То, что Алексей Измайлов остался жив и смог воротиться домой, принадлежит к числу тех редкостных чудес, которые бог иногда посылает смертным, но рассказам о которых мы внимаем с изумлением и недоверием. И даже если они происходят с нами, невольно стыдимся, повествуя о них, ибо опасаемся встретить скептическую ухмылку в глазах трезвомыслящего собеседника: «Эва куда завернул! Наплел с три короба, навел семь верст до небес!» – после чего даже собственная судьба начинает казаться чем-то неправдоподобным и невероятным.
...Много испытал Лех Волгарь, но, казалось, самым ужасным было проснуться в шатре на корме «Зем-зем-сувы» оттого, что его объятия остыли, броситься на поиски Рюкийе – и нигде не найти ее. Нигде среди живых!
Отчаяние Волгаря было тем беспросветней, что он ничего не мог понять. Трудно не отличить наслаждение от отвращения, а он не сомневался, что не вызвал отвращения у Рюкийе. Словно бы какая-то сверкающая ниточка протянулась меж ними с первой встречи у скамьи галерников, с первого же сказанного слова! Да, он взял ее силой, но скоро настал миг, который все переломил: она сама обняла Волгаря, шептала ему слова любви, горела с ним в одном огне. Так что же произошло потом, что заставило Рюкийе уйти так бесповоротно, безвозвратно, безнадежно?! Кто-то вспомнил, что слышал всплеск с кормы, на который прежде не обратил внимания; кто-то видел в волнах женскую голову, да решил, что почудилось. Но все уже было поздно, бессмысленно поздно! Берегов не видно, море пустынно, невозможно представить, чтобы из этой синей бездны кому-то удалось спастись.
Почему, ну почему бегство?! Это не давало ему покоя. «Да захоти она покинуть своего мимолетного любовника, я дал бы ей свободу в первом же порту», – горячо убеждал себя Волгарь, кривя, однако, душой: знал, что не смог, не захотел бы расстаться с нею. Снова, снова вода стала на его пути к счастью, как там, в Нижнем, и в горестных раздумьях ему казалось, что так будет всегда, что враждебный ему мир весь состоит из воды. В этом было что-то роковое и непостижимое, повергающее в тоску столь беспросветную, что Волгарю надолго сделались безразличны и в бою взятая свобода, и участь его сотоварищей и галеры.
От ран, полученных в сражении, пошла горячка, ожоги воспалились, и ему, лежащему в полузабытьи, предаваясь горькому отчаянию от невосполнимой потери, были безразличны споры, поднявшиеся на освобожденной галере.
Теперь к веслам прикованы были крымчаки, но вот куда должны грести эти новые гребцы? В том, что надобно воротиться в Россию, сходились все, но каким путем? Обратно мимо Турции, в Черное море?.. Да каков же был смысл брать свободу, чтобы ее тотчас потерять, ибо как пройти через Босфор, мимо Стамбула, на знаменитой галере, принадлежащей высланному из Турции Сеид-Гирею? Верная гибель! Оставалась Италия, но большинство невольников питали ужас перед столь дальними, столь чужими землями и готовы были лучше сойти на берег в захваченной османами Греции (все ж народ там православный!), чем пробираться через католическую Италию. Турки, мусульмане – это уже что-то привычное, мусульман они уже били, а итальянцы чудились столь же диковинными и опасными, как сказочные песиглавцы. Миленко в этих спорах сперва отмалчивался, а потом предложил всем идти в Сербию и уж оттуда, через Австро-Венгрию и Молдавию, пробираться на родимую сторонку: кому в Украйну, а кому и в самую Россию.
В конце концов после многочисленных словесных баталий (в славянах, как известно, согласия от веку нет!) сошлись на том, что каждый пойдет своим путем, но путь сей проляжет через гавань Рагузу на берегах Герцеговины. Там сойдут на берег Миленко и те, кто пожелает к нему присоединиться; остальные же вольны будут воротиться к греческим, либо итальянским, либо болгарским берегам, благо все они окаймляют одно и то же Адриатическое море. Такое решение – поначалу идти к Сербии – принято было после того, как Лех Волгарь, очнувшийся от своего недуга, пожелал присоединиться к Миленко.
Тоска по России томила его столь же сильно, сколь прочих, даже сильнее – именно потому, что путь туда он почитал для себя навеки заказанным. Однако в его молодой душе слишком сильна была воля к жизни, чтобы вовсе сгубить себя тоскою и раскаянием. Он, даже неосознанно, хотел жить и быть счастливым, а не предаваться вечным мукам больной совести, и смутно понимал, что лучшим средством воротить уважение к себе будут славные, героические деяния. А что ж славнее, прекраснее для русского человека, чем подмога братьям своим?
У них были немалые деньги, ибо Сеид-Гирей бежал из Эски-Кырыма, конечно же, не с пустыми руками, и первым делом они купили себе в Рагузе лошадей, ибо Миленко сразу предупредил, что одолеть горы можно только верхом. Оттоманцы владели этими землями около трех веков, однако дорог не строили: мол, деды и отцы наши здесь проезжали, так отчего и нам не проехать? А построй дорогу, так по ней гяуры поведут свои пушки!
Ехали уже несколько часов, а никаких признаков жизни человеческой не встречалось, разве что изредка попадалось крохотное поле, принадлежащее какому-нибудь мусульманину и обработанное для него кметами-христианами: их деревушки прятались в самых неприступных местах, как почти везде в Герцеговине. Однако же некоторые из этих клочков плодородной земли выглядели покинутыми, заросшими кустарником или дурной травою.
– Отчего не обрабатываются поля? – спросил Алексей.
– Ага [11], знать, больно зол, бьет людей, никакой кмет у него жить не хочет! – сообщил Миленко с таким счастливым видом, словно речь шла о некоем благодетеле человечества. Но здесь, на родине, с его лица не сходила улыбка, и Алексей только и мог, что позавидовал товарищу, который воротился наконец домой. Тропа то опускалась, то вновь поднималась среди скалистых кряжей: серых, частью голых, частью поросших редким кустарником или плющом.
Алексей восседал на мелком, но крепком, выносливом, смирном, как осел, коне, который медленно, но верно пробирался между глыб. При этом каждая его нога, словно бы отдельно от других, независимо, выбирала место, куда стать, а потому конь странно дергался, колебался, отчего у Алексея вдруг начала кружиться голова, как при морской болезни.
Казалось, миновал не день, а неделя пути, прежде чем хребты сменились плоскогорьями, поросшими кустарником и мелким лесом, а его сменила прекрасная дубовая роща, в которой притаилось крохотное селение, окружавшее несколько строений монастыря Дужи.
Алексея поразили необычайно маленькие размеры монастырских окон и дверей: приходилось согнуться в три погибели, чтобы войти в келью. Миленко пояснил, что это «от страха турецкого»: мусульмане видят в высоких больших окнах и дверях признак гордости и независимости хозяина, а потому христиане принуждены избегать всякого архитектурного удобства. Они так привыкают к низеньким дверям, что всегда, даже когда в том нет нужды, невольно нагибаются, переступая порог.
Путники поспели к вечерней службе. В Дужах Алексей первый раз за долгое время оказался на православном богослужении – и не мог сдержать слез. Он слышал те же молитвы, что и дома, в России, и, казалось, исчез гнет иноверного владычества, которым придавлены здесь, в Герцеговине, даже тишина, даже безлюдье... Его окружала толпа сербов в их странных костюмах, с бритыми головами, с красными чалмами в руках, с сумеречным выражением лиц. Их темные глаза смотрели на него, чужака, как на родного брата, потому что видели в нем единоверца, и невозможно было словами выразить любовь, которая светилась в этих взорах. Сербы держались в высшей степени чинно и благоговейно, крестясь всякий раз, когда слышали имя Отца, Сына и Святаго Духа. Порою они отзывались словам священника протяжным «Аминь!», и этот отклик, вырываясь из груди целого собрания, звучал столь величественно, что у Алексея замирало сердце.
Заутра отправились дальше. Алексей заметил кучку изб при дороге: это было село Дражин Дол. Миленко гордо поведал, что здесь есть своя сельская церковь – Св. Климента, одна из немногих, в которых еще служат (сербы говорят: «которые поют»). В таких храмах нет священников – они предоставлены на попечение крестьян. Как правило, все заботы обрушиваются на кого-нибудь одного, кто почитается самым зажиточным, и тот их принимает «для спасения души».
Какова ни показалась Алексею мала и неприглядна монастырская церковь в Дужах, она могла бы назваться роскошною по сравнению с церковью Св. Климента. Это была каменная каморка, которая легко поместилась бы в горнице обычной русской избы. К изумлению путешественников, несмотря на дневную пору и страду (убирали виноград), вокруг толпился народ.
Лица мужчин были исполнены гнева, слышались проклятия. Поодаль голосили женщины, но негромко, словно в страхе.
Алексей и Миленко спешились и, обнажив головы, вошли в маленькую церковь. Дощатая перегородка заменяла иконостас, царских врат не было вовсе, каменная плита на столбике служила алтарем. Не было ни креста, ни образов, ни книг, ни утвари. Алексей уже знал, что все это хранится по избам у окрестных поселян и приносится ими на богослужения. Если бы что-нибудь оставалось в церкви, турки непременно ее ограбили бы: они ведь не дозволяли запирать православные храмы, те должны стоять открытыми, без дверей.
Но церковь Св. Климента не была ограблена, нет, она была злобно осквернена: прямо перед алтарем возвышались две зловонные кучки...
Миленко вылетел прочь, как пуля, и его возмущенный крик смешался с голосами крестьян. Алексей тоже вышел, стал поодаль. Старый-престарый дед, опиравшийся на клюку, столь же кривую, как его спина, поднял на незнакомца полные слез глаза:
– О моя стара црква! О моя задушбина! Господин, есть ли такая несправедливость в вашей стране?
– Нема, – покачал головой Алексей, ощущая столь жгучий стыд перед этим стариком, словно сам был виновен в случившемся.
Задушбина! Он сказал – «моя задушбина». Значит, церковь Св. Климента выстроил этот старик – выстроил по обету... Подошел Миленко. Лицо его было мрачнее тучи.
– Османы? – спросил Алексей.
– Османы! Бог ньихов убийо! [12]
Кровь закипела от ненависти.
«Что ж они творят? Как смеют? И почему это позволяем мы, русские, наша великая страна? Наших братьев унижают, как скотов! Они вчера смотрели на меня с такой любовью, а нынче я стою, как малое дитя, опустив руки...»
– Где они теперь?
– Уехали в горы. Там стоит хан [13], а ханджия – их родственник.
Алексей глянул исподлобья – и Миленко все понял без слов.
– Нам-то что! – вздохнул он. – Сделали дело – и поехали дальше, а месть османов обрушится на село, и не на одно. Здесь ведь нет гайдуков, чтобы османов в страхе держать.
Алексей задумчиво уставился вдаль – туда, где зеленые склоны гор таяли в полуденном мареве. Он только что дал себе клятву отомстить и не собирался от нее отступать. Однако Миленко прав: турки не пощадят окрестных крестьян. Как бы все это устроить похитрее?.. Черная точка реяла вдали – ястреб ловил ветер, и вдруг в голове Алексея возник план, до того изощренный и в то же время простой, что он даже засмеялся от удовольствия. Будто с неба снизошло озарение! Или словно бы кто-то умный и хитрый нашептал ему в уши, что и как сделать!
Он взглянул на Миленко, и тот изумленно вскинул брови, увидав усмешку в прищуренных голубых глазах – усмешку, от которой враз помолодело суровое, замкнутое лицо его побратима – и вновь стало таким же, как там, на плоту Десятки, среди порогов днепровских.
– Ужо я знаю, что мы сделаем! – быстро проговорил Алексей. – Только нужна женская одежда. Хорошая, нарядная! Сможем найти?
Близилась ночь, когда Мусу, владельца хана на высоком берегу Требиньштицы, оторвал от приятной беседы с родичами протяжный вопль:
– О ханджия!
Хан Мусы изрядно развалился и являл собой приземистое строение с плоской крышей, которая покоилась на грубо обтесанных стволах деревьев и была вся черна от копоти: дым выходил через грубо вырубленное отверстие. Впрочем, Муса прекрасно знал, что верстах в двадцати в округе путникам негде переночевать, и распахнул ворота перед караваном, нимало не смущаясь убогостью своего хана.
Перед ним оказались четверо всадников, сидевших на четырех лошадках, увешанных тюками и бурдюками. Муса мысленно потер руки: гости явно при деньгах! Возглавлял караван человек молодцеватой наружности, весьма красиво носивший свой живописный костюм: широкие красные шальвары, белую рубаху с просторными рукавами, елек – жилет, обшитый узким галуном и застегнутый на крючки, и поверх – красный с черными узорами доломан с разрезными рукавами. Его стан охватывал широкий кожаный пояс, за который были заткнуты длинный пистолет и кинжалы, а на голове важно сидел красный фес с синей пышной кистью. Это был, конечно, серб, но серб, который «потурчился», перешел в мусульманство: ведь православным, нечистой райе [14], под страхом смерти запрещалось носить оружие.
Муса, почуяв единоверца, встретил почтительно и его, и его спутников, и плотно укутанную в покрывала женщину, всю звенящую монистами так, что ушлый ханджия мог составить наилучшее представление о состоянии ее брата или мужа: сербские женщины – ходячие хранилища богатств своих родственников!
Где ему было знать, что жительницы трех сел собрали последние ожерелья, принесли лучшие свои и мужнины одежды, чтобы снарядить в путь «богатого мусульманина» (это был Миленко), его «сестру» (ее не без способностей изображал тонкий станом и малый ростом молодой хохол Петрик) и двух «робов», слуг, важных своей принадлежностью такому блестящему господину (в их роли выступили Алексей Измайлов и степенный Юхрим, четвертый галерник, пожелавший побывать в Сербии).
– Хош гелдын! Добро пожаловать! – с этими словами Муса принял поводья, а гость устало спросил:
– Есть соба?
– Да! – закивал ханджия. – Есть, господару!
«Соба», то есть комната, в хане и впрямь была. Точнее, он весь представлял собой одну «собу», одно общее жилье: вокруг стен изнутри были сделаны деревянные помостки и ясли – тут ставили лошадей; в середине пол крепко утоптан – и тут, вокруг огня, разводимого на каменной плите, ложились люди. Сейчас у костра сидели два османа, которые явно забыли завет Магомета правоверным: «не пить соку лозного», а потому их движения были неуверенны и разговор представлял бессмысленный, дикий набор напыщенных слов. «Наверняка это те, кого мы ищем», – догадался Алексей и с трудом сдержался, чтобы не броситься на них. Однако Миленко и бровью не повел, продолжая озирать хан с видом брезгливым и высокомерным. Отдельная «соба» в хане все-таки была: отгороженная клетушка, окно которой затягивала промасленная бумага. Заглянув туда, гость сморщился и спросил:
– Блохи есть?
– Валлах! – подавился от возмущения ханджия: блохи в его хане!..
Его вопли, видимо, успокоили гостя, и он спросил:
– Что дашь поесть?
– Что хочешь, есть все! – гордо отвечал ханджия – но, как выяснилось дальше, сильно покривил душою.
– Есть молоко?
– Валлах! Нема! – воздел руки ханджия.
– Есть каймак? [15]
– Вчера был, теперь йок, – огорчился ханджия.
– Мясо?
– Йок, мяса не держим.
– Так что есть?! – возмущенно воскликнул гость.
– Валлах! Ракия [16] есть, хлеб есть! – гордо заявил ханджия, но гость отмахнулся:
– Ракия и хлеб у меня свои.
По знаку господина робы развьючили лошадей, выложив на расстеленный ковер такой изрядный припас, что ханджия снова призвал «валлаха», не ведая, что прекрасный сыр, вяленый виноград, баранина, яблоки и свежие лепешки – жертва целой деревни. Гость воздал должное ужину, однако, заметив взоры двух османов, которые от зависти и голода даже слегка протрезвели, почтительно пригласил и их, и ханджию отведать его хлеба-соли, а заодно и ракии, которая оказалась куда крепче и вкуснее, чем ракия Мусы. Оттоманцы не заставили себя долго упрашивать, и через полчаса Алексей, внимательно наблюдавший за ними, кашлем дал знать Петрику, что пора переходить в наступление.
Покрывало с «сербиянки», словно невзначай, соскользнуло ровно настолько, чтобы собравшимся открылось хорошенькое личико, набеленное, насурьмленное и нарумяненное столь умело, что даже не всякий трезвый признал бы в девице юношу. Где было углядеть разницу крепко осоловелым османам!
Петрик бросал такие взоры то на одного, то на другого, строил такие ужимки, что Алексей и Миленко едва сдерживали смех, а Юхрим, подальше от греха, отошел в сторонку и сделал вид, что спит.
Время шло, бурдюки с ракией пустели, и ханджия, оказавшийся слабее постояльцев, уже храпел, как сказал бы Никитич, старый дядька Алеши Измайлова, во всю ивановскую. Миленко изобразил такую степень опьянения, при которой будто не мог разглядеть, что его «сестра», которую он вез «мужу в Рагузу», украдкой пожимает правой рукой руку одному турчанину, в то же время подставляя пальчики левой ласкам второго.
Он-то «не видел», зато правый осман оказался достаточно зорок. Не выпуская шаловливых пальчиков, он вызывающе обратился к приятелю, надеясь оторвать его от приятного занятия:
– Налей-ка мне ракии!
– Тебе?! – взъярился левый турчин, наконец-то различивший маневры коварного Петрика и побагровевший от ревности так, словно его вот-вот хватит удар. – Не припас я для тебя позлащенной чарки, свинья гяура!
Даже Алексей, далекий от мусульманских свычаев-обычаев, похолодел: оскорбления страшнее вряд ли сыщешь! Чего же говорить о магометанине?..
Петрик отлетел в одну сторону, пустой бурдюк – в другую, и бывшие приятели вцепились друг в друга с таким пылом, что мстителям даже не пришлось вмешаться. Все свершилось на диво легко, как бы само собою: нанеся друг другу несколько ужасающих ударов, один турчин выхватил кривой кинжал, другой – пистолет, раздался выстрел... смертельно раненный осман в последнем усилии ненависти перерезал горло противнику – и замер на его окровавленном трупе. План Алексея свершился блестяще!
Ханджия успел очнуться от пьяного дурмана как раз вовремя, чтобы увидать последние содрогания своих родичей и тот ужас, в который были ввергнуты богатый гость, его вертлявая «сестрица» и два роба. Они старались предотвратить побоище, но не смогли, этому ханджия был свидетелем.
Гости были так удручены случившимся («сербиянка» зашлась в истерике), что и минуты лишней не пожелали промедлить в зловещем хане: похватали пожитки, взгромоздились верхом и двинулись прочь – в лес, в горы, в темную ночь, подальше отсюда! Ханджия был слишком потрясен, чтобы пытаться их удержать, и долго еще призывал «валлаха» над двумя трупами, тупо недоумевая, то ли ночная птица ухает вдали, то ли разносятся вокруг рыдания молоденькой «сербиянки», более напоминающие неудержимый хохот.
«Црква-задушбина» была отомщена.
Простившись с благодарными жителями Дражина Дола, бывшие галерники отправились в дальнейший путь. Миленко хотел непременно добраться до Сараева: там жила его родня. В Ясеновац он возвращаться не желал: уголья былой трагедии еще тлели в его сердце. Алексей, Петрик и Юхрим не спорили: в Сараево – так в Сараево, не все ли им равно!
Пришлось вновь подняться в горы. Дорога, как водится, была нестерпимо дурна, но вдруг, к изумлению путешественников, представился кусок порядочной мостовой. Очень кстати навстречу попался крестьянин, ведший в поводу осла, груженного корзинами с виноградом, он-то и пояснил:
– Дорога была тут прежде такая, что ехал осман и сломал себе шею. Тогда сыновья его, по обету, вымостили это место.
Слева от дороги Алексей увидал каменный столб с грубо изваянной человеческой головой, но без обозначения лица. Он напоминал каменных баб, обильно рассеянных по южным малороссийским степям. Но Миленко принялся уверять, что эти билеги, то есть знаки, поставлены греками, жившими тут еще в незапамятные времена!
Внизу, повторяя изгибы дороги, бежала прекрасная речка – темно-зеленого цвета с синеватым отливом. Поднявшись на возвышение, путники увидали, что она с ревом и пеною ударялась в скалу, промывая в ней высокую, просторную пещеру, и, вырываясь оттуда, падала, клубясь, в долину, а потом продолжала свой неторопливый бег.
Путники остановились, любуясь редкостным зрелищем, как вдруг Миленко настороженно огляделся. Алексей прислушался – и различил сквозь шум и плеск звуки, напоминающие женский плач.
По знаку Миленко путешественники спешились и, привязав коней к деревьям, осторожно спустились по камням туда, где поворот реки скрывался в пышном орешнике и откуда уже совсем явственно слышались жалобные крики. Они схватились за оружие, не сомневаясь, что увидят османов, напавших на беззащитных крестьянок, однако зрелище, открывшееся им, было столь неожиданным, что все четверо на некоторое время остолбенели. На пологом берегу пасся оседланный конек, беспокойно прядая ушами, когда особенно громкими становились вопли трех женщин – босых, простоволосых, в одних рубахах, привязанных друг к дружке своркою, которых плетью гнал в воду молодой серб с лицом столь ожесточенным, что рот его превратился в красную ниточку, а сведенные к переносице брови напоминали ровную черту, проведенную сажей на бледном от ярости лице.
Судя по истошным «Бог ме!» [17], которые испускали то женщины, то их гонитель, все они были сербы, а потому происходящее казалось уж вовсе непонятным. Пока путешественники таились за кустами орешника, пребывая в состоянии полнейшего недоумения, молодой серб наконец загнал своих жертв в реку, принуждая их зайти по самую шейку, причем одна, бывшая ростом пониже подруг, уже пускала пузыри, с трудом вырываясь на поверхность. Но серб был неумолим!
Больше Алексей не мог выдержать зрелища этого издевательства над беззащитными.
Будь у него пистолет, он снял бы мучителя одним выстрелом! Но пистолета не было – пришлось действовать иначе.
– Стой! – вскричал он, выскакивая из своего укрытия и громадными прыжками пускаясь вниз по камням: одному богу ведомо, как не переломал себе ноги! – Отпусти их, мерзавец, душа с тебя вон! Бог те убийо! – Это было единственное сербское ругательство, которое он знал.
Он вбежал в воду и выволок на берег серба, который просто не смог противиться Алексею: того и так силушкою бог не обидел, а в ярости она утроилась, поэтому он заодно вытащил из воды и беспомощных жертв. Подоспевшие Миленко с Юхримом и Петриком принялись развязывать испуганных до онемения женщин, а Алексей сцепился с незнакомцем, осыпая его ударами и поливая отборной бранью по-русски, по-украински, и даже французское «merde» [18] очень кстати пришло на память.
– Довольно шуметь! – наконец закричал Миленко и перехватил руку Алексея, который уже раскровенил все лицо незнакомца.
Петрик и Юхрим с трудом удерживали товарища, а Миленко ввязался в яростную перепалку с сербом, из которой Алексей, еще плохо понимавший на этом языке, мало что уяснил, но он был поражен, когда Миленко вдруг бессильно рухнул на траву и залился таким заразительным хохотом, что Петрик с Юхримом тоже заулыбались. На заплаканные женские лица взошли невольные улыбки, и даже избитый обидчик растянул окровавленные губы в болезненном подобии усмешки. Только Алексей не был расположен смеяться.
– Ты знаешь, что он говорит?! – наконец-то успокоился Миленко. – Он говорит, что одна из этих женщин – ведьма, и он хотел выведать, которая!
– Как так? – недоверчиво поднял брови Алексей – и сморщился от боли, потому что серб так ударил его головой, что рассек бровь, и каждое движение было мучительным.
– Если человеку связать руки и ноги, он непременно потонет, а ведьме черт поможет – и она всплывет, – пояснил Миленко.
Алексей уставился на него во все глаза.
– Ты шутишь?!
– Ничуть. Видишь ли, кто-то из жителей села, в котором ночевал отряд Георгия, навел на них оттоманцев. Насилу ушли! И вот этот дурень вбил себе в голову, что только по ведьмину наущению османы могли появиться так бесшумно, ударить так внезапно... А про этих трех молодок ходят слухи нехорошие, вот он и решил выведать, которая виновна.
– Но ведь две невинные должны были потонуть! – воскликнул Алексей, а незнакомец лишь плечом повел:
– Вероватно! [19]
От всей этой глупости Алексей как-то вдруг обессилел и утратил желание драться.
– Это ты – Георгий? – хмуро спросил он незнакомца и был немало изумлен, когда тот вдруг оглушительно захохотал:
– Нет! Меня зовут Арсений, я гайдук Георгия. А Георгий – то наш вожак.
О, я бы желал быть столь умен и храбр, как Георгий, столь известен. Мы ходили с ним в Печскую патриархию [20], даже и там его имя всем ведомо. Как же ты его не знаешь? – спросил он вдруг подозрительно. – Есте ли ты сербин?
– Нет, – усмехнулся Алексей. – Я из Русии.
Арсений так побледнел, что сделался одного цвета со своей кошулей [21].
– Ты е москов?! – возопил он с таким ужасом в голосе, что Алексей даже отшатнулся, а смешливый Петрик расхохотался.
– Во-во, – подлил масла в огонь Юхрим. – Кацап вин!
– Знаешь, как говорят османы? – испуганно частил Арсений. – «Все гяуры злы, но самый злой гяур – москов».
– А ты что – осман? Или потурчился? – вмешался Миленко.
– Не, – отчаянно замотал головой Арсений. – Я е сербин. Я е риштянин! [22]
– Так что ты боишься москова? Я ведь тоже риштянин, – сказал Алексей, но глаза Арсения по-прежнему туманились от страха.
– Как же не бояться москова?! Своему врагу я желаю, чтобы отец и мать его попались в руки ста московов! Как же мне не бояться тебя? Вон у тебя какие кулачищи! – Он опасливо потрогал заплывший, сине-багровый глаз свой. – Ты мне едва горло не перервал, словно вук! [23]
– Ох, и глуп же ты, братец... – сокрушенно пробормотал Миленко, но Арсений его не услышал, воодушевленный какой-то новой мыслью. Он даже не заметил, что освобожденные женщины, забыв поблагодарить своих спасителей, опрометью кинулись к извилистой горной тропинке, вскарабкались по ней и исчезли в лесу.
– А знаешь ли?.. – обернулся Арсений к Алексею и вдруг улыбнулся так широко, добродушно, по-детски светло, что вся злость на него у Алексея растаяла и он не смог не улыбнуться в ответ. – Знаешь ли? Говорят, наш Георгий такожде москов. Но я в это не верю, ибо он добр, а не зол. Но говорят... Не хочешь ли ты пойти и познакомиться с Георгием, а потом скажешь мне, москов он или нет?
Приглашение, хоть и забавное, пришлось очень кстати. Алексею и самому не терпелось познакомиться с загадочным Георгием. Он вопросительно оглянулся на товарищей, увидал согласие в их глазах – и проворно начал взбираться на гору, где под деревом были привязаны лошади.
Со времен Петра I Сербия видела в России свою защитницу и покровительницу. В пору русско-турецкой войны 1711 года, поражение турок в которой могло освободить балканские народы, тридцать тысяч бойцов, герцеговинцев и черногорцев под командованием серба Михаила Милорадовича подготавливали диверсии и отвлекали турецкие войска, чтобы их не направляли на русский фронт. Если бы сражение перешло на территорию Сербии, войска Милорадовича присоединились бы к русским. Однако Россию постигла неудача, она была вынуждена заключить тяжелый мир, потеряв Азов. Но в Сербии, особенно среди жителей пограничных областей, зародилось движение за переселение в Россию. Русское правительство поощряло его – особенно в пограничные с Крымом районы. Сербы размещались там как военные поселенцы, защищавшие русские земли от набегов крымских татар на побережье Днепра в так называемой Новой Сербии и Славено-Сербии.
Размах переселения обеспокоил венский двор. В 1752 году императрица Мария-Терезия издала указ, под страхом смерти запрещающий вербовать сербов для переселения в Россию... Однако семья Драгомила Костича переехала туда гораздо раньше! Вскоре она приумножилась: дочь Милена вышла замуж за русского небогатого помещика Георгия Афанасьева, который был настолько поражен красотой молодой сербиянки, что, не задумываясь, взял в жены бесприданницу-чужеземку.
Молодые жили счастливо, воспитывали сына. Однако взяла Драгомила Костича злая тоска – тоска по родине! Немилы были ему привольные малороссийские степи – спал и видел зеленые горы, стремительные реки, серые отары овец, заполонившие узкие проселочные дороги, красные черепичные крыши сербских домов... Начал старый Костич чахнуть от тоски, помирать начал. Что было делать? Георгий любил старика как родного отца, а потому продал свое имение, погрузил скарб на два воза – и семья Костичей-Афанасьевых пустилась в путь. Обратно в Сербию!
Долог, труден, опасен был этот путь, но радость Драгомила, жены его и дочки от встречи с Сербией все искупила. В деревне к северу от Банялуки построили большой дом на берегу Врбаса, занялись хозяйством, А Георгий, бывший человеком весьма образованным, решил положить начало новой сербской словесности, заменив церковно-славянский язык, доселе употреблявшийся в книгах, народным наречием. Памятуя уроки своего великого соотечественника Михайлы Ломоносова, он заимствовал из церковного языка лишь те богатства, которые соответствовали духу народа.
Его благородный труд остался незаконченным. Однажды, воротясь домой из поездки по окрестным деревням, где он записывал сербские сказки, Георгий нашел свой дом сожженным, как и остальные дома селения, а семью – убитою. Не осталось в живых ни одного человека, кто мог бы поведать Георгию, что и почему здесь произошло: то ли османы, в назидание другим, вырезали деревню, не выплатившую податей, то ли набежавший из-за границы отряд воинствующих католиков расправился с православными. На одной из обугленных стен был нацарапан мелом венец, сверкавший в солнечных лучах, словно серебряный, но тогда Георгий еще не знал, что это означает, а потому не обратил на него внимания.
День и ночь он рыл, не покладая рук, братскую могилу, в которой схоронил семью и соседей – а вместе с ними и того веселого, молодого мечтателя, каким был прежде. На время Георгий исчез, а потом стал появляться то у босняков, то у черногорцев, то у крушевичан, то у словенцев, то у любомирян, пытаясь зажечь по всей Сербии один большой костер народного восстания. Его и прозывали теперь так – Ватра, что означает Костер. Но очень скоро он понял: не добиться ему ничего, кроме небольших вспышек народного гнева, кроме организации то тут, то там гайдукских отрядов, которые расправлялись с турками, а потом вновь скрывались в лесах и горах, действуя разрозненно, а потому принося мало пользы освобождению Сербии. Георгий понял, что Сербия – это как бы весь славянский мир в уменьшенном виде. Ведь славяне были бы непобедимы, если бы смогли однажды преодолеть свою племенную неприязнь. Ни один славянский народ не может и не хочет признать над собой превосходство другого, относиться к другому с должным уважением – разве что к русскому, да и то – временно, да и то – когда сам в беде, ну а стоит подняться, собраться с силами, как норовит унизить и Россию, не понимая, что всякая междоусобица среди славян равно на руку и Европе, и Турции.
– В старину славянские народы составляли отдельные и независимые государства, но теперь многие из них находятся под властью чужих держав и чужих народов. Первая вина их падения была та, что они действовали раздельно и друг друга не поддерживали и что даже каждый из славянских народов сам по себе был постоянно раздираем несогласиями и распрями, – говорил Георгий, с горечью глядя на Алексея светлыми, усталыми глазами. – Другая вина была та, что они заимствовали от иностранцев многое такое, что противно было их духу. А все влияние Запада в том и состоит, чтобы отвлечь внимание славян от особенностей их культуры, уверить, что без западной культуры славяне – сущие дикари. Раскол славянства – самое желанное для Европы! Но везде оправдывается слово, сказанное нашим Спасителем: «Всякое царство разделившееся запустеет, и всякий город или дом разделившийся не устоит...» Одна вера спасает нас! Нельзя пророчить будущее; но как бог из глубины бедствий воздвиг русскую землю и, научив ее единству, дал ей могущество, так, быть может, перевоспитает и обновит он тяжелым уроком и прочих славян...
Алексей сидел как зачарованный. Впервые в жизни он – забияка, который был богат, а пуще всего дерзок, которому почти все с рук сходило, упрямец, с некоторых пор исповедующий только одну религию: «Если жизнь не удалась, то удастся смерть!» – встретил человека, оружием и силою которого было слово. И не слово прощения, как у священника, а слово-огонь, слово-кинжал, слово-выстрел. Алексей никогда не слышал ничего подобного.
В речах Георгия ему открылось некое расширенное понимание жизни. Не скоро он осознал, что это понимание, казавшееся ему чем-то сверхъестественным, дается умом, образованием – а главное, жизненным опытом, мудростью, страданием. А когда понял это – впервые позавидовал старости. Хотя назвать Георгия стариком было трудно.
Миленко тоже слушал внимательно, однако у него был вид человека, который пьет жизнетворящее, хотя очень горькое лекарство. И впрямь – речи Георгия были горьки:
– Европейцы полагают, что сербов, как и всех славян, надо частью уничтожить, частью обратить в католичество или мусульманство, а частью изгнать со своих земель, обратив их в бездомных бродяг, подобных евреям или цыганам. Но вот что поразительно: турецкое владычество оказалось той объединяющей силою, которая помогла сплотить все сербские земли! Оно постоянно напоминало сербам о том, что они по языку, религии, нравам беспримерно ниже завоевателей, что они просто рабы, которые никогда и ни в коем случае не могут быть поставлены рядом с правоверными. И это владычество таким образом поддерживало в народе протест. Сербы живут в рабстве – но не теряя сознания, что они – один народ, питая веру, что некогда этот народ вернет свои права!
– Дивны, непостижимы пути господни! – вздохнул Миленко. – Если бы мы были предоставлены самим себе, то наверняка уже погубили бы себя междоусобицами. Видно, богу было угодно отдать нас под иго, чтобы мы познали свои ошибки и научились находить себя в других и любить их как братьев. Бог всемогущ, он может и зло обратить в добро!
– Георгий молчал так долго, что Миленко испугался: не сказал ли чего-то, что могло так его расстроить. Он оглядывался на товарищей, но те смотрели недоуменно.
– Бог всемогущ, – наконец повторил Георгий печально. – И он один. Он один на всех! О, если бы люди могли это понять, от скольких бед избавил бы себя христианский мир! Порою от гнета мусульман православные сербы вынуждены бежать за австрийскую границу, но и там не находят свободы...
– Это что же, в Немачские земли? – перебил Арсений, доселе сидевший тихо. – Нет, уж лучше осман с саблей, чем шваб с пером!
– Вот правда! – энергично кивнул Георгий. – Как здоровое яблоко портится, когда оно лежит вместе с гнилым, так природная сербская раса подвергается порче, переносимой на нее господствующей инородной расою. Принимая магометанство, люди сербского племени становятся в ряды чужого, завоевавшего их народа. Принимая католичество, сербы впадают в совершенную безнародность.
– Католичество! – проворчал Миленко. – Венценосцы небось орудуют?
– Ты знаешь о венценосцах? – Глаза Георгия потемнели.
– Еще бы! – мрачно ответил молодой серб. – Они сгубили мою семью, они сломали мою жизнь.
– И мою, – вздохнул Георгий. – Но понял я это совсем недавно. Раньше слишком мало знал о них...
– За что они так с нами? – спросил Миленко с детским возмущением. – Что мы им сделали?!
– Православие – всей Европе гвоздь в сапоге, заноза в теле. С сербами Орден столь яростен, потому что мало народов, которые так упорны в православии. Ведь патриотизм здесь слился с верою! Орден считает, что мусульманство – очень опасная религия для Европы, но в борьбе с православными вполне годится. Европа умеет ставить сербов и русских как щит на пути османов, спасая себя, но не заботясь о том, что турки кусают нас, как ядовитые змеи...
– Вот так и бывает, – развел руками Алексей. – Магометане не сомневаются, что именно они – избранники бога. Католики верят, что они – орудие божие для уничтожения православных. Даже славяне, исповедующие католическую веру, с презрением смотрят на своих православных братьев. Вот хоть бы у вас – их именуют презрительно влахами, мужиками! Но когда же мы, влахи, исполнимся веры в свое божественное предназначение, когда поймем, что бог недаром же призвал нас на свет, что и нам, славянам, должно трудиться духом, как и другим народам, потому что не хлебом же единым жив человек?!
Горячо выкрикнув эти слова, Алексей смутился, не ожидая от себя подобного красноречия, но тут же приободрился, увидав, как просияла улыбка на лице Георгия, словно солнце в горах.
– У нас в Сербии мало образованных людей, которые могут просвещать народ и напоминать ему, что сила славянского племени – в его единстве. Хорошо, если одним из таких людей станет русский.
– Я, что ли? – усмехнулся Алексей. – Я, что ли, говорить буду? Да я только и могу, что водити битку с неприятелем! [24] – щегольнул он запомнившимся словцом. – Только драться и умею. Что с меня проку не в бою? Кому я что поясню?
– Ты прежде всего сам должен понять, что, защищая Сербию, мы защищаем и Россию, – твердо сказал Георгий. – Магометане и католики боятся дружбы славян с нами, потому что от этого Россия сделалась бы еще сильнее. А ведь сербы – родные братья наши. Что же ближе человеку, как не судьба его родного брата? А что говорится о человеке, то должно быть сказано и о народе. Что ближе русскому народу, как не судьба славян?
– Да я что, – неловко улыбнулся Алексей. – Я и так решил остаться. Мне и уезжать-то некуда. В России меня никто не ждет, а здесь вон побратим, – он кивнул на Миленко.
– И все-таки когда-нибудь ты вернешься, – улыбнулся Георгий. – Вернешься, чтобы рассказать в России о Сербии, чтобы помогать Сербии оттуда, издалека, – произнес Георгий, так пронзительно глядя на Алексея, словно прозревал будущее. – Но пока – пока ты наш, ты здесь. Однако я до сих пор не знаю твоего имени. Как зовут тебя, сын?
«Алексей Измайлов», – хотел ответить тот, но промолчал. «Лех Волгарь!..» – но и так он не смог назваться. Это были старые имена, принадлежавшие прошлому, они отжили свое, а его теперь ожидала иная судьба, иная жизнь. Он рассеянно оглянулся на Арсения, который с любопытством ожидал ответа, – и вдруг ответ явился сам собой.
– Вук Москов! – отрапортовал Алексей, ощутив необычайную свободу и легкость, словно это имя стеною отгородило его от мучительных воспоминаний. – Зовем се Вук Москов! – повторил он по-сербски – и невольно расхохотался, увидав, как ужаснувшийся Арсений торопливо сотворил крестное знамение.