Расстались они едва ли не врагами. Но затем все пошло лучше, чем того можно было ожидать после столь раздраженного разговора, и в немалой степени этому способствовало письмо, которое на следующий день Шах прислал госпоже фон Карайон. Он чистосердечно признавал свою вину, оправдывал себя, как и во время злополучного разговора, неожиданностью, смятением духа, причем все его слова теперь звучали сердечнее и теплее. Да, врожденная честность, вероятно, принудила его сказать больше, чем должно и можно было сказать. Дальше он говорил о своей любви к Виктуар, обходя, преднамеренно или случайно, все заверения в почтении и преклонении перед ее душевными качествами, причиняющие столь острую боль, когда от тебя ждут обыкновенного признания в сердечной склонности. Виктуар жадно внимала каждому слову, а мамa, отложив письмо, не без растроганности увидела, что две минуты счастья вернули ее бедной дочери надежду, а вместе с надеждой утраченный румянец и блеск глаз. Больная сияла, чувствовала себя совсем здоровой, так что госпожа фон Карайон не смогла удержаться от восклицания:
- Какая ты красивая, Виктуар!
Шах в тот же день получил ответную записку; в ней старая его подруга откровенно высказывала свою радость. Пусть он забудет горькие слова, сорвавшиеся у нее с языка; он знает ее живой характер и простит ее за то, что она не сумела сдержаться. Вообще же ничего важного, ничего существенного еще не упущено, и если говорят, что из радости прорастает беда, значит, бывает и наоборот.
Жертву, которая требуется от нее, она приносит охотно, поскольку от этой жертвы зависит счастье любимой дочери.
Шах, прочитав это письмецо, долго перекладывал его из руки в руку; смешанные чувства, видимо, одолевали его. Говоря в своем письме о Виктуар, он проникся тем доброжелательным к ней отношением, в котором вряд ли кто-нибудь мог ей отказать. И (он хорошо это помнил) в самых живых выражениях о нем распространялся. Но то, к чему вновь призывала его подруга, значило больше и называлось: свадьбой, браком - словами, самое звучанье которых с давних пор пугало его. Брак! И брак с кем? С красавицей, прошедшей, как изволил выразиться принц, «через огонь чистилища». «Но я-то,- продолжал он эту беседу с, самим собой,- ведь не разделяю точки зрения принца, я не сторонник «очистительных процессов», когда не знаешь, что больше, проигрыш или выигрыш, и если бы я даже заставил себя согласиться с его точкой зрения, то свет ведь я заставить не могу. Я буду беззащитен перед насмешками и остротами однополчан, да мне и самому отчетливо представляется комедия счастливейшего «сельского брака», что, как фиалка, цветет в глуши. Я наперед знаю, что будет: я выхожу в отставку, перебираюсь в Вутенов, занимаюсь пахотой, мелиорацией, дергаю рапс или сурепицу и изо всех сил стараюсь быть верным мужем. Какая жизнь! Какое будущее! Одно воскресенье - проповедь, другое - эпистола, а на неделе - вист en trois[62], с неизменным партнером - пастором. Однажды в соседнем городишке проездом оказывается принц, возможно, принц Луи собственной персоной; он дожидается, покуда меняют лошадей, а я дожидаюсь его у городских ворот или на постоялом дворе. Окинув меня критическим взглядом, принц милостиво спрашивает: «Как дела?» А на его лице при этом написано: «О, боже, во что могут превратить человека какие-нибудь три года». Три года… а если не три, а тридцать?»
Он расхаживал взад и вперед по комнате и вдруг остановился перед зеркальной консолью, на которую положил письмо, когда произносил свой монолог. Взял его, положил обратно, снова взял… «Моя судьба. Да, «момент решает». Так, помнится, она писала. Разве могла она знать, что произойдет? Могла этого хотеть? Фу, Шах, не клевещи на прелестное создание. Ты виноват во всем. Твоя вина и есть твоя судьба. Значит, надо нести ее бремя».
Он позвонил, отдал распоряжения слуге и отправился к Карайонам.
Разговор с самим собой, казалось, снял с него непосильную тяжесть.
Со своей старой подругой он говорил теперь естественно, почти сердечно, так, что даже маленькое облачко не затемнило восстановленного доверия госпожи фон Карайон. Шах со всем соглашался. Через неделю помолвка, через три недели - свадьба. Сразу же после свадьбы молодая чета уезжает в Италию и возвращается на родину не ранее чем через год - Шах в столицу, Виктуар в Вутенов, старинное родовое поместье, о котором она (однажды побывав там еще при жизни матери Шаха) доныне вспоминает с теплом и восхищением. Пусть земли теперь сданы в аренду, дворец все равно пустует и готов к приезду хозяев.
Решив все вопросы, они расстались. Солнце озарило дом Карайонов, и Виктуар позабыла все предыдущие горести.
Успокоился и Шах. Снова увидеть Италию, после того как он несколько лет назад побывал там, было его страстной мечтой, и вот теперь она воплощается в жизнь. А вернутся они домой, что ж, из предполагаемого двойного хозяйства можно будет извлечь немало пользы и выгоды. Виктуар привержена к тишине и сельской жизни. Время от времени он будет брать отпуск и в экипаже или верхом ездить в Вутенов. Вдвоем они станут бродить по полям и беседовать. О, на это Виктуар мастерица, она умна и чиста в то же время. А через год или два, пусть даже через три, рана заживет, все будет предано забвению. Люди легко забывают, а светские люди тем паче. И тогда они въедут в угловой дом на Вильгельмплац, и оба будут радоваться возвращению в привычные условия жизни, как возвращению на родину. Все горькое останется позади, корабль его жизни не разобьется о риф комического.
Бедняга Шах! Звезды сулили ему иную участь.
Не прошло еще недели, по истечении каковой должна была быть объявлена помолвка, как он получил письмо с полным перечислением всех его титулов, запечатанное большой красной печатью. В первый момент он принял его за официальное послание (возможно, новое высокое назначение) и не сразу вскрыл конверт, желая продлить предвкушение радости. Но откуда оно? От кого? Взглянув на печать, он тотчас же заметил, что это вовсе не печать, а оттиск геммы. Странно. Шах разорвал конверт, оттуда выпал рисунок - гравированный набросок с подписью: «Le choix du Schach». Он машинально повторил эти слова, не разобравшись еще ни в их значении, ни даже в самом рисунке, но вдруг почуял опасность, нападение из-за угла. Взяв себя в руки, он понял, что первое чувство его не обмануло. На троне под балдахином сидел персидский шах, это можно было заключить уже по его высокой барашковой шапке, на нижней же ступеньке трона стояли две женщины, трепетно дожидаясь мгновенья, когда он, владыка, холодно и надменно взирающий с высоты престола, остановит свой выбор на одной из них. Между тем персидский шах, увы, был не кто иной, как наш Шах, что подтверждалось разительным портретным сходством, тогда как лица обеих женщин, подъявших к нему вопрошающий взор, были набросаны куда небрежнее, но все же не на столько, чтобы в них нельзя было узнать госпожу фон Карайон и Виктуар. Значит, не более и не менее как карикатура! Его отношения с матерью и дочерью Карайон сделались достоянием городской молвы, и кто-то из его завистников и врагов, а их у него было более чем достаточно, воспользовался случаем удовлетворить свою злобную прихоть.
Шах дрожал от стыда и гнева, кровь бросилась ему в голову, казалось, его вот-вот хватит удар.
Подчиняясь естественному стремлению к движению, воздуху, а может быть, полагая, что последняя стрела еще осталась в колчане, он схватил кивер, шпагу и выбежал из дому. Встречи, светская болтовня, наверно, развлекут его, возвратят ему душевный покой. Да и что тут такого в конце концов? Акт мелочной мести.
Прохладный воздух благотворно на него подействовал, дышать стало легче, хорошее настроение уже возвращалось к нему, когда, свернув с Вильгельмплац на Унтер-ден-Линден, Шах перешел на тенистую сторону, чтобы перекинуться словечком-другим со старыми знакомыми, которых он там приметил. Те, однако, уклонились от разговора, и вид у них был явно смущенный. Подошел Цитен, небрежно кивнул головой, и мина у него при этом - если все не было наваждением - была самая язвительная. Шах смотрел ему вслед, раздумывая, что может значить наглость одного и смущение других, как вдруг, на какую-нибудь сотню шагов выше, заметил необычное скопление народа перед лавкой торговца картинами. Люди смеялись, переговаривались, казалось спрашивая друг друга: «Что это, собственно, такое?» Шах, обойдя толпу, бросил взгляд поверх голов и все понял. В среднем окне была выставлена та самая карикатура, под которой красным карандашом была обозначена нарочито низкая цена.
Итак, это заговор.
У него не хватило сил продолжать свою прогулку, и он вернулся домой.
В полдень Зандер получил записку от Бюлова:
«Милый Зандер. Мне только что принесли карикатуру на Шаха и дам Карайон. Думая, что Вам она еще не знакома, прилагаю ее к этой записке. Прошу Вас, разведайте, как и откуда она возникла. Вы же знаете Берлин как свои пять пальцев. Я лично возмущен. Не из-за Шаха, он этого «шаха персидского», в общем-то, заслужил, но из-за дам Карайон. Виктуар, достойная любви и уважения, выставлена на посмеяние толпы! Все плохое мы перенимаем от французов и проходим мимо того хорошего, что у них есть, gentilezza[63], например.
Ваш Б.».
Зандер бегло взглянул на картинку, ему уже известную, сел за свою конторку и настрочил ответ:
«Mon general![64] Я не стану разведывать, «как и откуда», ибо мне все стало известно само собой. Дня три-четыре назад в мою контору явился человек и осведомился, согласен ли я взять в свои руки распространение кое-каких рисунков. Увидев, о чем идет речь, я отклонил предложение. Он принес три листа, среди них «Le choix du Schach». Господин, явившийся ко мне, выдавал себя за иностранца, но, несмотря на старанье коверкать язык, говорил по-немецки так хорошо, что я понял: это только маска. Многие из круга принца Р. недовольны его интрижкой с принцессой, полагаю, это их рук дело. Если мое предположение ошибочно, значит, постарались его однополчане. Он отнюдь не их любимец. Кто держится особняком, добрых чувств не возбуждает. Все бы это было не важно, если бы, как вы правильно изволили заметить, не Карайоны. Из-за них я и намерен подать жалобу, ибо эта история вряд ли ограничится одной злобной карикатурой. Вскоре, надо думать, появятся и две другие, о коих я упомянул вначале. В этой анонимной атаке все тонко рассчитано, неглупа и сама мысль давать яд небольшими порциями. Все равно он свое дело сделает, и ждать нам остается только одного: как это произойдет.
Tout а vous[65] 3.».
И правда, опасения, высказанные Зандером в письме к Бюлову, оказались справедливыми. С перерывами в два дня, точно приступы лихорадки, появились оба других рисунка; так же как и первый, их покупали все прохожие или, по крайней мере, глядели на них и их обсуждали. Проблема «Шах - Карайоны» за одну ночь сделалась cause celebre[66], хотя любопытная публика знала разве что половину всего происходящего. Шах, говорили люди, отвернулся от красавицы матери, предпочтя ей некрасивую дочь. Каких только ни строилось предположений относительно мотивов его поступка, но до истины никто не додумался.
Шах получил и два остальных рисунка в запечатанном конверте. Печать была та же самая. Второй листок именовался «La gazza ladra», иначе «Шах - сорока-воровка». На нем была изображена сорока, она разглядывала два кольца неодинаковой ценности и вынимала из шкатулки то, что похуже.
Самым обидным из рисунков, пожалуй, был тот, на котором изображался салон госпожи фон Карайон. На столе там стояла шахматная доска, фигуры были опрокинуты, как бы после проигрыша,-чтобы подчеркнуть поражение. За столом сидела Виктуар (сходство было отлично схвачено), у ее ног - Шах, в барашковой шапке первого рисунка, но на сей раз измятой и потрепанной. Внизу подпись: «Шах - мат».
Цель этих повторных атак была достигнута вполне. Шах велел всем говорить, что он болен, никого не принимал и подал прошение об отпуске, немедленно удовлетворенное его командиром, полковником фон Шверином.
Так и получилось, что в тот самый день, когда, согласно обоюдной договоренности, должно было состояться оглашение, Шах покинул Берлин. Он отбыл в свое имение, не попрощавшись с Карайонами (в доме которых не был все это время).