Медленно перемещая стволы, Гриша провел венчающей их желтой мушкой по воде, задержался на полоске косматых кустов у дальнего берега и уперся в дырчатый купол главного собора Мефодиевой Пустыни.
Теперь у него на правой руке стало семь очень сильных пальцев - пять своих, родных и суставами розовых от весеннего холодка, и два стальных, ровных и бессуставных, полых и покрытых ровной матовой паволокой влажного конденсата, своей выпуклой колеей упирающихся в темный полумесяц, размещенный острыми клыками вверх в нижней части далекого креста. И все пальцы связывались в единое целое литой буковой мышцей. А спусковой холодящий крючок - всего лишь их общее сухожилие, и для энергетического проявления скрытой мощи надо свести плотнее неметаллические пальцы.
Гриша сжал кулак - выстрел. Пыж толстой однокрылой мухой спланировал вправо, а впереди, метрах в пятидесяти, газировкой вскипело пятно воды.
"Зачем же я в Пустынь целюсь? Вон дробь сама дорогу показывает! Надо же в озеро!"
Гриша немного опустил свою ставшую такой тяжелой полумеханическую руку, мушка переместилась вниз на воду, и снова сдвинул пять из семи пальцев.
Выстрел, - пыж, - фыркнули брызги фонтанчиков от свинцовых быстрых шариков, врезавшихся в воду.
Две острые булавки воткнулись в уголки Гришиного рта, потому что появившаяся улыбка разрушила застарелые авитаминозные болячки в местах перехода губ друг в друга, и гусиные лапки трещинок разбежались полукругом по воспаленной коже, и россыпью янтарных бусинок выступила на ней сукровица.
- Вот славно! Давай-ка сюда тулочку, гильзы вытащу, сутки-трое. - Пехтерин взял ружье у Гриши, переломил его, достал синие пластиковые трубочки, законопаченные с одного конца желтыми бескозырками крышечек с поясками, и, поднеся их к самому носу, стал внимательно разглядывать.
- Ничего еще, сгодятся, сутки-трое. А самому-то тебе понравилось?
- Угумк-уммыма. - Гриша Орешонков был нем от рождения и не умел общаться с миром посредством членораздельного произнесения слов.
"Угумк-уммыма" было одно из немногих доступных звукосочетаний, которыми он выражал удовлетворение.
Стены
1
Город располагался на длинном, широком у основания и сходившимся конусом к концу, мысу.
Когда-то давненько, во времена бродячих ледников, суша, приняв образ большой оленихи, пыталась завладеть озерным пространством, осушить до самого дна бездну, выпив бесконечную воду, освободить двоюродную сестру - подводную землю, чтобы подстраховать людишек, своих нерадивых детей, подарив им плодородие скрытого глубинного ила.
Суше-самке так и не удалось победить мужественного и множественного озерного духа, иссякли женские силы, лишилась она в борьбе своего лакающего языка, который так и остался лежать здесь вытянутым равнобедренным треугольником, омываемый сторожкими волнами-победителями. Вечно голодающими сиротами обосновались люди в пограничной зоне между твердью и зыбью, в междувременьи постледниковых сонных веков, и выстроили геометрический город на мысу - оленихином языке, остатке одной из чувствующих частей тела своей матери.
"Данное число три среднего размера, а пять непересекающееся, другое три растительное, десяток прямой и угловатый", - подумал Гриша Орешонков.
Три главные улицы прямыми пятикилометровыми параллельными линиями проходили вдоль мыса, упираясь в трилистник базарной площади и городскую пристань. С десяток поперечных наезженных дорог полосами-перпендикулярами пересекали улицы, деля город на квадраты, выстроившиеся по уменьшению роста от основания к верхушке сектора суши. Дороги заканчивались на берегу: где остатками набережных в виде замшелых камней, а где просто расхристанными кустами ракитника. В углах образованных переулками квадратов озеро всегда следило за каждым идущим по одной из главных улиц вдоль мыса, - вдруг опять придет олениха с подмогой, обязательно и справа, и слева, сквозь ветки растений, трещины и разломы валунов, а иногда и спереди, сквозь бетонные быки и чугунные решетки пристани, вглядывались в город водяные просторы.
За тюрьмой, стоявшей в начале ближней к озеру продольной улицы, Гриша повернул налево.
Здесь начинался Микрорайон-на-Мысу. Почтовый адрес сюда был прост: "Область, город, Микрорайон, такому-то".
Микрорайон знали все, он был один на весь город: гигантские вздыбленные бетонные складки среди поросли одноэтажных потемневших хаток. Ошибиться было трудно.
"Три большое, пять слоистое и горизонтальное, семь угловое, нервное и вертикальное, пять энергичное, десятичное", - счет шел сам собой.
Три пятиэтажных семиподъездных дома стояли в пятидесяти метрах друг от друга, плоскопараллельные множественными одинаковыми квадратными зевиками окон и разграниченные пунктиром обшарпанных деревянных столов, вкопанных в палисадниках по обе стороны центрального здания.
В Микрорайоне каждый знал каждого, здесь вся жизнь текла на виду: люди появлялись на свет, росли, начинали выпивать и гулять, женились, выходили замуж. Постоянно беременели бабы, а мужики изредка бросали семьи, или уходя в вечный запой, или уезжая в сытные места. Много рожали и часто ходили в баню, регулярно пороли детей, шумно скандалили и мирились, чинили мотоциклы и велосипеды, латали сети, развешивали белье, - и все под неусыпным множественным оком тройного жилищного дива - Микрорайона, возвышавшегося незатейливыми прямыми углами своих панелей, как напоминание о попытке далеких властей малой кровью решить квартирный вопрос.
Достаточно было почтальону, кривоногой Любе, подойти к торцу среднего дома и крикнуть "Тимохин, телеграмма от тестя!" или "Переломов, получи письмо падчерицы!", как открывалось какое-нибудь окно и рыжий Тимохин или розовощекий и лысый Переломов высовывались, сверкая голыми телами в проемах маек, и показывали на ближайший к их подъезду деревянный стол. Люба клала почту на нужный стол и уходила.
Газеты и журналы почти никто не выписывал, а если и заводился такой чудак, то ему самому приходилось ходить за корреспонденцией в отделение связи. Обычно, поддавшись общей ауре этого места, через некоторое время чудаки бросали чтение периодики и лишь изредка покупали программу телепередач становились как все.
"А вот этой цифры уже не существует". Ломанными спичечными коробками захрустел гравий под шинами велосипеда - Гриша свернул на дорожку идущую параллельно среднему дому. У предпоследнего подъезда он остановился и спешился. Придерживая одной рукой велосипед, Гриша раскрыл дощатую дверь с кривой, намалеванной черной краской шестеркой и вошел в сумерки помещения.
Справа от небольшой площадки, вверх к квартирам, уходила лестница, ограниченная пыльной стеной и ободранными перилами, а слева в бетонном полу был проломан широкий лаз, прикрытый рассохшимся деревянным щитом.
Гриша прислонил велосипед к стене и щелкнул выключателем. Сквозь доски из отверстия стали пробиваться редкие лучики света. Внизу был подвал, нелегально сооруженный батей в обход всех правил и назло соседям, в котором он оборудовал мастерскую, место для хранения велосипедов, и где размещались разнообразные съедобные припасы. Сейчас там было тихо, но как-то раз, вот также аккуратно войдя в подъезд...
2
- ...и цьелая рота танкистов разместилась у него в доме на постой. - Голос дяди Золи был чуть приглушен стенами, но слова были четко различимы. Гриша, возвращавшийся после вечерней рыбалки, замер у люка. В подвале горел свет, и шла оживленная беседа.
- А кто ж дал указание разместить их у твоего шурина в доме? А? На каком основании? - Батя чем-то зазвенел.
- Пей, Золтан. Водочка подходящая, московская. - Спасибо, Иван Герасимович! Гриша возвращался с рыбалки и хотел убрать спиннинг и корзину для рыбы в подвал, но услышал голоса, и, подчинившись неведомой магнетической силе, замер, чутко впитывая в себя все звуки, доносившиеся снизу.
- Й-еху, хороша! Московская не павьяний варьянт, не торопецкая!
Запахло смородиной и чесноком. Ирина Вячеславовна всегда засаливала огурцы с большим количеством смородинового листа и обязательно клала пару целых головок чеснока на кадушку.
- А дело-то в том, Иван Герасимович, что в городке том, Дебрецене, военная часть советская стояла, и командование шурину моему много тысяч форинтов за постой офицеров заплатило. Большие деньги, он думал перетерпеть. Всего-то пара дней. Сестра моя была не старая, и дочьери их только девьятнадцать исполнилось. Так вот, танкисты вечером пьервача из виноградных отжимок выпили и заперли шурина, а сами сестру и племьянницу по дому гоньять принялись. Гоньяют и кричат: "Мы очень любим ваши большие и чьерные! Мы очень любим ваши большие и чьерные!" У мадьярок-то глаза карие и глубокие. Эх, антибьетик... Женщины от них прыгают и пищат: "Нихт-найн-нинч! Нихт-найн-нинч! Нихт-найн-нинч!". Вроде как "нет" хотели на всех знакомых языках разом сказать. Шурин запертый сидит и слушает, нервничает. Да. Спокойно закончилось - танкисты их по дому погоньяли-погоньяли, но не тронули, быстро от самогонки устали и закемарили. А женщины в погребе спрьятались. Утром, когда военные на учения ушли, они шурина, конечно, выпустили, а тот ничего говорить не может, кроме "нихт-найн-нинч". Чьерный мех на стене увидел, шкура у них там одна висела, пьена белая ртом пошла и затрьясся весь. Чего уж он себе надумал? Да... Припадочным стал. То сидит и сидит целый дьень, а то вскочит и побежит с криком "нихт-найн-нинч" и упадет, и обмочится, и пьена белая опьять. Промучились домашние с ним цьелый год и в университетскую клинику отдали на содержание. В психушку. Вот такой антибьетик - павьяний варьянт! Налейте-ка еще, Иван Герасимович, если не жалко.
- Это-то, конечно, не жалко. Пей, Золтан, от пуза. Но давай с тобой дельце одно обсудим.
- А я все думал, когда ж вы к делу приступите? Не просто ж так здесь меня кормите и поите, байки слушаете.
- Ишь, ты! Проницательный! - А то! Тьюрьма всему научит. - Вот-вот, тюрьма. Я слышал, что скоро тебе выходить? А? Есть основание?
- Через месяц вроде бы. - И куда ж потом? - А не знаю, Иван Герасимович. Вроде как некуда, а и здесь упрел совсем. Не знаю еще.
- Помочь могу. Точно. Есть подходящий адресок, и пожить можно, и работу по кровельной специальности найти. Под Рузой. Места хорошие, письмецо чиркну, указание дам, примут и помогут. Про прошлое и спрашивать никто не будет. Есть основание... Наливай, наливай себе, я пропущу, в годах, не угнаться выпивкой за тобой.
- Чего ж, больше некуда мне дьеваться. - Но за помощь службишку сослужи. На-ка опяток маринованных, закуси.
- Й-еху, сами проскочили! И жьевать не надо. - Сына младшего моего, немого Гришку, ты знаешь. Паренек покладистый. А старшего, Юрку, и не видел, редко он приезжает. Студентик в Академгородке, под столицей. То ли физик, то ли химик, не знаю. Но от рук отбился, родителей не чтет, стервец. Мне, отцу своему, грубит и перечит. Где это видано? А? На каком основании? Кто ж такое указание ему давал?
Буммм-дзинь. Гриша догадался, что батя ударил своим мясистым кулаком по столу.
- Не серчайте, Иван Герасимович! Дьети - дело такое. Моя племьянница, так...
- Хрен лысый, а не племянница! Сына приструнить надо... Занялся бы этим. А? Съездил бы в общежитие к Юрке? А потом и адресок в Рузе, и письмецо с ценным указанием...
- Как же я туда попаду? Тьеперь в стокилометровую зону хода нет.
- Тихонечко, Золтанчик, тихонечко на электричечках и доберешься. Кто справки требовать будет? Я дорожку подробно опишу, где пересадочку сделать, где на автобус сесть, фотографию Юркину дам. Деньжат подкину. Дельце справишь, а потом в Рузу на покой.
3
Гриша опять нажал горбатую клавишу выключателя. Яркие лучики, пробивавшиеся сквозь щели старого дерева, исчезли, и он почувствовал, что большие пальцы на ногах занемели. Охватывая кольцами икры, вверх по ногам побежали колкие мурашки. Гриша встряхнул головой, освобождаясь от навязчивого воспоминания, и, чуть касаясь перил, начал подниматься по лестнице.
"Два сплошное, три слоистое и горизонтальное, опять три, но уже замкнутое в объеме", - казалось, что бесконечная цепь материализованных чисел будет складываться вечно.
Красноватая дверь о двух замках на третьем этаже. За ней трехкомнатная квартира.
"Три горячее, два теплое, два без меня холодное. Обратный ряд. Триста двадцать два. Тридцать два года или тридцать два удара? Но остаются еще два в периоде. Почти стройный ряд сложился", - попытался завершить вничью борьбу с цифрами Гриша, проучившийся два года на механико-математическом факультете.
В конце девятого класса он случайно увидел на витрине в киоске журнал "Кварк", открытый на странице с конкурсными заданиями для абитуриентов. Запомнил и дома сделал девять задач за неполный час, а в десятой обнаружил опечатку. Мама, увидев страничку, испещренную аккуратными символами-жучками, забрала ее и упросила почтальоншу Любу отправить четвертушку бумаги с решениями "Самому Главному Академику в стране". Через полгода пришел ответ, в котором Главный-Преглавный поздравлял и приглашал учиться.
В университете Гриша поначалу исправно посещал лекции и семинары, письменно (по специальному разрешению) сдал экзамены на отлично. На Татьянин день Самый Главный благодарственно пожал ему руку. А в начале второго семестра немой студент вдруг стал замечать частые расчетные ошибки говорливых лекторов. Несколько раз Гриша, демонстрируя свои записи и сравнивая их с меловыми каракулями на доске, указывал преподавателям на недочеты. С ним истово спорили, и глаза учителей к концу спора начинали блестеть. На очередном занятии Гриша обнаруживал новые огрехи, и опять что-то пытался доказать. Все повторялось, внешняя лавина неправильностей росла и захлестывала гармонично выстраивающиеся ряды цифр, стремясь нарушить стройную логику математических законов построения мира.
Формальная сторона учебы стала тяготить Орешонкова-младшего. По инерции удалось неплохо сдать еще две сессии, но родилась и росла академическая задолженность. Гриша заинтересовался философией, целыми днями пропадал в библиотеке и совсем перестал сдавать зачеты и экзамены. Его отчислили.
Немой студент вернулся сюда, в Микрорайон-на-Мысу, в трехкомнатную квартиру, за эту дверь, к маме и бате, но тяга к бесконечному поиску выражаемых цифрами одушевленных числовых соответствий осталась.
Край красной плоскости отклеился от стены и уплыл внутрь - отпертая дверь открылась, и Гриша вошел в прихожую, заставленную трехлитровыми банками с желтой вязкой жидкостью. Друг на друге банки стояли в два ряда на полу, красовались янтарными боками на полках стеллажа, подпиравшего своим деревянным костяком оклеенные ядовито-синими обоями стены, качали широкими белыми бескозырками пластиковых крышек на колченогом холодильнике "Саратов". Это была трехмесячная Гришина зарплата в леспромхозе, полученная под расчет. Денег последний год не платили, но изредка баловали различным товаром: когда сапожными щетками и ваксой, когда цепями и подшипниками от бензопил, а когда и продуктами, - в общем, всем тем, что удавалось достать начальству в обмен на необработанную древесину. В последний раз, перед увольнением, с Украины прислали в алюминиевых баклагах подсолнечное масло, которое расфасованное вяло колебалось сейчас за пузатыми стеклами, потревоженное вибрацией стен, рожденной захлопнутой дверью.
Попеременно опираясь каблуками о дверную приступочку, Орешонков-младший снял надоевшие болотные сапоги и, расправив, поставил в угол. Резиновые ботфорты медленно опустились, чиркнув верхом по полу. Гриша потряс освобожденными ступнями ими - левая, правая, - остатки юрких булавочек-мурашек перестали беспокоить, повесил штормовку на один из крючков старой облупленной вешалки и посмотрел на висящую рядом батину кепку. Сжав в кулаке брезентовую спину куртки, он резко сдернул ее с крючка и перевесил, накрыв капюшоном серый и плоский головной убор. Теперь можно было идти.
Влажные от пота шерстяные носки оставили цепочку быстро высыхающих следов на полу. Следы начинались в узкой прихожей и заканчивались у кушетки в дальней комнате. Где-то в дебрях квартиры из подтекающего крана звонко капала вода.
Гриша Орешонков лежал на старом матрасе и, не мигая, смотрел вверх. Над ним, в граничном углу смычки горизонтали потолка и вертикали стены, притулилось черное неровное кольцевое пятно, в середине которого торчали чешуйки и пластинки взлохмаченной, вздыбленной многочисленными мелкими пузырями, потерявшей в черноте белый свой цвет и приобретшей коричневатую желтизну, краски. Грибок, живой паразит неживого, спутник вечной сырости, откуда-то изнутри, через перекрытия, стяжки и засыпки неутомимо пробирался в жилище.
4
В узкой комнате-пенале, куда ввел за руку Гришу черноусый лейтенант Виорел, стены были покрыты продолговатыми потеками ржавчины. Редея, брызги ржавчины расходились веером от топчана со скомканными простынями, стоявшего вплотную к левой стене, и разбегались частыми стежками по потолку, словно кто-то обмакнул веник в темно-коричневую торфяную воду и побрызгал вокруг.
На полу у постели, распрямленным кусочком валика той самой первой озерной волны, ставшей на комнатной суше ровным лаковым блином, притулилась лужа густого сиропа. Непонятного цвета ее поверхность так блестела в лучах заходящего осеннего солнца, через распахнутое окно овладевшим пространством и проявившим многочисленные вихри микрогалактик кружащихся пылинок, что хотелось срочно найти главный мировой тумблер, нажать, и посредством пробужденных щелчком сил поскорее опустить вечернее светило за горизонт.
Кроме кровати, в комнате были: два опрокинутых стула, рядом с которыми валялся ком носильных вещей, листы бумаги, кипа газет и косо прибитая полка с книгами по теории вероятности.
- Эксперт насчитал тридцать два удара острым предметом. - Некоторые согласные при произнесении лейтенантом Виорелом слишком явно твердели.
- Ну, Вы уже видели, что с ним сделали. Двенадцать смертельных ударов. Кровью все замарал. - Милиционер сделал театральный жест рукой в сторону забрызганных стен и зашуршал протоколом.
"Три общее, два в довесок, а потом довесок удвоился и умножился на три получилось число, способное лишить жизни. Все очень просто: Виорел молдавское имя, отсюда и акцент, а по-русски будет Валера".
Повестку из милиции далекого городка, где учился брат Юрий, принесла почтальонша Люба. Батя повертел листик с печатью в руках и отдал матери. Ирина Вячеславовна принялась было собираться, но прихватило сердце, и Гриша пошел покупать себе билет на поезд.
Кассирша на вокзале потребовала паспорт, долго изучала его, а потом быстро-быстро затараторила сквозь смешки: "А, Вы Орешонков-младший... хи-хи-хи... я Вашего родителя знаю... ха-ах-ха... он энергичный... хи-ах-ха... я когда-то в больничке работала... хи-хи... привет передавайте от Марии... я помню... хи-ах... всегда бодренький был... в форме, глазки-вишенки... хи-хи-хи..."
Картонный прямоугольник билета соответствовал душному плацкартному вагону, потом была пересадка в грязную электричку с распоротыми сидениями, автобус с огромной пыльной запаской в салоне, потом отделение милиции, где Гришу встретил молодой следователь-молдаванин: "Ничего, ничего, что Вы немой. Не волнуйтесь. В основном мне надо будет говорить. Вопросы процедурные, формальности. Вы кивайте да, мол, или нет, потом прочтете, распишетесь. Главное документы в порядке, и паспорт с пропиской есть".
И почти сразу же после знакомства они нырнули в полумрак коридора судебного морга, и вдоль сырых стен проплыли больничные каталки с большими бельевыми узлами, а в конце, глубоко, почти до затылочной кости, прорвался внутрь и резанул искусственный дневной свет, появившийся из-за рывком распахнутой в ослепительно белоснежный мир двери. Ярко-белые кафельные плитки были везде: на стенах, на полу и даже на потолке. И метр-на-метр-на-два кафельные же постаменты, расставленные в шахматном порядке по полу огромного зала.
- Вы должны опознать погибшего и подписать акт, если это Ваш брат.
Гришу подвели к одному из накрытых постаментов. Виорел откинул простыню. Слипшиеся волосы, рассыпчатые мелкие бисквитики пересохших сгустков запекшейся крови, золотистая поросль на небритых щеках, губы в обрамлении бледного кантика, восковые носогубные складки, полупрозрачный, словно набрякший водяной мозолью, кончик носа, откуда-то взявшиеся морщинки на веках (давно прикрытые глаза), слишком четкие вертикальные складки меж бровями (почти чужие, но они были всегда), лоб с тремя выбоинками на коже (вместе болели ветрянкой) лежащая на постаменте субстанция-оболочка была поразительно сходна со старшим братом Юрием.
И была она пуста. Гриша кивнул.
- Тогда пойдемте в общежитие. Оставшиеся вещи опознаете. У коменданта есть стол. Бумаги подпишите...
Потом Гриша сидел на допотопном скрипучем кожаном диване в кабинете коменданта студенческого общежития, сжимая шариковую ручку с фиолетовой пастой.
- Здесь, пожалуйста. Еще здесь. - Лейтенант тыкал обгрызенным карандашом в нужные места.
На боку у милиционера вдруг захрипел продолговатый пластмассовый ящичек с торчащей сбоку блестящей палочкой. Виорел снял устройство с ремня, плотно прижал к уху и отошел к окну, а Гриша заметил длинную белую нитку, болтавшуюся сзади на форменной штанине.
"Двенадцать. Нитка не меньше двенадцати сантиметров в длину. Столько же было и ударов. А Валера, наверное, подхватил ее на опознании, когда простыню откидывал".
- А может быть Вы, Григорий Иванович, другого знаете? - Черные усы вернувшегося к столу милиционера задергались нервными рывками при обращении к Грише по имени-отчеству.
"Юры нет, а я стал Григорием Ивановичем. Чужое, долгое имя".
- Мне по рации сообщили, - продолжал Виорел. - Недалеко нашли. Есть подозрение, что он убийца. Вместе с Вашим братом в магазине видели. Посмотрите?
Гриша Орешонков опять покорно кивнул. И они долго спускались по заплеванной и засыпанной окурками лестнице, пока не хлопнули треснутые стеклянные двери, и ботинки не ступили на асфальтовую плоскость, потом утрамбованная лента тропинки откусила своим началом кусок покрытия, и впередсмотрящий лоцман-лейтенант предупредил шагавших сзади потных теток-понятых, что может быть скользко, и все они разом укутались чехлом из коричневых по-осеннему и почти в рост высотой стеблей крапивы, и шли гуськом во влажном пожухлом чехле, старательно переступая через корни, гигантскими набрякшими сосудами, пересекавшими утоптанную плоть земли, пока лейтенант не сказал смачно "здэсь", и не раздвинул бесстрашно завесу растений справа.
Охраняемый двумя оперативниками, вооруженными короткими автоматами со смешными маленькими раструбами на дулах, спиной на примятых стеблях и опавших листьях, лежал бородатый человек. Обращенное в небо лицо, глаза открыты.
Человек был мертв. Оторванный рукав стеганой телогрейки - полосатым бивнем слоновой кости на желтовато-красных листьях белела голая рука.
Гриша подошел ближе. Крупные, чересчур аккуратные, словно набриолиненные, кольца кудрей обрамляли лоб сверху, с боков мельчали и кольчужными колесиками плавно переходили на скулы и подбородок.
"Завитки действительно цыганские. Точно "павьяний варьянт". А глаза у дяди Золи, оказывается, серые. Черноволосый венгр с серыми глазами. Стало быть, два в квадрате".
Булавочные головки обращенных в зенит зрачков были окружены предрассветным туманом радужки. Туман был абсолютно ровен, - цветные вкрапления и жилки неровностей отсутствовали, равно как отсутствовала и свойственная неживым глазам тупая молочная белесость. Обе радужки - две пастельные линзочки.
Гриша наклонился и вгляделся в облачка с маленькими черными точками зрачков посередине. Нежные тучки в мертвых глазах начали сливаться, появилось движение, зыбь пробежала, вернулась и сложилась в волну, заиграла вечерними бликами водная поверхность; темная амальгама на границе с воздухом задышала спокойствием, звездотечение проникло внутрь, вдалеке засверкали купола с крестами и повернутыми серпами, невидимая моторная лодка издали подала свой раскатистый сигнальный глас, ероша гулким звуком пастельную тональность, технично и плавно переводя изображение в зыбкую акварель, а затем в суровую темперу, и, наконец, в быстро затвердевающие, неровные, масляные мазки по дереву.
Все смолкло, движения невидимой кисти угасли, остались лишь выпуклые мазки, в замедленном темпе складывающиеся калейдоскопическим соответствием, и появился бородач, бредущий вдоль реки, широкая водная поверхность которой казалась такой же плотной, как та асфальтовая полоса, что вела от одного последнего убежища к другому.
От брата Юрия к дяде Золи.
5
Поздней осенью Гюрята Рогович потерял все: и воеводство, и теплый дом, и многочисленную дворовую челядь. За жестокосердную несправедливость, проявленную в мирских делах, и неправедные судилища Народное Вече постановило: гнать из Новгорода. Изгоем он брел теперь на север. И восходящий путь тянулся по тем же местам, где прошла возвратная дорога любопытного и неразумного сборщика дани, казненного по суровой необходимости.
Тому назад один восход и один заход, изнемогая от колких порывов ветра, Рогович постучался в потемневшую дверь дома, стоявшего на береговом холме. Нескоро Гюряте открыл мосластый низкорослый мужичонка с маленьким носом на большом плоском лице и сильными волосатыми руками.
- Шаго надобноть? - прошамкал мужичонка ртом, в котором передние нижние зубы были съедены наполовину, однако оставшиеся пеньки сверкали ослепительной белизной.
- Погреться бы... Кхе-хе... Пусти, родимый... Каах-хе-хаах...- Сухой кашель непрошеными приступами мучил Роговича три последних дня.
Пока плосколицый внимательно осматривал просителя, Гюрята до навернувшихся слез в глазах боролся с першением в горле.
- Ладноть, жаходь. Через сени они прошли в горницу, где полукругом вокруг яркого пламени, вырывавшегося из открытой печки-каменки, сидело четверо. Гость сел с краю, а мосластый напротив. В руках у бывшего воеводы оказалась миска и ложка, и он принялся жадно хлебать теплую рыбную баланду.
Когда голодное чувство подугасло, и тепло толчками разошлось из-под ложечки, то слова, до того выпадавшие частой бессмысленной капелью из неспешного разговора людей, приютивших Роговича, стали догонять свой смысл. Гюрята прислушался.
Благодетели оказались рыбаками-курянами, на путину приплывшими в северные края. Лишь раз удалось забросить сети - непогода, но вместо ценной ряпушки вытащили нечто, бывшее предметом беседы.
- Зарыть. Зарыть в полесье, чаго тута кумекать. Ближайший к Роговичу собеседник во время разговора рассекал воздух ладонью.
- Эвона ты как, Итларь. Больно востер. - Возразил верзила с подвязанной рукой. - А грех на душу? Человеческо дитятко...
- Ну, ташшы уродина с собой, Никола. - Будя цапатьси. Отак-вот-от. Не ко времени. - Симон, старший из рыбаков, поправил посудину с варевом. - А ты чаго молчишь, Колокша?
- Дык, кумекаю. - Седой мужик со шрамом на щеке вытянул ноги поближе к огню. - Тока губить нельзя, и брать с собой негоже.
Вслушиваясь в беседу, бывший воевода про себя перебирал имена благодетелей: "Симон, Никола, Колокша, Итларь... Того мосластого, который дверь открыл, зовут Лявада... Странные имена... Из первых букв складывается... Неспроста. Я должен увидеть".
- Дозвольте мне... каах-хаах... поглядать на него. - Неожиданно для рыбаков подал голос Гюрята.
- Ишь, смотрок востроглазый! - Симон улыбнулся. - Вона, в угле. Поглядай, поглядай, коли не убоишься. Отак-вот-от. Лявада, покажь диковину.
На куче ветхих сетей лежал рыхлый сверток. Лявада развернул ткань.
Среди старых выцветших тряпок, почти полностью составлявших сверток, на боку барахтался младенец мужеского пола. Розовое гладкое тельце в обрамлении вяло шевелящихся ножек и ручек. Ребенок повернул лысую головку.
Лица у мальчика не было. Вместо лба - морщинистые коричневатые складки, полуприкрывавшие набрякшими выступами ямки, на дне которых тускло блестели настороженные глаза-камушки. На месте носа - мягкий продолговатый нарост, заканчивавшийся внизу гладким синеватым бугром, разделенным пополам вытянутой вдоль, полусомкнутой, единственной ноздрей. Наполовину прикрытые лоснящимися валиками, нежно-розовые края двух лепестков, приоткрывавшиеся глубоким зевом справа и смыкавшиеся в левом углу капюшоном, обнимавшим основание бордовой бородавки с выступающими узлами вен по поверхности, заменяли рот. На вид пустые мешки, состоявшие сплошь из таких же, как и на лбу складок, соответствовали щекам.
- Исть хотит. - Лявада пошарил в старых сетях, вытащил и сунул младенцу прямо под бородавку парусиновый мешочек с чем-то мягким.
Мальчик зачмокал, розовые лепестки плотно сомкнулись, по щечным мешкам пробежали волны, и запахло водкой.
- Яства его: вино зелено и хлебушко. А он и спить, егда насосетси. - Симон пошевелил прутком угли в очаге и добавил тихо: "отак-вот-от".
"Прокляты оба. Его проклятье снаружи, а мое внутри. Сие показано, чтобы полюбились проклятые".
И Гюрята Рогович попросил хозяев отдать младенца. Те, подумав, согласились. Утром бывший воевода покинул избушку рыбаков с ношей.
Дорога тянулась вдоль Волхова. Река, в верхнем течении, до порогов, степенно-строгая, стелилась широким отглаженным кушаком справа. Граничная кромка воды и суши, в основном скрытая частым мелколесьем, иногда открывалась взору песочными косами или россыпями пористых и ноздреватых камней, окруженных неподвижной желтоватой пеной.
Шел мелкий дождь, постепенно накапливающийся мокрой тяжестью в одеждах. Было холодно, и от зябкой сырости приступы кашля участились. Размокшая глина под ногами сопротивлялась при ходьбе, и Гюряте приходилось прикладывать немало усилий для преодоления чмокающей, противной движению силы. Но другой дороги не было: наказанием было назначено идти в Югорские земли на пятилетнее поселение. В руках бывший воевода нес холщовый сверток, который по возможности укрывал от всепроникающей влаги.
"Они рыбарили... кхе... близ зарослей... ка-ах-хе... орешенье там... кхе-ах-хе... с орешенья он... ках-кхе... ореш... он... ках-хак... ореш... он..." - в такт трудной поступи по расползшейся дороге, сквозь полурвотные приступы кашля, мучившие Гюряту, прорывались обрывки слов и фраз - "пущай... ках-ха... так и будет... хак-каах... Орешонков..."
Гюрята Рогович добрался до самоедского хутора в Югре и через месяц умер там от скоротечной чахотки.
Старый Ямси-плотник взял к себе младенца, выкормил и вырастил. К двадцати годам первый Орешонков стал статным телом парнем, и уродство лица нисколько не помешало жениться.
Статная жена его родила двух нормальных сыновей.
6
-...знаете ли Вы его, или нет? - Извне ворвавшийся голос следователя наложился на внутренние цвета и звуки, которые свернулись и упаковались в чехол из плотно растущих, пожухлых листами, но еще не полегших телами, стеблей растений.
Тетки-понятые, боязливо выглянув из-за спины лейтенанта, хором ойкнули.
- Ыыннч-наан-ныыхт. - Гриша отрицательно покачал головой, не отрывая глаз от оголенной руки дяди Золи.
Вдоль пятнисто-белого продолговатого кусочка тела плясали темные штрихи разной длины, некоторые неглубокие, полуприметные, а некоторые переходящие в зияющие чем-то волокнистым щели с краевыми крупинчатыми наростами маленьких скульптурок, складывающихся в причудливые фигуры гадания на кофейной гуще, сбежавших от плоти на землю несколькими десятками коротких желтоватых искорок. Гриша нагнулся, чтобы получше рассмотреть теряющиеся в осенней листве искорки: испачканные свернувшейся кровью, остеклованные давним огнем, серпики на толстых ножках, еще хранившие ослабевший запах табачного перегара, вразнобой лежали рядом с изрезанной рукой...
"Тридцать: а ведь дядя Золи тогда всего лишь пытался распечатать свой синклит. Тридцать три: искал быстрый и эффективный способ. Тридцать пять и раздавленный ошметок, и рядом валялся окурок в полсигареты: а мне? а когда я?" просемафорили числа-слова, и лежащий на кровати в одной из комнат в затронутом грибком панельном доме Микрорайона-на-Мысу Гриша прикрыл воспаленные веки.
Сквозь красноватую киселеобразную пелену, пересекаемую светящимися спиральками, проступили подвижные черты лица брата Юрия, и губы ожили произносимыми суровыми словами.
- Ненавижу! Я его ненавижу! - кричал Орешонков-средний, лежа здесь же на кушетке. - Он каждый раз проделывает это со мной! А я не могу сопротивляться, цепенею, как бобик какой-то. - В последние годы Юра редко приезжал на студенческие каникулы домой, может и совсем бы не приезжал, если бы не слезные мамины просьбы.
- И баню ненавижу! По четвергам тошнит! Рефлекс какой-то. Тебе-то хорошо ты немой, молчишь, терпишь. А я больше не могу! Ненавижу его!
Гриша сидел рядом на табурете и водил торцом незаточенного огромного карандаша "Великан" (очередной московский подарок брата) по оклеенной обоями поверхности письменного стола. Родителей не было дома: мама ушла в магазин, а батя поехал проверять сети.
- А началось, когда ты был совсем маленький. Наверное, не помнишь, тебе тогда шестой годик шел. - Юра повернулся на бок, чтобы удобней следить за движениями "Великана" в Гришиных руках, и, немного успокоившись, продолжал свой монолог. - Первый раз я пошел с ним в баню лет в двенадцать. Попарились и помылись, а потом он повел меня в массажную комнату. И до сих пор, спустя восемь лет, я помню, как он массирует загривок, потом спину, потом начинает сопеть. А я... я совсем не могу двигаться - слабость разливается по рукам, раскидываются по массажному столу словно чужие ноги...
Юрин голос стал запутываться в полукруговых движениях гигантского карандаша. Вуаль, сотканная из кусочков кружевных траекторий, продавленных острым деревянным краем на пористой поверхности бумаги, вбирала в себя и оглушала слова.
- ...след дыхания сзади становится юрким горячим пятнышком. Ну, прямо как газовую горелку придвинули к спине... Он сопит и пыхтит близко-близко, а пятнышко жара движется по позвоночнику, спускается ниже, ниже, и на уровне ягодиц...
Но Гриша помнил и знал. Он тоже частенько ходил с батей в баню. Четверг в Микрорайоне - мужской день. И батя тоже водил его в массажный кабинет, отказаться было нельзя, сама мысль об отказе не приходила в голову: таковы правила игры, так было всегда, так будет вечно.
Закон малопонятен, но ненарушаем по определению. Аксиома.
Батя запирал дверь, Гриша покорно ложился животом на стол и подбородок укладывал на сложенные замком руки, и батя начинал защипывать и разминать кожу на загривке, а потом круговые движения сильных пальцев спускались ниже и ниже, сами пальцы срастались и превращались то ли в подобие такого же карандаша, то ли в один из стволов Пехтеринского ружья, и карандаш раскалялся внутренним грифелем, а в стволе от нетерпения щелкали трением друг о друга дробинки заряда, и конструкция начинала дергаться, и в тот момент, когда толчки приобретали синхронность и выливались каплями пота на позвоночник, а батины поисковые движения, дошедшие до низа спины, находили глубину, перед закрытыми Гришиными глазами раскрывалась наклоненная некруто вниз лестница.
На лестнице, зияющей темными провалами, были редкие, равноудаленные друг от друга, деревянные перекладины, по которым Гриша вынужден был идти. Они были круглые, но в то же время очень напоминали скамейки в лодке-плоскодонке, а ход по ним был всегда пассивно-автоматическим. Вне своей воли, отделившейся от тела, сторонним наблюдателем взирающий на собственный натужный переступ, вполне осознавая лишь тупую всеобъемлющую необходимость, Гриша переставлял ноги в переднезаднем направлении. Другие степени свободы были заказаны. Только ступню вперед, на покатый бок перекладины, перенос тяжести голого тела, только другую подошву вперед, опять перемещение той же тяжести, и так далее. Гриша шагал до тех пор, пока математический закон размещения покатых перемычек не нарушался: вместо очередной опоры в обрамлении темной пустоты наличествовала светящаяся яма-кратер. Но автоматизм движений прервать было невозможно, и, в очередной раз шагнув, Гриша начинал медленно опускаться своим беззащитным голым телом в искристые волны света.
По мере исчезновения деревянных волокон, заторможенно уплывавших перед глазами Гриши вверх, в фиолетовую беззвездную темноту, покуда лишенное воли тело погружалось в нисходящую бесконечность, из узлов сплетений пучков ярких световодов, роившихся вокруг, возникали голоса, произносившие сначала неоформленные обрывки слов, затем кастрированные фразы начинали крепнуть и наливаться значимым буквенным соком: "Наконец-то пришел сюда. Протер дырочку в синклитных стенах, и оставил скорлупу. Ты будешь чаще и чаще входить к нам, и периоды появления будут удлиняться, а синклит терять свою силу, пока целиком не освободишься. Ищи..."
Лестница со сверкающим провалом и сотканные из света настойчивые голоса все-все регулярно повторялось на протяжении нескольких лет, каждый четверг, вплоть до будущего дня похорон старшего брата...
- Я не буду больше терпеть. - Юра быстро распалялся, но также быстро и успокаивался. Дыхание его стало ровным, пар негодования почти вышел, улетучились и Гришины воспоминания о бане. - Плевать хотел, что он родитель. Сначала расскажу все матери, а потом заявление в суд отнесу. Он у меня попляшет!
Одномоментно что-то изменилось в комнате, появился инородный звукопоглотитель, жадно впитавший последние Юрины слова. Гриша обернулся: в щели приоткрытой двери сутулым медвежонком стоял батя. Он угрюмо теребил воротник тяжелого прорезиненного плаща и смотрел на носки своих сапог. Гриша на секунду отвлекся и положил вдруг потяжелевший карандаш-великан плашмя на стол, а когда опять взглянул в ту сторону, то в щели никого не было. Лишь чуть-чуть колебалась дверь.
- Душно что-то у нас в комнате стало. - Юра сел на кровати.
Гриша так и не понял, заметил ли брат фигуру, тенью на мгновенье мелькнувшую в дверях?
Орешонков-средний встал и потянулся.
- Давай-ка откроем окно, брат... аат... аах... хаах...
Эхом отражаясь от тронутых грибком плоскостей стен и выгнутых стеклянных бочков емкостей с маслом, разбежалось последнее слово, и через кашляющее уханье вернулось к одинокому человеку, распластавшемуся в тщетном ожидании освобождения на кушетке в малогабаритной квартире чрева Микрорайона-на-Мысу.
Пневма цифры
1
"...зачем вообще замуж вышла? горе, горе одно! Господи, за что такое наказание? ведь говорили, Орешонков слаб на это дело, верить нельзя, хитрый, с медичками из больнички вожжался, простыня совсем ветхая, под пальцами мохрится, надо будет пустить на тряпки, Юрочка был умный, в три годика читать начал, с медалью школу закончил, в институт на физика поступил, Шурка говорила, сегодня в гастроном дешевое мясо привезут, надо сходить, ноги болят, совсем по утрам отнимаются, особенно когда шурпа с озера летит, морозец сегодня, белье быстро заколдобилось, прихватилось, Гриша тоже задачки решает, со счетом в порядке, умненький, один у меня остался, молчун мой, интересно, мясо с костями или без? если с костями, я бы борщ сделала, а так только котлеты навертеть, Гришенька у Главного Академика учился, не сдюжил, слабенький, куда в математику без языка-то? на одних цифрах не продержишься, в конторе леспромхоза балансы пересчитывает, хвалят, ошибок не делает, по вечерам книги читает, все завалил, пыль замаялась вытирать в комнате, заглянула в одну, не поняла, мудрено, но с Иваном вроде ладят, может потому что немой? Юрочка с батей как кошка с собакой, а со мной ласковый, в последний раз обнимал и ластился, глазки ясные, словно сказать чего хотел, лаской открыться заставила бы, ненадолго приезжал, не успела, обязательно признался, что мучило, ночью криком надсадным заходился, никто не слышал, одна я, чутко сплю, подходила к нему, укроешь одеялком, до лобика дотронешься, холодный, мокрющий, Ивановы порты рыбацкие, жесткие, чертова кожа, совсем не отстирались, теперь сынуля за Лосиным плесом в земельке, как похороны выдержала, не знаю, пятнадцать лет прошло, каждую висюльку на гробе помню, угвазданы рыбой, руки обдерешь, ногти поломаешь, куртка вся в пятнах осталась, беда, беда с Юрочкой! Ивановы строгости с детьми, сама виновата, жалость к Ивану имею, поддавалась часто, гадость сообразит, прощаю, подлость подкинет, кровопийца, терплю, сорок лет почти терплю, у кого же рука на Юрочку поднялась? посмотреть, ведь не нашли..."
Закутавшись в старый шерстяной платок, Ирина Вячеславовна Орешонкова, в далеком девичестве Чердакова, развешивала постиранное белье на балконе.
С замурованного льдом озера дул сильный северный ветер, но порывы, достигнув плоскостей домов Микрорайона-на-Мысу, слабли в ограниченном пространстве дворов, и было приятно ощущать прикосновение морозных воздушных струй к разгоряченному после стирки в теплой кухне лицу. Выбившаяся из-под платка проволочная прядка седых волос колебалась в такт движениям пожилой женщины.
"...глаза болят, глаукома замучила, давление, докторша говорит, лишнее в голове, конечно, лишнее будет, сына угробили, глаза повыплакала, Господи, скорее бы меня к себе прибрал! может, мне наказание дано, что не дотерпела? в первой узнав о мужнином паскудстве, до медичек у него с завскладом было, раньше продавщица из хозяйственного, не стерпела, отместку Ивану сотворила, в наволочке одна пуговица осталась, надо будет пришить, посмотрю в швейной машинке, Гришенька родился, Иван ни о чем не догадался, о семье думала, сохранить хотела, вдруг пуговиц нет? ничегошеньки не купить, пусто в "Галантерее", семья все равно развалилась, тоска тоской, у Шурки попрошу, она баба запасливая, Иван на меня бычком последнее время смотрит, вдруг догадался про Нефеда? плевать! не могу больше, всю жизнь супротив чего-то шла, барахталась против струи, одно, другое, когда же это кончится? надоело! сейчас старость задавила, в тягость житье, не хочу! не могу больше! скоро кал держать в себе не смогу, помню, мать умирала, чистоплотная всегда была, в трех водах мылась, мучилась последние месяцы, в кровать под себя делала, воля с годами слабнет, кишки тоже, старость - хлам! хлам! хлам! шуток не шуткует, не хочу! не хочу проснуться утром обделанной, и чтоб Гриша видел, и Иван, не хочу! попрошу лучше Ивана..."
2
Шум.
Рядом, за перегородкой, в комнате родителей.
"Только бы он не позвал меня!" - Гриша, подчиняясь внезапному триумфу дежа вю, опустил голову ниже, стараясь еще и вжать ее поглубже в плечи, но лучше бы было совсем съежиться в махонький комочек и зарыться в мягкие простыни, притупив лишний сейчас слух пухом взбитой подушки.
Но не было ни озера, ни сарая, ни августовского полуденного зноя, декабрьский неразделенный вечер-ночь истекал одиннадцатым часом. Гриша сидел на краю расстеленной кровати и читал Кьеркегора, датского философа.
- Гришка! А ну-ка, иди сюда быстро! Кому говорю!
"Все", - последним беззвучным полногласием выдоха-пневмы пустые буквы поменялись с цифрами, и Гриша встал и пошел, а рядом шаткой походкой больного старика заковыляла переломленная горбом семерка - Гюрята Рогович, и обоюдоострая пятерка - дядя Золи, опираясь обескровленной рукой на гигантский посох-окурок, вышагивала тут же. Тела спутников составили боковины-рельсы лестницы, которая вела в родительскую комнату.
В быстро достигнутом соседнем помещении лестница раскрылась светящимся провалом меж шпалообразных перекладин. На дальнем от Гриши краю развороченной светом глубокой ямы лежала мама, и спиной к двери сидел батя, и что-то неразличимое делал руками с ее головой.
- Гришка! Держи ноги! Держи ее ноги! И Гриша сделал очередной автоматический шаг и стал опускаться, пока глаза не сравнялись с поперечной лестничной доской, за которой разместились родители в нелепой застывшей позе. На перекладине, отчеркнувшей своим сучковатым деревянным боком последнюю границу, нависнув над пересекающимися в глубине световодами, лежали две голые женские ноги. Внутренняя судорога пробегала по легко различимым икроножным мышцам глубокой подкожной волной, а снаружи тонко вибрировала сине-красная сосудистая сеточка, распушенная старческой венозной болезнью на щиколотках. Грише показалось, что под действием назойливой вибрации контрастный узор капилляров вот-вот отделится от кожи, вспорхнет, словно бабочка и сухим листом начнет планировать в разверстую внизу бездну, но рождения диковинного этого полета нельзя было допустить никак, потому что точно также могли слететь и кожа, и мышцы, и даже кости, - все-все компоненты, составляющее плоть и пропитанные сейчас струившимся снизу светом, а самое главное - могла вылететь ровными пузырями, ошаренная, как и любая жидкость в свободном парении, мамина кровь. Тупая всеядная всеобъемлющая необходимость проглотила остатки воли и сознания, и Гриша двумя руками плотно ухватил желтоватые ступни. Исчезло все вокруг, лишь два кусочка увядшего маминого тела в побелевших суставами пальцах отпечатались на фоне пижамного экрана батиной спины; и зазвучал далекий-далекий хрип, растянувшийся на целую озерную вечность.
- Держи крепче, Гришка!
Издали, сквозь падающий косо сверху дождь завораживающего хрипозвучья, полуразличимыми эмбрионами слов конденсировавшийся в узлах световодов далеко внизу, до Гриши донеслись батин властный призыв и последующее ласковое обращение.
- Сейчас, сейчас, Ирочка, я подходяще прижму подушку. Потерпи, скоро все кончится.
Остатком числового ряда незримо присутствующие рядом Гюрята и дядя Золи одобрительно хмыкнули, когда дрожь в ногах матери, крепко удерживаемых сыном, забилась последними самогасящимися всплесками стоячих волн и утихла, плоть осталась навсегда неделимой и хорошо подготовленной к тлению.
И цифра семь безуспешно попыталась приникнуть в сестринском поцелуе к цифре пять, и слиться в бесконечности.
- Она сама просила! Понял? Сама указание дала как, и наволочку на подушку надела! - Говорящая цифра, та самая, которая только что не дала слиться последующей и предыдущей, вернула обратно нырнувшего было в бездну Гришу, и он опять вынужден был дышать.
Слова, произносимые батиным голосом, сыпались из розоватого диска перевернутой шестерки, а на обращенной к полу вихрастой загогулине, бывшей одновременно и батиным пальцем, как на крючке, болталась мятая наволочка с единственной, отвисшей на ниточке, пуговицей...
Прозектор Палыч из больнички очень хорошо сделал косметику, и синие пятна, нежданно проступившие на шее умершей, были почти не видны.
В свидетельстве о смерти причиной указали острую сердечную недостаточность, и бабу Иру похоронили в мерзлую могилу старшего сына.
Орешонковы остались вдвоем.
И после январского глухозимья, снежных закруток февраля и предследа весны - марта, наступил первый после скорых похорон Ирины Вячеславовны апрель, предпасхальный месяц, самое голодное время года на Северо-западе.
3
- Просыпайся, хочу ценное указание дать.
Звуковой заряд батиного голоса, словно запитал моторчик дрели, самовластные слова слились в сверло, и бывшие такими четкими нечетные и четные числа, цветом откладывавшие свой внутренний смысл в особый цифровой ряд не просто так, а в соответствии и по целеуложению, под действием самовозвратной сверлильной силы свежепроизнесенных созвучий сгрудились сектором, сдвинулись стоя, склонились и ссыпались теряющими контрастность цветными мазками в многочисленные цифровороты; агонизирующе ненадолго вспыхнув, картинка утратила яркость, пожухла и потускнела, еще до того, как Гриша успел определить причину соответствия и получить результат целеуложения.
Насильное пробуждение помешала Грише запомнить граничные условия выполнения самого важного закона. Того самого закона.
- Мне не смочь одному сеть поставить.
Наверное, батино лицо было очень близко, потому что не открывший глаз Гриша почувствовал, как что-то мокрое мелкой сыпью покрывает сверхчувствительную после сна кожу уха.
"С-слюна. Он брызжет с-слюной. Буква "с" всего лишь недорисованная цифра шесть".
- Не выгрести одной рукой. Другой надо сеть травить. На таком основании пойдешь со мной. Поможешь рыбки взять. Только-только нерест начался. Рыба-дура сейчас косяком в сеть прет. На весла сядешь. Понял указание? Жрать-то надо. А то одно масло осталось. На каком основании с голодухи пухнуть, а?
- Дыамп-даампам.
Не поднимая век, Гриша произнес согласительное звукосочетание. Очень хотелось вернуться в прерванный сон, ведь там, среди гармонии цифр, скрывался искомый ход. Нужный решающий ход. Если бы удалось его узнать, то игра была бы выиграна. Но спорхнувшие от звуков батиного голоса цифры не возвращались, место их заняли переливчатые пружинки и дырчатые звездочки, и заболела голова.
Гриша поднялся и прошел в ванную комнату. Из латунного крана капала железистая вода. Нацедив в подставленные ладони достаточное количество прохладной жидкости, Орешонков-младший умылся и влажными ладонями тщательно протер уши.
А когда Гриша стал одеваться, и ломота в затылке притупилась на время, цифры из сна стали возвращаться.
Змеевидную адъютантскую головку "чего изволите" высунула осторожная двойка; остроконечный колпачок с командирским козырьком показала по-генеральски гордая в вечном единоначалии единичка; преследуемая обоюдоострым серпом-шпателем пятерки и, подтягиваясь собственным протезом-крючком, конвульсивными движениями гусеницы приблизилась трагичная семерка. Затем, вторым эшелоном, бодро вкатилась пышнотелая обабившаяся восьмерка, остановилась, а жестокосердная четверка своей асимметричной двужальной вилкой стала отколупывать от ее бока стенающую тройку. И они снова расцветились, и вернулась яркость, и опять попытался выстроиться ряд.
Но теперь что-то назойливо мешало гармонии, - разлапистая черная нелинейность инородным телом застыла внутри кристалла горного хрусталя, сделав радужную конструкцию бесконечности непрозрачной, совершенно и беспардонно принизив высший смысл числового ряда. Одна из оживших цифр стала по возвращении лишней.
Только на улице, крутя педали велосипеда, облаченный в брезентовую штормовку и болотные сапоги Гриша понял, кто и какая.
Единственная полнотелая цифра-перевертыш, - крутани, как эти педали, и останови после полуоборота, - будет девять, вылущи истеричную полубабью тройку, - опять вернешься к тому же числу, - нарушала мерное дыхание спокойной бесконечности, жизненную пневму цифрового целеуложения.
И, глядя на батину спину, венчавшую движущийся велосипед в десяти метрах впереди, Гриша понял, что единственный правильный ход, оставленный ему, элиминировать разупорядывающую ряд цифру.
4
Если весла разворачивались поперек направления ветра, то необходимые перемещения над озерной поверхностью были почти такими же трудными, как и в толще воды, а если совершенно плоские концевые лопасти выкручивались вдоль атмосферных струй, то сопротивление движению заметно падало, но в задиристых иглах размокшей древесины ненадолго, пока она была в воздухе, рождался краткий двойной полувсхлип "ааа-х".
Уперевшись ногами в поперечину дна лодки-плоскодонки, манипулируя отполированными ручками весел так, чтобы свести почти на нет неприятный звук и максимально экономить силы, Гриша выгребал против встречного ветра.
Батя сидел на корме и перебирал сеть. Пустопорожнее дырчатое полотно мягкими метровыми стежками легко перелистывалось под руками. Короткие рулетики из скрученной в кипятке бересты всухую терлись бочками друг о друга. Звякали стальные кольца, складываемые наподобие гигантского мониста на дно слева, вплотную к сапогу.
- Доплыли. Место подходящее. - Батя подобрал кольца и совместил отверстия. Образованный стальными проволочными периметрами грузил гофрированный бочонок, короткий и пухленький, он надел на руку.
- Смотри-ка, ветер стихает. - Иван Герасимович встал и повернулся спиной к Грише. Голос стал глуше. - Стой. Теперь такое указание: тихонечко будешь подгребать, когда я скажу. Потом бросишь якорь.
Гриша кивнул и посмотрел бате под ноги. Одно из колец-грузил осталось лежать на дне лодки. Оно частично провалилось в неглубокую щель рассохшегося дерева, расположенную на дне между батиных ног, и поэтому было незамечено при сборе. От забытого кольца к сети тянулась тонкая обвязочная веревка.
"Ноль. Какой большой! Впервые такой вижу".
- Гришка, давай табань правым! Нас сносит - не успею подходяще расправить.
Батя начал стравливать сеть. С его руки, позвякивая, резво сбегали самодельные овалы грузил, увлекая за собой в воду ячеистое полотно, увенчанное бусами шуршащих при касании о борт берестяных поплавков. Сеть, отталкиваясь краями от лодки, наконец-то свободная от бегающих прикосновений человеческих пальцев, шелестя, стекала в воду.
- Теперь подгреби разок обеими, - сквозь зубы сказал батя, - и бросай якорь.
Плетеный канат с торчащими в разные стороны непричесанными редкими, корявыми и ломкими ворсинами, увлекаемый весом трехрукой короны ржавой кошки, переметнулся через борт и заскользил рядом с уключиной. Глубина была метров пятнадцать, и несколько секунд пришлось ждать, пока якорь коснется далекого дна.
Толчок. Лодка качнулась. Забытое кольцо наделось на каблук сапога и силком охватило батину щиколотку.
"Главный Академик всегда говорил, что неопределенность "ноль на ноль" самая трудная. А если "ноль на шесть"? Кто кого?"
И натянулась уходившая вслед почти установленной сети веревка, пуповиной соединявшая забытое в лодке кольцо с погрузившимися проволочными собратьями.
И, подчиняясь освобожденной тягловой силе, прямой штангой циркуля поднялась плотно схваченная убегающей снастью нога.
И Гриша чуть-чуть шевельнул левым веслом, нарушая шаткое равновесие, но и этого было достаточно - совокупленная с нулем цифра шесть начала переваливаться через борт.
И управляемый цифровой волей батя сделал один шаг, размашистый шаг землемера, ища опоры в обманчивой тверди озерной поверхности.
И без брызг ухнуло в воду одетое по весне грузное тело.
- Весс-сло!
Разнокалиберные пузыри, образованные захватившей воздух, вспучившейся, плотной тканью, окружили сочно-розовый лицевой диск говорящей цифры.
- Угумк-уммыма.
Гриша вынул весло из уключины и легонько ткнул самый большой из темных пузырей: "шшш-вах-трр". И быстро отодвинул спасительный кусок дерева подальше от беззвучно шарящих по поверхностным слоям воды рук.
- Гриссска! Ты ссс-сто-ооо? - захлебываясь, засипел Иван Герасимович.
"Ноль-ноль-ноль на конце. Жаль, что Главный Академик не видит. Ноль-то шесть давит. Почти совсем обнулился батя".
Поверхность воды стала твердой, как асфальт, и никак не хотела принимать основательно экипированное тело. Чтобы побыстрее закончить элиминирующее обнуление разупорядывающей цифры, Грише пришлось упереть деревянную лопасть бате в лоб и нажать.
"Шшш-вах-трр, шшш-вах-трр-ашш-аах", - схлопывались одна за другой полусферы подпружиненной воздухом ткани, но, прежде чем они измельчали и исчезли, и образовалась серия шаловливых маленьких водоворотиков, а потом короткий выводок белых пузырьков, перешедший в аккуратный кружевной отрез пены, зазмеился по вдруг потерявшей твердость в текучести водной амальгаме, сквозь завихрения мутных весенних струй, стремящихся покрыть своим холодящим одеялом погружающуюся в бездну человечью оболочку цифры, Гриша услышал: "Шии-лии-куу-ун... пррии-дуух... прии-дуух-аах"...
5
...хаах... аат... брр... брат Итларь, любишь ли ты проклятых? - В стенах малогабаритной квартиры эхом обращенных звукосочетаний, переходящих в слова, билась тонкая материя воспоминаний.
На обращенное к потолку лицо распластавшегося на кушетке Гриши что-то посыпалось.
"Опять два в квадрате: я лежу в той же позе, что и дядя Золи в последний раз".
Синхронные сокращения спутанных сетей мышечных волокон, составлявших стенки полостей, пауза, два сокращения подряд, пауза, и опять ровным рокотом ропчущий ряд сокращений, - так сейчас работало сердце Гришы Орешонкова.
Наверху, под самым потолком, двое, пожилой и молодой, стоя на шаткой стремянке, чуть ржавыми шпателями с изогнутыми пятерками лезвиями, пытались отчистить пятно грибка. Из-под широких серпов сыпались мелкие кусочки краски, которые медленно планировали Грише на лицо.
Одеты гости были в темно-коричневые балахоны, и неспешно вели свою беседу так, словно были одни в комнате.
- Я спрашиваю, брат Итларь, любишь ли ты проклятых? Пожилой прервал монотонное занятие и принялся вытирать шпатель о тряпку.
- Знакомо ли то, что не заслуживает прощения?
Второй собеседник словно отбивал такт, рассекая ладонью воздух.
- Ну, конечно, брат Лявада, конечно, знакомо. В противном случае ты бы мог меня назвать "мисологосом" и первым бросить камень.
Пауза, и три сокращения перед второй паузой, предваряющей возвращение к мерной работе сердца.
"Почему мирские имена? Называют себя "братьями", а при пострижении принимают новое имя. Странно", - подумал Гриша, а полумонахи продолжали разговор.
- Послушай, что я слышал от Симона Владимирского. Белесый дождь прекратился, потому что брат Лявада тоже отложил в сторону свой инструмент. Человек подобен крепости. И стены крепости почти той же толщины, что и в нашей обители. Человек жаждет свободы, и кажется ему, что стены цитадели мешают. Он рушит стены. Одному удается сделать это быстро, а другому и века не хватает. Однако стремятся почти все. Но, снеся стены, что получает несчастный? Он становится разрушенной крепостью, открытой звездным ветрам.
- Да-да, и звездам зачастую открывается то, что не заслуживает прощения. Итларь опустил руку, она была настолько близко от Гришиного лица, что удалось рассмотреть странную синюю наколку у основания большого пальца. Чуть размытые многолетними испарениями человеческого тела, сложившиеся полукругом буквы гласили: "Орден Страха и Трепета св. Мефодия". Ниже была изображена эмблема: косой крест, образованный дворницким скребком на длинной ручке и охотничьим двуствольным ружьем, подпирал голову с тремя лицами. Лица те были суровы и безжалостны, из каждого рта торчало по голому человечку.
- Вчера после трапезы мы беседовали с Николой Ставровским. Ты, конечно, знаешь этого книжника, особо почитаемого за знания нашим наставником отцом Колокшей. Так вот, он утверждает, что стремление разрушить стены идет от холодного разума, а истина находится внутри крепости. Именно там надо искать. Я спросил: как же проклятые? У них внутри избыток сора.
Пауза, два подряд, пауза, три подряд, пауза, равномерные сокращения.
"Ну, конечно! Я недострелил до Мефодиевой Пустыни. Коротка дробовая дорожка, и монахи получились недопеченные", - Гриша поправил подушку, а рожденные смесью свинца и пороха, проявившие себя в коктейле книжных мыслей, полумонахи нового полуордена продолжали разговор, как ни в чем не бывало.
- Что есть сор, и каков настоящий хлам? - Пожилой гость скрестил руки на груди и внимательно осмотрел отчищаемый кусок стены. - Скоблим мы подернутые вечностью экскременты, налипшие в новейшие времена. И кажется, что когда работа будет завершена, то откроется окошко, а через него дивный вид на чудесную страну. Ха-ха-ха! Может оно и так. Но вряд ли. Расчищая сор и плевела со своей стороны, мы возможно лишь приоткрываем глазок в скопище и средоточие чужого мусора. Так кто же проклятые? Кто не заслуживает прощения? Те, которые в поте тела своего пробиваются к мнимому свету, или те, которые ждут с той стороны и насмехаются, глядя на непосильный труд? Кто должен трепетать от любви, а кто от страха?
- Твой вопрос сродственен словам книжника Николы. Полумонах Итларь ногтем счистил прилипшие куски краски с ручки шпателя. - Так вот, когда Авраам вел на закланье сына своего, кто из них испытывал больший страх? Отец или сын?
И Гриша вздрогнул: "О чем они? Не понимаю... Ведь есть лишь счет, и цифры, складывающиеся в бесконечные ряды, а внутри рядов записаны ходы для всех. Мне надо было открыть закодированное для меня и сыграть соответствующую партию. Я сделал. Чего ж теперь?"
Гриша заметил, что чешуйки старой краски опять стали приближаться к лицу, и зажмурил глаза, - в момент касания мусора с кожей щек и лба внеочередную паузу прервал тягучий звук, родившийся из пустоты звук до сих пор немого сокращения, своей медлительностью сходный с появлением и дальнейшими движениями капли из подтекающего крана.
Вот она появляется горбиком на пленочке, временно перекрывшей медное колечко отверстия, и предваряющая сокращение волна пробегает по мышечному конусу сердца с переплетениями сосудов и окруженному белесыми пленками; вот капля приобретает колоколообразную форму, основание начинает перехватываться невидимой ниточкой, образуется ножка, и кровь заполняет расслабленные внутренние полости сердца с провисающими кульками клапанов; вот ножка капли начинает утончаться, по кругу старательно съедая сама себя, образуется водяной шар, и переполненное кровью сердце тоже ошаривается, и толчок отрывающейся капли совпадает с моментом выталкивания в аорту крови единым отвердевающим звуком бесконечного падения.
"Это же стучат в дверь".
Гриша открыл глаза.
Пусто.
Ни стремянки, ни полумонахов, ни их ржавых инструментов, лишь увеличившееся на четверть пузырчатое пятно грибка на стене, освещаемое желтым в своей сороковаттности электрическим светом, и глубокая ночная пауза за пыльным оконным стеклом.
И звук.
Удары.
"Их должно быть шесть. Пауза. Три. Пауза. Четыре. Пауза. Какие длинные мертвые секунды! Пять. Пауза. Шесть", - досчитав, Гриша Орешонков встал, медленно прошел в прихожую, перед дверью остановился, наклонился вперед, оперся рукой о замок и опустил голову. Облупленные половицы пола были прямо перед глазами, а боковое поле зрения занимали бока банок с маслом.
Гриша стоял и вслушивался. Тихо. За закрытой дверью было очень тихо. Наверное, пока он внимал полушепоту полумонахов, кто-то укутал плотным войлочным материалом внешнюю сторону тонкой деревянной плоскости с вживленными металлическими частями петлей и замков. Там, за дверью, теперь была огромная бездонная пауза, и она потихоньку втекала внутрь квартиры, и... втекала, и... прорвалась - хирургическим ланцетом из щели между дверью и косяком взвилась струя прохладного воздуха. Гриша раздвинул потрескавшиеся губы, скрипнули разжимаемые зубы, и вдохом бесстрашного шпагоглотателя пропустил в себя холодящее воздушное жало.
"Он все-таки пришел".
Запах.
Оттуда, из обрешеченного сарая.
Запах зацветшего озера вошел в него последний раз смертным лезвием, и в желтоватом тумане бокового поля зрения, за покатыми боками банок, болевыми бликами рассыпались янтарные шестерки. Цифры схлестывались друг с другом, цеплялись хвостиками, прижимались друг к другу толстыми пузиками, и звездотечение многочисленных батиных улыбок закружилось спиралями в безжизненной вязкой атмосфере готовой обрушиться масляно-стеклянной стены.
Все.
Теперь все.
Все удары Гришиного сердца полностью растворились в ворвавшейся паузе, и оно остановилось навсегда.
6
Отталкиваясь от илистого дна длинным шестом, отдуваясь и отирая рукавом пот, старик Пехтерин пропихивал лодку сквозь густую поросль тростника. Он очень торопился пристать к берегу Мефодиевой Пустыни.
Сегодня утром, возвращаясь с очередной смены, Пехтерин встретил почтальоншу Любу, тащившую распухшую дерматиновую сумку.
- Пехтеря! Опять после смены по голубям стрелял?
- Какой я тебе, сутки-трое, Пехтеря? Нефедом меня зовут. Поняла, сутки-трое? Чай, не по-чухонски разговариваем.
- Да ладно тебе, Нефед Никодимыч, обижаться.
Засмущавшаяся от неожиданной строгости Люба рывком плеча поправила сползший ремень.
- Свои люди-то. Слыхал, что с Орешонками приключилось?
- С Гришаней немым штоль?
- С ним. Э-эха, устала я сегодня. Вона куда пришлось телеграмму несть! Почти до самых Рудин пехом. А там все расквашено, колеи и той нет... - Люба сняла тяжелую сумку и пристроила ее у ног. - И батю Гришкиного, Ивана Герасимовича, никак сыскать не могут. Исчез. Милиция думает, на нерест пошел и потонул, не дай Бог.
- Так я Гришаню две недели назад видал. - Пехтерин провел рукой по бороде, потом ненадолго сцепил пальцы замком, расцепил, и, словно забыв свои недавние действия, снова пригладил седые волоски. - В аккурат, сутки-трое, он на велике с озера возвращался.
- А третьего дня его в квартире нашли мертвущего.
- Да, поди ж ты, сутки-трое в шлюзовую камеру!
- Ага, точно. Сначала Шура, их соседка, забеспокоилась: что-то долго не показываются. Но молчала, ждала. Потом я пришла, из райсобеса повестку принесла, орала, орала во дворе - ни ответа, ни привета. Ну, мы с Шурой в отделение. Нас понятыми взяли, дверь взломали, а там Гриша Орешонков по щиколотку в растительном масле лежит.
- Ты, Люба, погодь, не части. Причем здесь масло-то? - Старик прищурил глаза, и по скулам разбежались тоненькие зигзаги морщинок.
- Видать, когда падал, то банки поопрокидывал. - Люба поправила косынку. Шура говорит, цельная цистерна масла у них в банках была, зарплата евойная, Гришкина. А милиция сказала, что сердце разорвалось. Инхваркта.
- Эх-ма, сутки-трое на распатронку! Из-за Ирины, матери, переживал, даром что молчун.
- Маслом-то весь пропитался. Ни запаха, ни плесени, как живой лежал, только волосы... - Глаза почтальонши покраснели, и прозрачная капелька появилась в уголке почему-то только левого глаза. - Молодой был.
- Я тебе, сутки-трое, точно скажу - тридцать четыре ему было. - Пехтерин повернулся в сторону озера, как бы высматривая что-то в голубоватой дымке.
- Волосы только присохли. Когда поднимать стали, то прическа на полу осталась. Лицо розовое от масла, блестящее, а сверху кости черепа чепчиком белеют, так и понесли...
После разговора с Любой старик Пехтерин сразу же пошел к пристани, где сел в свою старенькую, не раз латаную лодку и поплыл к Мефодиевой Пустыни.
Заросли тросты закончились, и открылся участок берега, покрытый россыпью мелких, острых камней. Осторожно, чтобы не повредить днище, сторож причалил и вылез на землю. Привязав лодку к ближнему кусту, он пошел вглубь острова к развалинам монастырских построек. Здесь, в гулком подвале трапезных палат, было оборудовано жилое место. Кровать с панцирной сеткой, два драных венских стула, железная печурка с отводной трубой, шкаф, оклеенный оберточной бумагой, и двутумбовый письменный стол стояли в бывшей каморке ключника.
Не раздеваясь, только сняв ружье, Пехтерин подошел к столу, сел и открыл верхний ящик. На картонных папках с белыми тесемочками, заполнявшими почти все внутреннее пространство, лежала черно-белая фотография. Нефед Никодимович взял ее, поднес близко к лицу, несколько секунд вглядывался в миловидное женское лицо, отложил в сторону, достал лист бумаги и огрызок сувенирного карандаша-великана.
"Здравствуй, Ирина! Как тебе там? Наверное, спокойней. А я остался один. Гриши нашего больше нет..." - толстый карандаш удобно размещался в руке старика.
"Помнишь, Ирина, как ты меня учила не заикаться? Много лет прошло, а я твои губы вижу, как лежали вместе на кровати, и пальчиком грозила: "Нефедушка, если чувствуешь, что начинаешь запинаться, так сразу говори простое слово". Вместе придумали двойное такое слово "сутки-трое". Заиканье прошло, но Гриша немой родился. Будто перешла на него втридорога напасть. Наверное, от одного ушло, а к другому пришло, чтобы равновесие было...
Когда не стало тебя, я хотел Грише открыться. Кто его отец настоящий. Но побоялся. Тебя побоялся, твою просьбу помнил. Потом долго не виделись, а как нерест начался встретились у тюрьмы. Совсем было рассказал, но опять вспомнил, как плакала ты и просила, а я обещал никому не говорить. И не смог обещанье нарушить. А теперь нашего сына нет, не выдержало сердечко его. И не узнал никто, как ты хотела. Вдруг еще бы пожил, когда бы знал про своего отца?
Я вас всех пережил. А зачем? И тебя, Ирина, и Гришу, и Герасимыч вот исчез. Зачем один я? Сын не знал, кто отец настоящий, ты молчала всю жизнь, я молчал... Зачем?"
Пехтерин положил карандаш на стол, снял правый валенок и носок, пошевелил голыми пальцами ног, встал, взял лежавшее рядом ружье, проверил: заряжено ли? снял с предохранителя и упер приклад в каменные плиты пола. Наклонившись, он широко открытым ртом захватил оба дула дробовика.
Чуть слышно звякнул металл о металл, стволы о зубные коронки, и склонившемуся рядом со столом Нефеду Никодимовичу на мгновенье показалось, что внутрь к нему двумя когтями залезает холодная гладкая лапа. Издали контур фигуры сторожа напоминал сломанную посередине цифру семь.
Подавив рождающийся рвотный приступ, большим пальцем ноги Пехтерин нажал на спусковой крючок.
От раздавшегося выстрела в тесном помещении поднялся небольшой воздушный смерч, который подхватил со стола исписанную бумагу, поднял, и она потом долго планировала сухим листом на распростертое остывающее тело...
Некоторое время спустя почтальонша Люба стала развозить корреспонденцию на велосипедах. Два казенных двухколесных механизма - поновей и постарей, были переданы почтовому ведомству по акту из местного отделения милиции. Жители Микрорайона-на-Мысу, заметив Любу на ярко-красном "Салюте", делали вывод: "Сегодня день доставки пенсий".
А для исполнения каждодневной работы она садилась в обшарпанное седло "Урала", и нажимала скрипучие педали. Зеркальце на руле, перечеркнутое диагональной трещиной, во время езды мелко тряслось и дребезжало, и с обратной стороны стекла, вдоль слоистого шрама-разлома, выбухавшего острыми полугранями из оторванного от озерной глади и помещенного в стальную круглую рамку кусочка отражающей поверхности, плясали темные язвы отслоившейся и прокорродировавшей амальгамы, частью неглубокие и полуприметные, частью выпуклые и объемные, переходящие в обсемененные капельками конденсата щели, по мере увеличения скорости движения, складывающиеся в разные интересные игровые фигуры, вечно пытающиеся ожить и сбежать от хромированной металлической плоти на землю.
ВТОРАЯ ФУГА
Мост Дезидерия
За столом сидят четверо. Мужчины. Перед ними тарелки с золотыми двойными каемками, серебряные приборы, рубиновые фужеры, в середине стола высокая салфетница тускло поблескивает змеистыми кольцами, обнимая бумажное гофре с голубой оторочкой. И свечи в трехруких подсвечниках по углам и в середине стола.
Киселеобразен и плотен воздух, люди запрессованы в нем восковыми фигурами и пока неподвижны.
Все это ядро маятника.
Маятник делает ленивое полудвижение вправо, потом до полного размаха влево, и вот уже полутоновое полудвижение теряет свою ползунковую половинчатость и становится размашистым полнокровным полилинейным движением, влево вправо, но полноприводная периодизация пойдет лишь назад вперед...
В тарелках густеет зеленоватая жидкость, оставляя крапчатые потеки на блестящих боках сваренных вкрутую куриных яиц.
Щи это.
Щи зеленые.
Яйца в тарелках как на подбор крупные: каждое занимает почти пятую часть тарелки.
Тарелки это плахи.
В руках четырех господ, как в деревянных рамах, лезвия гильотин - ножи, многократно отражающие пламя свечей. Трое из четырех застыли, занеся лезвия над яйцами, ведь полагается их мелко порезать прямо в тарелке, таков привычный обычай, смешать с горячим супом, передав зеленоватой взвеси желтизну оголенных сердцевин, забелив и замутив объем парящей питательной влаги, и только потом приступить к ее поглощению, таков прилюдный привычный обычай.
Четвертый нож уже начал двигаться к матово бликующему яйцу, неровными движениями пойманной рыбки безуспешно уклоняясь от назойливых свечных огней, частой сменой плоскостей в перемещении стараясь преодолеть сопротивление вязкого окружения.
Медленное его движение в воздухе сменяется стремительной молнией скольжения по полуокружности яйца... кланцц... от удара сорвавшегося ножа по тарелке в густом клейстере атмосферы ядра маятника зависает звук, сходный со скрипом деревянного рассохшегося стула - скрип дерефян чэрз перешед в войс яйцо, мелкой рябью завибрировав при отрыве от тарелки, родив желеобразный крабовидный всплеск, взлетает и планирует в сторону хозяина четвертого ножа, и заканчивает невидимую нить своей траектории в зияющем проеме между белоснежной рубашкой и серой жилеткой.
Хозяин передал хозяину.
Лишь капли на гофрированной поверхности салфеток темнеют увеличивающимися неровными пятнами.
И это первая четверть полного движения маятника: так закончиль рашн трапез з грин соуп...
Тот мост состоял из наскоро схваченных скобками пяти гладких еловых бревен, в дождь нога по ним скользила, и пешеход рисковал очутиться не на другой стороне, где желтел проолифленными стенами уютный домик, а в сырых зарослях ольхи и бузины на дне овражка, часто посещаемых по вечерам только золотистой птицей иволгой.
Надо было зашить рисковые бревна сверху досками и сделать перила.
Горбыль в его руках становился послушным слугой, впитывая усталость больших, крупносуставных пальцев и совпадая перемещением с посылом разума.
Отмерив рулеткой нужную длину, он ровно отрезал ножовкой первую доску и, пользуясь ей как шаблоном, быстро заготовил необходимое количество поперечен для настила. С гвоздями произошла заминка - оказалось, что в старой консервной банке остались одни единожды пользованные и поэтому искривленные. Но и гвозди беспрекословно подчинялись движениям его пальцев, они, словно сами, ложились на притропиночный валун и, с охотой отдавшись выправляющим ударам обуха топора, уже дрожали обновленными стреловидными телами от готовности уйти в податливую смоляную древесину.
Каждую заготовку из горбыля он аккуратно пристраивал плоской стороной наверх, а полукружьем с остатками коричневатой кожицы-коры на гладкую поверхность скользких бревен, выбирая положение наибольшей устойчивости и подгоняя заготовки по росту. По два гвоздя глубоко входили с краев справа и слева, на каждый гвоздь всего по три удара без большого замаха - послушай, Дезидерий, никогда не стой сзади человека, работающего топором - по два удара без замаха - топорище может остаться в руке, а сам топор отскочить и больно ранить - один удар, циклические колебания возобновились: полудвижение маятника опять плавно переходит в движение, вверх-вниз меняется на назад-вперед.
В густом утреннем августовском тумане казалось, что мост длинен и уводит не на другую сторону двадцатиметрового оврага, а продолжается долго-долго, и идти по нему было сладко жутко, казалось, что вот-вот впереди откроется нечто ненароком никогда не наблюдаемое, и оно заманивало и звало звенящей зыбью загадочности. В крупяном, клочковатом, консистенцией крохотных комочков кажущимся теми самыми щами, тумане видны были лишь по три покрытые седоватыми слезинками росы поперечины сзади и спереди от башмаков, которые оставляли на досках темнеющий, проявляющий влагу след, постепенно расплывающийся неровными пятнами. Прежде чем ступить на мост, он всегда закладывал руки за спину, раскрытыми ладонями наружу, сначала левую, а на нее тыльной стороной правую, чуть наклонялся вперед и шагал, шагал.
Откуда взялась эта поза?
На охоте, столь любимой им, и определявшей многие его привычки, это был малоэффективный способ передвижения - так долго не побродишь в поисках дичи.
Почему он докуривал сигарету до фильтра, ловко умел скручивать самокрутки и писал всегда трудночитаемым, мелким, убористым почерком? Откуда эта сверхэкономия?
Ведь табак и писчая бумага были тогда в достатке и дешевы.
Стоило ли, слушая коротковолновый транзисторный приемник, вплотную приникать ухом к динамику, наушники были тогда редки, и плотно прикрывать окна и двери?
Наверно за молочными облачками тумана, скрывающими другой конец моста и клубящимися сединой вокруг его висков, прятался ответ на эти вопросы, скрывался тот неизбежный семилетний сюрприз, когда маятник кроил своим обоюдоострым лезвием время на лоскуты и заново шил из них свое неповторимое одеяло.
Англоязычным шпионом Америки по пятьдесят восьмой статье он вошел туда, где приобрел странные привычки, в те семь лет, которые были на самом деле неумолимыми двадцатью пятью и закончились бы уже после его смерти, если бы, снова спрессованное время маятника, не странная сохранная сила яйца из зеленых щей, приобретенная дедом, еще молодым, в ходе полуденной трапезы с его отцом и двумя светилами мировой медицинской науки.
Он вернулся, чтобы сделать настил и перила на том бревенчатом мостике, и, сделав назначенное, опять ушел по росистым доскам в туман, чуть наклонившись вперед и заложив руки за спину.
И это вторая четверть движения маятника - эназер ван бридж форэва...
Вкус малины во рту. Кримсон.
Это какая-то необычная малина. Кримсон глори.
Ягоды-шапочки мелки внутренним объемом и ворсисты мягким бархатом выпуклых ячеек поверхности, скорее береты, чем колпачки.
И собака. Эсэлти.
Она ест малину с куста, аккуратно снимая языком те беретики, оголяя белеющие конические зубы основы ягод, а глаза ее карие, в них плещется остатками тот утренний туман и отражается край домика с крутой шиферной крышей и проолифленными стенами на другой стороне сшитого ниткой моста оврага Рип-Дельфин-Вита-Редди-Гера-Джон - это их глаза, они будут вновь и вновь возвращаться независимо от кличек, пола, породы и времени, передавая эстафету фотографической радужки друг другу, никогда не покидая меня - внук, если хочешь доставить псу удовольствие, то почеши за ушами - и крупносуставчатый палец проводит по коричневой шерсти, потом еще и еще, и животное жмурится, ловя чуткими вибриссами невидимые искры тепла с рук.
Эсэлти. Эсэлти дог...
Ирландского сеттера Рипа искали несколько дней. Говорили, он боялся грозы, а ночью была великая гроза, и он убежал, безуспешно ища укрытие от озверевших сверкающих молний и раскатов оголодавшего грома. Говорили, что потом его украли проходимцы-геологи, и якобы позже неделей на рынке в близлежащем райцентре бородатый полупьяный мужик в латаной телогрейке задешево продавал породистую охотничью собаку.
Но я-то знал, что это все не так.
Я-то знал, что он всего лишь ушел в предрассветный туман по тому самому мостику, виляя пером хвоста и полуобернув улыбающуюся рыжую до светло-коричневого морду.
Ведь как раз накануне грозы дед мне пересказал ирвинговскую новеллу о Рипе ван Винкле, про тридцатилетний сон-не-сон, вдруг вмиг пролетевший вздохом времени, а выдохом того же времени - маятник движется назад вперед возвращенного в переиначенные родные места.
И тем же предгрозовым озарниченным вечером я шептал в пахнущее землей и свежей травой вислое ухо: "Ну, что же ты, Рипушка? Ты проснулся или еще не засыпал? Твой сон впереди, как и мой?".
А он, кареглазый, слушал и не мигал.
Когда же Рип исчез, я понял, что все-таки тот полукнижный сон был у нас с ним впереди, но он проверяющим ушел в него первый и передал свой взгляд другим собакам, чтобы помнил я о трех начальных досточках туманного мостка.
Другие же, выполняя его завет, преданно несли свою ответственность все долгое тридцатилетнее время, пока дарованная мне жизнь накапливалась во мне, подобно электричеству в аккумуляторе, они же, эти глазастые псы и псицы, поддерживали зарядный ток на должном уровне.
Теперь три десятилетия истекли, маятник подходит к своей трети, и настал момент разрядиться той энергией, и в отблесках роковых разрядов-молний все чаще и чаще возникает в голове моей мостик, а по нему ко мне возвращаются собаки, и есть там сеттеры и немецкие легавые, и маленькая длинношерстная такса семенит сзади, смешно взбрыкивая мохнатыми ножками и беззвучно взвизгивая от обиды, что не может угнаться за длинноногими товарками.
И это, стало быть, третья складка до полного цикла колебания: эсэлти кримсон глори догс...
На протяжении второй половины тридцатилетия, сразу после того дня, когда, возвращаясь таганскими переулками с первой своей гражданской панихиды, в полубессознательном состоянии после поцелуя такого непривычно холодного, почти каменного лба мертвого деда, я отдал целых десять рублей за просто так лысому подвижному человечишке со свинячьими глазками, полуверя, полуневеря его вертким уверениям вернуть деньги в понедельник при встрече в метро на Привокзальной, куда я, конечно же, не поехал, часто во сне я видел деда.
И просыпаясь, чувствовал его близость, ощущал немое присутствие, и опротивореченный ощущением недавнего с ним общения, его только что виденным ликом и физическим отсутствием в этом мире, я путался в тенетах между сном и явью, тело мое отказывало в послушании, не хотело отличать активную действительность от мыслей и образов, а стремилось либо побыстрее вернуться туда, где еще недавно была встреча, либо остаться в этом сладко-зыбком состоянии, впитывая эманации воспоминаний недавней встречи, но резким заслоном появлялась комната без мебели со множеством разбросанных по полу вещей, и густо коричневая собака с висячими ушами и купированным хвостом, одна из тех, составлявших цепочку на мосту, бродила в хаосе хлама совсем ненужных разных предметов и что-то важно вынюхивала, впуская внутрь себя воздух, изредка вертко виляя волнистым остатком хвоста, смотря на меня знакомыми карими глазами. Тиэрс...
Я всегда тяжко возвращался из той комнаты в свое тело, с трудом опять овладевая разумом нужными для существования ЗДЕСЬ условными и безусловными рефлексами, как бы заново знакомясь с физическими проблемами и недомоганиями... эсэлти дог энд тиэрс...
Почти никогда во сне дед не разговаривал со мной, только смотрел и иногда улыбался уголками рта, наверное, так было надо, пока накапливалась энергия, пока раскачивался вдохом времени маятник, пока не настала пора выдыхать, потому что после того единственного раза, когда я услышал многобуквенное слово, произнесенное во сне его голосом, он перестал являться мне, а буквы в этой жизни стали приобретать свою внутреннюю смысловую оструктурированность, и по своим, определяемым лишь значащими кровоточащими остовами, законам стали складываться в слова, родные мои слова, отрезанные от меня слова...
Итак, в тот последний раз я легко вошел в его кабинет, и маятник качался, и воздух густел... да, совсем забыл вам сообщить, что в предыдущих снах дед был укрыт от меня прозрачной эллипсоидной сферой, а я толкался в эту глупую преграду, матово бликующую в сумеречной зелени не яви, то опять так странно проявлялись очищенные куриные яйца в зеленых щах, и я пытался проникнуть за эту преграду, но тщетно каждый раз.
И вот я в кабинете, и на письменном столе стопки бумаг, и книги в шкафу пыльными корешками застыли в псевдобалетных позах, а в кресле сидит, чуть откинувшись, дед, и наконец-то без укрытия-сферы, но почему-то он во гневе.
Я не мог тогда понять, почему он ругается, а он сердится все сильнее и сильнее, и даже встает, и начинает ходить по скрипучему паркету, этот звук был для меня первым и единственным, услышанным во сне, из скрипа деревянных намастиченных половиц возник голос, он говорил, гневясь до хрипоты, волнами модулируя интонацию - САЛБЕРЙОНРОШ, салберйонрош, САЛБЕРЙОНРОШ, салберйонрош перерыв, а потом снова, но частыми затухающими бурунчиками салБЕРйонРОШсалБЕРйонРОШ - и вдруг исчезло все, только вязкий сироп пота покрыл мое тело, дрожали в судороге предплечья и голени, рождая двупастную боль, которая, перегруппировавшись и сконцентрировавшись, стальными стержнями навстречу друг другу двинулась по позвоночнику, проникла внутрь меж лопаток и, пронзив трепыхающееся сердце, вышла наружу из грудины, медленно вращением описывая конус, и вращение то завершилось моим криком, который я услышал словно издалека.
С тех пор ко мне возвращаются лишь остатки тех снов: собака в комнате, заваленной хламом, пытается вилять обрубком хвоста с неаккуратной кисточкой на конце, заглядывая мне в глаза.
И это суть полный и замкнутый цикл движения маятника - эсэлти дог ин кримсон глори энд тиэрс перманент...
Смеркается. Тени разбегаются в складках пододеяльника, ломаными узорами сходясь к подушке, узоры линиями образуют спирали, складывающиеся в водовороты, потом объединяются в один поток, превращаются в сверхконтрастные массивные, но плоские фигуры, нескончаемым потоком захватывают меня... и снова я вижу господ за полуденной трапезой, и снова... кланццц... скрип дерефян чэрз перешед в войс...
Часть 3
СМЫКАНИЕ ОМЕГИ
1
В огромном круглом зале без окон и дверей кипела работа. Гулким эхом от гладкой каменной стены отражались звуки ударов по железу.
В зале находилось нечто, сходное с металлическим яйцом в два человеческих роста, стоящим на остром конце. К гигантскому яйцу была прикреплена длинная ажурная штанга. Строго параллельно полу она тянулась в центр зала к мощному электрическому мотору, который словно присосался гигантским черным жуком к ее свободному концу.
Многочисленные работники в желтых одеждах суетливо вбивали костыли, обвязывали тяжелые стальные цепи, расплетали жгуты проводов, паяли и лудили. Во многих местах громадного зала периодически вспыхивали яркие белые огоньки, и змеились сизые дымки.
Сторонний наблюдатель мог бы разделить всех работающих в зале на две категории.
Одетые в цыпленочного цвета комбинезоны, неопределяемого пола, высокие, мохнатые золотистой шерстью, сухопарые существа с длинными руками о двух локтях и вытаращенными глазами, выполняли наиболее ответственные работы и составляли первую группу.
А во вторую входили низкорослые, вертлявые, чем-то напоминающие избалованных детей, большеголовые и большеротые, писклявые создания, чьи асфальтового цвета, лоснящиеся животы были сходны с переполненными жидкостью бурдюками, перевязанными внизу полоской грязно-желтой материи.
На долю большеротых приходились только подсобные работы, такие как перенос необходимых материалов, доставка инструментов, разметка мест для костылей и сверления отверстий, разжигание огня.
Издали вся картина очень напоминала копошение бессчетного количества только что вылупившихся черных головастиков (большеголовые работники) и дерганые перескоки желтых водомерок (двулоктевые создания) на весеннем пруду.
Тот же гипотетический наблюдатель, который, конечно же, никак не мог на самом деле присутствовать в сверхсекретном зале, отметил бы, что первое впечатление хаотичности и бессистемности происходящего абсолютно неверно.
Весь процесс был отлажен и четко организован.
Источником властной управляющей силы, пронизывающей все странное производство, был сударь-господин в чесучовом пальто, стоявший на сваренном из стальных листов и прутьев постаменте рядом с блестящим куполом желтоватого яйца. Перед собой он держал похожий на микрокалькулятор, увенчанный узким экраном, плоский прибор и зеленым с проседью, длинным ногтем аккуратно нажимал кнопки.
- Ваша Пуэрперальная Минус Шестая Позиция, старший лембой Катастрофный по вызову прибыл!
Один из одетых в комбинезоны рабочих поднялся по лесенке на постамент, остановился на почтительном расстоянии от сударя-господина и приложил к виску шестипалую кисть. При этом двулоктевая рука его образовала почти равностороннюю трапецию.
- Докладывай, Катастрофный, какова оперативная обстановка? - Начальник в чесучовом опустил прибор и внимательно посмотрел на лембоя.
- В настоящее время основные работы по монтажу Центрифуги выполнены. План-задание реализован на две трети. Осталось... - и Катастрофный принялся нудно перечислять замысловатые технологические операции.
- Та-ак. Медленно, значит, идет сборка. Говори, Катастрофный, как ускорить? - прервал его сударь-господин.
- Ваша Пуэрперальность, кикимор не хватает. Контингент полностью задействован, а новых поступлений нет. Лембоям самим за магнием приходится бегать. А материалец только на велотреке Сюповия и остался. Далеко, и время уходит.
Голос прораба дрожал.
- Ну, это не проблема. Согласно свежему донесению Глаз Босха, Радужный Валет покидает окрестности. Да и антикикиморная машинка теперь вот где! Ха-ха-ха! - Сударь-господин одной рукой потряс прибором, а другой похлопал по карману пальто.
- В начале следующей недели прибегут свеженькие кикиморы, тогда не зевай! И не забудь обыскать каждую! Обязательно задействуй Механического Пимена... Я точно знаю, что формула должна быть у одной из кикимор. Если, конечно, Радужный Валет не вмешался... Но, будем надеяться, и в этом случае Механический Пимен поможет... Говори, еще чего не хватает?
- Ваша Минус Шестая Позиция, магниевую сварочку бы на кислородную заменить, а? Она поэффективней будет, вот дело и побыстрей пойдет. - Видя, что начальник благодушествует, Катастрофный осмелел.
- Что-о-о? - Глава стройки вдруг так закричал, что ближайшие к собеседникам рабочие на секунду даже прервали свои занятия.
- Саботаж задумал? На закройку для омегаплана захотел? В галстуки? Э-ээ, нет, так легко не отделаешься! Я тебя сначала в минус первую позицию переставлю. В кикиморах скрипеть будешь! Ты у меня живо со своей минус третьей расстанешься! Первому дыхалку запечатаю, но разорваться не дам! А обратно в лембои, и тогда на закройку!
- Не губите, ваша Пуэрперальность! Я как лучше хотел, для ускорения всей работы! - бухнувшись на колени, захныкал лембой.
- Ишь чего удумал: магний-металл на кислород-газ менять! Дур-рак! Сударь-господин немного успокоился.
- Я ж тебе шестьсот шестьдесят шесть раз объяснял, что третьим условием нибелунгов, при наличии формулы и особого происхождения белокурой девушки с мушкой на левой щеке, является металл металлическое соединение Центрифуги. Никаких газов! Нибелунги всегда в сфере Металла обретались. Самый ответственный этап наступил, а ты, безмозглый, сорвать постройку мог кислород подсовываешь! Пшел вон!
Катастрофный быстро скатился по лестнице, чуть не задев внизу похожую на кокон с иллюминаторами капсулу, укрепленную рядом с постаментом, и растворился среди рабочих.
2
Странноватый дед, называвший себя Бобом Хайтом, докурил сигарету до фильтра, выкинул окурок и продолжил рассказ о директоре Имбецилия.
- Ага, ага. Он самый. Александр Соколов. Или, как многие его называют, Седой. Мы с ним вместе в либрии познакомились. Он редкое издание Сухомлинского тогда искал, а я так, все подряд просеивал. Ну и разговорились. Звездный знак у него оказался тот же... Близнецы... Душевный человек. Энциклопедист и подвижник. Кандидат военных наук, потомственный военный, сам в чине полковника логической службы, а всю жизнь на Шаговой посвятил убогим детям... - Боб Хайт докурил сигарету до фильтра и выкинул окурок.
Потом он откашлялся, закрывая рот рукой, и, пододвинувшись вплотную к Дезидерию и Громоздкому, полностью заслонил спиной рыбу Св. Христофора, сверкающую в Глазах Босха.
Дезидерий посмотрел назад, и ему показалось, что восковое ухо Св. Иеронима налилось розовым. Но цвет этот был какой-то неестественный, с противным ярко-малиновым отливом.
Дезидерий быстро зажмурил и открыл глаза: "Вроде все нормально. Наверное, оптический обман, игра люминесцентных ламп".
- Так вот, приходит на работу ко мне как-то поздним вечером Седой, продолжал пропитавшийся полынным запахом дед, - и начинает рассказывать про своих учеников, которых тогда всего-то с пяток было. Один из них... Как же его звали? То ли Акатов, то ли Акатышев... А может Нимфей Альба? Не помню... Ну, ладно. Ученик тот стихи написал. Про Ледовый Цеппелин. Что, мол, появится какой-то нехороший "пуэрперальный" человек, найдет и раскрутит этот самый Цеппелин наоборот, и тогда вся жизнь изменится. И, представляете, неполноценный слюнокап и в размер попал, и срифмовал! Соколов сначала долго восторгался, а потом мне стихи те прочитал. На улице ветрено и сыро, а в каптерке у меня электрическая плитка яркой спиралью тогда потрескивала. Уютно, сухо и тепло, больничной дезинфекцией только попахивает, но привыкаешь быстро, и глуховатый Соколовский голос: "когда Луна Земле мигает в вечернюю пору спросонья, света пунктиром зияет улица тихого счастья..." Романтика... Всего-то текста я, конечно, не помню, но еще такой отрывочек запал: "...тра-та-та, та-та, белый ветер дует в спину, тара-ра, та-та, бликом сверху рвется нож; он стоит предвечным клином, там-парам, в рамке ночи красный вздох, трам-та-там..." Саша читает по памяти, а у меня, как молния сверкнула в голове, и слова из найденного в либрии томика отчетливо перед глазами проступили: "Если догадливый человек выстрижет у кикиморы волосы на темени крестообразно, она навсегда остается ребенком и продолжает обычный рост дитяти. Непропорциональность форм, кривизна отдельных органов, косоглазие, немота, заикание, слюнотечение, скудная память и ум - вот неизбежные недостатки бывшей кикиморы, которая с возрастом совершенно забывает о своей давней жизни". Приметы-то, приметы! Ведь полностью совпадают с теми детьми, которыми Седой занимается. Я сразу же рассказывать, а он сначала, как и вы, не поверил. "Докажи, - говорит, - уважаемый Боб Хайт, свою рабочую гипотезу, что умственно отсталые дети - это бывшие кикиморы".
- Дурдом какой-то. Катышки-окатышки со стихами. Нимфеи, кикиморы, дебилы-имбецилы, слюна рекой, сдвинутый мозгоклюй в тапочках...
Громоздкий размял затекшие ноги.
- Слышь, Дезидерий, чего мы это все слушаем? Может, рассосемся, а? Посыпали-ка по домам, а? Мне еще смычок канифолить.
- Подожди, Громоздкий. Интересно, чем закончится.
Дезидерию почему-то был очень симпатичен полынный старик, который и рассказывал, в общем-то, очень занимательно, и почему-то напомнил его собственного деда.
- Давай дослушаем.
- Послушайте, послушайте. Немного уж осталось. - Боб Хайт погладил бороду, и чуть слышно пробурчал сквозь ладонь: "Радужному Валету приятственно делиться - будущим рыцарям толкование сгодится".
- В общем, купил я в парикмахерской у Сюповия ручную машинку для стрижки. Дождались мы с Соколовым ночи третьего лунного дня и отправились за гаражи напротив Моргалия. Для оберега полынью натерлись, и карманы набили - это я тоже из той книги взял. Сели на старую трубу, к бетонной стене прислонились, сидим, ждем. Напротив куст сирени отцветшей. Ветерок шевелит ветки, успокаивает. Долго так сидели... Седой нетерпеливым оказался, - ругался, что, мол, зря все, глупости и пустое времяпровождение, но потом засыпать стал, приумолк. Где-то часа через два, смотрю, вроде как одна отцветшая кисточка сирени толстеть начинает. Протер глаза и внимательней приглядываюсь. И вправду - словно растение изнутри соком накачивают: поникший кончик кисти набухает, перемычка образуется, тельце отделяется, тоже растет, выступы по краям вылезают. Ба, в лунном свете уже человекообразная фигурка! Странная такая, пузатенькая, ручки тонюсенькие, кривенькие, башка большая к земле весь куст клонит. Я Седого в бок ткнул: смотри, мол, что делается. А фигурка уже с куста спрыгнула и к нам шасть! И голоском скворчит: "Полынь или петрушка?" Слышу, Седой хрипит: "пе-етрушка"... Потом оправдывался, что как бы приманить кикимору хотел, а я думаю - просто спросонья слова перепутал... Ну, она сразу к нему на колени прыг и пищит: "ты мой, душка!" Но носом зашмыгала, замешкалась, видно, полынный запах почувствовала. А с меня оцепенение враз спало, я ее, чуфырлу, за шею цапнул и машинкой вдоль затылка в два приклада крест накрест жидкие волосенки выстриг. Задергалась, тельце внутренним светом засверкало, засеребрилось ярко так, даже глаза закрыть пришлось, а когда открыл, то на коленях у напарника мальчонка лет семи сидел. Я парнишке в лицо фонариком посветил: язык наружу вываливается, лыбется по-дурацки, зуба переднего нет. Из носа течет, и слюна из уголка рта вожжой тянется по подбородку, а кулачок ко рту тянет - кусочек пергамента с выпуклыми синюшными значками сжимает. Еле отняли. Не хотел, бедолага, расставаться, мычал и плакал, словно ценность какая. Человеком сделался, а речь-то потерял... Соколов Витей Пляскиным парнишку назвал и в интернат к себе определил. Первенец он у нас был. Потом еще штук пятнадцать таким же образом обработали. Ловкость и сноровку приобрели...
- Неужели все, которые в Полуактовом живут и учатся, бывшие кикиморы из района Шаговой? - Рассказ Боба Хайта был настолько занимателен, что даже скептик Громоздкий заинтересовался.
- Нет, конечно, не все. - Дед глубоко вздохнул и поднялся, придерживая баян.
- Но процентов семьдесят - наши. И вот, что я вам, ребятки, еще скажу. За последние два года количество кикимор увеличилось. Двух поймаем, а четыре убегут в сторону Самолетки. И так каждый раз! На кустах сразу по несколько штук вырастает - попробуй, угонись! Соколов говорит, что упущенные кикиморы в подземелье Самолетки прячутся. Хорошо, если только магний там жгут и греются белым пламенем... Да, уж... То ли мы с напарником постарели, то ли что-то в ауре здешних мест изменилось, но не справляемся... А вчера пропажу обнаружил. Стригущая машинка исчезла. Вот ведь вопрос вопросов: кому она могла понадобиться? А?
И в этот момент подсветка Глаз Босха мигнула и потухла.
Лишь желтые шары уличных фонарей, протянувшихся редкими висячими бусами над проезжей частью, освещали Шаговую улицу.
Сгусток надвигающейся ночи тенью придорожных кустов полностью скрыл стоявшего рядом с ребятами Боба Хайта, и Дезидерий с Громоздким услышали из темноты: "йокнутый зверек по горбатого третьей лопатке, трамвайным гвоздем извлеченной керосинным вошебойником, обозначит вторую встречу".
Когда через несколько секунд электрическое питание в витринах дома Семь-Девять восстановилось, и в Глазах Босха опять засветились люминесцентные лампы, то рядом с приятелями уже никого не было, а издалека доносились слабые баянные переливы и обрывки песни: "скажи мне, Ра-адуги Валет, скажи, бро-одяга: какое будет вскрыто га-ало?... бро-одяга в переплете тем пристанище туманного Ва-алета, и тем не будет ма-ало ... бро-одяга с близнецом - па-астельное слияние по цве-ету..."
3
После окончания Суриковского института Мотляр устроился в художественный комбинат и, в соответствии с заказами, мастерил маслом портреты известных деятелей науки и искусства. Да-да, именно мастерил, потому что такая работа была скорее сродни ремеслу, чем искусству.
Накануне вечером Мотляр засиделся допоздна, заканчивая бакенбарды Николая Ивановича Пирогова. Намечался юбилей знаменитого хирурга и анатома, и надо было срочно сдать работу для дома культуры сотрудников больницы Крестокрасные Дебри.
Бакенбарды получились отменные - волосок к волоску, несмотря на то, что срисовывались с репродукции из старого учебника.
Удовлетворенный сделанным, Мотляр не поехал домой, было уже далеко за полночь, а устроился спать здесь же, в своей мастерской, расположенной в стеклянной пристройке на крыше дома Семь-Девять.
Предположение о том, что сон будет крепкий и долгий, как и всегда после интенсивной работы, не оправдалось. Почти всю недолгую ночь под Мотляром скрипели пружины старого диванчика - художник слишком часто переворачивался с боку на бок, безуспешно пытаясь заснуть.
В те короткие минуты сна, которые удалось буквально урвать, ему почему-то мерещились бесконечные поля с торчащими тут и там среди редких кустиков полыни разнокалиберными рубиновыми мордочками морских свинок, которые быстро-быстро шевелили носиками и пытались втянуть вместе с густым нездешним воздухом и портреты, созданные им за несколько лет работы, и даже его собственное, художника Мотляра, тело, сухим осенним листом вместе с холстами планировавшее над ирреальными просторами тех полей.
Он просыпался несчетное количество раз, пальцами отдирал ветхую простыню, приклеившуюся к покрытой холодным потом спине, и безуспешно пытался понять: почему же ему снятся красные морские свинки?
"Зря я вчера не закрыл окно. Наверное, меня просквозило", - с такими мыслями Мотляр встал очень рано, сварил крепкий кофе и перед первым глотком положил в рот таблетку аспирина.
С чашкой в руке он подошел к подрамнику и откинул ткань, укрывавшую холст.
- Ой! - рука портретиста дрогнула, и горячий кофе плеснул на голые ноги.
На холсте, вместо изображения Пирогова, уже почти родного и дорогого Николая Ивановича, всем известного бакенбардистого медика, красовался рыжий карлик с кованым сундучком.
Мотляр поставил чашку, взял шпатель и, сдирая еще не просохшую краску, провел жирную черту над головой карлика.
Карлик вздрогнул, схватился рукой за черту, как за гимнастическую перекладину, размахнулся сундучком, как противовесом, и выпрыгнул из картины на пол студии.
- Похоже на белую горячку. А ведь три года не пил. Неужели кодирование уже закончилось? - Мотляр судорожно сглотнул, наклонился и поскреб облитую кофе ногу.
- Еще не хватало, чтобы этот глюк заговорил.
И тут же рыжий человечек, так споро вылезший из картины, действительно заговорил.
- Что ж ты думаешь, я безгласен? Отнюдь нет. Разреши представиться. Мое имя на твоем языке созвучно следующему словосочетанию: Карлик Юрик Керосинин. - Гость поставил сундучок и принялся растирать поясницу.
- Так и называй меня впредь.
- Да, это, конечно, мне много что говорит! - Было непохоже, что карлик плод фантазии и расстроенного посталкогольного воображения - уж очень естественно он себя вел.
Художник пододвинул ногой трехногую табуретку и присел.
- Погоди, дай мне немного прийти в себя. Путь-то нелегкий был. - Карлик Юрик согнулся, потом быстро разогнулся и сел на свой сундучок.
Мотляр принялся разглядывать гостя.
Ростом Керосинин был около метра, а одет в красное трико с золотой расшивкой и фиолетовую курточку, отороченную беличьим мехом. Большую голову украшала копна кучерявых огненно-рыжих волос. Серые глаза под выступающими надбровными дугами, плавно переходящими в мужественные скулы, казалось, составляли единое целое с широким и плоским, утиным носом, раскладывавшимся шатром носогубной складки надо ртом. Подбородок делился на две части глубокой вертикальной бороздой.
В общем, гость очень походил на рыжеволосого, умудренного опытом и закаленного в боях, но миниатюрного викинга.
Художнику вдруг захотелось сидеть сейчас не в душной и пыльной, утренней мастерской, а где-нибудь на опушке дремучего леса, около в сумерках догорающего костра, рядом с большим деревом и слушать неспешные рассказы о рыцарях, дамах и королях.
- Дело в том, что я, как первосущность, родом из древнего рода нибелунгов, - немного отдохнув, начал рассказывать Карлик Юрик Керосинин, а Мотляр подумал: "Интуиция-то меня не подвела - нибелунги, сражения, мечи и латы, " и стал внимательно слушать.
- Давным-давно наше племя было многочисленно и владело множеством секретов бытия. А основным нашим занятием была добыча золота. Священного золота... И в этот металл мы вкладывали всю нашу мудрость.
- Как это "вкладывали в металл"? Не понимаю. - Мотляр отхлебнул кофе, а карлик покосился на чашку, вздохнул и продолжил.
- Ну, видишь ли, кроме материального мира существует еще мир творческий, где много значит симметрия стихий добра и зла. Они ведь распределены строго в соответствии с симметричной конструкцией сфер. И конструкция такова: Огонь-Вода-Земля-Металл-Дерево. Конечно, названия эти лишь относительно определяют сущность каждой из сфер. Огонь - игристость и искрометность. Вода плавность процесса. Металл - желанная жесткость. Дерево - стройность силовых струй. В каждой из сфер есть своя доля положительного и отрицательного, но в целом они уравновешивают друг друга... Впрочем, ты-то, как художник, это знаешь, или хотя бы интуитивно чувствуешь.
С почти механическим щелканьем карлик поскреб в глубине своей густой шевелюры.
- Понятно. Вода тушит огонь, металл рубит дерево. А Земля?
Мотляр встал и задернул шторы - солнце уже поднялось над шпилем Ристалия, и яркие лучики разметили множество прямых тропок в пыльном воздухе студии. Переливчатая игра образовавшихся световых спиц отвлекала и мешала художнику слушать гостя.
- Земля есть организующее начало, центр симметрии. - Карлик Юрик Керосинин почесал пятерней затылок.
- Ведь Земля... Слушай, а у тебя не будет грамм двести керосина?
4
Пасмурным июньским днем Витя Пляскин бесцельно брел по безлюдному Полуактовому переулку.
Очень мелкие, совсем нечувствительные для кожи лица, капли дождя покрывали также прозрачными пупырышками несмачиваемую ткань темно-синей курточки, пошитой из купола старого солнцезащитного зонтика на уроке труда.
Курточка была мала, и голые Витины запястья сверкали розовыми несъемными браслетами, когда при каждом шаге длинные руки сами собой выписывали в воздухе дрожащие конуса...
"Вместо Седого теперь назначат нового директора...
Соколов был хороший.
Добрый и ласковый.
Теплый и уютный.
Особенно по понедельникам, когда после домашнего воскресного отдыха не пах полынью...
Зачем, ну, зачем, Седой раскладывал в интернате метелки этой противной травы?
Везде.
Везде.
Пыльные пересохшие стебли в углах всех комнат, между оконными рамами и на подоконниках, и даже в спортзале под матами...
Седой говорил, что для здоровья, и от паразитов очень помогает...
Такой ботаник-травник и любитель гербариев лучше бы разбросал разные сушеные цветочки.
А для запаха бы добавил петрушку.
Совсем не горькую...
Симпатичненькую петрушечку...
Но все равно с ним было очень, очень хорошо...
Правда!?..."
Соколов-Седой часто разговаривал с учениками. Немногие из умственно отсталых детей могли членораздельно и связно отвечать ему, беседы скорее напоминали монологи, но все ребята чувствовали, как при звуках голоса пожилого директора какие-то невидимые разноцветные ниточки начинают кружиться вокруг.
По мере продолжения разговора, ниточки переплетались, стягивались, и, в конце концов, тело ученика оказывалось сначала укутано, а потом спеленато теплой, нежной тканью.
Все проблемы и неприятности оказывались за пределами разноцветной, переливчато-радужной оболочки, и подопечные директора Имбецилия, обретя недостающую уверенность в своих силах, шаркая ногами в войлочных тапочках, уходили спокойные и умиротворенные...
"А какой еще будет новый директор?
Присланный страшным Отделочным Отделом...
А Седого уже никогда не будет рядом...
Уберут из вестибюля большие фанерные ящики со сменными тапочками на тесемках...
По праздникам отменят утренники с танцами под баян бородатого Бобика Хайтика...
Бобик Хайтик тоже хороший.
Он как половинка Седого.
Он лучший друг директора.
Или они вместе один друг из двух половинок?
Правда!?...
Утренники тоже хорошие...
На утреннике можно придумывать свой собственный танец.
Витюшин танец всегда был самый лучший.
И название хорошее.
Правда!?...
Танец Седого Кенгуру с Торчащим из Сумки Живота Гнутым Клювом Птицы Киви.
Или Кыви?..."
Витя Пляскин остановился.
Полуактовый переулок вывел ученика на небольшую, мощеную белым камнем площадь.
Сквозь катарактную пелену моросящего дождя Витя разглядел, что справа, темным зевом, обрамленным зарослями кустов, начинался другой переулок.
В левом дальнем углу почти квадратной площади располагалась полукруглая, ракушкообразная постройка, с запертыми железными дверями и матерчатой лентой-лозунгом под самой крышей.
Лозунг был стар и мокр, и, кроме большой белесой буквы, напоминающей одновременно и "К", и "Ч", ничего разобрать не представлялось возможным.
Большая сидящая скульптура из дерева занимала центр площади.
Прямо на Витю, были обращены ее слишком искусственные в отсутствие радужки, черные-пречерные зрачки безрадостных глаз.
Две бездонные точечные ямки на огромных белоснежных белках навыкате.
Левая рука изваяния опиралась на колено, а согнутая в двух локтях правая указательным пальцем касалась щеки...
А в это время глубоко под изваянием, в небольшой круглой комнатке лембой Катастрофный взялся за ручки старого перископа.
Рядом стоял лембой Ишача.
На щеке у Ишачи пламенело фосфоресцирующее оранжевое пятно в форме продолговатого яйца, а на шее висел кожаный мешочек.
В руках он сжимал большой микрофон и точеный деревянный пульт дистанционного управления с единственной красной кнопкой.
Перекрученные пружинки приборных проводов протянулись паутинками в полумраке помещения - их пересекающиеся пучки прятались в подвешенном к потолку полипе перископа.
- Ага, Ишача, вижу! Есть еще одна! По походке - явно бывшая минус первая. Давай-ка попробуем! - Катастрофный взял микрофон у Ишачи и дал отмашку рукой.
- Запускай Пимена!
Ишача нажал красную кнопку, а Катастрофный поднес ко рту микрофон...
Наверху, в постаменте статуи, что-то щелкнуло, со скрипом сомкнулись и разомкнулись веки гигантских очей, выпуклые белки изваяния запульсировали.
Набухшая от дождевой воды, деревянная рука с длинным указательным пальцем разогнулась и начала тянуться в сторону застывшего Вити Пляскина.
- Го-во-ри, быв-шая ми-нус пер-вая пози-ция, ку-да дела пер-га-мент?
По площади реверберацией растекся растянутый рык.
- Где сек-ретик с фор-мулой?
Казалось, что рычит каждый камень на мостовой, и под этот рык немой ученик Имбецилия вдруг почувствовал, что вот-вот заговорит.
И Витя Пляскин, уже начавший превращаться в Кикпляскина и возвращаться в минус первую позицию, как со стороны, услышал тонкий собственный голосок: "Бобик Хайтик и Седой сделали секретик во дворе Моргалия под левым корнем старого конского каштана, рядом с разветвлением".
5
- Керосина? Зачем тебе керосин?
Неожиданная просьба Карлика Юрика застала врасплох художника Мотляра. В ней не было ничего романтического.
- Каждый раз, попадая в ваш мир, я подвергаюсь страшной атаке вшей.
Карлик зачесался обеими руками.
- Вот уж, казалось бы, материализуешься в гигиенически чистом месте, а все равно через несколько минут эти чесуны появляются. Откуда только берутся! Хоть они сейчас примерно вдвое меньше по размеру, чем во времена нашего расцвета, но числом побольше их стало. И, все как одна, сразу на меня залезают! И кусают! Кошмар какой-то!
Мотляр вспомнил, что недавно прочитал нечто очень занимательное в одном журнале. Там весьма серьезно утверждалось, что по своему поведению вошь - одно из наидостойнейших и сверхразборчивых животных, поскольку нападает в первую очередь на людей благородных, честных и добрых.