: ведь здесь, очевидно, главную роль играет невежество, непонимание… наконец, что хотите, но отнюдь же не… не упорная злонамеренность. Да! я надеюсь, что мы не разойдемся в этом случае…

Полковник поклонился.

— Ваше превосходительство, можете быть уверены, что я не допущу дела ни до каких крутых мер, — сказал он, вставая.

— Ну да, ну да… — подтвердил старик, — я в этом уверен!

Генерал сделал несколько распоряжений, торопливо подписал какие-то бумаги, вручил одну из них полковнику и, дружелюбно прощаясь с ним, раза два еще повторил:

— Я вполне уверен!

Затем, оставшись один, он молча встал от письменного стола и с полчаса по крайней мере ходил вдоль кабинета широкими шагами, причесывая, от времени до времени, правой рукой свои сильно поседевшие волосы.

— Господин доктор Любимов и господин полицеймейстер! — доложил ему вошедший адъютант.

— Просите сюда доктора, — встрепенувшись, распорядился генерал. — Только доктора! — повторил он вразумительно…

Через минуту Евгений Петрович стоял уже перед ним в обыкновенном военно-докторском вицмундире. Любимов был чуть-чуть навеселе: полицеймейстер нашел доктора за бильярдом и шампанским в какой-то гостинице.

— Господин Любимов? — встретил его старик довольно приветливо.

— Точно так.

— Не угодно ли вам? — сказал генерал, рукой указав доктору кресло и сам садясь на другое.

Евгений Петрович поклонился и сел очень развязно.

— Я должен предупредить вас; молодой человек, что я, прежде всего, люблю откровенность… полную откровенность, — заметил его превосходительство, неторопливо скрестив на груди руки и вытянув немного вперед ноги.

— Я тоже, изволите видеть, — снова поклонился доктор.

— Ну вот и прекрасно! — ласково сказал генерал, которому заметно понравился непринужденный вид Евгения Петровича. — Мы поговорим дружески. Не стесняйтесь, пожалуйста, что я в полной парадной форме, а вы в вицмундире, — бойко прибавил он, заметив, что Любимов пристально смотрит на его звезду, — я сейчас только с обеда и не успел еще переодеться. Вы знаете… Светлова?

— Ваше превосходительство, старика или молодого?

— Молодого… который здесь школу открыл.

— Знаю, ваше превосходительство; это, изволите видеть, мой бывший товарищ по гимназии, — отозвался доктор.

— Вы… хорошо его знаете? — спросил генерал и стал чистить ноготь об ноготь. — Что это за господин, скажите?

— Светлов совершенно порядочный человек, ваше превос…

— Нет-с, не то, — быстро перебил генерал Любимова, сделав нетерпеливое движение, — мне не это нужно. Я бы желал, чтоб вы на этот счет были так же откровенны со мной, как были откровенны с madame Рябковой… — прибавил он, пытливо и зорко прищурившись на доктора.

Евгений Петрович вспыхнул, как порох; по негодующему выражению его лица не трудно было догадаться, что он глубоко возмущен чем-то без особенной видимой причины. Любимов не вдруг ответил на слова старика.

— Я не способен быть настолько откровенным с вашим превосходительством… потому что уже по одной одинаковости нашего пола не могу стоять в таких близких отношениях к вашему превосходительству, как стою к madame Рябковой… — сказал он, наконец, очевидно, хорошо обдумав предварительно свою фразу.

Теперь, при этом неожиданном ответе, лицо начальника, в свою очередь, запылало краской негодования. Он быстро поднялся с места.

— Ка-ак! — вскричал генерал, очевидно, не помня себя от волнения и вперив в Любимова уничтожающий взгляд, — вы-ы… в ваши годы… осмеливаетесь говорить мне в глаза подобные вещи?! Во-первых, это клевета! Во-вторых, если б это даже была и правда, то как же у вас достает стыда в лице выдавать таким образом близкую вам женщину?… Я краснею за вас, молодой человек… Стыдитесь!!

— На этот раз, ваше превосходительство, дело идет уже не о женщине, а просто о доносчике, изволите видеть… — смело заметил Евгений Петрович, угадав порядочность генерала.

— Может быть-с, может быть-с… — несколько растерянно повторил генерал и опять заходил большими шагами по кабинету. — Счастье ваше, что мы — одни!.. — сказал он, наконец, близко подходя к доктору и грозя ему пальцем. — Подите вон! — крикнул старик.

Любимов не заставил его повторить этого приказания. За дверями кабинета Евгений Петрович встретился с адъютантом и слышал, как последний, войдя туда, доложил:

— Марья Николаевна…

— Не принимать!.. ни сегодня, ни впредь! — звонко донесся оттуда резкий и грозный голос генерала.

— Марья Николаевна! — повторил адъютант громче, думая, вероятно, что генерал ослышался.

— Я не намерен повторять дважды одного и того же! — еще резче и грознее раздался голос старика.

Адъютант быстро вышел из кабинета. Проходя по зале, Любимов видел, как он чрезвычайно сконфуженный подошел к разодетой Рябковой, с улыбкой ожидавшей самого радушного приема. Евгений Петрович насмешливо поклонился ей издали и молча прошел мимо.

«Вот где настоящая потеха-то!» — думалось ему.

Минуты три спустя полковница возвращалась домой, пристыженная и взбешенная до последней степени. Она в клочки истеребила дорогой свои яркие палевые перчатки…

VI СВЕТЛОВ ПЕРЕД ЛИЦОМ ВЛАСТИ

Около трех с половиною часов утра лихая тройка старосты Семена, мчавшая наших друзей по-курьерски, была остановлена сильной рукой Петрована перед опущенным шлагбаумом городской заставы.

Почти в ту же самую минуту из сторожевой будки быстро вышел полицейский офицер в сопровождении караульного.

Офицер прямо подошел к проезжающим.

— Позвольте узнать, господа, откуда вы едете? — спросил он официальным тоном.

— Из Ельцинской фабрики, — спокойно ответил за всех Варгунин.

— Ваши фамилии? — опять спросил офицер.

Матвей Николаич не без умысла начал перечет имен с Светлова, полагая выгородить его таким образом из какой-нибудь непредвиденной задержки, как лицо, еще мало знакомое городской полиции. Но Варгунин ошибся: едва только он назвал фамилию своего молодого друга, как был остановлен.

— Не трудитесь перечислять остальных, — вежливо заметил ему полицейский чиновник, — мне именно господина Светлова и нужно. Я вас должен просить сию же минуту пожаловать к генералу, — обратился он к Александру Васильичу.

— Теперь?.. ночью?! — удивился Светлов, многозначительно переглянувшись с Жилинским.

— Их превосходительству угодно было распорядиться, чтобы вы явились к нему немедленно, когда бы ни приехали, — объяснил офицер.

— Но… — возразил Александр Васильич, — я не состою на службе и не имею никакого расположения видеться в настоящую минуту с кем бы то ни было. Если вы имеете приказание арестовать меня, то прежде потрудитесь предъявить мне его формально. Наконец, я даже не имею чести знать, с кем говорю…

— Частный пристав первой части, — отрекомендовался офицер, несколько смущенный солидным замечанием Светлова и холодным спокойствием его тона.

— Во всяком случае, я желаю прежде видеть ваше полномочие, — сказал Александр Васильич.

— Мне не дано никакого предписания, а сказано словесно. И вы напрасно говорите, что я вас хочу арестовать: «Просить ко мне, как только приедет», — вот собственные слова их превосходительства.

— А если мне не угодно будет исполнить этой просьбы? — иронически осведомился Светлов.

Пристав пожал плечами.

— Я все-таки должен буду представить вас к генералу, — ответил он с едва заметной улыбкой.

— Насильно? — пожелал узнать Александр Васильич.

— То есть как вам сказать? Мне тогда придется задержать вас здесь, а самому поехать доложить их превосходительству, что вы не желаете их видеть… — объяснил полицейский чиновник.

— Не упрямьтесь… — шепнул Светлову Варгунин.

— Другими словами — это арест, но без соблюдения законной формы? — обратился Александр Васильич к приставу. — Извольте, я к вашим услугам.

Светлов перебросился двумя-тремя фразами с друзьями и, крепко пожав им руки, спокойно вышел из пошевней. Шлагбаум, по распоряжению офицера, был тотчас же поднят, и лихая тройка покатила дальше уже по городской улице, сопровождаемая лаем какой-то гулящей собаки…

Представитель местной власти, несмотря на поздний час ночи, работал в своем кабинете над огромной кипой бумаг, когда ему доложили о Светлове.

— Просите, — сказал старик, неохотно вставая.

Александр Васильич вошел неторопливо, как входил везде.

— Позвольте мне прежде всего протестовать, генерал, — обратился он прямо к его превосходительству, вежливо поклонившись ему и не дожидаясь вопроса, — я арестован без соблюдения надлежащей формальности…

Изящная свобода манер и всей фигуры Светлова заметно произвела сильное впечатление на, старика.

— Не горячитесь, не горячитесь, молодой человек, — остановил он его с снисходительной улыбкой, — я сам умел протестовать в ваши годы. Во-первых, вы не арестованы; во-вторых, вы здесь, может быть, к вашей же пользе… Присядьте и успокойтесь, пожалуйста.

Старик учтиво придвинул к Светлову кресло и сел напротив его на другое.

— Вы теперь прямо из Ельцинской фабрики? — осведомился генерал.

— Да, я оттуда.

— Скажите… войско уже там?

— Я встретил его, когда выезжал.

— Не знаете… что там вышла за история? — спросил его превосходительство таким естественным тоном, как будто беседовал запросто с знакомым.

— Рабочие заявили директору, что не желают больше иметь его у себя, а когда он не согласился оставить фабрику добровольно…

— Да, это-то я слышал, — перебил генерал. — А подробностей… не знаете?

— Знаю очень хорошо все; мне, хотя и против воли, пришлось даже участвовать в этой истории, — сказал Светлов, нисколько не уступая собеседнику в естественности тона.

— А! Это интересно. Сделайте одолжение, расскажите мне обо всем поподробнее: я не могу до сих пор добиться тут никакого толку, — попросил генерал, стараясь как можно удобнее приютиться в кресле.

Александр Васильич совершенно правдиво и, вместе с тем, даже художественно обрисовал его превосходительству фабричные сцены; но при этом Светлов как-то так ловко ухитрился вести свой рассказ, что деятелем в них везде являлась только толпа и — ни одной личности, исключая его собственной. Генерал с нескрываемым удовольствием выслушал это мастерское повествование.

— Вы так живо изобразили мне ельцинское движение, что оно как будто стоит теперь у меня перед глазами, и я не могу не заподозрить в вас… художника, — сказал он, медленно потерев ладонью об ладонь. — Очень вам благодарен!

— Литературная привычка, генерал, — скромно заметил Александр Васильич.

— Да, это видно, это видно… — подтвердил его превосходительство. — Но… надеюсь, молодой человек, в вашем настоящем рассказе не дано столько же места фантазии, сколько ей отводится обыкновенно в литературных произведениях? — прибавил он с тонкой дипломатичностью.

— Напротив, даю вам слово, что я скорее убавил что-нибудь, нежели прибавил, — с такой же точно дипломатичностью ответил Светлов, не уступая генералу и в этом.

— Значит, ваше личное участие во всей этой кутерьме только тем и ограничилось, что вы сейчас передали мне? — спросил последний, несколько помолчав.

— Только этим.

— А! так вот что значит на языке директора — «действовал энергичнее остальных»… — как бы про себя проговорил старик. — Так его так-таки и наказали? — снова обратился он к Александру Васильичу. — Ведь это… позор! Я бы застрелился… — заходил генерал большими шагами по кабинету.

Светлов тоже встал и молча ожидал, что он скажет дальше.

— Вы в каком университете воспитывались? — обратился к нему вдруг его превосходительство, круто обернувшись.

— В петербургском-с.

— По какому факультету?

— По математическому.

— Как! — удивился генерал, — математик и… литератор?

— В здешней гимназии я особенно плохо шел по математике, так мне хотелось пополнить этот образовательный пробел в Петербурге, — пояснил Александр Васильич, — тем более, — прибавил он, — что у нас, по крайнему моему разумению, без знания точных наук литератору остается незавидное поприще почетного переливания из пустого в порожнее.

— Да, это так, — согласился генерал. — Это почти и везде так, — заключил он, подумав.

Светлов предполагал, что теперь с ним немедленно раскланяются, и вынул из-под мышки меховую шапку. Но его превосходительство не думал, по-видимому, расстаться так скоро с своим интересным собеседником.

— Я, признаться сказать, люблю молодежь, — заговорил он снова, — ее дурные стороны всегда с избытком выкупаются хорошими. Мой сын тоже недавно кончил курс в петербургском университете… Не слыхали?

Представитель местной власти был вдовец.

— Знаю, генерал, это мой хороший товарищ, даже приятель: мы и до сих пор в переписке с ним, — с живостью пояснил Светлов.

— Вот как! — весело удивился старик. — Приятель моего сына — всегда мой гость, — любезно сказал он, подходя к Александру Васильичу и с обязательной улыбкой протягивая ему руку. — Прошу быть знакомым.

Светлов раскланялся не менее обязательно.

— Сядемте, поболтаем немножко, если вас не очень клонит еще ко сну с дороги, — предложил генерал, занимая прежнее место на кресле, — я имею привычку спать не более четырех часов в сутки. Скажите… почему вы не привезли рекомендательного письма ко мне от сына? Я мог быть полезен вам здесь. Николай забыл, вероятно, — он ведь рассеянный такой, — а вы… поцеремонились?

— Ох, нет! — поспешил сказать Александр Васильич, садясь напротив его превосходительства, — это не зависело ни от того, ни от другого: я просто отказался от письма.

— Почему же? — удивился старик. — Разве вы предполагали встретить во мне… чванную недоступность? Уж будто мой сын не познакомил вас со мной настолько, чтоб вы не думали обо мне так дурно?

Его превосходительство заметно расшевелился.

— Н-ну, не скажите этого, генерал, — успокоил его Светлов, — я еще в Петербурге успел составить о вас понятие, которое, впрочем, отнюдь не противоречит моему сегодняшнему личному опыту; если я и отказался от письма вашего сына, то совершенно по другой причине.

— По какой же именно? — живо спросил старик.

— Дело в том, генерал, что я нахожу возможной только одну рекомендацию — личную. Никто не может представить меня кому бы то ни было лучше, чем я сделал бы это сам. Рекомендация — ведь это, в некотором роде, порука за другого, обязательство; а так как ручаться безошибочно нельзя ни за кого, то, по-моему, и всякое подобное обязательство, как вещь рискованная, по меньшей мере… стеснительно. Лично я еще и не прочь принять ответственность за небольшой кружок людей, но ставить из-за себя в невыгодное положение другого — это не в моих убеждениях.

— Но… — с живостью возразил генерал, — вы преувеличиваете значение такого обязательства: это вексель, которому никто никогда и не доверяет на всю сумму сполна.

— Очень может быть, что мой настоящий взгляд ошибочен, — заметил Александр Васильич, — но я все-таки предпочитаю держаться его, пока не выработаю себе другого, лучшего.

— Ай, какая непростительная гордость, молодой человек! — улыбнулся и шутливо покачал головой его превосходительство. — Скажите мне откровенно… могут быть у вас… враги здесь? как вы думаете? — круто переменил он вдруг тему разговора.

— Не думаю, чтоб были, генерал, — ответил Светлов, несколько удивленный его неожиданным вопросом.

— И однако, мне уже сделан на вас косвенный донос…

Старик, прищурясь, внимательно посмотрел на своего собеседника.

— Очень может быть; но ведь для доноса вражды и не нужно: он чаще всего делается по обязанности… — как нельзя спокойнее молвил Александр Васильич.

— Во имя чего бы он ни делался, быть осторожным все-таки не мешает…

— Если есть чего бояться, генерал.

Наступило неловкое молчание.

— Вы… хороши с доктором Любимовым? — спросил, наконец, старик, очевидно, выйдя из затруднения.

— Да; мы тоже с ним товарищи.

— Он, кажется, добродушный человек в сущности, но очень болтлив; по крайней мере я имею некоторые причины так думать… Вы хорошо сделаете, если будете осторожны с ним… — внушительно предупредил его превосходительство.

Светлов вспыхнул и выпрямился.

— Вы хотите сказать, генерал, что донос… — начал было он энергично.

— Успокойтесь, успокойтесь, молодой человек, — не дал ему договорить старик, — донос не имеет ничего общего с вашим товарищем. Все-таки, — прибавил он, опять помолчав, — вы будьте осторожнее с доктором.

— Но я не понимаю, генерал, о какой осторожности вы изволите говорить? — с изумительной невозмутимостью осведомился Александр Васильич.

Генерал заметно смешался.

— Мало ли есть случаев, где осторожность бывает даже обязательна… — ответил он уклончиво.

— Ах, да! — сказал Светлов, как будто только теперь догадавшись, в чем дело, — но я относительно всех этих случаев могу быть совершенно спокоен: злословить и сплетничать — вообще не в моем характере.

Представитель местной власти зорко окинул его испытующим взглядом.

— Так или иначе, — заметил он, — но вы можете быть уверены, что всегда встретите во мне, как в отце вашего приятеля, как в частном человеке, полную готовность помочь вам, чем могу… Но… как на лине, занимающем известный пост, на мне прежде всего лежит долг — свято исполнять свои обязанности: если я и сообщил вам о доносе, то единственно потому, что он дошел до меня неофициальным путем; кроме того, многое зависит здесь и не от меня одного: тут есть другие самостоятельные ведомства, есть и за мной наблюдающие глаза…

Говоря это, старик продолжал зорко посматривать на своего собеседника.

— Очень вам благодарен, генерал, за такое незаслуженное внимание; но могу вас успокоить вперед, что не злоупотреблю и не воспользуюсь им: я ни от кого никогда не принимаю помощи, — с гордым достоинством поклонился Светлов.

— Может быть-с, может быть-с… Но позвольте! — нетерпеливо остановил его старик, — дайте мне договорить до конца. Все, что я вам сказал перед этим, я сказал потому, что фабричная история может кончиться очень дурно… Я обязан назначить самое строгое следствие по этому делу — и назначу… завтра же. По всей вероятности, сюда замешают и вас с вашими знакомыми. Мне особенно жаль этих двух стариков, и без того достаточно пострадавших на своем веку… Вы, разумеется, будете оправданы; но… одно уже участие таких лиц, как они, в подобной истории может отозваться весьма для них невыгодно, и тут уж… я совершенно бессилен. Впрочем, что можно — все будет сделано, и я, повторяю, всегда к вашим услугам.

Генерал поднялся с места: аудиенция, очевидно, кончилась. Александр Васильич стал раскланиваться. Старику в эту минуту опять бросилась в глаза изящная свобода манер и всей фигуры Светлова.

— Очень рад, что познакомился с вами, — сказал ему генерал на прощанье, дружески протянув руку, — жаль только, что мы встретились при таких… неблагоприятных обстоятельствах. Во всяком случае, в доказательство того, что мною не считается за арест ваш сегодняшний… не совсем добровольный визит ко мне, я заплачу вам его на днях же, — заключил он с обязательной улыбкой.

Светлов только с достоинством поклонился, но не сказал ни слова и вышел.

Он и его беседа произвели громадное впечатление на представителя местной власти. Старик долго еще расхаживал большими шагами по кабинету, преследуемый одной неотвязной мыслью.

«Что это за странная личность такая? — думалось его превосходительству, — совершенно ли это невинный человек, или упорный, закаленный преследователь своих, ему одному известных, целей? — и генерал снова, еще шире, шагал вдоль кабинета. — Таких людей, во всяком случае, надо постоянно иметь в виду…» — решил он, наконец, отходя ко сну.

Александра Васильича тревожили дорогой совсем иные размышления.

«Пальца в рот я тебе не положу, — не беспокойся!» — прежде всего думалось ему о генерале.

На своем, хотя и молодом еще, веку Светлов уже много видал хороших людей, много уже слыхивал прекрасных, симпатичных разговоров, но надеялся он только на самого себя, верил только в прочность своих убеждений…


Представитель местной власти твердо сдержал свое слово: не дальше, как через день после этой ночной беседы, его изящная зимняя коляска остановилась у светловских ворот, произведя необычайную, но совершенно напрасную суматоху во всем доме. Генерал только скромно осведомился у вышедшей к нему навстречу горничной Маши, где живет «приехавший из Петербурга молодой человек, Светлов» — и, по ее указанию, прямо прошел во флигель. Ирина Васильевна, однако ж, не утерпела: она быстро накинула на себя что было у нее понаряднее и торопливо отправилась туда же.

— Позвольте мне представить вас, генерал, моей матери, — с неподражаемой простотой обратился Светлов к своему сановному гостю, когда старушка вошла в кабинет сына, чрезвычайно смущенная близостью присутствия такой, по ее мнению, «всемогущей власти», хотя в остальное время она и верила глубоко, что всемогущ только один бог.

Генерал вежливо встал и рассыпался перед ней в любезностях.

— У меня тоже есть сын, сударыня, но я все-таки завидую вам, — сказал он ей между прочим.

Старушка была очарована.

«Вот все говорят, что он на чиновников ногами топает да вон их выгоняет, что как к нему представляться идти, так дрожат, — а поди-ка ты какой, батюшка, ласковый!» — в наивном восхищении думала она, сидя на диване возле генерала.

Его превосходительство просидел у Светлова с четверть часа, зашел на минуту в школу, где остался очень доволен преподаванием Лизаветы Михайловны, и уехал, оставив в памяти Ирины Васильевны неизгладимое воспоминание о своем визите.

Но, с другой стороны, несмотря на весь свой восторг, старушка в тот же день за обедом не преминула напуститься сперва на мужа, а потом на старшего сына.

— Уж и ты хорош, отец! — обратилась она к Василью Андреичу, — чем бы, батюшка, во флигель к Саньке пойти да представиться генералу, а он сидит себе дома да только трубочку свою покуривает! Уж такой ты, отец, и есть Запечин Иваныч… Шути-ка ты! — может, и тебе бы опять место вышло. Я бы на твоем месте, батюшка, пришла да и сказала…

— «Я бы», «я бы»! — с сердцем передразнил старик жену, прервав таким образом обильный поток ее упреков, — много ты взяла с твоим «я бы»! Уж я говорю, что… Х-хе! — махнул он только рукой; не докончив начатой фразы.

— Да уж и ты, Санька… отличился, батюшка, нечего сказать! — круто перешла Ирина Васильевна к сыну, — чем бы меня подвести к генералу, а ты его представлять выдумал… Уж чему вас, право, там учили, так я и не знаю!

Тем не менее день генеральского посещения получил значение эпохи в глазах стариков Светловых: отныне их домашнее днеисчисление вертелось обыкновенно на до и после того, «как был генерал». Полнейший триумф Ирины Васильевны продолжался по крайней мере дня три, пока она не успела обстоятельно сообщить всем своим родственникам, до единого, о таком «чуде да и только». Но главное значение этого события заключалось в том, что Александр Васильич чуть не на целую голову вырос теперь в ее и отцовском мнении.

— Поди-ка ты, Санька-то наш как отличается!.. — восторженно и в сотый раз твердила на другой день старушка всякому, кто желал ее слушать, — с генералами знакомство водит! Я это сижу вчера утром под окном, смотрю… да еше, грешная, и говорю папе: «Что бы Саньке к генералу сходить? Сейчас бы ему важную должность дал…» И в помышлении-то у меня этого не было, чтоб сам генерал к нам прикатил… Только вдруг слышу, будто к нашим воротам кто подъехал… Заглянула в другое окно, — а он, батюшка мой, и идет по двору-то… Так у меня, мои матушки, ноги так и подкосились!..

Даже и Оленька не чужда была этому восторженному впечатлению. Только Владимирко, порядочно уже навострившийся от брата, относился несколько скептически к ослеплению домашних «неслыханной честью».

— Саша-то, Чичка, книги сочиняет, ученый… — заметил мальчуган сестре по поводу какого-то лестного замечания ее о посещении генерала, — а он, брат, что? Просто… фитюлька с епалетами!

И Владимирко бесцеремонно расхохотался собственной импровизированной остроте.

— Ну, ты!… ври больше! — строго остановила его из другой комнаты подслушавшая этот вольнодумный отзыв старушка. — Ужо вот услышит папа-то, так даст он тебе «фитюльку»!

Но это замечание матери нисколько не разубедило смешливого «химика».

— Знаешь, Ваня, как генерала зовут? — через минуту же обратился он на кухне к своему «наилюбезному камердинеру» — «Фитюлька с епалетами»! — и опять расхохотался чуть не до слез.

Что же касается Александра Васильича, то он и теперь, после этого визита, надеялся только на самого себя, верил только в прочность своих убеждений…

VII НЕОЖИДАННЫЙ ГОСТЬ ЛИЗАВЕТЫ МИХАЙЛОВНЫ

Было около девяти часов вечера. У Прозоровой только что подали самовар, — сегодня немного раньше обыкновенного, так как сидевшие у нее гости, Варгунин и Ельников, оба были большие охотники до чаю. Дети отсутствовали: Анюта Орлова, праздновавшая в этот день свое рожденье, отпросила незадолго перед тем девочек к себе ночевать, а Гриша вызвался проводить их. Лизавета Михайловна, вероятно, поехала бы туда и сама, если б накануне, не зная еще о семейном празднике молодой девушки, не выразила Светлову сильного желания познакомиться с Жилинскими, которых тот и обещал привезти к ней сегодня.

По правде сказать, Александру Васильичу не особенно понравилась эта мысль. Он сперва даже и попытался было отклонить ее — разумеется, самым деликатным образом; но после настойчивой просьбы со стороны Прозоровой отказать ей было неловко, да к тому же и причины серьезной не представлялось. Всегда свободный во всех своих чувствах и действиях, не лгавший ни перед кем, Светлов, и в этом случае не нашел возможным действовать иначе. «Что бы из того ни последовало, пускай они встретятся лицом к лицу», — думалось ему. Лизавета Михайловна, с своей стороны, ждала этой встречи с нетерпением. Молодая женщина много слышала о Христине Казимировне и прежде, до знакомства с Александром Васильичем, знала, как смотрит на Жилинскую город, и давно уже интересовалась ею; но личность знаменитой «Христинки» получила в глазах Прозоровой совершенно новый интерес с тех пор, когда об этой эксцентричной девушке заговорили Светлов и, в особенности, Варгунин. Нельзя скачать, чтоб к простому порыву любопытства у Лизаветы Михайловны не примешивалось, в данном случае, и другое, более глубокое чувство. Юношеская любовь Светлова была не тайна для Прозоровой, — и ей неодолимо захотелось видеть и узнать женщину, вызвавшую этот первый трепет страсти в человеке, к которому сама она, Лизавета Михайловна, тянулась всеми силами ума и души.

Немудрено, что теперь, в ожидании Жилинских, настроение хозяйки дома показалось Анемподисту Михайлычу немного странным.

— А вы сегодня, барыня, совсем какая-то рассеянная, — шутливо заметил ей доктор после одного из ее неудачных ответов. — Дайте-ка, я вам пульс пощупаю заблаговременно…

Прозорова улыбнулась несколько поинужденно.

— Нет, доктор, не пророчьте, — сказала она, заваривая чай, — я уж и так нахворалась довольно. Где это у нас Александр Васильич замешкался с своими друзьями? — прибавила Лизавета Михайловна, помолчав.

— Да ведь рано еще, — заметил Варгунин, посмотрев на часы.

Разговор все время держался на таких отрывочных фразах, пока, наконец, не пошли толки о последней фабричной истории да о вчерашнем посещении представителем местной власти Светлова и его школы.

— Одного только я не понимаю, — заговорила, между прочим, хозяйка, — какая надобность генералу оказывать такую любезность Александру Васильичу, если он видит в нем лицо подозрительное? Ведь так и себя скомпрометировать недолго.

— А какая надобность кошке, прежде чем съесть мышку, заигрывать с ней? — саркастически возразил Ельников. — Вы говорите: себя скомпрометировать можно. Да чем же? и перед кем? Думаете, перед подчиненными-то, которые и слова пикнуть не смеют? Эге!.. — заключил ядовито доктор и закашлялся.

— Да, батенька, я совершенно с вами согласен, — обратился к нему Варгунин, — ничего нет опаснее власти заигрывающей…

— Его многие хвалят, впрочем, — как-то безучастно выразила свое мнение хозяйка.

— Да, хвалят: рыцарь, говорят, — с жаром подхватил Матвей Николаич. — Но я, Лизавета Михайловна, изучал на практике своего века… одного… тоже рыцаря, — так тот, знаете, когда дело касалось нашего брата, бывало, зарычит только, да и вышвырнет тебя без церемонии из ряда присносущих в приснопамятные… но уж любезничать перед тем не станет. А этот, наш-то, пожалуй, и копье с вами переломит сегодня, для пушего рыцарства, — ничего, что видит в вас лицо неподходящее, — а завтра вы, сидя в казенной квартире, и узнаете, каково простому смертному иметь дело с рыцарями…

— По крайней мере я слышал, что он очень многим помогает здесь, — по-прежнему безучастно настаивала Прозорова.

— Ну-с, хорошо-с, помогает; согласен. Да ведь и все такие рыцари помогают… разным казанским сиротам. Ведь и тот помогал; зато уж, если, бывало, захочет разорить кого дочиста — не прогневайтесь!

— Матвей Николаич решительно в ударе сегодня, — заметил одобрительно Ельников, любивший вообще оттенок желчи в словах, по какому бы поводу он ни проявлялся.

— Должно быть, перед ударом, батенька… — как-то вскользь ответил ему Варгунин и задумчиво откинул назад движением головы длинные пряди своих косматых волос.

— «О чем шумите вы, народные витии?» [23] — послышался внезапно из передней громкий и веселый голос Светлова, появления которого никто до сих пор не заметил, так как входная дверь на этот раз была почему-то не заперта на крючок изнутри.

Лизавета Михайловна встрепенулась и торопливо пошла встречать гостя.

— А… остальные? — спросила она несколько тревожно, здороваясь с Светловым и видя, что он явился один.

— Едут за мной следом: мы не поместились в одних санях, — успокоил ее Александр Васильич, проходя за ней в столовую.

Он только что успел переброситься двумя-тремя словами с приятелями, как раздался звонок.

— Вот и они! — сказал Светлов.

— Я сама отворю… — нетерпеливо предупредила Лизавета Михайловна горничную, явившуюся на звонок, и быстро прошла в слабо освещенную переднюю.

— Не могу не узнать в вашем лице, сударыня, самой прекрасной хозяйки, — с старосветской, истинно польской любезностью обратился к ней Казимир Антоныч, как только она отворила дверь и дала время гостям войти.

Жилинский проговорил это, даже не успев еще раздеться.

— Мне тоже не нужно спрашивать, кому я протягиваю руку в настоящую минуту, — с обольстительной улыбкой поспешила сказать, в свою очередь, Христина Казимировна, быстро скинув с себя шубку и здороваясь с Прозоровой.

Забросанная, даже несколько сбитая с толку всеми этими любезностями, не светская и, вдобавок еще, сильно взволнованная интересной встречей, Лизавета Михайловна, видимо, растерялась. Сперва она только крепко пожала руку гостям и, когда немного оправилась, проговорила с самой радушной улыбкой, обращаясь к Жилинскому:

— На вас и на вашу дочь я, право, уже и теперь не могу смотреть иначе, как… на друзей… Милости просим!

Прозорова любезно пропустила гостей вперед и молча пошла за ними поодаль в столовую. Когда Христина Казимировна вступила на порог этой ярко освещенной комнаты из полутемного коридора, глубокие карие глаза хозяйки на одно мгновение как будто впились в стройную фигуру красавицы гостьи. Тем не менее Лизавета Михайловна не забыла представить Ельникова своим новым знакомым.

— Я знаю, что мы с вами конкуренты по профессии, — с обычной грубоватостью сказал Анемподист Михайлыч Жилинской, студенчески пожимая ей руку, — так чтобы нам не ссориться из-за практики, уговоримтесь теперь же: кого вы не вылечите — присылайте ко мне, я же буду отсылать на ваше попечение выздоравливающих, а гонорарий пополам. Согласны?

— Нет, доктор, — улыбнулась Христина Казимировна, — эти условия слишком выгодны для меня.

— Напротив, — невыгодны, скажите: ухаживать за выздоравливающим гораздо труднее, чем лечить больного.

— Ну, так вы, значит, обсчитать меня хотите?

— А уж это как водится. Надо всегда рекомендоваться с самой худшей стороны, чтобы не вызвать потом разочарования, — рассмеялся Ельников, шутливо кланяясь.

— Ты, Кристи, редко увидишь Анемподиста Михайлыча в таком хорошем настроении духа, — вмешался Светлов.

— А вот скоро и ни в каком не увидите: умирать собираюсь… — с бесстрастной, чуть заметной улыбкой пояснил доктор.

Смотря на его исхудалое, прозрачно-зеленоватого цвета лицо, Христина Казимировна была поражена спокойствием этой улыбки и не нашлась, что сказать.

— Э, батенька-а! еще всех нас переживете, — выручил ее Матвей Николаич.

Ельников промолчал, но всем стало как-то неловко, будто и в самом деле между ними находился умирающий. Жилинская, видимо задумавшись, не трогалась с места.

— Христина Казимировна! — пригласила ее хозяйка, садясь разливать чай, — пожалуйста… будьте как дома, присоединяйтесь к нам… где вам удобнее.

— Самое удобное место за столом, разумеется, возле хозяйки, в соседстве домашнего человека, — я между вами и приючусь… — весело сказала гостья, усаживаясь около Прозоровой, рядом с Светловым. — Подвинься немного, Саша! — обратилась она к последнему.

На лицо Лизаветы Михайловны словно набежало темное облачко. «Саша», — невольно повторилось у нее в голове, и как бы в ответ на это припомнилось ей и другое, слышанное перед тем, слово «Кристи». «Ничего нет странного в том, что старые друзья обращаются между собой по-приятельски», — пыталась было думать встревоженная Прозорова. И однако, как ни старалась она уверить себя в этом, в глубине ее души что-то сильно и горячо протестовало против таких ласковых имен. Лизавета Михайловна даже немного рассердилась, мысленно доказывая себе, что подобное чувство слишком мелочно и недостойно хорошей, развитой женщины, что в нем сказывается только жалкое бесправное самолюбьице; а между тем, на самом деле, чем чаще раздавались в ее ушах эти ласковые имена, тем энергичнее заговаривал в ней внутренний протест, не поддаваясь никаким логическим доводам. Молодая женщина не могла выдержать, наконец, безмолвно подобной пытки, и когда Светлов обратился к ней с вопросом: о чем она так задумалась? — Прозорова прямо ответила ему:

— Мне пришло в голову, отчего у нас так редко можно встретить между мужчиной и женщиной такую открытую, прелестную дружбу, какую, например, я вижу между вами и Христиной Казимировной?

Александр Васильич зорко посмотрел на хозяйку.

— Мне кажется, потому, — сказал он просто, — что у нас больше дорожат мнением общества, чем друзей.

— И еще потому, я думаю, — прибавила от себя Жилинская, — что открытая дружба слишком стеснительна: от нее не так легко отказаться.

— Проще сказать, выходит вот что, — подхватил вслушавшийся в их спор Варгунин, — что и самая дружба-то у нас — редкость.

— Пожалуй, я бы еще и дальше вашего, Матвей Николаич, пошел, — заметил ему Ельников, отрываясь от разговора с Жилинским, — я бы сказал, что дружба — видоизмененное предательство…

— Эк, батенька, куда уж вы хватили! Это еше доказать нужно, — разгорячился Варгунин.

— Можно и доказать, — вызвался Анемподист Михайлыч.

— Нет уж, доктор, не разочаровывайте нас, по крайней мере на сегодняшний вечер, — обратилась к нему Лизавета Михайловна не то грустно, не то шутливо, — сегодня мы все хотим быть друзьями, а не предателями… Не так ли, господа?

— Ты, значит, Анемподист Михайлыч, такого же нелестного мнения и о нашей дружбе с тобой? — спросил Светлов.

— А то как же? Ведь мы двое, батюшка, не составляем исключений в природе, стало быть, не можем считаться исключениями и в данном случае.

Приятели горячо заспорили между собой.

Спор этот если и не совсем отвлек Лизавету Михайловну от занимавших ее перед тем мыслей, то по крайней мере отнял у них первоначальную раздражительность и дал молодой женщине возможность спокойно поддерживать разговор. Теперь она, в свою очередь, заговорила с гостьей мило, просто, искренно; рассказала ей многое о себе и многое узнала о самой Христине Казимировне из ее увлекательного, безыскусственного рассказа. Обеих женщин заметно потянуло друг к другу, хотя разница их характеров и резко обозначилась при этом.

Светлов, пересевший незадолго до того в угол, задумчиво прислушивался оттуда к оживленной беседе дам; им овладело почему-то в эти минуты то же самое неопределенно-пленительное чувство, какое испытывал он, полулежа на диване, после обморока, в столовой Жилинских. Александр Васильич наглядно сравнивал теперь этих двух женщин, анализировал каждую особенность в них, каждый оттенок в движениях, в речи, — и чем дольше он всматривался, вслушивался, тем больше находил между ними и сходства, и разницы. Обе они, в своем роде, были одинаково прекрасны, одинаково умны; обе обнаруживали глубину и пылкость. Но у Христины Казимировны красивая внешность ярко бросалась в глаза, ум ее рассыпался какими-то блестящими искрами, в ее глубине не виделось дна, в пылу — границы; а между тем из-за всего этого неявственно проглядывала то как будто усталость, то как будто надломленность. У Лизаветы Михайловны, напротив, внешность не поражала с первого взгляда; но зато малейшая черта ее дышала той неуловимой прелестью, от которой нельзя сойти с ума, но и нельзя отказаться, не почувствовав на всю жизнь какого-то странного, томящего пробела в ней. Ум Лизаветы Михайловны светился ровно в каждом ее слове, лишь изредка вспыхивая ярким пламенем; глубина ее была прозрачна, пыл имел пределы, однако ж только там, где дело шло о самой Прозоровой, а не там, где оно коснулось бы высших человеческих интересов, — и за всем этим явственно виделась свежесть и бодрость глубоколюбящей, глубоковерующей души, способной на многое.

«Во всяком случае, обе они стоят одна другой», — подумалось Светлову, когда его мысли невольно и незаметно, стали все больше и больше клониться на сторону хозяйки. Трудно сказать, как долго пробыл бы он в таком созерцательном настроении, если б слово «прокурор», громко упомянутое в разговоре Варгуниным, не обратило на себя внимания Александра Васильича.

— Разве уж назначено следствие по фабричному делу? — быстро спросил он, как будто очнувшись.

— Вчера еще, говорит Матвей Николаич, — ответил ему Жилинский.

— Руководить следствием будет сам прокурор; это уж наверно известно, — сказал Варгунин.

— Ну, как вы думаете? легко мы отделаемся? — полюбопытствовал Светлов.

— У нас, батенька, легко отделываются только от кредиторов, — иронически заметил Матвей Николаич.

— Да еще от насморка, — желчно прибавил Ельников.

— А что за человек этот прокурор? — продолжал выпытывать Александр Васильич.

— Он добрый парень… за зеленым столом, когда с ним в карты играешь; впрочем, и тут обремизить любит, — пояснил, улыбаясь. Казимир Антоныч.

Светлов рассмеялся.

— Значит, человек, доступный страстям… — весело заключил он, зажигая папироску. — Дело! По крайней мере…

Отрывистый, несколько раз повторенный звон наружного колокольчика у кухни помешал дальнейшему изложению мысли Александра Васильича.

— Кто бы это мог быть? — сказала хозяйка, посмотрев на часы. — Уж не Любимов ли… в розовом настроении?

А колокольчик все не унимался.

— Нет, — заметил Светлов, — вряд ли Любимов покажется к вам в скором времени: я заходил к нему сегодня после обеда за объяснением по поводу известной истории с Рябковой, и он мне во всем чистосердечно покаялся; а я знаю, что в дни покаяния Евгений Петрович не любит показываться на глаза своим знакомым…

— Любопытно, как же он объяснил вам эту историю? — спросила хозяйка, с некоторой тревогой прислушиваясь к неумолкавшему звону.

— Да очень просто: завел амуры с барыней, болтал с ней, что придет в голову, — взболтнул, разумеется, и про нас. Нет! он тут совсем ни при чем, а если виноват, то, во всяком случае, неумышленно, просто… ветреность.

— Извинялся, батенька? — осведомился Варгунин.

— Как же! само собой разумеется; говоря между нами, прослезился даже. Я, говорит, готов…

Но Светлову помешала докончить начатую фразу суетливо прибежавшая по задним дверям горничная.

— Барыня!.. барин приехал! — доложила она впопыхах хозяйке.

Лизавета Михайловна, очевидно, не поняла ее сразу.

— Какой барин? — спросила она довольно спокойно, хотя сердце у нее и забилось почему-то.

— Да ваш барин… супруг ваш, — пояснила горничная.

В эту самую минуту по-прежнему отрывистый звонок раздался уже в передней. Лизавета Михайловна побледнела вдруг как полотно, и с ней едва не сделался обморок; серебряная ложечка, которою она мешала чай, так и забила мелкую дробь по краю стакана. Горничная со всех ног кинулась отворять дверь. Гости переглянулись между собой торопливым, недоумчивым взглядом, ясно выражавшим, впрочем, щекотливый вопрос: не следует ли им уходить тотчас же — и кто-то из них даже приподнялся было с места. Хозяйка тотчас же заметила это движение.

— Нет, пожалуйста… оставайтесь, господа… хоть на четверть часа, — тоном искренней просьбы обратилась она к гостям и медленно встала, опираясь рукой о спинку стула. — Вы нисколько не помешаете нашей встрече… даже облегчите ее мне: у меня очень мало общего с моим мужем…

Пока Лизавета Михайловна говорила это, в переднюю вошел мужчина немного больше чем среднего роста, лет сорока пяти, с ног до головы закутанный в дорожный мех. Быстро развязав красный шерстяной шарф, в несколько рядов обмотанный вокруг шеи под воротником шубы, и так же быстро сбросив последнюю на руки горничной, приезжий очутился в кургузой, темно горохового цвета, визитке, забавно сидевшей на нем сзади, и в меховой шапке, как-то смешно надвинутой больше на затылок и, таким образом, покрывавшей голову вместе с ушами, на манер старушечьего чепца. Это был, действительно, не кто иной, как сам Дементий Алексеич Прозоров, сильно смахивавший в таком костюме на обезьяну. В ином, не дорожном наряде подобное сходство обнаруживалось у Прозорова не сразу, издали он мог показаться даже красивым мужчиной; но, при более внимательном обзоре его фигуры, ее быстрые переходы от одного движения к другому, забавная подвижность лица и от того постоянные смешные гримасы вполне, восстановляли это сходство. Как бы то ни было, но и теперь, смотря на приезжего, горничная не могла удержаться от невольной улыбки.

— Что… что улыбаешься, красавица? — обратился он к ней заигрывающим полушепотом. — Гости у вас, а?

— Да-с, гости.

Дементий Алексеич, все еще не снимая шапки, мелкими торопливыми шажками прошел в залу, куда уже вносили, тем временем, его дорожные пожитки.

— Поди-ка, поди-ка сюда… — поманил он оттуда двумя пальцами горничную, убиравшую на вешалку шубу.

Девушка поспешила в залу.

— У вас тут не дует… не дует от окошек, а? — доспрашивался у нее Прозоров, бегая все теми же торопливыми шажками от окна к окну и прикладывая к ним попеременно, внизу двойных рам, то ту, то другую ладонь.

— Нет-с, не дует, — сказала горничная, опять невольно улыбнувшись.

— А тебя как, моя веселая красавица, зовут, а? — полюбопытствовал приезжий, любезно осклабляясь.

— Дарьей-с.

— Так вот бы ты, Дашенька, умница, чайку бы мне, а?.. самоварчик бы приготовила? — вкрадчиво попросил Дементий Алексеич, имевший обыкновение на первых порах приголубливать всех.

— Самовар у нас на столе-с: барыня чай кушают, — ответила горничная, торопливо уходя из залы.

— Да барыню-то… барыню-то скорее посылай сюда! — крикнул ей вдогонку приезжий, обнаружив на этот раз довольно густой и даже приятный баритон.

Только теперь убедившись, что от окошек не дует, Дементий Алексеич снял с себя меховую шапку, тороплизо вынул из ушей по порядочному клочку ваты и, вложив в каждое ухо по мизинцу, как-то забавно-энергически потряс обеими руками. Проделав эту операцию сперва, так сказать, оптом, он неоднократно повторял ее потом над каждым ухом в розницу, всякий раз что-то доставая оттуда и внимательно рассматривая на кончике пальца, что совершенно походило на то, как будто бы Прозоров то и дело показывал самому себе фигу.

Именно за этим последним занятием и застала его жена.

Лизавета Михайловна вошла в залу незаметно, без шума. «Больше трех лет не виделась я с ним… с злейшим врагом моей жизни… Шутка ли! — больше трех лет…» — Так думалось ей, когда она, направляясь сюда из столовой, проходила полутемным коридором. Теперь, стоя уже на пороге зальной двери и всматриваясь в обращенную к ней спиной фигуру мужа, Прозорова не могла удержаться от внутреннего трепета, от какой-то жгучей боли во всем своем существе. Это продолжалось, однако, не более нескольких секунд. «Остаться… жить с этим нравственным уродом?.. Нет!.. ни за что в свете!!» — мелькнуло в голове молодой женщины, и она, вся вспыхнув и выпрямившись, гордо пошла по зале к мужу. Услышав шорох ее платья, Дементий Алексеич быстро обернулся и кинулся было к жене с распростертыми объятиями, чтоб, по обычаю, расцеловаться. Но Лизавета Михайловна спокойно отстранила его от себя левой рукой и протянула ему правую.

— Здравствуйте! — холодно сказала она только.

— Что это… что это значит-то?! — с тревожным изумлением спросил Прозоров, видимо, опешив.

Он во все глаза смотрел на жену и как будто не узнавал ее после трехлетнего одиночества, — до того чем-то новым, чем-то совершенно незнакомым ему веяло от всей ее фигуры, как бы выросшей, как бы получившей неведомую силу.

— Что… что… что за встреча такая, — повторил Дементьев Алексеич и широко развел руками.

— После всех ваших писем, после тех бесчисленных оскорблений, которые вы не скупились рассыпать в них под видом собственного раскаяния, я думаю, вы не могли и рассчитывать на иную… — резко сказала Лизавета Михайловна, прямо смотря в глаза мужу. — Между нами, — прибавила она, — ничего не может быть общего теперь… кроме детей; я даже руку протянула вам только по необходимости.

— Да… да… да… да что же такое письма? Что ты… что ты это, матушка!.. Опомнись! — растерялся пуще прежнего окончательно сконфуженный супруг.

— Я уже опомнилась, Дементий Алексеич, — у меня на это было три года с лишком… — заметила ему еще холоднее жена. — Пожалуйста… оставьте ваше «ты» для кого-нибудь другого…

— Прекрасно! прекрасно!.. нечего сказать, очень хорошо! Ну и расстанемся, матушка… не беспокойся! — теперь уже ехидно-насмешливо говорил Прозоров, лихорадочно потирая себе руки.

Он значительно возвысил при этом голос и быстро заходил вдоль залы своими обычными мелкими шажками,

— Пожалуйста, говорите потише, а то я немедленно уйду: у меня гости, — твердо остановила его Лизавета Михайловна.

— Не намерен… не намерен-с мешать вашим гостям… — иронически раскланялся с ней Дементий Алексеич, — а вы вот лучше детей… детей мне покажите.

— Детей нет дома, — ответила она просто.

— Нету-с? Так, так, так!.. так и следовало ожидать от такой прекрасной матери… — с прежним ехидством продолжал Прозоров, узнавший еще раньше от горничной, что дети уехали в гости. — Ну, конечно, где же… где же вам сидеть с детьми! — мешают…

Молодая женщина вся вспыхнула.

— Дементий Алексеич! — сказала она тихо, но гордо и решительно, — предупреждаю вас, что я отвыкла от подобного обращения; предупреждаю вас также, что у меня найдется спасительное средство — извините меня — и от вашей глупости и от вашей пошлости. Если вы этого не понимаете…

— Прекрасно, прекрасно… все понимаю-с! — быстро перебил ее муж, сконфуженно отводя в сторону глаза. — Вы вот лучше чаю… чаю мне дайте да за детьми… за детьми пошлите, — прибавил он, как говорится, поджавши хвост.

Прозорова вышла, не сказав ни слова.

— Сию минуту… — обратилась она с принужденной улыбкой к гостям, проходя через столовую в свою спальню.

Здесь Лизавета Михайловна подошла к кровати, припала горячим лицом к подушкам и с минуту оставалась в таком положении; потом, несколько успокоившись, она осторожно заперла на ключ дверь, которая вела из спальни в залу, положила ключ себе в карман, постояла еще немного на месте совершенно неподвижно, с тупым испугом уставив глаза на эту запертую дверь, и медленной, неслышной походкой вернулась к гостям.

— Какое у вас расстроенное лицо! — с участием обратилась к ней Христина Казимировна.

У Прозоровой при этом замечании так и покатились слезы градом.

— Я ужасно нервная… — сказала она, вся покраснев и торопливо поднося платок к заплаканным глазам.

У Светлова чуть-чуть шевельнулись брови.

— Вот потому-то и должны вы беречь себя, наша милая хозяйка… — заметил он ей тем ласковым ободряющим голосом, от которого она всегда как будто оживала.

Вслед за Александром Васильичем и остальные гости также выразили Прозоровой свое внимание и участие, кто как мог, но с такой деликатностью, что ни один не позволил себе даже и намеком коснуться действительной причины внезапного расстройства хозяйки. Она, в свою очередь, сумела оценить эту деликатность и не стала удерживать дольше гостей, когда через несколько минут они начали прощаться. Светлов подошел к Лизавете Михайловне последним.

— Только побольше твердости да самообладания… — успел он шепнуть ей, когда пожимал ее руку.

Александр Васильич предполагал, что из передней он, хотя и мельком, а все-таки увидит приезжего, на которого ему очень любопытно было взглянуть, и нарочно одевался дольше обыкновенного; но зала оказалась пустой, и Светлов заметил только меховую шапку на столе да два огромных чемодана у печки. Дело в том, что когда гости Лизаветы Михайловны стали прощаться с ней, Дементий Алексеич, услыхав это, забыл свои обычные предосторожности против простуды и торопливо, неслышными шагами проскользнул, в чем сидел, на крыльцо, а оттуда пробежал на кухню, где и отдал приказание кучеру съездить немедленно за детьми.

— Да ты, смотри… смотри, не вывали… не вывали барышень-то у меня!.. На поворотах… на поворотах-то поглядывай хорошенько!.. — строго-настрого наказывал ему огорченный супруг, пока гости его жены пробирались за ворота.

Вернувшись в комнаты, Прозоров уселся в столовой пить чай, предварительно позвав туда из спальни жену.

— Так как же?.. Так уж мы и не будем… и не будем, значит, жить вместе? — кивая головой, доспрашивался он с цинично-лукавой усмешкой. — А… а дети? их-то… их-то как же? Ведь не бросить… не бросить же их, матушка, как щенят, на улицу, — вы об этом-то подумали?

— Вы очень хорошо знаете, Дементий Алексеич, что я всю жизнь мою о них продумала, — спокойно ответила Лизавета Михайловна.

— Да ведь надо же… надо же их будет куда-нибудь деть?

— Дети останутся при мне, — заметила она еще спокойнее.

— Вот как! при ва-ас?.. Да вы без меня капиталы… капиталы, что ли, тут нажили? — едко возразил Прозоров. — Вы и о сю пору на мой счет живете.

— Жила, Дементий Алексеич, это правда, но жила по неразумию, по неведению…

— Просветились теперь?.. — с обидной колкостью осведомился Дементий Алексеич, ехидно улыбаясь и перебивая жену.

— Да, просветилась, — по-прежнему спокойно ответила она.

— Кто же это… кто же это, позвольте узнать, так просветил вас? — с той же улыбкой и колкостью спросил Прозоров.

— Жизнь просветила и люди… непохожие на вас, — пояснила Лизавета Михайловна с глубоким вздохом. — Но ведь мы не об этом начали разговор теперь. Вы упрекнули меня сейчас, что я жила на ваш счет, — что же, я не спорю, хотя, право, собственно на себя я издерживала до сих пор не больше того, что пришлось бы вам платить любой гувернантке, которая уж ни в каком случае не заменила бы детям меня. Но в том-то и дело, Дементий Алексеич, что продолжать подобную жизнь, выносить эти постоянные упреки… я не хочу и не в силах. Капиталов мне неоткуда было нажить здесь, вы это знаете, так зачем же спрашиваете. Однако ж, у вас, я думаю, осталось в памяти, что пять лет тому назад, в мои именины, вы подарили мне пакет с надписью: «Тебе и детям, на случай моей смерти»…

— Как же… как же, матушка, не помнить такой капитальной глупости! — быстро перебил Прозоров жену, саркастически засмеявшись.

— Эти семнадцать тысяч лежат у меня нетронутыми, — продолжала Лизавета Михайловна, прямо и с достоинством посмотрев на мужа, — и, по праву подарка, принадлежат мне и моим детям. Но мне их не надо: бог весть еще, какими путями вы нажили их так скоро, хотя я несколько раз и слышала от вас прежде, что деньги эти сбережены только благодаря моей аккуратности в расходах. Другое дело — дети: их я не в праве лишить того, что дано им; впрочем, очень может быть, что, с летами, и они будут краснеть за эти деньги… Теперь вы меня выслушайте хорошенько, Дементий Алексеич…

Прозорова остановилась, как бы собираясь с силами.

— Глупости, глупости, глупости… и слушать, матушка, не хочу! — скороговоркой перебил ее муж, быстро соскочив с места, и опять забегал мелкими шажками по столовой.

— Нет, вы должны меня выслушать! — настойчиво и твердо сказала она, наливая ему новый стакан чаю. — Детские деньги я отошлю в государственный банк, а свою половину… сполна возвращу вам, если… если только вы дадите мне с детьми отдельный вид на жительство и… отпустите нас… в Петербург.

Хотя наружно Лизавета Михайловна и высказала свою мысль спокойно, но внутренно она трепетала вся, давая такой роковой оборот этому разговору.

Дементий Алексеич неистово замахал обеими руками.

— Это чего… чего же… чего же такое?.. Час… час от часу не легче!.. Да ты… да ты… да ты совсем, матушка, с ума спятила, что ли, а?!.- несвязно и скороговоркой бормотал он, бегая по комнате, как раненый зверь. — Ты тут интрижку… интрижку, верно, какую-нибудь без меня завела, да теперь и задираешь… и задираешь нос кверху?.. Нет, погоди… погоди, матушка!.. Ты вот лучше прежде с мужем-то… с мужем-то как следует полюбезничай с дороги…

И, говоря это, Прозоров нахально полез было к жене, но звон колокольчика в передней остановил его.

— Негодяй!!.- глухо простонала Лизавета Михайловна, засверкав глазами, и с невыразимым презрением оттолкнула от себя изо всей силы мужа.

Молодая женщина едва помнила себя в эту минуту; вся негодующая, потрясенная до глубины души, она молча прошла к себе в спальню, заперлась там и, бросившись на кровать, истерически зарыдала.

Тем временем, совсем обескураженный таким достойным ответом на свою нахальную любезность и потому опять поджавший на время хвост, Дементий Алексеич хлопотливо встречал в передней вернувшихся детей. Они поздоровались с ним ласково, но без особенной нежности, без признака того порывистого волнения, двигателем которого всегда является взаимная сознательная симпатия. Гриша, например, косился по обыкновению, как и при виде всякого малознакомого ему лица; Сашенька посматривала на приезжего больше с любопытством и удивлением, чем с радостью; только одна Калерия обнаружила как будто некоторую долю более серьезного чувства; она прослезилась, обнимая отца. Что же касается самого Прозорова, то уж тут, разумеется, всевозможным ласкам и уверениям не было конца, хотя все эти нежности и носили на себе тот же приторный характер, каким отличались письма Дементия Алексеича. В самом разгаре отцовских излияний Сашеньке бросилось вдруг в глаза отсутствие матери.

— А мамочка, папа, где? — спросила она быстро.

И, прежде чем Прозоров успел ей ответить, девочка стучалась уже в дверь материной спальни, не жалея своего крошечного кулачка.

— Я, мама… Отвори! — с испуганным личиком говорила она, сгорая нетерпением.

Отворяя ей дверь, как ни старалась успокоиться Лизавета Михайловна, она все-таки не могла скрыть от дочери ни своего волнения, ни своих заплаканных глаз.

— Ты опять, мамочка, плакала… а? Папа тебя чем-нибудь обидел?., да? А, мамочка?.. Да говори же, мамочка! — тормошила Сашенька мать, повиснув у нее на шее.

— Полно, Шура… полно, моя золотая девочка!.. мало ли о чем я плачу, — успокоительно говорила дочери Прозорова сама едва сдерживая душившие ее и теперь слезы.

Они обе забились в уголок на кровати и несколько минут сидели молча, обнявшись, будто хотели защитить от кого-то одна другую. Вскоре пришли сюда и Гриша с Калерией, задержанные до того времени в зале отцом. Они также заметили расстройство матери и тоже закидали ее вопросами.

— Так… взгрустнулось… — коротко пояснила она, сколько к ней ни приставали.

Между тем Дементий Алексеич, как ни в чем не бывало, возился в зале около своих чемоданов, в сообществе горничной, мимоходом позванной им на помощь.

— У вас кто же… кто же, Дашенька, гости-то сегодня были? — расспрашивал он ее, между прочим, таинственным полушепотом.

— Доктор был, который барыню лечил, Матвей Николаич были да еще наш барин, а других-то я не знаю — те в первый раз у нас.

— Это какой же… какой же такой «ваш барин»? — насторожил уши Прозоров.

— Да господин Светлов — учитель; они всякий день у нас бывают — барышень и барича учат.

— Так, так… Ты поди, заглядываешься на него, а?

— Ну, барин, развязывайте скорее: мне еще надо посуду убирать, — с неудовольствием сказала горничная, видимо тяготясь этим интимным разговором.

— А любовник у тебя есть, а? — допытывался Дементий Алексеич, приходя, очевидно, в игривое настроение и все больше понижая голос. — Да уж нечего… нечего, Дашенька… есть… по глазам вижу… Ведь есть, а? Признайся-ка, а? есть?

— Что это вы, барин, глупости какие говорите! — покраснела и обиделась горничная, привыкшая в доме Лизаветы Михайловны к порядочности. — Теперь и одни, без меня, справитесь, — прибавила она насмешливо и ушла.

Прозоров конфузливо съежился.

— Калерочка!.. Дети! — позвал он громко, отходя от чемоданов.

Калерия не замедлила явиться; спустя минуту пришел и Гриша, объявив отцу, что Сашенька «не отходит от муськи».

— Ну… бог с ней, бог с ней… - как-то брюзгливо процедил сквозь зубы Дементий Алексеич.

Он усадил детей на диван, поместился рядом с ними и стал их обо всем подробно расспрашивать, как они жили без него, как учились, что делали, молятся ли каждый день богу, часто ли ходят в церковь? Предлагая им свои многочисленные вопросы, Прозоров как-то беспорядочно перескакивал от одного предмета к другому, не имевшему, по-видимому, никакой логической связи с первым: ему, главное, хотелось выведать этим путем что-нибудь обличительное в отношении жены. Но Калерия болтала больше о пустяках, — например, о своем новом розовом платье, совершенно неумышленно обходя прямые ответы, а Гриша чаще всего отмалчивался. Наконец, желая во что бы то ни стало развязать язык у детей, Дементий Алексеич круто переменил тактику: он начал уверять Калерию, что накупит ей завтра же множество нарядов и разных туалетных безделушек.

— А тебе часы подарю, — обратился отец к мальчику.

— Ты, пожалуй, опять такие же купишь, как мне на именины послал — пустые, с прилепленными стрелками, — равнодушно заметил Гриша.

— Нет, Гришечка, теперь настоящие… настоящие подарю, ходить будут… Ей-богу! — уверял Дементий Алексеич и перекрестился.

Как бы то ни было, но и эта система задабривания не привела его ни к одному из тех желаемых результатов, каких он добивался. Тогда Прозоров решился действовать прямее.

— Учитель-то, поди… поди, внушает вам, что на отца… плевать? — спросил он вдруг ни с того ни с сего у детей.

Калерия не поняла; Гриша с удивлением смотрел на отца в упор.

— Чего ж ты… чего ж ты глаза-то на меня вытаращил? — раздраженно осведомился Дементий Алексеич у сына. — Вот у меня Калерочка, так та — умница; она не по-твоему — все мне расскажет, — обратился он к дочери заискивающим тоном.

— Да что же я тебе, папочка, скажу? Я не понимаю, о чем ты меня спрашиваешь, — сказала девочка совершенно чистосердечно.

Прозоров рассердился.

— Ну… и… и не надо! и не сказывайте! и… и не куплю… не куплю я вам ничего, когда вы с отцом секретничаете! Матери… матери так небось все говорите? Мать, что ли, вас содержит-то? Все… все на мои деньги… — забегал Дементий Алексеич по зале, широко разводя руками.

— Я, папа, очень тебя люблю… — заметила Калерия, не зная, что сказать.

— Да что… да что… да что мне, матушка, из твоей любви-то? — шубу, что ли, шить? Я… я для вас, как вол… как вол, работаю, ночи не сплю, — вон… вон какая у меня тут штука… сидит; а вы что? Вот тебе и благода-а-рность! Уте-е-шили, деточки… уте-е-шили!.. — порывисто говорил Прозоров, ударив себя несколько раз пальцем по лысине и крутясь, как вихорь, на одном месте.

Калерия мигала-мигала, смотря на отца, и вдруг истерически зарыдала. В дверях залы показалась Лизавета Михайловна с робко выглядывавшей у нее из-за платья Сашенькой.

— Как вам не стыдно, Дементий Алексеич, тревожить по пустякам детей! — сказала она мужу, с легким дрожанием в голосе. — Полно тебе, Калерия, плакать! мало ли ты еще чего наслушаешься… — прибавила раздражительно Прозорова, обратясь к старшей дочери, и опять ушла в спальню.

Дементий Алексеич, в свою очередь, принялся всячески утешать Калерию, ласкал ее, даже дул ей зачем-то в глаза, говорил, что он пошутил, что больше не будет, опять уверял, что накупит ей завтра кучу разных разностей, и вдруг спохватился носового платка.

— Куда же… куда же это он делся? Ведь недавно… недавно куда-то его сам бросил, а теперь вот и не найду… хоть ты что хочешь! Пропал… пропал платок да и шабаш! — как угорелый совался Прозоров из угла в угол.

Калерия соскочила с места и, сквозь слезы, принялась помогать отцу, заглядывая то под диван, то под кресла.

— Да он у тебя не в кармане ли, папа? — спросила она, когда ее поиски остались безуспешны.

— Нет… тут нет… нету! — сказал Дементий Алексеич, остановись посреди комнаты и ощупывая карманы. — А это отчего? Оттого… оттого все, Калерочка, что помолиться… помолиться я забыл сегодня утром…

Теперь, в свою очередь, и Калерия, как давеча Гриша, во все глаза смотрела на отца, решительно недоумевая, какое отношение может иметь утренняя молитва к затерявшемуся вечером платку.

— Что… глазенки таращишь? Это бывает… бывает… — подтвердил самоуверенно Прозоров, никого, впрочем, не убедив таким чересчур уж первобытным приемом доказательства.

Так и не отыскал платка в этот вечер Дементий Алексеич. Прислушиваясь из спальни к его забавной возне, Сашенька от времени до времени прятала свое личико на груди матери, чтоб не слышно было в зале ее детски искреннего, неудержимого смеха. У самой Лизаветы Михайловны, напротив, с каждой новой выходкой мужа все сильнее и болезненнее сжималось сердце. Молодая женщина думала и передумывала. Ведь вот… сколько еще нравственной отравы внесет этот развращенный ханжа в так бережно охраняемый ею детский мир? Достаточно, быть может, нескольких подобных вечеров, чтоб исковеркать, перевернуть вверх дном все то, чему она, Прозорова, посвятила уже половину своей жизни, да, конечно, посвятит и остальную? Потом… с чего это он так вдруг, ни слова не написав, приехал?.. И все жгуче и жгуче вставали в голове Лизаветы Михайловны эти неотвязчивые вопросы, все настоятельнее просили у ней ответа. Наконец, Прозорова не выдержала и подошла к запертой двери в залу.

— Дети! пора спать… — постучалась она.

Благодаря энергии и двукратному повторению этого призыва минут через десять зала опустела. Приезжий расположился ночевать в комнате Гриши, Калерия — у себя в детской, а Сашенька осталась при матери, сколько та ни отсылала ее к сестре. Тем не менее, ложась спать, Лизавета Михайловна тщательно осмотрела обе двери: она хорошо знала своего мужа и могла ожидать от него если не всего, то по крайней мере непрошеных, насильственных ласк…

На другой день, в обычный час утра, Светлов явился к Прозоровым на урок. Дети встретили учителя с нескрываемой радостью: по правде сказать, им уже и сегодня порядочно успел надоесть отец своими глуповатыми расспросами. Лизавета Михайловна тотчас же вышла поздороваться с Александром Васильичем, который заметил по ее все еще красным глазам, что она дурно провела ночь.

— Здоровы ли вы? — спросил он, крепко пожимая ей руку.

Она только что собралась отвечать ему, как в дверях залы показался сам Прозоров, расфранченный и сильно напомаженный.

— Мой муж… Александр Васильич Светлов, учитель наших детей, — торопливо отрекомендовала их друг другу хозяйка и сейчас же ушла.

— Очень рад-с… Прошу… прошу покорно садиться! — сказал Дементий Алексеич довольно учтиво, но, очевидно, желая придать себе как можно более внушительный вид. — Вы по какой… по какой системе, молодой человек, преподаете? — обратился он к учителю тоном знатока и, вместе с тем, как бы начальника.

— По своей собственной, выработанной практикой, — холодно и вскользь ответил ему Светлов, занимая свое обычное место во время урока. — Ну-с, дети… начнемте, — спокойно, как всегда, пригласил он учеников.

— Позвольте… — с некоторой важностью перебил его Прозоров, — вы, значит, не признаете… не признаете мнений людей авторитета в науке?

— Если вам будет угодно, мы поговорим об этом в другой раз; а теперь — извините — нам надо заниматься: время очень дорого для меня, — по-прежнему холодно и вскользь пояснил Александр Васильич, приступая к уроку.

Дементий Алексеич заметно сконфузился.

— Не мешаю, не мешаю-с… — поспешил он сказать скороговоркой.

Прозоров на цыпочках отошел в сторону, сел и стал внимательно слушать, как-то забавно вытянув при этом голову вперед и насторожив, с помощью ладони, правое ухо, которое и без того стояло у него торчком.

Урок начался с истории. На разнообразные вопросы учителя дети отвечали толково и не спеша, без малейшего признака так называемой долбежки; в особенности отличался Гриша: он выказал очень обширные для его возраста сведения, нимало не обнаружив в то же время желания щегольнуть ими перед отцом. Что касается самого Александра Васильича, то он и на этот раз не изменил ни на йоту своих обычных приемов преподавания: увлекательно и просто рассказывал, иногда шутил, смеялся. Последнее крайне не понравилось Дементию Алексеичу.

— Что… что за смешки такие? — обратился он строго к Калерии, когда та, не будучи в состоянии удерживать долее подступившего и к ней смеха, закрылась передником от пристального взгляда отца. — Сиди смирно… как следует.

Светлов в ту же минуту обернулся к Прозорову.

— Я попросил бы вас не мешать нам… — сказал он ему с вежливой улыбкой.

— Виноват, виноват… — уже с некоторым ехидством извинился Дементий Алексеич.

Но минут через пять он опять-таки не утерпел и по поводу какого-то сложного совершенно не понятого им ответа Гриши заметил мальчику свысока:

— Экую, брат, какую ты чушь… чушь несешь!

Александр Васильич, в свою очередь, снова обернулся к Прозорову.

— Во-первых, вы не правы, — сказал он ему, слегка покраснев, — Григорий Дементьич отвечает совершенно верно, во-вторых… я не могу допустить, чтобы постороннее лицо вмешивалось в урок, и потому еще раз попрошу вас… не мешать нам.

— Отец-то… отец-то постороннее лицо?! Вот тебе раз! — как-то смешно поклонился и развел руками Дементий Алексеич. — От первого человека, батюшка, слышу.

— Во время урока, кроме учителя и учеников, каждый считается посторонним; если бы вы потрудились зайти когда-нибудь в один из классов гимназии, в часы занятий, и стали бы вмешиваться в урок, — вам сказали бы то же самое, — вразумительно пояснил Светлов.

— Да… ну… ну, там гимназия — то совсем другое дело; там, батюшка, правительство, а… а… а здесь я плачу деньги! Вот… вот какое мое мнение! — с азартом возразил Прозоров, ткнув себя пальцем в грудь и стремительно соскочив со стула.

Светлов, в свою очередь, спокойно поднялся с места.

— Извините, — сказал он холодно и резко, — я не заключал с вами никаких условий, и мне нет ни малейшего дела до ваших мнений.

Прозорова, следившая, по обыкновению, за уроком из соседней комнаты, вошла в это время в залу.

— Вы сами видите, Лизавета Михайловна, — с достоинством обратился к ней Александр Васильич, — что при настоящих условиях я не могу добросовестно исполнять у вас своей обязанности, и так как мне кажется, что эти условия не изменятся и вперед, то не найдете ли вы более удобным — присылать детей ко мне на дом?..

— Уж это-то… уж это-то… сделайте одолжение… не от нее будет зависеть… Да-с, не от нее-с! — раздражительно вмешался Дементий Алексеич.

— Так вы подумайте и известите меня, — невозмутимо-спокойно докончил Светлов, относясь по-прежнему к одной хозяйке.

Александр Васильич дружелюбно протянул ей руку, ласково простился с детьми и, уже издали, отвесил вежливый поклон хозяину дома.

— Будьте здоровы! — пожелал он ему своим ровным, металлически-чистым голосом и прошел, не торопясь, в переднюю.

Прозоров стоял на месте как вкопанный и тревожно следил за уходившим учителем, с неподвижно разинутым ртом, с вытаращенными глазами, до тех пор, пока фигура Светлова не исчезла за уличной дверью.

— Ну, ну… ну, скажите на милость… ну… ну… ну, на что это похоже? — заговорил тогда Дементий Алексеич, как-то забавно вытянув вперед руки, так что ладони их почти сходились. — Да это… да это… да это просто… разбойник, разбойник какой-то… с большой дороги! — а? Ей-богу!! — заключил он скороговоркой и, наклонив набок голову, опять растопырил руки.

— Полно вам, Дементий Алексеич!.. Что вы издеваетесь-то?.. над кем?.. Вы хоть бы детей-то постыдились! — заметила ему Лизавета Михайловна голосом, полным внутренних слез, и поспешно ушла к себе в спальню.

Тяжелые дни наступили для нее…

Загрузка...