Часть пятая

Глава ХVII ИДИОТ

Эван Макиэн стоял неподалеку и молча смотрел на него. Тернбулл не смел спросить его, не упал ли он сам с неба, а Макиэн ничего не сказал. Они подошли друг к другу – лица у них были совсем одинаковые – и впервые за все это время пожали друг другу руки.

Словно то был сигнал, из дома немедленно выскочил доктор и побежал прямо к ним.

– Вот вы где! – кричал он.– Заходите, вы мне нужны!

Они вошли в его сверкающий кабинет. Опустившись во вращающееся кресло, он обернулся к ним и впервые посмотрел на них без улыбки.

– Буду говорить прямо,– начал он.– Как вы прекрасно знаете, мы делаем для каждого, что можем. Сам главный врач решил, что ваши заболевания требуют особых методов и… э– э… более простых условий.

– Если ваш главный врач так решил,– произнес Макиэн,– пусть он нам и скажет. Вам я не верю. Вы – человек слабоумный. Мы хотим видеть вашего начальника.

– Это невозможно,– отвечал доктор Квейл.

– Послушайте,– сказал Макиэн,– мы с ним сумасшедшие. Если мы вас убьем, нам ничего не будет.

– Вполне согласен,– прибавил Тернбулл.

Доктор Квейл издал слабый смешок.

– Ну, что вы! – проговорил он.– Пожалуйста, идите, если вам так приспичило…– И выбежал из кабинета, а оба шотландца побежали за ним. Когда он постучал в самую обычную дверь и оттуда послышалось «Прошу!», у Макиэна упало сердце, но нетерпеливый Тернбулл ворвался в комнату.

Там было прибрано и красиво, стены скрывались за рядами медицинских книг, а в дальнем конце стоял большой стол, и на нем горела лампа. Света было достаточно, чтобы различить стройного холеного человека в белом халате. Седая его голова низко склонилась над бумагами. Он поднял взор на мгновение, свет упал на его очки, и посетители увидели длинное лицо, которое можно было бы назвать породистым, если бы раздвоенный подбородок не придавал ему сходства с актером. Лицо мелькнуло лишь на миг, потом седая голова снова склонилась, и человек за столом сказал не глядя:

– Я приказал вам, доктор Квейл, отправить этих больных в палаты В и С.

Тернбулл и Макиэн переглянулись и пошли за доктором Квейлом.

Когда они вышли в коридор, четыре дюжих санитара сразу окружили их. Они могли бы, наверное, подраться с ними и победить, но по какой-то неведомой причине они вместо этого засмеялись. По холодным проходам их долго вели, вероятно, в глубины здания, ибо окна становились все темнее.

Потом окон вообще не стало, в коридорах горели лампочки. Пройдя не меньше мили по белым блестящим туннелям, они наконец добрались до тупика. Перед ними стояла белая стена, в ней были две белые железные двери, а на них буквы – «В» и «С»,

– Вам сюда, сэр,– вежливо сказал главный из санитаров,– а вам сюда.

Прежде чем двери за ними закрылись, 'Макиэн успел сказать Тернбуллу:

– Интересно, кто в палате А?

Тернбулл вошел не так покорно, его в палату втолкнули, и потому он минут пять был охвачен боевым пылом. Лишь тогда, когда за два с половиной часа не случилось совершенно ничего, до него дошло, что жизнь его кончилась: он похоронен заживо, он мертв, мир победил его.

Палата его, или камера, была узкой и длинной. Воздух в нее попадал, видимо, по трубам, и в стене зияли какие-то дырки. Медики считали, без сомнения, что человек должен быть здоров, даже если он несчастен. По камере можно было ходить (длиной она была в 1/35 мили), в ней хватало кислорода. На этом их забота внезапно кончалась. Они не думали, что радость прогулки – в свободе; они не знали, что свежий воздух хорош под открытым небом. И кислород, и прогулку они прописывали как лекарство. Особенно пеклись они о чистоте. Каждое утро, очень рано, во всех четырех углах открывались железные рты, и вода мыла стены. Это особенно раздражало узника. «Да я тут сгнию, как в могиле! – восклицал он.– Какое им дело, чисто у меня или грязно?» Дважды в день открывалась железная дверца, и волосатая темная рука совала в камеру тарелку прекрасно сваренных бобов и большую чашку какао.

Узник мог ходить, дышать свежим воздухом, хорошо питаться – но ходить ему было некуда, пировать незачем, да и дышать, собственно, тоже.

Даже самая форма комнаты раздражала его. Одна из коротких стен была плоская, а другая почему-то углом, словно нос корабля. Через три дня тишины и какао этот угол стал просто бесить Тернбулла. Он не мог спокойно думать о том, что две линии сходятся, никуда не указывая. Через пять дней он уткнулся туда лицом, через двадцать пять чуть не разбил об него голову. После чего им овладело тупое спокойствие, и на угол он глядел с бесцельным любопытством.

Ему было свойственно все узнавать и разнюхивать, словно он стал Робинзоном Крузо, особенно же влекли его дырки в стене. Довольно скоро он обнаружил, что к ним подведены длинные трубы, по которым идет воздух, видимо – с хорошего курорта. Однажды, осматривая их в пятый раз, он заметил в одной слабый свет, сунул в дырку руку и нащупал совсем недалеко какую-то хлопающую заслонку, которая закрывала конец трубы. Он приподнял ее, труба вела в соседнюю камеру.

Механизация наших дней хороша тем. что если что-нибудь портится, оно портится начисто. Наши механизмы не починишь так просто, как прежние орудия или живой организм. Из винтовки можно убить слона, но раненый слон легко сломает винтовку. Можно создать сильную армию на одном страхе; но вполне возможно, что рано или поздно солдаты испугаются противников больше, чем офицеров. Так и канализация: пока она действует, все прекрасно; но стоит ей испортиться, и город отравлен. Наши машины и приборы прекрасно экономят время, но почти совсем не умеют противостоять человеку. Достать конфету из автомата легче, чем купить ее; но если мы ее украдем, автомат не погонится за нами.

Тернбулл скоро открыл эти истины, исследуя гигантский механизм сумасшедшего дома. С тех пор, как его втолкнули в камеру, палату или келью, он пережил много состояний духа. Приступ гордости и даже радости сменился холодной пустотой. Потом проснулось любопытство, побудившее его все рассматривать; он многое обнаружил, причем больше всего его раздражали непонятный угол и какая-то железка, торчавшая из стены. Потом его обуяло безумие, которое описывать не мне, а тем, кто любит копаться в низинах человеческой души. Прошло и оно, оставив по себе злое раздражение. Когда он давно уж обрел ту безнадежную бодрость, которую обретает человек на необитаемом острове, ему были неприятны и стены, и пол, а главное – он яростно ненавидел непонятную железку.

Однако в безумии и в здравом уме, в отчаянии или спокойствии стоика Тернбулл не сомневался, что машина держит его так бездумно и крепко, как держало с рожденья безрадостное мирозданье его веры. Он знал, что наша цивилизация очень сильна, и выйти из сумасшедшего дома невозможно для него, как выйти из Солнечной системы. О Макиэне он вспоминал с доброй печалью, словно о драчливом друге детства, который давно умер. Пытаясь изложить свои мысли, он сам удивлялся тому, как они изменились; но писать было очень трудно и потому, что в кармане у него оказалось совсем немного бумаги, а на кафеле стен невозможно было что-нибудь нацарапать. Когда он это понял, над ним тяжкой волною навис ужас перед нашим научным методом, лишающим человека не только свободы, но и жалких радостей узилища. В старых, грязных тюрьмах можно было нацарапать на камне молитву или проклятие, но эти гигиенические стены не могли даже запечатлеть свидетельство. Прежде узник мог приручить мышь или хотя бы мокрицу – но эти непроницаемые стены мыли каждый день. Так Джеймс Тернбулл увидел впервые непобедимую жестокость мира, в котором он жил, и жестокость чего-то, чего он никак не мог назвать. Однако он не сомневался, что пятиугольник стен отделяет его от живых, подобно склепу, и он невообразимо удивился, увидев в одном из отверстий слабый свет. Он забыл о том, как плотно все подогнано в наших механизмах, и потому – как легко они ломаются. Тернбулл сунул в дырку палец. Свет был слабый, падал сбоку, должно быть – из окна, находившегося повыше. Изо всех сил вглядываясь в этот свет, плененный журналист с удивлением увидел, как другой палец, очень длинный, появился в трубе и поднял его куда-то вверх. Свет исчез, но вместо него появилась часть лица и послышались какие-то звуки.

– Кто там? – спросил Тернбулл, дрожа и от страха, и от радости.

И услышал привычный, приятный голос:

– Я говорю, через эту трубку не сразишься, а?

Тернбулл долго молчал, и чувства его просто неудобно описывать. Потом он весело ответил:

– Лучше сперва поболтаем. Зачем убивать первого человека, которого я увидел за десять миллионов лет?

– Да,– сказал Эван,– тяжеловато бывало. Целый месяц я провел наедине с Богом.

Тернбулл едва не сказал: «Ну, тогда вы не знаете, что такое одиночество», но ответил в прежнем стиле:

– Вот как? А с Ним не скучно?

– Нет,– отвечал Макиэн, и голос его дрожал.– О, нет!

После долгого молчания он прибавил:

– Что вы там, у себя, ненавидите больше всего?

– Если я вам скажу, вы решите, что я спятил,– отвечал Тернбулл.

– Значит, то же самое, что и я,– сказал Макиэн.– Железку.

– Как, и у вас она есть? – вскричал редактор.

– Была,– спокойно сказал Макиэн.– Я ее сломал.

«Сломал»…– медленно повторил Тернбулл.

– Выдернул на второй день,– спокойно продолжал Эван.– Она такая… ненужная…

– Однако и сильный же вы! – сказал Тернбулл.

– Будешь сильный, когда ты не в себе,– отвечал Макиен. – Никак не могу понять, зачем она. Зато я обнаружил занятную штуку.

– Какую? – проговорил Тернбулл.

– Я узнал, кто сидит в камере А,– сказал Макиэн.

Показать это он смог только через три недели, но и теперь узники вовсю использовали упомянутую выше особенность механизации. Тюремщиков здесь не было, другими словами – некого было подкупить, зато никто и не следил. Механизмы, моющие стены и доставляющие какао, были столь же беспомощны, сколь и безжалостны. Понемногу, трудясь с обеих сторон, герои наши расширили дыру настолько, что в нее уже мог пролезть тщедушный человек. Наконец Тернбулл попал к Макиэну и сразу увидел еще одну дыру на месте ненавистной железки.

– Что там за ней? – спросил он.

– Другая палата,– ответил Эван.

– А где в нее дверь? – удивился Тернбулл.– Наши двери с другой стороны.

– Двери там нет,– ответил Эван.– Джеймс, они ненавидят нас больше, чем Нерон ненавидел христиан, и боятся больше, чем люди боялись Нерона. И все же не мы для них ненавистней и страшнее всех. Они похоронили нас – ведь мы просто проделали дверку в гробе,– но еще один похоронен глубже. Не знаю, что он сделал. У него нет ни двери, ни окна, ни люка на потолке. Наверное, железки для того и нужны, чтобы засунуть его в гроб. Я его видел, но только сзади. Он не оборачивается и не двигается.

Суеверный ужас, охвативший Тернбулла во время этой речи, разрешился тем, что он кинулся к дырке и заглянул в соседнюю палату. Она была такая же узкая и длинная, как и у них, но буква «А», за отсутствием двери, красовалась внутри. На кафельном полу, сводившем Тернбулла с ума, сидел какой-то человек. Он был так мал, что его можно было бы счесть за ребенка, если бы он не оброс длиннейшими волосами, мерцающими, словно иней. Одет он был по всей видимости в какие-то лохмотья от бурого халата; рядом с ним, на полу, стояла чашка из-под какао.

Тернбулл продержался шесть долгих секунд и что-то крикнул седому человеку. Тот вскочил легко, как зверек, обернулся, и явил им серые круглые глаза и длинную седую бороду. Борода эта в буквальном смысле слова спускалась до пят, что было кстати, ибо от одежды при малейшем движении отлетал хотя бы один клок. Лицо у старика было таким тонким и глубоким, что казалось, что у него лиц пять или десять. Он был старым, как мир; но глаза сияли, как у младенца, или, скажем иначе,– словно их только что вставили.

То, что скажет этот человек, было настолько важно, что Тернбулл забыл, о чем спросил и спросил ли. Наконец раздался тонкий голос. Человек говорил по-английски с каким-то акцентом, но не романским и не немецким. Протянув маленькую грязную руку, он воскликнул:

– Это дырка!

Подумав немного и радостно посмеявшись, он добавил:

– А в ней голова. Тернбуллу стало не по себе.

– За что они сунули вас в такое место? – растерянно спросил он.

– Да, хорошее место,– сказал старик, улыбаясь, как польщенный хозяин.– Длинное, узкое и с углом. Вот такое.– И он с любовной точностью очертил в воздухе форму палаты.

– А какие квадратики,– доверчиво сообщил он.– Смотрю и смотрю, все пересчитал. Но и это не самое лучшее;

– Что же тут лучшее? – спросил вконец расстроенный Тернбулл.

– Железка,– отвечал старик, сияя синими глазами.– Она – торчит!

– Что мы можем сделать для вас? – спросил Тернбулл, и голос его дрогнул от жалости.

– Мне ничего не нужно,– сказал старик.– Мне очень хорошо. Вы – добрый человек. Что для вас сделать?

– Вряд ли вы можете нам помочь,– печально сказал Тернбулл.– Спасибо и на том, что вам не плохо.

Старик с неожиданной суровостью поглядел на него.

– Вы уверены,– сказал он,– что я не могу помочь вам?

– Уверены, спасибо,– ответил Тернбулл.– До свиданья!

И закричал снова, обернувшись к Эвану:

– Звери! До чего они его довели!

– Вы думаете, он сумасшедший? – медленно спросил Эван.

– Нет,– ответил Тернбулл,– он слабоумный. Идиот.

– Он хочет нам помочь…– начал Макиэн, направляясь в другой конец палаты.

– Да, просто сердце разрывается,– откликнулся Тернбулл.– Это он – нам… Эй, что это?

– Господи, помилуй! – сказал Эван, глядя, как открывается дверь, тридцать дней отделявшая их от мира. Тернбулл подбежал к ней; она уже приоткрылась на дюйм.

– Он хотел…– неверным голосом проговорил Эван.– Он предложил…

– Да идите вы сюда! – заорал Тернбулл.– Ну, ясно в чем дело! Когда вы сломали железку, что-то у них там разладилось, а сейчас испортилось совсем.

Схватив Макиэна за руку, он вытащил его в коридор и тащил, пока сквозь полутемное окно они не увидели дневного света.

– Нет,– сказал Макиэн, словно их беседа и не обрывалась,– он спросил, не может ли он помочь нам.

Шли они чуть ли не целый час, и когда очередной коридор вывел их к выходу, сверкающий прямоугольник травы, залитой предвечерним золотом, показался им дверью в небо. Раза два за свою жизнь человек видит мир извне, и ощущает саму жизнь как неначатое приключение. Глядя на сверкающий сад из адского лабиринта, оба шотландца чувствовали себя так, словно еще не родились и Бог спрашивает их, хотят ли они пожить на земле.

Тернбулл выскочил в сад первым так легко, словно мог бы взлететь. Макиэн, исполненный радости и страха, еще поглядел изнутри на невинные краски цветов и блаженную листву деревьев. Потом и он вышел в предвечернюю прохладу, где у самой двери стоял и смотрел на них человек в черном. Чем презрительнее он усмехался, тем длиннее становился его подбородок.

Глава XVIII ЗАГАДКИ И ЗНАМЕНИЯ

Чуть-чуть поодаль, сзади, стояли два врача: известный нам Квейл и какой-то еще, помоложе и поплотнее, с гладко причесанными волосами и круглым, но не кротким лицом. Оба они кинулись к беглецам, но начальник их, не двигаясь с места, остановил их леденящим взором.

– Пускай идут,– ледяным голосом сказал он (лед его голоса и взгляда, без сомнения, никогда не был водой).– Не люблю излишнего рвения. Неужели вы думаете, что я дал бы им выйти из палат, если бы этого не хотел? Теперь – пускай гуляют, весь мир стал для них палатой. Да пускай хоть выйдут за стену – от меня им не уйти. Пускай возьмут крылья зари и переселятся на край моря – и там рука моя поведет их и удержит десница моя. Не унывайте, доктор Квейл, истинная тирания только начинается.

И с этими словами главный врач удалился, смеясь на ходу, словно смех его был слишком страшен для человечества.

Тернбулл резко спросил у его подчиненных:

– Что это значит?

– Разрешите представиться,– улыбаясь сказал тот, что помоложе: – Доктор Хаттон. Насколько я понимаю, вы недовольны тем, что вам разрешили свободный режим?

– Нет,– сказал Тернбулл.– Я недоволен другим: если мне можно свободно гулять, почему меня целый месяц держали взаперти? Никто меня не осматривал, ничего не изменилось…

Молодой врач курил, глядя в землю, потом ответил:

– Многое изменилось. Именно за этот месяц он провел свой законопроект. Теперь организована особая, медицинская полиция. Даже если вы сбежите, любой полисмен схватит вас, поскольку у вас нет нашей справки о нормальности.

Доктор Крейл тем временем шагал большими шагами по газону; доктор Хаттон продолжал свой рассказ:

– Глава нашей клиники объяснил членам парламента, почему, с научной точки зрения, неверна прежняя система. Ошибка заключалась в том, что сумасшествие считалось исключением. На самом же деле оно – как, скажем, забывчивость – присуще почти всем людям, и целесообразнее определять тех немногих – очень немногих,– у кого его нет. Если это доказано достаточно точно, человек получает справку, а чтобы легче было, ему выдают маленький значок – букву «S», латинское «Sanus"* – И парламент принял такой закон? – спросил Тернбулл.

– Мы им объяснили,– сказал врач,– что науке виднее.

Тернбулл пнул ногой камень, сдержался и спросил еще:

– Причем же тут мы? Почему нас заперли? Ни я, ни Макиэн – не члены парламента, не министры…

– Он не боялся министров,– перебил его медик,– он не боялся ни палаты общин, ни палаты лордов. Он боялся вас обоих.

– Боялся! – впервые за это время вступил в беседу Эван.– Неужели он…

– Опасность позади, теперь это сказать можно,– перебил врач и его.– Только вас обоих он и боялся. Нет, есть и третий, его он боялся еще сильнее и похоронил еще надежней.

– Идем отсюда, Джеймс,– сказал Макиэн.– Надо это все обдумать.

Однако Тернбулл спросил напоследок:

– Но что стряслось с народом? Почему вся Англия помешалась на помешательстве?

Доктор Хаттон улыбнулся своей открытой улыбкой и отвесил легкий поклон.

– Не хотел бы потворствовать вашему тщеславию,– сказал он.

Тернбулл молча повернулся и вместе с Макиэном исчез в светящейся листве сада. Место их заключения почти не изменилось, разве что цветы были красивей, чем когда-либо, а больных или врачей стало больше: на дорожках то и дело попадались какие-то люди.

Один из этих людей – скорее всего врач – решительно и быстро прошел мимо, и Тернбуллу показалось, что он где-то его видел; более того, что он когда-то на него смотрел. Лицо его не вызывало ни гнева, ни нежности, но Тернбулл знал, что оно играло немалую роль в его жизни. Кружа по саду, он пытался припомнить, с чем связано это породистое, но никак не благородное лицо. С врачами Тернбулл редко имел дело, психиатров вообще не видел до недавних пор. Так кто же это, дальний родственник или забытый попутчик?

Вдруг человек этот, снова проходя мимо, раздраженно поправил пенсне, и Тернбулл вспомнил: то был судья, перед которым некогда стояли они с Макиэном. По-видимому, его вызвали сюда по делу.

Сердце у редактора забилось сильнее. А может, мистер Кэмберленд Вэйн проверяет, законно ли то, что здесь творится? Конечно, судья глуповат, но никак не бессердечен, даже благодушен в своем роде. Как бы то ни было, он много больше похож на человека, чем безумец с бородой или мертвец с раздвоенным подбородком. И редактор подошел к судье.

– Добрый вечер, мистер Вэйн,– сказал он.– Наверное, вы меня не помните.

– Как не помнить! – с неожиданной живостью, если не злобой, отвечал судья.– Еще бы мне не помнить вас и этого… длинного…

– Макиэна, сэр,– учтиво подсказал Тернбулл.– Он тоже здесь.

– То-то и оно! – воскликнул Взйн.– Черт бы его побрал!

– Мистер Вэйн,– миролюбиво сказал Тернбулл,– спорить не буду, мы вам порядком досадили. Вы были очень добры к нам, и теперь, надеюсь, подтвердите, что мы-не преступники и не сумасшедшие. Пожалуйста, помогите нам! С вашим влиянием…

– Моим влиянием?! – крикнул судья.– В каком это смысле? – Лицо его изменялось от гнева, но сердился он, кажется, не на Тернбулла.

– Разрази меня Бог… простите, гром! – наконец крикнул он снова.– Я здесь не судья. Я – больной. Эти кретины утверждают, что я сошел с ума.

– Вы?! – воскликнул Тернбулл,– Вы сошли с ума? – и, едва удержавшись от слов: «Да у вас его и не было», мягко продолжал: – Быть не может. Такие, как мы с Эваном, можем страдать безвинно, но вам это просто не идет… У вас должно быть влияние.

– Теперь оно есть в Англии только у одного человека,– сказал Вэйн, и высокий его голос неожиданно зазвучал жалобно и покорно.– У этого негодяя с длинным подбородком.

– Как же до этого дошло? – спросил Тернбулл.– Кто виноват?

– Кто виноват? – повторил судья,– Да вы же! Когда вы согласились драться с Макиэном, все перевернулось. Англичане теперь поверят, что премьер-министр выкрасился в розовое с белыми крапинками.

– Не понимаю,– произнес Тернбулл.– Да я же всю свою жизнь дрался.

– Но как вы дрались? – вскричал судья.– Конечно, бывало, вы пересаливали, однако мы понимали вас… мы на вас надеялись…

– Вот как? – спросил редактор «Атеиста».– Жаль, я тогда не знал…

Быстро отойдя в сторону, он опустился на скамейку, и минут шесть собственные мучения мешали ему понять, как странно и как смешно, что судья Вэйн признан сумасшедшим.

Здесь, в саду, было так красиво, что казалось, будто на всем свете просто течет время, когда тут занимается рассвет или начинается закат. Один здешний вечер – точнее, самый конец дня – Эван Макиэн вспомнит, мы полагаем, в самый час своей смерти. Поэты и художники сравнивали именно такое небо с желтым нарциссом, но сравнению этому недостает тонкости и точности. Небеса сияли той невинной желтизною, которая не ведает шафрановых оттенков, и каждый миг может перейти в зеленый цвет. Деревья на этом фоне стали фиолетово-синими, белый месяц едва виднелся. Макиэн, повторю, запомнил навсегда эти прозрачные, почти призрачные минуты, и потому что они сияли девственным золотом и серебром, и потому что они были самыми страшными в его жизни.

Тернбулл сидел на скамейке, и золотое предвечернее сияние трогало даже его, как тронуло бы вола на пастбище. Однако неспешные его раздумья мигом оборвались, когда он увидел, что Макиэн несется по газону, а вид у него такой, какого не бывало за все это время.

Уроженец Южной Шотландии хорошо знал чудачества уроженца Шотландии Северной, но на сей раз удивился, особенно когда Макиэн рухнул на скамью, едва не свалив ее, и стиснул колени, словно боролся с сильной болью.

Взглянув на бледное лицо своего друга и врага, Тернбулл похолодел. Синие глаза и прежде бывали темны, как бурное море у северо-западных берегов Шотландии, но в них звездою над морем всегда светилась надежда. Теперь звезда угасла.

– Они правы, они правы! – воскликнул Эван.– О, Господи, Джеймс, они правы! Меня и должны здесь держать! Ах, можно было догадаться… я столько мечтал, так возомнил о себе… думал, что все против меня… такие верные симптомы…

– Объясните же, что случилось! – вскричал атеист, не заметив, что голос его исполнен отеческой любви.

– Я сумасшедший,– ответил Эван и откинулся на спинку скамьи.

– Какая чепуха! – сказал Тернбулл.– Опять на вас что-то нашло.

Макиэн покачал головою.

– Я себя неплохо знаю.– сказал он.– На меня находит, это правда. Я бываю в раю, бываю в аду. Но ни один мистик не видит – просто так, глазами – того, чего нет.

– Что же вы видели? – недоверчиво спросил Тернбулл.

– Я видел ее,– тихо сказал Макиэн,– сейчас, здесь, в этом чертовом саду.

Тернбулл так растерялся, что ничего не ответил, и Эван продолжал:

– Я видел ее за дивными деревьями, на фоне блаженных небес, как вижу всякий раз, когда закрываю глаза. Я закрыл их, открыл, но она не исчезла. У ворота ее был такой же мех, но костюм казался ярче, чем тогда, когда я и впрямь ее видел.

Тернбулл наконец сумел рассмеяться.

– Замечтались, вот и все…– сказал он.– Приняли за нее другую девушку.

– Принял за нее другую…– начал Макиэн, и голос его пресекся.

Наступило молчание, тяжкое – для скептика, пустое и безнадежное – для рыцаря веры.

Наконец Эван сказал:

– Что ж, если я сошел с ума, слава Богу, что я помешался на этом.

Тернбулл что-то неловко пробормотал и закурил, чтобы собраться с мыслями, но тут же чуть не подпрыгнул.

На фоне бледно-лимонного неба появилась темная хрупкая фигурка, и он узнал соколиный профиль и гордую посадку головы. Медленно поднявшись, он произнес как можно беспечней:

– Да, Макиэн, ничего не скажешь, похожа.

– Что? – закричал Эван.– Вы тоже ее видите? – И звезда загорелась в его глазах.

Сдвинув брови, Тернбулл быстро пошел прямо по траве. Макиэн сидел недвижно и видел то, чего видеть нельзя,– он видел, как человек из плоти и крови подходит к призраку, как они здороваются и даже как они подают друг другу руки.

Больше выдержать он не мог, кинулся к ним и увидел снова, как с Тернбуллом по-светски приветливо беседует та, чье лицо в его снах то почти ускользало от него, то вставало перед ним с немыслимой наяву четкостью. Героиня его снов вежливо и мило протянула ему руку. Когда он тронул ее, он понял, что совершенно здоров, даже если весь мир сошел с ума.

Она была изысканно хороша и держалась с полной непринужденностью. Женщины, как это ни чудовищно, не выказывают чувств на людях; но Макиэн их выказал. Он по сей день не знает, что он спросил, но помнит очень точно, какое было у нее лицо, когда он спрашивал.

– Как, разве вы не слышали? – улыбаясь, ответила она.– Я – сумасшедшая.

Потом помолчала и прибавила не без гордости:

– У меня и справка есть.

Она по-прежнему держалась стоически, как светская дама, а Макиэн по-прежнему едва пролепетал:

– За что они вас сюда посадили? Она засмеялась неизвестно чему, как смеются женщины, и спросила в свой черед:

– А вас?

Тернбулл стоял в стороне и смотрел на рододендрон, быть может, потому, что Эван успешно воззвал к небесам, быть может – потому, что сам он хорошо знал здешнюю, земную жизнь. Но хотя они были теперь одни. как Адам и Ева, она говорила все тем же легким тоном.

– Меня здесь держат за то,– ответил Эван,– что я пытался сдержать обещание, которое дал вам.

– Ну вот,– сказала она и беззаботно кивнула.– А меня за то, что вы его дали мне.

Макиэн посмотрел на нее, потом – на траву, потом – на небо, и снова – на нее.

– Не смейтесь надо мной,– сказал он.– Неужели вы здесь потому, что помогли нам?

– Да,– отвечала она, по-прежнему улыбаясь, но голос изменил ей.

Эван закрыл лицо своей большой рукой и заплакала Даже апостолу науки надоест глядеть сорок пять минут на один и тот же кустик, и потому Тернбулл был рад, когда течение событий заставило его перейти к изучению штокроз, которые росли футов на пятьдесят дальше. Однако и там, не глядя на него, показались двое его знакомых, настолько захваченные беседой, что черноволосая голова почти прикасалась к каштановой.

Оставив штокрозы, Тернбулл перепрыгнул через клумбу и пошел к дому. Двое других медленно шли по тропинке, и только Бог знает, о чем они говорили (ибо ни он, ни она так и смогли это вспомнить); но если бы я случайно и знал, я бы не сказал вам.

Когда они остановились, она с прежней светскостью протянула руку, но рука эта дрожала.

– Если всегда будет, как сейчас,– неловко проговорил Эван,– неважно, выпустят ли нас отсюда.

– Вы пытались умереть из-за меня четыре раза,– сказала она.– Меня заперли из-за вас в сумасшедшем доме. Мне кажется, после этого…

– Да– тихо сказал Эван, не поднимая глаз,– после этого мы отданы друг другу. Мы… мы как бы проданы друг другу навеки.– И он поднял глаза.– Скажите, как вас зовут?

–Меня зовут Беатрис Дрейк,– серьезно отвечала она.– Можете все про меня прочитать вот тут, в этой справке.

Глава XIX ПОСЛЕДНИЕ ПЕРЕГОВОРЫ

Тернбулл шел к дому, тщетно пытаясь понять, почему здесь оказались два столь разных человека, как судья и девушка.

Вдруг из-за лавровых кустов выскочил еще один человек и чуть не кинулся ему на шею.

– Неужели не узнаете? – почти прорыдал он,– Забыли меня? А что с моей яхтой?

– Пожалуйста, не обнимайте меня,– сказал Тернбулл.– Вы что, с ума сошли?

Человек опустился на дорожку и захохотал.

– Именно что нет! – вскричал он.– Торчу тут, а с ума не сошел! – И он снова залился невинным смехом.

Тернбулл, который уже ничему не удивлялся, серьезно смотрел на него круглыми серыми глазами.

– Если не ошибаюсь, мистер Уилкинсон,– минуты через две сказал он.

Уилкинсон, не вставая с дорожки, учтиво поклонился ему.

– К вашим услугам,– произнес он.– Нет, вы мне скажите, что с моей яхтой? Понимаете, меня здесь заперли, а яхта все же развлечение для холостяка.

– Простите нас,– с искренним огорчением сказал Тернбулл,– но сами видите…

– Вижу, вижу, при вас ее нет,– разумно и милостиво ответил Уилкинсон.

– Понимаете,– снова начал Тернбулл, но слова застыли в его устах, ибо из-за угла показалась бородка и очки доктора Квейла.

– А, дорогой мой мистер Уилкинсон! – обрадовался врач.– И мистер Тернбулл здесь! Мне как раз надо побеседовать с мистером Тернбуллом. Я уверен, что вы нас простите! – И, кивнув Уилкинсону, он увлек Тернбулла за угол.

– Мой дорогой,– ласково сказал он,– я должен предупредить вас… вы ведь так умны… так почитаете науку. Не надо вам связываться с безнадежно больными. От них можно с ума сойти. Этот несчастный – один из самых ярких случаев так называемой навязчивой идеи. Он всем говорит,– и врач доверчиво понизил голос,– что двое людей увели его яхту. Рассказ его совершенно бессвязен.

– Нет, не могу!..-воскликнул Тернбулл, топая ногой по камешкам.

– Я вас прекрасно понимаю,– печально сказал врач.– К счастью, такие случаи очень редки. Собственно, этот настолько редок, что мы создали особый термин – пердинавитит, то есть навязчивая мысль о том, что ты потерял какой-либо вид судна. Не хочу хвастаться,– и он смущенно улыбнулся,– что именно я обнаружил единственный случай пердинавитита.

– Доктор, это неправда! – воскликнул Тернбулл, чуть не вырывая у себя волосы.– У него действительно увели яхту. Я и увел.

Доктор Квейл пристально поглядел на него и ласково ответил:

– Ну конечно, конечно, увели,– и быстро удалился, бормоча: «Редчайший случай рапинавитита!.. Исключительно странно при элевтеромании… До сих пор не наблюдалось ни…» Тернбулл еще постоял немного и кинулся искать Макиэна, как кидается муж, даже плохой, искать жену, чтобы излить ей гневное недоумение.

Макиэн медленно шел по слабо освещенному саду, опустив голову, и никто не понял бы, что он – в раю. Он не думал, он даже ничего особенного не чувствовал. Он наслаждался воспоминаниями, главным образом – материальными: той или иной интонацией, движением руки. Это неколебимое и отрешенное наслаждение внезапно оборвалось, и перед ним появилась рыжая бородка. Он отступил на шаг, и душа его медленно вернулась в окна глаз. Когда Джеймс Тернбулл скрещивал с ним шпаги, он не был в такой опасности. В течение трех секунд Макиэн мог бы убить собственного отца.

Однако гнев его исчез, когда он увидел лицо друга. Даже пламя рыцарской любви поблекло на миг перед огнем недоумения.

– Вы заболели? – испуганно спросил Макиэн.

– Я умираю,– спокойно отвечал Тернбулл.– Я в самом прямом смысле слова умираю от любопытства. Я хочу понять, что же все это значит.

Макиэн не ответил, и он продолжал свою речь:

– Тут Уилкинсон, этот, у которого мы взяли яхту. И судья, который судил нас. Что это значит? Только во сне видишь столько знакомых лиц.

Помолчав, он вскрикнул с какой-то невыносимой искренностью:

– А сами вы здесь, Эван? Может быть, вы мне снитесь? Может быть, вы вообще приснились мне, и я сплю?

Макиэн молча слушал каждое слово, и тут лицо его осветилось, как бывало, когда что-нибудь открывалось ему.

– Нет, благородный атеист! – воскликнул он.– Нет, целомудренный, учтивый, благочестивый враг веры! Вы не спите, вы просыпаетесь.

– Что вы хотите сказать? – проговорил Тернбулл.

– Много знакомых лиц видишь в двух случаях,– промолвил Макиэн,– во сне, и на Страшном суде.

– По вашему…– начал бывший редактор.

– По-моему, это не сон,– звонко сказал Эван.

– Значит…– снова заговорил Тернбулл.

– Молчите, я то я спутаюсь! – прервал его Эван, тяжело дыша.– Это трудно объяснить. Сои лживей, чем явь, а это – правдивей. Нет, сейчас не конец света, но конец чего-то… один из концов. И вот, все люди загнаны в один угол. Все сходится к одной точке.

– Какой? – спросил Тернбулл.

– Я ее не вижу,– отвечал Эван.– она слишком проста.– Он опять помолчал и сказал так;

– Я не вижу ее, но попробую объяснить. Тернбулл, три дня назад я понял, что нам не стоит драться.

– Три дня назад! – повторил Тернбулл.– Почему же это?

– Я понял, что не совсем прав,– сказал Эван,– когда увидел глаза того человека, в келье.

– В келье?! – удивился Тернбулл.– В камере, в палате? Этого идиота, который радовался, что железка торчит?

– Да,– отвечал Эван.– Когда я увидел его глаза и услышал его голос, мне открылось, что вас убивать не надо. Это все-таки грех.

– Премного обязан,– сказал Тернбулл.

– Подождите, мне трудно объяснить,– кротко сказал Эван.– Я ведь хочу сказать правду. Я хочу сказать больше, чем знаю.

Он снова помолчал.

– Так вот,– медленно продолжал он,– я исповедуюсь и каюсь в том, что хотел вас убить. Я покаялся бы в этом перед старым судьей. Я покаялся бы в этом даже перед тем ослом, который говорил о любви» Все, кто считал нас безумными, правы. Я не совсем здоров.

Он отер ладонью лоб, словно и впрямь совершал тяжелую работу, и сказал:

– Душа моя не совсем здорова, но безумие мое – не из самых страшных. Многие убивали друг друга, убивают и сейчас… По сравнению с ними – я нормален. Но когда я увидел его, я все увидел. Я увидел Церковь и мир. Церковь бывала безумной здесь, на земле, такой же самой, как я. Но все же именно мы при мире – как санитары при больных. Убивать дурно даже тогда, когда тебе бросили вызов. Но ваш Ницше говорит, что убивать вообще хорошо. Пытать людей нельзя, и если даже их пытает церковник, надо схватить его за руку. Но ваш Толстой говорит, что никого никогда за руку хватать нельзя. Так кто же безумен – мир или Церковь? Кто безумней – испанский священник, допускающий тиранию, или прусский философ, восхищающийся ею? Кто безумней

– русский монах, отговаривающий даже от праведного гнева, или русский писатель, вообще запрещающий сильные чувства? Если мир оставить без присмотра, он станет безумней любой веры. Недавно мы с вами были самыми сумасшедшими людьми в Англии, а теперь… да Господи, мы самые нормальные! Так и можно проверить, кто безумней,– Церковь или мир. Предоставьте рационалистов их собственной воле и посмотрите, до чего они дойдут. Если у мира есть какой-то противовес, кроме Бога,– пусть мир отыщет его. Но ищет ли он его? Да этот ваш мир только и делает, что шатается!

Тернбулл молчал, и Макиэн сказал ему, снова глядя в землю:

– Мир шатается, Тернбулл, вы это знаете. Он не может стоять сам собой. Оттого вы и мучались всю жизнь. Нет, сад этот – не сон, но мир, сошедший с ума. Он помешался,– продолжал Эван,– и помешался на вас. Теперь суд миру сему. Теперь князь мира… да, князь мира будет осужден именно потому, что взял на себя суд. Только так и решается спор между шаром и крестом…

Тернбулл резко поднял голову.

– Между шаром и…– повторил он.

– Что с вами? – спросил Макиэн.

– Я видел сон,– отвечал Тернбулл.– Крест в этом сне упал, шар остался.

– И я видел сон,– сказал Эван.– Крест в этом сне стоял, шар не был виден. Сны эти посланы адом. Чтобы поставить крест, нужен земной шар. Но в том-то и разница, что земля даже шаром быть не. может. Ученые вечно твердят нам, что она – как апельсин, или как яйцо, или как сосиска. Они лепят из нее сотни нелепых тел. Джеймс, мы не вправе полагаться на то, что шар останется шаром, что разум останется разумным. Шар мира сего покосился набок, и только крест стоит прямо.

Оба долго молчали, потом Тернбулл нерешительно произнес:

– Заметили вы, что с тех пор… ну, с тех наших снов… мы и не взглянули на наши шпаги?

– Заметил,– очень тихо отвечал ему Эван.– Оба мы видели то, что ненавидим поистине, и кажется, я знаю, как это зовется.

– Неважно, как это назвать,– сказал Тернбулл,– если ты этому не поддаешься.

Кусты расступились, и, перед друзьями встал главный врач клиники. На сей раз в его глазах не было и тени усмешки, они горели чистой ненавистью, которая гнездится не в сердце. И в голосе его было не больше иронии, чем в железной дубинке.

– Через три минуты быть в больнице,– с сокрушительной четкостью произнес он.– Всех, кто останется в саду, расстреляем из окон. Выходить запрещается. Много разговоров.

Макиэн легко и даже радостно вздохнул.

– Значит, я прав,– сказал он и послушно пошел к дому.

Тернбулл боролся минуту-другую со страстным желанием – ударить как следует главного врача, потом смирился. Им обоим казалось, что чем меньше они будут делать, тем скорее придет счастливый конец.

Глава XX В ОНЫЙ ДЕНЬ

Подходя к зданию больницы, наши герои увидели, что главный врач сказал правду: из каждого окна торчали какие-то блестящие стальные цилиндры, холодные чудеса современной техники. Свое действие они уже оказали – не только Макиэн и Тернбулл, но и все обитатели сумасшедшего дома, и все врачи, и все санитары шли из сада в больницу. Когда же они все вошли в огромный зал и железные двери закрылись за ними, Тернбулл чуть не упал, ибо в нескольких футах стояла девушка с острова – Мадлен Дюран.

Она прямо смотрела на него, тихо улыбаясь, и улыбка эта освещала мрачную, нелепую сцену, словно честный и радостный очаг. Как и прежде, она откинула голову, а в мягкости ее взора было даже что-то сонное. Ее он увидел первой и несколько мгновений видел ее одну; но потом заметил другие лица. Золотобородый толстовец беседовал с лавочником, которого они когда-то связали. Подвыпивший херфортширский крестьянин беседовал сам с собой. Кроме судьи Вэйна, здесь был его секретарь; кроме мисс Дрейк – ее шофер. Однако сильнее всего удивило Тернбулла вот что: он шагнул было к Мадлен, но смущенно остановился, ибо увидел над ее плечом еще одно широкое лицо с седыми баками. Тернбулл вспомнил Дюрана; вспомнил его скучное, несокрушимое здравомыслие, его приверженность к общим местам, и поистине крикнул про себя: «Ну, если он здесь, на воле нет никого!» Потом он снова двинулся к Мадлен, все так же улыбающейся ему. Макиэн уже подошел к Беатрис уверенно, как наделенный неотторжимым правом.

Тогда и раздался жестокий, леденящий кровь голос. Глава больницы стоял посредине зала, оглядывая его, как оглядывает художник только что оконченную картину. Он был красив, но лишь сейчас стало ясно, чем отвратительно его лицо: брови были так изогнуты, а подбородок так длинен, что казалось, будто оно освещено снизу, как у актера.

– Итак, все в сборе,– начал он, но тут перед ним появился мсье Дюран и заговорил тем самым тоном, каким говорит с метрдотелем француз-буржуа: очень быстро, но совершенно четко, и без каких бы то ни было эмоций. Сама живость его речи порождалась не гневной страстью, а разумом. Вот что он сказал:

– Я привык пить за обедом полбутылки вина, а мне его не дают! Моя дочь должна быть со мной, а нас разлучают. Я ни разу не ел здесь мяса, хотя сейчас не пост. Теперь мне запретили гулять, а в мои годы без этого нельзя. Только не говорите, что все это законно. Закон стоит на общественном договоре. Если гражданин лишен удобств, которыми пользуются даже дикари, этот договор можно считать расторгнутым.

– Перестаньте болтать, мсье,– сказал доктор Хаттон; главный же врач молчал.– Мы подчиняемся закону, что и вам советую. Кстати, тут повсюду пулеметы.

– Прекрасные пулеметы,– признал Дюран.– Должно быть, смазываете керосином. Так я говорю, если нет самого необходимого, договор аннулирован. Казалось бы, ясно.

– Ну, знаете! –воскликнул доктор Хаттон.

Дюран слегка поклонился и куда-то исчез.

– Итак, все в сборе,– брезгливо повторил главный врач.– Должно быть, многим интересно, почему они здесь. Сейчас объясню, все объясню. К кому же обращаться? А, вот, к мистеру Тернбуллу! У него научный склад ума.

Тернбулл налился кровью, главный врач откашлялся.

– Мистер Тернбулл прекрасно знает, как доказала наука, что никогда не было так называемой крестной смерти. Подобных суеверий много, и все они похожи. Мы успешно опровергли так называемые чудеса. Однако в наше время возникло новое суеверие – распространился нелепый слух о шотландце, который хотел сразиться за честь так называемой Девы. Мы разъяснили, что этого быть не может, но люди невежественны и падки на романтику. Этого шотландца и еще одного, его противника, стали считать чуть ли не героями. Мы приняли все меры. Тех, кто заключал пари о мифической дуэли, мы арестовали за азартные игры. Тех, кто пил за здоровье мифических лиц, мы арестовали за пьянство. Однако народ не унимался, и мы прибегли к проверенному методу. Мы доказали научно, что история эта – выдумка. Никто никого не вызывал на дуэль. Никогда не было человека по фамилии Макиэн. Все это миф в мелодраматическом вкусе. Создали же его несколько человек с неустойчивой психикой. Так, некий Гордон, владелец антикварной лавки, страдает викуломанией – навязчивой идеей, что его связали.

– Одна несчастная женщина,– голос его стал ласковым,– верит, что она ехала с мифическим шотландцем в машине: типичный случай, связанный с иллюзией быстрого движения. Другая, не менее несчастная женщина, страдающая манией величия, возомнила себя причиной дуэли. Мы собрали всех, кто вообразил, что видел что-либо, связанное с этим мифом, и доказали, что они невменяемы. Поэтому вы все здесь.

Оглядев снова сцену с жесткой улыбкой, профессор Л. удалился, оставив во главе санитаров Хаттона и Квейла.

– Надеюсь, больше у нас затруднений не будет,– сказал доктор Квейл, обращаясь к Тернбуллу, который тяжело опирался на стол.

Не поднимая глаз, Тернбулл поднял стул и швырнул его во врача. Макиэн схватил отлетевшую ножку и кинулся на его коллегу. Двадцать санитаров бросились к ним; Макиэн отбился от трех, Тернбулл – от одного, когда сзади раздался крик.

Коридоры, ведущие в зал, были полны голубого дыма.

Через секунду наполнился дымом и зал, а в нем замелькали пчелами алые искры.

– Пожар! – крикнул Квейл,– Что такое? Как это могло случиться?

Глаза у Тернбулла засветились.

– Почему началась Французская революция? – спросил он.

– Не знаю! – крикнул медик.

– Тогда я скажу вам,– сказал Тернбулл.– Она началась потому, что некоторые люди думали, будто французский лавочник так солиден, как кажется.

Он еще говорил, когда мсье Дюран вернулся в зал, вытирая запачканные керосином руки.

– Теперь доктора уйдут! – закричал Макиэн.– И санитары уйдут, мы останемся одни.

– Откуда вы знаете, что мы уйдем? – спросил Хаттон.

– Вы не верите ни во что,– ответил Макиэн.– Значит, боитесь смерти.

– А вы идете на самоубийство,– хмыкнул медик.– Нормально ли это?

– Мы идем на месть,– спокойно ответил Тернбулл.– Она нормальна.

Пока они беседовали так, все санитары и служители в полной панике бежали по саду. Но ни один из больных не шелохнулся.

– Мы не хотим умирать,– сказал Тернбулл,– но вас мы ненавидим больше смерти. Это – удачный мятеж.

Над их головами уже образовался просвет, и в него было видно, что в небе висит какая-то блестящая штука. В дыре появилось лицо главного врача. «Квейл, Хаттон! – сказал –он.– Полетите со мной». И они, как автоматы, поднялись по спущенной им лесенке.

Но существо с длинным подбородком сказало напоследок:

– Кстати, какой я рассеянный! Вечно что-нибудь забуду. Этого человека я как-то забыл на кресте св. Павла, а теперь вот – в палате, а там самый пожар. Весьма неприятно… для него.

Макиэн кинулся в полный дыма коридор. Тернбулл посмотрел на Мадлен и побежал за ним.

Пробившись чудом сквозь горящие деревья, они добежали до знакомых палат. Однако разглядеть, где старец, мешал не мрак, а ослепительный свет: пламя стояло стеной, как золотая пшеница. Шум был такой, как на многолюдном митинге, но Макиэн расслышал сквозь него какие-то звуки и кинулся в самое пламя. Тернбулл схватил его за локоть.

– Пустите! – воскликнул Эван.– Он жив, он зовет на помощь. Или кричит от боли.

– Разве это крик? – сказал Тернбулл.– Он поет.

Деревья упали, и голос стал слышнее. Старец пел, словно птица.

– Да…– горестно сказал Тернбулл.– Хорошо быть слабоумным.– И крикнул: – Вы можете выйти? Вы не отрезаны?

– Господи! – сказал Макиэн.– Теперь он смеется.

– Выходите, дурак вы этакий! – крикнул Тернбулл.– Спасайтесь!

– Нет! – воскликнул Эван.– Не так.– И он закричал очень громко: «Отец, спаси нас!» Огонь поднялся высоко, словно деревья дьявольского сада или золотые драконы, пытающиеся вырваться. Точнее сказать, что огонь был подобен сатане.

– Отец,– снова крикнул Макиэн,– спаси нас всех! Огненный лес покачнулся и распался надвое, словно поле пшеницы, по которому идет человек. Дым уже не вздымался к небу, а стлался по земле, как побежденное знамя. Когда затихли отзвуки Макиэнова крика, огонь лежал двумя мирными холмами, а между ними, как по долине, шел маленький старец и пел, словно гулял в весеннем лесу.

Когда Джеймс Тернбулл увидел это, он протянул руку и, сам того не зная, оперся о сильное плечо Мадлен. Заколебавшись на мгновение, он положил руку на плечо Эвана. Глаза его были сейчас сияющими и прекрасными. Многие скептики ругали его потом в журналах и газетах за то, что он предал стоящий на фактах материализм. До сих пор он и сам верил, что материализм стоит на фактах, но, в отличие от своих критиков, предпочитал факты – даже материализму.

Старец шел и пел. Эван упал на колени, и через мгновенье за ним опустилась Беатрис. Когда на колени упала Мадлен, за ней опустился Тернбулл. Старец прошел мимо них, меж огненных холмов. На лицо его никто не глядел.

Когда он прошел, они подняли головы. Высоко над ними сверкнул самолет, освещенный снизу. Вдруг от него отделились две черные точки и полетели вниз. Кто-то крикнул, все отвернулись, ибо то были мертвые тела Хаттона и Квейла.

– О Господи! – крикнула Беатрис,– Они погибли! Эван обнял ее и сказал ей:

– Они спаслись. Он не забрал с собой ни единой души.

Огонь угасал, и в пепле сверкали две тонкие линии – две шпаги, упавшие крестом.

Загрузка...