Несмотря на то, что императрица пришла к полному примирению со своим любимцем, и впредь тот выступал откровенным противником Лестока, последний, тем не менее, удержал за собой влияние на Елизавету и, как он сам при всяком удобном случае заявлял, был в нем абсолютно уверен; и не потому, надо сказать, что прекрасная женщина, которую он возвел на трон, ежедневно его в этом заверяла, а потому, что он очень хорошо понимал, что она, пока он жив, никогда не решится доверить себя другому врачу и прежде всего не доверит кому-то другому пускать себе кровь.
До сих пор маленький энергичный француз по-прежнему добивался от нее всего, и это лишало его противников возможности отвоевать для себя хотя бы самый скромный плацдарм. Бестужев, ненавидевший прусского короля и усматривавший единственную выгоду России только в альянсе с Голландией, Англией и Австрией, тщетно пытался склонить императрицу к своей точке зрения. Лесток, состоявший на французском денежном содержании, всякий раз решительно перечеркивал любые его политические интриги как в отношении Шведской, так и в отношении Силезской войн[63] , последняя как раз разгорелась между Фридрихом Великим и Марией-Терезией.
И в то время, когда министрам нередко приходилось ждать целую неделю, чтобы в итоге удостоиться пятнадцатиминутной аудиенции у царицы, та ежедневно по многу часов проводила в обществе Лестока, что значительно облегчало ему возможность расстраивать все планы Бестужева и других противников.
Борьба партий стала гораздо ожесточеннее к тому времени, когда в марте тысяча семьсот сорок второго года царица в сопровождении принца Голштейнского и всего двора отправилась в Первопрестольную, где должна была состояться ее торжественная коронация. То, в какой форме политические интриги инсценировались при дворе прекрасной шахини, нередко приобретало характер бурлескного комизма. За время путешествия Бестужеву и Шувалову удалось-таки настроить императрицу против Пруссии. Однако вскоре после прибытия в слободу, где располагалась ее резиденция, на их беду у царицы случились жестокие колики. Тут снова на первом месте оказался Лесток, «милый добрый Лесток», и уже через несколько дней он действительно сумел организовать маркизу де ля Шетарди тайную аудиенцию в спальных покоях монархини. Когда же по выздоровлении к ней впервые допустили министров, и Бестужев, уверенный в своей полной победе над влиянием Швеции и Пруссии, начал было опять крутить свою антифранцузскую шарманку, он был перебит Елизаветой и к вящему своему удивлению услышал от нее заявление, что она-де считает дружбу с Францией сколь искренней, столь и полезной; она получила, в частности, так много доказательств приверженности ей маркиза де ля Шетарди, что отныне больше не сомневается в нем.
Бестужев прекрасно знал, что за симпатию царицы французским посланником в свое время было отвалено шесть тысяч дукатов, выданных ей в качестве задатка в тот момент, когда она решилась захватить в свои руки бразды правления, и что ее склонность к Франции является результатом происков Лестока, неустанно старающегося объяснить ей, равно как и ее окружению, все преимущества этой связи. Вице-канцлер, однако, сам не отважился открыто выступить против маленького француза, но использовал для этой цели запальчивого, а потому неосторожного великого канцлера Черкасского. Он до тех пор внушал ему мысль, что его достоинство страдает от происков лейб-медика, пока великий канцлер в конце концов не потребовал у императрицы аудиенции и, закусив удила, не бросился в лобовую атаку на Лестока, уже не считаясь ни с кем. Он доказывал, что дукаты, которые тот проигрывал тысячами, были получены им от маркиза де ля Шетарди, называл того оплачиваемым Францией шпионом и государственным изменником, он просил Елизавету либо запретить Лестоку всякое вмешательство в государственные дела, особенно в вопросы внешней политики, либо, если уж вследствие собственного доверия она ставит его на одну доску с министрами или тем паче отдает ему предпочтение перед ними, лучше сразу же пригласить его в Государственный совет, чем ежедневно из-за его уловок ставить под вопрос работу министерства. Бестужев был достаточно умен, чтобы до поры до времени занимать нейтральную позицию, ибо он ясно осознавал, что при всеобщем ожесточении против Лестока положение того в перспективе достаточно шатко.
Воспользовавшись ближайшим удобным случаем, Елизавета потребовала от Лестока объяснений, однако тот защищался весьма искусно. Его враги, заявил он, ничего другого не могут поставить ему в вину, кроме его общения с маркизом де ля Шетарди. Однако он совершенно никакого секрета не делает из того, что любит хорошее общество, какое лучше, чем у французского посла, не найти, там можно в свое удовольствие побеседовать, вкусно поесть, выпить и поиграть в карты; он также открыто признает, что считает себя очень обязанным маркизу за те денежные авансы и услуги, которые тот оказал его повелительнице. И наконец, он просто убежден, что только слепота и своекорыстие могли бы столь активно противиться дружбе России с Францией. Выгода последней целиком быть на стороне царицы. Что же касается порядочности самого великого канцлера, то и одного примера, было б достаточно, чтобы представить его в правильном свете.
Не так давно, чтобы продлить действие существующих с Россией договоров, к императорскому двору прибывала миссия башкиров. И совершенно очевидно, что политическая мудрость требовала предупредительного обращения с представителями этих богатых и могущественных орд. Тем не менее, Черкасский более двух месяцев продержал посланцев в томительном ожидании, не допуская их на аудиенцию к царице, пока те в конце концов не обратились, дескать, к нему, Лестоку, и не поведали ему свои беды. Нынче ему удалось выяснить причину столь странного, на первый взгляд, поведения великого канцлера. Ларчик открывался просто. Астраханский губернатор Татищев отправил великому канцлеру тридцать тысяч рублей, поскольку опасался, что башкирские посланцы могли подать при дворе ряд справедливых жалоб на его административные злоупотребления. Великий канцлер вообще крайне нерадиво занимается делами, тогда как вице-канцлер, с одной стороны, слишком нерешителен, чтобы самому взяться за них, а с другой, казался совсем не той толковой головой, за которую он поначалу его принимал. Кроме того, он заинтересован австрийским посланником, графом Ботта, блюсти виды его правительства и получил от венгерской королевы двадцать тысяч рублей, чтобы привести Россию в ее лагерь. Время верно покажет, был ли подкуплен он или Бестужев, и чей совет оказался лучше. Ведь именно от австрийского двора в свое время исходил совет объявить Елизавету лжеребенком Петра Великого и упрятать в монастырь.
Елизавета осталась удовлетворена пояснениями дерзкого француза, и дело на сей раз было исчерпано. Тем временем, пока обе партии продолжали враждовать друг с другом, и Россия по этой причине никак не могла занять определенную позицию в австро-прусском споре, царица жила в Москве, целиком посвятив свой досуг удовольствиям, кокетству и любви. Она простила Шувалова, но ее привязанность к неверному начала сильно ослабевать, хотя праздничная атмосфера коронационных недель не позволила ей так быстро осознать произошедшую перемену. Великолепные шествия и военные парады чередовались с развлечениями и праздниками; при этом Елизавета чувствовала себя по-настоящему в своей стихии, она успевала пять-шесть раз в день менять туалеты, самый роскошный надевая всегда после обеденной трапезы, и опять бросалась в водоворот бурных удовольствий, переходя от одного возбуждения к другому.
Самым блестящим праздником оказался тот, который шестого мая тысяча семьсот сорок второго года был устроен в прославление ее коронации и на котором также присутствовал облюбованный ею в наследники ее трона принц Петр Голштейнский. Все европейские державы прислали в Москву своих представителей; больше всего восхищенного любопытства падкой до всякой экзотики толпы вызвал персидский посланник, разодетый с невиданной роскошью. Гостеприимство императрицы по отношению к нему приобрело воистину восточный, расточительнейший характер. До первого июля, когда он давал свой прощальный прием, на него и его бесчисленную свиту было израсходовано триста тысяч рублей.
Единственное в своем роде зрелище представляла собой иллюминация Москвы, устроенная в тот день, когда императрица возвращалась из Кремля в слободу, где находилась ее резиденция.
Озорное настроение подсказало жизнерадостной женщине мысль переодеться этим вечером в мужское платье и в таком виде проехаться верхом по старинному великолепному городу, превращенному в ее честь в море огней. Своим намерением она поделилась с Лестоком, одновременно присовокупив, что во время прогулки завернет и к нему.
Маленький, склонный к интригам француз без долгих размышлений решил воспользоваться в своих целях благоприятным случаем, предоставленным ему прихотью монархини, и продемонстрировать противникам, а заодно и народу, какой высокой благосклонностью пользовались он и французский посол у Елизаветы.
Специально для этой цели царица велела изготовить себе очень изящный костюм; вечером она стояла в нем и с большим удовлетворением рассматривала себя в зеркале. На ней были высокие черные сапоги со шпорами, просторные складчатые панталоны и длиннополый сюртук из зеленого бархата, тесно облегавший ее красивые формы. Последний был богато расшит золотыми шнурами и перехвачен в талии черным кожаным поясом, белый парик венчала казацкая шапка. В таком виде, с нагайкой в руке, вскочила она на коня и нанесла нечаянный визит в дом своего лейб-медика. Лесток весь засиял от удовольствия; он бросился перед милостивой госпожой на колени и поцеловал кончик ее сапога, что она, улыбнувшись, восприняла как нечто само собой разумеющееся; затем он ввел в комнату маркиза де ля Шетарди, а когда царица собралась ехать дальше, для него и Лестока уже стояли наготове две лошади, и они не отказали себе в удовольствии сопровождать прекрасную амазонку в ее верховой прогулке по улицам Москвы.
Сама Елизавета не видела в подобном эскорте ничего дурного, однако этот случай взбудоражил-таки население и с новой силой озлобил противников Лестока.
Вернувшись в слободу, царица сказала своей фаворитке, графине Шуваловой:
– Не знаешь, Лидвина, почему я себе так нравлюсь в этой одежде?
– В этом нет ничего удивительного, – ответила маленькая графиня, – вы выглядите в ней просто неотразимо, все наши кавалеры рядом с вами умерли бы от зависти и ревности.
– Стало быть, ты находишь меня симпатичной, – польщенно промолвила царица.
– Ах, и отчего бы не быть на свете такому красивому мужчине, как вы сейчас, – вздохнула графиня Шувалова, – я бы все отдала за то, чтобы он влюбился в меня!
– Тогда представь, что я и есть этот мужчина, – пошутила Елизавета, – теперь я стану часто появляться в этом костюме и велю изготовить себе и другие мужские одежды, и все только затем, чтобы совершенно очаровать тебя и потом не на жизнь, а на смерть ухаживать за тобой. Шувалов, должно быть, совсем голову потеряет от ревности.
Она присела рядом с прелестной придворной дамой, обняла ее и начала целовать. Если бы в эту минуту кто-нибудь вошел в комнату, он без сомнения бы решил, что застал врасплох любовную парочку, настолько убедительно Елизавета подражала модному пустословию галантных мужчин своего времени и их заверениям в поклонении.
Она опустилась на колени у ног графини, клялась ей в любви и вообще вела себя так, как мог вести себя разве только сгорающий от страсти паж. Воронцов стоял за дверью и слышал сладкую любовную болтовню двух озорничающих женщин, однако войти не осмелился. Через некоторое время к нему присоединился Шувалов. Они по очереди заглядывали в замочную скважину и советовались между собой, что же им предпринять, пока императрица, до сих пор видимая им только со спины, не поднялась наконец и не подошла ближе к двери. Тут ревнивое напряжение обоих разрешилось гомерическим хохотом, они постучали и, получив приглашение войти, кинулись наперебой рассказывать о забавном обмане зрения, заставившем их мучительно страдать добрые четверть часа.
– Да, Иван, – воскликнула Елизавета, – отныне я буду ухаживать за твоей женой и не потерплю соперников; таким образом, я пойду тем же путем, что и ты.
Они еще какое-то время поболтали о том о сем. Наконец красивый казак в зеленой бархатной куртке удалился рука об руку с Шуваловым, а Воронцов остался с прелестной супругой графа. При дворе шахини было все дозволено.
Спустя несколько недель после коронационных торжеств маркиз де ля Шетарди был неожиданно отозван своим двором на родину. Лесток был весьма неприятно озадачен таким поворотом событий, тогда как его противники праздновали триумф; перед отъездом маркиз был буквально засыпан дарами царицы. Кроме положенного министру его ранга прощального презента в двенадцать тысяч рублей, он получил орден святого Андрея, усыпанный бриллиантами редкой величины, крест которого вместе со звездой оценивался в тридцать пять тысяч рублей, благодаря Лестоку табакерку с портретом Елизаветы и перстень с бриллиантом в двадцать один карат, общей стоимостью в тридцать тысяч рублей, и роскошную карету для дальних поездок в придачу; наконец, царица выкупила у него за двадцать тысяч рублей серебряный сервиз и снаряжение для конюшни. В целом он увез с собой во Францию свыше ста пятидесяти тысяч рублей, но зато и несчетные проклятия народа. Старорусская партия, к которой принадлежали Черкасский и Трубецкой, взирала на происходящее при дворе с нарастающим негодованием и прилагала всевозможные усилия к тому, чтобы вывести царицу из-под влияния Лестока и ему подобных временщиков и удержать ее в Москве, где постоянно проживала подавляющая часть русской знати. Лесток же, наоборот, беспрестанно представлял монархине, что в Москве она будет окружена одними недовольными, что здесь она с большей вероятностью, нежели в Петербурге, может пасть жертвой какого-нибудь заговора, и в конце концов склонил-таки ее назначить отъезд на время установления санной дороги.
Между тем гвардейцы в Москве и Санкт-Петербурге, подстрекаемые русской партией, начали творить сущие безобразия. Когда среди них возникло подозрение, что принц Гомбургский и другие нерусские офицеры тайно доносят на них царице, они собрались толпой и принялись угрожать, что ежели происки чужаков не прекратятся, они изрубят на куски всех инородцев.
Таким образом, уже в первый год царствования Елизаветы та основа, на которой зиждился ее трон, начала трещать по всем швам. Она и сама это очень хорошо ощущала, однако не обрела пока силы, необходимой для того, чтобы отбросить в сторону все чувства симпатии и благодарности, владевшие ее добрым сердцем, и с непреклонностью следовать только голосу государственной мудрости.
Праздничный шум затих, и жизнь при дворе снова покатилась по наезженной колее. По воле веселого случая сложилось так, что царицу Елизавету и ее прелестную фаворитку одновременно начала одолевать скука: последней наскучил ее обожатель, камергер Воронцов, а первой – красивый супруг подруги. Графиня Шувалова стала первой из двух женщин, нашедшей в себе мужество распрощаться со своим рыцарем. Чтобы проделать это как можно непринужденнее и избежать постоянных и неминуемых встреч с ним при дворе, она в первых числах сентября покинула слободу и переселилась в ничем не примечательный, но обставленный с азиатской роскошью деревянный дворец в Китай-городе, полученный ею в наследство от отца.
Устроившись здесь, она собрала в большой, украшенной портретами предков зале всю домашнюю прислугу, чтобы ознакомить ее со своим образом жизни и распорядком. Дворецкий по очереди представлял ей крепостных слуг, называя их обязанности и описывая их таланты и свойства. Несколько в стороне от челяди, стоявшей со смесью смирения и любопытства перед госпожой, она заметила молодого человека редкой красоты, который тотчас привлек к себе ее внимание. Ладный, крепкого телосложения, с тонкими, напоминающими восточные чертами загорелого лица, обрамленного длинными темными волосами и черной округлой бородкой, он, несмотря на простую одежду, казалось, не принадлежал к слугам, но все же его скромное, едва ли не робкое поведение не позволяло причислить его и к людям свободным.
– Кто этот юноша там? – вполголоса спросила графиня дворецкого. – Он не похож на крепостного, однако пришел меня приветствовать вместе с другими.
– Это его обязанность, – ответил старик, – ибо, будучи, без сомнения, лучше всех остальных слуг, он, тем не менее, тоже всего лишь твой холоп, покорный твоей воле.
– Как его зовут, и откуда у него этот костюм, эта благородная осанка и это осмысленное поведение? – продолжала расспрашивать графиня.
– Его имя Алексей Разумовский[64] , – молвил в ответ дворецкий, – сын украинских крестьян, он был привезен в Москву нашим милостивым барином, твоим покойным батюшкой, потому что тот обнаружил в нем редкие дарования и изумительный голос. Алексей стал ему вместо сына, хорошие учителя преподавали ему науки и обучали пению; милостивый барин очень его любил.
– Как же так получилось, что он не выправил ему отпускную грамоту?
– То, что он собирался освободить его, об этом в доме было известно каждому, но, как то часто случается с подобными намерениями, у барина все никак не доходили до этого руки, а потом он вдруг скоропостижно скончался.
– Стало быть, Алексей мой холоп?
– Да, так оно и есть, на законном основании.
– Хорошо.
Графиня продолжила отдавать людям распоряжения. Закончив, она отпустила их, а Разумовскому велела остаться.
– Подойди ближе, – приказала она.
Он повиновался и остановился в двух шагах от нее.
– Ты производишь впечатление образованного человека, – сказала она, – как я слышала, ты усвоил многие знания, чем едва ли могут похвастаться наши графы и князья.
– Да, госпожа, твой покойный батюшка был ко мне очень милостив.
– Почему же в таком случае он не подарил тебе волю?
– Он и без того предостаточно облагодетельствовал меня.
– Каким образом?
– Он открыл мне слово Божье и сделал доступным людской мир, он позволил мне заглянуть в прошлое, познакомил меня с древними историями нашей державы, чужеземных стран и народов.
– И это представляется тебе счастьем?
– Несомненно.
– А я считаю это подлинным несчастьем в твоем положении, – воскликнула графиня Шувалова. – А вот, если бы я оказалась не столь милостивой к тебе, как мой отец, и, невзирая на твое образование, просто использовала бы тебя для службы себе наравне с остальными, что тогда?
– Тогда истина все же осталась бы истиной, – проговорил Алексей Разумовский с серьезностью, в которой слышалось что-то торжественное, – а знание осталось бы знанием и помогало бы мне легче переносить свою участь.
– Ты полагаешь? – молвила графиня. – Твое упорство подзадоривает меня сделать такую попытку, ибо ты прекрасно знаешь, что ты мой холоп.
– Я это знаю.
Графиня позвонила. Появился седой дворецкий.
– Сию же минуту одень этого холопа в ливрею, – приказала она, – он мне нравится больше всех остальных, поэтому я хочу, чтобы мне прислуживал он, тебе ясно?
Старик поклонился.
– Ну, что ты теперь думаешь? – обратилась прекрасная повелительница к Разумовскому.
– Разве раб должен думать? – спокойно ответил Разумовский.
– Конечно, ему этого делать не следует, – сказала графиня, – однако ты все-таки думаешь, и я желаю знать твои мысли. Ты слышишь?
– Я думаю, что ты поступаешь правильно, барыня, – ответил Разумовский, – выбирая для службы себе того из своих холопов, кому твой покойный отец оказал больше всего благодеяний.
Этого ответа красивая женщина, со скуки затеявшая жестокую и легкомысленную игру со своим холопом, понять не смогла. Она только с удивлением посмотрела на Алексея и затем повернулась к нему спиной. Разумовский с дворецким покинули залу.
– Бедный друг, – пробормотал старик, – времена сильно переменились, похоже, мы все очутились под порядочной розгой.
– Из этого вытекает, что нам еще больше обычного нужно проявлять свою добрую волю, – сказал Разумовский, – и доказывать свою преданность.
– У тебя на все есть доброе объяснение, – проговорил седовласый старец, – потому что ты слишком благородно думаешь о людях.
– Возможно, – пробормотал Разумовский, – однако мне представляется, что я был бы менее счастлив, если бы вынужден был плохо думать о них.
На следующее утро Разумовский начал свою службу с того, что на серебряном подносе подал графине, еще нежившейся на пышных подушках, шоколад. Он опустился перед ее ложем на одно колено, и она принялась за завтрак, как казалось, не обращая на него внимания.
– Тебе очень к лицу этот служебный наряд, – промолвила она наконец, как бы только сейчас заметив его. Следует отметить, что на Разумовском была не форменная одежда с галунами по французскому образцу, а изящный костюм казака. – Ты умеешь ездить верхом?
– Да, барыня.
– Хорошо, тогда будь готов сопровождать меня на верховой прогулке.
Разумовский поспешил повиноваться приказу своей прекрасной повелительницы, и когда та спустилась по лестнице, он уже стоял во дворе с оседланными лошадьми, помог ей сесть в седло и затем последовал за ней на расстоянии нескольких шагов, подобно оруженосцу. Графиня, у которой было намерение помучить его и в случае, если ему вздумается противиться, наказать как подлого крепостного, сейчас была удивлена тем, как быстро, как умело и терпеливо ее высокообразованный холоп приспособился к своему новому положению. Его поведение только усилило интерес, который она с самого начала испытывала к нему, и по возвращении с верховой прогулки она решила избрать для него лучшую участь, однако прежде еще подвергнуть его трудному испытанию.
Ее супруг и ее обожатель Воронцов, который чем пренебрежительнее она с ним обращалась, тем большей страстью пылал к ней, в этот день обедали у нее, и Разумовский назначен был им прислуживать. Старый дворецкий, очень расположенный к любимцу прежнего барина, посвятил его во все тонкости сервировочного искусства, и теперь он подавал к столу с редким проворством и элегантностью.
Шувалов вскоре обратил на него внимание.
– Что это за человек у тебя здесь? – поинтересовался он у жены. – У императрицы среди ее придворной челяди не найти ни одного, кого можно было бы поставить с ним рядом, он наверняка француз, уж во всяком случае никак не русский.
– Нет, мой дорогой, он не только не француз, – ответила графиня, – но к тому же крестьянского происхождения, крепостной.
– Невероятно, – воскликнул Шувалов, – и такое сокровище ты зарыла здесь, в Москве, вдали от столицы? Подари его мне, я нашел бы ему превосходное применение...
– И не подумаю даже...
– Ну, тогда продай мне его...
– Еще меньше желания, – сказала графиня, – я сама подберу для него более подходящее занятие.
– Ну, и кем же ты собираешься его сделать? – спросил Шувалов.
– Своим секретарем, – ответила маленькая коварная женщина, не упустившая случая нанести этой стрелой рану и своему супругу, и своему обожателю. – А может быть, даже своим фаворитом.
Оба гостя, проглотив язык, оцепенело уставились на нее.
– Да вы только понаблюдайте за ним, – шепнула графиня Воронцову, указывая глазами на входящего с новым блюдом Разумовского. – Найдется ли при дворе хоть один мужчина, способный сравниться с ним? Какие благородно красивые черты, какая достойная дворянина фигура!
– Я ни при каких условиях не могу признать красивым слугу, – произнес глубоко уязвленный Воронцов.
– Почему? Разве царица Анна не сделала своим любимцем конюха, возвысив его до герцога Курляндского? – ответила графиня Шувалова. – Он пробудет слугой ровно столько, сколько я сочту для себя полезным; но если мне вздумается, то завтра уже он может стать капитаном, а послезавтра графом; вы же знаете, что я нахожусь в большой милости у императрицы. Воронцов изменился в лице и замолчал.
– Ты говоришь мне все это прямо в лицо, – раздраженно бросил жене Шувалов, – прошу не совсем забывать, что я твой муж, священные права которого...
– Ты каждый день топчешь ногами, – прервала его графиня. – Если царица любит тебя, своего подданного, то почему я не могу осчастливить своего холопа?
Подошедший к столу, чтобы снова наполнить бокалы, Разумовский положил конец этой дискуссии. После обеда графиня в сопровождении супруга поехала в слободу засвидетельствовать свое почтение царственной подруге. Разумовский, сидевший на облучке, открыл дверцу и помог ей выйти из кареты, когда она возвратилась обратно.
Для вечера графиня сменила роскошный дворцовый туалет на удобный шлафрок. Переодеваясь, она звонком вызвала в гардероб Разумовского.
– Сними-ка с меня башмачки, – велела она, странным взглядом посмотрев на него, но к своему удивлению обнаружила, что ее холоп увидел в этом приказе не унижение, а благосклонность. Он опустился на колени, и, когда маленькая ножка молодой прелестной госпожи оказалась в его ладони, на лице его промелькнула едва заметная улыбка.
– Теперь подай мне вон те домашние туфли, – продолжала она.
Он надел на нее изящные вышитые серебром по синему бархату пантуфли и в ожидании следующих приказаний остался стоять перед ней на коленях.
– Иди! – распорядилась она. – Ты мне больше не нужен.
Он покинул комнату. Графиня уселась за клавесин и попыталась играть, однако весьма скоро оставила это занятие. Ее охватило непонятное возбуждение, мысленно она все снова и снова возвращалась к своему холопу: красивому, образованному и благородному мужчине, целиком и полностью предоставленному ее произволу. Это обстоятельство, казалось, рассердило ее, она с досадой топнула маленькой ножкой, но ей, тем не менее, не удалось отогнать от себя его образ. Тогда она взяла новую французскую книжку, которую принес ей Шувалов, восторженный почитатель французской литературы, и принялась читать.
Внезапно где-то рядом раздалось пение, чудесная меланхолично-сладостная мелодия и великолепный мужской голос, от которого с невиданной силой сжалось сердце себялюбивой, совсем не сентиментальной женщины. Какое-то время она, затаив дыхание, прислушивалась, затем вскочила и дернула колокольчик. В комнату вошла камеристка.
– Кто это поет? – поинтересовалась графиня.
– Алексей Разумовский, – ответила камеристка, на мгновение вслушавшись, – никто другой в Москве не обладает таким голосом, который, кажется, вырывает у тебя из груди сердце, слушая который можно заплакать, и который все-таки так обнадеживает.
– Позови его ко мне.
Спустя несколько секунд Разумовский вошел в комнату и скромно остановился у двери.
– Ты пел? – не глядя на него, начала графиня.
– Да, барыня.
– Что это была за песня?
– Малорусская крестьянская песня, какие поются у нас на Украине.
– Тогда у вас поют песни гораздо более красивые, чем итальянские арии.
– Мне маэстро то же самое говорил.
– И он научил тебя петь?
– Он только придал моему дарованию законченную форму, – ответил Разумовский, – но научил меня Господь Бог по бесконечной своей доброте.
– Спой мне эту песню еще раз.
Разумовский начал. Раздольные, красивые звуки полились из его груди, и каждый, казалось, поднимался из самой интимной глубины и потому с доброжелательной и одновременно тревожной силой трогал всякую до поры бесплодную и бесчувственную человеческую душу. Когда он закончил, обычно такая своевольная женщина вдруг обратила к нему лицо, глаза ее были полны слез.
– Ты можешь простить меня? – промолвила она, одновременно протягивая ему красивую трепещущую руку.
– Что, госпожа, что именно я должен тебе простить? – чуть слышно спросил он, не прикасаясь к ее руке.
– Ту жестокость, с какой я с тобой обращалась.
– Ты имела право.
– Нет, нет, – воскликнула графиня, – это было мерзко с моей стороны такого человека, как ты, человека с твоим образованием, твоим восприятием, нарядить в одежду прислуги и заставить прислуживать двум дурацким щеголям, моему мужу и моему гостю Воронцову. Прости меня, я прошу тебя об этом.
Разумовский рухнул на колени перед своей госпожой, которая уже не могла скрыть слез, и прижал ее руку к губам.
– Я выправлю тебе отпускную грамоту, которую не успел составить для тебя мой отец.
– Чем могу я заслужить эту милость? – пробормотал Разумовский.
– Тем, что попытаешься вычеркнуть из своей памяти сегодняшний день, – проговорила графиня, поднимая его с колен, – и чтобы облегчить тебе эту задачу, я хочу признаться тебе, что мучила тебя так лишь для того, чтобы заглушить в себе голос, с самого первого мгновения говоривший мне в твою пользу, что такую низкую должность я определила тебе лишь потому, что мое сердце еще прежде, чем позволила моя гордость, отвело тебе совершенно другое место, самое высокое из тех, какое может предоставить женщина.
– Ради Бога, – взволнованно воскликнул Разумовский, – не играй со мной, повелительница, не разжигай в моей груди чувства, которые я сумел подавить только ценой неимоверных усилий! Ты так прекрасна, что любому мужчине трудно рядом с тобой оставаться хозяином своих чувств.
Графиня привлекла Разумовского к себе на диван и испытующе заглянула в его увлажнившиеся глаза, в которых вспыхнула вдруг страсть.
– Ты способен был бы меня полюбить? – быстро спросила она. – Полюбить так же глубоко, как душевно ты поешь?
Разумовский молчал.
– Ты еще пока мой раб, – воскликнула графиня, – и я приказываю тебе ответить.
– Кому, находясь рядом с тобой, было бы под силу в тебя не влюбиться, – пробормотал Разумовский, забываясь все более. – Я знаю, что мне это будет стоить головы, однако я одним ударом освобожусь от безумного чувства, которое многопудовым бременем лежит на мне, которое грозит раздавить меня насмерть, и ради этой награды я приношу в жертву свободу и жизнь. Да, госпожа, я люблю тебя, и мое сердце делает меня твоим рабом гораздо сильнее, нежели закон.
– Ты любишь меня, – прошептала графиня, – повтори это сладкое признание, до сих пор я все время только пользовалась успехом, но никогда не была любимой, догадываешься ли ты, какое счастье ты даришь мне в это мгновение?
Красивый раб в порыве немой преданности бросился к ней, и она, увлеченная естественной силой своего чувства, обвила его руками. Она долго прижимала его голову к своей груди не находя слов. Наконец она сказала:
– Теперь, Разумовский, я уж тем более не дам тебе отпускную грамоту. Я слишком тебя люблю, меня бросает в дрожь от одной мысли предоставить тебе свободу. Ты мой, целиком мой, и никакая сила земная не сможет отнять тебя у меня!
– Да, позволь мне оставаться твоим рабом, – воскликнул Разумовский в упоении высшего восторга, – позволь мне служить тебе, страдать для тебя, умереть ради тебя!
– Не умереть, а жить ты должен ради меня, – возразила графиня, – я ведь люблю тебя, люблю так, как не любила еще ни одного мужчину.
Ее уста коснулись его уст, а белые пальцы зарылись в его темных локонах.
В таком положении их застал ее муж, неожиданно вошедший в ее будуар.
Первым побуждением Шувалова было броситься на дерзкого холопа своей жены и растоптать его ногами, но она с достоинством, какого он в этот момент меньше всего от нее ожидал, встала ему навстречу и потребовала от него объяснений:
– Как может граф Шувалов, фаворит императрицы, осмелиться без доклада войти в мою комнату? – холодно и властно начала она.
– Я думал... я не знал... – запинаясь пробормотал в замешательстве галантный супруг.
– Тем лучше, – резюмировала она с тонкой иронией, – тогда теперь ты узнаешь, что я не та женщина, которая позволит безнаказанно себя оскорблять, и что я, следуя высокому примеру Елизаветы, тоже захотела когда-нибудь испытать, что значит покоиться в объятиях раба, ибо ты, вероятно, отдаешь себе отчет в том, что ты сам тоже всего лишь раб своей царственной возлюбленной, как этот красивый юноша здесь раб мой.
– Неверная, и ты еще осмеливаешься надо мной насмехаться, – закричал Шувалов, впрочем, тут же беря себя в руки. – Ну ладно, ты еще узнаешь меня!
Графиня сделала еще шаг в его сторону и затем начала громко хохотать. Этот смех еще больше лишил негодующего мужа присутствия духа, чем до того ее спокойное величие. Он пробормотал несколько невразумительных слов, и жена указала ему на дверь.
– Немедленно оставьте меня, господин граф, – приказала она со спокойной улыбкой, – или даю вам слово, что завтра же расскажу императрице об этой сцене.
– Ты могла бы...
– Я могла бы столь наглядно обрисовать Елизавете пламя вашей ревности, сударь, что она наверняка отослала бы вас в Сибирь несколько поостыть.
Шувалов гневно топнул ногой, но ему не оставалось ничего другого, как подчиниться; стоило б только Елизавете узнать хоть об одной искорке его чувства к другой женщине, пусть даже эта другая – его законная жена, и ему было бы несдобровать. Он хотел уйти, не удостоив свою супругу даже взглядом, однако так просто отделаться ему не удалось.
– Какая невоспитанность, сударь, поблагодарите же меня за урок, который я вам преподала, – с издевкой промолвила, задерживая его, графиня, – поцелуйте мне руку, это вам всегда дозволяется.
Шувалов галантно поднес к губам кончики ее пальцев и затем, преследуемый язвительным смехом своей коварной маленькой жены, поспешил ретироваться из ее будуара.
Унылый дождливый день поздней осени, свинцовое небо тяжелым грузом лежит на крышах домов и нескончаемыми струями хлещет землю, потоки желтой от глины воды текут по московским улицам, а ураганный ветер время от времени трясет и сгибает исполинские тополя перед слободой, точно березовые веники в русской бане. В теплых уютных покоях императрица Елизавета сидит у клавесина и скучая перебирает пальцами клавиши. Она уже в шестой раз сменила туалет, в десятый поколотила свою собаку и теперь с глубоким безразличием слушает болтовню графини Шуваловой о последних событиях и тайнах высшего света. Очаровательная маленькая гофдама во время этого неблагодарного занятия сидит на расшитой скамеечке у ног своей всесильной подруги и выглядит настолько вызывающе-радостной, что царицу это в конце концов начинает бесить.
– Ты чем-то, похоже, очень довольна, Лидвина, – начала она, резким диссонансом обрывая свою игру.
– Отчего же мне не быть довольной, ваше величество, – ответила маленькая благоразумная змея, – коль скоро вы так милостивы ко мне.
– А я вот счастлива только когда влюблена, – вздохнула Елизавета. Теперь графине сразу стала ясна причина дурного настроения монархини, которое она до этого момента объясняла отвратительной ненастной погодой. Ибо в конце концов всегда наставал день, когда прекрасная деспотиня оказывалась невлюбленной, когда, несмотря на могущество императорской власти и женские чары, совмещенные в ее персоне провидением, она чувствовала себя несчастной. За словами императрицы последовала небольшая пауза, во время которой две женщины пытливо смотрели друг на друга; затем Елизавета положила ладони на плечи своей фаворитки и промолвила:
– А правду говорят, что ты влюблена, Лидвина, влюблена в одного из своих холопов?
Маленькая графиня постепенно залилась краской до кончиков ушей.
– Ну что в этом особенного, чтобы так конфузиться, – меж тем продолжала царица, – если он, конечно, красив. Он красив?
– Да, ваше величество, но это не самое главное, – запинаясь проговорила придворная дама в неописуемом замешательстве.
– Вот как? Не самое главное! Стало быть, этот холоп настоящее чудо света! – воскликнула Елизавета, любопытство которой было возбуждено еще сильнее.
– Он не только самый красивый мужчина, какого я когда-либо видела, – ответила графиня, – но еще и получил изящное образование. Он прекрасно поет, и в пении его заключена какая-то чудодейственная колдовская сила.
– Тебе можно позавидовать!
– О, и это все еще не самое главное.
– То есть?
– Я нашла в нем что-то такое, чего до сих пор не знала.
– И что же ты нашла?
– Любовь!
– Любовь! – эхом отозвалась Елизавета.
– Никакое счастье не могло бы сравниться со счастьем быть любимой, – воодушевленно воскликнула маленькая графиня.
– Странно, – пробормотала Елизавета, сосредоточившись на какой-то мысли, – об этом я еще никогда не задумывалась, однако внутренний голос подсказывает мне, что ты права, мужчины нашего круга не умеют любить, и воистину печально все время только давать и никогда ни от кого не получать. А твой холоп, стало быть, тебя любит?
– До безумия!
– А ты?
– Я? – графиня, казалось, опомнилась.
– Ты? Ты тоже любишь его?
– Даже не знаю, я знаю только, что еще ничего на свете так не занимало меня, как страсть этого сына природы, напоминающая бурю в степи. Но боюсь, придет время, когда несчастный наскучит мне вместе со своими прекрасными и благородными чувствами.
– Неблагодарная, – воскликнула царица.
– Я не могу притворяться, – засмеялась придворная дама, – я сама удивляюсь, что к этому мужчине, который без сомнения достоин был бы целиком завладеть сердцем всякой женщины, я испытываю только своеобразное любопытство. Да, бывают мгновения, когда меня это трогает до слез, но, возможно, лишь потому, что я так остро ощущаю, что он в тщетном безрассудстве растрачивает свои чувства на женщину, которая, пожалуй, способна их оценить, однако не в состоянии на них ответить.
Царица покачала красивой головой, поднялась, подошла к окну и долго всматривалась в струи проливного дождя и в серый туман, собиравшийся в какие-то фантастические фигуры.
– Я хочу познакомиться с твоим холопом, – внезапно произнесла она.
– Велеть ему явиться? – спросила графиня, обрадованная тем, что отыскала хоть что-то, способное увлечь ее высокую подругу.
– Нет, нет, не сегодня, – ответила царица.
Снова воцарилась пауза.
– Этот несносный дождь, – промолвила Елизавета, – никакой возможности даже прокатиться верхом.
– Почему же не прокатиться, – воскликнула придворная дама, – если ваше величество решит облачиться в мужское платье, которое так вам к лицу. Я до сих пор не могу забыть вечер иллюминации.
– Правда? – тщеславная женщина обвила руками шею своей фаворитки и нежно поцеловала ее. – Ты, однако, права, давай нарядимся казаками и поедем гулять верхом.
– Мне тоже нужно быть в мужской одежде, ваше величество? – попыталась увернуться графиня. – На подобное можно отважиться только при высоком росте и вашей стройности, я же буду производить просто ужасное впечатление!
– Но если я так хочу, Лидвина, – сказала Елизавета.
Графиня вздохнула и подчинилась. Женщины быстро совершили над собой необходимые метаморфозы и после этого, эскортируемые лишь одним верховым конюхом, вскочили на лошадей и пустились вскачь. Небо проявило галантность, тотчас же перекрыв по этому случаю все свои шлюзы; капало только с крыш и деревьев, когда две прелестные амазонки скакали по древнему почтенному городу. На обратном пути они проезжали мимо дворца князя Куракина и к своему изумлению увидели, что вся улица перед ним запружена разгоряченной и бесчинствующей толпой народа.
– Что здесь происходит? – остановив коня, спросила царица дородную, крепко сбитую бабу, энергично ораторствующую в кругу работников.
Дворецкий князя Куракина приказал забить плетьми до смерти крепостного человека, – выкрикнула баба из гущи народа, – поэтому вся прислуга собралась вместе и с помощью удалых людей осадила князя и дворецкого – этого кровопийцу, этого проклятого тирана – в комнате князя, где заперлись оба негодяя.
– И что же они собираются делать дальше? – быстро спросила Елизавета.
– Они взломают дверь и отправят на тот свет этих извергов, под властью которых так долго терпели немыслимые издевательства.
К счастью, вовремя подоспел генерал-майор Бутурлин[65] , который в этот час находился с визитом у князя и поспешил за подмогой, он явился уже с гренадерами и спас особ, находившихся под угрозой расправы.
Он как раз, оттеснив толпу, арестовывал зачинщиков бунта, когда перед дворцом появилась царица. Чернь, узнав ее, закричала:
– Помоги, матушка Елизавета, помоги, нас всех норовят перебить!
Царица сделала знак генерал-майору, который поспешил приблизиться к ее лошади, и приказала ему немедленно освободить задержанных.
– Не они виноваты, – сказала она, – а князь и его дворецкий. Я не хочу, чтобы мой народ так бесчеловечно угнетали и притесняли. Я самолично проведу расследование всего инцидента и тех, кто послужил причиной его, строго накажу.
Слова монархини вызвали громкий крик ликования, и она, напутствуемая пожеланиями и благословениями, покинула место подавленного в зародыше бунта.
– Сегодня я обнаружила то, чему я не рада и что доставляет мне серьезное беспокойство, – сказала она по дороге графине, – когда в свое время я отменила смертную казнь и повелела обращаться с крепостными гуманно, то я не предполагала, что в отношении моего народа начнут применять такие меры, которые со временем должны с неизбежностью породить недовольство и даже мятеж. А на кого в конечном итоге падает ответственность за подобные бесчинства моей знати? На меня! Следовательно, благоразумие требует, чтобы я поостереглась заблаговременно, в противном случае я ни одного дня не буду чувствовать себя в безопасности от беспорядков и тайных заговоров. Как же мне сделать так, чтобы быть в курсе страданий, нужд и пожеланий моего народа?..
Монархиня погрузилась в размышления.
Случаю было угодно уже тем же вечером вложить ей в руки французское издание сказок «Тысячи и одной ночи», некоторое время назад поднесенное ей Лестоком. Она перелистывала книгу и в конце концов, увлеченная одной из очаровательных историй, углубилась в чтение. Внезапно она обратилась к графине.
– Я придумала, – радостно воскликнула она, – я буду действовать, как калиф Гарун аль-Рашид[66] , под покровом темноты я буду бродить по Москве в мужском одеянии и таким образом узнавать все, о чем не говорят мне министры.
– Великолепная мысль, – живо отреагировала графиня, – а я могу сопровождать вас?
– Нет, моя маленькая, – ответила Елизавета, – боюсь, что в тебе сразу распознают женщину. Мне придется выбрать для этой цели кого-то другого.
Когда на следующее утро царица садилась в карету, чтобы ехать в церковь, среди солдат, несущих караул в слободе, ее внимание привлек пожилой гренадер с огромными седыми усами. Она велела ему, как начнет смеркаться, явиться к ней в кабинет.
– Как тебя зовут? – начала она беседу.
– Кирилл Петрович Карцев.
– Как давно ты служишь?
– Что-то около сорока лет будет, матушка.
– Стало быть, в военных кампаниях участвовал?
– Знамо дело, случалось, матушка, против перса ходил при покойном царе Петре и против турка под водительством генерала Миниха.
– Ты слышал что-нибудь о вчерашнем происшествии у князя Куракина?
– Так точно.
– Что ты об этом думаешь?
– Да то, матушка, думаю, что у нас в России кое-что не так, как должно быть.
– И я того же мнения, – кивнула царица, – и охотно устранила бы недостатки; однако как я могу это сделать, если не знаю, что именно требуется исправить. Министры и сановники мне об этом не докладывают.
Старый гренадер выразительно пожал плечами.
– Итак, слушай, Кирилл Петрович, что я решила. Я хочу, переодевшись, посетить те места, где можно услышать, что народ откровенно говорит между собою, а ты должен при этом сопровождать меня. Согласен?
– Конечно, согласен, – ответил старый служака, – и пока я рядом с тобой, ни один волос не упадет с твоей головы, матушка.
После этого Елизавета облачилась в костюм простого казака, уложила волосы так, как обычно носят их русские люди низкого звания, и, завернувшись в темную накидку, рука об руку с верным гренадером покинула слободу. Старик обещал отвести ее туда, где она скорее всего смогла бы достичь своей цели. Они прошли по городским улицам и в предместье вошли в какой-то трактир, где царила очень оживленная атмосфера. За длинными столами из неструганных досок сидели лотошники, мастеровые, батраки, слуги из богатых домов, простые солдаты, все они пили чай или водку, играли или обсуждали событие дня – бунт против князя Куракина.
Царица со своим спутником подсела к компании из двух гвардейских солдат и молодого торговца в сдвинутой на затылок шапке и с высоко закатанными широкими рукавами.
– Ну что, как идут дела, Иван Александрович, – завел разговор старый гренадер, хлопая торговца по плечу, – небось опять кошелек полон?
– Где там! Наш друг как раз основательно поистратился, – воскликнул один из гвардейцев, – сегодня он просадил последний рубль, и все-то на игру в кости да на баб.
– Да, удовольствие стоит денег, – рассмеялся бесшабашный торговец, – однако скоро фортуна опять повернется ко мне лицом.
– Как? Каким образом? Клад что ли думаешь найти? – в один голос засмеялись солдаты.
– Разумеется, нечто подобное, – ответил торговец самоуверенно, – вы думаете, что вчерашнее происшествие у князя Куракина на этом так и закончится?
– Ну, и что же именно из него получится?
– Такой вопрос может задать только желторотый неопытный юнец, – произнес торговец с чувством собственной значимости, – народ, похоже, уже по горло сыт тиранией вельмож, и толковые головы уж сумеют воспользоваться этой ситуацией.
– Ты рассуждаешь прямо как заговорщик, – воскликнул один из солдат.
– И в самом деле ничего мудреного не случилось, если бы при подобных обстоятельствах люди объединились, лишь бы свергнуть нынешнее правительство и привести к власти другое, – сказал молодой торговец.
– Вы, значит, собираетесь лишить трона императрицу? – осторожно попытал старый гренадер.
– «Вы», я-то тут ни при чем... – ответил торговец, – однако есть некоторые, кто поумнее нас всех здесь вместе взятых, о них-то я и толкую.
– Ты их знаешь? – спросила царица с самым безразличным выражением лица на свете. – И как ты думаешь, нам тоже могло бы кое-что перепасть, если б мы к ним примкнули?
– Молодой человек, ты не такой наивный, как спервоначала мне показалось, – сказал торговец, – звать-то тебя как?
– Сергей Петрович! Мой родственник, – нашелся гренадер, – умная голова, несмотря на молодые лета.
– Ну, чтобы на что-то рассчитывать, нам, ясное дело, следовало бы присоединиться к недовольным, мой друг, – продолжал торговец.
– И каковы же у этих людей намерения? – допытывался гренадер.
– Об этом не спрашивают, – ответил торговец с насмешливым превосходством, – да человеку такое и не скажут. Ты просто держишься их, а награда тебя не минует.
– А если бы нашлись люди, готовые присоединиться к такому предприятию, – сказала царица, – к кому тогда следовало бы обратиться?
– Сам я совсем немного посвящен в подробности этого дела, – промолвил в ответ торговец, – но ежели вы хотите узнать поболе, приходите завтра в это же время и встретите здесь кое-кого, кто, вероятно, сможет предоставить вам сведения на сей счет.
– Как ты, товарищ, думаешь, – спросил один гвардеец у другого, – мы придем завтра?
– Мне моя голова дороже всех персидских сокровищ, – ответил его напарник.
– Да, а вот я приду, – шепнула Елизавета торговцу.
– А твой старик, он что скажет на это? – поинтересовался торговец.
– Я приведу его с собой, положись на меня.
– Хорошо, мой друг, очень хорошо, – пробормотал торговец. – Водочки нам подай-ка, старая, ты ждешь, чтоб мы от жажды тут перемерли, – крикнул он затем хозяйке трактира.
– Ты, Иван Александрович, мне за прежнее расплатись, и так уже задолжал слишком много, – огрызнулась в ответ старуха.
– Я заплачу, – сказала царица и бросила на стол серебряный рубль с собственным профилем.
– Надо же, у молодого человека деньжата водятся, – с комическим пафосом произнес торговец, – мое почтение молодому человеку.
Появилась водка, и одновременно к столу подошел мужчина в приличном, дорогом платье русского покроя.
– Легки на помине, батюшка, – увидев его, заговорил торговец, – здесь вот два хороших человека тянутся к нам.
Незнакомец пристально посмотрел на гренадера и императрицу.
– Откуда-то я тебя знаю, – обратился он затем к последней, – я тебя уже где-то видел.
– Вполне возможно, – сказала царица, даже не поведя бровью, – и мне твое лицо тоже кажется знакомым.
– Сейчас у меня встреча с двумя гвардейскими офицерами, – шепнул незнакомец молодому торговцу. – Попроси обоих прийти завтра.
– Уже сделано, – отрапортовал торговец.
– Кто это? – спросила царица, когда незнакомец покинул трактир.
– Отставной офицер, с которым обошлись очень несправедливо, – сказал торговец.
– Кто обошелся? Царица?
– Об этом прежде всего саму царицу надо спросить, – засмеялся торговец, – она себе развлекается и позволяет своим министрам делать все, что тем заблагорассудится. Генерал Апраксин[67] отстранил его от должности за то, что он собирался предать гласности некоторые злоупотребления, царящие в его полку, так-то вот вознаграждают у нас на Руси патриотов.
– И так нерадивые слуги монархов лишают их доверия и любви народа, – присовокупила Елизавета.
– Весьма мудро подмечено, молодой человек, – промолвил в ответ торговец, – однако и сами монархи должны быть чуть поменьше озабочены красивыми нарядами и любовными приключениями, а чуть больше внимания уделять правлению.
– На сей раз твоя правда, – воскликнула царица с очаровательной улыбкой.
– Знаешь, старик, твоего молодца можно сейчас было бы вполне принять за переодетую бабенку, – заметил торговец, – уж больно он миловиден. Старый гренадер и оба гвардейца разразились звонким смехом, который с непринужденным видом подхватила и сама императрица.
– Подари-ка мне поцелуй, юноша. Ты мне, ей-богу, нравишься, – нежно проговорил торговец.
– Я целую только девушек, – молвила в ответ Елизавета, – да и то только симпатичных.
Все сидевшие за столом снова рассмеялись. В этот момент мимо проходила хозяйская дочь – миловидная, светловолосая и румяная девица. Царица вскочила из-за стола, крепко сжала той голову и поцеловала. Симпатичная девушка вскрикнула, хозяйка принялась браниться, а гости громким ликованием выразили одобрение.
– Сорвиголова твой парень, – засмеялся торговец, – за его здоровье!
Никогда еще лейб-медик граф Лесток не был во время своего обычного врачебного утреннего визита принят так не дружелюбно, как на следующий день. Во всем облике Елизаветы сквозило крайнее возмущение министрами и генералами, но прежде всего своими собственными друзьями и приверженцами.
– Моим доверием злоупотребляют таким беспардонным образом, которому не может быть никакого оправдания, – воскликнула она, – я изо дня в день слышу, как мой народ доволен, как все действия правительства только на то и направлены, чтобы всемерно умножать его счастье, в то время как мои подданные посылают в мой адрес проклятия, которые, собственно говоря, должны предназначаться моим слугам. Как, находясь во дворце, куда не проникает голос народа, я должна узнавать, в чем он нуждается, если вместо того, чтобы добросовестно меня информировать и осведомлять, меня намеренно вводят в заблуждение. Вы называете себя моими друзьями, но на самом деле вы мои злейшие враги да к тому же и слепые идиоты, ибо даже не задумываетесь о том, что существуете только благодаря мне и рухнете вместе со мною!
– Я не очень понимаю, ваше величество, что вас так привело в такое состояние, – возразил Лесток, – однако если вы сомневаетесь в моей преданности, то вы просто неблагодарны.
– Это вы неблагодарны, как и все остальные, – перебила его Елизавета. – Или я недостаточно щедро одарила вас всех титулами, должностями и богатствами? Но вы в вашей презренной алчности ненасытны и продаете меня, вашу благодетельницу, продаете державу, которая всех вас кормит! Вы принимаете французские деньги, Бестужев – английские, кому же я могу теперь верить? О! Если бы только Господь послал мне человека, проникнутого честными намерениями по отношению ко мне и к России, тогда вы все меня бы узнали. Что вы можете возразить мне по поводу фактов, ставших причиной народного буйства, невольной свидетельницей которого я вчера оказалась?
– Исключительный случай, который ровным счетом ничего не доказывает, – увернулся находящийся всегда начеку дерзкий француз.
– Он исключительный в том смысле, что вызвал-таки открытое возмущение бедного люда, – воскликнула Елизавета, – но в том, что касается обращения хозяев со своими крепостными, это правило. Для чего я издаю законы, если их игнорируют? Всякий подчиняется только голосу собственного азарта, своего желания обладать и своего произвола, патриотически настроенных офицеров, пытающихся вскрывать нарушения в армии, отстраняют от должности и подталкивают к заговору...
– Сказки все это... – насмешливо обронил Лесток.
– Да, сказки из «Тысячи и одной ночи», – ответила царица, – которые я, вторая Шахерезада, в скором времени собираюсь рассказать министрам, однако они, вероятно, гораздо меньше развлекут их, чем те. Я решила положить конец всей этой сутолоке интриг и взять бразды правления в свои руки. При этом я абсолютно ничем не рискую, потому что хуже, чем вы руководили государством до сих пор, я при всей моей неумелости сделать уже не смогу. По крайней мере, станет известна моя добрая воля, а уже одно это чего-нибудь да стоит.
Лесток сделал было еще одну попытку урезонить царицу, однако та оборвала его на полуслове и предложила уйти. В течение первой половины дня министры добивались аудиенции, однако допущены не были. Не был принят даже Шувалов.
С наступлением темноты царица в сопровождении своего старого друга, гренадера, покинула слободу. Перед трактиром стоял укутанный в шинель человек, поджидавший их.
– Все в порядке? – спросила Елизавета.
– Так точно, – сказал человек.
Только после этого оба наших героя вошли в трактир, а встретивший их мгновенно растворился во тьме. В тускло освещенном углу низкого закоптелого помещения за длинным столом сидело пятеро мужчин, которые, завидев царицу и ее спутника, жестами подозвали их к себе. Елизавета приблизилась энергичной походкой и протянула руку торговцу, которую тот сначала крепко пожал, а потом с улыбкой рассмотрел.
– Какая изящная лапка у нашего юноши, – пробормотал он.
– Ну, познакомь нас со своими друзьями, – сказала царица, подсаживаясь к заговорщикам, но так, чтобы иметь возможность в любой момент выскочить из-за стола. Возле нее с воинским достоинством опустился на лавку старый гренадер.
– Этого господина вы, пожалуй, знаете со вчерашнего вечера, – произнес торговец, указывая на отстраненного от должности офицера, затем он назвал по именам остальных: молодого помещика из окрестностей Москвы и двух гвардейских офицеров.
– Агосович только куда-то запропастился, – в завершение сказал он.
– Агосович? Что это за человек? – спросила царица. – Не камер-лакей ли императрицын?
– Он самый, – вмешался уволенный в отставку подпоручик, – он одна из важнейших опор нашего предприятия, поскольку все время находится рядом с тираничной особой и без особых трудностей сможет в любой час провести нас во дворец.
– Следовательно, вы задумали убить царицу? – прошептала Елизавета.
Уволенный в отставку офицер предпочел не отвечать на вопрос завербованного новичка.
– Но неужели она действительно такая тиранка? – продолжала Елизавета.
– Она относится с доверием именно к тем людям, которые заживо сдирают с нас кожу, – ответил помещик.
– Если мы решили принять участие в вашем покушении, господа, – заговорил теперь гренадер, – то вы уж будьте добры сообщить нам подробности. Затея может стоить нам головы, поэтому надобно все-таки знать, как и почему?
– С вас достаточно знать, – сказал уволенный офицер, – что планируемая нами акция послужит во спасение нашего отечества и что вас, равно как и других, неминуемо ожидает большая награда. Детали операции каждому станут известны только тогда, когда дело созреет настолько, что о неудаче уже и думать будет нельзя.
– В таком случае скажите нам еще вот что, – попросила царица, – ваше намерение относится к личности монархини или к тому, как она правит?
– У нас в России, где верховный правитель является самодержцем, а следовательно, деспотом, – промолвил в ответ отставной офицер, – эти вещи невозможно отделить друг от друга. Если хочешь избавиться от ненавистного режима, необходимо убирать с дороги тех, в ком он персонифицируется.
– Большего нам ничего знать и не требуется, – сказала Елизавета, – теперь вы можете рассчитывать на нас.
– А вы, господин подпоручик, стало быть, глава всего заговора, – полюбопытствовал гренадер.
– В той мере, в какой мне оказывают доверие все участники, – ответил уволенный в отставку офицер.
– Не слишком ли, однако, нас мало, чтобы захватить императрицу и ее приверженцев? – вставила вопрос Елизавета.
– Чем больше число посвященных, тем вероятнее предательство, – сказал помещик.
– В Москве наберется еще достаточно тех, кто нам сочувствует, – вмешался в разговор торговец, – совершенно надежный, как и мы, народ, люди, которым терять нечего, а выиграть могут все.
– В предприятии такого рода все определяется только сообразительностью и хитростью, – добавил отставной подпоручик, – ни в первом, ни во втором у нас нет недостатка. Вспомните, с какой легкостью Миниху удалось свергнуть Бирона, сколь ничтожно малыми средствами Елизавета добилась короны. Мы тоже отпразднуем победу, если будем преданно держаться друг друга и в решающий момент не позволим ни страху, ни каким-либо предрассудкам парализовать себя. С нами обращаются бесчеловечно, мы тоже не должны испытывать жалости.
– Однако царицу-то, такую красивую и любезную женщину, нам все же следовало бы пощадить, – сказал гренадер.
– Ее-то как раз меньше всего, у нее по-прежнему масса приверженцев в армии и народе, – воскликнул один из гвардейских офицеров, – до тех пор, пока она жива, мы не можем быть уверенными в успехе.
– Тут вы не ошибаетесь, – обронила Елизавета и как-то странно на всех посмотрела.
– Она должна пасть от наших рук, как Цезарь под кинжалами республиканцев, – произнес уволенный офицер.
– Цезарь? А кто это? – спросил торговец.
– Один бывший великий князь Московии, – поспешил блеснуть эрудицией помещик.
– Это был римский полководец, который вопреки всякому праву захватил верховную власть и попрал ногами свободу, – поправил его уволенный подпоручик.
– Да, да, совершенно верно, римский полководец, – согласился помещик, – а вот, кстати, и Агосович.
Камер-лакей императрицы, благодаря черной каракулевой шапке, натянутой на самые уши, и мохнатой накидке изменившийся до неузнаваемости, подошел к столу, предусмотрительно огляделся по сторонам и затем подсел к недовольным напротив царицы.
– Насколько далеко вы уже продвинулись, господа? – начал он. – Время торопит.
– Почему? – спросил торговец.
– Потому что француз, лейб-медик, пускает в ход все уловки, чтобы возвратить императрицу в Петербург, – сказал камер-лакей, сопровождая свои слова жестом, перенятым им у одного министра. – В конце концов она-таки дала ему обещание с установлением санного пути покинуть Москву, а как видно по сегодняшней погоде, первого снега ждать уже осталось недолго. Вон и вороны слетаются сюда со всех сторон, будто почуяли в Москве крупную падаль.
– Ну, скоро им действительно будет чем здесь поживиться, – воскликнул помещик.
– Если мы хотим, чтобы наш удар достиг цели, он должен быть нанесен в ближайшие дни, – продолжал камер-лакей.
– Я готов, – заявил уволенный офицер.
– А я тем более, – ответил камер-лакей, – у меня сделаны слепки со всех ключей, которые нам потребуются, и по ним изготовлены дубликаты. Один из казаков личной охраны тоже присягнул нашему делу. Когда царица ляжет спать, я через потайную дверь, которой для своих визитов к ней пользуется граф Шувалов, проведу вас в ее опочивальню.
– Итак, назначаем день, – предложил помещик, – затем я предоставлю в ваше распоряжение всех своих людей, двадцать человек, хорошо вооруженных и готовых на все.
– Стало быть, послезавтра, – сказал уволенный офицер.
– А почему не завтра? – возразил торговец. – Не следует излишне затягивать. Мы слишком многих уже посвятили в это предприятие, как бы беды не случилось.
– Ты прав, – поддержала царица.
При звуке ее голоса камер-лакей насторожился и с недоумением посмотрел на нее.
– Кто это? Сдается мне, что я его откуда-то знаю, – прошептал он торговцу.
– Один молодой человек, родственник старого гренадера, сидящего рядом с ним, как его зовут мне, правда, неизвестно, – ответил тот.
– И таким людям, которых толком никто не знает, вы доверяете наши тайны, – пробормотал камер-лакей. – Вы поступаете очень легкомысленно в крайне опасном деле.
– Итак, завтра, – сказал один из гвардейских офицеров.
– Итак, сегодня, – решил главарь заговорщиков.
– Боюсь, что и сегодня окажется слишком поздно, – сказала Елизавета, извлекая из кармана обильно усыпанные бриллиантами немыслимой ценности часы, по форме представляющие собой яйцо, и глядя на них.
– Сегодня поздно? – воскликнул торговец. – Ну, это ты, брат, перемудрил!
– Уже слишком поздно, – повторила царица таким тоном, который мигом всех озадачил, – говорю вам я.
С этими словами она встала из-за стола.
– Что это значит? – непонимающе пробормотал помещик.
– А это значит, что не вы арестуете царицу, – воскликнула Елизавета, – а сами с этого момента находитесь в руках своей повелительницы, которую вы предаете, которую хотите убить, мерзавцы!
Первым вскочил на ноги камер-лакей и пристально вгляделся в лицо Елизаветы, другие заговорщики, быстро и едва слышно перекинувшись между собой несколькими словами, тоже последовали его примеру.
– Предатель! – прошипел уволенный офицер. – Он у меня живым из трактира не выйдет.
– Царица, – ахнул камер-лакей и в ужасе отступил на два шага.
– Царица?! Где? – наперебой закричали другие.
– Да вот же она, – воскликнул камер-лакей, – заколоть ее!
Он ринулся было на Елизавету, однако решительная и мужественная дочь Петра Великого схватила его за грудки и нанеся удар по голове, что он рухнул перед ней на колени, в то время как старый гренадер перехватил удар кинжала, который собирался уже нанести ей в спину уволенный офицер. Тут же зазвенели разбитые стекла, и изо всех дверей и окон на заговорщиков уставились ружейные дула.
Гренадеры, приведенные Салтыковым[68] , окружили трактир и теперь с ружьями наперевес ворвались в помещение.
– Разве я не сказала вам, что уже слишком поздно, – воскликнула царица с достоинством, – вы в моих руках!
– Мы пропали, – пробормотал торговец.
– Все мятежники разом повалились на колени перед отважной красивой женщиной.
– Смилуйся! – взмолился уволенный офицер.
– Как можете вы ждать милости там, где сами не хотели ее проявить? – ответила Елизавета, исполненная величия. – Если с вами поступили несправедливо, дорога ко мне всегда открыта для каждого. Вы могли бы прийти ко мне со своими жалобами, я бы все расследовала и нашла бы способ помочь беде. Однако вы предпочли стать предателями и государственными преступниками, и как вы не пожалели бы меня, если бы ваше черное дело удалось, так не можете вы ждать от меня снисхождения и сострадания. Уведите их!
Арестованных заговорщиков связали и отправили в цитадель, а царица вскочила на лошадь генерала Салтыкова и во главе своих верных солдат, сопровождаемая ликующей толпой народа, вернулась во дворец.
Старый верный гренадер был ею в тот же день произведен в офицеры и одарен значительной суммой.
Графиня Шувалова только что встала с постели и начала приводить в порядок волосы, когда в ее туалетную комнату неожиданно вошла царица.
– Ваше величество, вы приводите меня в отчаяние, – воскликнула маленькая резвая придворная дама, – я еще не одета и не причесана...
– Не беспокойтесь, пожалуйста, моя дорогая, – промолвила царица, опускаясь на табурет, – ваш упрек, если таковой есть в ваших словах, справедлив и заслужен мною. В такую рань дамам нашего положения визитов, как правило, не наносят, кроме, разумеется, осчастливленного поклонника, пользующегося привилегией любоваться богиней в неглиже. Действительно еще очень рано, однако сегодня мне особенно не терпелось повидаться с вами. Вы ведь единственный человек, которому я полностью доверяю. Знаете, моя дорогая, какой страшной опасности нам всем удалось избежать вчера?
– Понятия не имею...
– Мы бы все пропали, если бы я сама не открыла глаза на то, к чему оказались слепы мои министры вкупе с полицией, – принялась рассказывать императрица, – так вот, я раскрыла гнусный заговор и самолично арестовала виновных.
– Батюшки святы, да как такое возможно?
Елизавета в красках описала близкой подруге все происшествие и в заключение добавила:
– Я испытываю потребность поблагодарить Бога за то, что он столь знаменательным образом защитил меня и оберег от такого большого несчастья, но сделать это я хочу и смогу не в какой-нибудь из наших церквей среди тысяч любопытных, которых в храм божий приведет не благоговение, а неуемное желание поглазеть на меня и мой двор. Я же хочу помолиться от всей души, наедине с вами, в вашей часовне. У вас есть священник?
– Разумеется.
– Хорошо. Тогда пусть он отслужит нам святую обедню, только для нас двоих, вы слышите, графиня.
Придворная дама дернула за колокольчик, на звон которого появился дворецкий. Повелительница вполголоса отдала ему соответствующие распоряжения. Затем она принялась наскоро завершать свой туалет, а монархиня между тем объясняла ей, насколько она недовольна государственными деятелями, которым до сей поры оказывала всемерное доверие.
– Теперь я знаю, что все они, будь то Лесток или Бестужев с Черкасским, имеют в виду только свои личные корыстные интересы и нисколько не заботятся о благе государства и о моей пользе, – сказала она под конец, – я бы всех их немедленно уволила, если бы знала кого-нибудь, кому могла бы доверять, но у меня нет никого, никого! – Она печально уставилась в пол. – Взять хотя бы твоего мужа, – внезапно вспылила она, – он тоже берет взятки от Англии и поэтому держит сейчас сторону Бестужева, как прежде, когда он получал годовое содержание из шкатулки маркиза де ля Шетарди, поддерживал Лестока; всюду, куда только ни посмотрю, царят корыстолюбие, алчность и предательство. Но вы меня еще узнаете, как только провидение пошлет мне человека, того единственного, который мне нужен. Преданную чистую благородную душу, человека, который полюбит меня и для которого отечество дороже нескольких тысяч рублей. Да, я хочу возблагодарить Господа и одновременно просить его вызволить меня из лап этих иуд!
– Ну вот, я в вашем распоряжении, ваше величество, – сказала придворная дама, завершив наконец туалет.
– Тогда пойдем.
Обе женщины спустились по лестнице и вошли в домашнюю часовню графини, где никого не было, кроме них и священника в пышном облачении русской церкви, уже поджидавшего их. После того, как Елизавета преклонила колени на обитой алым бархатом молельной скамеечке, а графиня сделала то же самое в нескольких шагах позади нее, началось богослужение, согласно восточному канону сопровождаемое только пением.
Закрыв лицо ладонями, царица молилась с таким рвением, на какое способна только сильная и страстная душа, она благодарила Господа за милость, которую он оказал ей, возведя ее на престол, и вот сейчас опять, когда спас ее от рук решительных заговорщиков; затем она начала умолять его помочь ей избавиться от всех приспешников, теснящихся вокруг нее к несчастью ее самой и ее народа, она умоляла спасти ее самое через соединение с чистой, большой и готовой на жертвы человеческой душой. И когда она так молилась, и крупные слезы, выступавшие у нее на глазах, катились по ее щекам, на хорах вверху началось пение, и у нее сразу родилось ощущение, что это и был ей ответ с небес. Зазвучал великолепный голос, сперва чуть слышно и умиротворяюще, затем все выше воспаряя и увлекая за собой, он, казалось, наделил ее сверкающими крыльями херувима и теперь возносил над всем бренным в высшие, лишь смутно предугадываемые эмпиреи; звук этого голоса вдруг пробудил в груди деспотичной царицы все то доброе, что дремало в ней, веру в человечность, надежду и любовь. Она молилась с нарастающим благоговением, но вскоре слова, чтобы говорить с Богом, у нее иссякли, она просто замерла на коленях в немом блаженстве и внимала новому чудесному откровению. Наконец, она в какой-то судороге полубессознательно повернула голову и взглянула вверх, на хоры, откуда, казалось, давал ей ответ заветный спасительный голос. Однако она никого не увидела.
Вот пение смолкло. Служба окончилась. Царица быстро встала и, подойдя к графине, с лихорадочной поспешностью схватила ее за руку.
– Это был голос ангела, – промолвила она, – пение небесных сфер, кто был этот певец?
– Мой холоп, ваше величество, – ответила графиня, – Алексей Разумовский.
С одной стороны, Елизавета была очень глубоко тронута его пением, но с другой, оставалась человеком практичных решений, поэтому она сразу же загорелась желанием поближе познакомиться с ангелом, которого, как она в этот момент была твердо убеждена, послал сам Господь.
– Я хочу на него взглянуть, – быстро сказала она.
Графиня направилась было к выходу.
– Нет, нет, – воскликнула императрица, – не так. Я просто жажду познакомиться с ним, и все же у меня не хватает смелости показаться ему на глаза. Предчувствие подсказывает мне, что в этот великий священный час этот голос недаром, подобно лучу света с небес, упал в мою душу, меня охватывает что-то похожее на страх перед человеком, которым Бог воспользовался, чтобы дать ответ на мой скромный вопрос, на мою смиренную просьбу. Я хочу на него посмотреть, но посмотреть так, чтобы он не видел меня, понимаешь.
Императрица скрылась за густой металлической решеткой, огибающей алтарь, здесь ее никто заметить не мог, тогда как сама она без помех могла наблюдать за всем происходящим.
Спустя несколько мгновений Алексей Разумовский уже стоял перед графиней.
– Сегодня ты пел особенно красиво, – улыбнувшись, сказала она.
– Охотно верю, – ответил Разумовский, – когда я стоял на хорах среди других певчих, меня вдруг охватило какое-то неземное вдохновение, и возникло ощущение, что я выполняю чье-то великое задание; мне представилось, будто отворились врата небес и моей песне вторит сонм ангелов.
– Странный человек, – пробормотала графиня, с глубоким участием рассматривая его.
Разумовский улыбнулся.
– Я не странный, – произнес он чуть слышно, – но временами меня пронизывают ощущения, сродные чуду.
– Ты, вероятно, прав, – ответила его повелительница. Она, казалось, мгновение размышляла о чем-то, затем милостивым жестом руки отпустила его, чтобы без промедления поспешить к императрице.
– Такого мужчину мне еще видеть не приходилось, – с каким-то потерянным видом промолвила Елизавета.
– Красив, стало быть?
– Не это в нем главное.
– Выходит, я была права.
– Думаю, он способен на то, чего мы все не умеем, он способен любить, – сказала царица.
– Конечно.
– И он любит тебя?
– Кто это знает?
– Я могла бы из-за него тебе позавидовать, – немного помолчав, пробормотала царица.
– Он будет вашим, достаточно вам только приказать, – воскликнула графиня.
Императрица с немым недоумением посмотрела на фаворитку.
– Я вам его подарю, ведь он же мой холоп...
– И ты могла бы?..
– А почему нет?
Елизавета на мгновение уставилась в пространство невидящим взором, потом сказала:
– Пойдем. Мне нужно на свежий воздух. Здесь так душно, что я, кажется, задохнусь.
Однажды вечером Разумовский как обычно появился в будуаре своей прекрасной госпожи, чтобы спеть с ней и почитать ей вслух. Однако войдя, он застал там молодого человека исключительной красоты, который тет-а-тет доверительно общался с хозяйкой. Он хотел было тихо удалиться, но было слишком поздно, графиня увидела его и велела подойти ближе.
Красивый незнакомец остановил на нем взгляд своих глаз, которые до глубины души потрясли Разумовского, его сразу охватили все муки ревности, но одновременно с ними родилось чувство, природу которого он затруднился бы себе объяснить; он ощутил нечто вроде ненависти к сопернику, ибо таковым он посчитал молодого человека, с аристократической небрежностью откинувшегося на мягких подушках оттоманки, однако не только ненависть. Вопреки собственной воле он почувствовал симпатию к своему противнику, он, можно сказать, был обезоружен его взглядом, усмирен и покорен. Он почел бы за лучшее тотчас же опуститься перед ним на колени и молить его: «Ты такой красивый, ничего подобного я отродясь не видел. Любая женщина, на которую падет твой взор, принадлежит тебе, так оставь же мне эту, эту единственную, которая моя, мое все, мой мир. Не грабь меня так жестоко, богач, меня, бедняка».
– Мне говорили, что ты очень красиво поешь, Алексей Разумовский, – произнес незнакомец голосом, исполненным сладостного благозвучия, – где ты этому научился?
– Я всегда пел, сколько себя помню, – ответил Разумовский.
– Ты мне нравишься, – продолжал прекрасный юноша и снова посмотрел на него таким взглядом, от которого холоп графини Шуваловой вынужден был опустить глаза.
– Спой нам одну из своих малорусских песен, – приказала графиня.
Разумовский глубоко вздохнул – на груди у него будто лежал камень, а тут ему надо петь. Но ведь он был всего лишь холопом, он не должен чувствовать как другие люди, он обязан повиноваться, и он запел. Казалось, он всецело отдался своей песне и своей боли в песне, с такой щемящей душу печалью она зазвучала, так разрывала сердце. Графиня молча и не отрываясь смотрела на него, тогда как незнакомец время от времени наклонял голову, чтобы скрыть слезы, выступившие у него на глазах. Когда Разумовский закончил высокой рыдающей нотой, похожей на последний отчаянный вскрик истерзанной, обреченной на смерть души, красивый юноша вскочил на ноги, обнял графиню, запечатлел горячий поцелуй на ее устах и опрометью кинулся из комнаты.
– Кто этот человек? – возбужденно спросил теперь Разумовский.
– Граф Безбородко, мой двоюродный брат, – холодно ответила графиня.
– Твой поклонник, – с усилием выдохнул холоп.
– Почему бы нет, – глумливо произнесла графиня, – разве он не красивый, на редкость красивый мужчина?
– Ты любишь его!
– Возможно.
– О! Я знаю, ты его любишь, – вскричал Разумовский.
– Что это все означает, – строго оборвала его графиня, – уж не собираешься ли ты разыгрывать мне сцену ревности? Не забывай, кто ты и кто я... холоп!
– И в самом деле... я забылся, – с горечью пробормотал Разумовский, и как бы шутя опустился перед возлюбленной на одно колено. Она, однако, только того и желала, ибо одобрительно кивнула головой и сказала:
– Вот таким ты мне нравишься, Разумовский, это именно то место, которое тебе подобает, всяким другим ты обязан лишь моей милости. Моя прихоть возвысила тебя, однако она же может в любой момент снова опустить тебя до того низкого положения, из которого она привлекла тебя к моему сердцу. Будь начеку и не серди меня!
Зима укутала Москву алмазной пеленой снега. В камине графини Шуваловой запылал первый огонь, наполняя небольшой уютный покой отрадным теплом. Очаровательная повелительница этого фешенебельного помещения возлежала на бархатных подушках оттоманки, а у ног ее устроился красивый холоп Разумовский; он не сводил с ее глаз восторженного взгляда, ибо сегодня она была к нему благосклонна, чего давно уже не случалось. Она с улыбкой на лице щедро наградила его всем высшим блаженством любви и теперь занимала себя тем, что наблюдала за восторгом, которым как будто изнутри освещалось его лицо.
– Ты сегодня счастлив, Разумовский? – проговорила она наконец.
Он утвердительно кивнул.
– Совершенно?
– Совершенно.
– А что бы ты сказал, если бы это счастье, уже достигшее, судя по твоим глазам, высшего предела, оказалось последним, каким мы наслаждаемся вместе? – спросила графиня, начиная наступление из засады.
– Последним? Как это понимать? – пробормотал Разумовский, охваченный внезапным страхом. – Ты меня больше не любишь? А! Я догадался, ты больше не принадлежишь мне, ты принадлежишь кому-то другому.
– Нет, Алексей, до сего дня я хранила верность тебе, – простым и правдивым тоном ответила графиня.
– Однако хочешь осчастливить другого... – воскликнул раб, сердце которого, казалось, готово было выскочить из груди.
– И кого ж, например? – поинтересовалась графиня, которую веселило своеобразие создавшейся ситуации.
– Того красивого молодого человека, графа, твоего двоюродного брата.
– И не думаю.
– Ты его не любишь?
– Нет.
– Ты не променяла меня на него? – с ликованием в голосе вскричал красивый холоп.
– Нет, Разумовский, не променяла, – сказала графиня со злобной усмешкой, – я просто подарила тебя ему.
– Подарила?! – в ужасе закричал Разумовский. – Подарила! – повторил он, дрожа всем телом.
– Ну, чему ты удивляешься, – продолжала графиня, – ты ему понравился, он желает владеть тобой, а ты моя собственность. Следовательно, у меня есть право отдать тебя ему. Не так ли?
– Конечно, я ведь твой холоп... – пробормотал уничтоженный Разумовский.
– А теперь ты будешь его холопом, – сказала графиня, – таким образом, твое положение нисколько не изменится, разве что тебе придется немного собраться с силами, ибо такой доброй хозяйки, какой для тебя была я, в нем ты уже не найдешь. До сего дня ты чувствовал себя как чувствует свободная личность, а вот теперь ты узнаешь, что значит находиться в зависимости от другого человека, да к тому же такого, который потребует повиновения и раболепства и, если понадобится, добьется желаемого принуждением, тебе понятно?
– О! Мне понятно, что ты никогда не любила меня, – вздохнул Разумовский, – если в состоянии подарить меня, точно какое-то животное.
– Ты ошибаешься, я любила тебя, – сказала графиня, подавляя легкую зевоту, – но сейчас я от тебя устала.
– Выходит, в желании подарить меня ты руководствовалась жестокостью.
– Нет, Алексей, я делаю это со скуки. Несчастный уткнулся лицом в ладони и заплакал. В это время почти неслышно отодвинулась гардина, и к оттоманке, на которой с озорной улыбкой на устах лежала графиня Шувалова, а перед ней на полу ее убитый горем холоп, приблизились шаги. Чья-то маленькая рука энергично коснулась плеча Алексея, он выпрямился и увидел стоящего перед ним красивого молодого человека, собственностью которого он теперь был.
– Ты уже знаешь, что твоя хозяйка подарила мне тебя? – с высокомерной снисходительностью проговорил он. – И что отныне ты мой раб?
Разумовский не нашелся с ответом, он поднялся на ноги и отступил на два шага.
– Он плакал, – сказал его новый хозяин, бросив на графиню какой-то странный взгляд, – разлука с тобой, стало быть, ему тяжела.
– Кажется, что так, – ответила графиня и расхохоталась.
– Ну, теперь мне предстоит позаботиться о том, чтобы излечить его от этих чувств, которые крепостному совершенно ни к чему, – с твердостью, не сулящей Разумовскому ничего хорошего, заявил юноша.
– Он считает себя достойным лучшей участи, – заметила графиня, – потому что умеет читать, писать и петь. Сомневаюсь, что он так безропотно подчинится, мой дорогой, тебе придется изрядно повозиться, чтобы запрячь его в свое ярмо.
– Он будет вынужден покориться, а хочет ли он или не хочет, об этом я его совершенно не собираюсь спрашивать, – ответил красивый молодой человек, смерив своего холопа презрительным взглядом, – есть, слава Богу, средства делать упрямых ручными.
– Слышишь, Разумовский, – насмешливо обратилась графиня к своему подаренному возлюбленному.
– Как ты хочешь сломить человеческую волю? – спросил тот, быстро подступая к новому хозяину. – Бог сотворил нас всех равными и свободными. Если я не захочу подчиниться, все твои средства окажутся бессильными, а я не захочу никогда, я высмею твои угрозы и твою беспомощную ярость.
– Это мы еще поглядим, герой, – с улыбкой холодной жестокости на полуслове оборвал его новый хозяин, – посмотрим, как ты будешь надо мною смеяться, когда я возьмусь за плетку!
От гнева и боли Разумовский затрепетал всем телом и, горько разрыдавшись, с мольбою бросился к ногам возлюбленной:
– Лучше убей меня прямо сейчас, только не отдавай этому чудовищу!
Графиня ответила на мольбу ясной улыбкой. В тот же миг красивый деспот хлопнул в ладоши, в покой вошли четыре дюжих казака, схватили строптивого холопа и, не успел он опомниться, связали ему руки за спиной. Он успел еще бросить последний, исполненный упрека и боли взгляд на лютую любимую женщину, и его уволокли прочь.
В молчаливом смирении Разумовский отдался теперь на волю судьбы. После того, как ему завязали глаза платком, он ощутил, что его посадили в сани, услышал щелканье кнута, фырканье лошадей и по дороге тихий разговор между собой конвоировавших его казаков. Продолжалось это недолго, вот сани остановились. Вероятно, он был у цели, полностью во власти своего мучителя, которому столь опрометчиво бросил вызов и оскорбил. Его провели вверх по какой-то лестнице, по коридору, затем отворилась дверь, и по теплой душистой атмосфере он понял, что находится сейчас в комнате.
Путы, стягивавшие за спиной его руки, были развязаны, прикрывавшая глаза повязка упала, и казаки ушли, оставив его одного.
Разумовский увидел себя в залитой светом множества свечей небольшой зале, обставленной с расточительной роскошью, пол ее был устлан персидскими коврами, в мраморном камине пылал яркий огонь. На стене висел написанный в натуральную величину портрет красивой дамы, чертами лица очень похожей на нового хозяина, вероятно, решил Разумовский, это его сестра. Он подошел ближе, чтобы вглядеться попристальнее. То же лицо, которое у молодого человека возбудило в нем ненависть и ревность, с нежной неодолимой силой привлекало его в этой даме, он вынужден был признать, что никогда прежде ему не доводилось видеть такую величавую женщину. Мог ли он надеяться когда-нибудь познакомиться с ней? Почему нет? Но она могла, в конце концов, оказаться и матерью красивого безжалостного тирана, который собирался с улыбкой попирать его ногами, возможно, останки ее уже давным-давно покоятся под холодной каменной плитой могилы, или же некогда роскошные волосы уже высеребрил снег старости. Пока, стоя перед полотном, он размышлял об этом, в комнату вошел его повелитель и неожиданно остановился рядом с ним.
– Тебе нравится картина? – спросил он со странной улыбкой.
– Чудесная женщина, – скромно ответил Разумовский.
– Ты мог бы ее полюбить?
– Конечно, так же пылко, как я ненавижу тебя, – произнес холоп с достоинством, которому позавидовал бы любой князь.
Его хозяин рассмеялся.
– В этом ты волен выбирать, – сказал он, – однако подчиняться ты будешь мне, я тебя уверяю, несмотря на всю свою ненависть; я человек, способный приказать засечь тебя до смерти при малейших признаках неповиновения или упрямства. Ты меня теперь знаешь; намерен ты мне подчиняться?
– Я попытаюсь... – спокойно ответил Разумовский.
– Значит, ты уже готов ступить на правильный путь, – воскликнул красивый молодой человек, усаживаясь в кресло возле камина. – Тем лучше, ты можешь прямо сейчас приступать к своим обязанностям и начинать служить мне. Прежде всего я хочу устроиться поудобнее. Потяни-ка за шнур колокольчика!
Разумовский послушно выполнил распоряжение. В дверях появился лакей.
– Мою домашнюю шубу, пантуфли и затем чай, – приказал ему повелитель. Через несколько минут лакей вернулся с указанными вещами и, по знаку своего господина, передал все это Разумовскому.
Красивый деспот поднялся, сбросил надетый зеленый бархатный камзол и затем с грацией, заключавшей в себе какую-то обворожительную чувственность, юркнул в объятия домашней шубки, которую уже держал наготове его новый слуга. Когда Разумовский увидел своего мучителя в длинном и просторном, напоминающем османский кафтан одеянии из красного бархата, отороченном волнистым горностаем и обильно им же обшитым изнутри, в душе его родилось странное ощущение; благодаря светлым краскам дорогой благоухающей пушнины в красивом юноше вдруг появилась какая-то женственность, какая-то сладострастная мягкость, которая привела его в замешательство и заставила сердце учащенно биться. Его повелитель, казалось, почувствовал это и догадался о впечатлении, произведенном им на своего холопа, потому что он улыбнулся ему точно тщеславная и кокетливая, привыкшая к преклонению женщина, и еще некоторое время наблюдал за ним с любопытным вниманием, после чего снова расположился у камина.
– Ты находишь меня красивым, – произнес он наконец.
Разумовский опустил глаза и промолчал.
– Да ты трепещешь, будто стоишь перед красивой женщиной, – с улыбкой продолжал он. – Тогда тебе будет легко служить мне.
С озорной небрежностью он с этими словами протянул ему ногу, и Разумовский, повинуясь его взгляду, опустился на одно колено, стянул с него высокие сапоги и надел розовые бархатные домашние туфли, опушенные горностаевым мехом.
– Так... я доволен тобой, – проговорил после этого его повелитель, – теперь принеси-ка мне чай.
Разумовский хотел было покинуть залу, но в этот момент появился лакей с подносом, он поспешил поставить перед хозяином столик и налил ему чаю.
– И все же было жестоко со стороны графини дарить тебя, – начал прекрасный деспот, – с этой минуты я запрещаю тебе и дальше любить ее.
– Этого нельзя запретить, – гордо ответил холоп.
– Это мы еще посмотрим, – почти гневно воскликнул его хозяин, – теперь ты принадлежишь мне, а следовательно, моим чувствам и моим мыслям. Таким образом, я приказываю тебе отныне думать о другой женщине, хотя бы вон о той, на стене, она ведь тебе нравится?
Разумовский промолчал.
– Ну, так нравится или нет?
– Да.
– Ты уже сегодня сможешь с ней познакомиться.
Разумовский с удивлением посмотрел на юношу.
– Да, да, уже сегодня, – продолжал тот, – и даже, возможно, ее полюбишь.
– Боже мой, – пробормотал чуть ли не в ужасе Разумовский.
– Может быть, тебе это будет трудно?
– Конечно, непросто.
– Разве она не красивая, не желанная женщина?
– О, разумеется! И я мог бы полюбить ее до безумия!
– Тогда в чем же дело.
– Но разве можно так быстро вырвать чувства из своего сердца и на их месте заронить другие?
– Ты должен суметь это сделать, коль скоро я так хочу.
– Я этого не могу.
– Следовательно, ты любишь графиню?
– Да, я люблю ее.
– И ты будешь всегда ее любить?
– Боюсь, что так.
Красивый деспот вскочил на ноги, он вмиг переменился, дыхание его участилось, а глаза метали гневные искры.
– Тогда я эту любовь из тебя плеткой вышибу, – закричал он, – ты слышишь, холоп?
– Не требуй невозможного, – попросил Разумовский.
Его мучитель разразился громким язвительным смехом и схватил большую плетку, которая, видимо, заранее приготовленная для его нового строптивого раба, лежала на каминной полке среди толстых фарфоровых китайцев и французских овечек севрской выработки.
– Поклянись мне никогда больше не любить графиню!
– Как я могу это сделать?
Красивый деспот быстро подошел к нему и замахнулся плетью.
– Не тронь меня, – закричал Разумовский, – я этого не перенесу, меня еще ни разу не били!
– Тем лучше, – воскликнул его господин.
– Лучше убей меня, – взмолился Разумовский.
Однако тот с лютой улыбкой уже поднял плетку, Разумовский прыгнул было на него, чтобы вырвать ее из рук хозяина, и тут произошло невероятное: он наткнулся на взгляд красивого деспота, и взгляд этот буквально поверг его; в следующую секунду он, словно лев, укрощенный глазами дрессировщика, лежал у его ног, и повелитель начал полосовать его.
От чувства неслыханного позора, претерпеваемого им сейчас совершенно незаслуженно, и от бессилия Разумовский заплакал навзрыд и, когда его победитель уже отложил плетку в сторону, остался лежать так, уткнувшись лицом в землю, пока его не привел в себя шелест женских одежд.
Он приподнялся и, все еще стоя на коленях, увидел стоящую перед ним даму пленительной красоты, очаровательную женщину с портрета, которая улыбалась ему.
– Ты узнаешь меня? – произнес хорошо знакомый голос.
– Кто ты? – спросил Разумовский, вглядываясь в нее. – Эти черты, этот голос, да не спятил ли я?
– Нет, мой друг, ты пока еще в здравом уме, – промолвила красивая дама; поверх ее белого атласного платья со шлейфом была накинута все та же красная шубка с горностаем, в которой еще совсем недавно щеголял его мучитель.
– Мой господин, – запинаясь, пролепетал Разумовский.
– Да, твой господин, а ты мой раб, – подтвердила красивая дама, – раб женщины, ты доволен обменом?
– И ты меня высекла?
– Да, я, – с улыбкой промолвила жестокая, – я хотела подвергнуть тебя испытанию и должна сказать, что как ни велико и ни беспощадно оно оказалось, ты его все же выдержал, ты полюбил меня в то мгновение, когда я истязала тебя, однако сейчас женщина с портрета должна вознаградить тебя за те муки, которые заставил тебя пережить твой лютый повелитель. Вставай!
Красивая дама подошла к камину и теперь уселась в то же самое кресло, в котором еще несколько минут назад сидел его красивый мучитель.
– Однако ты не сможешь меня любить, – сказала она лукаво.
– Да разве возможно было бы не полюбить тебя? – ответил Разумовский с искренним воодушевлением. – Если бы я уже не был твоим рабом, я сделал бы это добровольно!
– Правда? – промолвила красивая женщина, с очевидным удовольствием поглядев на него. – А что, если я дарую тебе свободу?
С этими словами она протянула Разумовскому документ. Тот развернул его, это была отпускная грамота.
– Ну, теперь ты доволен мной? – спросила она.
– Нет, сейчас меньше всего, – воскликнул Разумовский.
– Как так?
– Я хочу остаться твоим рабом. – Он разорвал отпускную грамоту и швырнул ее в пламя камина. – И вот я опять твой раб!
– Разумовский!
– Называй меня своим рабом! – Он бросился перед ней наземь и взглядом своих горящих восхищением глаз впился в ее глаза.
– Ладно, пусть так, мой раб, – сказала она, еще больше похорошев от блаженной улыбки, и, протянув к нему великолепные руки из мягко переливающегося меха шубки, обняла его за шею и привлекла к своей волнующейся груди.
Он стоял перед Катериной, как он сам назвал ее, на коленях.
– В какое место мне поцеловать тебя, – спросил ее раб, рыжеволосый, веснушчатый и самый пригожий для Катерины, – куда я должен тебя целовать? Скажи мне.
Катерина сказала в ответ:
– Войди в меня, очень легонько, а потом все глубже, все глубже.
Он был возбужден как никогда.
– Мне нужно себя сдерживать, – говорит, он во время одной из коротких пауз. – Я не хочу, чтобы у меня это случилось до срока. Сначала ты должна пережить это, пережить дважды, трижды, четырежды.
Четырежды этим ранним вечером его Катерина уже испытала оргазм в их любовной утехе. И оргазмы эти всякий раз половодьем затопляли ее, унося затем мощной волной в полусон. Но она не позволяла себе слишком долгих передышек. Сколько же увертюр последние часы даровали ей?
Увертюра: она на коленях перед постелью, уткнувшись лицом в скрещенные предплечья, порой зажимая ладонью или затыкая пальцами рот, чтобы ее крик не был слишком громким и не привлек любопытства горничной.
Еще одна увертюра: находящийся позади нее раб движется в ней с быстротою молнии до тех пор, пока ее соки не исторгаются. Его собственный оргазм еще впереди. Бережливый и благоразумный, он выжидает.
Вторая часть их увертюры, «игра в толкание тележки», завершилась, и теперь Катерина ожидает последнего и самого жгучего соития с мужчиной, принадлежащим ей пламеннее любого супруга.
Снова раб спрашивает:
– Как тебе сейчас хочется?
И поскольку она знает, что сильнее и обостреннее всего он переживает оргазм в самой древней позиции всех влюбленных, то говорит:
– Ляг, пожалуйста, на меня.
Его глаза сияют. Хотя он уже не раз овладел Катериной, он неизменно радуется вновь предстоящему покорению вершины. Он просит:
– Ты будешь сдавливать меня как тисками?
Она обещает ему. В такие мгновения Катерина обещает все и исполняет обещанное.
Он всей тяжестью тела лежит на Катерине, он неистово целует ее в уста. Потом он уже вообще не поднимает голову. Его язык нашел ее язык. Два блаженных создания теперь играют друг с другом. Язык-невеста и язык-жених, гладко и прохладно, прохладно и горячо, влажно-чувственно. Она предоставляет ему свободу действий для полного удовлетворения.
Ему больше не нужно приглашать ее. Она и так знает, что сейчас является ее долгом. И она исполняет его с огромной радостью, ибо он научил ее этому, и нынче это возбуждает ее точно так же, как и его. Катерина начинает методично сжимать свои самые внутренние мышцы, при этом ей приходится сдерживать себя, чтобы не нарушить такта самой и не позволить это сделать ему. Вот она ослабляет стискивающий захват бедер, снова сжимает их и опять ослабляет. Щеки раба, касающиеся ее лица, раскаляются и пылают.
– Ты нынче такая сильная, – шепчет он и покрывает поцелуями ее лоб и щеки, широкие могучие ладони его проскальзывают под ее ягодицы и теперь, прижавшись к возлюбленной, он продолжает двигаться в ней, а она отвечает ему стискивающими и ослабляющими движениями бедер.
Сжимать, выжимать должна она его фаллос. В этих ритмичных движениях двух тел отражается ритм всего мироздания.
Его удары становятся все более напористыми и быстрыми. В последний момент она подбадривает его просьбой не ждать ее и сейчас целиком следовать зову собственного эгоизма. В отличие от него, все другие мужчины, с которыми ей до сих пор доводилось сходиться, в постели думали прежде всего о себе.
– Катенька, я вот-вот взорвусь. Мне точно не ждать тебя? – сквозь сбивчивое учащенное дыхание спрашивает он.
– Не жди больше, милый, не жди, пожалуйста, – молит она.
Он шепчет, и из шепота рождается говорение, отрывистое, спешащее, громкое, почти безумное в экстазе:
– Ты великолепна, Катюша. Великолепна. Сегодня у тебя чудесно получается все, благодарю тебя, я люблю тебя, я хочу только тебя, и только ты должна впиваться пальцами в мою плоть и делать мне больно, очень больно...
Катерина царапает его ногтями... и тогда раздается великий блаженный стон исполнения. Он тяжестью претворенного остается лежать на Катюше, все еще конвульсивно подрагивая, в благодарном поцелуе снова надолго сливается своими устами с ее.
– Теперь ты мой, теперь я сделаю с тобой все, что захочу, – говорит она наконец. – Сейчас я могла бы вонзить тебе нож в грудь.
Он еще продолжает постанывать от наслаждения.
– Говори, – просит он, – не останавливайся. Я бесконечно счастлив, потому что знаю, что нам известна тысяча и одна любовная позиция и что мы сможем изобрести еще больше. Впереди нам предстоит еще долгая жизнь в любви, нам принадлежат все ночи нашей грядущей жизни.
День за днем пролетал для счастливых подобно кратким блаженным часам в сладостной болтовне и неумирающем наслаждении любовью, которая не имеет границ, ибо отдается безудержно и безмерно воспринимается. Любящие не расставались с утра до вечера и с вечера до утра. Они, казалось, не могли досыта наглядеться на красоту желанного человека, не могли вдоволь наслушаться мелодии своих голосов, вдосталь нацеловаться и належаться на груди друг у друга.
– Только теперь я знаю, что такое любовь, что такое счастье, – говорила гордая красивая женщина верному мужчине, который устроил голову у нее на коленях и с улыбкой смотрел на нее с восторгом упоения, – ты научил меня этому, любя меня, подарив мне все сердце и не спрашивая, что я дам взамен! Ты почувствовал бы себя еще счастливее, как мне кажется, если бы я сделала твое сердце своей игрушкой, даже если бы я на него наступила, и то, что я могу думать об этом, не дает мне возможности скрывать от тебя хоть что-нибудь из того, что составляет меня. Поэтому все мое «я» принадлежит тебе, целиком и навсегда твое!
И Разумовский с благодарностью поцеловал ее красивые руки, а потом опустился перед ней на колени, чтобы с той же нежностью поцеловать ее ноги. Он не спрашивал, кто она, он вел себя подобно тем из древнегреческих героев или пастухов, к которым нисходили богини, он чувствовал себя вознесенным до небес, откуда она, казалось, происходила, что еще ему было нужно?
– Тебе не хотелось бы однажды спеть вместе со мной? – спросила счастливая женщина.
– Если ты прикажешь... – сказал он.
– Тогда прямо сейчас...
– Хорошо.
Они встали и после того, как прелестная богиня заняла место за клавесином, вместе запели итальянский дуэт; было чудесно слышать, как великолепные голоса их гармонично и проникновенно сливались воедино так же, как сливались их души. Они раскачивались, подобно чете переливающихся всеми цветами радуги мотыльков, которая то поднимается плавно, то убаюкивающе опускается потоками теплого воздуха, на нежных волнах волшебной мелодии, пока вдруг чей-то пронзительно-наглый голос не вырвал их из объятий сладкозвучных грез.
– Вот так дела, мадам, – вскричал маленький, с чрезмерной роскошью одетый мужчина, который, отчаянно жестикулируя, внезапно предстал перед ними, – прямо пастушеская идиллия, как я погляжу, при этом мы и общество напрочь забыты, как будто солнце снова остановилось, словно в день битвы Иисуса Навина. К счастью, я разыскал ваше убежище, Венера Пенорожденная, и, подобно хищному зверю, счел возможным ворваться в ваше solitude[69] и застать рядом с вами прекрасного Адониса[70] .
– Как вы посмели сделать это вопреки моей воле? – сказала дама, мрачно хмуря решительно очерченные брови.
– На что я осмеливаюсь, я всегда осмеливаюсь исключительно ради вашего блага, – перебил ее пронзительный голос неустрашимого нарушителя спокойствия, – промедление опасно; со времени последнего заговора брожение в этой проклятой Москве угрожающим образом распространяется, пора возвращаться в Петербург и прежде всего публично наказать кого-нибудь в назидание прочим. Вам следует отдать распоряжение о казни заговорщиков...
– Я торжественно обещала не подписывать смертные приговоры, – воскликнула богиня.
– Даже в том случае, если это непосредственно касается вашей безопасности? – возразил маленький человек. – Вы слишком легко наплодили недовольных своими гуманными ордонансами[71] , этому народу нужно наконец снова показать серьезность, он должен однажды снова увидеть, как льется кровушка.
– Вы, значит, в самом деле думаете, что мне не следует щадить заговорщиков?
– Весь свет против этого.
– Хорошо, – сказала красавица, в глазах которой вдруг блеснула какая-то бесовщинка, – тогда их нужно высечь кнутом, а потом вырвать языки.
– Этого недостаточно, они должны умереть.
Богиня коротко и звонко рассмеялась, и от этого смеха Разумовского от ужаса просто передернуло.
– Ах, какие же вы, мужчины, несообразительные. Сколько ударов кнута может выдержать человек?
– Если дюжий, ударов двести, – ответил мужчина с пронзительным голосом.
– Тогда назначьте им триста, – решила богиня.
– Понимаю, – пробормотал он.
– Теперь вам моя воля известна, ступайте, – закончила разговор дама.
Маленький человек молча поклонился и вышел.
– Кто ты такая, – спросил Разумовский, снова оставшись наедине с возлюбленной, – что можешь решать вопросы жизни и смерти? Я страшусь тебя, словно какой-то зловещей тайны.
Богиня с улыбкой достала серебряный рубль и протянула его Разумовскому.
– Ты знаешь, кто здесь изображен?
– Это царица.
– Ну, ты не находишь никакого сходства?
– Боже мой! – почти в ужасе вскрикнул красивый раб. – Ты же не...
– Я императрица Елизавета.
В тот же миг Разумовский рухнул перед ней на колени.
– Ну? Теперь ты меня больше не любишь? – спросила царица с улыбкой, вернувшей ему мужество. – Отныне ты троекратно обязан меня любить: как обожатель возлюбленную, как раб повелительницу и как подданный свою императрицу.
– Боже мой, неужели все это правда? Да разве такое может быть правдой? Ты, моя госпожа, моя императрица, наместница Бога на земле, решающая вопросы жизни и смерти, ты снисходишь до того, чтобы меня, последнего из твоих слуг... – голос бедняги пресекся.
– Чтобы любить тебя, да, Разумовский, – продолжила его слова Елизавета, – и таким образом я повелеваю тебе любить меня, твою царицу, как, пока ты не знал моего имени, моего высокого сана, ты любил во мне женщину, потому что я тоже уже не могу обойтись без тебя, без твоей верности и любви, как без воздуха, как без света солнца. Итак, ты будешь меня любить?
– Да, моя императрица, – дрожащим голосом пообещал Разумовский.
– Преданно?
– Преданно.
– До гробовой доски?
– До самой гробовой доски.
Императрица ласково посмотрела на него сверху, ее еще недавно такое суровое выражение лица озарила радостная улыбка, и, медленно нагнувшись к нему, она с мягкой нежностью поцеловала в лоб своего раба, последнего из ее подданных. Он обвил руками ее колени и, словно перед своим господином, перед своим божеством, в немой покорности опустил лицо на ее ноги, прижавшись к ним полными слез глазами.
И когда Катерина ощутила вожделение, когда захотела это вожделение утолить, она снова была всего лишь женщиной, как и любая другая.
Теперь она лежала в его объятиях, ощущала на себе его вес, чувствовала льющийся дождь его поцелуев.
Вся трепеща, она прислушивалась к тому, как его ладони, коснувшись ее грудей, поглаживая, заскользили вниз вдоль ее тела. Вот его руки исчезли в расщелине между ее ляжек. Его руки продвигались по возлюбленной, скорее, ощупывая, так, точно он хотел возбудить ее еще сильнее. Затем он чуть заметно улыбнулся ей и спросил:
– Тебя уже когда-нибудь целовали там, внизу? – Его палец, задвигавшийся при этом более энергично, не оставлял сомнения в том, что он имеет в виду.
– Да, – ответила Катенька.
– Тебе хотелось бы этого?
– Да. Это мне нравится.
Он соскользнул с ее груди и вложил голову меж ее ног. Он насколько возможно широко раздвинул ей колени и изогнулся в противоположном ей направлении.
Затем она ощутила, как его язык быстро проник внутрь и задвигался, нанося удары совершенно так, как если бы это был не язык, а благородный большой член.
Движения его губ по внешнему саду ее храма любви доводили ее почти до исступления. Даже его жесткие волосы, которыми он терся о ее ляжки, когда шевелил головой, действовали на Катерину несказанно возбуждающе.
Волны глубокого сладострастия затопили Катюшу. Это было самое невероятное ощущение из пережитых ею до сих пор.
Она без остатка отдалась ему, в каком-то диком хаосе всех чувств металась головой из стороны в сторону.
Внезапно ее любовник на мгновение прервал свои ласки.
Катя вопросительно взглянула на него. Он же с ребяческим выражением лица обратил к ней сияющие глаза и спросил:
– Ты тоже так поиграешь со мной, мое сокровище?
Катерина тотчас же поняла, о чем идет речь.
– Конечно, – улыбнулась она. – Я сделаю все, что доставит тебе радость.
Он продолжил лизать и посасывать ее киску, вызывая в ней этим неземные переживания.
– Не сдерживай себя, Катенька, – попросил он возлюбленную.
Катерина только согласно кивнула в ответ, потому что голос в этот момент отказал ей. Она знала, что ему хотелось ощутить во рту ее соки.
В неистовом пароксизме внезапно обрушившегося оргазма она позабыла обо всем на свете и долго еще лежала под ним, совершенно не в состоянии ни о чем думать.
Только когда он ласково поцеловал ее в пупок, она очнулась от полуобморока, потому что щекотка, вызванная этим поцелуем, заставила ее засмеяться. Она с благодарной нежностью обняла его, желая показать, сколько удовольствия он ей подарил.
Он вел себя тихо, пока не улеглось возбуждение. Затем, одной рукой взяв ее за плечо, а другой придерживая за голову, он осторожно начал сдвигаться вниз, пока плечи ее не уперлись в его бедра и она не оказалась в непосредственной близости от его потрясающе массивного пениса, ожидающего ее губ.
Она с блаженством взяла его в рот, хорошо зная, что ее сокровище скоро опять примет надлежащую форму, чтобы с новым рвением любить ее и суметь опять довести ее до экстаза.
И все, что она сейчас делала, совершалось для того, чтобы поскорее приблизить этот миг. Она сосала, сосала истово и жадно, ибо никак не могла достаточно наиграться этим копьем. В какой-то момент у нее защекотало в затылке, стремясь избавиться от помехи, она внезапно так покачала головой, что его напряженный член едва не выскользнул у нее изо рта. Спровоцированный этим резким и страстным движением, он излил свой любовный сок между ее пухлых губ.
Это произошло неожиданно, несмотря на то, что конвульсивные подергивания его тела и его глубокие постанывания ясно указывали на скорое приближение у него высшей точки, апофеоза.
Конечно, она надеялась, что он сумеет-таки сдержаться, чтобы оросить ее лоно; но теперь эта надежда рухнула. Он снова вытянулся возле нее, прижался к своей любимой.
– Правда, хорошо получилось? – самодовольно спросила его Катюша.
– Гм-м.
На больший ответ у него не хватило энергии. Но она и этим была довольна. Так они некоторое время лежали рядом в счастливом единстве. Только она испытывала некоторые опасения, не иссякли ли уже его силы, поскольку сама еще горела желанием и всем существом тянулась к нему. Она была готова, она могла бы навсегда остаться лежать здесь и любить, любить.
Но вдруг он снова взялся за Катерину. Он лег ей на живот и обхватил ее груди. Затем его опять упругий член длинными и спокойными толчками проник в нее. Это была весьма продолжительная, исполненная нежности игра, не такая спешная, как первая; не такая потрясающе азартная, как вторая, но ласковая и осознанная, соответствующая послеураганному состоянию их чувств.
Ах, какая энергия, какая страсть, какое блаженное переживание! В это мгновение она верила, что это было все, чего она ждала в своей жизни. Ее пронизывал горячий трепет сладострастия. Ей приходилось сдерживать себя, чтобы не разразиться теми пронзительными, высокими и дикими криками вожделения, которые в начале ее любви стали песней безумных ночей. Тяжело дыша, они искали теперь обратную дорогу в действительность.
Уже в тот же день монархиня официально объявила Алексея Разумовского, своего крепостного, сына малорусских крестьян, своим фаворитом. Неожиданный поворот событий поразил двор, министров и партии как гром среди ясного неба. Прежде всего за свой авторитет испугался Лесток и посему с самого начала проникся к Разумовскому ненавистью, которую выражал беспримерно презрительным с ним обращением.
Когда в один из ближайших дней Лесток явился к императрице, чтобы похлопотать о назначении ее престолонаследником принца Голштейнского, что соответствовало интересам прусско-французской партии, он сбросил свою дорогую шубу на стул, чтобы по возможности комфортнее поболтать с монархиней. Склонив-таки в конце концов все еще находившуюся под его влиянием слабую женщину установить дату торжественного провозглашения великого князя, он собрался было покинуть ее, когда в кабинет вошел Разумовский и с неприхотливостью, которая так украшала его, остался стоять у двери.
– Поди-ка, братец, сюда! – крикнул Лесток. – И помоги мне надеть шубу.
Разумовский бросил взгляд на царицу, беспардонная выходка лейб-медика заставила его смертельно побледнеть, однако если бы та, которой он поклонялся словно божеству, ему приказала, он оказал бы рабскую услугу даже самому ненавистному человеку.
– Ты никому не обязан подчиняться кроме меня, – проговорила Елизавета, и Лестоку, таким образом, пришлось с позором удалиться.
Война между ним и новым фаворитом была отныне объявлена. Поскольку преемник маркиза де ля Шетарди, новый французский посол д'Аллион не сумел добиться ни малейшего влияния на императрицу[72] , чаша успеха, благодаря проявленной Разумовским солидарности против Лестока, все больше склонялась в пользу проавстрийской партии, особенно когда после воспоследовавшей пятнадцатого ноября тысяча семьсот сорок второго года смерти великого канцлера Черкасского этот пост занял Бестужев.
Последний, долгие годы прожив за границей и не получив там никакого мало-мальски значимого опыта государственно-политического управления, был теперь подлинным вождем старорусской партии и все глубже и глубже отодвигал в тень ограниченного и малоспособного генерал-прокурора Трубецкого. Только в вопросе о престолонаследии все усилия этой партии повернуть дело к своей выгоде неизменно разбивались об упрямство Елизаветы.
Герцог Петр Голштейнский сразу по прибытии в Санкт-Петербург вследствие собственной нерасторопности не сумел снискать симпатии нации. От природы не лишенный задатков, он, однако, был груб и невежественен, подобно большинству европейских принцев того времени. Ему дали в превосходные учителя профессора Штелина, но толку от этого оказалось мало, у него была склонность только к солдатским забавам, унаследованная им от отца. Окружение его составляли преимущественно голштейнские офицеры, которые, пройдя прежде юнкерскую выучку на прусской службе, привили ему то болезненное пристрастие ко всему прусскому, которое позднее сыграло столь пагубную роль в его судьбе, лишив трона и жизни. Все русское вызывало у него отвращение, и он выказывал сколь неумное, столь и необоснованное пренебрежение к обычаям и церкви своего нового отечества. Он даже не попытался толком выучить его язык. В религиозные наставники ему был выбран будущий пласковский архиепископ, монах Тодорский, который четыре года проучился в Галле и принадлежал к числу наиболее одухотворенных теологов своей эпохи. После того, как последний в общем и целом ознакомил его с уставными положениями православной церкви, в дворцовой часовне Кремля был осуществлен его торжественный переход в ее лоно, и уже в тот же день императрица Елизавета провозгласила о назначении своего племянника Петра Федоровича великим князем и наследником престола Российской империи.
В годовщину своего восшествия на престол, шестого декабря тысяча семьсот сорок второго года, царица пожаловала солдатам роты личной охраны обещанные им дома и крестьян, а потом откушала с ними в большой зале Кремля. За двумя длинными, поставленными по сторонам столами расположились Преображенские гвардейцы, общим числом в триста шестьдесят человек, за столом в центре сидела императрица с офицерами и унтер-офицерами.
Тринадцатого декабря был оглашен и без промедления приведен в исполнение приговор по делу заговорщиков, которых так отважно арестовала сама Елизавета. Уволенный в отставку подпоручик, главарь конспиративной шайки, и обанкротившийся молодой торговец, равно как и двое других осужденных, умерли под кнутами. Камер-лакей и оба гвардейских офицера были высечены на площади позади Кремля, и затем первому вырезали язык, а остальным порвали ноздри. После понесенного наказания их сослали в Сибирь.
Елизавета наблюдала за экзекуцией из кремлевского окна. В тот момент, когда душераздирающие крики подвергнутых истязанию смолкли, она внезапно обнаружила рядом с собой Разумовского. Тот был смертельно бледен, и странно-лихорадочный взгляд его глаз был устремлен на возлюбленную монархиню.
– Что с тобой? – быстро спросила она. – Ты прямо сам не свой.
– То, что я только что увидел и услышал, было слишком ужасно, – проговорил фаворит. – Мне становится жутко при мысли, что это ты приказала так люто мучить и убить этих людей и что при этом ты еще и наслаждалась их страданиями.
– Почему бы нет? – возразила царица. – Изменники не заслуживают сочувствия. И высшая милость небес заключается в дарованных нам, монархам, праве и власти вознаграждать и карать. Никогда не забывай об этом, мой возлюбленный! Горе тебе, если ты однажды нарушил бы верность мне, я хладнокровно приказала бы вырвать у тебя язык, который говорил о любви какой-нибудь другой женщине. Ты еще не знаешь меня. Я желаю быть самодержицей во всем, и, следовательно, в любви мне остается быть такой же деспотичной, как и на троне. Однако не удручайся так тем, что увидел, Разумовский. Мужчине, в преданности которого я уверена, как в твоей, нечего меня бояться. Когда я раскрыла этот заговор, я впервые заметила, насколько ненадежны и вероломны все мои слуги и мои друзья, и после этого я со смиренным усердием обратила молитву к Создателю и в глубоком душевном страхе просила его послать мне человеческую душу, которая бы полюбила меня, которой бы я доверяла, которой могла бы верить, и я обрела ее, нашла в тебе, мой друг, поэтому ты должен безбоязненно относиться ко мне, ибо я требую от тебя не только любви и преданности, но прежде всего правды, абсолютной и неприкрашенной правды во всем, ты слышишь, правды!
– Ты можешь в любое время найти ее у меня, – ответил Разумовский с благородным достоинством, – ибо я не умею лгать.
Частью рокового наследства, полученного Елизаветой от своих предшественников по царствованию, была война со Швецией, вспыхнувшая в период регентства герцогини Брауншвейгской. Со времен Ништадтского мира[73] для северных соперников России, казалось, не было более благоприятного момента вернуть обратно утраченное при Петре Великом, чем тот, когда Фридрих Второй вторгся в Силезию и в его и Франции интересах теперь было борьбой со Швецией удержать Россию от солидарных с Марией-Терезией действий.
Война началась для Швеции под лозунгом: «Дружба Франции, спасение Польши, унижение России». В Стокгольме были настолько уверены в успехе затеянного, что готовы были на худой конец ограничиться только Петербургом, Кронштадтом, Шлиссельбургом и запретом России на будущее держать свой флот, но совершенно иначе закончилась эта схватка двух держав. Русские одержали под Вилманстрандом блестящую победу и затем в районе Гельсингфорса блокировали шведскую армию, вынудив ее сложить оружие. Елизавета продиктовала условия Абоского мира[74] , по которому Россия получила ряд крепостей и в целом территорию в сто девять квадратных миль.
Во второй раз уже грозный когда-то противник совершенно поверженным лежал у ног России. Радость по случаю победы была всеобщей и продолжительной, она разбудила в народе великие воспоминания о царе Петре, одолевшем Карла Двенадцатого, под Полтавой.
В ту пору как раз вернулся в Россию человек, которого новое время с полным правом окрестило «русским Лессингом»[75] , создатель обновленного русского письменного языка, отец современной русской литературы, Михаил Васильевич Ломоносов.
Родившийся в тысяча семьсот одиннадцатом году в деревне Денисовка Архангельской губернии, сын крестьянина, он летом помогал отцу рыбачить, а долгой полярной зимою обучался у старого дьяка (церковного певчего) грамоте.
Чтение Библии и пение псалмов в церкви пробудило дремавший в нем поэтический образ мыслей. Однажды он услышал, что в Москве есть учебное заведение, в котором преподают греческий и латинский, немецкий и французский языки. Эта весть подобно запальной искре упала в его жаждущую познания и науки душу. Он тайком покинул отчий дом, дошел до Москвы и там с гениальным простодушием потребовал, чтоб его учили. Его отослали в Киев, а после того, как он получил здесь необходимое начальное образование, – в Петербург, в Академию изящных наук. В январе тысяча семьсот тридцать шестого года он отправился в Германию, где штудировал в Марбурге математику, а во Фрайбурге изучал горное дело и немецких поэтов. Во время путешествия через Брауншвейг он попал в лапы тамошних вербовщиков и подобно множеству других был вынужден надеть мундир прусского гренадера и взять в руки мушкет. Однако вскоре ему удалось дезертировать, и в тысяча семьсот сорок первом году он через Голландию морем вернулся на родину, где поначалу оставался совершенно незамеченным.
Только теперь и его охватило вдохновение, и он сочинил свою знаменитую оду на победу под Полтавой.
Алексей Разумовский к тому времени уже был назначен обер-егермейстером и даже пригласил ко двору своего брата Кирилла[76] .
К этому могущественному нынче вельможе, который, как и он сам, происходил из крестьян и считался столь же верным сыном своего народа, сколь и привилегированным любимцем царицы, обратился теперь Ломоносов и нашел у него то, чего, вероятно, не встретил бы ни у одного человека тогдашнего изысканного и образованного общества России: сердце, чувствовавшее пылко и благородно, и живое понимание поэзии.
Когда Ломоносов прочитал Алексею Разумовскому вслух свою поэму, тот в порыве воодушевления заключил стихотворца в объятия и немедленно повел его к императрице.
Елизавета как раз хлопотала над оформлением нового бального платья и поначалу, казалось, была вовсе не в восторге от того, что Разумовский отвлекает ее от этого важнейшего из всех дел какой-то там одой, однако влияние преданного и честного человека на нее было уже столь сильным, что она все-таки соблаговолила выслушать Ломоносова и не без напряженного внимания расположилась в кресле, тогда как поэт скромно встал перед ней.
По приветливому знаку Разумовского он выразительным голосом и с благородным патриотическим подъемом начал декламировать оду «Полтава».
Величественные стихи музыкой полились из его уст, и впервые музыкой зазвучал русский язык, презренный слог крестьян и простолюдинов, в ушах монархини. Елизавета слушала с нарастающим участием, не спуская глаз с одаренного человека, тогда как ее фаворит с благородным торжеством наблюдал за тем глубоким воздействием, какое оказала на нее русская поэзия.
Когда Ломоносов закончил, возникла короткая пауза; все присутствующие были слишком глубоко тронуты, чтобы говорить, они как будто подбирали слова, подходящие настроению. Разумовский первым нарушил молчание.
– Ну, ваше величество, что вы скажете по поводу услышанной поэмы, разве она не прекрасна, не достойна лаврового венка?
– Безусловно достойна, насколько я вправе судить, – ответила царица, – и признаюсь, она понравилась мне гораздо больше, чем напыщенные французские стихотворения. Я думаю, что мы присутствуем при рождении русской поэзии, при возникновении отечественной литературы; дай Бог, чтобы мы не ошиблись в этом. Ты заставил меня пережить великое священное мгновение, Ломоносов. Я не могу воздать тебе по заслугам, такое под силу только Господу; но я сделаю все, что в моей власти, чтобы создать тебе и музам надежное и любезное убежище в Петербурге.
С этими словами она протянула поэту руку, которую, опустившись на одно колено, тот почтительно и благодарно поцеловал.
После ухода Ломоносова Елизавета обернулась к Разумовскому и с улыбкой проговорила:
– Твой протеже делает тебе честь, мой друг.
– И не только мне, скоро он, буде на то воля Господня, сделает честь тебе и своему отечеству, не менее, – ответил фаворит.
– Я с удовольствием делала бы для искусств и наук поболе, – сказала царица, – когда б только на это не требовалось так много денег.
– На такую благую цель всегда должны находиться деньги, – живо парировал Разумовский, – не Беллона и Марс, а Аполлон[77] и музы делают народ великим, и только тот властелин может быть уверен в неувядающей памяти потомков о себе, который дает своей державе необходимые познания и произведения искусства, что доставят несравненную радость современникам и потомству. Тебе, как едва ли кому из правителей, покровительствует фортуна. Поле всякой духовной жизни лежит у нас невозделанным, так дай же нам теперь, после блестящих побед и завоеваний, разнообразные науки и искусства, дай нам русскую литературу, и грядущие поколения еще возблагодарят тебя! В Германии взрасли великие мыслители. Но кто заботится о них и их опекает? Крупнейший среди германских венценосцев преклоняется перед образом мыслей и произведениями французов. Докажи, что ты лучше понимаешь свою эпоху, чем Фридрих, докажи, что ты любишь свой народ и его богатый великолепный язык, и поэзия встанет у твоего трона рядом с Правосудием, обвивая его карающий меч лаврами и пальмовыми ветвями.
Ничего не ответив Разумовскому, Елизавета встала и тут же начертала декрет, которым назначала Ломоносова директором минералогического кабинета в Петербурге и членом Академии; одновременно она распорядилась напечатать за свой счет оду «Полтава» и распространить ее по всему государству российскому.
– Теперь ты доволен мной? – спросила она своего фаворита, вручая ему документ.
– Еще не вполне, – с улыбкой ответил тот.
– Тогда позволь узнать, в чем еще ты, честный рупор своего народа, можешь меня упрекнуть.
– Ты сетуешь на нехватку денег, чтобы в должной мере покровительствовать искусствам и наукам, этим фундаментальнейшим устоям любого государства, – сказал Разумовский, – а между тем, для своих туалетов и на расточительное содержание двора у тебя неизменно отыскиваются необходимые суммы.
– В этом ты прав, – улыбнувшись, кивнула Елизавета, – однако изменить здесь ничего невозможно.
– При недостатке доброй воли, разумеется, – продолжал Разумовский. – И чтобы упомянуть только об одном факте, спрошу, к чему этот разорительный переезд всего двора каждый год из Петербурга в Москву и обратно, для которого требуется девятнадцать тысяч одних только лошадей; их приходится сгонять сюда со всех уголков страны, даже из Казани. Издержки на этот переезд составляют семьсот пятьдесят тысяч рублей, приплюсуй к этому еще двести тысяч рублей платы за прогоны из твоей личной кассы. Общее число кочующих, включая все правительственные коллегии, составляет восемнадцать тысяч персон, которые из года в год совершенно без всякой пользы таскаются туда и обратно между двумя столицами.
– Этим злоупотреблениям должен быть положен конец, – согласилась Елизавета, подавленная тяжестью приведенных цифр. – Я попрошу тебя набросать для меня свои соображения по этому вопросу и представить проект на утверждение. Ну, что там еще накопилось у тебя на сердце? Выкладывай!
– Твои советники убедили тебя подписать указ, предписывающий евреям под угрозой вынесения смертного приговора убираться из страны, – продолжал Разумовский, – и более тридцати тысяч наиболее смышленых, прилежнейших и богатейших твоих подданных вследствие этого бесчеловечного распоряжения[78] уехали из России; их проклятия заклеймят тебя и державу позором в глазах всей Европы.
– Ты выбираешь крепкие выражения, Разумовский!
– Я не могу иначе.
– Это дело уже решенное и снова отменить его, без ущерба для достоинства государства, не представляется возможным, – сказала царица, – однако я обещаю тебе впредь всегда сперва выслушивать твое мнение, прежде чем выносить важное решение.
– А теперь самое главное, ибо это касается благополучия и славы России, – продолжал Разумовский. – Не позволяй развлечениям отвлекать себя от государственного строительства, потому что перепоручая государственные дела, ты отдаешь на откуп продажным и своекорыстным временщикам наше будущее.
– Кому, например? – перебила своего фаворита Елизавета, однако молния в ее прекрасных глазах, которой она сопроводила эти слова, была не в силах принудить неустрашимого человека к молчанию.
– Прежде всего, Лестоку...
– Я люблю его...
– Ты никого не должна любить, кроме своего народа.
– Даже тебя?
– Даже меня только после отечества.
– Так что там, собственно говоря, такое с Лестоком?
– Он состоит на содержании Франции, – объяснил Разумовский, – той самой Франции, которая натравила на нас шведов, чтобы парализовать нас в большой европейской схватке. Теперь война для нас счастливо завершена, шведы на долгое время усмирены, и, таким образом, наступил момент, когда мы должны положить на чашу весов наш меч. Этого требует политическое благоразумие и честь России.
– Я мало что смыслю в этом, – уклончиво сказала царица.
– Уж во всяком случае больше, чем этот знахарь, который вдобавок ненавидит все русское, – произнес в ответ Разумовский.
– Да, в этом я вынуждена с тобой согласиться, – смеясь воскликнула Елизавета, – если б Лесток мог разом погубить всех моих русских одной ложкой яда, он сделал бы это не задумываясь и с удовольствием.
– И такому человеку ты позволяешь вмешиваться в государственные дела?
– Я ему многим обязана.
– Разве он вознагражден недостаточно? Одаривай его как хочешь, но не жертвуй ради него ни государством, ни своей собственной выгодой.
Скрестив руки на груди, Елизавета отошла к окну и погрузилась в размышления.
– Что-то нужно предпринять, – сказала она наконец, – это я осознаю. Я хочу переговорить с Бестужевым. Ну, а теперь ты доволен?
– Да, – сияя от радости, ответил Разумовский, – я благодарю тебя от имени всех тех, кто желает добра отечеству.
– Напротив, это я должна быть тебе благодарна, – промолвила Елизавета, хватая его за обе руки, – ты верный добрый человек! Ты – моя совесть, мой добрый гений!
Через два часа после того, как императрица пообещала своему фавориту больше чем до сих пор уделять внимания вопросам внешней политики и вмешаться в австро-прусский раздор, Лесток уже знал об этом и в крайнем возбуждении явился к французскому посланнику д'Аллиону.
– Ну и кашу нам заварили эти шведы, – воскликнул он, – императрица всерьез подумывает о том, чтобы послать Марии-Терезии вспомогательные войска. Пока это все тайна, однако в скором времени мы, вероятно, кое о чем узнаем побольше; и все это дело рук презренного холопа!
– Ваша задача состоит в том, чтобы переубедить царицу, – ответил французский дипломат, – или ваше влияние уже не простирается настолько далеко, господин Лесток...
– Пожалуйста, граф Лесток...
– Итак, господин граф Лесток, – улыбнувшись, продолжил посланник, – в таком случае Франция аннулирует годовое содержание, выплачиваемое вам. Вы сами понимаете...
– Я понимаю только то, что именно сейчас мне нужно больше денег, чем когда-либо, – раздраженно крикнул Лесток, – и что с вашей стороны было бы бесчестно скупиться, когда речь идет о пользе нашей дорогой Франции. Мне требуется немедленно получить десять тысяч дукатов.
– Для какой цели?
– Этот Разумовский должен быть устранен, – сказал Лесток, – а это возможно осуществить только с помощью нового или еще лучше прежнего фаворита. Нам нужно разыскать Шубина.
– В этом что-то есть.
– Царица его очень любила, – продолжал Лесток, – и если он нежданно-негаданно объявится, то в ней может и даже должна последовать резкая и неожиданная перемена, иначе она не была бы женщиной. Но для этого мне требуются деньги.
– Целых десять тысяч дукатов?
– Да, месье, десять тысяч дукатов.
– Хорошо, вы их, вероятно, получите, Лесток, но это будет в последний раз, если вы не выполните своих обещаний.
– Я доберусь до Северного полюса, чтобы выкопать этого Шубина из вечной мерзлоты, – воскликнул Лесток, – а потом я свергну Разумовского и снова накрепко привяжу Россию к Франции, не будь я Лесток, граф Лесток.
Однажды вследствие радостей застолья, которыми она увлекалась без меры, царица снова почувствовала себя плохо, и Лесток, который в подобные часы недомогания становился «милым добрым Лестоком», завел в ее опочивальне далеко идущий разговор.
– Вашему величеству прежде всего необходимо отвлечься и переключиться на что-то другое, – воскликнул он своим пронзительным голосом. – Такая женщина, как вы, в избытке наделенная от природы красотой и здоровьем, нуждается в том резком приливе крови, который для других оказался бы гибельным. Без любви, без страсти вы живете только наполовину.
– Да разве ж я не люблю, Лесток? – сказала монархиня. – Напротив, я впервые вижу себя захваченной таким чувством, по сравнению с которым все мои прежние увлечения кажутся всего лишь легкомысленной забавой.
– Однако без этой забавы вы обойтись не можете, – ответил Лесток, который пользовался любой, даже незначительной возможностью прямо или косвенным образом действовать против Разумовского, – этот простоватый и честный крестьянский сын начинает надоедать вам.
– Ах, вы бы только посмотрели, как он меня любит, – с сияющими от счастья глазами проговорила прекрасная деспотичная повелительница.
– Это его обязанность, – перебил ее лейб-медик, – да и кто вас не любит? Кто не почел бы за счастье обладать самой красивой женщиной в Европе, даже, надо думать, на всем белом свете?
– Вы мне льстите...
– Я не льщу, – продолжал Лесток, – Разумовский любит вас по-своему, и вы отвечаете на этот прекрасный, однако утомляющий со временем душевный порыв. Пусть. Однако помимо Разумовского вам необходимо иметь еще какое-нибудь увлечение, какую-нибудь связь, которая развлечет вас.
– Вы полагаете?
– Как врач я прописываю вам нового любовника, понимаете, мадам, а рецепты врача следует выполнять неукоснительно.
– Но я оскорбила бы Разумовского, – быстро возразила Елизавета, – когда бы последовала вашему предписанию, и, вероятно, лишилась бы его беззаветной любви.
В ответ Лесток не совсем пристойно расхохотался.
– Какими же наивными и невинными все-таки делает нас любовь, – насмешливо произнес он. – Неужели вы действительно позабыли, ваше величество, что ничто так скоро не гасит наши самые пламенные чувства как взаимность, тогда как холодность, жестокость является их вечно подстегивающим стимулом. Разве абсолютно преданной нам женщине мы когда-нибудь поклоняемся так, как вероломной? Чем больше вы любите этого славного Алексея, мадам, тем меньше вы должны давать ему понять это, в противном случае он вскоре утомится, и станет, возможно, таким же неверным, как Шувалов.
Чтобы навсегда заручиться его преданностью, нет, конечно, лучшего средства, чем дать ему почувствовать, что вы можете обойтись без него, показать ему, что ваша благосклонность достается не только ему. Когда он будет ежедневно видеть угрозу нового соперника, он останется пылким обожателем и покорным рабом, чего вы так сильно желаете.
– Что это за принципы вы мне, Лесток, проповедуете.
– Здоровые принципы, ваше величество.
– Откуда мне в одночасье взять другого обожателя, не из-под земли же его выколдовать волшебной палочкой? – воскликнула Елизавета, уже, казалось, почти обращенная этим сладкоголосым змием в новую веру.
– Для российской императрицы, самой могущественной женщины на свете, нет ничего невозможного, – сказал лейб-медик, – тем более, когда у вас есть верные слуги, такие как поносимый многими недоброжелателями Лесток, которые умеют повиноваться даже невысказанным намекам.
– То есть?
– Что бы вы сказали, ваше величество, если бы по вашему повелению из-под земли и в самом деле появился вдруг один обожатель, если б могила вернула вам одного покойника?
– О ком вы говорите, Лесток?
– Да о ком же еще, как не о Шубине.
– Шубин... он жив... где он? – воскликнула Елизавета в возбуждении, радость которого давала склонному к интригам маленькому французу основание для самых смелых надежд.
– Шубин жив, и даже более того, – гордо ответил он, – он уже на пути к вашему придворному ложу.
– И организовали все это вы, Лесток? – спросила царица, вскакивая с постели и похлопывая в ладоши от удовольствия.
– Я и только я, – победоносно заверил лейб-медик. – Вздох, который приподнимает вашу красивую грудь, именно для меня значит больше, чем для остальных ваших слуг категорический письменный приказ. С того часа, когда я узнал, что вы неохотно расстались с Шубиным, моей неустанной заботой стало разыскать этого человека. В конце концов мне удалось выяснить, что ордер на его задержание в свое время выдавал фельдмаршал Миних. Я тут же послал к нему в Сибирь собственного курьера, чтобы порасспросить старика, и таким образом стало наконец известно место его изгнания. Шубин все эти годы находился в пятнадцати тысячах верст от нас, на самом дальнем краю Камчатки.
– Ах, бедненький! – глубоко вздохнула Елизавета, и ее прекрасные глаза наполнились слезами. – Я вам так обязана, Лесток, так обязана.
– Надеюсь, что ваше величество снова убедились в моем усердии и моей преданности вам, – ответил лейб-медик, – и впредь не станет больше прислушиваться ко всяким сплетням и нашептываниям против меня.
– О, конечно же не стану, мой милый добрый Лесток, – воскликнула царица, хватая его за руки, – я так рада, так счастлива, и все это – результат ваших стараний.
Через некоторое время после этой сцены в спальные покои вошел Шубин, гвардии сержант и бывший любимец принцессы Елизаветы. Он был встречен императрицей с такой сердечностью, которая позволяла ожидать при дворе и в правительстве нового поворота событий. Ему отвели жилье во дворце, а царица даже собственноручно вручила ему орден святого Александра. Несколько дней спустя он был представлен гвардии Семеновскому полку в качестве премьер-майора, каковое звание соответствовало чину армейского генерал-майора.
– Ну, что ты скажешь на то, что Шубин воскрес из мертвых? – спросила царица Разумовского.
– Я этому радуюсь, – спокойно ответил ее фаворит.
– Возможно ль такое?
– Мне передают, что ты радуешься его возвращению, а все, что доставляет тебе удовольствие, наполняет меня высочайшим счастьем, – пояснил Разумовский.
Елизавета была обезоружена такой реакцией, сбита с толку и не находила слов, чтобы выразить то, что она почувствовала к преданному благородному человеку в это мгновение, однако уже через час все было прочно забыто, и она старательно обсуждала со своей первой гофдамой, графиней Шуваловой, каким именно образом она собирается использовать Шубина, чтобы подвергнуть своего фаворита жестокому испытанию ревностью.
– Боюсь только, ваше величество, – возразила графиня, – что от этой бесхитростной, еще неоскверненной грехами души отскочат все ваши стрелы, и смею полагать, что все, предпринимаемое вами с целью поддразнить и привязать Разумовского, совершенно излишне, потому что и без того он ведь думает только о вас, и уж сама надежда обладать вами единолично была бы в его глазах кощунственной самонадеянностью.
– И все-таки я хочу попробовать, удастся ли мне довести его до такого состояния, когда он позабудет свою чрезмерную скромность, – ответила царица.
– Он будет при этом страдать, – сказала графиня, – но молчать и с трогательной терпеливостью сносить все.
– Не оказывается ли это спокойствие, в конце концов, еще большим высокомерием, чем смирение? – воскликнула Елизавета.
– Я не берусь об этом судить с уверенностью, – промолвила в ответ первая гофдама, – во всяком случае, можно сказать только то, что он не боится Шубина и даже посмеивается над ним.
– Он мне за это ответит, – пробормотала Елизавета, – позови-ка мне Шубина... нет... все же... сперва Разумовского... он узнает меня, и причем немедленно.
Уже наступил вечер, когда графиня покинула будуар императрицы, чтобы передать двум соперникам ее приказ явиться туда. Первым пришел Разумовский, как всегда остановился у двери и, подобно слуге, сразу же с верноподданнической готовностью справился о желании царственной возлюбленной. Та взглянула на него с язвительной улыбкой и затем коротко и повелительно проговорила:
– Я считаю полезным, чтобы теперь Шубин на некоторое время занял твое место, Алексей, ты же на этот срок останешься только моим слугой, моим холопом, тебе понятно?
– Понятно.
– А сейчас я прежде всего хочу заняться туалетом, чтобы по достоинству принять своего фаворита, – продолжала царица, – сними-ка с меня обувь.
Разумовский молча опустился на колено и исполнил ее приказание, затем по ее знаку он надел ей вышитые золотом домашние туфли, помог избавиться от громоздких одежд и облачиться в отороченную и подбитую горностаем удобную шубку из зеленого бархата. Елизавета подошла к большому стенному зеркалу и с удовлетворением полюбовалась своим отражением.
– Ты не находишь, что я очень хорошо выгляжу, – сказала она.
– Обворожительно.
– Шубин будет просто счастлив, – продолжала она.
Разумовский оставил эту реплику без ответа.
– Ты ему не завидуешь?
– Как я могу на это осмелиться.
– Ты должен осмелиться, – воскликнула Елизавета, топнув ногой. – Так, стало быть, ты не ревнуешь?
– Разве раб может ревновать?
– Ты прав. Зажги висячую лампу у меня в спальне. Разумовский повиновался. Вернувшись снова в будуар царственной возлюбленной, он увидел Шубина, сидящего рядом с ней на диване. Елизавета, казалось, хотела насквозь пробуравить Разумовского взглядом, однако ей не удалось обнаружить в нем даже намека на беспокойство или зависть, в то время как Шубин, смущенно поднявшийся при его появлении, покраснел как рак.
– Погаси светильники, – сказала царица вставая с дивана, затем она с нежной улыбкой взяла Шубина за руку и повела в спальню. Разумовский накрыл свечи золотыми колпачками и замер в ожидании дальнейших распоряжений своей жестокосердой возлюбленной.
– Теперь можешь идти, – раздался ее голос из-за портьеры.
Раб безмолвно и тихо покинул покои, ни один вздох не вырвался из его верной груди.
Шубин не откладывая приступил к делу. Он резко привлек Катерину к себе, порывисто обнял ее, и они рухнули на постель.
– О, моя Катюша, я хочу любить тебя всю оставшуюся жизнь, так часто, сколько тебе пожелается, но не заставляй меня больше томиться.
Он склонился над ней и поцеловал в уста, лег между ее бедер, и его пика коснулась живота Катерины.
– Я мог бы взять тебя силой, сладкая моя, но я не хочу этого делать, потому что люблю тебя и хочу, чтобы ты делила со мной мой восторг.
– Ты и в самом деле любишь меня? – спросила Катерина и нарочно провела ладонью по его скипетру.
– Видишь, я молод и крепок, и я люблю тебя.
Он всем телом изогнулся над нею и, опорой положив ей под голову левую руку, протянул правую к своему копью, чтобы направить его на верный путь.
– Когда он у тебя такой крепкий, мне почти страшно становится, – ответила Катерина.
– Я хочу всегда делать только то, чего хочешь ты, – ответил Шубин. – А теперь позволь мне приступить.
На лице Катерины снова отчетливо отразились сменяющие друг друга ощущения: легкая боль и сладострастные переживания.
– О, ты делаешь мне больно, любимый, – со вздохом вымолвила она и слегка подалась назад, когда он, увлеченный страстью, бурно проник в нее. Выдержав мгновенную паузу, он продолжил затем с той же энергичностью.
Теперь Катерина уже не отступала, а без сопротивления вбирала в себя его копье, мало-помалу проникающее все глубже.
Лишь через несколько часов услады любящие постепенно пришли в себя. Катерина медленно открыла ласковые голубые глаза, подернутые пеленой сладострастного наслаждения. Она обеими руками обняла Шубина, прижала его к себе и какое-то время даже не могла найти слов, ибо несказанное удовольствие напрочь лишило ее дара речи и спутало ясность мыслей.
Он молча отвечал на ее ласки и объятия. Потом произнес:
– Полно, душа моя, теперь тебе нужно поспать. Я позабочусь о том, чтобы тебя не тревожили.
На следующий день Разумовский уже считался отвергнутым, а Шубин назначенным фаворитом императрицы. Лесток торжествовал победу, однако ликование его длилось недолго. Через доносчиков, недостатка в которых при деспотичном дворе шахини ощущалось еще меньше, чем в прочих дворцах, Шубин вскоре проведал, что именно Лесток был тем человеком, благодаря которому он в свое время угодил в ссылку и несколько лет провел в безысходном камчатском изгнании. С этого момента он открыто выступил злейшим и непримиримейшим противником маленького склонного к интригам француза и предпринимал все возможные усилия для его свержения. Между тем самого Лестока такой поворот событий совершенно не испугал, и им был срочно составлен новый план, чтобы удержать под своим контролем монархиню. В гвардии Семеновском полку наш лейб-медик познакомился с унтер-офицером по фамилии Павлов, который своей атлетической красотой намного превосходил всех прежних поклонников царицы, и вот его-то он и решил ей подсунуть.
Он пригласил Павлова к себе и за бутылкой превосходного сотерна изложил ему свои намерения.
– Стоит мне замолвить словечко, – сказал он ошарашенному гвардейцу, – и ты станешь официальным любимцем императрицы, окруженным богатством и роскошью. Власть и чины будут в твоем распоряжении, и все, кто сегодня взирают на тебя сверху вниз, будут пресмыкаться перед тобой. Однако ты никогда при этом не должен забывать, сколь изменчива благосклонность женщины, тем более благосклонность неограниченной монархини. Добиться ее легко, удержать бесконечно трудно. И то и другое ты сумеешь только с моей помощью. Фавориты меняются, а безусловно необходимый личный врач остается, мое влияние на царицу несокрушимо. Оно к твоим услугам до тех пор, пока ты будешь мне благодарен и предан, но как только ты отплатишь мне неповиновением, неблагодарностью или тем паче враждебностью, ты пропал, я свергну тебя точно так же, как до этого сверг Шубина, Шувалова и Разумовского, и как нынче еще раз выбью из седла Шубина.
– Вы можете безоговорочно рассчитывать на меня, на мою благодарность и преданность, ваше превосходительство, – ответил красивый унтер-офицер, – но у меня есть только одно-единственное сомнение.
– Какое?
– Это обстоятельство весьма деликатного свойства, – запинаясь, нерешительно проговорил Павлов.
– Доверие на доверие, мой дорогой, – воскликнул Лесток, – иначе мы ни на шаг не продвинемся вперед.
– У меня есть амурная связь, ваше превосходительство, – начал Павлов.
– Разве это может служить препятствием? – засмеялся лейб-медик. – Ты незамедлительно прекращаешь эти отношения и кончено!
– Здесь так легко не получится.
– И почему же?
– Потому что дама эта очень вспыльчивая, очень ревнивая, и в своей ревности способная на все, – объяснил в ответ Павлов.
– Ну, до поры до времени пусть она ни о чем не подозревает.
– Но как только она узнает, что их величество благоволит ко мне, – продолжал Павлов, – она пустит в ход все средства, чтобы стереть меня в порошок.
– И кто же сия могущественная дама?
– Госпожа Грюштайн.
– Ну надо же, добродетельная госпожа Грюштайн, – насмешливо обронил Лесток, – однако будь спокоен, мой друг, она не сможет нам ничем повредить. Нет такой женщины в России, которая была бы в состоянии перечеркнуть наши планы, такое не под силу даже графине Шуваловой. Итак, Павлов, договорились.
– Я к вашим услугам, господин граф.
Во время утреннего врачебного визита на следующий день лейб-медик заметил в императрице некоторое расстройство, какое-то внутреннее разочарование и как всегда дерзко и напрямик пошел к цели, воскликнув:
– Мадам, вам наскучил Шубин, похоже, на сей раз я ошибся в выборе лекарства, давайте-ка, не откладывая, пропишем вам другое.
После некоторых колебаний, следуя настояниям Лестока, царица призналась, что Шубин действительно утратил для нее прежнюю привлекательность и больше не удовлетворяет ее; он меньше всего может послужить ей для изначально поставленной цели, а именно: раззадорить Алексея Разумовского, который один ее любит, и потерзать его муками ревности.
Лесток охотно согласился с тем, что Шубин слишком уж явно уступает малороссу, чтобы тот стал бы беспокоиться и испытывать зависть; страх совершенно потерять Елизавету со всей жгучей силой может охватить его только в том случае, если он увидит рядом с ней мужчину, который затмевает его прежде всего физическими достоинствами.
– Но где же мне взять такого мужчину? – вздохнула Елизавета.
– У меня уже есть один на примете, – с беззастенчивой гордостью заявил Лесток.
– Вы лжете.
– Я никогда не лгу, когда речь идет о благе моей царственной благодетельницы, – ответил Лесток.
– И кто же он?
– По чину простой гвардейский унтер-офицер, однако мужчина, рядом с которым все кавалеры вашего двора покажутся неотесанными и уродливыми мужиками, – заверил Лесток.
– Приведите ко мне этого мужчину, – возбужденно воскликнула Елизавета, – я хочу, я должна увидеть Разумовского в отчаянии ревности валяющимся у моих ног. Приведите его ко мне немедленно.
Лесток тут же откланялся, а Елизавета торопливо занялась туалетом. Покончив с ним, она в качестве завершающего штриха вколола в напудренные добела волосы рубиновую розу и затем поинтересовалась у камеристки:
– Лесток здесь?
– Он ожидает в приемной.
– Пригласи его.
Появившийся лейб-медик с улыбкой фавна ввел Павлова в небольшой салон, где в кресле сидела Елизавета. Она в лорнет рассмотрела молодого унтер-офицера и знаком велела Лестоку исчезнуть.
В роскошно обставленном будуаре она избавилась от мешающего ей платья и затем принялась неторопливо и с удовольствием от совершаемого действа раздевать красивого воина. Наконец он предстал перед ней совершенным Адамом.
Она залюбовалась его пропорциональным телосложением, его мускулатурой и здоровым оттенком кожи. В конце концов взгляд ее уперся в главную деталь ее приключения. Она увидела изящного, однако крупного и импозантного волка, внушительно вставшего перед ней на задние лапы. Сердце Катерины учащенно забилось, поскольку этот зверь обещал ей не один замечательный поединок.
Она пригласила его полностью освободить ее от остатков одежд и подивилась той ловкости, с какой он проделывал эту волнующую работу.
– У тебя это получается лучше, чем у моей горничной, – похвалила она его.
Раздевая ее, его руки попутно исполняли прелюдию, обещавшую настоящий шедевр.
Вид ее обнаженного тела все сильней и сильней волновал его кровь. Он глубоко вдыхал пьянящий аромат ее духов. Лихорадочно дрожа, он снял с нее последнюю деталь одеяния, бросил императрицу на постель и тотчас последовал за нею.
Какое-то время он просто лежал на ней, целуя ее уста, шею и, наконец, ее пышные оголенные груди. Когда кончик его языка поиграл с ее грудными сосками и те вскоре круто поднялись, он почувствовал, что теперь она уже готова к любви.
Однако бравый воин решил действовать наверняка и проявить себя во всем блеске, предложив ей для начала все меню любовной гастрономии a la francaise[79] . Поэтому он отвел свой алчущий член в резерв и сперва разок-другой кряду довел ее до кульминационной точки.
Как же выворачивалась она от вожделения под градом его ласк! Никогда еще не лежала она в объятиях такого любовника. Этот мужчина подготовил ей совершенно новые удовольствия. Подобно талантливому стратегу, он атаковал ее одновременно по всему фронту. Пока его язык усердно трудился внизу, руки продолжали играть набухшими до твердости сосками груди. Время от времени он ласкал ее повлажневший грот одним или двумя пальцами.
И чтобы довести дело до финала, он в завершение бросился на нее и ввел свою колонну в ее жаждущие своды. Однако он ни на секунду не сосредоточивался только на собственном удовольствии, а внимательно следил за тем, чтобы осчастливить ее, ибо придавал совершенно особое значение тому, чтобы сейчас они единым духом достигли оргазма. Вот тела их судорожно приподнялись, и в этот упоительный миг они забыли обо всем на свете.
Теперь им обоим потребовался отдых, и некоторое время они неподвижно лежали на постели. Однако продолжалось это недолго. Катерину охватило безудержное желание еще раз насладиться этим любовником.
Исполненная томительных упований, она вновь устремилась в его объятия, перевернула его на спину и похотливо осмотрела великолепный памятник его мужественности.
Потом, не теряя времени попусту на особые приготовления, она нанизалась на него и с дикой необузданной страстью приникла к телу партнера. Она зубами впилась ему в плечо, и ее бедра в нарастающем темпе заскользили вверх и вниз.
В конце концов она, перевернувшись, откинулась на постели и тесно прижалась к этому превосходнейшему из своих солдат. Сладострастие настолько переполняло ее, что все тело ее буквально вибрировало, такого он еще ни у одной женщины прежде не встречал.
В эту ночь он приложил все старания, чтобы утолить эту ненасытность. Лишь с наступлением рассвета бравый солдат возвратился с поля боя, куда отправлялся капралом и победоносно покинул генералом. А что Катерина?
Когда вечером того же дня Лесток в числе многих других явился во дворец поиграть в карты, она оживленно подошла к нему и шепнула лейб-медику на ухо:
– Я влюблена, Лесток, на сей раз вы удачно подобрали лекарство.
Пока опьяненный внезапным взлетом из низов до даже не снившихся ему высот унтер-офицер Павлов беспрерывно рисовал в своем воображении самые заманчивые картины могущества и блеска, от внимания его боевых товарищей не ускользнула произошедшая с ним перемена. Они заметили, что он все более и более отдалялся от них и их обычных занятий, всякий свободный час проводя вне казармы, вдруг перестал посещать трактиры, куда, как правило, наведывался до сих пор, и они начали приглядывать за ним и следить за каждым его шагом. Вскоре им стало известно, что он посвящает время не только госпоже Грюштайн, но и наносит продолжительные визиты в императорский дворец.
Наконец один солдат из его полка даже рассказал, что видел, как закутавшийся в шинель Павлов выходил из покоев царицы, когда он стоял в карауле у монархини. Теперь они знали вполне достаточно.
И когда на следующий вечер Павлов покидал дворец, его неожиданно остановили четыре унтер-офицера Семеновского полка.
– Ты, стало быть, здесь теперь развлекаешься, – начал разговор один из них, – сторонишься нашей компании, потому что она, очевидно, стала недостаточно подходящей для царского фаворита, и как послушный пес лежишь у ног той самой женщины, которую еще совсем недавно называл тиранкой и в союзе с нами готов был свергнуть ее с престола.
– Вы ошибаетесь, друзья, – ответил Павлов, безуспешно пытавшийся скрыть свое замешательство, – я навещаю тут одну камеристку...
Громкий хохот не позволил ему договорить.
– О, мы просто диву даемся, каких успехов ты уже достиг по части придворной изворотливости, – воскликнул один из унтер-офицеров, – ты лжешь уже так же ловко как заправский дипломат, однако нас тебе, Павлов, не провести, и горе тебе, коли ты попытаешься это сделать!
– Ладно, – сказал Павлов, – только не делайте из мухи слона, в этом деле не стоит поднимать лишнего шума. Признаюсь вам, что иду прямо от императрицы.
– Вы только поглядите на этого прохвоста, он еще и хвастается своим предательством, своим позором, – проговорил один из его сослуживцев.
– Да он над нами просто потешается, – добавил другой.
– Сначала все-таки выслушайте меня, – перебил Павлов возмущенных товарищей. – Я не отрицаю, что мое поведение может вызывать подозрение, однако все, что я делал с тех пор, как перестал принимать участие в ваших сходках, происходило по хорошо продуманному плану и было направлено только к тому, чтобы приблизиться к осуществлению нашей цели.
– Так-так, недурно задумано, – сказал один из унтер-офицеров, – однако чем ты можешь нам доказать, что это действительно так, как ты говоришь, что благосклонность монархини нужна тебе лишь для того, чтобы поближе к ней подобраться и таким образом послужить делу нашего заговора; где гарантия, что ты, напротив, не носишься с мыслью при первом же удобном случае предать нас этой свирепой деспотине и бросить нас в руки ее палачей?
– Что за гнусное предположение, – в крайнем негодовании возразил Павлов.
– Однако предположение, которое напрашивается само собой и, пожалуй, не без основания, – произнес один из сослуживцев, – ты был бы не первым, кто жаловался на монархиню и проклинал ее на чем свет стоит, пока вместе с другими страдал под гнетом ее тирании, и начинал служить ей, едва она возводила его в ряды своих ставленников.
– Вы подвергаете сомнению мою любовь к отечеству? – возразил Павлов. – Вы позабыли о той лютой ненависти, которую я питаю к царице?
– Мы прежде всего не забыли того, что жуткая деспотиня одновременно является красивой женщиной, а ты, как и все мы, весьма слаб-с по части женских прелестей.
– Клянусь вам...
– Не надо клятв, – сказал другой из числа недоверчивых товарищей, – не надо обещаний, мы будем руководствоваться исключительно линией твоего поведения. Ни на минуту не забывай, что за каждым твоим шагом ведется наблюдение, что ты знаешь только немногих из тех, кто принадлежит к нашему сообществу, и что, если ты окажешься предателем, сотни рук готовы будут тебя покарать.
– Моя совесть чиста, – ответил Павлов, которому его положение начинало казаться зловещим. – Мне нет нужды бояться ваших взглядов, но я прошу об одном: не судите обо мне по внешнему виду.
– Ты уж сам побеспокойся о том, чтобы твой внешний вид не стал видом предателя, – возразил один из унтер-офицеров.
На этом разговор был закончен, и на какое-то время Павлов мог облегченно вздохнуть. Остаток ночи он провел в мучительных думах, вихрь противоречивых мыслей и чувств кружился в его голове. Мог ли он решиться на то, чтобы дать отпор своим прежним товарищам? Должен ли он воспользоваться благосклонностью монархини, чтобы погубить их и приложить свою руку к вынесению приговора этим недовольным? Прежде всего, собственное его положение оставалось по-прежнему неопределенным и недостаточно прочным, чтобы легко и решительно разыгрывать собственную партию, и таким образом он пришел к выводу, что сначала следует с достоверностью убедиться в том, насколько далеко простирается его власть над Елизаветой и чего он может ожидать от ее благосклонности. Ведь через несколько дней после того, как Лесток ввел к ней Павлова, она отстранила Шубина от его эротической службы, однако требовалось еще убрать с дороги Разумовского, и до тех пор, пока это не будет достигнуто, новый фаворит не может рассматривать себя победителем в борьбе за сердце прекрасной деспотини.
Во время следующего свидания Павлова с царицей он воспользовался первым удобным случаем, предоставленным ему интимной нежностью последней, чтобы избавиться от своих мучительных сомнений.
Он как раз сидел на низком табурете у ног Елизаветы, которая наряжала его точно милого ребенка. Она посыпала его парик свежей пудрой и теперь повязывала ему вокруг шеи отделанное кружевами жабо, которое сама выбрала из несметного количества принадлежащих ей такого рода вещей. Павлов поймал ее руку и страстно поцеловал.
– Ты меня любишь, Павлов? – спросила императрица, тщеславию которой чрезвычайно льстило пусть даже малозначимое выражение преклонения.
– Кто может не боготворить вас, ваше величество, – со вздохом ответил осчастливленный унтер-офицер, – однако меня беспрестанно терзает страх, что я неспособен вселить в вас чувство к себе.
– Разве ты получил еще недостаточно доказательств моей благосклонности? – промолвила в ответ Елизавета.
– Конечно, ваше величество, однако я охотно променял бы весь блеск, излучаемый милостью могущественнейшей монархини, на любовь прекраснейшей женщины на свете. Если бы мне случилось потерять вас, чего я постоянно вынужден опасаться, если б я больше не имел права целовать ваши маленькие ножки и смотреться в небеса ваших очей, я предпочел бы вообще умереть.
Императрица молчала и теребила воротник его мундира.
– Елизавета, – пробормотал Павлов тоном лихорадочной страсти, – вы меня любите?
– Разумеется, mon ami[80] .
– Почему же тогда вы не решаетесь принадлежать мне, мне одному?
– Как это?
– Я ревную к этому Разумовскому, – прошептал Павлов.
Елизавета громко расхохоталась.
– Ревнуешь? – сказала она. – Мне это нравится. Поскольку мне никак не удается увидеть страдающим Разумовского, то я, по крайней мере, получу удовлетворение от того, что помучаю тебя.
– Стало быть, вам только того и нужно, чтобы мною вызвать ревность у Разумовского? – спросил Павлов, которого внезапно ледяная дрожь пробрала от ужаса.
– Разумеется, цель у меня такая, – промолвила Елизавета, – но этот человек непробиваемый чурбан, камень бесчувственный.
– И, следовательно, меня вы не любите?
– Да нет, люблю!
– Но не так, как того?
– Как Разумовского?
– Да.
– Ты задаешь слишком много вопросов, Павлов.
– У меня должна быть уверенность, – продолжал он, – я сойду с ума, если мне и дальше придется переносить эту муку, я неспособен делить с кем-то другим ваше сердце и обладание вами.
– Какая смелость, – процедила Елизавета, гордо и грозно нахмурив брови.
– Если вы меня любите, удалите прочь этого Разумовского, – взмолился Павлов.
– Что это тебе пришло в голову.
– Значит, вы не любите меня? – запинаясь проговорил Павлов; голос его прозвучал сдавленно, грудь порывисто вздымалась.
Императрицу, похоже, изрядно развлекали его мучения, жестокая улыбка играла на ее пухлых сладострастных губах, а зрачки расширились, как у хищного зверя.
– Дайте мне, пожалуйста, правды, Елизавета, заклинаю вас, лишь один глоток правды изнемогающему от жажды, – вскричал Павлов.
– Правда горька, – проговорила царица с холодной небрежностью, которая совершенно уничтожила Павлова и со всех его небес свергла во прах. – Я люблю Разумовского и только его одного.
– А я, – застонал Павлов, – что же тогда я для вас?
– Ничего, – рассмеялась Елизавета, – или, во всяком случае, очень немного, так, раб моей прихоти, игрушка.
– Игрушка, – эхом отозвался Павлов, побледнев как смерть, и неподвижно уставился взором в пол.
– Ну, что с тобой, – воскликнула Елизавета спустя короткую паузу, – ты становишься скучным, слышишь?
– Что же я должен делать...
– Помогать мне проводить время.
– Для этого я, следовательно, еще достаточно хорош вам, – пробормотал Павлов.
– Сегодня да, а завтра, возможно, уже и нет, – отшутилась Елизавета. – Иди сюда, я дозволяю тебе поцеловать меня.
Павлов вскочил на ноги и стремительно заключил было красивую непостоянную женщину в объятия.
– Не так, – сказала она, – игрушка всегда должна быть очень учтивой и очень послушной, и никогда не делать больше того, чего от нее требуют.
Затем она велела ему опуститься на колени и принялась оглаживать и целовать его, как обычно унимают раскапризничавшегося ребенка.
Когда Павлов покинул царицу, на его губах не играла, как обычно, радостная улыбка, глаза его мерцали зловещим блеском из-под широких полей надвинутой глубоко на лоб шляпы, а спрятанные в складках плотно запахнутой на нем шинели руки были судорожно сжаты в кулаки. На сей раз он и дорогу выбрал совершенно другую, и пошел не к казарме гвардии Семеновского полка, а быстро повернул по направлению к Васильевскому острову. Сначала он двигался торопливо, точно преследуемый правосудием преступник, однако вскоре его шаг замедлился и стал тверже, и когда он наконец остановился перед небольшим серым домом с образующими выступ колоннами и дернул у входа за колокольчик, его лицо снова было абсолютно спокойно и опять приобрело свежий здоровый цвет. Он, очевидно, принял какое-то решение, которое его удовлетворяло. Ему открыл хорошо знакомый пожилой слуга.
– Святой Николай, какая приятная неожиданность, – пробормотал он, завидев гостя, – господин Павлов, сударыня очень обрадуется.
– Другие тоже здесь? – спросил любимец царицы, пока старик освещал ему ведущую наверх лестницу.
– Да-с, они здесь, – ответил слуга. – Пресвятая Богородица, радость-то какая, вот так радость.
В тот момент, когда Павлов положил было руку на дверную щеколду, в коридоре зашелестел кринолин и маленькая миловидная женщина лет около тридцати со свечой в руке удержала его за локоть:
– Какой редкий визит, – язвительно сказала она, – не соизволит ли сударь на минуточку задержаться здесь.
С этими словами она отворила дверь в свои спальные покои.
– Только без сцен, если позволите, мадам, – пробормотал Павлов.
– О, никаких сцен! – ответила хозяйка дома. – Всего лишь несколько слов по секрету.
Она втянула сопротивляющегося гостя в комнату.
– Ты негодяй, Павлов, тебе это известно?
– Чем же, простите, я заслужил подобное определение? – холодно произнес Павлов. – Держите себя в руках, пожалуйста, госпожа Грюштайн.
– Я должна держать себя в руках? – закричала возбужденная до крайности миниатюрная женщина. – Разве я не была тебе верна, разве я не любила тебя всей душой, всем жертвуя ради тебя, жалкий человек, а ты так постыдно бросил меня, чтобы спутаться с этой Елизаветой!
Трепеща всем телом, она так схватила изменника за волосы, что в воздух взметнулись облака пудры, и затем быстро дала ему две увесистые пощечины.
– Мадам! – смущенно пролепетал Павлов.
Бедная ревнивая женщина бросилась на постель и начала громко плакать навзрыд.
– Я пришел, чтобы снова наладить наши отношения, – произнес Павлов, – однако ваше поведение исключает для меня такую возможность.
– Немедленно оставь меня, – закричала госпожа Грюштайн, – я тебя видеть больше не желаю, но ты... ты в связи с этой историей еще обо мне услышишь, жалкий человек! Мерзавец!
Иронически пожав плечами, Павлов покинул плачущую красавицу и через несколько комнат прошел в ту, где время от времени, как он знал, собирались его однополчане и другие недовольные, чтобы обсуждать планы свержения нынешнего правительства. Он стремительно распахнул дверь и воскликнул:
– А вот и я, боевые товарищи и добрые друзья, весь к вашим услугам.
– Павлов!.. Да вот же он!.. Никакой он не предатель!.. – перебивая друг друга закричали вокруг несколько голосов.
– Я так хорошо сыграл свою роль, – продолжал Павлов, – что императрица прониклась ко мне полным доверием. Мне в любой час открыт доступ к ней. Теперь достаточно принять мужественное решение, больше ничего, и мы становимся хозяевами империи.
– Госпожа Грюштайн, – позвал один из присутствующих, – да где же она? Павлов здесь, госпожа Грюштайн!
– Пусть себе выплачется, – улыбнулся Павлов, – она немножко сердится на меня.
Товарищи засмеялись.
– Ну, завтра все опять будет хорошо, – воскликнул строевой подпоручик. – Ведь женские слезы недорого стоят.
– Столько же, сколько и женская благосклонность, – пробормотал Павлов. – Игрушка! Ну надо же! Теперь-то она узнает, что и игрушки бывают опасными.
Был вечер, Елизавета, шахиня России, отложила на сегодня все правительственные заботы и разрешила еще более серьезные для кокетливой женщины проблемы нарядов, она разделась и заново оделась уже в шестой раз, и теперь ожидала Павлова, который нынче странным образом заставлял себя ждать. Деспотиня начинала терять терпение, она попросила свою фаворитку, графиню Шувалову, читавшую ей вслух какой-то французский роман, захлопнуть книгу и дернула за колокольчик. Появилась одна из ее придворных дам и получила задание вызвать в будуар Разумовского.
– Оставь меня наедине с ним, Лидвина, – сказала императрица, но когда графиня собралась было удалиться, остановила ее вопросом, – как тебе нравится мой туалет?
– О, ваше величество всегда одевается богато и со вкусом! – промолвило в ответ льстивое существо.
– Но сегодня я хочу выглядеть особенно обольстительно, хочу вызывать бурю восторженных чувств, ты понимаешь? – спросила Елизавета.
– Чтобы достичь этого эффекта, – ответила графиня, – вам можно обойтись вообще без наряда!
– Правда?
Царица подошла к зеркалу.
– Ну, я собою довольна, ты можешь идти, любовь моя.
Фаворитка удалилась. Когда через несколько мгновений в небольшие, наполненные благовониями и с восточной роскошью обставленные покои вошел Разумовский, Елизавета покоилась на пышных подушках турецкого, обтянутого белым атласом дивана, кокетливо опираясь на обнаженную руку, из-под края ее длинного вечернего платья выглядывала ее маленькая ножка в отороченной горностаем домашней туфельке из красного бархата. И возлежа так с небрежной величественностью, когда формы ее не были искажены фижмами и кринолином, в накинутой поверх текучего блеска белоснежного атласного одеяния длиннополой с обилием складок домашней шубке из вишнево-красного бархата, щедро обшитой и подбитой царственным горностаем, когда чудесные глаза ее под напудренными добела волосами казались еще лучистее и выразительнее, она и в самом деле представлялась самой прекрасной женщиной, какую только может нарисовать фантазия.
– Я ожидаю Павлова, – произнесла она с безжалостным равнодушием, – а пока он не появился, я дозволяю тебе помочь мне скоротать время.
– Как мне сделать это, что прикажет моя милостивая госпожа? – ответил Разумовский, совершенно не подавая виду, что его хоть как-то задевает эта ситуация.
– Расскажи мне о себе.
– Да разве это может заинтересовать мою императрицу?
– Ты слышишь, я требую этого.
– Но в этой истории нет абсолютно ничего забавного, – чуть слышно промолвил в ответ Разумовский.
– Ага, стало быть, ты страдаешь, – воскликнула Елизавета, оживленно приподнимаясь, – тебя терзает, что я одариваю своей благосклонностью еще кого-то кроме тебя. Признайся мне, признайся откровенно, это меня бы порадовало. Ты страдаешь? Скажи мне.
В этот момент раздался едва слышный, но отчетливый стук в стену.
– Тихо, – сказала царица, – это Павлов, оставь нас одних. Завтра ты непременно должен рассказать мне о муках ревности, которые изводят тебя, это доставит мне удовольствие. А вот тебе посошок на дорожку: Павлов самый красивый мужчина в моей империи, и я до смерти в него влюблена. Ну, чего ты смотришь так мрачно, так грустно, я не хочу делать тебе слишком больно, Алексей...
Елизавета вскочила с дивана и положила ладонь ему на плечо.
– Я до сего дня молчал, потому что боялся, что ты можешь принять за зависть и недоброжелательство то, что на самом деле является лишь скорбью до конца дней своих преданного тебе сердца, – серьезно проговорил верный мужчина, – я тревожусь за тебя, за твою корону, даже за твою жизнь, ты доверяешься таким людям, как этот Павлов, которых совершенно не знаешь и которые, может быть, замышляют недоброе.
– В тебе говорит ревность, – улыбнулась царица.
– Нет, клянусь богом, нет, – прошептал Разумовский, – но разве в наше время так уж невероятно, чтобы осчастливленный сегодня обожатель назавтра превратился в инструмент недовольных, даже в убийцу? Вспомни о московском заговоре.
– Благодарю тебя, Алексей, – сказала Елизавета, протягивая ему руку, – но на этот раз ты видишь все в слишком мрачном свете. Этот Павлов невинен как агнец.
Снова раздался стук.
– А теперь иди, иди!
– Заклинаю тебя, будь осторожна, – с мольбой в голосе еще раз попросил Разумовский и вышел из будуара, а Елизавета нажала кнопку потайной двери, чтобы впустить Павлова.
– Почему так поздно? – обратилась она к вошедшему.
Павлов попытался было извиниться.
– Ни слова, – перебила его деспотиня, – давай не будем отравлять чудесные часы, подаренные нам, всякими препирательствами, а будем радостно наслаждаться ими, однако потом ты непременно получишь свое наказание.
– Так строго!
– Разве ты не заслуживаешь кары?
– Не могу этого отрицать.
– Вот видишь! Пойман на месте преступления, да к тому же еще и собственное признание, – пошутила очаровательная женщина, – что еще требуется, чтобы вынести приговор.
– И какому же наказанию, таким образом, подвергнет меня мой судья? – спросил Павлов, сняв шинель и шляпу.
– Сперва давай поглядим, какой ты заслуживаешь милости, – сказала Елизавета.
– За что я могу удостоиться такой чести? – воскликнул Павлов.
– За то, что будешь еще крепче чем прежде любить и ублажать меня.
– Хочу попробовать, – ответил Павлов и увлек горящую вожделением женщину на мягкие подушки дивана.
– Какой ты, однако, сегодня смелый, – с насмешкой заметила Елизавета, – моя игрушка начинает, как кажется, зазнаваться.
– Я позабыл, что являюсь всего лишь игрушкой, ваше величество, – запинаясь, проговорил он.
– Ты собираешься на меня дуться? Смотри же! – прикрикнула деспотиня. – Сейчас я приказываю тебе вести себя как любовник, и притом как очень галантный и очень пылкий любовник. Allons[81] !
Павлов опустился перед монархиней на одно колено и погладил ладонью мерцающий мех, волнами покрывающий божественный бюст.
– Как вы сегодня прекрасны, ваше величество.
– Я приказываю тебе обращаться ко мне на «ты», – перебила его царица.
– Такой красивой как сегодня я тебя еще никогда не видел, жестокая, – с нежностью продолжал Павлов. – Ты, наверно, так очаровательно принарядилась, чтобы окончательно свести меня с ума, а затем еще безжалостнее растоптать меня, точно игрушку.
– Может быть.
Павлов устремил долгий странный взгляд на деспотичную красавицу, которая попыталась отгадать его мысли.
– Ты говоришь, что я бессердечна, – продолжала она, – если я такова, то такой меня сделал только лицемерный и лживый род современных мужчин. Такие как вы не заслуживают ни сердца, ни верности, ни самоотдачи, лишь насмешки и пинка.
– Ты полагаешь?
– Хочешь стать немного лучше других?
– Моя любовь к тебе не имеет границ, – поклялся Павлов, обнимая ее.
– Иди за мной и докажи это, – с фривольным смехом воскликнула Елизавета.
Она поднялась и, увлекая его за собой, пошла впереди в свою спальню, тускло освещенную лишь одной, свисающей с потолка маленькой лампой. На высоком помосте, к которому вели устланные коврами ступени, стояло по-восточному пышное ложе деспотичной сладострастницы. Четыре косматых фавна с лукавыми ухмылками на козлиных мордах несли на своих плечах кровать и вместе с ними четыре красивые, облаченные только в пантеровые шкуры вакханки, крепкие руки которых одновременно, казалось, поддерживали балдахин, в то время как кажущийся парящим в воздухе маленький Амур стягивал наверху его складки. Царица уронила с плеч роскошную домашнюю шубку. В тот же миг Павлов в порыве жаркой страсти подхватил ее на руки и понес вверх по ступеням. Никогда еще не был он таким нежным, таким энергично-неистовым как сегодня, однако прекрасная деспотиня под градом его поцелуев странным образом почему-то все время вспоминала предостерегающие слова верного Разумовского, а когда взглянула на маленького проказливого бога любви наверху, его золотая стрела любви вдруг почудилась ей сверкающим кинжалом, занесенным над нею.
А что, если человек, на груди которого она сейчас покоилась, был убийцей? Эта страшная мысль внезапно пронзила ее с демонической силой, и она задрожала всем телом.
– Что с тобой, любимая? – спросил Павлов.
– Ничего, ничего.
– Странно. Ты трепещешь, тебя что-то пугает? – продолжал удивленный фаворит.
– Меня ничего не пугает, – ответила царица, быстро овладевшая собой, – если у кого здесь и есть причины испытывать страх, так это у тебя.
– У меня? Объясни мне, что ты подразумеваешь, – сказал Павлов.
Елизавета указала наверх и испытующе посмотрела ему в глаза, он покачал головой и улыбнулся, он не понял смысла ее необычного поведения.
– Если ты меня больше не любишь, – прошептал наконец он, – то трепетать, конечно, следовало бы мне.
– Отчего?
– От мысли, что могу потерять тебя, ибо после того, как я обрел твою милость, мне уже невозможно жить без тебя.
– Можешь успокоиться, – проговорила деспотиня и пухлыми руками обняла его за шею, чтобы торопливо поцеловать.
– Стало быть, ты любишь меня?
– Да, но это для тебя, однако, не повод избежать наказания, которое ты заслужил, неаккуратный поклонник.
– Ну, тогда накажи меня.
– Дождаться не можешь? – пошутила царица.
– Быть наказанным твоей рукой доставит больше наслаждения, чем быть услышанным любой другой женщиной, – пробормотал опьяненный любовью Павлов.
– Ты думаешь?
В этот момент кто-то энергично постучал в дверь.
– Что случилось? Кто там? – раздраженно спросила царица.
– Ваше величество, откройте, пожалуйста, сообщение крайней важности, – крикнул из-за дверей хорошо знакомый голос.
Елизавета узнала графиню Шувалову. Она поднялась, привела в порядок волосы и велела своему фавориту подать ей шубку, в которую и облачилась с недовольной медлительностью.
– Подожди меня, – сказала она затем и вышла в будуар.
Павлов услышал, как две женщины чуть слышно о чем-то поговорили, затем графиня удалилась, а царица вернулась обратно к нему.
– Итак, мы остановились на моем наказании, – с бравадой начал он.
Красивая деспотиня взглянула на него и затем разразилась коротким и звонким смехом.
– Какой ты, однако, нетерпеливый. Разве у тебя, Павлов, мало причин бояться моей мести? Что ты скажешь, если я обойдусь с тобой гораздо свирепее, нежели ты ожидаешь?
– Повторяю тебе, что твоя жестокость станет для меня наслаждением, – ответил Павлов, обнимая ее.
– О, такое наслаждение я тебе доставлю! – быстро проговорила Елизавета. – Подойди, подойди ко мне!
Она быстрым движением развязала шелковый шнур, которым была подпоясана ее шубка.
– Что ты собираешься делать? – с любопытным удивлением поинтересовался Павлов.
– Связать тебе руки, – ответила Елизавета.
– С какой целью?
– Чтобы ты не смог сопротивляться, когда я буду доставлять тебе удовольствие, наказывая тебя.
Павлов со смехом протянул ей обе руки.
– Не так, – сказала Елизавета, одновременно заходя к нему сзади и крепко связывая ему руки за спиной.
– Ты еще можешь пошевелиться? – спросила она.
– Так же мало, как человек в руках своего палача, – ответил Павлов.
– Ты в руках твоего палача и находишься, – твердым голосом промолвила царица.
– Ты будешь жестокой?
– Такой жестокой, как ты того заслуживаешь, негодяй, – воскликнула Елизавета, с повелительной строгостью стоявшая перед ним в горностаевой шубке из красного бархата, уже больше не сладострастная возлюбленная, но только величественная судия, безжалостная деспотиня.
– Что это означает? – испуганно пробормотал Павлов.
– Вот видишь, теперь дрожишь ты, – с жестоким сарказмом продолжала царица, – изменник, убийца!
И совершенно так же как поступал в аналогичных случаях с заговорщиками ее великий отец, она стиснутым кулаком с размаху ударила его в лицо и затем за волосы пригнула его к земле, чтобы пнуть ногой.
В это время в покои вошла графиня Шувалова в сопровождении гвардейских гренадеров.
– Признавайся в своей вине, – крикнула царица Павлову, который с искаженным от смертельного страха лицом стоял перед ней на коленях.
– Мне не в чем признаваться, – пробормотал он.
– Ты лжешь, – с ледяным спокойствием обронила красивая деспотиня, – здесь находится твоя обвинительница.
Только теперь Павлов заметил преданную им любовницу, госпожу Грюштайн, которая выступила вперед из группы солдат и смерила его язвительным взглядом.
– Осознай, что у нас есть доказательства и что твое отпирательство тебя не спасет, – продолжала царица, – ты вкупе с другими недовольными составлял против меня заговор и взял на себя задачу убить меня.
– Гнусная клевета ревнивой бабы, – простонал Павлов.
– Ты думаешь? – возразила Елизавета с холодной улыбкой, которая заставила Павлова содрогнуться от ужаса. – Ну, мы в этом еще разберемся. Следует немедленно подвергнуть его пыткам безо всякого снисхождения и пытать до тех пор, пока он не сознается.
– Прояви милосердие! – закричал Павлов.
– Что это тебе пришло в голову, думай во время пыточных мук, что это я налагаю на тебя наказание, и ты получишь исключительнейшее удовольствие, – с насмешкой бросила деспотиня, запахивая порывисто вздымающуюся грудь в роскошный горностаевый мех.
– Помилосердствуй! Прояви сострадание! – жалобно скулил Павлов.
– Уведите его, – приказала Елизавета, – и скажите палачу, чтобы он проявил на этой редкой птице все свое мастерство.
Спустя час царица получила известие, что под пытками Павлов сознался во всем. Она распорядилась, чтобы он предстал не перед обычным судом, а по примеру других заговорщиков был наказан негласно, царственная возлюбленная взялась самолично выступить и его судьей, и его палачом.
Приговор, который императрица вынесла своему бывшему обожателю, заговорщику Павлову, дословно гласил: «Павлова наказать кнутами безо всякой пощады и в завершение сего выжечь ему клейма на обоих висках; кроме того надлежит вспороть ему нос и вырвать предательский язык. Сей приговор должно привести в исполнение тайно во дворе цитадели, а именно в двенадцать часов дня, поелику я буду присутствовать при экзекуции и не желаю беспокоить себя ранним вставанием. Елизавета».
На следующий погожий и солнечный день было назначено приведение в исполнение лютого приговора. Царица появилась в цитадели ровно в полдень. Легко и грациозно, с любезной улыбкой на устах, словно речь шла об участии в каком-нибудь русском зимнем развлечении, прекрасная женщина, вдвойне величественная в сером бархатном платье с длинным шлейфом и собольей шубе из зеленого бархата, в казачьей шапке из того же меха на голове, вышла из саней и проследовала во двор цитадели. Графиня Шувалова и два камергера составляли ее небольшую свиту.
Палач со своими подручными уже был на своем месте и с видимым удовольствием поджидал знатную жертву. Царица сделала ему знак подойти поближе. Он приблизился, со скрещенными на груди руками и покорный как собака, опасающаяся удара, к ней на три шага и опустился на колено перед могущественной повелительницей.
– Я хочу, чтобы этот Павлов под кнутами умер, понимаешь, – промолвила царица, – я слышала, что ты обладаешь способностью убить осужденного тем по счету ударом, каким тебе заблагорассудится, это правда?
– Так и есть, матушка Елизавета Петровна, – сказал палач, – я могу, коли захочу, убить его десятым ударом, но коль скоро мне это понравится, то могу только сотым.
– Хорошо. Я хочу, стало быть, чтобы этот жалкий человек умер, но лишь после того, как получит двести кнутов. Потерзай его как следует и ты будешь по-царски вознагражден.
– Уж я изо всех сил постараюсь заслужить твое одобрение, – ответил палач с благодушной ухмылкой, – а вот и наш человечек пожаловал.
Павлов, конвоируемый гренадерами, вступил во двор. Он был в гвардейском мундире, с тяжелыми цепями на ногах и руках, искаженное смертельным страхом лицо его было мертвенно-бледным. Увидев царицу, он задрожал всем телом, она же смерила его презрительным взглядом.
Член судебной палаты зачитал приговор. Услышав его, несчастный бросился на колени, так что зловеще лязгнули цепи, и закричал во все горло:
– Пощади! Пощади!
Елизавета ограничилась тем, что отрицательно покачала головой. Тогда палач и его подручные подхватили Павлова, сдернули с него мундир и сорочку, обнажив до пояса, и, освободив от цепей, связали ему руки и ноги. Затем один из помощников палача взвалил его на спину, кнутобойца быстро продернул вокруг него веревку и таким образом накрепко привязал его к живому столбу для пыток, тогда как два других его помощника держали Павлова за ноги так, что он не в состоянии был даже пошевелиться.
– Господи помилуй[82] , – вздохнул Павлов.
Палач встал в четырех шагах позади него, затем сделал два шага вперед и взмахнул своим страшным кнутом. Каждый удар вырывал кусок плоти, но несчастный любовник царицы не издавал ни звука, хотя кровь текла по нему ручьями; лишь на двадцатом ударе он закричал, то был ужасный истошный крик, заставивший содрогнуться всех присутствующих, но только не палача, который улыбнулся деспотине и та, подбадривая его, одобрительно кивнула в ответ.
– Пощади! Пощади! Ради бога! Помилуй! – кричал Павлов.
Елизавета подошла поближе, теперь она могла заглянуть в его перекошенное от боли и смертельного страха лицо и с изуверской радостью наблюдала за ним.
– Пожалей, Елизавета! – простонал бедолага.
– Никакой жалости, – язвительно ответила царица, – ты умрешь под кнутами, мой дорогой.
Вскоре парализованный невыносимой болью Павлов мог только как безумный неразборчиво бормотать что-то да охать. После сотни ударов даже показалось, что он мертв. Царица укоризненно посмотрела на палача.
– О, он еще живехонек, – поспешил заверить тот и продолжил свою ужасную работу.
Его удары, казалось, сыпались теперь на какую-то бесчувственную массу.
После того, как Павлов получил свыше двухсот кнутов, его отвязали и как бревно бросили на землю.
– Он еще жив? – спросила Елизавета, свирепость которой все еще не насытилась.
– Конечно, – ответил палач.
С этими словами он рывком приподнял Павлова за волосы и один из его подручных выжег клейма на обоих его висках.
Несчастный по-прежнему не подавал признаков жизни, но когда палач раскаленными щипцами раздирал ему ноздри, он открыл глаза, и из груди его исторгся глубокий вздох.
– Поторопись теперь и вырви ему язык, – крикнула Елизавета, – пока он еще в сознании.
Палач с радостной услужливостью повиновался.
Еще раз закричал Павлов в тот момент, когда раскаленные щипцы захватили его язык, затем он безжизненно сник. Палач приложил ухо к его сердцу.
– Вот теперь он мертв, – сказал он через некоторое время с видимым удовлетворением, – надеюсь, ты довольна, матушка.
Царица вручила ему сверток золотых и затем покинула жуткое место и, мурлыча под нос веселую песенку, села в сани.
Прибыв во дворец, Елизавета вызвала к себе Алексея Разумовского.
– Ты можешь быть спокоен, – воскликнула она, – твой соперник Павлов только что испустил свой предательский дух под кнутом палача.
Фаворит ничего не ответил.
– Я должна еще раз поблагодарить тебя, – продолжала Елизавета, – ты был первым, кто предостерег меня от этого негодяя, о, если бы я всегда была способна следовать твоим советам, но каждый говорит мне что-то другое, как мне тут не сойти с ума?
– Всегда следуй голосу своей совести... – сказал Разумовский.
Царица с удивлением посмотрела на своего раба, его слова были явно не в ее вкусе.
– Если бы только ты нашла в себе силы не поддаваться губительному влиянию этого француза! – выдержав некоторую паузу, произнес Разумовский. – Он всех нас предает и продает.
– Я очень сердита на Лестока, – гневно вспылила царица, – он подсунул мне этого Павлова и чуть было не выдал меня на расправу.
– Но не пройдет много времени, – заметил Разумовский, – и твое недовольство им снова превратится в любовь и доверие.
– Ах, если бы только нашелся повод взять его за горло, – воскликнула Елизавета, – ты бы тогда узнал меня.
– В таких поводах касательно Лестока никогда недостатка не было.
– Какой, например?
– Даже если бы не было ничего другого, за глаза хватило бы его отношений с фрейлиной Менгден, чтобы он навсегда попал у тебя в немилость, – сказал Разумовский.
– Что за отношения?
– Каждому встречному и поперечному известно, что эта дама, твоя придворная фрейлина, является его содержанкой, – ответил Разумовский, – само по себе уже довольно печально, когда народ знает, какая безнравственность царит среди важных людей твоей империи и при твоем дворе, но когда свои пороки к тому же кем-то еще нагло и вызывающе выставляются напоказ, как делает это Лесток, когда публично щеголяют своими заблуждениями, а ты благодаря своей снисходительности, создается впечатление, молчаливо одобряешь происходящее, то тебе не следует удивляться, если уважение к достоинству монархини ежедневно все более падает, все сдерживающие скрепы порядка кажутся сломанными и что ни день рождаются новые заговоры с целью свержения правительства, новые покушения на твою жизнь.
– Стало быть, ты считаешь наказуемыми любые такого рода отношения? – спросила озадаченная его словами царица.
– А для чего бы тогда был введен и освящен брак, если бы подобное дозволялось? – возразил добродетельный фаворит.
– Таким образом ты порицаешь и мой образ жизни? – быстро сказала Елизавета, грозно нахмурив брови.
– Да, – без тени страха ответил раб.
– Я тоже, по-твоему, выставляю напоказ свои пороки, не так ли? – все более горячась воскликнула Елизавета.
Разумовский оставил этот вопрос без ответа.
– Говори! – приказала императрица, топнув ногой. – Я хочу знать все твои самые сокровенные обо мне мысли, понимаешь.
– Я полагаю, что для тебя лично и для твоего народа было бы лучше, – проговорил Разумовский, – если бы ты вступила в брак.
– Не с тобой ли? – засмеялась царица. – В тебе, Алексей, говорит ревность, меня это радует, о, ты очень забавен!
– Как раб мог бы отважиться ревновать тебя, – с глубокой серьезностью продолжал Разумовский, – или тем более помыслить о том, что ты отдашь ему свою руку. Я не сумасшедший, напротив, я вижу гораздо зорче всех тех, кто тебя окружает. Твое монаршье достоинство, равно как и государственная мудрость требуют, чтобы ты обуздала свои прихоти.
– Ты хочешь сказать, что я должна быть верна тебе, – с иронией промолвила царица. – Да, да! Ты ревнив, Алексей, и из ревности проповедуешь мне мораль. Я уже давно заметила, что с некоторого времени, а именно с момента возвращения Шубина, ты переменился; пелена какой-то печали заволокла твои прежде такие лучезарные, светившиеся только счастьем и веселым настроением глаза. Я сделала тебе больно только потому, что слишком сильно люблю тебя и ревностью намеревалась обеспечить себе твою верность. Прости меня.
– Мне не за что прощать тебя, госпожа, – сказал Разумовский, – не благосклонность, которой ты одарила Шубина и Павлова, так глубоко задела меня, меня угнетает только моя собственная связь с тобой.
Елизавета, казалось, на мгновение лишилась дара речи от удивления. Таких высказываний ей еще слышать не доводилось.
– Как, – пробормотала она наконец, – ты жалуешься на свое положение, ты, выходит, меня не любишь?
– Если ты называешь любовью то, что испытывают к тебе твои фавориты, или то, что ты чувствуешь к ним, – ответил Разумовский, – то я тебя не люблю. Моя любовь другая, я поклоняюсь тебе как божеству, и потому хотел бы видеть тебя вознесенной подобно божеству над страстями и слабостями заурядных людей.
– Ты отклонился от темы, – перебила его Елизавета. – Ты жалуешься на свою связь со мной; поскольку я дала тебе все, что только может дать женщина и владычица мужчине своего сердца, кроме моей руки, то ты, очевидно, стремишься к этому. Неблагодарный, твое честолюбие еще не утолено, ты хочешь носить корону Российской империи, крестьянский сын!
– О! Как же мало ты меня понимаешь, – заговорил с грустной улыбкой Разумовский. – Не честолюбие, а совесть говорит во мне. Мне больно, что твой образ жизни оскорбляет нравственные чувства народа и что я тоже невольно способствую тому, что уважение, которое народ питает к тебе, ослабевает, и мое чувство противится тому, чтобы я и впредь оставался не чем иным как рабом твоих прихотей, твоей игрушкой. У меня разрывается сердце, когда я вынужден появляться рядом с тобою на публике, и люди показывают на меня пальцем: «Смотрите! Это тот самый Разумовский, который из бедного крепостного вознесся до высших ступеней трона, потому что удостоился милости царевны, а теперь, подобно всем другим фаворитам, обирает и продает нас». Но я бы спокойно переносил этот позор, спокойно вынес бы поношения своих земляков, если сам не мог бы сказать себе: «Ты негодяй!» О, этот голос, который так громко и все громче звучит во мне, который обвиняет и проклинает меня, этот голос приводит меня в отчаяние и заставляет краснеть от стыда. Раздавай свои почетные должности, свои ордена и свои богатства тем, кто этого жаждет, а мне снова верни спокойствие моей совести и чистоту моего сердца. Отпусти меня, скажи мне, что я должен уехать обратно на родину, в свою бедную деревушку на Украине, и я буду тебе благодарен как никто из тех, кого ты подняла из низов до высших почестей и чинов, я хочу благословлять память о тебе всю свою оставшуюся жизнь до последнего часа.
Разумовский опустился перед императрицей и, обняв ее колени, спрятал лицо в мерцающих волнах ее бархатного платья.
– Алексей, – смущенно пролепетала Елизавета, глаза которой наполнились слезами, – ты хочешь меня покинуть? Но я не в силах больше жить без тебя.
Несколько минут оба молчали. Могущественная женщина тихо плакала, и слезы ее падали на любимого раба.
– Хочешь остаться со мной? – продолжила она спустя некоторое время. – Я сделаю все, что ты требуешь, я даже выйду за тебя замуж, если ты хочешь...
– О! Боже мой! – вне себя от счастья вскричал Разумовский.
– Пусть свет насмехается надо мной, царской дочерью, которая, будучи монархиней, отдала руку крестьянскому сыну, холопу, лишь бы только ты был моим. Ты, которого я люблю больше всего остального, больше своей империи и своего сана.
Елизавета наклонилась к Разумовскому и ласково прижала его голову к своей груди.
– Нет, Елизавета, – с благодарным воодушевлением сказал тот, – ты не должна никого стыдиться из-за того, что поступаешь правильно и как следует поступить, чтобы успокоить свою и мою совесть. Если в своей безграничной милости ты хочешь снизойти до того, чтобы возвысить в свои супруги раба, то это нужно совершить тайно. Свет ни к чему оповещать об этом, довольно и того, что мы сами знаем, что наш союз больше не является запретным, что Господь освятил его через свою церковь, а потом... потом позволь мне как прежде быть только твоим самым верным подданным, скамейкой для твоих ног, твоим рабом!
С того момента, как она пообещала Разумовскому освятить церковным обрядом узы связывающей ее с ним любви, царица, казалось, совершенно преобразилась. Она, которая благодаря красоте и склонностям была Венерой эпохи рококо, до сей поры жившей только удовольствиями, сразу же взялась в присущей ей тиранической манере давать двору уроки добродетели и начала прямо с месье Лестока. Склонный к интригам лейб-медик, вызванный категорическим приказом монархини, ничего не подозревая вошел в ее кабинет. Увидев грозно нахмуренные брови и строгий испепеляющий взгляд, которым его встретила Елизавета, он хотя и сообразил, что ему предстоит пережить бурю, однако ожидал чего угодно, только не проповеди об аморальности его отношений с фрейлиной Менгден.
– Я должна, наконец-то, откровенно и серьезно поговорить с вами о скандале, который вы вызываете связью с одной из моих придворных фрейлин, – заговорила императрица. – Впредь я не намерена больше терпеть, чтобы при моем дворе так бесстыдно попирались нравы и правила приличия.
Лесток вытаращил глаза и от удивления потерял дар речи.
– Эти заговоры, которые возобновляются чуть ли не ежедневно, чтобы тревожить мой покой и угрожать моей безопасности, – продолжала Елизавета, – порождены прежде всего недостатком уважения к господствующим кругам. Дурной пример, который подает мой двор и высокопоставленные лица моей империи, мало-помалу убивает нравственные чувства народа, которые только и могут служить прочной основой трона и государства. Я приняла решение положить конец этой деморализации и не допускать далее, чтобы у меня под боком таким образом глумились над нравственными устоями и правилами приличия.
– Но ваше величество, почему вы негодуете именно из-за меня, – возразил Лесток, – почему начинать необходимо непременно с меня?
– Потому что вообще надо с чего-то начать...
– Ну, начало можно было бы поискать и поближе... – попытался было спорить маленький дерзкий француз.
– О! Я знаю, что вы хотите сказать, Лесток, – оборвала его Елизавета. – Вы имеете в виду, что мне следовало бы начать с себя, однако ваше напоминание слишком запоздало, я давно решила сделать первый шаг в этом направлении тем, что вступлю в брак.
– В брак, – с трудом вытолкнул из себя Лесток, который был явно не готов к такому повороту. – В брак, – повторил он еще раз, – и с кем же, мадам, позвольте спросить.
– Попробуйте угадать, Лесток, – промолвила царица, любуясь его замешательством.
– Понятия не имею.
– Обычно вы в подобных вещах были более расторопны.
– Итак?
– С Шубиным.
– Как вы могли такое подумать.
– Да неужто с... – у маленького француза перехватило дух.
– Вот именно, – утвердительно кивнула царица. –
– Я вступаю в брак со своим холопом Алексеем Разумовским.
– Категорически и бесповоротно?
– Категорически и бесповоротно.
Лесток глубоко вздохнул.
– Однако бракосочетание состоится в глубокой тайне, – продолжала царица.
– Стало быть, мariage de conscience, – вздохнув на этот раз облегченно, сказал Лесток.
– Совершенно верно, и именно поэтому никто не должен об этом знать, – ответила Елизавета. – Вы первый, кому я сообщаю о своем решении, и если хоть что-то станет известно свету, я буду наверняка знать, что это ваш болтливый французский язык разгласил тайну, и поступлю с вами соответственно.
– Мой рот будет на замке, – поспешил заверить Лесток.
– А теперь давайте, однако, поговорим о вас, мой дорогой, – с сарказмом произнесла монархиня. – Я не желаю впредь больше терпеть этот скандал с госпожой Менгден. Вы должны немедленно жениться на ней или отослать ее к отцу в Лифляндию.
– Мне нужно принять решение, ваше величество?
– Разумеется, и притом немедленно.
– Ну, тогда с чертовой, пардон, я хотел сказать с божьей помощью я женюсь на крошке, – воскликнул Лесток.
– В течение двух недель, Лесток, все должно быть в порядке, – решила монархиня.
Маленький француз молча отвесил поклон и отпущенный коротким жестом императрицы покинул ее кабинет.
Через несколько дней после своей беседы с монархиней он поздним вечером был вызван к ней. В небольшой дворцовой гостиной он застал своих противников, Алексея Разумовского и камергера Воронцова. Они холодно и официально поздоровались и принялись молча дожидаться появления царицы.
Наконец зашелестела портьера и из-за нее в черном бархатном платье без всяких отличительных знаков своего сана вышла Елизавета.
– Господа, я должна сделать вам важное сообщение, – обратилась она к Воронцову и Лестоку, – моя совесть давно говорит мне, что мой союз с Алексеем Разумовским больше не может обойтись без церковного освящения, таким образом я приняла решение тайно обвенчаться с этим благороднейшим и преданнейшим из моих подданных, а вас обоих выбрала присутствовать при этом акте в качестве свидетелей. Священник уже готов. Сейчас я приглашаю вас проследовать за мной.
Она подала руку Разумовскому и вместе с ним пошла впереди, Лесток и Воронцов двинулись следом.
В маленькой часовне царского дворца священник поджидал необычную пару: императрицу и ее холопа, которого она собралась возвысить до своего супруга. Елизавета с Разумовским встали перед алтарем, а оба свидетеля остановились на некотором отдалении позади. Когда дело дошло до обмена кольцами, Разумовский опустился перед монархиней на одно колено и в такой позе принял из ее рук символ любви и верности. После завершения церемонии царица точно так же как пришла, под руку со своим холопом, ставшим отныне ее супругом, вернулась обратно в свои апартаменты и здесь отпустила Воронцова и Лестока, строго-настрого наказав им держать в глубочайшей тайне произошедшее событие. Затем попросила мужа подождать ее в спальне и покинула его, чтобы сменить туалет. Прошло немного времени, и он услышал в соседней комнате сулящий блаженство шелест ее вечернего платья, вот она медленно раздвинула портьеры и с озорной улыбкой на красивом лице заглянула в спальню.
– Сегодня я хочу совершенно очаровать тебя, – начала она, – иначе сила моего воздействия на тебя иссякнет. Императрица больше не имеет над тобой власти, отныне ты мой супруг и, как сказано в Писании, господин жене своей, но за это женщина наложит на тебя свое сладостное ярмо, противиться которому даже самому неустрашимому мужчине будет тщетно и малодушно. Ну, как я тебе нравлюсь?
С этими словами она вошла в комнату, и он к своему восторгу увидел, что она была одета точно так же как в тот вечер, когда его сердце впервые воспылало к ней. Как и тогда на ней было белое атласное платье с длинным шлейфом, и та же самая шубка из красного бархата волнами горностаевого меха облегала сейчас ее шею, руки и грудь. Блаженство, которое ощутил верный мужчина, с головой погрузившийся в созерцание любимой женщины, было настолько безмерным, что он не находил слов; в немом обожании опустился он на колени перед своей супругой, своей госпожой, и прильнул губами к ее маленькой ножке, выглянувшей из-под мерцающего края ее атласного платья.
– Ты доволен теперь, Алексей? – между тем продолжала Елизавета. – Твоя совесть теперь успокоилась, есть ли у тебя еще какое-нибудь желание?
– Никакого, – ответил он, – кроме того, чтобы и для супруга ты оставалась бы той же милостивой повелительницей, какой всегда была для своего раба.
– Ну, давай, однако, повеселимся по-настоящему, Алексей, – сказала она, – и отпразднуем нашу свадьбу.
Она подняла возлюбленного с колен и со страстной нежностью поцеловала его. А затем повела его в небольшую залу, где только для них двоих был накрыт стол, и расположилась за ним вместе с супругом.
По звону колокольчика вошли двое слуг, сервировавшие изысканный ужин. Супруги насладились отменной кухней, выпили вина и всласть наговорились.
После десерта Елизавета попросила мужа спеть для нее несколько его великолепных малорусских песен, которые всегда слушала с большим удовольствием. Он охотно согласился, и она поспешила занять место за маленьким клавесином, клавиши которого были отделаны перламутром. Затем она тоже спела одну из итальянских арий, которые знала на память, и наконец устало опустила руки на колени и сказала сквозь полуопущенные веки сонно прищурившись на возлюбленного:
– А теперь пойдем отдыхать.
Она пошла вперед в свою спальню, а Разумовский последовал за ней. Когда она прилегла на оттоманку, он опустился перед ней на колено, чтобы снять с ее ног розовые бархатные туфельки.
– Как галантно для женатого мужчины, – шутливо заметила Елизавета, мягкими руками обняла за шею дорогого человека и долго-долго смотрела ему в глаза.
– Только ты показал мне, что такое любовь, – прошептала она, – настоящая, истинная и преданная любовь. Мне почти стыдно становится, когда я мысленно обращаюсь в прошлое и вижу, какой я была, однако с этим покончено, ты вернул мне женское достоинство, ты, бывший крепостной, крестьянский сын. Тебе я обязана тем, чего не сумели сделать все важные персоны моей империи и эти французы вкупе с прочими иностранцами, сверху вниз с презрением взирающие на моих русских, несмотря на их высокое образование, которым они не устают хвастаться перед нами. Народ, в котором бьются такие сердца как у тебя, обладает, даже отставая сегодня в науках и искусствах, превосходным ядром, которое следует ценить даже в его грубой оболочке, потому что оно обещает нам в будущем замечательные цветы и плоды. История когда-нибудь с восхищением заговорит о бедном малорусском крестьянине, которого не сумел опьянить ослабленный благовониями, затхлый воздух двора, который среди придворных льстецов, подхалимов и интриганов неизменно помнил только о благополучии своей государыни и своего отечества, ведя свою монархиню по новому лучшему пути; ибо я обещаю тебе, мой возлюбленный муж, что сегодняшний день станет поворотным пунктом не только в моей жизни, но и в истории России. Впредь я больше шагу не сделаю, не испросив твоего совета, потому что ты намного умнее и прежде всего намного лучше, намного благороднее меня.
– Ты меня смущаешь, – едва слышно проговорил Разумовский.
– Напротив, у тебя есть все основания гордиться, – прервала его царственная супруга, – ибо ты являешься живым воплощением моей совести, моим добрым гением.
Она с любовной душевностью заключила его в объятия и покрыла его лицо поцелуями, несказанное счастье наполнило их сердца и заставило учащеннее биться рядом друг с другом, они были настолько упоены своим блаженством, что им было безразлично, что их окружает роскошный ли дворец или прокопченные стены какой-нибудь крестьянской хижины.
С того дня оба супруга, казалось, и в самом деле совершенно преобразились. Императрица теперь во всем демонстрировала прежде чуждую ей серьезность, тогда как меланхолия Разумовского сменилась радостью. Теперь царица вплотную занялась нравственностью или, точнее, безнравственностью при своем дворе и с деспотической строгостью преследовала всякое проявление фривольности. Чтобы на примере кого-то преподать остальным блестящий наглядный урок, месье Лестоку было повторно приказано вступить в брак с придворной фрейлиной фон Менгден.
Маленькому французу пришлось покориться без лишних протестов, однако он не прочь был бы при этом последовать примеру императрицы и провести церемонию бракосочетания тайно, поскольку не без основания опасался во время нее показаться смешным. Однако монархиня выразила свое недовольство по поводу этого намерения. Она хотела, чтобы венчание ее близкого друга привлекло к себе как можно больше внимания и вызвало общественный резонанс, а потому повелела, чтобы означенная церемония была проведена публично, торжественно и пышно.
– Коль скоро женщине, которая к тому же еще является безраздельной правительницей, что-то втемяшится, – говорил, вздыхая, Лесток, – то ничего другого не остается, как повиноваться.
Венчание прошло с невиданной помпой в присутствии императрицы и всего двора. Необозримые толпы народа заполнили церковь и прилегающие улицы, по которым в роскошных, сказочного вида санях двигалась свадебная процессия. Лесток стоял перед алтарем рядом со своей избранницей, даже не пытавшейся скрыть своего триумфа, с миной приговоренного к смерти, и, глядя на него, царица не могла удержаться от смеха.
– Вы не выглядели бы более жалко, если бы вас вели на казнь, Лесток, – сказала она ему, когда он, под руку со своей супругой, принимал по окончании церемонии поздравления присутствовавших.
– Ах, ваше величество, женитьба – дело куда более досадное, нежели казнь, – вздохнул в ответ Лесток, – там ты преодолеваешь все муки одним махом, а здесь получается, что тебя будут таскать с веревкой на шее всю жизнь.
Граф Лесток вступив в брак, следуя примеру своей повелительницы, тоже стал образцом морали и даже организовал для забавы своеобразную полицию нравов, которая давала ему возможность о всяком нарушении морали и правил приличия тотчас же ставить в известность монархиню, которая и наказывала провинившихся безо всякого снисхождения. Правда, нравственное усердие, равно как и институт, служивший ему, в руках злокозненного француза опять превратился всего лишь в новое оружие против его недругов, Бестужевых и их сторонников. При всей осмотрительности, какой требовали от него близкие отношения супруга императрицы с этой партией, он все же никогда не упускал случая косвенным образом бросить на них тень подозрения или представить в глазах императрицы в невыгодном свете. И вот однажды он, сияя от радости, появился у нее на утреннем приеме и попросил выслушать его без посторонних.
Отослав придворных дам, царица удобно расположилась в кресле и с улыбкой спросила:
– Ну, что же у вас нового и важного для меня?
– Нечто действительно в высшей степени важное, – с таинственным видом ответил Лесток, – хотя и ничего нового, так, старая история. Помнит ли еще ваше величество о тех ночных свиданиях, которые граф Шувалов в свое время имел с неизвестной замаскированной дамой?
– О, разумеется, как не помнить! – воскликнула Елизавета. – Я ему тогдашнюю гнусную измену и по сей день не забыла.
– Так вот, ваше величество, что бы вы сказали на то, если б сегодня я смог приподнять завесу над этой пикантной тайной?
– Вы установили, кто эта дама?
– Да, я разыскал ее, ваше величество.
– Не тяните, кто она такая? – спросила Елизавета, в которой живо проснулось любопытство.
– Это не кто иная как графиня Бестужева.
– Лесток, вы лжете.
– О, у меня имеются доказательства.
– Лакейские сплетни наверное?
– Нет, ваше величество, собственноручные письма графини к Шувалову.
– Как они к вам попали?
– Это мой секрет.
– Покажите мне эти письма, – приказала царица.
Лесток вручил ей небольшую стопку посланий на розовой бумаге, которые Елизавета быстро пробежала глазами.
– Какая мерзость! – пробормотала она, завершив чтение. – Просто отвратительно! Однако ж я найду удобный случай наказать и ее и его.
– Графиня мне вообще подозрительна, – продолжал Лесток. – Последнее время она водит тесную дружбу с госпожой Лапухиной, той самой, которая...
– О, не напоминайте мне, пожалуйста, о том позоре, который я пережила благодаря этой женщине, – гневно вспылила Елизавета. – Мало того, что она похитила у меня сердце Лёвенвольде, она еще осмеливается сегодня оспаривать у меня первенство в красоте. Я обещала Разумовскому никогда больше не поступать несправедливо, никоим образом не давать волю своей ненависти и гневу, однако отныне я буду ежедневно молить Господа, чтобы эта ненавистная особа сама дала мне удобный случай под предлогом строгого правосудия отомстить ей.
– Ну, я думаю, что такой случай представится гораздо раньше, чем вы, вероятно, можете предположить, ваше величество, – с высокомерной улыбкой произнес склонный к интригам француз.
– Как?
– Мои важные известия на этом еще не исчерпываются.
– Тогда поскорее переходите к делу, – нетерпеливо потребовала Елизавета.
– Дело пока не совсем прояснилось, – ответил Лесток, – так что, ваше величество, я могу в ваших интересах говорить о нем только при том условии, что вы пообещаете мне и никому об этом не сообщать, тем более своему супругу.
– Я вам в этом ручаюсь, – ответила царица.
Заручившись гарантией, Лесток приступил к подробностям и принялся шепотом рассказывать, что подпоручик Бергер из расквартированного в Петербурге кирасирского полка получил недавно приказ сменить офицера, который до сего времени нес караульную службу при сосланном в город Соликамск Пермской губернии графе Лёвенвольде. Узнав об этом, госпожа Лапухина послала своего сына, камер-юнкера, к Бергеру и через него попросила кирасирского офицера передать Лёвенвольде заверения, что она-де его не забыла, что образ мыслей ее в отношении графа нисколько не изменился и, в заключение, добавляла, чтобы он не падал духом, а уповал бы на лучшие времена. Курляндец Бергер, будучи беззаветно преданным монархине человеком, тотчас же уведомил об этом Лестока.
– Ну, в общем я пока не вижу здесь никакого преступления против Императорского величества, – промолвила Елизавета.
– Я ведь уже предупреждал ваше величество, что дело еще не до конца ясно, – поспешил возразить француз, – однако для такой головы, как моя, порой бывает достаточно какого-нибудь незначительного на первый взгляд выражения, чтобы тотчас же окинуть взором всю сеть замышляемой интриги. Когда Лапухина говорит о лучших временах, на которые следует надеяться графу Лёвенвольде, то для меня это является прямым указанием на то, что запущен механизм какого-то события, способного эти самые времена приблизить, то есть заговора...
– Ваши выводы несколько смелы, – сказала царица, – и именно потому, что я так ненавижу эту женщину и повсюду о моей ненависти знают, я не хочу проявлять излишней торопливости. Стало быть, расследуйте и далее это дело, Лесток, уполномочьте этого подпоручика для видимости согласиться с намерениями Лапухиной и таким образом разузнать о них.
– Это уже сделано, ваше величество, и я надеюсь, что уже завтра смогу доложить вам обо всем, – ответил француз.
– Если вам удастся передать эту женщину мне для справедливого наказания, – воскликнула царица, – я буду вечно вам благодарна, Лесток, однако упаси вас боже меня скомпрометировать. Я еще раз рекомендую вам действовать с крайней осторожностью.
Затем императрица его отпустила, а сама продолжила заниматься своим туалетом.
Уже тем же вечером подпоручик Бергер в сопровождении капитана Фалькенберга навестил молодого Лапухина и пригласил его распить где-нибудь бутылочку вина. Они отправились в винный погребок и там, усердно подливая ему в бокал, заставили пуститься на откровения. Бергер в крепких выражениях начал критиковать царицу и ее ставленников.
– Вы поручили мне, дорогой Лапухин, – заключил он, – передать графу Лёвенвольде, чтобы он надеялся на лучшие времена. Ну, а в чем, собственно, состоит смысл ваших надежд? Я и мой товарищ здесь, подобно многим другим офицерам в армии, сами жаждем каких-то перемен и при известных обстоятельствах даже охотно приняли бы в этом участие, чтобы только приблизить их.
– Наши надежды были связаны главным образом с прежним австрийским посланником при здешнем дворе, маркизом Ботта, – ответил Лапухин. – В доме моей матери он высказывался в том духе, что нынешнее правительство долго не устоит и не успеем мы оглянуться, как оно будет свергнуто. Предполагают, что его правительство именно поэтому направило его в Берлин, где он сейчас аккредитован в качестве посла, чтобы склонить короля Пруссии к восстановлению в правах брауншвейгской династической линии.
– И это все, что вы знаете, мой юный друг? – с разочарованием в голосе спросил подпоручик Бергер.
– Я полагаю, этого достаточно, чтобы ожидать от будущего чего-то лучшего, чем предлагает нам настоящее, – промолвил в ответ Лапухин. – Рассуждения маркиза Ботта позволяют догадаться, что между ним и влиятельными лицами здесь достигнуто соглашение и что конечной целью последнего является свержение императрицы Елизаветы.
– Стало быть, речь идет о заговоре, главой которого оказывается маркиз Ботта, – вставил Бергер.
– Я такого не говорил, – прошептал Лапухин, – но в любом случае что-то непременно должно будет произойти, ибо я не могу поверить, что маркиз взял свои утверждения с потолка.
Попрощавшись с Лапухиным, Бергер сразу же заглянул к Лестоку и доложил ему о результатах своей беседы с камер-юнкером, выразив при этом сожаление по поводу того, что не может рассказать ничего более существенного.
– О! Вы напрасно так думаете, – воскликнул Лесток, – высказываниям этого Лапухина просто цены нет, положитесь теперь на меня. – И далее подумал: «Уж я-то совью из них хорошенькую веревку, на которой смогу подвесить всех своих противников».
Он поспешил к царице и сообщил ей, будто Лапухин проболтался подпоручику Бергеру в присутствии капитана Фалькенберга, что существует широко разветвленный заговор против жизни царицы и для свержения нынешнего правительства, главой которого является не кто иной, как сам бывший австрийский посланник Ботта, отъезд которого приостановил на данный момент задуманное покушение, а потому еще есть время принять меры и захватить виновников. Елизавета увидела, что ее трон действительно находится в опасности, и немедленно отдала распоряжения, которые Лесток посчитал необходимыми. Коварный француз снова торжествовал, он одним ударом бросил подозрение на Австрию и на Бестужевых, и сверх того еще отдал в руки императрицы ее обеих ненавистных соперниц.
В ночь с четвертого на пятое августа тысяча семьсот сорок третьего года госпожа Лапухина и ее сын Иван были арестованы. На следующий день в расположенном между Петергофом и столицей поместье взяли под стражу графиню Бестужеву с дочерью. Когда придворная дама Лапухина-младшая, любимица престолонаследника, ехала с ним в карете, она под предлогом того, что ее мать внезапно смертельно заболела и хотела бы видеть ее, была заманена в другую карету и доставлена к прочим арестованным во дворец, где еще будучи великой княжной проживала царица. Позднее госпожу Лапухину, ее сына и графиню Бестужеву перевели в крепость, а барышень, их дочерей, посадили под арест в родительских домах.
Елизавета торжествовала. Наконец она нашла обоснованный предлог погубить обеих своих соперниц.
– Вот, пожалуй, скоро некому будет сомневаться в том, что я самая красивая женщина России, – сказала она Лестоку, – я позабочусь, чтобы в будущем больше не восхищались физиономией этой Лапухиной, а смотрели на нее с содроганием и гадливостью. Месть – такое же сладострастие, и любовное наслаждение не может идти ни в какое сравнение с тем чувством, когда ты видишь своего врага целиком и полностью зависящим от твоей воли.
Она как раз подписывала указ о создании следственной комиссии по делу о так называемом боттанском заговоре, членами которой назначались генерал Ушаков, Лесток и Трубецкой, вновь сплотившиеся в общей ненависти к Бестужевым, и статский советник Демидов, когда в кабинет вошел Алексей Разумовский. Елизавета несколько смутилась при его появлении, потому что опять взялась действовать, не испросив прежде, как она обещала, его мнения. Желая опередить его упреки, она как о чем-то само собой разумеющемся начала рассказывать супругу о раскрытом заговоре и о принятых ею в связи с этим мерах. Разумовский выслушал ее, и ни один мускул не дрогнул у него на лице.
– Я боюсь только, – сказал он затем, – что вы опять слишком поторопились с практическими выводами, ваше величество. Весь этот комплот, как мне представляется, существует только в голове тайного советника Лестока, который, как мы все знаем, является злейшим врагом Бестужевых.
– Как ты их другом, Разумовский, – бросила царица. – А я хочу остаться вне партийных страстей и не хочу никому из вас верить на слово, я желаю расследовать дело и затем поступить строго по справедливости.
– Дай бог, чтобы так, – ответил Разумовский, – однако я знаю, что в этом вопросе вы не можете сохранить беспристрастность и справедливость, ваше величество, я знаю, что на этот раз справедливость, видимо, уступит мести свой карающий меч, и с прискорбием предвижу, как в результате этого процесса ваше величество будет опять скомпрометировано в глазах народа.
– Так чего ж вы хотите? – сказал Лесток. – У каждого есть право голоса, есть оно и у вас, говорите.
– Я беспокоюсь, что из обвиняемых под пытками вырвут признания и затем пошлют на эшафот за преступление, которого они никогда не совершали, – ответил Разумовский.
– Стало быть, вы беретесь заступаться за этих изменников, – раздраженно воскликнула Елизавета.
– Напротив, – сказал Разумовский, – я ничего другого, кроме вашей пользы, не подразумеваю, ваше величество, мне не хотелось бы видеть вас заклейменной позором как перед собственным народом, так и в глазах Европы из-за кровавого акта ужасного кабинетного права.
– Вас удовлетворит, – после некоторого размышления спросила царица Разумовского, бросив на него какой-то странный подстерегающий взгляд, – если я пообещаю вам, что сдержу клятву, данную мной при восшествии на престол, и сохраню жизнь обвиняемым, сколь бы велика ни оказалась их вина?
– Нет, ваше величество, я требую большего, – ответил ее супруг, – я заклинаю вас не позволять допрашивать обвиняемых под пыткой, в противном случае могут сказать, что они были невиновны и только благодаря мучениям, какие не в силах вынести человек, а тем более слабая, хрупкая и избалованная женщина, они признались в государственной измене.
– Итак, я даю вам честное слово, – сказала царица, – что обвиняемые не подвергнутся пыткам и не будут казнены. Теперь вы довольны?
– Да, ваше величество, – промолвил в ответ Разумовский, – поскольку я всегда был уверен в вашей справедливости и снисходительности.
Когда супруг покинул ее, царица разразилась громким демоническим смехом, на сей раз мстительная женщина все же перехитрила умного мужчину, ибо она с самого начала не собиралась убивать госпожу Лапухину и графиню Бестужеву, однако не потому, что была излишне снисходительна, а потому, что была слишком жестока. Она придумала для своих жертв совсем другое, более изощренное и чувствительное наказание. Здесь уже не монархиня хотела совершить акт возмездия, а мстила уязвленная в своем кокетливом тщеславии женщина.
Следственная комиссия без промедления приступила к действию. Уже на первом допросе обвиняемые добровольно сознались во всем, что им действительно можно было поставить в вину. Они не отрицали ни того, что по разным поводам резко и нелицеприятно отзывались об императрице и ее распутной личной жизни, ни того, что они решительно осуждали бесчинства ее фаворитов и насмехались над ними. Они повинились далее в том, что нередко обсуждали между собой всеобщее недовольство и требование восстановить прежнее правительство и в качестве причины этого указывали на безучастность монархини ко всем общественным вопросам и вытекающие отсюда злоупотребления властью ее министрами и слугами. Каждый, с кем они когда-нибудь перемолвились хоть несколькими словами об этом, был тотчас же изолирован. Вскоре уже никто в Петербурге не чувствовал себя в безопасности. И все же несмотря на терроризм, применяемый этой новой инквизицией во главе с Лестоком, дело никак не продвигалось вперед, так что не останавливающийся ни перед какими средствами француз подталкивал царицу подвергнуть обвиняемых допросу с пристрастием.
Хотя Елизавета сохраняла твердость в том, чтобы сдержать данное Разумовскому слово, она тем не менее размышляла, как бы его обойти, и вдруг, обращаясь к Лестоку, сказала:
– Я нашла решение, дайте мне только его выполнить, и уж я заставлю этих мерзавок сделать признание.
На следующий день, вечером, в тюрьму, где содержался молодой Иван Лапухин, вошел офицер, приказал надеть на него кандалы и посадить в стоявшие наготове крытые сани. После недолгой поездки они вышли в подворотне совершенно незнакомого арестанту здания, и по коридору, через анфиладу комнат офицер провел его в маленький, обставленный с уютной роскошью покой, где велел ему подождать. Сначала появился пожилой слуга, который освободил его от цепей, затем из соседней комнаты вышла рослая дама, закутанная в просторную накидку из черного шелка и под такой густой вуалью, что сквозь плотную завесу сверкала только пара больших повелительных глаз, взгляд которых был устремлен на него.
– Ты до сих пор так стойко выдерживал испытания, выпавшие на твою долю, мой друг, – начала дама, опустившись на стул с высокой спинкой, – что мы можем относиться к тебе с полным доверием. Так вот знай, что я тоже принадлежу к разветвленному заговору против существующего правительства, который повсюду имеет сторонников; офицер, доставивший тебя сюда, тоже наш человек. Ты свободен, свободен благодаря нам, но мы надеемся, что свою свободу ты, примкнув к нам, посвятишь только одной цели: свергнуть эту ужасную тиранку, сидящую на российском престоле.
– Но ведь я ничего не знаю, – простодушно ответил молодой Лапухин, – и не желаю ни о чем знать. Я достаточно натерпелся страху в своей темнице. На меня в этом гибельном деле не рассчитывайте.
– Однако твоя мать, как тебе известно, замешана в заговоре, – быстро сказала дама под вуалью.
– Возможно, – ответил Лапухин, – хотя я в этом сомневаюсь.
– Разве она при всяком удобном случае не поносила царицу?
– Конечно, но это же еще не государственная измена.
– Ты полагаешь? – промолвила дама. – Стало быть, ты одобряешь, когда кем-то затрагивается честь императрицы, ты, вероятно, тоже ненавидишь ее, эту галантную и ветреную женщину.
– Я осуждаю только тот факт, что она предоставляет так много власти своим фаворитам во вред государству.
– И поэтому ты испытываешь к ней отвращение и даже, вероятно, сам считаешь ее настоящей уродиной, в противном случае ее красота, о которой вокруг столько разговоров, превозносящих ее, должна была бы обезоружить тебя.
– Я тоже считаю царицу красавицей, – произнес Лапухин.
– Желанной красавицей? – быстро спросила дама под вуалью.
– Конечно.
– Так что ты, следовательно, не отказался бы сам стать одним из ее фаворитов?
– О! Конечно не отказался бы, я был бы даже счастлив.
– Почему же ты так ни разу и не сказал ей, что она красива и что ты был бы счастлив пользоваться ее милостью? – продолжала дама.
– Мне не представился удобный случай, – ответил Лапухин.
– Ну, так скажи ей это сейчас, – воскликнула дама и с этими словами сбросила с себя накидку и вуаль.
Лапухин вскрикнул от изумления; перед ним стояла царица во всей своей обольстительной красоте, такой он ее еще никогда не видел, складки серебристо-серого шелкового платья стекали с ее бедер до самой земли, тесно прилегающий жакет из голубого шелка, щедро отороченный царским горностаевым мехом, подчеркивал совершенное великолепие ее мраморного бюста и рук. Она улыбнулась и протянула ему ладонь.
– Ну, ты выглядишь скорее испуганным, чем обрадованным, Лапухин.
– Я не знаю, что и думать, – запинаясь, пролепетал юноша в неописуемом смятении.
– Ты должен думать, что я желаю тебе добра, – ответила царица, – и что тебя ждет такое счастье, какое выпадает на долю очень немногих, но и тебе тоже следует быть благодарным своей монархине за ту благосклонность, которую она проявляет к тебе, и немедленно рассказать все, что ты знаешь о сговоре твоей матери и графини Бестужевой с маркизом фон Ботта и о чем ты до сих пор умалчивал.
– Я ничего не утаил, ваше величество, – промолвил Лапухин дрожащим голосом.
– Ты боишься, что твои признания могли бы погубить тебя? – живо откликнулась императрица. – Хорошо, я гарантирую тебе, и твоей матери тоже, полное освобождение от ответственности, но за это я требую, чтобы ты не щадил никого.
– Но ваше величество, клянусь вам, что я уже добровольно рассказал все, что мне было известно, – промолвил в ответ бедный, дрожащий как осиновый лист молодой человек.
– Ты ошибаешься, если полагаешь, что твое упрямство принесет тебе какую-то пользу, – сказала императрица, грозно хмуря красивые брови, – если я увижу, что моя доброта к тебе пропадает зря, то в моем распоряжении есть и другие средства, чтобы развязать тебе язык.
– Боже мой, да мне и в самом деле больше не в чем признаваться, – пролепетал Лапухин.
– Стало быть, тебе хочется испытать на себе строгость?
– Ваше величество, клянусь вам...
– Сознавайся! – закричала на него эта властная красивая женщина, повелительно подступая к нему вплотную.
– Я ровным счетом ни о чем не знаю...
– Ну, это мы еще увидим. – Царица отдернула портьеру и сделала знак палачу, который стоял за ней наготове со своими подручными. – Здесь вот один гусь, которому ты должен развязать язык, – жестоко пошутила она, – займись-ка им.
Подручные схватили и связали Лапухина, затем палач накинул на шею несчастного петлю и в таком виде потащил его из комнаты в расположенный рядом с нею зал судебных заседаний, где, сидя за длинным столом, его уже поджидала следственная комиссия. Царица последовала за ними.
– Итак, ваше величество позволит нам теперь допросить его под пытками? – начал Лесток.
– Нет, – ответила быстро царица, – но есть и другие средства.
– Какие, ваше величество?
– Кнут.
– Об этом мы действительно как-то не подумали, – сказал Трубецкой.
– А вот я подумала, – улыбнулась Елизавета, – его надо сечь до тех пор, пока он во всем не сознается.
– Помилосердствуйте, ваше величество, – взмолился Лапухин, бросаясь ей в ноги, – я ничего не знаю, я сознался во всем, я невиновен.
Однако царица осталась глуха к его слезам и просьбам, она сделала знак палачу приступать к допросу с пристрастием. Его подручные подняли Лапухина с полу и за вытянутые руки подвесили его к балке, обычно используемой для пыток, палач подошел к нему сзади, держа в жилистой руке кнут, и нанес ему удар по спине. Лапухин охнул.
– Старательней, батенька, старательней, – прикрикнула царица, занявшая место на стоявшем поблизости стуле.
Посыпались быстрые и немилосердные удары.
– В чем еще вы можете сознаться? – спросил обвиняемого Трубецкой.
– Я признался уже во всем, мне нечего больше добавить, – жалобно простонал тот.
– Вы не помните никаких других эпизодов, касающихся соучастия в этом деле маркиза Ботта? – крикнул Лесток.
– Нет.
Палач продолжил работать кнутом.
– Пощадите, – голосил Лапухин, – я ничего не знаю кроме того, что уже было занесено в протокол, стал бы я щадить постороннего после того, как так тяжко обвинил собственную мать? Подумайте хоть об этом, пожалуйста, и проявите милосердие!
Трубецкой поглядел на царицу, которая, однако, приказала продолжать порку. Лишь после того, как Лапухин получил пятьдесят ударов, но не изменил-таки своих показаний, она велела остановиться и развязать его. Горемыка без чувств осел на пол и в таком виде был отправлен в темницу. Теперь в зал ввели его мать, госпожу Лапухину. Сначала царица некоторое время с жестокой усмешкой пристально смотрела на свою злополучную соперницу, затем громко приказала подвесить ее на жуткой балке и допрашивать под кнутами. Бедная женщина, жертва собственной красоты, уже висела на пыточном столбе, уже палач замахнулся было кнутом, однако она сохраняла твердость и на вопрос генерал-прокурора ответила: пусть ее на куски разорвут, но она ни за что на свете не станет наводить на себя напраслину и не может больше ничего добавить к тому, в совершении и знании чего она призналась ранее.
Ее достойная удивления непоколебимость, казалось, даже понравилась императрице, ибо по ее знаку Лапухину снова отвязали, так и не дав отведать кнута. Аналогичным образом была допрошена графиня Бестужева и, когда она точно так же, не испугавшись, только подтвердила свои прежние показания, тоже была отвязана.
Процесс после этого шел своим чередом. Лестоку прежде всего было важно представить главою заговора австрийского посланника маркиза Ботта, и таким образом навсегда связать внешнюю политику императрицы с интересами Франции. Обвиняемым дали понять, что сами они могли бы рассчитывать на пощаду, обвинив Ботта в качестве главного зачинщика всех козней, и, в конце концов, удалось-таки подвигнуть их к признанию того, что австрийский посланник призывал к освобождению ссыльных и к свержению существующего правительства. Попытка же Лестока скомпрометировать Бестужевых, напротив, осталась безуспешной. Все обвиняемые в один голос заявили, что они никогда не сообщали о своих планах ни министру, ни обер-гофмаршалу Бестужеву. Когда же Лесток тем не менее не удержался и вскрыл бумаги обер-гофмаршала, то это привело лишь к тому, что полностью подтвердилась невиновность последнего.
Когда все способы выпытать еще какие-то сведения оказались исчерпанными, императрица созвала большой Совет, чтобы вынести приговор. Он гласил: смерть через колесование. Манифест объявлял женщин Лапухину и Бестужеву государственными изменницами, которые с помощью маркиза Ботта пытались подстрекать народ к бунту.
Императрица же подарила всем обвиняемым жизнь и заменила смертный приговор поркой кнутом.
Вечером, накануне дня приведения в исполнение приговора, вынесенного обеим соперницам царицы, в ее будуар был вызван палач. Мрачный человек смиренно вошел в комнату и бросился на колени перед монархиней, в небрежной позе расположившейся в кресле с высокой спинкой вблизи камина.
– Завтра ты будешь наказывать кнутом Лапухину, – заговорила красивая и жестокая деспотиня, поигрывая висевшим у нее на шее медальоном.
– Так точно-с, с Божьей помощью, матушка царевна, – с глубоким вздохом ответствовал палач и, когда Елизавета, на которую его близость, казалось, производила зловеще-брезгливое впечатление, отодвинула от него ногу, поцеловал то место на полу, которого она только что касалась.
– Ты мастер своего дела, – продолжала императрица.
– Слишком великой милости удостоился, – кротко заметил кровавый человек с улыбкой, которая, однако, указывала, что и ему подобные тоже могут чувствовать себя польщенными.
– Занимаясь одним бедолагой, Павловым, ты сумел великолепно исполнить мои требования...
– Ну, в таком особенном случае нужно ведь прикладывать все старания, – пробормотал виртуоз кнута.
– Итак, завтра соберись с силами, – проговорила царица, понизив голос до шепота, как будто в этот момент у нее были причины быть кем-то услышанной, – для тебя есть образцовая работенка. Эта Лапухина не только мятежница и преступница государственного масштаба, она одновременно и мой злейший враг. Тем не менее она не должна умереть. Она должна изведать все мучения, какие ты способен ей причинить...
Палач согласно кивнул.
– И... – в нерешительности помедлив, закончила оскорбленная в своем тщеславии женщина, – и... быть обезображена на всю оставшуюся жизнь; прежде всего разукрась для меня ее миловидное личико так, чтобы впредь оно стало похоже на совиную морду. Ты понимаешь, однако будь исключительно внимателен, чтобы ее не убить.
– Да, да, матушка, я все понимаю, – закивал кровавый человек со зверской ухмылкой, – ужо я-то ее разукрашу, будьте покойны, так, что ты от души порадуешься.
Кошелек с золотыми полетел к бравому мастеру, умеющему так замечательно удовлетворять намерения своей повелительницы, он поймал его обеими руками, еще раз поцеловал след царицыной ноги и затем неслышно выскользнул из помещения. Императрица осталась сидеть в размышлении, красивое лицо ее светилось радостью хищницы.
Она стояла у заветной цели. Еще день, и никто уже не посмеет ставить под сомнение тот факт, что она была самой красивой женщиной России, ибо не за государственную измену собиралась она покарать госпожу Лапухину, а только за преступление, суть которого заключалась в оспаривании у нее первенства в красоте.
На следующее утро царица проснулась гораздо раньше обычного, она явно не могла дождаться жуткого зрелища и сегодня одевалась с особой тщательностью, потому что в тот момент, когда она будет наконец освобождена от своей ненавистной соперницы, ей хотелось предстать во всей своей пленительной красоте и импозантной величественности.
Завершив туалет, она велела позвать Разумовского и спросила его, хорошо ли она выглядит.
– Обворожительно, – промолвил в ответ супруг.
– Уже пора, – сказала она теперь, взглянув на часы, – идем.
– Прости, но я прошу тебя избавить меня от участия в этой печальном действе, – ответил Разумовский.
Елизавета закусила губу, пожала плечами и отправилась без него к месту казни. Напротив здания Сената был возведен помост, вокруг которого строй гренадеров образовал каре. Огромные толпы народу и любопытных со всех сторон заполняли площадь. Сама императрица наблюдала за происходящим из окна сенатского здания. Приговоренные, – госпожа Лапухина, ее супруг, генерал-лейтенант Лапухин, ее сын Иван, графиня Бестужева, гвардии подпоручик Машков, князь Путятин[84] и статский советник Зыбин, – прибыли на открытых повозках под конвоем кирасиров и были препровождены внутрь каре.
У основания помоста им зачитали приговор. Они все до единого приговаривались к смертной казни, замененной на наказание кнутом и последующую ссылку; четверым первым кроме того еще должны были вырвать язык. Все с какой-то апатией выслушали весть о жестокой судьбе, уготованной им, и только госпожа Лапухина один раз глубоко вздохнула. Ее первой подручные палача и схватили, раздели до пояса и отвели на эшафот, где привязали к страшному пыточному столбу.
– Господи, сжалься надо мной, – пробормотала она, за тем начал работать кнут.
Вначале несчастная женщина держалась на редкость стойко, когда же беспощадные удары палача обрушились на ее нежную грудь, шею и лицо, она сперва начала дрожать, затем плакать и, наконец, громко душераздирающе кричать.
В этот момент на холодном мраморном лице царицы промелькнула улыбка, и пока стоны безумной боли ее жертвы приятно ласкали ей слух, она самодовольно считала удары. И всякий раз, когда удар палача опять попадал по лицу несчастной Лапухиной, она оживленно обращалась к свите и громко восклицала:
– Вот этот был хорош.
В завершение палач вырвал Лапухиной язык, затем прежде такая прелестная женщина, вся в крови, изуродованная, была снесена с эшафота. За ней на помост вывели графиню Бестужеву. Когда палач привязывал ее к столбу, она чуть слышно сказала ему:
– Если ты отрежешь мне только кончик языка, то будешь по-царски вознагражден.
После наказания кнутом палач и в самом деле отрезал ей лишь кончик языка, и очнувшись в повозке на обратном пути от обморока, она сунула ему в руку драгоценный, усыпанный бриллиантами золотой крестик, до той поры хранившийся у нее на груди.
Теперь настал черед и остальным отведать кнута. Царица отошла от окна – экзекуция, очевидно, больше не развлекала ее. Однако, когда молодой Лапухин, едва зажившие раны которого были снова разорваны кнутом, громко взмолился о пощаде и закричал точно дикий зверь, она вновь выглянула из окна и не отводила глаз от несчастного до тех пор, пока он не свалился без чувств.
Только теперь жестокость ее была утолена полностью, тщеславное, мстительное сердце оскорбленной женщины удовлетворилось, и она вместе с придворными вернулась во дворец, чтобы весело и с необычайным аппетитом отобедать.
Злополучные жертвы ее тирании и ревности после экзекуции были доставлены в деревню, расположенную в десяти верстах от Петербурга, где им позволили попрощаться со своими детьми. Потом их по двое усадили в крытые сани и отправили в изгнание.
Весь процесс был затеян, собственно говоря, только ради того, чтобы удовлетворить ненависть Елизаветы к обеим соперницам, подлинные же инициаторы всего дела, Лесток и генерал-прокурор, совершенно не достигли своей цели. Ведь они заварили всю эту кашу, чтобы, во-первых, бросить тень подозрения на братьев Бестужевых и таким образом найти предлог свергнуть их, и, во-вторых, для того, чтобы расстроить дружественный союз, объединявший петербургский двор с двором венским. Когда же они увидели, что обманулись в своих ожиданиях по обеим позициям, им не оставалось делать ничего другого, как гипертрофировать вину обвиняемых строгим приговором, вопреки представлению о ней в глазах света, насколько только возможно. Фридрих Великий тоже, само собой разумеется, поспешил заработать себе капитал на так называемом заговоре Ботта. Его посланник при русском дворе, фрайгерр фон Мардефельд[85] , доверительно признался царице, что его король, не дожидаясь сведений актов громкого процесса, «из уважения к Их величеству императрице» запретил маркизу фон Ботта находиться при своем дворе.
Кроме того, Ботта дали понять, что ему следует, дабы избавить от этих хлопот Фридриха, самому походатайствовать об отзыве с поста. Но и этого показалось недостаточно, ибо вскоре после этого русский посланник при прусском дворе, Чернышев, доносил в Петербург, что в строго конфиденциальной беседе Фридрих Великий дал ему поручение сообщить царице, что в намерении свергнуть нынешнее правительство в России марких фон Ботта несомненно руководствовался недвусмысленными предписаниями своего двора. Поэтому король хотел бы, при его искреннем и преданном расположении к царице, дать ей только один совет: дабы загасить и последние искры все еще тлеющей под пеплом опасности, следует переправить заехавшего в Динабург принца Ивана, равно как и его родителей, подальше во внутренние районы империи, и притом в такую уединенную местность, чтобы память о них исчезла навсегда.
Таким маневром Фридрих Великий, который был таким же выдающимся дипломатом как и полководцем, надеялся навсегда отдалить императрицу от австрийской политики и самому войти к ней в доверие.
Между тем результатом его шахматного хода оказалось лишь то, что мать принца Ивана, бывшая соправительница, и ее супруг были сначала вывезены из Динабурга в Ораниенбург в Воронежской губернии, и позднее переправлены в Холмогоры под Архангельском, в то время как сам маленький претендент на корону был заключен в Шлиссельбургскую крепость. Чтобы стереть всякую память о нем, императрица, очевидно, распорядилась сжечь по всей территории государства хранившиеся в органах власти письменные свидетельства дававшейся в свое время присяги на верность Ивану.
Мария-Терезия, получившая сведения о хитроумных интригах в Петербурге сочинителя «Анти-Макиавелли», проявила себя не менее толковой, чем ее великий противник. Как бы ни старалась она обычно держаться подальше от всякой несправедливости, на сей раз она вполне пожертвовала своими личными чувствами в интересах страны. И хотя она была совершенно убеждена в невиновности своего посланника, она все-таки велела посадить его под арест в замок и написала царице, что всецело предоставляет последнего ее судебному решению и что только от нее теперь он вправе ожидать помилования или немилости.
Год спустя королева Богемии и Венгрии опять заявила в Санкт-Петербурге устами своего нового посла, графа Розенберга, что считает поведение генерала Ботта в российской столице гнусным преступлением и дальнейшую его участь целиком и полностью оставляет на усмотрение императрицы Елизаветы. Царица же к тому времени уже абсолютно успокоилась и ответила королеве, что предала все это дело полному забвению и по своей императорской милости никакого зла упомянутому Ботта не помнит, а освобождение его соизволяет предоставить только на благоусмотрение самой государыни, королевы Богемии, после чего генерал маркиз фон Ботта был тотчас же из-под стражи отпущен.