На тысячи километров раскинулась Россия: бескрайняя с востока на запад и с севера на юг. В одном её конце кончается рабочий день, в другом — люди только просыпаются. Жара иссушает человека в одном её конце, в другом — морозом сковывает. И каждый из нас связан с другими людьми общей участью своей страны: законами, бытом, мировоззрением. В этой общей жизни — миллионы частных, индивидуальных жизней, совсем не похожих друг на друга ни в счастье, ни в горе, ни в жизни, ни в смерти!
Кеша очнулся к полудню в квартире Жорки. Отчаянно болела голова. Ощущение было такое, что она затекла. Кеша обхватил её руками.
Нужно встать, дойти до ванной, сунуть голову под ледяную струю, но голова от пола не отрывается. Как это получилось, что он, словно собака, валяется на полу? Они с Жоркой позвали двух девок. Стали пить. Больше вспомнить ничего не смог. Постучал кулаком в стену. На его зов никто не явился. С трудом перевернулся на живот. Боль с затылка перелилась в виски и в макушку. Всё-таки он поднялся на четвереньки! Наполненная болью голова валилась на грудь, в глазах было темно. Неуклюже сел. У основания носа нашёл болевую точку, резко нажал и отпустил, ещё раз нажал. Стало немного легче. Чуть не ползком добрался до ванной, наконец, подставил голову под воду. Вода оказалась тёплой, облегчения не принесла.
Нужно мотать домой, принять там боданчику с мятой, выдрыхнуться. Нет, дома не поспишь, там маячит Нинка.
Растёр голову полотенцем. Пошёл на кухню. Четыре пустые коньячные бутылки аккуратным строем стояли на столе, словно приготовленные для сдачи, горела конфорка, наполняя кухню душным туманом. Кеша смутно помнил, что они пытались варить кофе, турку вроде сняли, а газ выключить, наверное, забыли.
А может, это Жорка вставал? Не вставал, Слишком душно — похоже, конфорка горела всю ночь.
Турка с оставшейся гущей пряталась за коньячными бутылками. Кеша поднёс её к губам, выцедил немного жидкости, потом стал жевать мокрое крошево. Кофейная горечь оказалась приятнее горечи похмелья.
День был пасмурный, с сырыми облаками, лезущими чуть не в дом: вот-вот соберётся дождь и тогда зарядит на несколько дней. Кеша любил дождь, особенно в тайге. Только в дождь тайга, с травой, мхом, хвоей кедрача, лиственницами, выделяет из себя тот сладкий запах, какого сроду не дождёшься от неё в солнце.
Из детства — запахи! Они с дедом забрались под тяжёлые ветки ёлок, мягко шлёпает дождь, а сладкий запах проснувшихся в дожде трав и деревьев, смешавшихся в единый настой, Кеша, разинув рот, «пьёт». Дышит, дышит, не может напиться им досыта.
Сейчас запах — перегара, кофе, сгоревшего газа.
Кеша сунул руки в карманы, покачался из стороны в сторону, помотал головой: вроде боль тает. Всё равно нужно промыться и поспать.
Наконец он дошёл до Жорки. Жорка спал лицом вниз, одну руку закинул за голову, другая свисала. Кеша всегда удивлялся, до чего Жорка волосатый! Вот уж точно прямиком от обезьяны заявился в этот мир Жорка.
С Жоркой они работают больше десяти лет. Свойский мужик, особенно не давит, только чтоб соблюдал свои часы — являлся на работу вовремя. Пробьёт восемнадцать ноль-ноль, катись ко всем чертям.
Кеша не стал будить Жору. Злясь на самого себя за то, что вчера перебрал, вышел на улицу. Так он и думал: с неба уже сеял редкий дождь. Был он не холодный и не тёплый, падал лениво. Кеша подставил ему лицо, но дождь не охлаждал, ещё больше клонил ко сну.
В городе дождь душный, вбирает в себя помоечный гнилостный дух, дух отходов, машинные и автобусные газы, дымы фабрик и химзаводов — всю неприглядную сторону человеческой жизни. Дождь несёт не дыхание — сырость и предчувствие серых сумерек жизни.
Зоя встретила его обычно — улыбкой и своим обычным причитанием:
— Как сквозь землю провалился. Это где же ты столько времени волынился? Я тут вся высохла, можно сказать. — Слова вылетали из неё, налезая одно на другое. — Собрался вроде в загранку, обещал вернуться через неделю, а канул на месяц! Сказал, скоро придёшь, я уж устала ждать, с тобой только договорись. — В её словах не было упрёка, она говорила громко и невнятно. Кеша никогда не слушал её. Пока она говорила, он успел выпить стакан воды, снять сандалии, брюки, рубаху и скинуть одеяло с аккуратно застеленной её кровати. Кровать была старомодная, с железными шариками на спинках. Зойкина мать не разрешала выбросить её, и хорошо делала: в эту кровать точно проваливаешься, видно, много поколений выросло в её сетке-люльке.
Кеша всколыхнулся, только когда увидел, что Зойка начала раздеваться, небрежно махнул рукой:
— Не сымай. Я напился вчера вусмерть, нужно войти в форму.
Зойка поспешно натянула платье обратно.
— А ты и знаешь одно: кирять, будто нету у тебя больше дел, — с обидой сказала она. — Говорил, живёшь ради больных. Где уж тут! Они, небось, сидят, дожидаются тебя, а ты тута дрыхнешь! — Она насмешливо скривилась, но сразу же её лицо стало жалким. — Небось, и не вспомнил по сю минуту про Зойку, пока ездил там по своим европам да заливал глаза. Не подумал, что Зойке кой-чего надо?! Ты хоть знаешь, как я живу? Всё жду тебя и жду с утра до вечера. На работу, с работы и — жду. Что я, неживая, что ли? Другие на танцы ходят, а я сиднем дома. Девчонки надо мной смеются: «Чего хвасталась, что жених у тебя больно хороший? Наши вон при нас, а твой где шляется?» Ну вот ты мне скажи, горе моё, долго я буду состоять при жизни ни девкой, ни бабой? Уже пять лет ходишь… ты испортил меня, ты!
Как только Кеша коснулся подушки, спать расхотелось, зато тело, уставшее от жёсткого пола, сладко заныло, расправляясь и нежась в мягкости перины.
— Я тебе, Зойка, не раз говорил: иди к кому хочешь, спи с кем хочешь, выходи за кого хочешь, меня не жди. Мне что? Я пришёл и ушёл, я для тебя без значения. Все люди вылезают из одной грибницы, у всех всё как надо приделано, вот ты и не сомневайся, иди к кому хочешь. А я приду или не приду, кто меня знает? Сам не знаю. Чего ж меня дожидаться? Я тебя в оковы не заковывал и тебе ничего не обещал. — Кеша закурил, кинул сигареты со спичками на пол, стал смотреть на Зойку. Зойка сидела у него в ногах и вся тянулась к нему. Он словно не замечал. — Ты, Зойка, ничего себе, лицо у тебя — подходящее, что нос, что глаза возьми. Всё, как у людей, и вся ты — в норме. Только я, Зойка, — никому не предназначенный, и ты не рассчитывай на меня. У меня, Зойка, сто таких, как ты, и никого нет у меня. А сегодня, Зойка, мне надо лечиться сном.
— Значит, у тебя сто таких, как я! — запричитала Зойка, вцепившись в свои крашеные, подвитые химией кудельки. — Сто?!
— Дура ты, Зойка! — лениво вздохнул Кеша. — Дура и есть. Кто ко мне придёт, тот и хорош. Я никуда не хожу. Моё время ого как ценится! Даже к больным хожу редко, только к особо важным. Недавно я был у одного… доктора наук. Квартира — не нашим чета, в старом купеческом доме, богатая. Ну, меня прежде всего хотели усадить за стол, а зачем я буду пить, не посмотрев больного? Посмотрел я его. Долго смотрел. Он прямо влюбился в меня. «У вас, — говорит, — Иннокентий Михайлович, глаза особенные, они человека, как рентгеном, видят». Дочка у него не чета тебе. Ножки и всё такое у неё — во! Одета, как с картинки, и вся она такая… Привела меня к себе в комнату, поедом ест своими глазищами, ну совсем, как ты, тает. Я сказал ей про папашу всё как есть, одну правду. Она побелела лицом. «Я, Иннокентий Михайлович, не пожалею для папы ничего, — говорит. — Только вы спасите его. А то моего папу затребовали в Москву, и нам скоро нужно ехать. Только вы, Иннокентий Михайлович, можете спасти. Помогите!» Ну, чего лупишь на меня глазищи? Она точно так и сказала: «Только вы один можете…» — Кеша потянулся, зевнул, спросил лениво: — А ты чего не на работе?
— У меня вторая смена, — едва слышно выдавила Зойка. Она смотрела на него исподлобья, не скрывая своего отчаяния, которое было и в печально повисших кудельках, и в сильно подкрашенных ресницах, и в полуоткрытых губах.
— А вчера у нас такие были две крали! Одна — бурятка, держит первое место по спортивной гимнастике, не как-нибудь, а вторая — литовка, она приехала к нам по обмену опытом. Год назад мы к ним ездили, теперь они — к нам. Обе лезут ко мне. Мне перед начальником неудобно. Я шепчу: мол, иди поцелуй дяденьку Жору.
— Которой шепчешь-то? — глухо спросила Зойка.
— Литовке шепчу… Бурятка мне самому показалась. Поёт она хорошо, как начнёт тянуть… все кишки она мне промыла своим вытьём. Очень я люблю, когда поют. А ещё она маленькая такая, совсем как дитё. Села ко мне на колени, обняла и даже не шевелится. Потом я дрессировал её. Она хочет подойти ко мне, а я не подпускаю её взглядом, она на месте так и застывает. Чуть отвлекусь, она вроде и шагнёт, ан нет, я опять поставлю её на дистанцию. Потом приказал раздеться и лечь. Тут Жорка лезет со своей рожей. Ему скушно, видите ли, хочет выпить. Ну, а я всё по порядку. Сперва девочка, потом пить. Выгнал я Жорку. — Кеша куражился. И был зол на себя за это — помимо него лилась из него вся эта ахинея. Рождало её меленькое, не подвластное ему, не знакомое ему прежде желание обидеть Зойку, чтоб Зойке, как и ему, стало скверно. Перегаром пропахло нутро, больно сжалась башка, затяжелели руки и ноги. — Моя девочка лежит смирно, ждёт, только глаза блестят. Светя тушить не люблю. Подошёл к ней, смотрю на неё. Она было прикрылась, я приказал снять тряпки. «Ну скоро ты?» — снова влез Жорка. Я и пошёл к нему.
Только тут Кеша увидел, что Зойка плачет. Она вздрагивала, и её кудельки тоже вздрагивали. Она зажала лицо руками, а слёзы текли между пальцами.
— Не плачь, Зойка, дура ты дура. Я из-за тебя расхотел спать. Ну, валяй, раздевайся.
Зойка отняла руки от лица, по нему текли грязные дорожки — разъехалась тушь с ресниц.
— Я сейчас. — Она вскочила, побежала из комнаты. Через минуту вернулась — красная, блестящая, видно, здорово натёрла себе щёки. Топорщились вокруг глаз рыжие реснички, рот был полуоткрыт. С коротким стоном она припала к нему, стараясь вдохнуть, впить его дыхание, и, по всему, был ей сладок запах перегара, и сладки укусы, и сладки его жёсткие руки. — Ты был с ней вчера? — потом спросила она.
Кеша лениво улыбнулся:
— Нет же, говорю, мы с Жоркой напились, и я забыл о ней. Я даже не знаю, когда она ушла. Я проснулся на полу. Теперь вали, Зойка, убирайся то есть, я буду спать.
Он вернулся домой через два дня.
— Нинка! — позвал.
Ему никто не ответил. Заглянул в кухню. Никого. В материну комнату. Никого. Прошёл к себе в кабинет. В глаза сразу бросился голубой конверт. Конверт был точно такой же, в котором преподнёс ему деньги полковник.
«Неужели снова прислал?» — подумал Кеша, но сразу увидел крупные Нинины слова.
Не сразу понял, ещё раз прочитал. Уехала? Он зло сплюнул. Может, написала подробнее? Раскрыл конверт, достал деньги. Нинка оставила сто рублей — четыре бумажки по двадцать пять.
— Чёрт с ней! — сказал Кеша вслух и вдруг опустился в кресло, в котором сидели его больные. — Как же так, взяла и уехала?
Около ножки кресла — скомканная записка.
«Таёжник! К Нине отнесись, как ко мне, она мне сестра, а может, и просто моя половина. Помоги ей, сбереги её!»
Он снова скомкал записку, не дочитав.
Очень захотелось курить, но руки вяло лежали на коленях.
Это когда же она успела?
В раскрытую дверь кабинета был виден стол, угол зелёной тахты. Серый, промозглый дождь, уже два дня сеявший с неба, проник сыростью в дом, присыпал вещи. Нинка любила сидеть в кресле. Кресла отсюда не видно. Может быть, он не заметил, а она сидит там? Вскочил, побежал в комнату. Кресло было пусто. Глубокая ямка образовалась в сиденье. Старое кресло. Давно хотел выбросить его.
Кеша прошёл в материну комнату, на кухню. Даже в уборную заглянул. Квартира была чиста и пуста. Вернулся в кабинет, закурил. Сел в Нинкино кресло, жадно вдохнул дым. Дым был горький. И всё равно вдыхал, раз за разом, беспрерывно.
Ничего не сказала, уехала, и всё. Ну и чёрт с ней! Жил без неё прекрасно и ещё сто лет проживёт.
Но то, что Нинка уехала без спроса, без его разрешения, то, что она сама решила уехать, а не он её отпустил, обескураживало. Разве у него нет больше власти над людьми? Ему казалось, Нинка бросится за него в огонь. Служить хотела ему. Ну и чёрт с ней.
Снова пошёл в кабинет, взял в руки конверт с её почерком. «Приходила Витина мать…» Выбросил сигарету, стал собираться. Принял душ, сменил рубашку, взял из холодильника Витино лекарство.
Дождь спадал с неба беспрерывно, мелкий, назойливый; морось проникала за воротник, жгла шею холодом — совсем осенний, неизбывный дождь.
Взяла и уехала. После себя оставила дождь.
Дверь в квартиру заперта. Сколько раз Кеша приходил сюда, всегда была открыта. Не успевал войти, раздавался Витин крик: «Дядя Кеша пришёл!», и старик семенил к нему навстречу, протягивал руки: «Наконец-то, батенька!»
Кеша нажал звонок, звонок не зазвонил. Пришлось постучать. Стук получился слабым, не стук, какое-то шуршание. Ему не открыли. Как же это получается: он сам пришёл и торчит на лестнице! Это всё Нинка. Она велела идти. Распорядительница. A его вовсе и не ждут. Он застучал что было силы, приговаривая: «Посмела, посмела, посмела ослушаться». И снова стояло в ответ молчание.
Его охватила злоба, необъяснимая, неуправляемая, такая, когда он может перебить все стёкла и проломить все двери, злоба к Вите, к его матери, а больше всего — к Нинке. Кеша замолотил в дверь ногами. Он бил дверь, как бьют, убивая, врага.
За дверью стояло молчание.
Ярость сменилась вялостью. Кеша опустился на ступеньку, уронил голову в колени. Хотелось курить, но он забыл сигареты. Сидел, не в силах пошевелиться, от ощущения беспомощности и злости снова налилась тяжестью голова.
Уехала. Взяла и уехала, словно он — это не он, а какой-нибудь обыкновенный мужик, от которого сам Бог велит уехать. Как она посмела!
Оторвать от колен голову, встать, спуститься по одному лестничному пролёту немыслимо трудно. И сидеть очень неудобно, хочется лечь, расправив руки и ноги.
— Вы что здесь хулиганите? — Срывающийся, чуть не визгливый женский голос обрушился на него. — Напился и ломится в квартиру.
Хотел спросить, откуда она знает, что он ломится, но оторвать голову от колен не смог.
— Я кому говорю, убирайтесь отсюда. Иначе позову милицию. Вы слышите? А ну, вставайте! — Видимо, женщина немного успокоилась, потому что её голос уже не дрожал и не срывался, она говорила теперь медленнее и смелее. — Не стыдно вам? Напились до бесчувствия. Вы, может, перепутали квартиру?
«Молодой голос», — привычно отметил Кеша. Поднял себя внутренним броском, впился в женщину взглядом. Она отступила.
«Кто вы? Что вам здесь надо?» — хотела спросить, вместо этого пролепетала:
— Простите.
Есть ещё в нём сила: женщина попятилась к своей двери, прижалась к ней спиной, беспомощно смотрела на Кешу.
— Просите прийти, а сами запираете двери.
— Это вы? Иннокентий Михайлович? — просияла женщина. — Это вы лечили Витеньку два года? Не видела вас ни разу. Папа хотел, чтобы я работала и училась, я была ж занята… Папа обожал вас. Вы спасли Витю. Он так ждёт вас! — Женщина пыталась открыть дверь, а ключ не попадал в замок. — Мы решили запираться, страшно. Я целый день на работе, Витя один, не сумеет защитить себя. Около него телефон. Он испугался стука и вызвал меня. Я работаю недалеко.
— Давайте я открою, — сказал Кеша.
Наконец они вошли в квартиру.
— Мама, это ты? — еле слышно спросил Витя.
— Дождались, Витенька, пришёл дядя Кеша. Сам дядя Кеша.
Женщина носилась по квартире, засовывала куда попало тряпки, задвигала стулья, утаскивала в кухню грязную посуду.
— Вы простите, Иннокентий Михайлович, я утром не успеваю убраться. Вечерами мы с Витей учим уроки. Совсем мало свободного времени. Только в обеденный перерыв я могу прихватить лишних полчасика. Так любезны учителя, приходят заниматься с Витенькой. В перерыв я впускаю их. Сама уберусь тут и снова — на работу.
— Дядя Кеша! — задохнулся Витя, замолчал. Заговорил спокойно: — Я не сомневался в вас. Я знал, что вы не способны бросить в беде. Я скоро буду учиться в настоящей школе, ведь правда, дядя Кеша? — снова сорвался Витя на детский вопль.
Кеша подошёл к мальчику. Витя очень осунулся, побледнел с тех пор, как они виделись в последний раз, но Кеша не мог разглядеть его хорошо, потому что вместо Витиного лица он видел Нинкино.
— Вы не сомневайтесь, дядя Кеша, я беспрекословно буду слушаться вас. Мама совсем выбивается из сил. Как вы понимаете, я должен поскорее выздороветь.
— У вас очень темно, — сказал Кеша. — Зажгите свет. — На Витину мать Кеша больше не смотрел. Он чувствовал: она стоит за спиной, готовая выполнить любое его приказание. — Сосредоточься, освободись от всего лишнего, — сказал Вите обычные первые слова. — Об уроках не думай, о дедушке не думай. Думай о своей силе. Ты можешь всё. В тебе скрыт источник энергии. Сейчас ты обратишь всю энергию, всю свою внутреннюю силу против болезни. Слышишь, Витя? — Кеша не обернулся к Витиной матери, протянул ей бутылку с лекарством, сказал: — Отлейте две столовые ложки, принесите.
За окном — дождь. Мелкий, осенний. Даже не верится, что все дни, что Нинка была здесь, солнце жило с утра до вечера. Нинка увезла солнце.
Привычным движением Кеша взял мальчика за руки, нашёл пульс в одной руке, другая осталась самостоятельной, не далась Кеше. Пульс правой руки был стремительный, глушил Кешу и не передавал гула Витиной жизни. Сильнее Кеша сжал тонкое запястье. Снова лишь внешний стук сердца, без тайной жизни крови, без её внутреннего течения и смысла. Кеша понял, что он оглох. Страх облепил тело и лицо липкой испариной.
— Вот, — женщина протянула рюмку с лекарством.
Кеша зло отбросил Витины руки.
— Пей, — приказал Вите.
Приказал себе: «Освободись! Не думай о дуре-бабе. Всё в порядке. Ты, как прежде, всемогущ!»
Но голову сжимал жёсткий обруч.
«Ерунда! — ерепенился Кеша. — Я всё могу!»
Уверенно, резко, со злой силой сдавил податливые Витины руки. И снова не произошло соединения с Витей.
Всегда так естественно, само собой совершалось сцепление двух организмов: здорового, сильного — Кешиного и напряжённого, напуганного, больного — пациента! Сразу в Кешу проникала чужая жизнь, он начинал слышать кровь больного: её голос, её дыхание. Она гудела в Кеше. По участкам, поражённым болезнью, кровь проходила трудно, задерживалась у неожиданной преграды, толкалась в Кешу бедой. Яркий свет в мозгу обозначал здоровые органы больного, тьма и внезапная остановка открывали болезнь. Кеша видел печень, изрытую алкоголем, сморщенные почки, заблокированный позвоночник…
С самого детства в нём эта сила. Необъяснимое счастливое забытьё в чужой беде. Радость чужой болезни. Кеша, как пьяница — рюмки, ждал этой связи с больным — своего прозрения. Только в эту минуту он был невесом, его не было вовсе, было лишь открытие новой тайны. Именно в эту минуту в нём рождалась энергия — весь солнечный свет сосредотачивался в нём одном и щедрым потоком из него переливался в больного. Кеша видел, как этот живительный свет подступает к больному органу и либо проваливается, как в омут, в чёрную гниль, растворяясь там, либо пробивает больные клетки и очищает их. Нужно пробить, обязательно нужно пробить болезнь. Но для этого он, Кеша, должен перестать ощущать себя, должен забыть Нинку.
Дед вёл его по утреннему лугу. Кеша подпрыгивал, пытаясь вырваться из объятий росной ледяной травы. Короткая рубашка не защищала — Кеша словно в ледяной воде шёл.
— В тебе — зелёный цвет, в тебе — рассвет, в тебе — роса, в тебе — сила, — твердил дед.
Куда вёл его дед на грани ночи и дня, зачем, Кеша не помнит. Помнит беспредельный луг с травой его роста, воду реки, у которой стояли с дедом, полумесяц рождающегося солнца со свечением неба над ним, ледяное пробуждение природы к дню — мокрой травой и мурашками тела, дедовское бормотание: «В тебе нету зависти, в тебе нету жадности, в тебе нету злобы, в тебе нету тебя, есть вода, снег, птица, свобода — сила».
В четыре года дед перестал водить по лугу. «Коль в почву бросил зерно, взойдёт колос, коль — в камень, пропало время».
Сидя сейчас на стуле перед Витей, всеми силами Кеша старался вызвать к себе деда, но дед не шёл к нему. Дед умер в Кеше. Глухота давила уши, в Кеше толчками бродила злоба: «Посмела уехать. Посмела». Кругами расходились волны злобы, заливая Витю и весь мир.
Не может он из-за Нинки утерять силу, ниспосланную ему свыше. Эта сила в нём навсегда, он уверен. Сейчас он выкинет из себя Нинку и поймёт, почему снова отказали мальчику ноги.
Судорожно ловил Кеша Витин пульс. Но пальцы напрасно перебирали жилочки, сухожилия, косточки — пульс был стуком, и всё.
— Витя! — воскликнул в отчаянии Кеша, сердито вперился в него.
Но в Витиных глазах светилось такое острое желание выздороветь, Витя так, весь целиком, был отдан ему, что Кеша прикусил губу.
В чём же дело? Почему он отражается от Витиных глаз? Почему не может проникнуть за ярко-синюю радужку, за чёрный светящийся зрачок внутрь? Вот Витины светлые брови, пушистыми уголками, вот полуоткрытые губы, с белыми тесными заборчиками зубов, вот тёмные ложбинки подглазий, а Витиной горбушки мозга, с мёртвой проталиной двигательного центра, а Витиной вспухшей от долгого лежания и мучной пищи печени нет. Нет его быстро сжимающегося и разжимающегося сердца. Нет длинных, бесконечных нервов Витиных ног, однажды оживших уже под его могуществом. Что случилось с этими нервами, где оборвалась их связь с корой головного мозга?
Кеша бросил Витины руки, встал. Над губой, по лбу рассыпался крупными каплями пот, он тёк в глаза, в рот. Кеша чувствовал свой тяжёлый, сытый живот, Зойкиными стараниями напичканный пельменями, в каждой своей поре и в каждой клетке чувствовал пары выпитого с Жоркой коньяка и Зойкин запах.
— Вам плохо? — приблизилось бледное лицо женщины. — Витя безнадёжен, да? Почему вы молчите? Вам дать воды?
Громадная широкая красная чашка с водой показалась Кеше облитой кровью, но, когда он поднёс её к губам, увидел, какая она белая, чистая внутри. Жадно стал пить, чистой водой пытаясь промыться, освободиться от лишнего, сложенного в нём груза. До капли выпил, попросил ещё, снова пил. Пил, и ему казалось, к нему возвращается его сила.
Отдав чашку, снова подсел к Вите, взял за руки, натужно улыбнулся.
Но снова равнодушно и мёртво стучал Витин пульс. Кеша был глух и слеп.
Как могут жить обычные люди? Ведь они всегда, вечно такие: глухие и слепые. Кеша чуть не закричал в голос.
Пустота в нём была такой плотной, что даже закричать он не смог. Он стал, как все: одиннадцать метров кишок, хорошо работающих, тусклая панорама переплетённых сосудов, обмякшие, нежизнеспособные органы, приспособленные только для обмена веществ!
Опустив руки на колени, повесив тяжёлую голову на грудь, сидел без движения.
— У меня несчастье, — сказал, наконец, первое, что пришло на ум. Он не знал, что подразумевал под этими словами, но слова были произнесены.
Ни Витя, ни его мать не спросили его ни о чём. Смотрели на него с мольбой и жалостью.
— Я скоро приду к вам, — после долгого, тяжёлого молчания сказал Кеша, встал с трудом, точно у него самого сейчас отнимутся ноги.
Целую вечность он шёл домой. Он никогда не думал, что два квартала между Витиным и его домом могут быть так непреодолимы.
Поднимался к себе столько же, сколько шёл до дому, а войдя в квартиру, еле добрёл до кресла.
Это всё Нинка. Она вырвалась, она посмела вырваться из-под его власти. Посмела. С этого началось. Она оказалась сильнее его.
— Живые есть? — Сестра ввалилась в комнату, едва волоча чемодан, не взглянув на Кешу, крикнула кому-то на лестницу: — Заходи, брат дома!
Она была всё такая же: румяная, глазастая, плотная, только волосы выгорели и не заплетены в косы.
— Ты откуда такая явилась? — спросил хрипло Кеша, с удовольствием и удивлением разглядывая Надьку. — Тебе загорать ещё целую неделю. — Не успел договорить, в дверях увидел парня.
— Я покажу тебе, как загорела, я вся чёрная. — Надька говорила брату, а смотрела на парня. — Где мать?
Если кого-нибудь в жизни и любил Кеша, так это её, Надьку, — она выросла у него на руках, как вырастает дочь. Надька на двадцать лет моложе, и всё в ней ему нравится: длинные косы, глаза, губы.
Наконец до него дошло, что приехала его Свиристелка. Кеша вскочил, подхватил её на руки, закружил по комнате. Ну, теперь-то пусть хоть земля провалится — ему ничто и никто не нужны.
— Зачем распустила волосы? — выговаривал он. — Это что ещё удумала? Без разрешения?
Свиристелка визжала, норовила вырваться.
— Пусти, косолапый, пусти. — Она всё-таки вырвалась, отряхнулась, как от воды, и вдруг жалобно посмотрела на него. — Пусти меня замуж. Хочу. — Начала заплетать волосы в косы.
Кеша вспомнил о застывшем в дверях парне, окинул его быстрым взглядом: длинный, тощий, в очках на кончике носа. Парень от его взгляда вобрал голову в плечи. Это Кеше понравилось.
— За него, что ль? — кивнул в его сторону Кеша. Уселся по-бурятски, скрестив ноги, на тахту, закурил. Курить он научился в восемь лет — только для того, чтобы пускать кольца. Курил и смотрел, как кольца уходят вверх. — Не рано ли? Тебе ж только сравнялось восемнадцать. — «На то и ребёнок, чтобы чего-то хотеть», — подумал привычное. Он никогда ни в чём не отказывал Надьке. И раздумывать долго не любил. — Раз хочешь, так тому и быть. — Неожиданно Надькино желание понравилось. — Я тебе отгрохаю такую свадьбу! В лучшем ресторане! Я тебе такое устрою! Будешь помнить всю жизнь. Давай знакомь меня со своим хахалем!
Первым делом Кеша отправился к Жорке. Взял такси. Ему нужно было освоиться с тем, что надумала Свиристелка. И, в самом деле, только в такси, когда он удобно откинулся и закурил, понял: Надька уходит от него. Как же он будет просыпаться без неё? Вечерами с матерью вдвоём — молчком. Кто расскажет ему о девчонках на фабрике, о грозной начальнице? Кто будет требовать от него сказок и легенд? Не мыслями, ощущениями, разом пронеслась в голове общая с Надькой жизнь, и Кеша перестал думать об этом. Он вообще не любил думать о том, чего нельзя изменить. Раз хочет, значит, так тому и быть. Его дело — справить ей свадьбу, такую, какой никогда никому не справляли.
Только войдя в клуб, Кеша вспомнил о соревновании Дамбы и Цырена, назначенном на сегодня, и о том, что Жорка просил не опаздывать.
Жорка был в зале. Стоял, сложив руки на груди, следил за борьбой двух призёров. Оба парня дались обществу дорого. С Дамбой Кеша возился пять лет. Последние два года Дамба известен всей Бурятии. Цырена они с Жоркой перетащили из клуба «Буревестник». В «Буревестнике» очутились случайно: заехали за приятелем, с которым учились вместе на курсах массажистов. Пока ждали его, заглянули в зал. Паренёк поразил их быстротой реакции, естественностью, скупостью, экономностью движений и абсолютной неумелостью, что делало его беспомощным. Видно было: он новичок в самбо, но до чего же легко у него получалось то, что и опытному самбисту даётся многолетним трудом! Уговаривать пришлось долго — Цырен категорически отказывался уходить от ребят и тренера. Согласился лишь тогда, когда ему пообещали через два месяца чемпионство города.
Возились с ним по очереди.
Кеша был хитёр, терпелив и льстив. Уверяя Цырена, что всё получается великолепно, он исподволь учил Цырена точно по назначению использовать каждое движение и точно применять разные приёмы.
Мальчишка оказался податливым. Гибкий, ловкий, он легко воспринимал Кешину грамоту: подхваты, подножки, самые сложные броски научился исполнять быстро и естественно, как естественны ходьба и сон.
А дыхания не было, и Кеше стоило большого труда поставить его. Как только оно перестало беспокоить, Кеша с Жоркой вывели Цырена на открытый ковёр. Мальчишка не подвёл: играючи победил лучших самбистов. Всех, кроме Дамбы. С Дамбой ему не давали встречаться. С Дамбой он встретился лишь сейчас.
Бывает, что люди рождаются с голосом, с поэтическим даром или талантливыми руками, Дамба родился самбистом. Правда, в нём не было лёгкости Цырена, но в нём была та могучая сила труда, которая часто много дороже лёгкости таланта. Противника Дамба крушил в первое же мгновение. Это нравилось Кеше. Противник на то и противник — его жалеть нельзя. Но на Дамбу было неприятно смотреть в период короткой бурной схватки: свирепое лицо мало походило на человеческое, казалось, перед Дамбой не товарищ, с которым он вырос под одной крышей, а ненавистный враг. Дамба зверел от одного запаха стоящего против него человека. Злоба, грубость Дамбы сильно вредили команде. Несколько лет Кеша с Жорой придерживали его: не выпускали на городские соревнования — вышибали из него зверя. Дамба бесился, требовал открытой игры, клялся, что будет следить за собой. Результат превзошёл все ожидания. За два года Дамба стал чемпионом республики. В самом деле, он выучился владеть собой. Лишь иногда, редко, вспыхивала в глазах жёлтая злоба или вытягивались неприятным напряжением губы.
По-своему Кеша был привязан к Дамбе — слишком много времени провёл с ним. Кеше нравилась в Дамбе сила характера: ежедневным многочасовым трудом Дамба мог достичь всего, чего хотел. Танк, а не человек. Нравилась Кеше его профессия — Дамба кончал геофак. Нравилась исполнительность: если что Дамба пообещает, сделает, чего бы ему это ни стоило. Втайне Кеше нравился даже его злобный фанатизм. Умный, острый Дамба верил в свою неповторимость и в своё великое предназначение.
Видимо, поэтому именно Дамбе Кеша решил передать главное дело своей жизни. Сына не предвидится, племянников ждать неизвестно сколько, чем Дамба — не ученик? В передышках между тренировками, когда они лежали на спалённой солнцем траве, Кеша рассказывал Дамбе о тайге, о травах, о болезнях, о чуде излечения, о тайне власти над жизнью и смертью. Дамба вежливо слушал, но в его узких чёрных глазах стояло, как вода, равнодушие.
Никогда никому Кеша не выдавал своих и дедовых тайн, а тут напористо и упрямо раскладывал перед Дамбой пасьянс из болезней и лекарств. На исходе третьего года, ранней весной, когда в жизнь полезла из сочной земли трава, Кеша предложил отправиться в тайгу. Обещал освободить от экзаменов, обещал деньги, обещал медвежатину и оленину. Дамба категорически, навсегда, отказался.
Отказ Дамбы Кеша воспринял как измену и постепенно стал к нему остывать. Зверюга есть зверюга, кроме личного успеха, ничего для Дамбы не существует. Значит, точка. Злопамятный Кеша решил поставить мальчишку на место. Тут и подвернулся Цырен.
Они были совсем разные. Дамба — плотный, весь из мышц, Цырен — узкий, гладкий, без рельефной мускулатуры.
Кто кого? Вот сейчас, в пустом зале, это и выяснится.
Ни Жора, ни Цырен с Дамбой не заметили Кешу. Жорка, упершись в колени и выставив крепкий зад, склонился к борющимся.
В самом деле происходило что-то нешуточное. Привыкший к победам, Дамба ничего не понимал. На его физиономии застыло недоумение: в каждой черте — на широких скулах, толстых губах, в щёлках глаз. Как же это так? Цырен Дамбе не даётся: легко уходит, освобождается от захватов… Один вид Цырена вяжет Дамбе руки.
Подвижная лукавая мордочка Цырена светится ясной улыбкой: а ну-ка возьми меня.
Цырен был много моложе, до недавних своих побед на ковре успеха не ведал и теперь ещё боролся не всерьёз, он играл, продолжая тренировки, не зная себя, не ощутив вкуса соревнований. Имя Дамбы он, конечно, слышал, но на ковре с ним не встречался — Жорка не допускал. И в сегодняшней встрече Дамба для него был одним из тех, с кем он просто тренируется.
Только теперь Кеша оценил, как хорошо всё подстроил Жорка. За час до общей тренировки вызвал одного и другого.
Дамба был выбит из равновесия. Он начинал злиться, и его злость разливалась по желтоватым белкам глаз, по двум морщинам, идущим от носа к уголкам растянувшихся в напряжении губ. Под видом подсечек он старался просто ударить Цырена побольнее, а Цырен, играя, увёртывался и не замечал озлобленности Дамбы.
Кеша так и потянулся к Дамбе: вот сейчас парень сорвётся. И в самом деле, Дамба, против всех законов и правил, вроде бы проводя переворот через себя с падением на спину, вместо того, чтобы подставить ногу, ударил ею Цырена в пах! Наверняка этого он и сам не хотел, но бессилие, которое он почувствовал впервые за пять лет, сокрушило его.
— Так не годится, — тягуче и радостно сказал Кеша. А Жорка уже оттаскивал Дамбу от скорчившегося Цырена, понимая, что Дамба — в исступлении, собой не владеет.
Дамба тяжело дышал, а Жорка рычал ему в потную физиономию:
— Ублюдок! Я тебе покажу! Это спорт, а не драка. Да я тебя вообще больше никогда не допущу до соревнований! — Откричавшись, обернулся к Кеше: — Ну как наш Цырен? Годится? Ты чего опаздываешь? Я же тебя вызвал на час раньше, хотел вместе начать концерт! — И снова стал сердито выговаривать Дамбе: — На каждую птицу есть силок. Не всё тебе праздновать. Ты бейся с сильным противником, ты вот его возьми, если ты чемпион! Но возьми по правилам, как положено. Ты правила соблюдай. А я тебе устрою хорошую жизнь. В первый и в последний раз прощаю.
— Виси на нём, сбивай дыхание, распрями его, а когда раскроется, сбивай в партер и работай ногами, — между тем озабоченно шептал Кеша в самое ухо Цырена. — Ковра не видишь сегодня, топчешься козлом в одном углу. Ты что же это, а? Кончились игры на лужайке.
Тут Кеша поймал злобный взгляд Дамбы исподлобья. Зверь, попавший в ловушку!
— На сегодня хватит, — властно сказал Жорка, — охладись, братва. Досталось обоим. — Он радостно потирал мохнатые руки. — Кто кого, а? — Зычно хохотнул и оборвал смех. — Ты понял, Цырен, кто перед тобой? Чемпион республики!
Взгляд Цырена упёрся в Дамбу и уполз вбок, мальчишка сразу сник. Обычно молчаливый, он пробормотал невнятно:
— Ну… дела… — Ничего больше не прибавив, отправился в раздевалку.
— Ты куда? — остановил его Жорка. — Сейчас только начнём тренироваться, придут ребята.
— Ну, — удивился Цырен, — зачем они теперь мне? Мне теперь они ни к чему, мне теперь только этого подавай. И точка.
Жорка потирал руки:
— Не-ет, сынок, сладкого тебе хватит, не то сразу сорвёшь жилу. Отдыхать тебе тоже рано. Ещё далеко до золотого кубка! Валяй, трудись пока, как все, тренировка есть тренировка. А этот зверь пусть остынет.
Зверь же с ненавистью смотрел на Кешу.
— Значит, продаёшь? — спросил. — Другого нашёл? Я-то, дурак, сперва не понял. Я — ненужный больше? На мне поставил крест? А если я выпотрошу твоего щенка, что ты тогда сделаешь со мной? Какой же тренер бросает своего ученика? Я ведь не позабуду тебе этого, учитель, припомню.
Кеша вдруг вспомнил о свадьбе.
Эта черта в нём с детства. Мальчонкой играет, а тут подъехала диковинная машина, так и об игре позабыл. По тайге, беспечный, благостный, безбоязненно бродит в поисках редкой травки, и вдруг — росомаха перед ним, и забыта травка. Как ребёнок забывает о старой игрушке, когда в свободную руку дают новую, так и Кеша: увидев долгожданную схватку, начисто позабыл о свадьбе.
И только теперь, когда всё было кончено, Кеша, ухватив Жорку за волосатую руку, потащил его из спортзала:
— Поговорим?
Жорка обернулся к Дамбе:
— Не тронь парня, а то тебе будет плохо.
Дамба равнодушно пошёл к раздевалке.
— Ну, каково?! — спросил Жорка взволнованно, едва они вышли из зала.
Жорка был полубурят, полугрузин — чрезвычайно редкое сочетание. Родился в Абхазии, прожил там до пятнадцати лет. Отец умер, и мать подалась к родителям: ухаживать за ними, уже совсем старенькими, Жорка хотел бы остаться жить в Абхазии, но не смог расстаться с матерью, которую нежно любил. В Бурятии поначалу всё было чуждо ему. Он привык к южной растительности, к долгому солнцу, и бесконечная зима сводила его с ума. От тяжёлой шубы становился сонным, неповоротливым, его дыханию не хватало влажного тепла Кавказа. Он стал болеть и болел до тех пор, пока не встретил Кешу. Кеша излечил его насморки, хрипы в груди, радикулит. Бурятию, с её людьми и суровым климатом, Жорка всё-таки полюбил, но тоска по Кавказу жила в нём неизбывно. Каждое лето она гнала его в Абхазию, к родственникам отца. Исчезал Жорка на два месяца: один ему полагался, второй всеми правдами и неправдами брал за свой счёт: Из Абхазии возвращался загорелый, с мешками орехов и мандаринов, полный радости. Мать тоже не смогла прижиться тут, скучала по длинному лету, по умершему мужу. Чтобы «довести Жору до ума», как она говорила, и помочь рано постаревшим родителям, ей пришлось на рассвете таскать почту, а потом целый день «барабанить» в типографии. Хватило её ненадолго: после смерти родителей она стала часто болеть, совсем высохла и скоро умерла. Жорка остался один. Только после смерти матери понял, что она просто-напросто надорвалась из-за него. Бурятия ему опостылела. Навсегда он улетел бы в свою Абхазию, если бы не пустил здесь глубокие корни. Кончив институт, создал со своими товарищами спортивное общество, ставшее вскоре лучшим в республике. А ещё у него родилась дочка. С женой он не жил, но дочку любил страстно, как его мать всю жизнь любила самого Жорку, и пользовался любой свободной минутой, чтобы побыть с ней. Дочка, как две капли воды, походила на его мать — кроткая. Он любил гулять с ней, крепко захватив крошечную ручонку. Ездил с ней на Байкал, в степь, ходил в театр, в кино, на стадион. Из Рыгземы он мечтал сделать спортсменку, но девчонка не любила спорта, она любила кошек, собак и птиц. Пришлось изучать породы и повадки зверушек, чтобы Рыгземе хотелось разговаривать с ним. Отовсюду, где бывал на соревнованиях, Жорка привозил то рыбок, то морских свинок, то черепах, а то книжки про животных. Он готов был исполнить любое желание дочери, только бы она сказала, что ей хочется, только бы ткнула пальчиком в ту вещь, которая нравится. Жил Жора один, в двухкомнатной кооперативной квартире, ждал, когда дочери исполнится шестнадцать. В тот же день он заберёт её к себе, и начнут они хозяйничать вдвоём. Согласится ли она, захочет ли оставить мать, Жора не думал. Рыгзему ждала отдельная комната с балконом, письменным столом, тахтой и детским манежем для её зверей. Был Жора всегда весел, готов к загулу, вспыльчив и отходчив. Беззаветно верил в Кешину колдовскую силу. За бутылкой прорывался тоской: «Что бы мне тебя встретить на год раньше? Мать бы мою спас, а?! Ведь спас бы?!» Кеша кивал, а Жора грустнел: «Эх, и мать у меня была! Ласковая. Всё тебе отдаст, ничего ей не нужно, только ты живи! Душа!» Грустнел, вливал в себя водку и переводил разговор на другое.
— Каков щенок, а? Выкормили, вырастили! А он — ниже пояса, подлец! Не по его вышло. Ну и скотина. Я теперь из Цыренки выну всю душу, только прижми мне этого типа. Я теперь с Цыренки глаз не спущу.
Кеша положил на Жорино ходуном ходящее плечо руку:
— Свиристелка замуж выходит.
Жорка вытаращил глаза:
— Ты очумел? — Несколько минут разглядывал Кешу как тяжелобольного. — Она всего на три года старше моей Рыгземы. — Жорка смотрел так испуганно, что и Кеша тоже испугался. Это чужие девки в восемнадцать лет кажутся взрослыми, а свой ребёнок… Разве можно будет жить без ребёнка в доме? Зачем ему тогда всё? Квартиру выбивал для Свиристелки! Целых восемь лет бился повсюду, на какие только унижения ни шел! И деньги копил для неё: уж одевал-то он сестру лучше всех в городе! На курорты отправлял каждый год — в лучшие санатории. А как путёвки доставать, каждому известно, сколько денег извёл на одни подарки! Да чёрт с ними, с деньгами, денег ему не жалко. Лишь бы порадовать Свиристелку.
— Для неё, видишь, радость — замуж идти. Она хочет, — сказал Кеша строго. — Ну, кончай пялить глаза, собирайся, пойдём в ресторан. Там заказывают за месяц вперёд, а у них свадьба через три недели. Жених, понимаешь, имеет мамашу, которая работает во Дворце бракосочетания, так она хочет окрутить их без очереди. Может же мамаша попользоваться своим служебным положением!
— Зачем спешить? — удивился Жорка. — Слушай, а вдруг у них будет ребёнок? — Он ладонью всё время вытирал лицо, точно хотел снять наваждение. Только он собирался пожить с дочерью под одной крышей, как над ним, оказывается, тоже нависла угроза расставания: что, если Рыгзема бросит его в восемнадцать лет?! А почему бы и нет? Рыгзема у него красавица!
— Ребёнок не ребёнок — не моя печаль, — Кеша почесал в затылке. — Почему ребёнок? Я думаю, они ещё не жили. Моя Свиристелка — с характером, скольких она спустила с лестницы, без всякой моей помощи! А там, чёрт её разберёт. Пусть и ребёнок. Моё дело — устроить ей свадьбу… чтоб она до гробовой доски меня не позабыла. — Кеша сплюнул горькую слюну: своими собственными руками он хочет отдать сестру чужому мужику! Запершило в горле, но он нарочито громко засмеялся. — Чего думать? Я ей заместо отца, вот и должен знать порядок. Она меня первого спросила. Сказала не «выхожу», а «пусти». Есть разница? Я дал согласие — значит, точка. Так ты пойдёшь со мной?
— Пойду, куда ж деваться?! Только тренера определю ребятам, подожди пять минут!
Он скоро вернулся и уселся в своё начальственное кресло.
— Я закажу ей оркестр! — возбуждённо говорит Кеша. — А что? Разве нельзя? Она поедет в первой машине, а за ней или рядом с ней — автобус с оркестром. Окна все открытые… такую музыку я устрою ей! Отплясывает пусть под музыку хоть целую ночь. И после ресторана оркестр проводит её до дома.
— А ты знаешь, во сколько тебе обойдётся такая свадьба?
Кеша сказал лениво, щурясь от дыма:
— У меня одна сестра, а деньги… что такое? Тьфу! Всё растрясу, плевать я хотел на них. Пусть хоть пять тысяч! Сегодня позвоню Илюшке в Москву, пусть они побегают с Варькой. Сервиз, чешский хрусталь, всякие там другие разные тряпки — приданое. Через неделю должен прикатить от них один человек, передадут с ним. Я прямо сегодня вышлю Илюшке деньги. — Кеша ещё никогда так не волновался. Что можно достать здесь? Что пришлют Илья с Варей? Что вообще нужно Свиристелке?
— Ну идём, чего тянуть? — уныло сказал Жорка. Он как-то сразу постарел, опустились плечи, тяжелее стала походка.
В такси они не сказали друг другу ни слова. Кеша решил пробиться в тот зал, в котором их принимал полковник. Он знал, что туда попасть трудно, но его повело: Свиристелкина свадьба будет только там, и ей будет играть из углов комнаты музыка, и перед нею сложится пополам хлюст-официант.
Швейцар узнал его, а когда Кеша сунул в его податливую руку хрустящую бумажку и спросил о директоре, тот, пришепётывая, стал объяснять, как найти его.
На Жорку швейцар смотрел уважительно — ещё бы, такой громила с мохнатыми руками, улыбался ему, скаля жёлтые зубы.
«Хороший знак, — подумал Кеша. — Главное — войти небрежно».
По ресторанам он ходить не привык, спина напряглась, вспотела, и лоб вспотел.
Кеша без стука распахнул дверь директорского кабинета, шагнул нахально и сразу впился взглядом в директора, сосредоточив себя в этом взгляде.
— В прошлый раз мне здесь показалось, — сказал громко, утирая со лба пот. — Это место подошло мне.
— Что вам угодно? — спросил директор холодно, но тут же поспешно предложил: — Садитесь, пожалуйста.
Кеша усмехнулся. Жора шумно двинул креслом, уселся удобно, выложил на стол свои тяжёлые руки.
— Значит, так, — начал Жора. — Вот у этого товарища выходит замуж единственная сестра, которую он вырастил как собственную дочь. Мы здесь хотим сыграть свадьбу.
Как только директор отвернулся от Кеши, он стал непроницаемым, и Кеша поспешил взять власть в свои руки: снова поймал ледяной взгляд директора.
— За бумажками не постоим, — сказал равнодушно. — Сколько попросишь, столько получишь. Но нам нужна голубая комната!
Директор не сразу понял.
— А чем вам не нравится общий зал? — спросил неуверенно, но тут же заметался под прицелом Кешиных глаз, заёрзал в кресле, стал оглядываться на окно, порывался встать и наконец захихикал: — Кто спорит, вы задумали хорошее дело, за чем же остановка? Играть так играть. Свадьба так свадьба. Свадьба бывает раз в жизни.
Кеша вздохнул облегчённо. Среднего роста, лысоватый, директор оказался своим парнем.
— Ты тово… ты только сам имей с нами дело, не пожалеешь, — сказал Кеша. — Ну, записывай, чего я хочу: осетрину на вертеле, маслины… — Кеша говорил лениво, важно, и Жора смотрел на него поощрительно: валяй, друг, наяривай, пусть знают наших! — Жульены эти… рыбное ассорти с икрой, значит, цыплята табака…
Когда Кеша произнёс очередное название, Жора от изумления охнул. Директор тоже смотрел удивлённо.
А Кеша был спокоен и счастлив как никогда. Развалившись в кресле, он благодушно пускал дым: кажется, он не забыл ничего из того, что когда-то заказывал полковник.
Коренастый, плотный, Кеша с детства тяжело переживал свой невысокий рост. Все приятели — громадные, а он им — до плеча. Наверное, из-за этого сильно старался перенять дедову науку. Травы различал, как людей, — с дурным характером или покладистым, ласковым. Плотную, ледяную, стремительную воду реки пропарывал до дна, со дна выносил водоросли и ракушки! В тайге залезал на самые высокие кедры, брал орехи на лекарство. Диковатый, молчаливый, в городе прижиться не сумел, за все двадцать с лишним лет одного Жорку принял душой. Да и Жорку близко до себя не допускал. А Свиристелка вертела им в какую сторону хотела. К тяжелобольному Кеша бежал сломя голову и на Свиристелкин писк бежал сломя голову.
Родилась она раньше времени — мать выкинула, когда умер отец. Думали, не будет жить. Она не плакала, как все дети, и почти не шевелилась. Чтобы спасти, нужно было купать её в травяных настоях и поить травами. Даже они с дедом растерялись, девчонка родилась зимой — где взять травы и солнце? Дед полетел тогда к другу на Алтай — выпросить кое-какие травы. А вместо солнца приспособили специальную лампу.
Очень скоро у девчонки обнаружился голос. Плачем, рёвом его нельзя было назвать, она свиристела, как птица: жалобно-жалобно. Долго не давали ей имени, думали — умрёт. А потом, назло страхам, взяли и назвали Надеждой. Травяные, душистые ванны делали своё дело: ручки и ножки постепенно потеряли лиловато-красный оттенок, вытянулись. С каждым часом появлялись новые признаки жизни: улыбнулась, протянула навстречу руки, выпила сок. Вместо материнского молока она пила соки и настои из трав. Незаметно подошла весна, и все поняли: будет жить.
А потом она росла быстро. Кеша не расставался с ней ни на час. Брал на занятия, когда учился на курсах массажистов. Она подросла, стал таскать её с собой в клуб на тренировки, водил в тайгу. Дед хотел, чтобы Свиристелка росла у них с бабкой, но Кеша словно предчувствовал, что Надька послана ему вместо собственных детей, одна-разъединая, и не отдал.
Он учил Свиристелку искать траву, но, хотя она и знала травы, собирать не любила, любила играть в куклы. Кеша не сердился и не расстраивался, каждому — своё, наоборот, он Надькой гордился, гордился тем, что похожа на него, глаза — его, нос — его. Лучше всего у Надьки были косы. И одежду куклам она шила превосходно. Но самое главное в Надьке было — умение слушать. Она застывала, не шевелясь, смотрела на него, закусив губу, словно те ужасы, о которых он рассказывал, и то счастье, которое было в его легендах, сейчас обрушатся на неё.
Только с Надькой Кеша был болтлив: всё, что знал, всё, о чём прочитал или услышал, вываливал на неё.
Как жить без Надьки, он не представляет себе.
Его сейчас два. Один — тот, что заказывал директору свадебное угощение и хвастался перед Жоркой своим богатством, — внешний, ехидный, дерзкий на язык, готовый размахивать кулаками и пить водку из горла. Другой притаился в нём немой и беспомощный, вроде и не участвует в жизни. Лишь иногда, редко, когда Надька обовьёт шею или больной сквозь слёзы посмотрит на него, моля о спасении, перехватит горло, неуютно комом придавит сердце.
После истории с Витей больных Кеша принимал наспех — боялся оставаться с ними наедине, вялыми руками ставил банки на пупок и протягивал лекарство, которое варила мать. Мать рассказывала им радужные истории о полном излечении, успокаивала и поила чаем. Кеша душой отстранился от всего и занят был лишь свадьбой. Свадьбу готовил внешний Кеша, который, оказывается, умеет кричать, бегать и покупать. Суета и спешка — не в его характере, и он здорово уставал. Спасался только тем, что по несколько раз в день пил золотой корень. Ему в самом деле нужно было многое успеть. В спортклубе взял две недели за свой счёт, перезнакомился со всеми продавщицами в городе. В Москву — Илье с Варей — звонил ежедневно. На это уходило много времени, потому что поймать их дома было трудно, а от того, что достали они, зависело то, что нужно искать здесь. Они уже купили японский сервиз, чешский хрусталь и мохер. Слышно было плохо, и Кеше приходилось кричать, что тоже было совсем не в его характере: «Бельё достали? Я спрашиваю, что с бельём?»
Варька, видно, совсем извелась. «Где я тебе возьму шёлк? Время подпирает. Какие ты мне дал сроки, ты помнишь? А завоз в конце месяца! Кешенька, пусть бельё будет потом». — «Мне нужно бельё к свадьбе, а не потом!» — сердился Кеша.
Клал трубку и шёл в универмаг — Зойка пообещала достать полотняное постельное бельё. Кеша когда-то слышал, что полотно приносит счастье. Зойка виновато таращилась на Кешу, всем своим крашеным личиком, всеми кудряшками выражая преданность и искреннее горе — помочь Кеше она не в состоянии, кричала на весь магазин, что такое бельё обещают только к концу месяца. А пока она договорилась о красивом пледе.
— Плед — это самое главное для молодой жизни, — кричала Зойка.
— Плед мне не нужен. И бельё к концу месяца не нужно, — отрубал Кеша и, не попрощавшись с Зойкой, шёл звонить Варе. Снова спрашивал о белье. Варька жаловалась, что и так они с Ильёй целые дни проводят в магазинах. Кеша готов был обрушить на Варьку нетерпение и обиду, а вместо этого, сам себе удивляясь, умоляющее просил: «Прошу, достань полотно! Я в долгу не останусь, я отслужу!»
А ещё ему приходилось бегать с родителями жениха по мебельным магазинам — сообща обставляли квартиру молодым. Квартира была небольшая, однокомнатная, построенная для деда с бабкой жениха, но старики уступали её на время внуку.
А ещё Кеша искал оркестр. Теперь он знал всех лабухов Улан-Удэ, все вокально-инструментальные ансамбли, все любительские оркестры. Остановился на малоизвестном, но весёлом квартете. Ребята были истовые, в такт мелодии встряхивали волосами, закрыв глаза, подпевали, и ноги у всех четверых работали не переставая.
Поездки на аэродром — за Вариными посылками, на вокзал — за холодильником, поиски шерстяных кофт и свитеров… — Кеша не заметил, как за хлопотами пролетели три недели.
Когда он добирался наконец до дома, Свиристелки обычно не заставал: она гуляла с женихом. Кеша ждал её и злился — могла бы последние денёчки посидеть с ним, но сделать ничего не мог. Надька возвращалась растерянная, видно, и сама она не могла привыкнуть к переменам в своей жизни.
— Я нарочно иду замуж именно за него, потому что его тоже зовут Кеша, — сказала сестра в один из последних, грустных вечеров. Было двенадцать, они пили чай. Сидели друг против друга, смотрели друг на друга, а разговор не вязался. — Чтобы тебе было приятно, — сказала Надька. И вдруг жалобно попросила: — Можешь приворожить его навсегда? Я люблю его.
Наконец наступил день свадьбы. Кеша проснулся на рассвете. Выбрал самую лучшую рубашку, с весёлыми голубыми корабликами, Даже галстук приготовил, хотя не мог терпеть галстуков. Выбрал платье для матери, со всех сторон оглядел её и только тогда занялся сестрой. Никаким её подружкам он не разрешил прийти сюда, пусть топают во Дворец! Ещё два часа Свиристелка принадлежит ему. Он велел ей хорошенько помыться, а сам сидел в кухне, пил чай и ждал, когда она выйдет.
Надькин Кеша не нравился ему. Было в его остреньком носе, твёрдом, остроугольном подбородке что-то лисье, хищное, Но он любил Надьку, Кешу не проведёшь; смотрел на Надьку открыв рот!
— Кеша! — пронзительно позвала Надя.
Она сидела на краешке ванны, закутанная в махровую простыню. Розовое лоснящееся лицо было в крупных каплях, сначала Кеша подумал, что это пот, но Надька морщилась, как маленькая, и капли катились по лицу беспрерывно.
— Ты приходи ко мне в гости, — сказал Кеша Надьке, жалея её.
— Это ты из-за меня не завёл себе жену и детей, да? — Надька на него не смотрела, глотала слёзы.
Кеша почему-то вспомнил Нинку. Но тут же усмехнулся:
— Зачем, подумай, мне жена? Чтоб всю жизнь быть привязанным к её юбке, чтоб она мной командовала? На черта она мне!
Мокрыми счастливыми глазами Надька зыркнула на него из-под спутанных волос.
— А если она будет такая, как я? А может, тебе с ней будет весело? Тоже не надо?
— Загнула. Как ты! Тебя я вырастил, ты мне дитя, я на тебя, как на бабу, глаза не кладу.
— Ну а если она будет тебе по душе? — не унималась Надька. И снова Кеша почему-то вспомнил о Нинке. И откинул Нинку.
— Нет, Свиристелка, ты мне голову не мути, не надо мне гирь на шею, я уважаю свободу.
Больше они ни о чём не говорили. Он велел Свиристелке сушить волосы на балконе, под солнцем. Мать подглаживала и так сто раз глаженное платье. Сшили его сами, Надька и мать. Кеша не раз уже видел Надьку в этом платье. Она шила и примеряла. Но только сейчас, когда мать вывела к нему Надьку, готовую к свадьбе, в платье, фате и в белых туфлях на высоких каблуках, Кеша понял, какое необыкновенное платье они сшили: длинное, лёгкое, со складками-крыльями! Такого ни у кого не могло быть! Недаром Надька работает на швейной фабрике, научилась кое-чему! Может, и неплохо вовсе, что она не захотела поступать в институт?
— Кеша, мне страшно, — сказала Надька. Она обхватила его за шею тонкими руками, как обхватывала в детстве, когда он рассказывал ей страшные сказки. — То я люблю его, то не люблю. Я иногда его боюсь, он как замолчит, так и молчит всё время, я к тебе привыкла, я понимаю твой разговор. С тобой говоришь — купаешься в словах. Жить бы нам всем под одной крышей!
Кеша сделал ей ежа. Эта игра у них с детства. Всеми десятью пальцами он неожиданно и быстро сжимал её рёбра и начинал щекотать, а она заливалась смехом. Сейчас же из Надькиных глаз брызнули слёзы.
— Я с тобой серьёзно, а ты шутки шутишь.
— Вот и нет. Я гнал тебя замуж? Не гнал. Может, тебе не хватало чего? Всего хватало. Я только для тебя и старался. Ты сама захотела перекроить свою жизнь, а теперь ревёшь. Или вытирай слёзы и пошли, или раздевайся и сиди со мной дома. Ну?
Загудела машина. Жорка приехал тютелька в тютельку, как обещал.
И они поехали. Надю посадили между матерью и Кешей. Она сидела неподвижно, только глаза метались по мелькавшим домам и фонарям.
Кеша смотрел в толстый Жоркин затылок и очень хотел, чтобы они никогда не приехали.
Но машина затормозила.
У Дворца было полно народу. Первыми к Кеше подлетели музыканты. Вертлявые, худые, они, все четверо, были чем-то схожи, может быть, чёрными волосами и узкими тёмными глазами, а может быть, своей подвижностью.
Надю с матерью окружили родственники, знакомые жениха, Надькины подружки. Восторженные возгласы долетали и до Кеши. Неожиданно он увидел, как сестра смотрит на своего жениха: снизу, подняв к нему незнакомое лицо с подрагивающими губами. И с Кешей что-то случилось. «Не нужен», — понял он. Он, вырастивший её, ей не нужен. Он выпал из Надькиной жизни, как когда-то выпала из её рук любимая тряпичная кукла, когда он привёз ей красавицу-куклу из Москвы.
Странное чувство возникло у Кеши: в гомоне празднично одетых людей на залитом солнцем пятачке перед Дворцом его глаза не могли различить ни одного лица в отдельности, уши не слышали ни одного голоса. Таким одиноким, отторгнутым ото всех он ощущал себя, когда его бросил его первый, тяжёлый, больной. Парень выздоравливал медленно, мучительно. Кеша сидел подле него ночами, каждый час поднося к распухшим губам лекарство, задумывал, как они вместе отправятся когда-нибудь в тайгу. Парень клялся в вечной дружбе, а выздоровел и исчез бесследно. Почему? Да просто потому, что Кеша был ему больше не нужен.
Кеша злобно ухватил Жорку за плечо и поволок во Дворец.
— Айда! Нечего киснуть здесь. Надо проверить очередь и время. Надо, чтобы свидетели заполнили документы. Айда!
Сильно накрашенная девушка сообщила ему, что всё в порядке и они, как положено, пойдут через пятнадцать минут. Кеша оставил Жорку возиться со свидетелями, вышел на улицу.
Жара была такая, что он совсем взмок. Значит, рубашка скоро потеряет вид.
Не глядя больше на сестру, кивнул музыкантам. Они тряхнули гитарами. Запел самый маленький, тенорком, пел по-бурятски. Кеша хорошо знал бурятский язык, тягучая песня любви была ему понятна. Эта песня злила его, и длинные слова о любви злили, а больше всего злила Надька, изволившая обратить своё внимание и на него. Уж она-то первая поняла, что всё это — ей, и в её глазах застыл сейчас страх, и жалость, и радость. Чёрт её знает, чего глазеет?!
Кеша побежал от Надьки во Дворец, но столкнулся с маленьким человечком, выкликавшим их фамилии.
— Фотографироваться будете? — спрашивал громко человечек. — У нас делают хорошо, получитесь живые!
Жених, как дурак, торчал на ступеньке Дворца, у всех на виду, с красной розой в петлице и каплями пота на лбу и носу.
А потом все долго шли. Кеша следил, чтобы у Надьки не сбилась набок её белая корона с фатой, а то будет стыдно. Следил, чтобы волосы не вылезали из-под фаты. Но корона не сбивалась и волосы не вылезали, а платье, разлетаясь, мешало идти другим. Надькиного лица он теперь не видел, она чуть отвернулась к своему жениху, видел только её ухо из-под тёмных волос и фаты. И, странно, сейчас ему не казалось, что он теряет её, наоборот, сейчас, когда они так медленно и торжественно шли по красному ковру, ему казалось, все видят и понимают: это он нарядил её, он здесь главный, и она и всё вокруг — его собственность! Кеша гордо оглядывался. В самом деле, на него смотрели с любопытством и восхищением.
— А ведь моя лучше всех, правда? — говорил он, как заведённый, Жорке. — Нет, ты скажи, лучше, да?
Жорка кивал, но он был очень расстроен, этот верный, добрый Жорка, артист из него никакой — у Жорки подрагивали толстые щёки, горестно мигали глаза.
— Ты брось, — шепнул ему Кеша. — Тебе-то чего?
— Неужели и моя Рыгзема выскочит так рано? Ты мне скажи, а?
— На то они и девки, — небрежно ответил Кеша. — Девки — дуры, им бы только выскочить замуж. — Кеша старался не слушать назойливо зудящую музыку. В носу щипало: проклятый пот…
Наконец они остановились посреди огромной светлой комнаты, музыка смолкла, заговорила высокая женщина. Она смотрела на молодых и уговаривала их крепко любить друг друга, уважать интересы друг друга, верить друг другу. Она говорила о детях, которых молодые призваны хорошо воспитать, об ответственности, которая накладывается на них браком.
— Завела бодягу! — ворчал Кеша, а сам почему-то хотел слушать — красиво говорила женщина незнакомые слова.
Но вот уже кольца надеты, и увековечены в большой толстой книге имена супругов, и нужно идти отсюда. А Кеша не хочет. Музыканты ждут его слова или жеста, но он не может сейчас никому приказывать, он хочет слушать женщину. Её слова продолжают звучать в нём, тихие, уверенные слова: и об ответственности, и о любви, и об уважении друг к другу.
Как только вышли на улицу, музыканты заиграли сами. Надю окружили, Надю поздравляли. Её подружки ревели в голос — не то радовались, не то завидовали. А Кеша оглядывался вокруг, потому что на них все смотрели: у них своя музыка, у каждого гостя в руках чуть не по ведру роз (Кеша ездил за ними в совхоз!), и больше всего гостей у них.
Он был горд, что справил всё, как надо, но что-то мешало Кеше радоваться по-настоящему, он старался вспомнить, о чём думал совсем недавно, что волновало его, да перебилось красным ковром, торжественным шествием и особенно красивыми словами женщины. Он не слушал Жорку, который ворчал о глупости ранних браков, зачем, мол, государство разрешает их. Он глядел вокруг, пытаясь понять, что тревожит его.
— Кеша!
К нему идёт Надька!
Он вспомнил: она бросила его.
Не успел исчезнуть, Надька оказалась подле. Её щёки блестели, видно, совсем зацеловали девчонку, на правой щеке две полоски губной помады, глаза сияют, в них стоят невыливающиеся слёзы.
— А ты не хочешь поздравить меня? — с вызовом спросила она. Она прижала розы к груди, на одном её пальце выступила капля крови.
— Я тебя уже поздравил, что слова говорить. Теперь сама живи, без меня, Надька.
Загудели машины и автобусы, пора было ехать в ресторан. Музыканты старались — наяривали что было сил, девчонки и мальчишки уже приплясывали на асфальте. Кеша отошёл от сестры сначала медленно, потом быстрее, нужно скорее сесть в машину, скорее — в ресторан!
— Кеша! — тоненько крикнула Надька, а у него защипало в носу. Он разозлился, полез было в кабину к шофёру автобуса — велеть открыть окна! Но дожидаться, пока это сделает шофёр, не стал, принялся открывать сам. Стёкла, съезжая вниз, взвизгивали. Переходил от окна к окну. Его раздражал звук, с которым опускались стёкла, но вместе с тем этот звук и резкие движения, когда он чуть ли не повисал на окне, были ему нужны. За Кешиной спиной уже гомонили гости, у автобуса музыканты наяривали что-то хипповое, а Кеша не спешил разделаться с окнами. Надо было идти к Надьке в машину, с лентами и куклами, он не хотел, хотя очень любил сидеть с Надькой и смотреть на неё. Надьке он больше не нужен, только это он и понимал сейчас.
— Вот ты где! — В автобус лезет Жорка. Кеше показалось, что Жоркины щёки ещё больше опухли. — Тебя ждут, айда! Ты чего? — испугался Жорка.
— Не пойду я туда, обойдутся без меня. Я тут нужен, без меня тут не обойдутся. Здесь сквозняк.
Жорка, видно, понял что-то своё, потому что полез из автобуса, закричал ему снизу:
— Я сейчас, ты обожди меня, слышишь?
Музыканты, как им было велено Кешей, играли без перерывов. Кеша любил громкую музыку, но сейчас его точно колотили по башке барабанными палочками. Чёрт его догадал вытащить на божий свет этих уродов! Кеша высунулся в окно. Надьку бесстыдно, на его глазах, целует чужой мужик.
— Громче! — завопил Кеша. Никакими словами он не мог бы объяснить, что с ним. Это хорошо, что Надька выходит замуж, не вековухой же ей из-за него оставаться!
— Пей! — Жорка протянул Кеше бутылку коньяку.
Кеша недоумённо уставился на эту бутылку. Наконец понял.
— Иди к чёрту, Жорка!
Наконец автобус тронулся.
Вокруг смеялись гости. Надькины школьные и фабричные подружки перемигивались с музыкантами и даже приплясывали в проходе, а когда автобус дёргался, валились, визжа, вперёд. Гости посолиднее пытались разговаривать, но, видно, не слышали друг друга и досадливо поглядывали на музыкантов. Кеша торопил время: скорее бы попасть в ресторан!
Встречал их сам директор. Он стоял у входа рядом со швейцаром, деланно улыбался. Кеше было плевать, как он улыбается. Деньги есть деньги. Кеша купил самый лучший зал в ресторане. Пусть все улыбаются ему. Директор махнул рукой в глубь коридора кому-то, и тут же появилась красивая девушка. Она несла поднос. На подносе стояли знакомые высокие фужеры, матовые на свет, с вензелем ресторана. Директор собственноручно стал разливать шампанское.
— Ты ничего себе, — сказал Кеша девице, — что надо. — Девица улыбнулась ему, Она, в самом деле, была ничего себе — пухленькая, с мохнатыми ресницами. Кеша, наконец, успокоился: а что, в общем-то, происходит? Ну, выходит замуж сестра. И хорошо, Не перестаёт же она от этого быть его сестрой?! Директор с поклоном поднёс бокалы жениху и невесте. — До конца пей, Надька! — сказал Кеша весело, когда Надька, морщась и краснея, лишь пригубила. — До конца! А то счастья не будет! — Надька всё больше краснела, растерянно оглядывалась по сторонам, смущённая тем, что все, столпившиеся вокруг, старые и молодые, смотрят на неё. — Ну, Надька, не бойсь, до конца! А теперь бей вдребезги! — От жениха Кеша старательно отворачивался — не хотел видеть ни выпученных в восторге глаз, ни малиновых щёк, ни белого жёсткого воротничка сорочки.
Надька не кинула, а выронила фужер. Тут же музыканты оглушили улицу маршем, и под этот марш гости мимо улыбающегося директора стали втягиваться в распахнутые двери.
— Ты — мой гость сегодня, — важно сказал директору Кеша. — Упейся в память о моей сестре и моей молодой жизни. Кончилась теперь моя жизнь.
— Ты сдурел, Кешка, тебе что, моча кинулась в голову? Соображай, что говоришь, — зашипел в ухо Жорка.
— У меня — служба, — слабо сопротивлялся директор, но Кеша уже вёл его за плечи.
— Во даёт!
— Да я сроду не видывал такого!
— Ну и размахнулись! — перешёптывались гости.
Просторная голубая комната, с голубыми стенами, голубыми портьерами и с громадным золотистым светильником, разбрасывающим по комнате золотистые лучи, производила впечатление разлившегося в небе солнца.
На столе оказалось всё, что заказывал Кеша, и сверх того — заливной поросёнок.
Гости быстро расселись, все лица повернулись к нему. Он здесь хозяин, это каждый понимал, и от него ждали первого слова. Кеша встал.
— Значит, так. — Глаза в глаза столкнулся с женихом. Подождал, пока жених покорно опустит глаза. — Отдаю я тебе, Иннокентий, свою сестру. Я вырастил её, можно сказать, сам. Наша мать деньгу зашибала, чтобы прокормить нас. Надька росла в моей заботе. Не обижай её.
Кеша сел. Пить не стал.
Собравшиеся в зале люди, разных профессий, разных судеб, разных культур и национальностей, вовсе не все пылали любовью к молодым. Любопытство, зависть, страсть к обжорству — мало ли какие причины привели их в этот зал. Но люди, стараясь незаметно разглядеть пышное убранство комнаты и богатый стол, всё-таки вели себя пристойно: повёрнуты были к молодым, любовались ими. А вместе с молодыми жадно изучали Кешу.
Кеша же, как никогда раньше, не мог ухватить себя. Он, внутренний, сжался и боялся пошевелиться, оглох, ослеп, онемел. Он, внешний, победоносно оглядывался: каков? И пыжился оттого, что люди смотрели на него, как смотрели всегда, завися от его воли. Значит, он по-прежнему в силе! Всё здесь его: Надька, голубые занавески, золотистый свет, лабухи, уже опрокинувшие в себя водку и с жадностью накинувшиеся на еду, директор, режущий ножом поросёнка.
— Я не всё сказал. — Кеша снова поднялся, приостанавливая общее чавканье, поднял рюмку. Он ещё не знал, что будет говорить, но ему хотелось в благодарность за покорность людей сказать им что-нибудь хорошее. Тихие слова женщины из Дворца мешали ему: слова — об уважении, понимании и любви. Мешала Надька, как в детстве, открывшая рот. — Один чудак решил жениться. — Кеша глядел в детское Надькино лицо. — Жил он всю жизнь в степи, пас овец, питался травой и сыром. Стало ему одному невмоготу, бросил он своих овец и пошёл по свету искать невесту. Долго шёл, через свою степь, через чужую, через горы, реки и попал в тайгу. Тайга не пустыня, она человеку стелет под ноги незнакомую траву, деревья на пути воздвигает, высылает навстречу зверей с огненными глазами. И плохо пришлось бы юноше, если бы неизвестно откуда не явилась перед ним девушка. Окутана в зелёное. Из-за спины, как крылья, — ветки кедра, на голове — корона из сосновых свечей, платье — из пихты. Девушка улыбнулась ему. О чём говорили, что делали, нам неведомо, только расстаться не смогли. Подступила осень. Пора перегонять овец на юг, иначе они погибнут, и стал юноша звать девушку с собой: «Пойдём в степь. Всегда будут у тебя сыр, молоко и мясо. Всегда будет тебе тепло, я одену тебя в шерсть». — «Нет, — покачала головой девушка, — там у тебя живёт один ветер, я слышала, там голо и пустынно, зимой холодно, летом жарко. Оставайся лучше ты со мной. Всего у тебя будет много — кедровых орехов, свежего мяса, всегда ты будешь защищён от ветра». Не смогли договориться. Ушёл юноша в свою степь. Нравится ему степь: простор, дышится легко, ветер насквозь продувает. Пусть осень уже, пусть цветы засохли, а всё — душистые. Хорошо! Девушка тем временем ходит по своей тайге. Ложе у неё всегда мягкое, зелень сочная. Но в душах обоих поселилась печаль. Она росла, росла и превратилась в тоску. Пошли они навстречу друг другу. Шли, и каждый вёл за собой свою родину: девушка — тайгу, юноша — степь. И вот очутились они на границе степи и тайги. То девушка стрит в его степь, то юноша войдёт в её тайгу. Так и стали жить: тут и там. С тех пор тайга и степь всегда рядом, такие разные! На границе степи и тайги стоят жилища, растут дети, для которых степь и тайга одинаково родные. Я пью за то, чтобы никто из вас не уступил другому своего главного, а были бы всё-таки всегда вместе.
Надька улыбалась. Когда она улыбалась, верхняя губа приподнималась, обнажая дёсны, совсем немного, но он нарочно старался рассказать Надьке такое, чтобы она улыбнулась. С гордостью оглянулась Надька на мужа, крикнула:
— Хоть мне и не положено, хоть я и очень люблю маму, а сейчас хочу выпить за братца. Он был мне всегда как отец.
Её поддержали: и Жорка, переставший наконец скулить, и родители Кеши, и Надькины подружки, и мать. Никогда раньше не замечал, а тут заметил: мать у них совсем уже старая. Но такая гордая молодая любовь сияла в её поблёкших глазах, так счастлива была мать, что Кеша снова встал.
— Не я родил её, — сказал он громко, — и прокормить тогда я не мог даже себя, сам ещё учился. Не я работал по две смены на заводе, не я мыл детали в ледяной воде, а потому главная у нас тут сегодня, породившая невесту, вот эту Надьку, выкормившая нас, наша с Надькой мать! Прежде всего выпьем за неё, за нашу уважаемую и любимую Александру Филипповну. — Кеша говорил, и душа его уже играла. Надька не сводила с него глаз, улыбалась ему.
Мать привыкла быть в стороне. Ей никогда ничего не было нужно для себя, она хотела только, чтобы у Кеши получалось всё, как хочет он, и у Надьки бы получалось всё, как хочет она. А сейчас, когда Кеша так сказал, мать, просияв, заплакала. Впервые за всю их совместную жизнь. Даже когда отец умер, она не плакала, она рожала Надьку.
— Маманя, не надо, — крикнула Надька.
— Маманя, тут свадьба, — строго сказал Кеша.
Громко чокались, громко славили Александру Филипповну и желали ей долгих лет со здоровьем. А потом громко славили, поздравляли его. А потом родителей жениха. А потом снова молодых. Лабухи пьяно вопили и на всю катушку пользовали свои гитары. Молодёжь танцевала. Свадьба была в разгаре. О Кеше забыли.
Кеша не пил, он ходил от одного гостя к другому. Присаживался, чокался, пригубливал и отставлял рюмку, а потом заводил разговор. С одним гостем он говорил о Пришвине и о пользе трав, с другим — о пользе женщин для жизни, с третьим — о снижении рождаемости, с четвёртым — о каратэ и самбо. Был он спокоен и трезв. Быть хозяином, развлекать гостей ему нравилось. Нравилось, что все ждут его, нравилось, как слушают. Нравилось, как музыканты играют без устали, нравилось, что молодёжь пляшет до упаду и орёт. Есть он сейчас не мог. И всегда-то ел немного, а сегодня кусок не шёл ему в глотку. Всех до одного держал он в прицеле своего взгляда. Вон жениховы родители кудахчут с гостями, вон Жорка целуется с директором, оба уже хороши, а всё ещё подливают друг дружке, оборачиваются к музыкантам, подпевают пьяными голосами, вопят.
— Давай, черти, бампинг!
— А что, — кричит директор, — возьму мальцов, нравятся они мне!
Мальцы, все мокрые, уже в изнеможении, продолжают играть. Как и все в зале, они вопят, прыгают в такт мелодии, точно вместо живых костей и крови сделаны из железяк и залиты бензином.
— Горько! — орут пьяные гости, подталкивают Надьку с Кешей друг к другу.
Надька совсем красная, но молодой муж не обращает внимания на её растрёпанность и смущение, властно обхватывает за плечи, закидывает Надькину голову, целует.
Вовсю раскрутилась свадьба. Уже пели вразнобой, уже валились первые слабаки на стол, сбивая рюмки и тарелки, уже кто-то орал непотребности, а кто-то в углу плакал. Цыплят табака, осетрину на вертеле распробовали уже немногие.
Кеше вдруг надоела свадьба, и он, на полуслове бросив разговор, пошёл к двери. Кеша был один трезвый здесь, и он был ото всех и ото всего свободен. С директором и музыкантами расплатился, слова, какие надо, сказал, гостей напоил и накормил, Жорку развеселил. Только он взялся за громадную бронзовую ручку, как его всего запеленало белым. Надька и её белое платье обняли его.
— Пойдём выпьем со мной, братик, пойдём потанцуем. Я хочу плясать с тобой.
Он обернулся к ней. Надькины губы опухли, как после долгих слёз, щёки блестели, в глазах застыл пьяный смех. Но вот эти глаза дрогнули, стали чуть косыми.
«Нинка была косая, — неожиданно подумал Кеша. — С чего это они вдруг оказались похожими?»
— Я больше всех тебя люблю, — сказала Надька. — Я хочу сказать тебе спасибо. Я даже не знаю, что ещё тебе сказать. — Она ткнулась ему в шею, ее слезы щекотали его. Кеша обхватил её, стал гладить, успокаивая. Надька была его ребёнком. А она всё сильнее вздрагивала под его руками, и теперь её слёзы уже не щекотали, жгли. — Не уходи, мне без тебя плохо, — хлюпала Надька.
Подошёл жених, попросил:
— Выпейте с нами, Иннокентий Михайлович, а то Надя думает, что вы обижаетесь. А нам это ни к чему, чтобы вам было плохо с нами.
«А ничего парень», — подумал Кеша и оторвал наконец от себя Надьку. Они вернулись к разорённому столу, Кеша сел рядом с Надькиным Кешей, а Надька зашла с другой стороны и положила мордочку ему на локоть.
— Ты не обижай её, — снова сказал Кеша Надькиному Кеше, глядя в его блёклые глаза, — она у меня одна-разъединая, я вырастил её. Всё моё — ей. Я дарю вам две тысячи. Я для вас обоих на что угодно готов, что хошь сделаю для вас, только ты не обижай её, слышишь?
— Понимаем, а как же? Всё будет, как положено. Мы к вам с уважением, с благодарностью. Всю жизнь будем помнить, — кивал Надькин Кеша, просил: — Выпейте, Иннокентий Михайлович, мы с Надей просим вас. Мы с Надей уважаем вас, как родного отца.
— Я сегодня должен быть трезвым. Мне сегодня развозить всех пьяных. Что же будет, если и я с копыт долой? — Ему и в самом деле не хотелось пить, зато наконец поел: помидорину, кусок сыра, яблоко.
Домой он попал в три часа ночи. Поднабравшиеся гости развезены, молодые доставлены в их новый дом, Жорка уложен спать. И мать уже спит. А у него сна — ни в одном глазу. Зажёг свет в коридоре, кухне, комнате, походил по дому. Зачем теперь ему трёхкомнатная квартира? Зачем столько больных?
В свободную и грустную минуту он читал. Всегда читал сидя, уважая книгу. Сидел выпрямившись, читал медленно, чтобы запомнить каждое слово.
Илюшка пытал его долго, прежде чем Кеша в первый раз взял книгу, спрашивал строго и напористо: «Думаешь, тебе хватит дедова багажа? Дед жил среди трав, а ты живёшь в камне цивилизации, ты должен учиться! Ты должен быть осведомлён обо всех сегодняшних достижениях. К каждому явлению должен подходить научно. Ты должен идти в ногу с открытиями нашего времени, должен учитывать их. Наша хирургия, например, знаешь сколько людей возвращает к жизни?! Высоко стоит наша хирургия. А ты помоги ей». У Кеши сводило скулы, когда Илюша разглагольствовал, но он слушал. Однажды вдруг понял: а ведь Илюшка правду говорит. Дед — лапотный, жил в деревне, а тут — цивилизация! И взял книжку. Буквы складывал, точно по букварю учился, — так трудно слова получались. Отбрасывал книгу, а Илюшка снова принимался долбить.
То, что Кеша взглядом мог пригвоздить человека к месту, Илюша называл научно — гипноз, психиатрия и вслух вычитывал Кеше отрывки из современных книг. Кеша гордился: Илья говорил про него учёные слова.
Прошло много месяцев, прежде чем Кеша стал читать с удовольствием. Поверив в астрал, в ауру, в двойников, он растерялся — при таком раскладе он вроде бы оказывался ни при чём. До головной боли пытался понять. С новой жадностью хватался за книги. Память была отменная. Стоило один раз прочесть страницу, запоминал её навсегда, со всеми знаками препинания.
Чем больше читал, тем больше спорил с Ильёй, старался убедить его: то, что написано в книге, то — само по себе, а главное — правильно определить, чем организм болен, найти причину болезни. Об этом никакая книга не напишет. Книга — не трава, не спасёт от болячки.
И грамоты книга Кеше не прибавила: писал он с ошибками. Наверное, поэтому никогда никому не писал писем, а свои назначения больному диктовал.
Но книгу Кеша полюбил. Аккуратно ставил новую в шкаф и каждый раз, доставая, гордился, какие у него красивые книги, любовался ими.
Так и жила книга в Кешином доме — для баловства. Особая красота. Её приятно подержать в руках, приятно разбирать её складную речь.
Сейчас, когда, как ему казалось, он был на собственных похоронах, вытащил Акутагаву. Но сегодня буквы не складывались в слова. Сунув японца на место, лёг на зелёную тахту, закинул руки за голову. «Ну и Надька! Удумала. Выскочила замуж!»
Дело не в Надьке. Это Нинка.
Он совсем позабыл о ней в эти три недели. Все беды — из-за неё. Это впервые с ним, что баба бросила его. Посмела! Кеша даже вздрогнул от ненависти к Нинке: неблагодарная! Сжал кулаки, но тут же они беспомощно разжались: попробуй теперь достань Нинку! До неё теперь не добраться!
Ясно увидел Нинкин чуть косящий взгляд. Светлый, обращённый к нему. Под этим взглядом Кеша напрягся, выпрямился, ему стало неловко, что он лежит, но он продолжал лежать, придавленный этим незабытым взглядом. Так смотрела она, когда он рассказывал ей о себе. Чёрт его дёрнул сопли с бабой распустить, сроду не жаловался никому. И смотрела жалея — на себя его прошлое брала. Она вообще блажная. Такие слова говорила ему… Хороший, Вечность понимает, равнодушный к деньгам… А что, он в самом деле вовсе равнодушен к ним! Чего ещё она болтала? «Если есть вечная жизнь, почему мы никак с ней не связаны?», «Как люди узнают друг друга там, в вечной жизни, если у них нет лиц?» — вопросы под стать Илюшиным книгам, попробуй разберись! «Вечность — вода? Пустота? Замкнутый круг?», «Вы — шаман!». Несмотря на Нинкину глупость, в тепле её голоса Кеша глубоко, спокойно задышал. Почти ощутимо почувствовал её присутствие в комнате.
Чего ещё она про него болтала? Чего выдумала про него?
Её нет в комнате…
Чушь болтала. У неё не все дома. Что в ней, патлатой дуре? Чего привязалась к нему? Наполеоны тут всякие пекла, тушила мясо с яблоками! По клавишам лупила, как бешеная. Кеша покосился на пианино. Теперь ему на черта пианино! Мебель. Надька давно забросила музыку, а Нинка никогда больше сюда не приедет.
Как это — «никогда»?
Непонятная сила подняла Кешу. Он стянул с себя мятую, пропитанную потом рубаху, бросил на тахту и ясно увидел чуть косящие глаза, полуоткрытые губы, разметавшиеся по тахте рыжие волосы. Отвернулся, пошёл в кабинет, достал чистую рубаху, пару белья, носки. Не прошло и десяти минут, как он уже принял душ, оделся и, накинув на плечи пиджак, вышел из дому. До аэродрома по пустому городу и пустому шоссе он добрался на такси, за час. На его счастье, в кассе ночной диспетчер по транзиту оказался знакомым — посадил на самолёт. Лишь только солнце выкатилось из-за горизонта, самолёт взлетел. Кеша не успел опуститься в кресло, как уже спал крепким, спокойным сном и проспал до самой Москвы.
— А свадьба? — встретила его Варя. — Ты чего это? Что с тобой? — Варя стирала, и её руки, в мыльной пене до локтя, беспомощно повисли над полом. — Ильи нет, Илья укатил по делам.
— Где живёт Нинка? — Он кинул портфель к двери, сбросил пиджак. — Ты что, впускаешь меня или не впускаешь? Ну, чего уставилась? Я вовсе не с того света, я со свадьбы. Отправил Надьку в объятия к супругу, а сам приехал сюда. Хочу вот погулять, мне для этого Нинка понадобилась, — сказал хрипло.
Только теперь он разглядел: Варя не рада ему. Как обычно, не смеётся, даже не улыбается. Её лицо, со скошенным набок ртом, без улыбки, показалось ему незнакомым.
— Нина в больнице, — сказала Варька будничным голосом. — На исследовании. Приехала от тебя, отправила Олю со своим отцом к морю, а сама заперлась дома одна, слегла, в общем. И я бы ничего знать не знала, мне она наврала, что едет с Олей на юг, да вдруг Оля звонит из Алушты и говорит, что дядя Кеша, это ты, значит, сказал, что мама сильно больна, что она, Оля, не хотела ехать ни к какому морю, но мама уж так просила её, обещала обязательно пить лекарство, что она, то есть Оля, написала тебе письмо, что у мамы лекарства меньше полбутылки и нужно срочно выслать ещё, но что дядя Кеша, ты то есть, ей, Оле, не ответил и лекарство, значит, не пришлёшь, а потому она и звонит, чтобы я немедленно достала маме лекарство, иначе мама, так сказал дядя Кеша, может умереть. А я знаю, что ты вовсе и не поспешишь, лекарство пришлёшь не скоро, такой ты есть человек, и что сейчас ты сильно занят. В общем, звонить тебе я собиралась завтра, после свадьбы, значит, а ты взял и приехал. — Варя обтёрла руки о фартук, стояла ссутулившись перед ним, смотрела на него круглыми прозрачными глазами. — Ты привёз лекарство? — спросила. Не дождавшись ответа, продолжала: — После Олиного звонка я сразу отправилась к ней. А она еле открыла мне. От неё остались одни кости. Я, конечно, дала телеграмму в Алушту, её отцу, он сразу же вернулся, и мы поместили её в больницу. Вот уже десять дней, как она в больнице. Вроде ничего она теперь, начали облучать. А Оля всё плачет. Олю совсем не узнать.
В потоке сумбурной Вариной речи Кеша разобрал лишь одно: Нинка плоха. Как же он забыл о её болезни? Нинка для него не была больная, она была для него, как никто, здоровая! Только теперь, из дали дальней, всплыло, что письмо от Оли он получил, но тут же, за хлопотами о свадьбе, позабыл о нём. Нинка, похоже, обречена. Какое странное в соединении с Нинкой слово!
Кеша повёл плечами, покачал головой, освобождаясь от тяжести.
— Поехали! — давясь словом, сказал он. И как-то сразу заспешил. — Ну, быстрее, бросай свою стирку. Переодевайся же быстрее, я прошу тебя.
К Нинке их пустили с трудом. Только когда Кеша сказал, что он жених больной и на два дня прилетел из Улан-Удэ, ему дали пропуск.
Он не мог объяснить себе, что его гонит так, ведь минута дела не решает, но он не стал подниматься на лифте, перешагивая через три ступеньки, полез на четвёртый этаж.
— Да подожди же меня, Кеш, совсем очумел. Ну погоди же! — Варька схватила его сзади за рубаху, когда он потянул на себя дверь палаты. Но он не услышал Варьки, ворвался в палату.
И сразу увидел разметавшиеся по подушке волосы. Нинка лежала на спине. Хотел позвать, а рот ссохся, имя не получилось.
— Спит, — зашептала соседка.
— Спит, — подтвердила Варька.
Он подошёл. Узкое лицо — в рыжем обрамлении, залёгшие в чёрных подглазьях тени от чуть загнутых ресниц, родинка. Потянулся, чтобы коснуться этой родинки, этих ресниц, и отступил. Ещё минуту смотрел на неё издалека. Нинка пряталась под пододеяльником, но он видел её всю: острые плечи, длинные, узкие ноги, как у спортсменки, с острыми коленками, чуть впалый живот… он забыл, какая она, он не думал тогда, в Улан-Удэ, какая она, почему же сейчас его охватила дрожь? Почему же сейчас он с жалостью и болью в себя вбирает скрытую под пододеяльником худобу этой женщины? Почему он хочет, так немилосердно хочет услышать её голос?! Она пела… она говорила чуть с придыханием, точно бежала по камням… что она говорила, он сейчас не помнит, о чём пела, не помнит, у неё чуть косили глаза, светлые такие глаза, ни у кого не видел таких. Вечности она хотела…
— Видишь, она тяжело больна, — невнятно сказала Варя. — Врачи говорят…
Попятился к двери, потянул Варьку в коридор.
— Дура Варька, разве такие вещи говорят при больном?
— Она же спит, она не слышит.
Кеша тащил её к лестнице.
— Почему ты уходишь? Ты не будешь ждать, когда она проснётся?
Кеша медленно шёл по ступенькам вниз.
Им встречались люди в белых халатах. С длинным худым человеком Варя поздоровалась.
— Это её врач. Он говорит, облучение продлит её жизнь на несколько месяцев. Он говорит…
Страх, которого не испытывал никогда в жизни, петлёй затянул горло. Кеша пытался проглотить этот страх и не мог. Она смеялась… пела… смотрела на него. Что ещё? Что ещё он помнит? Руки её на своих плечах… Говорила, что он хороший…
— Ты меня совсем не слушаешь. Ты слышишь меня?
Он вдруг осознал, что они куда-то едут. Огляделся. Садовая, проспект Мира.
— Нет, — сказал он. — На аэродром, Варя. Скорее на аэродром.
Дура Нинка. Не пила лекарство. Уехала.
— Ты чего это? Только прилетел и обратно? Ты чего?
В дороге он не сказал ни слова. Заговорил, вылезая из машины:
— Облучение для неё — смерть. Я знаю. Я потом ничего не смогу поправить. Ты не знаешь, ей и так немного осталось, но больше, если без облучения. Сегодня, сейчас же забери её из больницы, немедленно. Что хочешь, скажи. Скажи, муж требует к себе в Улан-Удэ, скажи, не хочет, чтобы умерла в больнице, скажи что хочешь, ты найдёшь, что сказать. — Он чувствовал, как снова тяжелеет голова. — Облучение убивает те клетки, которые ещё могут бороться. Облучение всё убивает: и больные клетки, и здоровые. Ей нечем будет бороться. Она не захотела лечиться. Я убил её, я виноват. Я… Поезжай… — Он едва шевелил языком, слова скакали несвязные. — Я завтра, как только приготовлю лекарство, вернусь. Я прошу тебя, скорее возьми её из больницы.
Он двигался, как во сне. Перед глазами по подушке, по зелёной его тахте разметались огненные волосы, её волосы, на него, не отрываясь, смотрели светлые глаза, Как во сне, он договаривался с лётчиками, чтобы его взяли, как во сне, плюхнулся в кресло. Солнце стояло в небе, когда он летел. Он смотрел на солнце и в первый раз за всю свою жизнь молился той молитвой, которой научил его дед:
— Боже праведный, спаси рабу твою Нинку, выведи её, погибающую во болезни, к жизни…
Солнце, холодное через стекло самолёта, неподвижное, казалось ему всесильным. Рыжее, всевидящее, оно опалило Нинины волосы, оно спасёт её!
— Боже праведный, помоги, спаси Нинку! — шептал Кеша. — Спаси!
К счастью, мать оказалась дома. Она мыла полы. Полы мать мыла не как все. Она прямо из ведра выливала на пол воду и медленно начинала собирать её. Тряпку выжимала над ведром. Так ведро наполнялось снова. Грязную воду из него мать выливала в унитаз, наполняла ведро новой, чистой, водой, снова выливала всю её на пол. Полы были паркетные, и Кеша каждый раз запрещал матери мыть их, он знал, что паркет от воды портится. Но мать была, как и он, — упрямая.
Сейчас он прямо на лестничной клетке снял сандалии с носками и ступил в холодную лужу.
— Ты где столько ходил? — спросила мать. Юбку она заткнула за пояс, волосы повязала платком. — Тебя тут больные спрашивают, с работы спрашивают, а я почём знаю?
Холодная вода и материн вид успокоили Кешу.
— Я был в Москве и сегодня опять улечу. Ты, мать, кончай разводить слякоть, давай варить чёрное. Ну? — Он пошёл в кухню и уже из кухни крикнул: — Быстрей давай. Там моя Нинка концы отдаёт.
И вдруг мать вошла в кухню с тряпкой в руках.
— Тебе, ироду, всего мало. Таку девку загубил. Чужих лечишь, скольких вылечил! А таку девку загуби-ил! Как она тут ходила за тобой! Наварит, наубирается, напечёт. И сама справная. А уж глаз с тебя не спускала. — Кеша вытаращился на мать. Его бессловесная мать ругалась, кричала и плакала! — Как кобель, мотаешься по бабам, думаешь, я не вижу? Я всё вижу! Или со своим Жоркой жрёшь водку, приходишь, глаз не можешь прорезать. И что с тобой сделалось? Был человек, в деда был — безотказный. Своё дело, как положено, справлял. Никому зла не делал. В судии не записывался. Никого не проклинал. Сам лекарство по домам таскал в стужу и в дождь за десятки километров. Каждого больного до ума доводил. Не позорил деда! Где дедовы заветы? Носишься за мишурой. Твой дед детей растил путём, мать не забижал. Людям облегчение делал без просьбов и умолений. Ты чего взбесился, скажи? Начнёшь лечить, бросишь. Только водку жрать… Данную тебе силу пустил по ветру. Непуть бестолковый. — Лицо матери перекосилось презрением. И Кеша забыл осадить её, слушал немо, открыв от удивления рот. — Больной, он больной и есть. Тебе Оля письмо писала, ты ответил? Я думала, ты послал ей лекарство. Значит, не послал. С каких это пор ты любишь, чтоб тебя все умоляли, на коленках елозили перед тобой? Ты — ирод беспутный, ты… как посмел предать деда? — голосила одно и то же мать. — Почто разрешил дьяволу в себя вселиться? Нету сейчас от тебя пользы. Себя потерял. Людей потерял. Я сдохну, кому ты будешь нужон? Перст разъединый! Кто за тобой ходи-ить будет? Где ты, мой прежний Кешенька? Куда сгинул? Испоганился! — Мать бранилась и тряпку, с которой стекала вода, прижимала к груди. — Она к тебе, как к культурному, приехала лечиться, как к порядочному, а ты куражился над нею, думаешь, я не видела? А ты надсмеялся над нею! О-олю сиротой оставишь!
— А ну замолчи! — пришёл в себя Кеша. — Хватит гармошку растягивать. Тебе сказали, иди делать лекарство. У меня нету часов тут с тобой разводить дебаты. — Он ссыпал в кастрюлю траву, лил воду, руки у него дрожали. Больше не обращал внимания на мать, которая продолжала всхлипывать, спешил.
Запахи травы, дёгтя, спирта перемешались, успокоили.
Мать больше не плакала. Сделав, что от неё требовалось для лекарства, она принялась замешивать тесто. Потом нарубила капусты. Варилось лекарство, пеклись пирожки. За несколько часов они не сказали друг другу ни слова. Перелили лекарство в бутыли, мать завернула два десятка пирожков, и Кеша пошёл к двери. Но тут же вернулся. В кабинете достал из-под тахты чемодан, покидал в него свитер, ботинки, рубахи. Теперь обе руки заняты и не болтаются без дела.
Пахло чистым деревом полов и травами. Мать стояла, привалившись к вешалке, из-под платка скучно смотрела на него. Он ничего не сказал ей, и она ничего не сказала ему, только перекрестила. Он вышел, хлопнув дверью. Прислушался. Дом провожал его тишиной.
На этот раз Кеша никак не мог сесть в самолёт. Знакомого диспетчера не было, к лётчикам не сумел пробиться. Тогда решил пойти к военной кассе. Там народу было меньше всего. Сумка оттягивала руку и мешала, но Кеша боялся выпустить её. Ещё издали заметив высокого статного военного, Кеша решил, что подойдёт именно к нему. А подошёл, чуть не потерял дар речи: перед ним стоял его полковник. Та же светлая седина надо лбом, те же властно-радостные глаза, те же узкие губы. И снова, как все последние дни, рядом с лицом полковника Кеша увидел Нинино лицо, услышал её голос: «Пойдём, Кеша, домой!» Почему, не задумался даже, но из всех его знакомых этот полковник сейчас показался ему самым желанным. Спокойно выдержал Кеша его сразу похолодевший взгляд и, не узнавая своего голоса, жалко сказал:
— Нинка умирает, помоги уехать, я везу ей лекарство.
Полковник засуетился: он о чём-то пошептался со стоящим перед ним военным и полез к кассе. Через минуту протягивал Кеше билет.
— А ты куда летишь? — спросил Кеша, желая только одного: чтобы они с полковником полетели вместе. Остаться одному на целых восемь часов показалось невыносимым, необходимо было иметь рядом кого-то, кто знает Нинку, с кем можно поговорить о ней.
— Я не знал, захочешь ли ты рядом… взял себе на другом конце. Удираю на два дня к своей девочке, позвала погулять.
— Поменяй, прошу тебя, — неожиданно сказал Кеша, снова не узнавая своего голоса.
И вот они в воздухе. Ни звёзд, ни луны, ни спутников, за стёклами — темень. Кеша поёжился, покосился на полковника, и снова из-за его крутого плеча выглянула Нинка: «Пойдём, Кеша, домой!» Она поняла его тогда, а он отпихнул её.
— Мне было восемнадцать лет, когда началась война. Я учился в военном училище, но, как все мальчишки, рвался на фронт. Я думал, фронт — это сразу ордена, медали, сплошной парад. Меня придерживали, сам понимаешь, оставалось всего два года учиться, и я становлюсь квалифицированным кадром. Что ж, каждый думает о себе! Страна нуждалась в специалистах, а я хотел славы. Сбежал на фронт добровольцем, рядовым, и в первый же день попал в бой. Как назло, первый бой — под солнцем! Кровь, оторванные ноги, окровавленные, изуродованные лица — в солнце! Потрясение! Ну, хватит об этом. Мне повезло со взводным. Он простой такой мужик, любил у огня с нами, с каждым по отдельности, поточить лясы. Подсядет к самому захудалому и давай расспрашивать о житье-бытье. Я всё ждал, вот заговорит со мной. Сразу разберётся, какой-такой я: голос у меня — зычный, могу руководить кем хочешь. Он же всё ходил мимо. Сначала я злился, а потом решил выслужиться перед ним. Лезу в самое пекло, а сам ищу его глазами — видит он меня или не видит? И вот однажды, помню, из-под самого носа у фашистов вытащил наш пулемёт. У самого-то от страха тряслись поджилки. Ну, думаю, смерть пришла. В меня стреляли, задело ухо. Но сгоряча никто ведь не чувствует боли! А потом обошлось, крови вышло совсем немного. И тут-то, когда я и думать забыл о взводном — не до него, ухо жжёт, ноет! — он подошёл ко мне. Я думал, будет хвалить, а он мне сказал такое! «Ты, — говорит, — прёшь на рожон, а того твоя глупая башка не разумеет, что огонь запрятан внутрь земли, что сердце запрятано внутрь человека, что мотор суётся в машину поглубже. Не мозоль ты людям глаза своей показухой. Пыль пускаешь, а проку от тебя — тьфу! Жизнь продаётся дорого, по делу». Тут уж не только ухо, весь я загорелся и с той поры притих. Вон сколько лет прошло, те слова взводного — в ушах. Правда, иной раз не могу сладить со своим характером. — Полковник умолк на минуту и вдруг торопливо сказал: — Если честно, обидел ты меня, Кеша. Я от чистого сердца к тебе, по-простому. Эти деньги я долго собирал, у меня жена… уже десять лет без ног. Отрезали. Старые раны начали гнить. Я с ней вместе был на фронте. Она меня спасла от смерти… — Кеша угрюмо молчал. Неожиданно полковник засмеялся, да так, мелким смехом: — Хи-хи-хи… — Кеша покосился на него. — А ещё, если сказать честно, твоя баба перевернула мне сердце. Ну точно моя жена в молодости. Я к ней… всей душой! И так захотелось мне доставить ей удовольствие, чтобы ей стало весело. А она, а ей… ничего не надо, на тебя смотрит. Подумал, чем её возьму?
— Ну-у… — Кеша ошалело взглянул на полковника. Говорить о Нинке расхотелось. Он вспомнил, как она смотрела на него в ресторане, как побежала прочь, как его руки со своих плеч сбросила.
Умирает Нинка… Кеша проглотил горькую слюну. Не стала принимать его лекарство.
Как же это вышло, что он забыл о Нинке? Не забыл, нет, разозлился на неё. А Нинка за один месяц сломалась. Чего бы он ни дал, чтобы вычеркнуть из жизни этот месяц!
По раскалённым углям босиком… —
пела Нинка. Все кишки перекрутила своими песнями.
Она что-то рассказывала ему о себе. Он не слушал. Она что-то говорила ему о книжках. Он не слушал. Только и услышал:
По раскалённым углям босиком…
Что она сделала с ним? Подожгла и бросила. Никогда в нём не было того, что в ней с избытком. Чего?
— Слушай, расскажи ещё что-нибудь, прошу тебя. — Кеша резко, всем корпусом, повернулся к полковнику.
Но полковник сладко спал, вытянув в истоме ноги в сторону, в проход, и уронив голову на плечо.
Кеша прильнул к стеклу: пустая чернота. Ни звёзд, ни луны, ни месяца — хоть бы узкая, узкая щель к свету!
Илье с Варей он позвонил с аэродрома. Нинку взяли из больницы.
— Ты сказала, что я приеду? — спросил он едва слышно. Варька молчала. Не в силах перенести бесконечной паузы, закричал: — Сказала?
— Нет, не сказала. А если не приедешь? Ты у нас такой: наобещаешь с три короба и не сделаешь. Зачем же ей трепать нервы? Записывай адрес.
— Я запомню.
В такси он неожиданно задремал и никак не мог понять, чего хочет от него толстый белобрысый дядька.
— Приехали! — Мужик сердился, дёргал его что было силы за рубаху. — Не задерживай, вылезай давай.
Недолгий сон принёс облегчение. Ноги теперь шли, руки крепко держали вещи. Кеша долго стоял перед тремя одинаковыми башнями. Спрашивать никого не хотелось. Корпус два. Значит, ему нужна средняя. Потом долго стоял перед лифтом. Лифт уже был на первом этаже, и дверца открыта, и Кешина нога уже стояла в лифте, а всё страшно было войти. Наконец восьмой этаж. Он боялся, что, если замешкается, не позвонит, сбежит. И сразу нажал кнопку.
Долго не открывали. Спит? Нету дома? Не может быть, чтобы не было дома. А может, Варя не знает? Хотели взять из больницы и не взяли.
Дверь распахнулась. Нина куталась в длинный розовый халат. Лишь на минуту вспыхнули прежним светом глаза и погасли.
— A-а, шаман! — протянула она детским голосом. — Я думала, Оля что позабыла, только вышла. Я её в магазин отправила, у нас кончились продукты, а папа сегодня прийти не может. Надо же ребёнка кормить! Правда, ребёнок — взрослый, меня нянчит. После магазина она к Грише зайдёт.
Кеша продолжал держать в руках вещи. Сделать к ней шаг не мог. Смотреть на неё боялся.
— Ты разучился разговаривать, шаман? — спросила она, взяла у него сумку, за освободившуюся руку потянула в дом. — Лучше здесь стой, я боюсь сквозняков.
На её щеках появился лёгкий румянец, она чуть улыбнулась бледными губами. Чуть косила глазами. Он поставил чемодан на пол, протянул к ней руки, как тогда, обеими руками обхватил её тонкую шею, чтобы набраться сил. Окунулся в её волосы. Так они стояли, покачиваясь на сквозняке, потому что двери забыли закрыть. Только в тайге, лицом во влажную, пахнущую солнцем траву, или наедине с больным, наполненный чужой бедой и стуком чужого пульса, он так растворялся и совсем забывал себя. Он узнавал её сейчас заново: острые ключицы, торчащие лопатки и запахи — прели, хвои, цветов. Он не помнил её плеч, а сейчас укололся об их углы. Она отступала от него, и он покорно шёл за ней. Он кололся о её локти и ключицы, он тыкался кутёнком в её грудь и живот — целовал, целовал, губами узнавая её худобу. Была только она. Она одна. Его не было.
А потом жадно курил, сквозь дым она казалась ему здоровой. Она притягивала его к себе сейчас больше, чем прежде. Теперь неутолённым был он. Он смотрел на неё и был благодарен ей: она щедро отдала ему что-то большое и главное, чего он не знал до сих пор, что-то, чего он пока не понимал, но от чего горячо в груди.
Он совсем забыл, что она тяжело больна, и вдруг вспомнил. Беспомощно огляделся: светло-зелёные обои, как молодая трава, окружали его.
— Ты надолго?! — спросила она.
— Навсегда, — сказал он.
То, в чём он не хотел себе признаться, было: черты заострились, блёклой, еле угадываемой желтизной подожгло кожу, истончились и подтаяли губы.
— Дура ты безмозглая, почему не пила лекарство? — в отчаянии спросил он. — Вбила в свою дурацкую башку, что тебе нечего лечиться. — Он сказал последние слова грубо, но она не обиделась, улыбнулась.
Она не закрывалась простынёй, так и лежала, вытянувшись под солнцем. Светлый, непонятно какого цвета взгляд ему не давался. Летала, протяжно жужжа, муха.
— Зачем? Илья говорит: человек не умирает. Он говорит: Вселенная бесконечна, и человек может возникнуть бесконечное число раз. Такой, какой был. Он говорит: души живут. Люди, умерев, могут встретиться. — Над верхней губой у Нинки выступили капли пота.
— Твой Илья — дурак. Ты захотела на готовенькое прикатить, а будущее надо заработать при жизни. Это тебе не ля-ля, это труд, на это нужно положить всю жизнь. Никогда ты не увидишься со своим благоверным. Хана. — Он знал, что сейчас её лицо сморщится от боли, он не хотел, чтобы она мучилась, он хотел, чтобы она разозлилась и стала бороться за жизнь.
— Ты — жестокий, — тихо сказала Нинка.
— А ты больно чистенькая, привыкла жить в чистеньких местах, какая такая жизнь на самом деле, не знаешь.
— Или все низачем родятся, или все остаются потом жить, потому что перед Вселенной, о которой говорил Илья, все равны. Мне-то кажется, что во Вселенной никакого порядка нет, всё случайно и всё легко родится и умирает. Царит хаос. Минутой раньше или минутой позже и — родился бы совсем другой человек. Разве нет?
Кеша не ответил, удивлённый её спокойствием.
— Когда была маленькая, — продолжала она, — я всё думала, что зачем-то родилась. Всё ждала, вот вырасту и пойму. Выросла, дожила почти до сорока лет. А что я сделала нужного? Чужим книгам помогла выйти в жизнь? Они и без меня напечатались бы. Олю родила? Это, конечно, очень много. Но и Оля… — Нина запнулась, — умрёт… Суета. Хаос. Если души не могут встретиться в Вечности, всё — бессмыслица. Разве нет? — Неожиданно звонко сказала: — Тебя встретила. Илья говорит: не бессмыслица. И ты говоришь: чтобы не умереть, надо готовиться всю жизнь. Значит, правда, души не умирают. Значит, можно встретиться…
Он понял, чего она хочет от него. Но понял и другое: ей не нужно его ответа. Она ждёт от него совсем другого: ей нужна новая вера вместо старой, новая сила в жизни.
— Я никогда не спрашивал себя, зачем живу. — Чтобы Нинка не отвлекала его, он закрыл глаза. — Пока был жив дед, пока не убили его, я жил и жил, не задумываясь. Как он, собирал траву. Как он, лечил людей.
— Разве его убили?
Кеша часто вдыхал дым, дым суетливо вился вокруг.
— Лечил больных, ходил в тайгу, — заговорил Кеша поспешно, боясь, что сам для себя не поймёт то, что ему нужно понять, то, что он сможет понять только здесь, рядом с Нинкой. — Мать кричала… я — ирод беспутный… я деда предал. — Он привстал на локте. — А ты попробуй разберись сам… всё навалилось сразу: деда убили, про меня фельетон написали, Воробьёв вошёл в силу, девочка умерла. Очень я хотел вылечить её. Она на Олю походила лицом.
Нина закрыла ему губы ладонью. Кеша осторожно переложил её руку себе на грудь.
— Я не спал целую неделю, когда узнал о её смерти. Всё сразу, понимаешь, сошлось. Раньше я не задумывался, а тут словно раздвоился. Злость закипела во мне. Вы — так? И я — так! Злость на злость. Разве можно простить убийство? — Кеша замолчал. Долго молчал. — А может, дело в том, что мне захотелось власти над Воробьёвыми? — Снова помолчал. — А власти нет.
— Зачем?
— Что зачем?
— Власть тебе зачем?
Долго молчал Кеша. Впервые он пытался проникнуть не в больного — в себя, и это оказалось невозможным. Он был спелёнут непроницаемыми плёнками, сквозь которые не видно и не слышно для него жил его организм.
— Я и сам не знаю, зачем, — признался потерянно. — Это тогда мне понадобилась власть. Наваждение. Мне показалось тогда, я могу перевернуть мир. Дед просто лечил больных. — Наконец он заговорил о том, что мучило его больше всего. — Он не занимался ничем, кроме лечения больных, а мне захотелось стереть Воробьёвых в порошок! Разве это не справедливо? Врач должен бороться со злом! Мне казалось, я пойду дальше деда: смогу распоряжаться жизнью и смертью каждого.
— Я думаю, можно только одно: или людей лечить, или стирать их в порошок, — тихо перебила его Нина.
Кеша вздрогнул. Долго стояло молчание, но вот точно жалоба выплеснулась из Кеши:
— Когда я летел к тебе и в небе не было ни звёзд, ни луны, я почувствовал: я — в черноте. Что случилось со мной? Никогда такого не было. — Кеша привстал на локте, пытался в Нинином лице найти осуждение, но Нина смотрела на него ясно, и он от неё отвернулся. — Подумай-ка, деду ничего не было нужно, — вспомнил вдруг он, — рубаха, порты, зимой тулуп с валенками, а я… — вырвалось материно слово, — куражился. Это я чтобы удержать силу. — Снова Кеша долго молчал, наконец сказал: — Ты точно тогда угадала, я ведь потерял силу, Нинка. Был я у Вити, тогда же был, как только ты уехала. Не поднял я его. Это ты меня подрубила, Нинка, на тебе я осёкся. Ты осталась сама по себе.
— Нет, Кеша.
Кеша осторожно посмотрел на неё. Она сидела белым сугробом, натянув до горла простыню.
Оба они, пологом голубого неба соединённые в общем доме, были оторваны от жизни страны, с политическими боями, стройками и гибелью рек, от жизни улицы, с прыгающими через верёвку девочками, с послушными автобусами, гиканьем и беганьем мальчишек, жили только они двое, больше не было никого.
— Ты всё про себя наврал. Я видела твою квартиру. Вещи ты не любишь… ну, разве только рубашки. По-настоящему любишь только травы и книги. Тот, кто читает книги и думает над ними, не может хотеть власти. Ты отдать готов всё, что у тебя есть, людям. Я знаю, ты сейчас живёшь не совсем так, как твой дед, но это не главное. Это случайно, это временно, и это обязательно пройдёт, ты выздоровеешь от своей болезни, потому что ты живёшь для людей! Ведь это ты зажёг во мне… — Она замялась, смущённо сказала: — Если можно так выразиться, идею. Не твоя вина — моя, что с собой не справилась, влезла в твою жизнь. Я мерила жизнь своими мерками: любишь, возьмись с любимым за руки и не расставайся. Я не дала себе труда подумать, что есть отношения высшего порядка, стоящие над суетой быта. Вот ты и осадил меня. Сначала я сгоряча обиделась, побежала от тебя, а потом… когда поняла, так жить захотела! Я ведь, Кеша, прочитала твои книжки, в Ленинке: и Папюса, и Безанта, и других. Но я ничего не поняла, я по сравнению с тобой мелкая…
— Врёшь, Нинка, ерунда! — перебил её Кеша. — Это я не тот, ты выдумала всё про меня! Я потерял силу…
Нина погладила его руку.
— Я знаю, ты сейчас живёшь не так, как дед… — упрямо повторила она. — Но это скоро пройдёт! Из-за тебя, Кеша, я хочу выздороветь, чтобы помогать тебе. Я… что смогу… буду служить тебе, а значит, тем, кому помогаешь ты, помогу. Этому ещё нужно научиться — человеку помочь. Я очень хочу жить… Но Оля ошиблась, взяла не то лекарство. — Нина по-детски вздохнула. — Не тот запах у него, не тот вкус, чужое лекарство, в такой же, как у меня, бутылке. Оля этого не знает, не вздумай сказать ей! Так что ничьей вины нет. Мы с Олей… погоди, что ты? Ты не мучайся, я понимаю, я сама виновата. Ты, наоборот, открыл мне… не знаю, как сказать. Жизнь природы. Я — часть её. Живая жизнь сохраняется тобой… ты должен быть ото всего и от всех свободен. А я… стала тебе себя навязывать. — Кеша не понимал, о чём она говорит, хотел возразить, Нина снова приложила ладонь к его губам. — Теперь я понимаю, ты не виноват, ты стал бояться в себе хорошего. Я болтлива сегодня. Но ты так одинок! — Глаза у Нинки лихорадочно блестели.
Кеша прервал её:
— У тебя есть оливковое масло? Мама прислала пирожки, с капустой.
Нинка говорила странные слова, они не имели к нему отношения. Сама Нинка полна чего-то такого, что ему недоступно, он чувствует, как постоянно и сложно работают в ней мозг и душа, а его она придумала. Потом он выскажет ей… нечего выдумывать. А сейчас пусть замолчит, он больше не хочет слушать её, её слова мешают ему сейчас, он хочет, чтобы подольше горели ладони, горела грудь.
С ним впервые творится такое! Он словно от неё заразился, у неё забрал и весь до краёв наполнился светом. Впервые он хочет говорить ей такие слова, которых не говорил никому, которых до сих пор не знал в себе, а сейчас они пришли к нему, и их в нём много. Он хочет целовать её осторожно, не причиняя ей боли, и хочет взять её тонкую руку в свою.
И не разрешает себе ничего. Не разрешает себе говорить Нинке то, что родилось в нём, не разрешает себе взять её руку. Это впервые с ним такое.
Он всегда шёл только за своим желанием, ещё с детства, когда узнал, что есть смерть. Умирал старик. Он был в беспамятстве и всё шептал: «Успеть бы, успеть!» Что успеть, никто, и Кеша тоже, так и не понял тогда, с тем старик и ушёл, но словцо запомнилось. Нужно успеть, а то будет поздно, и Кеша ни в чём никогда себе не отказывал.
Теперь же, только протяни руку, он наконец поймёт то, что в нём перепуталось, то, что сейчас возникло в нём, то, что один, без Нины, он не сможет понять. Через Нину ему — заново начинать жить! А он бездействен, напряжён, как застывшее в холоде железо. Только его язык мелет какую-то чушь.
— Можно разогреть и на постном, ничего не сделается с ними.
— С капустой? — спросила Нинка и вдруг, обхватив его тонкими руками, как Надька, сама припала к нему, закрыв свет солнца, обожгла губами щёку, грудь, живот, мела по нему волосами и возвращалась к лицу. — Шаман! — смеялся её голос, пропадал. — Ну же, какой ты холодный! — снова являлся и рвался случайно заблудший в свете голос.
В сорок лет стронулась его душа.
А Нинка мешала ему голосом:
— Ничего не боюсь, когда ты рядом, Я знаю, ты меня от всех болезней спасёшь.
Он снял её руку со своего лица, аккуратно положил на тахту. Она замолчала. Он ступил на горячий солнечный пол, и дерзость, прежняя, молодая, та, что жила в нём до гибели деда, до поселившейся в нём злобы, дерзость, которая спасала самых безнадёжных, самых тяжёлых больных, вернулась к нему.
— Вставай, Нинка, сейчас начнём лечиться.
Ночью он проснулся от странного движения в себе. Кто-то живой крался по его сосудам, соскребая наросты, наслоения, освобождая ток крови. Невидный, этот «кто-то» хозяйничал шумно, но там, где он прошёл, становилось широко и светло, как было в нём давно, всегда, когда был жив дед и не было Воробьёва. Омываясь изнутри светом, Кеша удивлялся, как он мог жить всё последнее время, не ощущая себя в себе. Внешний человек таял. Кеша сдерживал радость, боясь, что возвращающиеся зрение, слух исчезнут, что он перестанет видеть.
Внезапно он оказался в деревенской избе. Ему пять лет, он стоит на жёлтом, словно желтком вымытом полу, от пола, от всего широкого его пространства, к потолку восходит жёлтый свет. Дед поднял руки вверх, смотрит в потолок, от которого идёт вниз, к полу, белый свет. Кеше кажется, это дед посылает свет с потолка к полу и с пола к потолку. Дед стоит лицом к трём окнам, в каждом окне — солнце.
— Солнцем умойся, солнцем очисться, солнцем надышись, солнцем наешься. Солнцем сплетёшься с людьми.
Дед совсем молодой, лохматый. Волосы у него тёмные. Около уха, на щеке — сажа. Почему-то сажа очень мешает ему слушать деда. Кеша хочет сказать деду о саже, но невольно солнечный свет, который посылает дед с потолка на пол и с пола на потолок, переливается в Кешу, Кеша тоже поднимает руки вверх. Задирается рубашка, свежестью омывает голый живот. Кеша чувствует, как свет пронизывает его сверху донизу.
— Забудь о себе. Не хоти суетного, — звучит голос деда.
Кеша не понимает слова «суетного», не может выговорить, повторяет за дедом:
— Не хочу судного. Забуду о себе.
У деда дыбом стоят волосы, тёмная борода — от уха до уха — обрамляет круглые красные щёки.
Кеша очень хочет снова в ту желтополую избу, но дед тает, тает, остаётся только голос:
— Неси людям доброту.
Едва Кеша проснулся, ещё не открыв глаза, крикнул:
— Нина! Ты будешь жить!
Он спал и во сне ждал утра: встанет, примет душ, посадит Нину напротив себя, возьмёт за руки и перенесёт из себя в неё свет, силу, здоровье, омоет её всю изнутри, очистит от болезни.
Нина не ответила. Кеша привстал на кровати. Она сидела за письменным столом. Узкая спина в рябоватой кофте, голубые брюки. Нина что-то быстро писала. Кеша встал, подошёл к ней, остановился за спиной.
Не глядя на него, незнакомым голосом Нина попросила:
— Займись сам чем-нибудь. Мне очень нужно дописать. Я наконец поняла. Я так долго не понимала. Это нужно всем. Не обижайся, дай я докончу. Пока есть силы. В два будем обедать.
Кеша мог бы взять её руки в свои, заставить смотреть на себя, но возникла незнакомая робость. Он оделся, вышел на кухню.
— Дядя Кеша! — встретила его Оля. Вчера он уже спал, когда Оля вернулась, он проспал много часов, выздоравливая.
Олю он не узнал бы на улице. За месяц, что не видел её, девочка сильно вытянулась, побледнела и посуровела. В ней обозначились взрослый взгляд, взрослая полуулыбка, но за ними прячется страх.
— Ну, как ты жила… — начал было он, она перебила:
— Вы спасёте маму, правда ведь?! — Оля требовала утвердительного ответа.
И Кеша кивнул ей.
Точно жизнь вплеснули в неё этим скупым кивком, она сморщилась, не заплакала, улыбнулась, обозначив скобки морщин, и вдруг кинулась ему на шею.
— Дядя Кеша! — стала целовать его. — Спасибо! — Отстранилась, обхватила себя за плечи, смотрела сияющими глазами. — Я так и знала. Я так и думала, вы в Улан-Удэ просто так сказали о непрерывности, вы хотели заставить маму лечиться, правда? Я знаю, вы спасёте её. — Олин голос жёг. — У мамы кончилось лекарство. Вы привезли, да? Я знаю, вы спасёте маму, — повторяла Оля истово.
— Давай лучше завтракать. — Кеша налил себе воды.
— Я хочу… — робко, доверчиво заговорила Оля, — я хочу… стать вашей ученицей. Ведь вам нужны ученики, правда? Я буду делать всё, что вы прикажете, я траву чувствую, я вижу, как в глазах отражается болезнь. У меня начинает колотиться сердце, когда я вижу больного. Я угадываю его. Я научусь. Я всю жизнь отдам…
Закинув голову, Кеша медленно пил воду. Напившись, сказал, поджигая под чайником газ:
— Ученик должен быть парнем. Баба не может пройти по тайге.
Когда он повернулся, Оли не было в кухне. Кеша пошёл искать её, но её нигде не было.
Не зная, чем заняться, куда приткнуться, Кеша бродил по квартире. Всеми силами он пытался сохранить в себе то, что с ним произошло ночью, но в невесомый лёгкий свет тяжестью оседало раздражение: Нинка не откликнулась на его зов, Нинка не хочет лечиться.
Он не понимал, чего она там пишет, отрешённая, но он не смел мешать ей. За долгие годы без деда он отучился брать в расчёт то, что нужно другим, а сейчас брал, и это нравилось ему и раздражало одновременно. Он вышел на балкон, курил, смотрел на девочек, скачущих через верёвку, на вереницу похожих башен, на пятнистую подковку леса, на блёклое озерцо, вокруг которого пестрели люди. Что они там делают? Ловят рыбу? Купаются?
Ровно в два часа зазвонил телефон. Кеша поспешил в комнату и, сложив руки на груди, не мигая уставился на Нинку.
— Здра-авствуй! — бессознательно потянула Нинка, видимо, ещё не оторвавшись от своих листков, но тут же её взгляд прояснился. — Подожди, не нервничай, сейчас разберёмся. Ты давай по порядку. Какие пластинки? Хочешь, я с ним поговорю? Ну, хорошо, хорошо. А если в конце недельки? У меня тут… в общем, я сейчас не очень могу. Ну, целую! — Нина положила трубку и уже готова была снова нырнуть в свои бумаги, Кеша схватил её за руку.
— Эт-то ещё кто? Какие пластинки? — зверея, спросил он.
Она отодвинулась со стулом от стола, ткнулась головой ему в живот, засмеялась.
— Ты чего это, уж не ревновать ли вздумал? — Она не спешила объяснить ему, что к чему. А ему уже и надо было не очень, его обдало, как штормовой волной, её теплом. Он положил обе руки на её узкую цветную спину. — Да это сослуживица моя. У неё мальчишка пятнадцати лет, понимаешь? Учиться не хочет, с утра до ночи крутит пластинки да ещё связался с какими-то взрослыми ребятами, она боится, не спекулянты ли…
— Ну а ты при чём? — спросил Кеша, уже умиротворённый и благодушный.
— Как это «при чём»? Я знаю его с двух лет, в английскую школу его устроила, учила писать сочинения. Мальчишка — пушистый.
— Что-что? — удивился Кеша. Но она засмеялась, ничего не объясняя. Потёрлась об него головой.
Кеша поднял её на руки, понёс. Нинка, обхватив его голову, продолжала весело что-то рассказывать, он пытался вслушаться, но его волновал её голос, а смысл того, что она говорила, не доходил. Нинка была совсем невесомая, ему казалось, она сейчас оторвётся от него и улетит в раскрытую балконную дверь.
Снова зазвонил телефон. Нинка попыталась вырваться, а он не пускал.
— Почему до двух часов никто не звонил, а как наступило моё время, загоношились?
Телефон звонил пронзительно.
— Потому что все знают, до двух я работаю. Пусти!
Кеша ещё крепче сжал её. Телефон звонил настойчиво, долго, а потом перестал. Минуту помолчал и снова резко зазвонил. Нина жалобно сморщилась.
— Пусти, а? — Он отпустил её. — Алло! — И уже не ему, весёлым голосом: — Здравствуй! Давай поправки. Читай помедленнее. — Нинка слушает, склонив голову на плечо, пишет что-то на отдельном листке. — Фразы как фразы, вполне приемлемые. Обе нужны. Подумаешь, корректоры говорят. Читай дальше. Погоди, вот эту режь, так и быть. Как себя чувствую? Превосходно. Скоро приду. А тебе что, надоело вкалывать за меня? Потерпи. Да не волнуйся ты, обойдётся. Отложи на месяц, ты же можешь сейчас сдать Сысоева, вот и сдавай, а мою оставь. Соскучился? — Нинка звонко засмеялась. — Я тоже соскучилась.
— Эт-то по кому ты соскучилась? — спросил сердито Кеша, и Нинка поспешила положить трубку. В нём вспыхнула злоба, от которой красным застлало глаза. — Мне ты не говоришь таких слов. По мне ты не соскучилась, да? — Он схватил её за плечо. Он не понимал, как это так получается, но чувствовал: Нинка ему не даётся. С незнакомыми ему людьми, с целым миром она словно перевязана телефонными проводами. А он тут зачем? Резко повернул её к себе. Едва сдержался, чтобы не швырнуть её со всей силы на пол. — Эт-то по кому ты соскучилась?
— Что с тобой, Кеша? — спросила удивлённо, участливо, ничуть не испугавшись его свирепости. — Это мой сослуживец Алёша. Он сейчас за меня делает мою работу, взял мои рукописи, потому что я болею. Он мне как брат. У него трое детей, жена не работает, мать больная.
Её взгляд проник в него, и безвольно опустились руки. Но он ещё раз попытался огрызнуться:
— Работа, работа. Ты всегда была такая? Больная — значит, болей. К тебе приехал личный врач, лечить. А я не могу даже приблизиться к тебе. Сеанс должен быть утром, а ты — работать! — Но под её взглядом Кеша прикусил язык. Всё было в её доме не так, как он привык видеть и понимать. И она совсем не такая, какая явилась ему в Улан-Удэ.
Будь он прежним, подхватил бы сейчас свои вещички и — айда домой!
— Хочешь, пойдём в кино? — спрашивает Нинка тоненько.
Он отрицательно качает головой.
— Ну а просто погуляем?
Он усмехается:
— Что здесь — тайга?
Она начинает ходить по комнате.
— А почитать ты не хочешь? — спрашивает ласково. — У меня есть очень хорошие книги. Весь Толстой, весь Лесков, весь Хемингуэй. Когда мне бывает плохо, я стараюсь начать жить чужой жизнью, и сразу свои страдания отступают перед чужой болью. Не хочешь читать, может, посмотришь телевизор? Днём часто показывают вчерашние фильмы. Ты скажи, чего хочешь ты? То и будет тебе.
Звонит телефон.
— Не-ет. — Кеша загораживает Нине путь к нему. — Я уже понял, ты до ночи будешь связана с чужими людьми. Хватит.
Телефон звонит.
— А если это Оля? Или отец? А если это Варя с Ильёй?
Кеша отступает, но телефон уже замолчал.
— Ладно, чёрт с тобой, живи как хочешь.
Он ложится, но сон не идёт к нему. И вообще он ничего не хочет, ничего не помнит, ничего не знает о себе. Он не хочет никуда идти, ничего делать, не хочет говорить с Нинкой. Казалось бы, плохо тебе — освободись от мирского, расслабься, растворись в воздухе. А он не может — лежит бревном на тахте, ощущая вялую плоть.
Нина читает плотно исписанные листки, сидит вполоборота к нему — снова не обращает на него никакого внимания.
Звонят в дверь. Наверное, Оля пришла.
Нина нехотя откладывает листки, идёт в переднюю.
— Семён Петрович? — В голосе её крайнее удивление, крайняя растерянность. — Дина?
В одну секунду Кеша оказывается в передней.
— Э-э, простите, Нина Степановна, что бе-эз пре-эдупреждения.
Неказистый оплывший мужичонка топчется перед Ниной. Он прижимает к крахмальному животу гвоздики. Во рту он перекатывает жвачку. Видно, жвачка мешает ему, он выплёвывает её в платок. Мужик страдает несварением желудка. Обмен ни к чёрту. Любит мясное и тесто. Девчонка — тощая, красная. Жидкие волосы стянуты по бокам, как у школярки. Нос — горбатый, губы — узкие. Девчонка много сидит. Любит солёное и острое.
— Семён Петрович! — Вид у Нины крайне обалделый. — Заходите, будем пить чай. Дина, положи зонтик сюда. Да, познакомьтесь. Это Иннокентий Михайлович — мой лечащий врач. Это Семён Петрович — мой непосредственный начальник. Это Дина, мы вместе работаем. — Нина тоже топчется на месте, не зная, что делать: взять цветы у мужика или просто идти на кухню?
— Я давно, э-э, хотел навестить вас, но вы знаете обстановку. Дисциплина соблюдается только тогда, когда, э-э, заведующий на месте.
Наконец все на кухне. Кеша не знает, садиться ему со всеми за стол или идти опять лежать.
— Садись, Кеша, — говорит Нина, но Кеша, ни слова не говоря, идёт в комнату. Он зол, что снова кто-то влез между ним и Нинкой, но жадное любопытство к её жизни заставляет ловить каждое слово — двери настежь, он слышит даже дыхание Нинки, чуть торопливое.
— С планом в нашей редакции на сегодняшнее число нормально. Балластом является только «Охотское море».
— Я не справилась, — всхлипнула Дина. — Я Дондоку Гоможаповичу говорю: «Этот кусок надо снять». А он мне в ответ: «Нина Степановна заставила бы меня весь роман переписать так, как написан этот кусок». Я говорю, массовая сцена перегружена людьми, а он утверждает, что в ней не хватает материала.
Кеша не понимает, чего они хотят от Нинки.
— Вы пейте, чай только что вскипел. Ешьте печенье.
— Нина Степановна! — Голос толстяка торжественен. — Мы решили передать Асылова вам.
Кеша привстаёт на тахте. Это ещё что за Асылов?
— Вы извините, э-э, что мы побеспокоили вас в период вашей болезни. Работа отвлечёт вас… — Толстяк запнулся. — Мы считаем, что вы с нами. Э-э… Вы всегда присутствуете на наших летучках. Э-э… Вы…
— Семён Петрович, — прервала его Нина. — Вы… я понимаю… вы хотите… вы… я даже не думала, что вы такой… вы извините, я думала, вы… я очень благодарна вам, я тронута. Но я не смогу. Время… нет, не то, я просто не смогу сейчас. Спасибо.
— Я не справилась! — всхлипнула девчонка. — Нина, возьми, пожалуйста. Ты выздоровеешь! Ты сделаешь!
Кеша встал, готовый идти кричать на дурака-начальника, на дуру-девчонку, но что-то в Нининой интонации удержало его.
— Вы пейте чай, а то он остынет.
Когда за ними захлопнулась дверь, долго ни шороха, ни звука не было слышно.
Кеша пошёл искать Нину.
Она стояла в коридоре, приложив ладони к горячим щекам. Сразу резко повернулась к Кеше.
— Хочешь, поедем на Москва-реку купаться, к Илюшиному отцу в гости? Хочешь, пойдём в кино? — Нина светло улыбалась.
Что сейчас чувствует Нинка? Верить её дурацкой улыбке или не верить?
Не отвечая, Кеша снова идёт в комнату, валится на тахту.
И снова — телефон.
— Елена Тимофеевна?! Ну что же вы плачете?! Я это. Не умерла же ещё! — Нина засмеялась. — Хорошо чувствую себя. Даже, я бы сказала, отлично. Успокойтесь, моя чудесная Елена Тимофеевна! Вы извините, что долго не была. Немножко приду в себя после больницы, появлюсь. Конечно, не курорт. Вы же знаете наши больницы! Я знаю, знаю, что любите. Умоляю вас, перестаньте плакать. Вы сами приедете? Конечно. Давайте через недельку. Буду очень рада, просто счастлива. Жду вас. Позвоню. Ну перестаньте же плакать!
Не успела положить трубку, снова зазвонил телефон.
— Оля! Почему не вернёшься? — Нина долго молчит, слушает трубку.
Нинка далеко, в коридоре, но Кеша слышит, как она задерживает дыхание.
— Я очень виновата перед тобой, — шепчет Нинка. — Я думала только о себе. Ты… — Нинка запнулась. — Этого нельзя простить, я понимаю, но я прошу тебя, приезжай домой. Каждая минута дорога, бабушка с дедушкой потерпят. — Целый час, наверное, Нинка говорит эти редкие слова.
У Кеши вспотели ладони. Что бормочет, дура?
Стоит тишина. Наверное, Нинка уснула там.
Кеша хотел было встать, идти к Нинке, заставить её объяснить, что там с ней произошло, но тут снова зазвонил телефон.
— Иленька, прочитала! — восклицает Нинка.
В её голосе нет ничего подозрительного, наоборот, он равнодушен. Снова ни черта не понять. И будто толкнуло что Кешу, прилез в голову Нинкин вопрос: что такое Вечность?
А правда, что такое Вечность? В чём смысл жизни?
— Странная вещь, — говорит Нинка глухо. — Только, мне кажется, в ней нету стержня. А что с твоим проектом?
— Да говори ты по-человечески! — заорал Кеша. — Ни слова не могу понять.
Даже с Ильёй у неё свои разговоры, даже Илья с ней — другой, чем с ним. И на её вопросы он, Кеша, не может ответить. А Илья, наверняка, может.
— На! — Нина внесла в комнату телефон, протянула ему трубку. — Ну что же ты? Илья ждёт, говори с ним.
Со всего маху Кеша бухнул трубку на рычаг.
— Не о чем мне с ним разговаривать! — заорал. — Из-за него я себя потерял! Всё пихает меня в науку. Во, досыта наелся им! А сейчас мне хватит и твоей учёности.
Нина стояла в балконной двери, подставив солнцу лицо. Он не видел её лица, он видел только её узкое тело и больше всего хотел, чтобы она оказалась немедленно рядом. И она подошла к нему, присела на корточки, поднесла к его лицу своё, пахнущее солнцем.
— Ну хорошо, работать не буду, к телефону подходить не буду. — Она улыбнулась ему, но в её улыбке не было радости. Лицо у неё снова такое, какое было в день его приезда, — блёклое, равнодушное.
Остаток дня, хотя Нинка, в самом деле, была всё время рядом и улыбалась ему, он ощущал сильную жажду: вроде она здесь, с ним, а её нет, он может дотронуться до неё рукой, а её нет. Оля сидела весь вечер рядом с Нинкой, прижавшись к её плечу, читала. Оля — с Нинкой, а он к Нинке, хотя он тоже рядом, подобраться не может.
Нинка уже спала, а его не брал сон. Он устал от работы, которая, помимо его воли, творилась в нём. Силился что-то понять и не мог, приехал спасти её, а она не нуждается в нём.
Сейчас, когда в доме стояла тишина, Кеша не выдержал, зажёг лампочку, позвал:
— Нина, проснись!
Точно она не спала, тут же открыла глаза.
— Что ты? Что случилось?
— Ко мне пришёл дед.
Нина привстала, чуть кося, смотрела на него.
— Он, наверное, просто соскучился по тебе, просит тебя его вспомнить.
Ухватив её за горячую руку, сам не заметив как, Кеша начал рассказывать:
— У деда был близкий друг, они вместе росли, дядя Аким. Оба первейшие соболятники. Оба знают тайгу, как свою избу. Когда дед был вынужден уехать из своей деревни, дядя Аким перебрался вслед за дедом к нам в новую деревню. У деда дети уже большие, а дядя Аким всё холостой. Смолоду он сильно любил, его любимая умерла, вот и ждал неизвестно чего. Чуть не силком дед заставил его жениться. Аким взял девку крепкую, красивую, прижил с ней трёх сыновей. Все трое как на подбор — сильные, красивые, в мать. Все трое — мои кореши. Росли мы вчетвером. Сама знаешь, как растут деревенские парни: в Байкал-море, в чужих садах и огородах, в тайге. Обчищали морды с рыбой, лазали по деревьям. Дед не мог нарадоваться на нашу дружбу. «В нас с тобой, Аким, пошли наши мужики. До гробовой доски вместе, рядком», — повторял часто. Деревенька у нас так себе, небольшая, а всё — живая: в сельпо продавались липкие леденцы, в сельсовете решали, когда сеять хлеб, когда сдавать пушнину, в школе учились до четвёртого класса.
Теперь Нинка сидела. Он отвернулся от неё, чтобы не отвлекаться от своего детства, из которого он так давно ушёл. Дед ходил по этому детству с непокрытой, лохматой головой, вытаскивал из гряды четыре морковки, соскабливал грязь, протягивал им. Дед поил их родниковой водой, натощак, заставлял ходить босиком по проталинам. Снег не холодил, он, касаясь ступней, становился тёплым, посылал своё тепло вверх, по телу, поджигал огнём лицо, освежал голову. Дед учил их на рассвете по росе брать траву. Учил пить росу, умываться росой.
— После четвёртого класса мы стали ходить за пятнадцать километров в школу. Сперва ходили вчетвером, потом втроём и, наконец, вдвоём, с Серёжкой, моим ровесником. Я никогда не был таким сильным, как они, три брата. У них всё получалось легко. Я же лез из кожи, чтобы не отстать, и злился на них, что не могу на одной руке удержать коромысла с двумя вёдрами. А любить… больше всех любил Серёжку. Так любил, что даже под большим секретом передавал ему дедовы тайны: как заговорить кровь, как освободиться от дурного глаза, как излечить грыжу. Серёжка зыркнет на меня чёрным глазом, ухмыльнётся, скажет важно: «Мы и без этих делов проживём», но уважать меня уважал, моё слово почитал за главное и, сдаётся мне теперь, запоминал многое. У деда Акима рано умерла жена, и всю работу по дому справляли ребята, справляли ловко, ничего не скажешь. Серёжка и меня выучил топить печь, варить борщ, печь хлеб и пирожки. Если я не с дедом, то всё время торчу у них в доме или закатываемся куда-нибудь. До пятнадцати лет я носился по деревенской земле, а потом родители забрали меня и деда с бабкой в Улан-Удэ, где они к тому времени укрепились уже основательно. Понятное дело, тяжело мне показалось расставаться с ребятами. Впервые мы тогда выпили всерьёз. Пили несколько дней подряд. Помню, я всё старался переманить ребят в город, чтоб они шли к моим родителям на завод, а я хотел тогда, закончив школу, попасть в медицинский. Снова были бы мы все вместе, уже в городе. Не знаю, слышали они мои уговоры или не слышали, только Серёжка вдруг прервал меня и стал по пьянке жаловаться на отца: что скряжист, что не отделяет их, хотя они уже вошли в возраст, что денег у него скоплено, небось, на четыре дома, потому что он — первейший соболятник, самый лучший в округе охотник, а им, сыновьям, жалеет малого, в общем, впервые честил при мне отца. Под конец Серёжка пообещал: как отец отделит его, так и подастся в город, ко мне.
Кеша передохнул. Отсюда начиналась другая жизнь, не похожая на травяную, молочную, жизнь без Серёжки, без сладкого сна на сеновале. Кеше виделись блестящие рельсы на сгибах дороги, мамкин завод с громыхающими вагонетками, городская школа с худющими учительницами и чужими ребятами да теснота комнаты, в которой они ютились с матерью, отцом да бабкой с дедом, долго ютились, пока родители не получили от завода домишко на окраине — туда переехали бабка с дедом, подправили его, насадили травки да картошки, стали жить.
Уже давно не он держал Нинкину руку, а Нинка гладила его, не гладила, лишь касалась лёгкими пальцами его руки…
— Наши пути с Серёжкой не разошлись. Каждое лето мы с дедом приезжали в свою деревню, к тётке, материной сестре. Братья ждали меня. Старший уже плотничал после армии, средний стал конюхом, а Серёжка, как и я, учился в школе. Пожалела меня мать, разрешила повременить с заводом. Помню последнее лето перед десятым классом. Здорово я раззадорил Серёжку: хватит ждать отцовых милостей, сам строй свою судьбу, айда учиться в город! И Серёжка пообещал. Как же мы жили в то лето: купались в Байкале, бродили по тайге! Я крепко верил в братьев, гордился: вот же старше меня, и переженились, а всё равно меня не бросают. Честно скажу тебе: я не понимал тогда, почему дядя Аким не отделяет их.
Из тьмы ночи возникло, вернулось к ним его прошлое — одно на двоих.
— В медицинский я не поступил — провалился, — сказал тихо. — Это было моё первое поражение. Что ж, идти на завод, а через полгода — в армию? Тут присоветовали мне сунуться в облздрав: при физкультурном институте только открыли специальные курсы, два года и, пожалуйста, — готовый массажист. Военная кафедра института распространяется на курсы тоже. Я и поступил на эти курсы. Одновременно занимался самбо. Серёга тоже провалился в свой институт. Звал я его с собой, он наотрез отказался: «Что я — дурак? Не жалко своих рук?» И пошёл прямым ходом в армию. В городе у деда скоро появились больные, — перескочил Кеша на другое. — Дед по-прежнему таскал меня с собой. Но теперь у меня были и собственные больные. Нравилось мне возиться с ними! Только с ними я чувствовал себя человеком. Тренировки, больные да дед, больше ничего я тогда и не видел. Сильно скучал по Серёжке, даже писал ему, хотя терпеть не могу этого дела, но Серёжка отвечал мне редко — служил в каких-то важных войсках. Я всё думаю, злился он на меня тогда. Тогда, думаю, он и сломался. Всё свободное от тренировок и больных время я проводил с дедом. Ранней весной закатывались мы с ним в тайгу или на Алтай к дедову другу, брали траву. А летом обязательно уезжали в свою деревню. Так прошло три года.
Снова, как прошлой ночью, дед явился к Кеше. Не во сне, будто на самом деле. Воздел руки вверх, кряжистый, широкобородый, крутоплечий. Ни у кого Кеша не видел таких ручищ — точно лопаты, такого взгляда, всевидящего, не видел ни у кого!
«Ну, пришёл, садись, будем говорить».
Они сидят за столом, едят рассыпчатую картошку. Дед говорит тихо, а голос разносится: «Курсы дадут тебе бумагу, но ты не верь в неё, никакой ты не массажист, ты призван Богом. Нашего дела не бросай. Излечивай человека от недуга. Я тебя, можно сказать, ждал всю жизнь, не осрами, нету для тебя другого пути, как лечить людей».
Дед щурится, но его взгляд всё равно сверлит Кешу до кишок. Конечно, дед не сделает ему худа, а всё страшно, Кеша знает силу дедовых глаз — однажды намертво пригвоздил одного ловкача к земле.
Нина опустила голову, волосы укутали ей плечи, грудь. Он дотрагивается до её волос, они — тёплые, мягкие.
— Был дед, нету деда, — неожиданно тонким голосом говорит Кеша. — Мог прожить триста лет, а не прожил и девяноста годов.
Нина сжимает его руку:
— Не хочешь, не рассказывай больше.
— Хочу, — Кеша помолчал немного, заговорил холодно, равнодушно: — То лето выдалось дождливое. Мы тренировались с утра до ночи перед поездкой за границу. Я и не собирался ехать в деревню. А дед настоял. Захотелось ему отпоить Свиристелку парным молоком, промыть таёжным воздухом. Свиристелке как раз сравнялось три года. Бегала уже вовсю, лопотала быстро, весело. Чёрт нас принёс в то лето в деревню! — вырвалось у Кеши, но он снова заговорил холодно: — Сначала, правда, всё было хорошо: никто в то лето болеть не хотел, наоборот, собиралось к осени много свадеб. Дух любовный витал над деревней. Девки с парнями словно побесились: наработаются вроде до бесчувствия, а к ночи, глядишь, уже поют песни, сидя на брёвнах, или пляшут на опушке. Я не выдерживал, шёл к ним. Такого другого года не вспомню. Плясал до упаду, хотя сроду до того не плясал, хохотал до колик, никогда больше так не хохотал. Погода тоже была — за наши гулянки. Весь день с неба сеет, каплет, а к ночи — сухо. Ну ладно, не об этом речь. Дед как никогда проводил много времени с дядей Акимом. Молодость они, что ли, вспоминали, ходили на Байкал — брали рыбу, несколько раз ночевали в тайге. Старшие сыны ушли в тайгу, потому дядя Аким днём не мог надолго отлучиться от дома: скотину некому накормить, а на ночь уйти, на несколько часов, пожалуйста! — Кеша помолчал, стараясь всё точно проверить, так ли он говорит.
— Не хочешь, не рассказывай, — снова тревожно встряла Нинка.
— Нежданно-негаданно вернулся Серёжка. Я его сперва не узнал. Он вытянулся выше отца с братьями — громадина! Лицом тоже изменился, точно маком, присыпано лицо, в мелких, тёмных точках. Угрюмый, в глаза не смотрит, слова из него не вытащишь клещами. А всей деревне поставил еды и питья. «Гуляйте сколько сможете», — приказал. Ну, мы и гуляли. Здравили его, Серёжку, поздравляли с возвращением, здравили его братьев, желали им поскорее вернуться из тайги с богатой добычей, здравили его отца. На третий день мы с дедом не выдержали, захотели спать. Не знаю, сколько спали, а проснулся я от Серёжкиного голоса: «Вставай, друг, иди пиши бумагу, мой отец помер». Почему он меня, а не деда тряс? Может, потому, что я уже кончал свои курсы и моё слово что-нибудь могло значить в правлении? Видно, не хотел Серёжка путать сюда деда, а дед — тут как тут, выходит из дома по нужде. Я и брякни ему без подготовки: «Дядя Аким помер, пойдём».
Снова Кеша долго молчал, вспоминая, как бежал дед к дому друга, как едва поспевали за ним они с Серёжкой. Дядя Аким лежал на спине. В ярком электричестве будто спит человек. Кеша поёжился. «Что ты с ним сделал? — обернулся дед к Серёжке. — Утром он был здоров! Ему ещё годов сто отпущено. Признавайся немедленно, чем ухайдакал?» Серёжка невозмутимо пожал плечами. «На черта он мне сдался. Думаешь, хочу в тюрьму? Меня голыми руками не возьмёшь». Серёжка привалился к стене, смотрел на деда открыто, впервые за три дня Кеша видел прежнего Серёжку. А дед незнакомо ощерился: «Врёшь, сучье отродье, насквозь вижу, что врёшь. То-то сон не взял меня». Тут же приказал: «Катитесь все из избы, я буду прощаться со своим единственным другом. Чтоб три дня ничьего духу здесь не было!»
— Не надо дальше рассказывать! — вдруг испугалась Нинка. — Я знаю, что будет дальше. Он оживил дядю Акима, да? Я не хочу. Не надо больше меня испытывать, я прошу тебя. — Нинины глаза лихорадочно блестели, губы дрожали, лицо было больным. — Я поняла, я теперь знаю, время чудес прошло, верить можно только в собственные, человеческие, силы. Нет никакой сверхъестественной силы, есть силы мои. Нет возможности вернуться с того света, я теперь знаю, есть только этот свет. Видишь, электричество? В нём нет ничего сверхъестественного. Это наука. Видишь, жильё? Оно построено людьми. И вовсе не умирал дядя Аким! Он был жив! — Нина захлёбывалась словами. Она хотела, чтобы он досказал ей, нужна надежда на спасение: ещё, может быть, она не умрёт, а она знает, что умрёт. Он обнял её, попытался на себя перевести её страх, её дрожь. Но она заразила его страхом: как ему жить, если она умрёт? Она вернула его к деду, она спасла его, а теперь хочет исчезнуть, она тает на его глазах. Он хотел стать сильнее её, хотел заставить её слушать себя, хотел, чтобы она поверила в жизнь, но, ощущая её смертельную худобу, чувствовал себя беспомощным.
— Нина, — только повторял он, — Нина, Нина.
Сегодня он не должен поддаться ей. Если сегодня он не заставит её признать его могущество, он не вернёт её в жизнь никогда. Нету его. Нету мира вокруг. Есть только болезнь в Нинке. Он искал слова или поступки, способные утвердить его, прежнего, снова. Неожиданно откинул Нину, она мягко упала на подушку.
— Дура, Нинка, наболтала глупостей. Говоришь, нет сверхъестественной силы? Тогда объясни, ты очень умная, как случилось, что дядя Аким ожил? Он и сейчас живёт, вот тебе, вот! Живёт, потому что мой дед оживил его! Не веришь? Так слушай. Слушай, Нинка. Мой дед запер двери, окна, зажёг везде яркий свет, лёг на дядю Акима, соединил свой рот с его ртом, дыхание в дыхание, соединил сердца, своё и дяди Акима, пульс в пульс, сплёл нервы, сосуды. Трое суток он возвращал и терял, снова возвращал пульс дяде Акиму, трое суток боролся.
— Откуда ты знаешь, что он делал?
— Дед рассказывал. Он сам испугался. Он не велел никому говорить, я никому и не говорил, столько лет прошло! Конечно, я не могу тебе сказать всего, а то деду станет плохо, никогда ему больше не знать покоя.
Нина вжалась в постель, побледнела ещё больше.
— Бойся! — торжествовал Кеша. — Ты не веришь, а есть сверхъестественные силы в человеке! — Руки, протянутые вверх, были сейчас легки, они ощущали небо, срезанное потолком, Кеше в глаза шёл свет, посланный дедом. — Не только мы с Серёжкой, у дома дяди Акима собралась вся деревня. Отходили по нужде, возвращались, жевали нехотя хлеб. Серёжка за эти три дня не вымолвил ни слова. Я думал, дед тоже умер, но он не велел беспокоить его три дня, и мы ждали исхода этого срока, ждали конца третьего дня. — Кеша не сделал паузы, выпалил залпом: — Они вышли из дома на закате, вдвоём, дед и дядя Аким. В тот день впервые за два месяца было солнце. Освещённые красными лучами, стояли перед всей деревней молча, пока моя мать не поднесла дяде Акиму хлеб с солью и кувшин с молоком. Она, оказывается, догадалась, что задумал дед. Дядя Аким оглядел нас, только на сына Серёжку не посмотрел, словно того не было в природе, сказал своим собственным голосом: «Они думают, у меня много денег. У меня нет ни копеечки. Я отдаю деньги в детский дом. А ещё вот ему, — он кивнул на деда, — чтобы он мог лечить вас. Не все травы ему достаются даром. Так что, можно считать, дорогие односельчане, что и я вас эти годы лечу». Только тут все посмотрели на деда. Я чуть не закричал. Что с ним стало! Волосы — белые, борода — белая, глаза — красные, рубаха болтается, от деда остался скелет, старик, и только.
— Дай пить.
Кеша очнулся. Опустил наконец руки, склонился над Ниной. У неё потрескались губы, ввалились глаза, но в глазах жила надежда.
— Дай пить! — повторила она. — И давай спать. Сделай что-нибудь, чтобы я уснула.
— Нет. Пить дам, а спать не будешь. Ты со мной переплетёшься судьбой, ты поймёшь, зачем жизнь дана тебе. — Кеша пошёл босиком на кухню.
Ему приятно было идти по холодному полу. Он шёл и везде зажигал свет: в коридоре, в ванной, в туалете, на кухне. Пусть будет свет, в свете он сильнее.
Он вернулся. Нинка сидела, поджав ноги под себя, строгая, готовая подчиниться ему. И он заговорил снова, освобождаясь от того, что так долго мучило его:
— Прошло ещё несколько странных лет. Я бегал по больным, растил Свиристелку. Всё вроде было по-прежнему, а я словно ждал чего-то. И вот наступила лютая зима. Такой зимы даже старики не помнили. Морозы доходили до шестидесяти градусов. На улицах валялись мёртвые птицы, мёртвые собаки. В кранах замёрзла вода, отопление не работало. Люди не раздевались, так и сидели дома в пальто и в валенках. Казалось, кровь в жилах остыла. Прекратилась, вымерзла всякая жизнь. Тренировались мы в тот месяц редко, только вернулись из загранки, отдыхали. Прибежала бабка на рассвете. Вошла, включила свет, стала шарить глазами по комнате. Говорить ничего не говорит, только смотрит то на меня, то на мать, то на маленькую Надьку. Глаза — остекленевшие, кончик носа побелел. Так до смерти он и был у неё отмороженный. Пришлось мне её отпаивать. Только обрела дар речи, спрашивает: «Где Филипп?» Мы молчим, что мы ответим, ждём, сама расскажет, а она — голосить: «Чую, неживой, нету его больше! Порешили его гады». С трудом добились мы с матерью дела. С вечера, ещё только отстучало шесть, ввалились в дом братья, все трое. Весёлые, добрые, она говорит, такими не видела их сызмальства. Повытаскивали бутылки, целых пять штук, да всякой деревенской снеди. «Хоть время и прошло, а душа просит отблагодарить. Пить будем за воскрешение нашего любимого батюшки» — такие слова они сказали. Дед приказал собирать на стол. Дед у меня вообще сильно доверчивый, вот как ты, что ни скажешь, верит. Бабка говорит, уж больно вились они вокруг него. И самый умный он у них, и самый всемогущий. Несли околесицу. Сначала дед пил с ними, а потом отставил рюмку, стал звать их ко мне. «Пойдём, — говорит, — пить к Кешке, что же мы без него?» Бабка рассказывала, а сама тряслась, зубы стучали, платок с головы сполз, под яркой лампой сверкали проплешины. До сих пор я вижу эти голые лужайки на её голове. Братья — хитрые, почуяли, что дед не доверяет им, стали вспоминать своё детство: да как дед с ними возился, да сколько передал им всякого умного, вспоминают, асами подсовывают рюмку за рюмкой, нахваливают: «Как лечить можешь, так и пьёшь хорошо. Молодец старик». Бабка приметила в глазах деда тоску, вроде он боится чего. Дед одно твердит: «Хочу сюда Кешу, и всё». Твердить-то твердит, а языком уже еле ворочает. Что греха таить, Нинка, мой дед был всем силён, а пить не умел. Смолоду воротило его от одного запаха. Есть натуры — не принимают, ты что хошь с ними делай. Окосел дед совсем. Его бы уложить, а братья поднялись: «Гулять будем! Время — детское, всего-навсего одиннадцать. Идём к Кешке». Особенно Серёжка егозил, хотя весь вечер Серёжка был сильно бледный и пил меньше всех. Подталкивают они деда к дверям, а бабка возьми да кинься поперёк: «Не пущу!» Они же, ласково так, подняли её под белы ручки и положили на кровать. Тут-то до неё и дошло, какое дело они задумали. Дверь они завалили чем-то тяжёлым. Пока бабка отдирала окно, расцарапывая руки о гвозди, пока вылезала, их и след простыл.
Нинка прервала его:
— Вот видишь, и против высшей силы есть сила, обыкновенная, злая, человеческая. Я знаю, замёрз твой дед, да? Человек был твой дед, и только. И деда Акима он не оживил вовсе. Жив был дядя Аким.
— Врёшь, Нинка, — рассердился Кеша. — Он был не человек, он Серёжку уложил рядом с собой в сугроб, обоих их нашли! — Кеша хлопнул рука об руку. — Ты меня нарекла шаманом, а шаман-то он, мой дед. Когда нашли его в сугробе закопанного, был он ещё тёплый, ещё дышал. Серёжка тот трое суток не мог оттаять, а дед дышал, слышишь, Нинка? В больнице скоро пришёл в себя. И знаешь, почему он помер? Вовсе не из-за мороза, вовсе не из-за перепитая. Он сказал мне: «Не жить мне, Кешка, потому что совершил я не своё, Божеское, дело, Бог карает меня. Не смел я оживлять Акима. Знай своё место, Кешка!»
— Зачем же меня хочешь спасти? Я, может, тоже Богу понадобилась, вот он меня и зовёт!
— Опять врёшь, Нинка, — засмеялся Кеша, а самому стало страшно. — Ты — просто больная, из тебя нужно изгнать болезнь. Дела-то на копейку. Коли бы ты была нужна Богу, давно сидела бы у него за пазухой. А ты мне больше, чем Богу, нужна. Нет, Нинка, тебе — жить. Мы ещё поборемся с тобой. А ну, спускай ноги с кровати, давай мне руки.
Наверное, дед послал ему силу, Кеша увидел Нинку! Сгустками шла по Нинке кровь, гнилая, ядом омывала Нинкины органы. Чем жива Нинка, Кеша понять не мог, но всем своим здоровьем, всей своей властью над Нинкой шибко погнал по Нинке эту гнилую кровь, повторял молением дедовские слова — ничего на свете, кроме Нинкиной болезни, не существовало.
— Не хочу! — вдруг порвала их общий бег крови Нинка, вырвала руки, отшатнулась от Кеши. — Мне больно, у меня кружится голова, меня тошнит, шею перетянуло. Ты Стронул во мне болезнь, я чувствую, она сейчас задушит меня. — Нинка жадно пила, а он дрожал, остановленный в действии своём, не зная, как снова обрести власть над нею. Он увидел бесцветное Нинкино лицо. Поднялся, шатаясь, пошёл в кухню. Долго пил под струёй, а струя была тёплая, невкусная. Нехорошая в Москве вода, одна хлорка. Через ступни тоже не шла прохлада, которой хотелось, как избавления от ожога. Потом он курил, боялся вернуться к Нинке. Она порушила то, что шло к ней спасением. Он мелко дрожал, беспомощный.
Как заставить её лечиться? Снова закричать на неё? Силой не отдать ей её рук? Ерунда. Без её желания не выйдет ничего. И вдруг отчётливо Кеша понял: он опоздал, он не успеет спасти её.
— Ты где? — позвала она.
Затушил окурок, послушно пошёл на голос. Она как сидела, так и сидела, бледная, светлоглазая, необыкновенно сильная в своей беспомощности.
— Мне Витя мешает… — сказала. — Я не могу лечиться, когда он лежит без помощи. Ты не слушай меня, Кеша. Я поняла то, чего не понимала раньше: бессмысленно оживлять больного, всё равно останется в нём болезнь. Нельзя не верить врачу, когда он тебя лечит. Я никак не могу пережить, Витя там лежит… Ты не сердись, Кеша, мне просто очень страшно. — Она протянула ему руки. — На, колдуй. Я буду тебя слушаться. Олю нельзя оставлять одну. Вылечи меня, не обижайся, просто мне стало очень страшно, — повторила она.
Утром, когда Кеша проснулся, Нины рядом не было. Освобождение от скверны и живой боли, которую снова вызвала смерть деда, расслабило Кешу. Лежать, смотреть в белый потолок, слушать приглушённый шум города доставляло странное удовольствие.
Нина не работала, Нина ходила по квартире. Он стал слушать её шаги. У неё не было походки. Она летала. На неё нельзя сердиться. Всё в ней — для других. Сегодня — да него и Оли. Вот сейчас она ставит на плиту чайник — звякает крышка, начинает чистить картошку — глухо стукнула кастрюля о стол. На кухне тихо говорит радио. Оля ещё, наверное, спит. Вчера исчезла на весь день, уехала к Нинкиному отцу Обиделась на него, когда он сказал, что учеником должен быть пацан. Что ж делать, передать то, что передал ему дед, он имеет право только парню. Нина винилась в чём-то перед Олей. В чём?
Она там, на кухне, живёт своей жизнью. О чём она думает?
Кеша засмеялся, потянулся, хрустнув суставами. Когда Нина шевелится рядом, ещё можно жить.
Он встаёт, медленно одевается. Кухня — в одном конце квартиры, входная дверь — в другом. Нина не услышит, как он уйдёт.
На лестнице он вызывает лифт, а пока лифт поднимается, снова радостно потягивается.
Черёмушкинский рынок — в десяти минутах. Кеша любит ходить на рынок. Прежде всего осматривается. Конец августа, бери что душе угодно. Репу, зелень, грибы и груши, яблоки и помидоры. Но и здесь надо толк знать. Не всякую «фрукту» возьмёшь. Эта «бэри» — ничего себе, а бочки подгнили, шалишь, это ему не надо. Кеша пробует у всех бабок подряд. Ага, кажется, эта в аккурат. Уже обе сетки полны, а он всё ходит и ходит. Вроде она любит чернику. Нет, клубнику. А где взять её? Давно прошла клубника.
Кеша обходит все ряды. Нет, не видно клубники. Выходит во двор. С грузовика торгуют огромными арбузами. Кеша пристраивается в длинную очередь. Он слушает бабью трепотню о ценах, о гречке, которую трудно достать, о том, где добыть ондатровую шапку, а слышит женщину из Дворца бракосочетания. Красиво врала тётка, со значением, желала взаимного понимания, взаимной любви. Вдруг Кеша вспомнил, как Нина обрадовалась материным пирожкам. «С капустой?» — улыбнулась она, чуть-чуть приоткрывая дёсны.
Когда подошла его очередь, он взял сразу три арбуза. А сетки у него две, и обе полные. Куда совать? Кеша подошёл к прилавку, на котором торговали цветами, вывалил на него содержимое одной сетки.
— Цветы помнёшь, окаянный, — рассердилась толстая тётка.
Кеша засмеялся:
— Наоборот, краше выглянут.
Сунул арбуз, потом поверх него разместил остальное.
А два арбуза девать некуда. Пристроил их под мышки, ухватил сетки, пошёл было.
— Разобьёшь так-то. Купи у меня сетку, — подоспела к нему старушка.
Едва доволок Кеша свои покупки домой. Ключа у него не было, и он позвонил лбом.
— Кто там? — звонко крикнула Нина. Не стала дожидаться ответа, открыла дверь, всплеснула руками. — Ты?!
Нина за эту ночь сильно изменилась: на щеках устоялся румянец, губы стали ярче, и главное — в глазах родилась жизнь. Увидев его раздутые сетки, она от удивления сморщилась, тут же просияла, тут же охнула:
— Кофе убежал! — И помчалась на кухню.
Он пошёл следом, не желая расставаться с тяжестью в руках, и стоял в дверях, смотрел, как она ловко орудовала тряпкой. Пахло убежавшим кофе.
— Не видишь разве, как мне тяжело! — заворчал он, потому что ему хотелось, чтобы она посмотрела на него.
И она посмотрела, бросила тряпку, подбежала.
— Дед Мороз, подарков сколько! — Она пыталась отобрать у него сетки. А он не давал. Она поняла, что он нарочно дразнит её, засмеялась. — Больше всего на свете люблю арбузы. Оля, ты видишь? Оля!
Только так и хорошо жить, когда она смеётся и от неё убегает кофе. Может быть, он успеет спасти её?
Оля доедала кашу, спешила, на Кешу не взглянула. Уже второй день не говорит с ним ни слова.
— Не дуйся, — сказал ей Кеша.
— Я не дуюсь, я опаздываю в бассейн.
Кеша перемыл груши и помидоры, выложил перед Олей.
— На, лопай скорее. Арбуз будем есть после бассейна. Как вернёшься. Ты не поняла, я тебе объясню, — весело говорил Кеша. — Ты поймёшь. Ну, что тебе сегодня снилось? — спросил, усаживаясь против Оли. Оля вызывала в нём чувство то же, что маленькая Надька: защитить. Сейчас она недоверчиво смотрит на него. — Ну, что приснилось? Докладывай.
— Акула съела меня, — тоненько сказала Оля. — А потом пожалела и говорит: «Будешь ежедневно кормить меня мальчиками и девочками, отпущу». — Начав рассказывать нехотя, Оля после этой фразы оживилась. — Я, конечно, очень хотела вылезти из её брюха, там душно и тесно, но сообразила: где же я достану ей мальчиков и девочек? А вдруг она съест моего Гришу, например? Открыла уже было рот, чтобы сказать: «Ладно, помирать так помирать, я согласна», как акула неожиданно увидела нашу директрису и выпустила меня. «Ты — тощая, — говорит она мне, — я ещё подавлюсь тобой!» — Оля захохотала. Следом за ней засмеялась и Нина, как по камешкам побежала. — Она у нас — во! Целая корова. И злая.
— Значит, твоя акула сожрала её и с первого сентября у тебя не будет директрисы?
— Посмотрим, — Оля откусила грушу. — Сла-адкая!
— Не я придумал, ты послушай, из поколения в поколение можно передать только по мужской линии.
— Я не верю в это, — вспыхнула Оля, дерзко уставилась на него. — Женщина тоньше чувствует, я знаю, я давно это знаю. Придумали, что мужчина выше женщины. Был же матриархат! Женщина выше! — Оля встала, пошла к выходу. — Я к вам вовсе не набиваюсь, не думайте. Я сама добьюсь. И учителя себе найду. И врачом буду получше, чем вы! Я не упущу…
Открыв рот, Кеша смотрел в Олину спину.
— Что, получил, шаман? — рассмеялась Нина, когда хлопнула дверь. — А я тебе драчёну приготовила, уже собиралась тебя будить. — Нина всё ещё улыбалась, на него не смотрела. Вот сейчас о чём она думает? Улыбается, а вчера ей было страшно. Поверила, что будет жить? Быстрыми лёгкими движениями Нина вынула из духовки сковороду, переложила высоко поднявшуюся драчёну на тарелку и, только поставив перед ним тарелку, посмотрела на него. — Ты приехал, и я поправилась. Ведь я теперь поправлюсь, да?
Кеша забыл об Оле. Он мыл фрукты, старался не встретиться с Нинкиным упорным взглядом, который ощущал разгоревшейся щекой: Нина, как Дамба Цыренку, ударила его ниже пояса.
— Конечно, выздоровеешь, — ответил нарочито небрежно.
Ему нравилось мыть ей фрукты. Сейчас она дотронется до груши, начнёт есть и воскликнет: «Ой, как вкусно! Где ты такие взял? А я всегда покупаю жёсткие».
— Знаешь, что я придумала? — Она всё пыталась перехватить его взгляд, а он ещё не освободился от её вопроса и отворачивался. — Зачем ты будешь здесь простаивать? Варя говорит, у тебя тут вагон больных. Есть тяжёлые. Начинай их принимать. Телефон — в твоём распоряжении, квартира — тоже. Оля придёт, разогреет тебе поесть.
— А ты?
— Что я? Я ревновать тебя больше не буду. Теперь-то чего мне тебя ревновать? Так ведь? Уединяйся с кем хочешь. Ты же меня теперь не бросишь? — Всё-таки он не выдержал, посмотрел на неё. И зажмурился. Сразу сел за стол, стал резать громадный ташкентский помидор. — Я знаю, не бросишь.
— Ерунду болтаешь, — сказал он с полным ртом. — Ты мне не морочь голову. Ты что будешь делать, пока я хоровожусь тут с больными? — Кроме Нинкиного, звучал в нём, не замолкая, ещё один голос — всё говорила та женщина из Дворца, уговаривала: крепко любить друг друга, уважать интересы друг друга, верить друг другу. А как же любить, если он будет занят целый день? — Дура ты, Нинка, — перебил он ту женщину, попытался улыбнуться, а вместо этого осклабился, — болтаешь всякие глупости. Я тут торчу по делу. Больные подождут. Дело у меня тут — главное, — крикнул он сердито. — Нет, ты мне скажи, где ты собираешься находиться, когда я тут с больными?
— Я же теперь выздоровела! — тихо сказала Нинка. — Правда? Я пойду на работу.
Он и теперь не посмотрел на неё, хотя ему очень нужно было понять, верит ли она сама в то, что болтает? Закурил. Давясь дымом, заворчал:
— Другие бегут с работы, а ты — на работу!
— Я вернусь вечером, а ты — дома, ждёшь меня, — вдруг тихо засмеялась Нина. — Завтра ждёшь, послезавтра, всегда.
Он посмотрел на неё. Одной рукой Нина держала грушу, другой — подпёрла подбородок и, оказывается, разглядывала его лицо: отдельно губы, отдельно щёки, отдельно лоб. Есть Кеше расхотелось. Нинка смотрела на него, как никто никогда не смотрел.
— Ну, чего, чего уставилась? — срываясь, крикнул он, вскочил, снова сел. Затушил сигарету. Закурил новую. Что делается с ним, он не понимал. Больше всего ему хотелось, чтобы она продолжала так смотреть, всегда, вечно.
— Ты ешь! — ласково сказала Нина. — Медведь ты медведь, из лесу, неотёсанный. Ты слова-то хоть какие ласковые умеешь говорить? Да ты ешь, я тебе специально драчёну сготовила, а ты тянешь время, она ведь остынет. Холодная она невку-усная, — пела Нинка, и от её голоса его лихорадило. — Я тебе объясню. С девятнадцати лет я привыкла работать. Мне интересно работать. Чужую душу выпустить в мир. Знаешь, сколько книг я выпустила? Целый шкаф книг! Сколько судеб… Я с утречка разберусь с самотёком, ты — с больными, а вечером… — засмеялась она. — Кеша, ты чего такой скучный в Москве? Ты у себя вроде повеселее был. Правда? Так выздоровею я или нет, скажи.
Ни одной мысли, ни одного слова не было в его голове, он плохо слышал, что она говорит. Она была рядом, и это самое главное на сегодня. Машинально, не ощущая вкуса, стал есть. Драчёну он тоже ел впервые.
— Вкусно, — сказал он. Он никогда никому этого не говорил, ел и баста. — Можешь кулинарить, смотри-ка, — продолжал он ненатуральным голосом. — Ты училась где, а?
А Нинка бесстыдно уставилась на него, в глазах стоял немой вопрос. Она справилась с собой, подавила его, усмехнулась.
— Ну что ж, значит, так тому и быть! Слушай, Кеша, давай сегодня устроим пир, — сказала. — Раз такое дело, нужен пир, честное слово. Я тут с тобой одним заперлась, а у меня имеется батя, он тоскует по мне, я по нему. Он хочет с тобой познакомиться, я ему сказала, что я тебя люблю.
Кеша поперхнулся. Так легко выскочило слово!
— А ещё я хочу позвать Варю с Ильёй, — как ни в чём не бывало продолжала Нина. — И Кнута. Мать придёт.
— Это кто такой? — встрепенулся Кеша. Нинка уже не раз упоминала это имя.
Она не услышала — в её глазах жила жизнь.
— Поднимем пыль до небес. Не знаю, как ты, а я сто лет не плясала, сто лет, — повторила она весело. — Тебе не нравится драчёна? Почему ты не ешь? — Наконец она перестала смотреть на него, встала, налила ему кофе, надкусила грушу. Надкусила, воскликнула: — Чудо! Где ты такую взял? Как ты умеешь выбирать… — протянула она. — А мне всегда достаются жёсткие.
Ей нельзя на работу, она сейчас возбуждена и не понимает. Дым щипал глаза.
— Я пошла за мясом, — весело сказала Нина, — а ты садись на телефон, обзванивай больных, хорошо? Ты что, не слышишь меня?
— Есть мясо. — Дым так щипал глаза, что башка наконец прояснела. — Вон в той. — Он кивнул на не разобранную ещё сетку. Нет, ни в чём он не может противиться ей. Что она захочет, то и будет. — Бал так бал! — сказал он. — Купи сметаны, и мы в ней зажарим грибы, хочешь?
Нина засмеялась:
— Конечно, хочу.
Первым пришёл Нинкин отец. Вот в кого она — рыжая и длинноногая. Как только он появился в передней, передняя сразу стала тесной. Кеша вобрал голову в плечи, почувствовал себя пацаном. Сейчас этот громадный генерал спросит его: «А ты что здесь делаешь, сукин сын?»
Но генерал ни о чём не спросил Кешу. Он медленно снимал плащ, медленно доставал расчёску, медленно причёсывался. И Кеше захотелось пить с ним, благодарить за Нинку, просить спасти её, быть может, найти хорошего врача. Но в ту минуту, когда Кеша совсем уже решился заговорить, генерал протянул ему руку.
— Степан Фёдорович, — сказал он низким голосом и тут же беспомощно сморщился. — Я хочу поговорить с вами! — Оглянулся на Нинку, которая пристраивала его фуражку на вешалке. В его лице стоял такой страх, что у Кеши по спине побежали мурашки, и этот жалкий страх в большом, сильном мужчине передался Кеше. Общие их дни с Нинкой прошли, словно во сне. Сколько прошло их, он не помнит, Нинка казалась ему здоровой, и кожа у неё посветлела. Значит, лекарство действует? Значит, его сеансы действуют? Но он-то знает, как непросто уничтожить то, что натворила в Нинке болезнь. От страха намокли ладони. Кеша поспешил вырвать свою руку из руки Степана Фёдоровича. — Я не пожалею никаких денег, — склонился к его уху Степан Фёдорович. — Всё, что хотите, к вашим услугам! Я много слышал о вас. Спасите. Пожалейте Олю. Вы посмотрите на Олю, какая она стала.
Что он говорит? Чего просит у Кеши? Кеша спиной двинулся из передней. Нинкин отец шёл за ним.
А Нина бегала из комнаты в кухню, носила из серванта сервиз. Кухня была большая, двенадцать метров, решили сажать гостей там, а в комнате — плясать!
— Я помогу! — крикнул Кеша Нине, чтобы избавиться от её отца, схватил гору глубоких тарелок, с ними поспешил на кухню.
Нина засмеялась:
— У нас сегодня нет супа.
Исподтишка Кеша взглянул на Степана Фёдоровича — тот, ссутулившись, уходил в Олину комнату.
Снова звонок. Зачем Нина придумала всю эту кутерьму? Пусть бы уж лучше сидела работала. Кеша вытер ладони о штаны, стал прислушиваться к голосам в передней. Он не знал, как ему вести себя. Кто он здесь? Нет, он не пойдёт туда, на черта ему всё это надо. А сам уже шёл, потому что голоса были знакомые.
— Я принёс тебе то, что обещал! — Илья протянул Нине две книги и сначала не заметил Кешу. — То, о чём мы с тобой говорили. — Илья смотрел на Нину ласково.
Нина стояла к Кеше спиной. Она подождала, пока Илья снимет плащ, и вдруг обняла Илью и поцеловала.
— Ты знаешь, нет никаких чудес в мире, ничего нет, совсем ничего, кроме жизни, солнца, неба. В них, а не в словах вся мудрость. Я наконец поняла это. И надо верить лишь в свои силы.
Не слушая её, взорвался: сама лезет к мужику! О чём болтают без него? Он не допустит… Он уже шагнул к Нине, чтобы оторвать её от Ильи, но на нём повисла Варька.
— Явился не запылился. Ну, покажись, хитрый таёжник. Спрятался в тёплой берлоге. — Варька вертела его, разглядывала. — А ты изменился. Похудел, что ли? Не пойму я.
Варька была нарядная, в узком длинном платье. Коротко стриженные волосы стояли дыбом, она не спешила причёсывать их. Улыбалась во всё лицо, как всегда, но сегодня в её лице был жалкий, неуверенный вопрос к нему, и Кеша поспешил вырваться из её объятий. Варька повернулась к Нине, бодро затараторила:
— Ребятки, я тут вам принесла пирожных. А это польский крем для лица. Тебе, Нин, пригодится. Олюхе — шоколадный набор.
Илья, наконец, заметил его:
— Здоров, Иннокентий.
У «смертного ложа» Ильи встретились они впервые. Серенький день сеял промозглым светом в окно, казалось, мелкая морось проникла в комнату, присыпала вещи, Илью и маленького старичка, отца Ильи. Старичок цеплялся за Кешины руки, повторял растерянно: «Умер, смотри-ка, умер». Бессознательные слова и движения старичка раздражали Кешу, он выгнал старичка, склонился над Ильёй. Горбоносое, узкое, с глубокими тёмными впадинами под глазами, лицо Ильи было значительно — точь-в-точь лицо мученика. В первый момент Кеша, как и все, поверил неподвижности и бездыханности Ильи, мёртв и мёртв, решил, что зря согласился прийти сюда. Но, приглядевшись попристальнее, понял, что кожа у Ильи жива. Кеша дотронулся до щеки — ледяная. Пусть ледяная. Кожа жива, он точно знает это, значит, Илья жив.
Намучился он тогда с Ильёй…
Уже бился бодрее пульс, с ним вместе и жилка у виска, уже порозовели губы, а сознание никак не возвращалось.
Силён мужик! Никакой болезни нет, а внушил себе, что есть. Какое сильное воображение!
После своей «смерти» Илья почти сразу женился.
Несколько лет они не виделись, а однажды, приехав в Москву, Кеша остановился у Ильи с Варей. Стали часто встречаться. Илья оказался понятливым учеником: скоро его квартира наполнилась сухими травами, аккуратно собранными весной, бутылями с настоями, книгами о травах. «Я твой филиал», — любил говорить Кеше Илья.
— Здорово, Иннокентий! Ну, как прошла свадьба? — Не дождавшись ответа, спросил: — Ты чего такой тихий?
Кешу раздражает этот идиотский вопрос. Его всё сейчас раздражает. И то, что Илья растерянно оглядывается на Нину, весело болтающую с Варей, и то, что Илья пристаёт к нему.
— Ты согласен с Брегом? Говорят, в самом деле, голодание — чудо. Слушай, я всё-таки хочу понять твоё отношение к сыроедению и к правильным сочетаниям. Ты читал Шелтона? Уокер и Шелтон учат правильным сочетаниям пищи. — Они уже сидели на диване. Кеша слышал, что говорил Илья, понимал, но болтовня Ильи раздражала. У них с Нинкой какие-то свои отношения, в которые он не вхож, новые фантазии… Кеша отвернулся от Ильи. Чего это Нинка так ржёт с Варькой на кухне? Рада, что Илья пришёл? — Мы только и едим картошку с мясом, привыкли, а оказывается, это вредно. Учёные люди пишут, что мясо с картошкой несоединимы. Пока переваривается картошка, а она переваривается первая, как крахмал, мясо гниёт и, гниющее, всасывается в кровь. Так же вредна жареная и варёная капуста. Хороша только сырая.
Чего это она торчит на кухне? Ага, звонок. Сейчас появится Нинка. И впрямь, она мелькнула в проёме двери — побежала открывать, а Кеша вытянулся к передней. Кого ещё преподнесут сегодня?
Не прошло и минуты, как в комнату вошла старуха. Худая, высокая, с прозрачными глазами. Это, наверное, мать, облегчённо вздохнул Кеша. Она не седая, но кажется совсем старой: мелкие морщины сетью покрыли лицо и голова трясётся.
— Лучше всего соки, а из соков лучше всего морковный. Морковь сочетается с чем хочешь: с сельдерюшкой, с петрушкой, с капустой, свёклой. Будешь пить соки, будешь здоровым.
Нина снова исчезла. Кеша беспокойно прислушивался: где она может быть? Варька с Нининой матерью шептались в уголке. Появились Оля с дедом.
— Идём, покажу новую пластинку. Последний крик моды. — Оля тянула деда к проигрывателю.
Раздался щелчок, и — тягучая музыка наполнила дом.
Страх, что Нинкин отец сейчас подойдёт к нему, снова будет смотреть жалкими глазами, заставил Кешу повернуться к Илье.
— А что там болтают о бессмертии души? — спросил с издёвкой. Это Илья заморочил Нинке голову, обещал ей встречу с мёртвым мужем.
Илья, казалось, не заметил издёвки, как ни в чём не бывало стал рассказывать, что прочитал интересную книжку, которой можно верить, а можно и не верить, она утверждает, что с естественно-научной точки зрения бессмертие возможно. Кеше стало скучно. Но куда ему деваться? Он всегда и везде был в своей тарелке, если же кто-нибудь осмеливался посягнуть на его внутреннее равновесие, легко, как полковника когда-то, ставил на место. А вот что ему делать сейчас, кому в зубы дать… он не знал. Куда сбежать от Нинкиного отца, например? Издалека, с другого конца комнаты, смотрел на Кешу Степан Фёдорович. Будет Нинка жить или не будет? — спрашивал он Кешу И неожиданно в Кеше проснулось привычное ощущение игры: любой ценой не сказать ни да ни нет. Но только… эта игра была немного иной, чем всегда: генерал в золотых погонах, с Олей на коленях, — Нинкин отец.
— Ты не слушаешь, что я говорю? Тебе неинтересно? — Илья коснулся его руки.
Резко, зло Кеша отдёрнул руку.
— Ты, ты… ты сбил меня… из-за тебя я потерял почву… ты… книги… я… столько лет не я, — рвался Кеша голосом. Замолчал. На него смотрели, и он под взглядами потерялся. Встать, уйти? Он не может пошевелиться.
— Ты заболел, — сказал вяло Илья. — Я понимаю.
— Здравствуйте, родные мои! — Кеша поспешно повернулся на голос Нины. Вот кого он ждал! Повернулся и даже привстал от удивления. Зелёное, до полу, платье, с золотыми по подолу цветами, голые руки и плечи, тощая шея — это Нинка выглядывает из распущенных волос и платья?
— Мамочка, какая ты красивая! — воскликнула Оля и побежала к ней. Нина припала к Оле, постояла так, словно набиралась от неё сил.
Кеша перехватил восхищённый взгляд Ильи, разозлился: оголилась, вырядилась. Зачем? Как она смеет улыбаться всем, тратить на всех свой голос, свою радость? Схватить бы её за руку, коснуться её узкой спины, волос! Но ему стало не по себе. Ему показалось, если он подойдёт сейчас к ней и дотронется до неё, она растает при всех и исчезнет. Нина оказалась рядом.
— Сегодня праздник, шаман, — зашептала ему в самое ухо. — Я тебе приготовила сюрприз, да он задерживается.
В эту минуту раздался звонок. Нина исчезла в передней.
— Всё пройдёт, — примирительно сказал Илья. Он словно позабыл о взрыве Кеши. И у Кеши прошла вражда к Илье. — Слушай, пойдём по маленькой за встречу, — торопливо заговорил Илья. Это было новостью — Илья не пил. Но Кеше не до Ильи: он хочет скорее вернуть Нину себе, дослушать, что она собиралась сказать, хочет, чтобы она ни на шаг не отходила от него. — Скажи мне, очень плохо? — Илья, как клещами, ухватил его за руку.
Так соболя ловят в сеть: и вроде свобода близко, воздух, тёплое дупло дерева, кора защищает от холода, а выбраться нельзя. Кеша попытался вырвать у Ильи руку, но тот сжал её ещё крепче.
— Идите вы все к чёрту! — сказал Кеша Илье. Почему Нина так долго торчит в передней, с кем она там шепчется? — Я не Господь Бог и не премьер-министр, чтобы всё знать.
— Пойдём, Кеша, выпьем, — уныло повторил Илья.
Снова Нина рядом. Наконец-то. Илья отпустил его руку.
Кеша послушно закрыл глаза и почувствовал облегчение: вот так, когда он не видит никого, ещё можно жить. Он слышит, Нинка — здесь, рядом, шуршит бумагой, тихо смеётся. Волны её смеха захватывают его, успокаивают.
— Вот зачем я вас собрала, — начала она тихо. — Не открывай глаз, очень прошу. Олюшка, убери музыку. — В тишине сказала: — Здесь мои любимые люди. Я связана с каждым из вас в отдельности: с мамой, вырастившей меня, с папой, которому я обязана всем лучшим, что есть во мне. — Голос её зазвенел, оборвался. Кеше стало неловко в тишине с закрытыми глазами, но Нинина рука легла ему на плечо, и он не открыл глаз. — С Варюхой мы исходили тысячу троп, я что хочешь отдам за её доброту. С Васенькой, или с Кнутом в просторечии, мы связаны всей жизнью, мы вместе росли. Ему я, к сожалению, ничего хорошего не сделала, только он — мне! И так вот бывает.
«Что это ещё за Васенька? — насторожился Кеша. — Уж не этот ли сюрприз она мне приготовила?» Он чуть не открыл глаза, но Нина погладила его по щеке: потерпи, и он сдержался. Чем-то ему не нравилась эта игра, делавшая его совсем другим, чем он был всегда: в нём жило сейчас доверие к Нинке, которое было наравне с ревностью. Он очень удивился, что Варька громко всхлипывает. «Дура Варька», — привычно подумал он, а чувство было непривычное: сейчас, с закрытыми глазами, он словно потерял себя, зато очень полно ощущал других — Варьку, Степана Фёдоровича, Илью, Олю.
— Васенька научил меня видеть в муравье живую душу, в траве, в камне. Теперь Илья. Илья не живёт, думает. Илья знает ответы на все вопросы, он держал меня живой, когда… — Нина запнулась, но тут же и продолжала, медленно, словно вглядываясь в каждое слово: — Илья мне очень родной. Оля. — Она замолчала. Её рука дрогнула, её кровь забилась жилочкой ему в лицо. — Это моё главное. Я виновата… — Снова замолчала, сказала тихо: — Она — это я, мой дух, мой друг, она меня чувствует, я чувствую её, без неё меня не было бы давно. Я уверена, она будет врачом! Я хочу этого. — Во внезапной тишине Кеше стало не по себе. Он сидел, откинувшись на спинку дивана. До этой минуты ему казалось: Нинка просто рассказывает именно ему про своих близких. Нет, тут что-то не то, здесь другое, чего он не понимает. — А теперь, — сказала Нина звонко, — я встретилась с шаманом. — Она засмеялась. — Он самый счастливый из всех, он, один из всех, живёт: пьёт водку, любит баб, лечит людей, ходит по тайге, собирает траву, смотрит прямо на солнце в полдень. Я его пытала дурацкими вопросами о Вечности. Он не понимал меня. Для него Вечность — трава растёт, дождь идёт, болезнь поддалась. На свои вопросы я с его помощью ответила. Если есть Вечность, если я — часть её, я не сумею заметить боли близкого. Если я не замечу боли близкого, не смогу помочь, зачем мне Вечность? Кеша прав, есть снег, есть трава — жизнь, ею нужно жить, — повторила она. — Кеша умный не от ума — от земли, от рождения. Он знает то, чего не знаем мы с вами: тайну рождения и смерти человека. Я своими глазами видела людей, которым он вернул жизнь. И не убогую жизнь калек! Надо жить, пока живётся.
Ещё раньше, в Улан-Удэ, она изводила его своими речами, начнёт петь, какой он хороший, ему кажется, с него сдирают кожу. Сейчас те слова говорила при всех. Разве можно говорить их? Но он лишь чувствовал, что она говорит о нём хорошо, а что говорит, не понимал. Его качало на волнах её голоса. И вдруг то, что родилось в нём раньше, что насторожило, сейчас, когда он совсем уже расслабился, встряхнуло: да это она прощается с ними со всеми! Она ещё утром, когда он не ответил ей… поняла, он не верит в её спасение.
Её голос поднимал его всё выше и выше, а он уже летел в пропасть. Чего это он расселся? Она говорит, он всё может. Он опоздал приехать! Из-за него она гибнет, он не прислал ей лекарство. Он завяз в тряпках, мебелях, холодильниках. Он куражился над ней в Улан-Удэ вместо того, чтобы заниматься только ею и помочь ей! Ненависть к самому себе, презрение оказались такими сильными, что он дёрнулся — встать, бежать отсюда. Нинка удержала, шепнула: «Потерпи!» — и он сжался, как от удара, от её голоса.
— Он — шаман, — продолжала пытать его Нинка. — Я не боюсь этого слова. Его шаманство чуждо невежеству и колдовству. Я думаю, можно сказать, он лечит не магией и чудесами, он глубоко знает травы, знает человеческое тело, человеческий дух. Мы недооцениваем психику человека, а это главное наше… Он понимает…
Почему он не может запретить ей говорить? Почему продолжает истуканом слушать её, не смея даже открыть глаза без её позволения?
— Не его вина, если он не вылечит меня. Я сама виновата, я бросила пить его лекарство, я сбежала из Улан-Удэ. Но я благодарна ему за тех, кого он спас, за них я готова служить ему! Я устроила этот вечер, чтобы сказать: вы видите, я жива. Это благодаря ему. — Кеше стало холодно. — Вот ему от меня подарок. Эту женщину вырезал Кнут по моей просьбе, она — вечная жизнь. Пусть она всегда будет с тобой, Кеша. Пока ты будешь её хранить, ты будешь помнить… — Она оборвала себя. — Открой глаза.
Ему было страшно сделать это. Ещё мгновение он помедлил, боясь потерять здоровый, живой Нинкин голос, боясь увидеть людей, которые, как и он, поняли, что присутствуют на похоронах, но послушно открыл глаза.
Нина сбросила холстину с предмета, который держала в руках, и открылась женщина из дерева полутораметровой величины. Женщина сидела, как любит сидеть Нина, — поджав под себя ноги. Её волосы струились до пояса, и взгляд, обращённый к Кеше, был её — Нинин.
— Я тебя просила просто женщину… — прошептала Нина кому-то, кого Кеша ещё не видел и не хотел видеть.
Он продолжал сидеть.
Всегда любивший внимание к себе, ёжился под взглядами, не зная, куда деть руки. Ему казалось, что он, открыв глаза, оказался совсем голый перед всеми, он взглядом метнулся по лицам, весь переполненный неведомым чувством, и заметил парня, прижавшегося к косяку двери. Непомерно длинный, тощий, с непропорционально большими руками, со светлым наивным взглядом исподлобья, парень сквозь очки смотрел на него, Кешу, как на Бога. Кеша понял этот взгляд полнее: парень любит Нину. Любит, видно, всю жизнь, потому и сумел так точно передать Нинино лицо — тонкий, беззащитно приподнятый нос, доверчивость, струящиеся волосы. Только её тела парень не знал — тело деревянной женщины было не Нинино.
— Нина просила, чтобы это… — парень сделал ударение на слове «это», — полнее выразило смысл жизни. Как вам кажется, получилось?
Кеша удивился, как парень сумел угадать главное в Нинином лице. Но ещё больше удивился самому себе: в нём не было ревности к Васеньке, не было сейчас и желания увести Нину от всех. Нина оказалась неотделимой от своих родных и друзей. И его, Кешу, она как-то ловко связала со всеми, так связала, что ему захотелось немедленно сделать что-нибудь хорошее каждому из присутствующих!
— Прошу за стол! — сказала Нина. Оля, иди ко мне, Оля!
На другой день она ушла на работу. А к нему потянулись больные. Совсем как в Улан-Удэ. Но, усадив очередного больного перед собой, Кеша за своей спиной всё время ощущал Нину. У него щемило сердце, когда женщина полосатым платком вытирала слёзы. Что это он?
— Вы должны сменить профессию, — говорит он ей. — Вам нельзя целый день стоять.
Жалость, оказывается, сладкое чувство. Оно вернулось к нему из прошлого тоже благодаря Нине, как вернулся дед.
— Да не дёргайтесь вы, будем лечиться. На днях из Улан-Удэ придёт лекарство. Почему не можете сменить? Подумаешь, тридцать пять лет! Жизнь только начинается. И жизнь бывает только один раз… Кто будет возиться с вами, когда вы обезножете вконец?
Между двумя больными решил передохнуть, пошёл на кухню, налил себе чаю, стал медленно пить. А пока пил, вспомнил Витю. Витя протягивает ему руки, весь в ожидании. Уже не Витя, а весёлый трёхлетний мальчик с раком крови хочет дёрнуть его за нос. «Мне мама обещала купить лошадь, слышите? — говорит он уже в который раз. — Я сяду на неё и поеду. Н-но!»
Как же он забыл про Витю, про мальчика? Наверное, прошло сто лет. Сколько прошло времени? Но Кеша не мог вспомнить, какое сегодня число. Август кончается, это он знает. Не допив чай, пошёл к телефону, заказал Жорку.
Теперь перед ним сидел скучный человек, рассказывал, что у него всё время болит голова и часто пропадает зрение: вдруг он ослепнет совсем?
Кеша долго смотрел его нёбо, глаза, веки, долго слушал пульс. Он сразу понял, что у скучного человека опухоль мозга, но всё хотел, чтобы это оказалось не так. Скучное лицо теперь не казалось скучным: просто у человека всё время падали веки на глаза и кожа уже совсем серая.
Что делать? Он взял только те лекарства, которые нужны Нине, он не думал, что будет здесь принимать больных.
Резко, на всю квартиру зазвонил телефон. Частые сигналы — междугородный. Кеша поднял трубку.
— Улан-Удэ заказывали? Говорите. Алло, вы слышите, абонент?
Он слышал и голос телефонистки, и голос Жорки, далёкий и злой:
— Ты что, гусь лапчатый? Это кто же так делает, а? Ты хоть бы предупредил! Я тут сбился с ног. Тут такое делается без тебя, если бы ты знал! Тебя ищет милиция. Это хорошо, что тебя нет, только мог бы предупредить. Какой-то Воробьёв бушует. Говорят, осталось жить ему считанные дни, он и свирепствует.
— Жора, — перебил Кеша взволнованный далёкий Жоркин голос. — Это всё, Жора, сейчас неважно. Записывай, как найти дом, сходи, пожалуйста, зовут мальчика Витя. Скажи, чтобы ждал, чтобы терпел. Слышишь, Жора? Чтобы ждал. И ещё у меня есть одна тяжёлая, с инсультом. Жора, запиши мой телефон, я прошу тебя, устрой так, чтобы мне срочно позвонила мать, пусть позвонит от тебя. Слышишь? У меня как? Не знаю, ничего не знаю. Мне срочно нужны лекарства, слышишь? Пусть позвонит мать.
Жорка что-то говорил, успокаивая, долго записывал телефон и адрес Вити, московский номер.
Как хорошо, что сегодня снова солнце! В городе всегда должно быть солнце, источник живой жизни, иначе дома задавят человека.
Он очень устал. Ни принять ванну, ни просто стряхнуть с себя чужую болезнь не смог: не хватило сил на привычные с детства, отработанные, ритуальные движения. Страха, что и в нём, как в том скучном человеке, может поселиться опухоль, не возникло. Кеша машинально съел подогретую Олей вчерашнюю картошку с грибами и улёгся на тахту.
Ему нужно срочно увидеть Нину. Нина освободит его от усталости, закружит весенним запахом.
Какой длинный день! Больных было всего четверо, а ему показалось — принял двадцать. Он закрыл глаза, думая хоть ненадолго уснуть, но Витино лицо подступило прямо к его лицу. Открыл глаза. Только зелень обоев и женщина из дерева на пианино. На него смотрит Нина, чуть печально, чуть укоризненно.
Кеша встал, прошёлся по комнате. Машинально надел сандалии — отправился снова на рынок. Он приготовит Нине борщ. Нина любит борщ.
Не успел выйти на улицу, как на него обрушился дождь. Проливной, стремительный. Рубаха прилипла, и брюки прилипли, и в сандалиях хлюпала вода, а дождь продолжал лить, не ослабевая. Кеша медленно шёл крынку.
С чего бы это вдруг такой дождь? Машины жались к тротуарам, люди прятались по подъездам, только он один шёл посередине мостовой, как слёзы, стирая с лица дождь и выпрашивая у Бога облегчения, но облегчение не приходило. На него смотрели.
Вернувшись домой, сразу стал готовить борщ.
После того, как поставил его, пошёл мыться. Долго мылся, долго переодевался. Смешивал капусту с луком и яйцами — на второе. Когда борщ, готовый, томился, чай закипел и посуда была вымыта, снова прилёг на тахту.
Не успел коснуться головой подушки, как в замке повернулся ключ.
Его подкинуло, через секунду он был в коридоре. Руки потянулись к Нине, но тут же беспомощно повисли.
— Что с тобой? — спросил он едва слышно, уже понимая, лучше неё понимая, что с ней.
Она не ответила, тут же, у двери, осела на пол. Её лицо было мертвенно-белое, в испарине, глаза и губы ввалились.
Он подхватил её, лёгкую, понёс к тахте, уложил, снял туфли и поразился, какие худые у неё ноги.
Вместо того, чтобы дать ей поскорее лекарство, как сделал бы с любым другим человеком, стоял перед ней без сил.
Сумерки, окрашенные солнечным светом, лились в комнату, делали Нинино лицо ещё бледнее.
«Опоздал», — лишь одно слово прошелестело в нём и погасло.
Его земля раскинулась громадная — на четыре стороны света. Светлая — солнечная, снежная — ледяная. С миллионами людей, с миллионами судеб, она прикрыла своим небом и этих двух людей, оторванных от дождя, смеха, машин и дел.
— Иди ко мне, положи мне на лицо ладони, — очнувшись, сказала она звонко, потянулась к нему.
Он не мог выполнить её желания: чёрная пелена, как тогда в самолёте, когда он летел к ней, без звёзд и без света, затянула перед ним и комнату, и Нину.
— Где Оля? Позови Олю. Мне нужна Оля. Ты принимал больных? — бодро спрашивала она. — Ты знаешь, меня так хорошо встретили, словно у меня день рождения. Даже мой начальник. У меня с ним всегда были одни неприятности. Моего любимого автора передали другому редактору. А теперь возвращают его мне. Только я отказалась, я сказала, что не люблю предательства и не смогу работать с автором по-прежнему искренне. Я стала такая болтливая! А ведь язык совсем не ворочался. Ну, иди же ко мне! Или ты за один день отвык от меня? Я так спешила к тебе! Поэтому всё, наверное, и случилось. — Глухо входила в комнату жизнь города: шуршали машины, прыгали через скакалку девочки, резко тормозили автобусы. — На работе я чувствовала себя прекрасно. Я тебе звонила, а мне никто не ответил, и я испугалась: вдруг ты взял и уехал? Очень спешила. Ты был такой странный у себя дома. А здесь такой хороший! Где Оля? Оля!
Из него рвались рыдания, которых он не знал никогда прежде и которых не мог удержать. Он заперся в туалете, всё время спускал воду, чтобы Нина не услышала их.
Его голова была пуста. Только одно слово жило: опоздал. И ещё, рядом с этим словом жило нечто, пока не ухваченное, но некое подобие ощущения: прошлой жизни не было. От прошлой жизни остался только дед, громадный, седой. Остался мокрый луг, с травой одного роста с ним, полукруг восходящего солнца, дедово бормотанье. Дед будет жить вечно, а вот он не знает, что значит жить. Не мысль, не ощущение, некое подобие ощущения, никак не дающееся ему, никак не складывающееся в мысль: только-только он начал жить… не мысль, не ощущение.
— Шаман! — услышал он сквозь обрушившуюся воду. Он головой уткнулся в дверь. — Иди ко мне, шаман, мне уже лучше. Я хочу есть. Почему у нас пахнет борщом? Ты сварил борщ? — Её лёгкие шаги… У неё нет походки, она летит на кухню мимо двери, к которой он прижался, летит. И зовёт его: — Шаман, ты где? Я тебя потеряла. Тебе плохо?
Она прижалась к двери с той стороны, и её голос — близкий, чуть-чуть разделённый деревом:
— Ну что ты так испугался? Я просто ничего не ела целый день. Я всё бегала там. Сегодня пришла моя вёрстка. Нужно было срочно сдать, я же столько проболела. Это я сама виновата. Когда человек целый день не ест… Правда же? Ты не думай. Я теперь заговорённая. Вот увидишь. Мне с тобой не страшно. Слышишь, шаман? Да иди же ко мне, я очень хочу есть. Я очень соскучилась по тебе. Где Оля?
Кеша старался не слушать её. Великим усилием возвращал себя в ту, позапрошлую, ночь, когда он, пятилетний, стоял в солнечной избе перед дедом. Дед, воздев руки к небу, посылал свет от потолка к полу… Дед был сильнее всех на свете. В кого же он, Кеша, такой слабый? Дед простил его, дед прислал ему силу, влил в него солнечный свет. Нужно забыть, что Нинка косит, когда смотрит на него, нужно забыть, что для всех окружающих она самая необходимая, нужно забыть, что без неё не вернулся бы к нему дед и что он без неё не сумеет жить, она — обыкновенная больная, а он — шаман. Он тоже, как и дед, — шаман! Он сильнее её. Если он победит её в их единоборстве, ей — жить!
Коктебель, 1975 год, июль