– Тебе достаточно, – отрезал Тамбовцев, взял пузырек с нашатырным спиртом, открыл его и протянул Ивану. – На-ка вот, подыши. Взбодрись.
Иван со вздохом взял пузырек и крепко зажал в правой руке.
– Я в порядке. Если будет надо, нюхну.
– Вот и умница. – Тамбовцев взял флакон побольше, непрозрачный, из коричневого стекла. На нем было написано: «Перекись водорода». Тамбовцев стал аккуратно промывать ладонь вокруг торчащей вилки и промокать рану марлевым тампоном. Перекись шипела на руке Ивана, как сотня маленьких гейзеров. Шапки прозрачной пены размыли кровяные сгустки, и скоро стало видно кожу: четыре зубца стальной вилки торчали, как опоры моста, соединявшего линию жизни с линией любви.
Левой рукой Тамбовцев придавил руку Ивана к столику, а правой – молниеносным движением вытащил вилку. Из отверстий выступила кровь, но ее было не так много.
– Сосуды не задеты, – небрежно махнул рукой Тамбовцев. – Шить ничего не придется, заживет, как на собаке.
– Валентин Николаевич? – вмешался Пинт: – Может, снимок сделаем?
– Зачем?
– Ну… может, там перелом…
Тамбовцев посмотрел на Оскара с удивлением.
– Вилкой? Сломать кости? Да это и охотничьим ножом непросто. Лезвие пойдет по линии наименьшего сопротивления, сквозь мягкие ткани. При условии, конечно, что рука не будет фиксирована. Ну-ка, голубчик, – обратился он к Ивану, – сожми кулак.
Иван уставился на свою руку так, словно она сама по себе, независимо от его воли, решила показать какой-то потешный фокус. Пальцы дрогнули и стали медленно сжиматься.
– Давай, не бойся, – строго сказал Тамбовцев. – Жми крепче.
Грязные заскорузлые пальцы с длинными ногтями, увенчанными черными полумесяцами, уверенно сложились в худой загорелый кулак.
– Во! – гордо сказал Иван.
– Ну, вот и хорошо, – промурлыкал Тамбовцев. – А вы говорите – снимок. Клиническая диагностика – прежде всего. Рентген – это дополнительный метод исследования, в данном случае он не показан. Бинтовать – и вся недолга. Надо только положить какой-нибудь мази, типа стрептомициновой. Была бы вилка серебряная – можно было бы не дезинфицировать. Но у Белки столового серебра, к сожалению, нет. Иван тоже хорош – выбирает местечки попроще. Вот, скажем, если бы его чинно-благородно пропороли где-нибудь в Дворянском собрании, какой-нибудь Свирид Капитонович Шереметев… Или Пантелеймон Прокофьевич Голицын… А то ведь… Кстати, кто тебя так?
– Женька. Волков, – с неохотой ответил Иван.
– А, знаем мы эту династию. – Тамбовцев говорил и ловко бинтовал Ивану руку. Такой ловкости Пинт не видел даже у операционных сестер в Александрийске. Бинт мелькал в его пухлых руках, проскальзывал между пальцами Ивана, забегал на костистое запястье, никогда не знавшее ошейника часов, порхал, оставляя за собой широкий марлевый след. Наконец Тамбовцев надорвал конец бинта и сделал красивый узел. – Вот и все. А вы говорите: снимок. Ну что же? Как говорится, дай бог здоровья этому телу. – Тамбовцев почему-то подмигнул Шерифу. Тот еле заметно кивнул в ответ.
– Здесь у нас, батенька, все гораздо проще, чем в столичных городах. – Тамбовцев быстро ополоснул руки под краном, вытер их об край халата и расставил в ряд три мензурки. Он призывно кивнул Шерифу, тот коротко ответил:
– Как обычно.
– Точнее, – разглагольствовал Тамбовцев, наливая в мензурки до половины из большого флакона с надписью «Спирт», – у нас-то как раз все сложнее. Но мы относимся ко всему проще. Поживите здесь с мое, и вы поймете, что по-другому нельзя.
Из большого стакана он долил в две мензурки воды, в третью доливать не стал, взял ее в левую руку, а стакан – в правую.
– Ну, чего ждем? Гидролиз спирта проходит с выделением некоторого количества тепла. Проще говоря, водка нагревается. Берите, коллега, не стойте, как засватанный.
Правую мензурку взял Шериф, левую – Пинт. Не очень уверенно – он еще не привык заканчивать малую операцию ста граммами разведенного спирта, но в Горной Долине, видимо, это давняя и прочная традиция, которую нужно уважать.
– За твое здоровье, Ваня, – торжественно сказал Тамбовцев и опрокинул в рот чистый спирт. Затем он шумно выдохнул и запил водой. – Привычка, – пояснил он, заметив удивленный взгляд Пинта. – Предпочитаю употреблять чистый продукт. Никогда не развожу, только запиваю.
Шериф усмехнулся и выпил свою порцию. Пинту ничего не оставалось, как присоединиться к ним.
Теплый разведенный спирт приятно ущипнул горло и огненным комком упал в желудок. Пинт запомнил обиженное лицо Ивана: мол, а как же я? Мне-то почему не дали?
– Ты, Ваня, раненый. Тебе нельзя, чтобы не спровоцировать кровотечение. – Тамбовцев сказал это таким серьезным тоном, что Пинт поневоле улыбнулся.
– Николаич… А если? Чуток? Тамбовцев покачал головой:
– Нет, дружочек. Даже не проси. Сам понимаешь – клятва Гиппократа. Что подумает про нас коллега? Что я спаиваю людей ничуть не хуже усатой Белки? Ты это брось— не позорь меня.
– Кстати, насчет усатой Белки, – подал голос Шериф. – Что там у вас случилось? Мне надо знать, как было дело. Волков скажет одно, ты – другое. Я должен докопаться до сути. Так что, давай, рассказывай.
– А чего там рассказывать? – сразу замкнулся Иван. – Он наехал, я ответил. Он схватил вилку – и на меня. Вот и все.
– Нет уж, давай по порядку. – Шериф зажег сигарету и выпустил дым в потолок.
«Ни хрена себе малая операционная. Здесь и пьют и курят. Тоже мне, асептика с антисептикой, – промелькнуло в голове у Пинта. – Правда, здесь еще вытаскивают вилки из руки, да так виртуозно, словно занимаются этим по три раза на дню, вместо завтрака, обеда и ужина. – Его охватила гордость за профессию и за Тамбовцева. – Вот это – настоящий док. Так же, как Шериф – настоящий шериф. Простые и правильные мужики, спокойно делающие свое дело. С такими не страшно. С такими можно в разведку, если выражаться избито».
– Рассказывай, – немного лениво сказал Шериф. – Все равно узнаю.
Иван замолчал, он внимательно рассматривал свою забинтованную руку. На ладони медленно проступало алое пятно с нечеткими желтыми очертаниями.
– Кобель у меня пропал, Саныч, – неожиданно сказал он. – Три дня назад.
– Ну и что? Он у тебя постоянно убегает. Ты же его не кормишь.
– Да нет. В этот раз все было не так. Он словно чего-то боялся. Выл всю ночь, спать не давал. А потом я вышел из избы, хотел ему врезать… Успокоить то есть… А он побежал от меня. Я – за ним. Он бежит и воет. Понимаешь?
– Ну и что? – Шериф еще выглядел спокойным. Потом, спустя минуту, Пинта поразил этот мгновенный переход от спокойствия к тревоге, даже не тревоге, а еле скрываемой панике: Баженов словно еще раз вошел в заведение усатой Белки – плечи стали шире и напряглись, руки непроизвольно сжимались в кулаки, будто искали ружье. Но пока Шериф был спокоен.
– Ну и… – Иван выглядел испуганным, он с трудом подбирал слова. – Он привел меня к заброшенной штольне… Сел на краю… и воет.
В операционной воцарилась такая тишина, что было слышно, как, шипя и потрескивая, тлеет сигарета Шерифа. Она догорела почти до самого фильтра и уже обжигала Баженову пальцы, но он не обращал на это внимания. Слова про заброшенную штольню произвели на него ошеломляющее впечатление. Он застыл на месте, как каменное изваяние, с открытым ртом, не в силах вымолвить ни слова. Постепенно черты его лица расслабились, будто обмякли, и тогда Пинт впервые увидел, КАК Баженов боится. Какое у него при этом лицо.
Пинт оглянулся на Тамбовцева, и ему стало еще тревожнее. Старый док выглядел так, будто его сейчас хватит удар, лицо налилось свекольным соком, губы затряслись, а стакан в руке ходил ходуном, норовя выплеснуть на Ивана остатки воды.
Шерифу потребовалась целая минута, чтобы взять себя в руки.
– И что же ты… видел? У заброшенной штольни, – через силу спросил он. Иван пожал плечами:
– Ничего. Вроде ничего не было. Только… жутко там. Не по себе как-то, аж мороз по коже.
Он наморщил лоб, словно вспоминал что-то.
– И еще… – Иван понизил голос до шепота, – свет какой-то оттуда. Слабый такой, зеленоватый… Как в «жигулях» от панели приборов.
Иван сделал паузу, осмотрел раненую руку.
– Струхнул я, Саныч, если честно. Не знаю, почему, но струхнул. Как дунул оттуда! Малыша с собой звал, а он лег брюхом на край и воет. Жалобно так, как по покойнику. Я ему: «Ко мне, Малыш!», а он – ни в какую. Будто не слышит. А утром – не пришел. И на следующий день – тоже. Как в воду канул. Только я туда больше ни ногой. Жутко там, Саныч. Чертовщина какая-то!
Пинт услышал за спиной звяканье стекла. Он обернулся: Тамбовцев разводил спирт, но не в мензурке, а в стакане. Развел пополам и протянул Ивану.
– Ты, Ваня, вспомни хорошенько, – ласково сказал он. – Ты никому больше не говорил про заброшенную штольню?
– Валентин Николаевич, – подал голос Шериф, – может, не стоит? При посторонних-то? – Он кивнул головой в сторону Пинта, так, словно только что его заметил.
– А я думаю, – повернулся к нему Тамбовцев, стакан, уже почти схваченный Иваном, резко уплыл вправо – в руке Ивана вместо вожделенного раствора остался чистый воздух, – свежая голова нам не повредит. У каждого, знаешь, есть свои скелеты в шкафу…
– Я полагаю, – отрезал Шериф, – что мы сами в состоянии решить свои проблемы.
Пинт почувствовал себя крайне неловко. Между Шерифом и Тамбовцевым возникли разногласия, и причиной был он. Не дожидаясь, пока разногласия перерастут в открытый конфликт, Оскар снял халат, накинул пиджак и спросил:
– Валентин Николаевич, вы не будете возражать, если я осмотрю пока домик?
Тамбовцев уставился на него таким взглядом, словно впервые видел. В глазах у него напряженно билась какая-то мысль, но к маленькому зеленому домику под высоким тополем она явно никакого отношения не имела.
– Что? – переспросил Тамбовцев, встряхнувшись. Ему удалось взять себя в руки и отогнать страшное видение, возникшее перед мысленным взором: поросшая густой травой пасть заброшенной штольни, неизвестно кем, когда и с какой целью выкопанной на глухой лесной поляне. – Какой домик?
– Ну, домик. Для персонала. Там, где я буду жить.
– А-а-а! – Тамбовцев от досады даже махнул на себя рукой. – Домик! Ну конечно! Вот, пожалуйста, ключи! – Он протянул Пинту увесистую связку. – Я точно не знаю, какой из них, поэтому, не сочтите за труд, подберите сами.
– Спасибо! – Пинт развернулся и, смущенно кланяясь, вышел из кабинета. Он ощущал беспричинную неловкость, словно застал Тамбовцева и Шерифа за неким постыдным занятием.
Оскар прошел назад по коридору, поднял оставленный чемодан и вышел на улицу. Пока он пересекал маленькую площадку перед больницей, гравий приятно хрустел под ногами, как свежевыпавший снег.
Пинт поднялся на крылечко, вытащил связку ключей. Подобрать нужный не составило большого труда, Пинт попал со второй попытки. Плоский латунный ключ со скрипом повернулся в личинке замка, и дверь дрогнула, освободившись. Оскар широко открыл ее и принялся оглядываться в неярком свете пасмурного дня.
Квартирка была крошечной, но, как он и ожидал, очень уютной. Размерами домик напоминал жилище гномов, и Оскар почувствовал себя огромной и нескладной Белоснежкой, которая непонятно зачем приперлась сюда в отсутствие хозяев. Маленькая кухонька, маленькая газовая плита на две конфорки, туалет и пожелтевшая ванна, в которой можно мыться только стоя. Комната была размером с большой шкаф, в углу, под единственным окошком, стояла узкая и короткая кровать, рядом с ней – колченогий стол.
Пинт нашел электрический щит и включил рубильник. От одиноко висевшей лампочки поднимался извитой провод, он пересекал потолок под прямым углом и спускался по стене рядом с дверным косяком. Пинт нащупал выключатель, и комната озарилась слабым электрическим светом.
Повсюду лежал толстый слой пушистой серой пыли – на подоконнике, на столе, на полу. Висевший на стене предмет, который Пинт поначалу принял за картину или литографию, оказался зеркалом, завешенным тряпкой.
Пинт подошел к зеркалу и осторожно снял занавесь. Пыль мягкими хлопьями закружилась в воздухе. Оскар посмотрел на свое отражение: густые светлые волосы, высокий лоб, изборожденный двумя продольными и двумя поперечными, поднимающимися над переносицей (складки «гордецов» – так это называется в анатомии) морщинами, крупный, немножко кривой нос, грустно опущенные уголки рта…
Внезапно Пинт увидел, как изменилось выражение его лица. Все черты вдруг заострились, и краска отхлынула от щек. Он видел себя будто на экране ужасного кино, где за несколько секунд, с помощью умелого грима и спецэффектов, молодого человека превращают в глубокого старика. Эта мгновенная перемена сильно поразила и испугала его, не в силах сдержать подступивший страх, Оскар вскрикнул.
Вскрик подействовал отрезвляюще, как ведро холодной воды. Он пришел в себя и снова посмотрел на отражение. В зеркале был прежний, тридцатилетний Оскар Пинт, ну разве что немного уставший от всех волнений сегодняшнего сумасшедшего дня.
Да еще освещение здесь… такое… Он не успел додумать эту мысль до конца, уяснить, какое здесь освещение, потому что понял, что же на самом деле его так поразило.
Кусочек фотографического картона размером три на четыре, засунутый за рамку зеркала в нижнем левом углу, Пинт увидел его периферическим зрением, и, пока смотрел на свое отражение, зрительный образ этого кусочка пребывал в глубинах подсознания, медленно всплывая на поверхность, как пузырек газа из океанской пучины. Наконец он вырвался на свободу, с шумом лопнул и ушел в воздух, воссоединившись с привычной средой.
Фотография. Точно такая же, как та, что лежит в моем бумажнике. Лиза! Меня здесь ждут, значит, все это не напрасно. Все, что мне пришлось вытерпеть и пережить— лишь малая доля того, что еще предстоит, но главное— все это не напрасно.
Пинт потянулся к фотографии, но долго не мог ее взять, руки у него дрожали, и тело трясло, как в ознобе. Он почувствовал, как подогнулись колени, и голова закружилась. Ему пришлось опереться левой рукой на стенку, пока непослушными пальцами правой он вытаскивал фотографию из-за рамки.
– Лиза! Лиза! – повторял он и плакал. Слезы, независимо от его воли, текли по щекам. Не было ни всхлипов, ни рыданий, просто горячие слезы заливали его лицо, как осенний дождь заливает стекло. – Лиза! Я здесь, я рядом. Я читаю знаки, оставленные тобой. Я найду тебя. И больше никогда не потеряю!
Март пролетел незаметно. Пинт отчаянно боролся с весенней грязью. Всякий раз, выходя из подъезда, он, как опытный полководец, намечал план сражения с этой привычной российской стихией. В ход шли любые средства: длинные прыжки, обходные маневры, перелезание в одном месте через низкий заборчик и даже перенос по воздуху, где роль транспортного вертолета играл рейсовый автобус, ходивший от его дома почти до самой больницы. Кроме того, Оскар купил себе маленькую складную щетку для одежды и дважды в день – придя на работу и вернувшись домой – счищал с брюк ненавистную грязь.
Ботинки тоже не могли пожаловаться на недостаток внимания со стороны хозяина: он начищал их до зеркального блеска, а на работе полировал специальной губкой.
И вообще, Пинт стал придавать большое значение своему внешнему виду и даже подумывал о том, как бы ему обновить скудный гардероб.
Он был влюблен, хотя сам до конца не мог в это поверить. Влюбиться в фотографию? Вздор! Просто… просто у девушки на фото очень красивое лицо. Александрийск – небольшой город, рано или поздно я ее встречу. Это может случиться в любой день, в любую минуту, соответственно, я должен быть к этому готов.
Иногда в фантазиях ему рисовалась следующая картина: он на дежурстве, безмерно уставший, но тем не менее всемогущий, он царь и бог среди ущербных разумом, он утешает скорбных духом и вселяет в них надежду на исцеление. И вдруг – звонок. «Доктор Пинт! Срочно пройдите в приемное!» Быстрым шагом он идет по подземным переходам, предчувствуя что-то недоброе, небрежно накинутый халат развевается за спиной. Входит в приемное, и там, в желтом свете тусклой лампочки видит ее…
В этом месте фантазия начинала буксовать. Черт! А с какой стати ее должны привезти в психиатрическую клинику? Она что, душевнобольная?
Ну почему обязательно душевнобольная, поправлял он себя. Она… Она, например, совершила суицидальную попытку. Во как! На почве несчастной любви.
Нет, этот вариант не подходит. Так поступают только недалекие и неуравновешенные девушки. Разве про девушку на фото можно сказать, что она неуравновешенная? И вообще, про какую любовь может идти речь, если мы с ней еще не встретились?
Ну хорошо. А почему она вообще должна быть больна? Она… привезла в больницу подругу, которая совершила суицидальную попытку на почве несчастной любви. А? Это как?
Он морщился. Уже лучше, но тоже как-то… не того. Почему у нее такие подруги? И почему все крутится вокруг несчастной любви? Почему это любовь, черт ее подери, должна быть обязательно несчастной?
Нет, все будет по-другому. Я встречу ее на улице. В дождь. Она будет стоять под навесом булочной и ждать, потому что у нее нет зонта. И тут подойду я и предложу проводить ее до дома. Она скромно опустит глаза – всего лишь на мгновение – и согласится. Я буду идти рядом, держа зонт над ней. Сам я весь вымокну, и она будет это видеть, но не скажет ни слова. А когда мы придем к ее дому, я все прочту в ее глазах. И она легко поцелует меня в мокрую и холодную от дождя щеку и скажет: «Спасибо!» И я, великодушно улыбнувшись, пойду дальше, слегка ссутулившись, а она будет смотреть мне вслед из окна подъезда…
И увидит твои грязные до колена штаны. Хе-хе! Герой-спаситель в грязных штанах!
Ни один вариант знакомства не годился. В каждом, как повидло внутри пирожка, заключался какой-то изъян.
Оскар ломал голову, но ничего путного придумать не мог. В одном он был уверен твердо: рано или поздно он эту девушку встретит.
Потом уже, спустя некоторое время, он понял, откуда у него возникла такая уверенность. Он ДОЛЖЕН был ее встретить. И этот странный случай с фотографией был не просто дешевым фокусом, «cheap trick», который иногда выкидывает судьба, чтобы позабавиться, наблюдая за нашей реакцией, вовсе нет, это был знак, который он, к счастью, сумел прочесть.
Пройдет еще много лет, прежде чем он поймет: у судьбы вообще не бывает дешевых фокусов.
В конце апреля, когда грязь везде уже подсохла и Пинт сбросил старое пальто с пузырями на локтях, сменив его на такой же пузырчатый пиджак, когда пациентов в психиатрической клинике стало больше, а свободного времени – меньше, когда он стал бегать по утрам: сначала – с опаской, чтобы не заметили соседи, а потом, по мере того как исчез небольшой живот и улучшился цвет лица – с чувством законной гордости, когда он почти бросил курить и растягивал пачку сигарет на четыре дня, а про пиво и думать забыл, что позволило выкроить некоторую сумму на новые джинсы, – именно тогда все и случилось.
Пинт пришел в университетскую библиотеку, чтобы взять репринтное издание учебника Блюлера, одного из отцов-основателей современной психиатрии. Он хотел знать, насколько изменились взгляды на шизофрению с начала двадцатого века и до наших дней. Кроме того, его очень занимали особенности течения психических заболеваний у детей.
Оскар быстро нашел то, что ему было нужно, и сел тут же, в читальном зале, выписывая самые интересные моменты. Учебник он знал хорошо и поэтому свободно ориентировался в материале.
Он любил университетскую библиотеку. Несмотря на то что Александрийск был небольшим городом, да и университет был одним из самых маленьких в стране, библиотека поражала своей величиной и богатством даже заезжих ученых из обеих столиц.
Здание библиотеки было больше, чем главный корпус университета, а уж хранилище и вовсе необъятным, никто и не знал, что таится под его тихими сводами, что ждет своего часа в его прохладных недрах.
Пинт присел за стол, включил лампу и стал выписывать в блокнот нужные куски. Эта работа никогда не утомляла его. Он делал множество сокращений, понятных только ему, основные тезисы подчеркивал, определения помечал волнистой линией. Его так увлекло это занятие, что он не заметил, как кто-то сел напротив.
Он все же оторвался на секунду – когда перелистывал страницу – и бросил беглый взгляд перед собой, потом снова уткнулся в блокнот. И вдруг… холодок пробежал между лопатками, и во рту пересохло. Он сидел, тупо уставившись в стол, и боялся поднять глаза, боялся, что этот мираж исчезнет. Если не смотреть, у меня останется хотя бы надежда. Все еще не веря беглому восприятию – может быть, я вижу лишь то, что хочу видеть? – он заставил себя посмотреть еще раз.
Это была она.
Та, девушка с фотографии, сидела по другую сторону стола. Сомнений не было: толстая русая коса, изящная шея, голубые глаза, и даже блузка на ней была та же самая – белая, без воротника, с узкими красными и синими полосками вокруг выреза.
Пинт зажмурился и помотал головой. Девушка улыбнулась.
– Я не исчезну, – сказала она. Оскар улыбнулся ей в ответ.
– Это было бы ужасно. Не знаю, как бы я это пережил… – Он осекся. Чуть было не выложил, что давно ее знаю. Интересно, как бы она отнеслась к моему рассказу о краже из фотосалона? Покрутила бы пальцем у виска? Или просто рассмеялась? – Я хотел сказать, что вы… прекрасно выглядите… – Он прикусил язык. Чуть было не ляпнул «гораздо лучше, чем на фотографии».
Девушка снова улыбнулась. Она все время улыбалась. Казалось, сама природа создала ее лицо для этой легкой, нежной, какой-то даже виноватой улыбки.
– Что вы читаете? – спросила она.
– «Психиатрию» Блюлера. Собственно, не читаю, а перечитываю. Я… – тут Пинт расправил плечи и постарался добавить значительности своему голосу, одновременно чувствуя, что выглядит при этом довольно глупо, – психиатр. Заканчиваю ординатуру, – произнес он уже тоном попроще и побыстрее, чтобы не останавливаться на том досадном моменте, что он пока только ординатор.
– Говорят, если посадить психиатра с больным, считающим себя Наполеоном, на целый год в отдельную палату, то еще неизвестно, кто оттуда выйдет: два нормальных человека или два Наполеона. Это правда?
Пинт хотел было снова напустить на себя важность и начать рассуждать о том, что настоящий врач, конечно, всегда принимает переживания пациента всерьез, близко к сердцу, но при этом никогда не забывает, что должен существовать некий защитный барьер, который… Но девушка была так мила и открыта, что подобная напыщенность показалась ему неестественной и ненужной.
– Да… Скорее всего, два Наполеона. И вообще, – он перегнулся через стол, и понизил голос до заговорщицкого шепота, – скажу вам откровенно – в нашу специальность идут только люди особого склада.
– Потенциальные сумасшедшие?
– Точно. – Он подмигнул ей. А ведь я недалек от истины. Интересно, что бы ты сказала, узнав, что я стащил твои фотографии? – И один из них – перед вами. Позвольте представиться – Оскар Пинт. – Он церемонно поклонился.
Теперь девушка не просто улыбалась – она весело смеялась, да так громко, что толстая девица в желтом платье с влажными кругами под мышками, воздвигнувшая неподалеку от них целые бастионы из книг, обернулась и посмотрела с укоризной. Девушка зажала рот белой ладошкой, но не смогла сдержаться, снова прыснула.
– Это что, имя или фамилия? То есть, я хочу сказать, что имя, а что – фамилия? Или это вообще – прозвище?
Оскар пожал плечами. Он давно уже привык к таким вопросам.
– Оскар – имя. Пинт – фамилия.
– Странные они у вас.
– Ну почему же? Мой прадед, Чарльз Пайнт, приехал в заснеженную Россию с берегов туманного Альбиона. Там имя Чарльз мало кому кажется странным. А уж фамилия Пайнт – тем более. В России у него родился сын, которого он назвал Оскаром в честь великого писателя Оскара Уайльда. У сына тоже родился сын, которого он назвал— уже следуя русской традиции, потому что сам к тому времени порядком обрусел – в честь деда, Чарльзом. Или, чтобы было привычнее русскому уху – Карлом, хотя, на мой взгляд, имя Карл сильно попахивает баварскими сосисками с тушеной капустой. Фамилия тоже претерпела некоторые изменения – из Пайнта он превратился в Пинта. Коротко и звучно. Ну а Карл Оскарович Пинт, мой отец, недолго думая назвал меня Оскаром. Вот только не знаю, в честь кого: Уайльда или деда? Вообще-то, и тот и другой – достойные люди. Правда, у Уайльда была какая-то неразбериха с сексуальной ориентацией, а дедушка много пил – англичане говорят: «пил, как рыба», – но ни один из этих пороков мне несвойствен.
– Совсем-совсем?
– Нет, ну почему совсем? Я могу иногда…
И снова звонкий смех перебил его. На них стали оглядываться. Девушка закрыла лицо руками, плечи ее сотрясались.
– Нет-нет. – Пинт почувствовал, что и сам начинает смеяться. – Я не имею в виду уайльдовские штучки. Всего лишь пиво. Только пиво.
– Хорошо, что пояснили. А то я уже начала волноваться.
– Не волнуйтесь. Уайльду вы бы не понравились. – Пинт помолчал, решаясь. – А мне – очень, – после паузы добавил он.
К тридцати годам мужчина приобретает необходимый опыт в Сердечных делах, и Пинт не был исключением. Но сейчас он заметил, как тяжело дались ему эти простые слова. Слова чего? Признания? Да и не признания вовсе: просто он сказал, что девушка ему очень нравится, только и всего. Что в этом такого? И тем не менее сказать это было непросто, потому что девушка ему действительно очень нравилась, и то, что обычно звучало в его устах как банальное приглашение к любовному танцу, который двое исполняют в постели, взбивая коктейль из простыней, на этот раз приобрело первозданное значение, и оттого смысл этой короткой фразы, над которой он раньше даже не задумывался, изменился, стал больше. Это был тот случай, когда слово из звука превращается в плоть, Оскара потрясло это полузабытое ощущение – оказывается, простые слова могут так много значить.
– Как вас зовут?
– Лиза. Воронцова Лиза…
Лиза… Ее имя было легким и приятным, как прикосновение тающей льдинки к разгоряченному лбу. Раньше он часто размышлял, глядя на ее фотографию: как же ее могут звать? Каким должно быть имя у этого ангелоподобного существа? Странно, но «Лиза» никогда не приходило ему в голову, а теперь он думал, что ее не могли звать никак иначе.
– Лиза… – повторил он. – А меня – Оскар.
– Значит, вы – Оскар Карлович?
– Точно. Смешной англичанин, не знающий родного языка. Во мне одна восьмая часть английской крови, остальные семь – русские. Но русским я быть не могу – имя неподходящее. Англичанином – тоже. Не знаю ни языка, ни обычаев, ни традиций. Наверное, поэтому большинство считает меня евреем. В общем-то, я привык. Мой космополитизм генетически обусловлен.
Лиза улыбалась.
Пинт испытывал огромное облегчение оттого, что все произошло именно так: здесь, в библиотеке, его потрепанный гардероб почти целиком скрыт широкой столешницей, и даже когда рано или поздно ему придется вылезать из своего укрытия, у него будет готовое объяснение: книжный червь, человек не от мира сего, человек со смешным именем, для которого внешность – не главное.
Но было еще одно обстоятельство, которое его сильно радовало. Сегодня утром, выходя из дому, он положил в карман всю сумму, накопленную на новые джинсы, видимо, счел ее достаточной, хотя ТАКИХ дешевых джинсов не было даже в Александрийске. Оскар подозревал, что их вообще не существует в природе, но тем не менее тешил себя смутной надеждой найти что-нибудь подходящее. В конце концов, эти деньги никуда от меня не денутся. Не буду же я их тратить на ерунду.
Теперь он знал, на что потратит эти деньги. Он пригласит… ну, хотя бы попытается пригласить Лизу куда-нибудь: вокруг университетского кампуса полно недорогих кафе, закусочных и кофеен.
– А вы… Лиза… вы что-то здесь искали? Впервые он увидел, как улыбка медленно, словно догорающая свеча, гаснет на ее лице.
– Мне надо найти одну рукопись. Это не здесь. Это в историческом отделе. Вы… – И снова ее лицо озарилось: – Может, перейдем наконец на «ты»?
– Да. Да, конечно, – спохватился Оскар. Я сам должен был это предложить, в конце концов ведь я старше ее лет на десять. Черт! Промах за промахом.
– Ты поможешь мне ее отыскать? Этот вопрос поставил Оскара в тупик.
– Разумеется, помогу. Вот только… – Он пожал плечами. – Не хочу тебя расстраивать, но я ничего не смыслю в истории. То есть не то чтобы не смыслю. Не помню.
– Это не имеет значения. Главное – чтобы ты хотел мне помочь. Вот и все. Обещаешь?
Пинт нахмурился, выпятил нижнюю губу и торжественно сказал:
– Клянусь!
– Помни, – Лиза игриво погрозила ему пальчиком, – ты обещал!
Оскара вдруг охватило ощущение огромного счастья, так бывает в семнадцать лет, когда встречаешь свою первую любовь, когда смутное, до конца не осознанное влечение еще не знает точных путей своего осуществления, когда просто хочется постоянно быть рядом с любимым человеком, когда чувствуешь его, как продолжение самого себя, когда все впереди и ничья память еще не запятнана паскудными призраками других людей, их голыми животами, треугольниками лобковых волос, белыми рыхлыми задницами, странными привычками и кривыми усмешками.
А ведь они ни разу не поцеловались, он ни разу не взял ее за руку, но уже был счастлив и благодарен судьбе за это пьянящее чувство: он, большой и сильный тридцатилетний мужчина, снова влюблен, как мальчишка!
– Лиза, – ему так нравилось повторять ее имя, – ты можешь во мне не сомневаться. Хочешь, поищем вместе?
– Да.
Оскар встал (странно, он вдруг забыл о лоснящихся брюках и пиджаке с пузырями на локтях, эти дурацкие комплексы бесследно исчезли), поставил Блюлера на место и протянул Лизе руку:
– Пойдем!
Он первый раз коснулся Лизы – с трепетом и замиранием, словно желая убедиться, что она действительно существует, что он не сам с собой болтал последние пятнадцать минут, что она не растает, как прекрасное видение.
Ее рука была холодной и слегка влажной. Он приблизился к девушке и украдкой вдохнул ее запах. В этом запахе было все: и свежесть утреннего тумана, и легкий аромат полевых трав, и едва уловимый оттенок мокрой листвы, и сладкая горечь ночного костра. Оскар почувствовал, что в этот самый момент с ним что-то происходит, он будто шагнул в бездонную пропасть и падает в нее, падает, без всякой надежды на спасение.
Он уже не был влюблен в Лизу. Он ее любил. Это иногда случается – с некоторыми счастливцами.
Исторический отдел библиотеки размещался в западном крыле.
Лиза шла мимо десятков стеллажей, поворачивала то направо, то налево, но всегда безошибочно, как судно, курс которого прокладывает опытный штурман. Наконец они остановились перед огромным, высящимся до потолка, пыльным стеллажом из мореного дуба. На торцевой части была надпись из выпуклых, когда-то золоченых, а теперь наполовину стершихся букв: «Краеведение».
«Что может быть интересного в краеведении?» – подумал Пинт, но вслух сказать не решился.
– Здесь, – сказала она и показала на третью полку сверху.
Оскар прикинул: просто так не достать.
– В следующем проходе есть стремянка. – Лизин голос звучал ровно и уверенно. – Принеси, пожалуйста.
Оскар принес шаткую скрипучую стремянку и с опаской залез на нее.
– Ищи, – Лиза говорила, глядя прямо перед собой, – толстую потрепанную тетрадь в кожаном переплете. На корешке нет никаких надписей, листы скреплены черным кожаным шнурком. Она должна быть седьмой или восьмой, считая справа.
Пинт внимательно посмотрел там, где она сказала, но ничего похожего на тетрадь в кожаном переплете не обнаружил. Тогда он стал осматривать всю полку, но результат был тот же.
– Я ничего не вижу. Здесь нет никакой тетради. А что там написано?
– История Горной Долины, – задумчиво, словно про себя, сказала Лиза. – Эти слова написаны на обложке. Собственно, только эти слова и можно прочесть, остальной текст зашифрован.
– Вот те раз, – удивился Пинт. – А ты знаешь шифр?
– У любой загадки есть ответ. У этой загадки – плохой ответ.
– Не понимаю. О чем ты говоришь? Какой ответ? – Пинт осторожно слез со стремянки.
Он чувствовал, что Лиза в этот момент далеко. Она была где-то в своих мыслях, и Пинту стало не по себе, она словно шла по карнизу навстречу лунному свету и не боялась упасть, потому что не видела грозящей опасности. Лиза говорила с кем-то неслышным шепотом, так тихо, что Оскар не мог разобрать ни слова, он только видел, как шевелятся ее губы.
– Лиза! – позвал он ее.
Лицо ее прояснилось, морщинки, прорезавшие чистый лоб, исчезли, губы дрогнули и приоткрылись. Она подошла к Оскару и обвила его шею тонкими белыми руками.
– У нас мало времени, – сказала она. – У нас его совсем нет, – сказала она еще тише. – И если мы оба этого хотим, то какая разница, кто начнет первым? Ведь так? – Пинт ничего еще не успел ответить, как она привлекла его к себе и медленно поцеловала в губы.
Оскар покачнулся и едва устоял на ногах.
– Почему? – спросил он, задыхаясь. – Почему у нас мало времени, любовь моя?
– Потому, что его никогда не хватает, – был ответ. – И никогда не хватит на всех.
Пинт не знал, плакать ему или смеяться. Он был на грани помешательства: он даже не представлял, что такая юная, свежая, чистая девушка может быть такой мудрой и уверенной. Не опытной, нет, упаси боже – опыт предполагает ИСТОРИЮ и бездумное следование готовым стереотипам, – но мудрой и уверенной. Он чувствовал себя раздавленным: глупым юнцом, готовым броситься к ее ногам и разрыдаться от счастья, полить их слезами, а потом высушить поцелуями, раздавленным, но в то же время счастливым. Таким счастливым, каким не был никогда.
Он был старше Лизы на десять лет, выше ее на голову, весил почти вдвое больше, но почему-то ощущал себя маленьким заблудившимся мальчиком, который наконец вышел из темного леса и попал в нежные материнские объятия. И, что еще более странно, он совершенно не стеснялся этого.
Глаза его наполнились слезами, он крепче прижал Лизу к себе, чтобы она этого не заметила, и дрогнувшим голосом произнес слова, которые рвались наружу. Очень простые – и очень глубокие слова, таинственные, как заклинание шамана, и загадочные, как слабое мерцание в черной глубине пещеры:
– Я тебя люблю.
Лиза тихо вздрогнула. Она слышала. Она поняла. Пинт не позволил ей высвободиться.
– Пойдем ко мне.
И снова легкая, едва уловимая дрожь, которую Пинт расценил как согласие.
Он повел ее к выходу, все так же крепко обнимая, прижимая к себе, словно сокровище, которое внезапно обрел после долгих лет тяжелых исканий. Он не мог отпустить ее ни на миг. Он боялся ее отпустить.
Пинт жил один в маленькой однокомнатной квартирке на окраине Александрийска. Квартира была ему явно не по размеру: потолок он доставал рукой, в коридоре с трудом протискивался, в кухне не мог развернуться, а в ванну ступал прямо с порога. Не по размеру, зато вполне по карману – это очевидное достоинство перевешивало все недостатки.
Но сейчас ему казалось, что нет ничего прекраснее этих двадцати двух метров, потому что здесь была Лиза. В любом углу, в самом дальнем закоулке он ощущал ее дурманящий запах и ее теплое дыхание. Он подхватывал это дыхание и никак не мог им напиться.
Он и она, и больше – никого. Пинт чувствовал себя абсолютно счастливым, он знал, что достиг предельной точки, выше которой уже не будет. Он был настолько счастлив, что совершенно забыл о том, что Бог дает всем поровну.
И о том, что за все приходится… нет, не платить… но расплачиваться. Всем и всегда.
Они не спали всю ночь. Они составляли единое целое. Стоило им распасться хотя бы на минуту, как некая таинственная сила, во много раз сильнее природного электричества, снова заставляла— их объединяться, сливаться вместе, стремиться друг к другу, как куски большого магнита.
Под утро Пинт уснул, а когда проснулся – Лизы уже не было. Она исчезла, как сон, слишком прекрасный для того, чтобы быть правдой.
Он метался по своей каморке, переворачивал мебель и заглядывал в холодильник, словно она могла спрятаться там и тихонько сидеть, дожидаясь, пока он ее найдет. Он бесился и рычал от ярости, но сердце его давила тоска, которой он не мог найти названия.
В ушах отдавались обрывки фраз, которые сказала Лиза: «У нас мало времени. У нас его совсем нет».
Он дважды успел сбегать в библиотеку, стоял за тем стеллажом, где они вчера искали тетрадь в кожаном переплете, и выбегал на каждый шорох, но добился лишь того, что насмерть перепугал своим видом каких-то девчонок, по виду – первокурсниц. Девчонки вскрикнули и убежали.
Кажется, я понимаю, что испытывает человек, когда сходит с ума. Возможно, мне это пригодится в дальнейшем… Если я окончательно не тронусь рассудком.
Пинт заперся дома и запил. Сильно и тяжело, как дедушка-алкоголик (вот и не верь после этого в наследственность). Он чересчур хорошо это помнил: дрожащие руки, пустую и изнуряющую рвоту по утрам, всклокоченные волосы и громадные мешки под глазами.
Он почему-то думал, что алкоголь поможет ему забыться, притупить боль потери – слишком быстрой и слишком незаслуженной. Но ничего не помогало. После первой порции ему становилось немного веселее, это так, и он наивно полагал, что дальше будет еще лучше, однако же… Нет. Боль нарастала. Мысли, освобожденные пивом, начинали метаться вокруг одного и того же образа – единственного образа, крепко засевшего в голове – и Пинт не мог успокоиться, пил до тех пор, пока не отключался совсем.
Он спал короткими урывками, просыпался оттого, что ему мерещился тихий стук в дверь, вскакивал растрепанный, в холодном поту, и бежал открывать. Он распахивал дверь, но лестничная клетка была пуста…
Пинта удивляло еще одно странное обстоятельство – фотографии, которые он хранил как зеницу ока, тоже исчезли. Они лежали в ящике письменного стола, и он не успел сказать о них Лизе ни слова. Но они пропали.
Сначала Пинт думал, что переложил их в другое место. Он облазил каждый потаенный уголок своей квартиры, передвигал шкафы и диван, однажды, напившись до чертиков, он даже начал отламывать кафель в ванной, но все было впустую.
Он все глубже и глубже погружался в непроглядную тьму безумия, каким и является настоящая любовь. В голове роились черные мысли: то, что раньше виделось ему подарком Судьбы, теперь казалось бесовским наваждением. И, самое страшное, – он четко осознавал, что не в силах ему противиться.
Иногда – редко – отравленный алкоголем мозг работал ясно, и он видел себя со стороны: опустившийся, небритый, опухший от бесчисленных литров пива, насквозь провонявший дымом дешевых сигарет. «Мания, навязчивая идея, бред на почве неразделенной любви».
Он вспоминал свои глупые фантазии, когда представлял, что встречает Лизу в приемном отделении, и усмехался. Теперь мы поменялись местами. Теперь я болен, и единственное, что может меня спасти, – намек, звук, видение, прекрасное и мимолетное. Запах, тень, голос, зыбкий образ, ЗНАК!
И к исходу мая он получил этот знак.
Он проснулся на рассвете. Он не помнил, во сколько уснул – точнее, отключился, – не помнил, сколько выпил накануне. Это можно было посчитать по пустым бутылкам, но штука в том, что он не выносил мусор уже несколько дней подряд, поэтому не знал, когда и что пил.
Он насчитал шестьдесят восемь пустых бутылок и банок и остановился. Язык царапал небо, как рашпиль, и с трудом умещался во рту, от Пинта воняло – именно ВОНЯЛО! – чего раньше он никогда себе не позволял.
Желая до конца насладиться всей глубиной своего падения – испить эту чашу до дна, увидеть, во что может превратить рассудочного человека нежданное, разрушительное чувство, во много раз превосходящее пределы его телесного «я»! – Оскар подошел к зеркалу.
Сегодня обязательно что-то случится. Иначе не стоило и просыпаться, лучше мне было сдохнуть во сне, жалея лишь об одном, – что я не могу сделать это у ее ног!
И когда он подошел к зеркалу на чужих, словно ватных, ногах, с трудом сдерживая ставшую такой привычной тошноту, то увидел ЗНАК. Сначала Пинт подумал – той частью рассудка, которая еще была жива, которая отсчитывала в магазине деньги за пиво и заставляла его вставать в туалет, чтобы не испоганить и без того грязную постель – что это галлюцинация, верная спутница «белочки», что это просто счастливый сон, милосердно дарованный ему великодушным ПРОВИДЕНИЕМ.
Он надул щеки, подергал себя за волосы, до боли сжал пальцами нос. Отражение в зеркале послушно повторяло все его действия, оно насмешливо – и немного брезгливо – говорило ему: «Да, черт возьми, ты не спишь! Ты в полном дерьме и понимаешь это, но ты не спишь!»
В левом нижнем углу зеркала непонятно каким чудом держался кусочек фотобумаги размером три на четыре. Один из тех шести, что были – и сейчас он очень хорошо понимал это, даже лучше, чем «дважды два – четыре» и «пятью пять – двадцать пять», – САМЫМ БОЛЬШИМ СОКРОВИЩЕМ в его жизни. Жизни, которую он привык считать наполовину прожитой и наполовину состоявшейся. Оказалось, что жизнь не бывает прожитой и состоявшейся НАПОЛОВИНУ. За все надо расплачиваться. За все и всегда.
Странно, но эта мысль не показалась ему грустной. Наоборот, в самой нижней точке своего падения он почувствовал, как к нему возвращаются силы. И он, безусловно, ДОЛЖЕН расплатиться. По самому большому счету, иначе все это не просто противно, не просто отвратительно и грязно, – это не имеет СМЫСЛА. Это просто НИЧТО. Он услышал пение «читы», хотя тогда еще не знал, что это такое.
Два дня Оскар пил молоко и тут же блевал свернувшейся простоквашей. Он часами стоял под душем – горячая вода, затем холодная! – сгоняя отеки. Он капал в глаза «Визином», чтобы прошла краснота, делавшая его похожим на кролика.
На третий день он пришел во врачебную ассоциацию.
Толстый меднолицый чиновник мельком взглянул на него, даже не оторвав жирную задницу от стула – станет он отрывать задницу по пустякам! Вот если бы «зеленые» в конверте! – и, неодобрительно вздохнув, произнес:
– А! Как же, как же! Давно пора! Ну что, Оскар Карлович? Аспирантура по психиатрии? Судя по весьма благожелательным отзывам и рекомендательным письмам… – но Пинт перебил его:
– Я передумал поступать в аспирантуру. Хочу врачом. В Горную Долину.
Он увидел, как чиновник наливается краской, раздувается от удивления, но изо всех сил старается не показать этого.
– А как же?..
– У вас есть вакантное место в Горной Долине? Посмотрите внимательно.
– Как не быть? – обрадовался чиновник. – Вот уже… двенадцать лет или около того… Но я не ожидал…
– Я поеду туда в августе. В конце, – отрезал Пинт и, обернувшись на пороге, добавил: – Спасибо.
Ему было наплавать на все, в том числе и на то, что подумает о нем чиновник. Потому что на обороте фотографии ровным каллиграфическим почерком было написано: «Девятнадцатое августа. Горная Долина».
Четырех слов было достаточно, чтобы засунуть все эти вздорные мысли о карьере, о жизненном благополучии, о
СЧАСТЛИВО СЛОЖИВШЕЙСЯ СУДЬБЕ – наиболее смешная мысль из всех возможных – туда, где солнце не светило.
Он вышел из кабинета чиновника с радостной улыбкой на лице: он считал, что поступает правильно. Даже нет, не правильно. Поступает так, как должен поступить. Пинт не видел другого выбора.
У него еще было время передумать – или укрепиться в своей решимости – два с половиной месяца. И все эти два с половиной месяца он готовился, и уже думал, что готов ко всему.
Но когда он наконец смог совладать с дрожью в руках и вытащил из-за рамки фотографию – черно-белую, размером три на четыре – силы оставили его. Пинт рухнул на колени, поцеловал кусочек картона, прошептал: «Лиза!» и заплакал навзрыд.
Сквозь потоки слез, текущих независимо от его воли – и откуда в человеке столько воды?! – Пинт с трудом разобрал слова, написанные на обороте (он почему-то чувствовал, знал заранее, что там будет что-то написано).
«Будь осторожен!» И ниже, буквами помельче: «Угол Молодежной и Пятого».
Он еще раз поцеловал фотографию и тихо повторил: «ЛИЗА! ЛИЗА!»
– Хороший денек! – Васька Баженов подмигнул кому-то: скорее всего, самому себе, потому что настроение было отличным. – Сегодня Робин Гуд настреляет столько дичи, сколько захочет. Вечером, у костра, он будет угощать друзей-разбойничков жирными утками. Никаких ножей и вилок, мы будем разрывать их руками и запивать старым добрым элем!
В заднем кармане штанов лежала новая рогатка, еще лучше прежней. Ну и что, что мать надавала подзатыльников, а отец пригрозил выпороть. Уж кого не стоит бояться, так это отца: он только говорит, но Ваську еще ни разу пальцем не тронул. И потом, отец сказал вполне определенно: «Если узнаю, что ты разбил хотя бы одно окно… Выпорю». Ведь он не сказал: «Если узнаю, что у тебя есть рогатка», потому что знал наверняка: у Васьки она есть. А окна… Что они, дураки малолетние, по окнам стрелять?
– Да уж… Эти чертовы жирные утки… У них такие жесткие перья, что обычными стрелами не пробьешь. Нужны шарики от подшипника. – Петя Ружецкий шмыгнул носом и провел пальцем по верхней губе: той самой, на которой так замечательно будут смотреться густые черные усы. Пока вместо усов оставались только грязные разводы. – И вообще, надо было надеть резиновые сапоги. В лесу сыро. Если я приду домой с мокрыми ногами, мать опять будет ругаться.
– А-а-а, хватит ныть, Малютка Джон. Она и так и так будет ругаться. Не обращай внимания. «Шарики от подшипника»… Да где же их взять? Если бы было такое место: приходи да бери, сколько хочешь. Но я что-то такого не припомню. Может, ты подскажешь?
Петя покрутил головой. Утреннее происшествие не давало ему покоя. Воспоминание о нем накатывало как-то странно, волнами. Он то забывал о случившемся, то вдруг ясно видел плевок черной светящейся слизи, лежащий в раковине. Ему было не по себе. Он словно предчувствовал что-то.
– Не знаю я, где их взять.
– Вот то-то и оно! Но Робин Гуд, как всегда, нашел выход! Он классный парень, этот Робин Гуд. – Васька прошел несколько метров, пританцовывая: так он был доволен собой и пришедшей ему в голову идеей. – Давай договоримся: увидим ворону… то есть, я хотел сказать, – утку, и будем в нее целиться вместе. А когда я скажу: «Огонь!», вместе выстрелим. Уж две-то стрелы должны пробить ее насквозь!
– Угу. Если попадем, – возразил Петя.
– Ну чего ты разнылся? – возмутился Васька. – Не попадем в одну, попадем в другую. В лесу уток хватает.
Мальчики встретились утром в условленном месте: на углу почты, и теперь направлялись по Кооперативной в
«дальний» лес. «Ближним» называлась роща, в которой под сенью вековых лип затаилось городское кладбище. Но… кладбище – не то место, где можно хорошо поиграть. «Вид могил навевает тоску. Там скучно», – говорили они, не желая признаваться друг другу, что главной причиной была вовсе не тоска, а страх. Неосознанный детский страх: того и гляди, за деревом увидишь покойника с раздувшимся зеленым лицом, а в пустых глазницах копошатся белые черви, он протянет костлявые руки и скажет свистящим шепотом: «Добро пожаловать, ребятки!» Бррр! Мороз по коже!
Поэтому «ближняя» роща никогда не входила в число охотничьих угодий Робин Гуда и его верного спутника Малютки Джона, благородные разбойники обходили ее стороной.
Улица кончилась, и мальчики свернули на широкую тропинку, которая огибала липовую рощу слева. Если идти по этой тропинке, никуда не сворачивая, то попадешь в «дальний» лес.
– Смотри! – Васька ткнул пальцем в сторону кладбища. – Говорят, Кузя там гуляет по ночам. Знаешь, что он там делает?
– Ну? – Петя старался, чтобы его голос звучал как можно беспечнее, но на всякий случай ускорил шаг и приблизился вплотную к Ваське.
Тот выпучил глаза и сказал, завывая:
– Моги-и-илы раска-а-апывает.
У Пети вырвался короткий нервный смешок:
– Ерунда! Зачем ему раскапывать могилы?
– А ты подумай! – не унимался Васька.
– Ну? И зачем же?
– Он покойников ест! Отрезает куски и ест.
– Фу, дурак!
– Вот тебе и «фу»! Я слышал, как Капитон Волков на школьном дворе рассказывал. Он сам видел, как Кузя ест мертвецов.
– Ну да! Врет он, твой Капитон.
– А с чего бы ему врать?
– Да просто так, пугает малышей. Он любит всех пугать. – Петя разозлился. – Я знаю, что там Кузя делает: мне отец говорил. Он ходит по могилам и где увидит – водка в стакане стоит, сразу выпьет. А в стакан воды наливает, чтобы никто ничего не заметил.
Васька быстро соображал: красивая и, главное, страшная легенда рушилась прямо на глазах. Он остановился и обернулся к Пете:
– Ну да, положим, водку он пьет. А закусывает-то чем? Еще до того, как он услышал Петин облегченный смех, Васька понял, что и эта версия никуда не годится.
– Ха-ха-ха! – смеялся Петя. – Да любой дурак знает, что Кузя никогда не закусывает. Он у нас во дворе компостную яму перекапывал, так мать ему за работу чекушку вынесла. Кузя выпил, а закусывать не стал. Закуска, говорит, градус крадет. Понял? «Мертвецов ест!» Ты бы лучше отцу сказал, что у Капитона нож есть выкидной, с кнопкой. Ему брат с зоны привез.
Васька надулся:
– Я не стукач. Пусть отец сам увидит и отберет. А я жаловаться не буду.
– Смотри, когда он кого-нибудь зарежет, поздно будет.
– Ну а чего ты сам не скажешь?
– Не знаю. Он же твой отец, а не мой.
– А ты скажи своему, а твой скажет моему.
– Да не… – Петя поморщился. – Ябедничать… это как-то…
– Ну, вот и все. Пошли дальше. Братья-разбойнички небось заждались нас… С добычей. Сидят голодные и приканчивают вторую бочку эля.
– Слушай, а эль крепче водки? Или нет?
Хороший вопрос. Он на минуту поставил Ваську в тупик. Интересно, а что можно ответить, если в свои десять лет он не пробовал ни того, ни другого? Но… на то он и Робин Гуд, чтобы найти ответ на любой вопрос.
– Отец говорит, что крепче Белкиного самогона ничего нет.
– Значит, эль слабее?
– А сам-то ты как думаешь? Наверное, слабее, если его пьют бочками. Он такой… вкусный. Немного даже сладкий.
– Ты что, пил?
– Да… отец как-то раз привозил из Ковеля, – не моргнув глазом соврал Васька. И, чтобы поскорее уйти от скользкой темы, добавил: – Я, когда вырасту, буду пить только эль. А ты?
– Я тоже. Разумеется.
Мальчишки, не сговариваясь, бросили последний взгляд на кладбище и прибавили шагу. Там, впереди, их ждало настоящее мужское развлечение – охота. И какая разница, что вместо луков – рогатки, вместо стрел в колчанах – мелкий щебень в карманах, а вместо уток – вороны? Охота есть охота. Мужское дело.
Через полчаса они миновали хижину Лесного Отшельника – Ивана. На всякий случай держались от хижины подальше. Все знали, как ревностно Малыш охраняет свою территорию.
Но сегодня не было слышно ни звука. Пустой дом, обнесенный хлипким заборчиком, стоял, погруженный в тишину. Лишь густые ветви деревьев тревожно шумели в вышине.
– Хорошо, что пса нет, – заметил Робин Гуд. – Он мне в прошлом году штаны порвал. Мать тогда орала! Страшное дело! Говорила отцу: пристрели ты этого чертова кобеля, он же бешеный, на детей бросается!
– А отец чего?
– А отец сказал: никого стрелять не буду. Иван один живет. Ему без охраны нельзя. В городе Малыш никогда никого не кусал, а если кто-нибудь по глупости лезет к Ивану в дом, то это его личное дело.
– Молодец! – сказал Петя с восхищением. Вот у Васьки отец так отец. Шериф, самый настоящий, не какой-нибудь там Ноттингемский, заклятый враг Робин Гуда и благородных лесных разбойников! А у него… Тоже хороший, но до Баженова ему далеко, это стоит признать.
И вдруг… Петя почувствовал словно шевеление в воздухе. Медленное, липкое, холодящее. Невесть откуда взявшийся голос сказал громко и отчетливо:
– Твой отец всегда с тобой, мальчик! И он верит в тебя-а-а-а… – Голос перешел на протяжный шепот, даже и не шепот, а какой-то шелест, вроде как сухая трава шуршит под ногами.
Петя оглянулся, пытаясь увидеть того, кто это сказал. Голос не был похож на голос его отца. И вообще ни на чей не был похож. Если уж быть точным, то это был и не голос вовсе. Непонятный, пугающий звук, который странным образом складывался в слова.
Петя застыл как вкопанный. Подошвы его намокших кроссовок – все-таки мать обязательно будет ругаться! – приросли к тропинке, он стоял, не в силах двинуться с места.
– Васька! – позвал он.
Дружок бодро шагал вперед и ни на что не обращал внимания. Он уже вытащил рогатку из кармана – Робин Гуд расчехлил свой верный лук и положил стрелу на тугую тетиву – и размотал длинные полоски жгутов. Жгут они в складчину купили с Петей в больничной аптеке. Этот хитрец Тамбовцев долго допытывался, зачем им жгут. «Как думаешь, расскажет?» – повторял потом Васька, боясь, что старый док доложит обо всем матери, а это означало неминуемый скандал и, может быть, даже трепку. Но Тамбовцев не проболтался: сколько он себя помнил, все поколения мальчишек Горной Долины покупали резиновый жгут именно для того, чтобы смастерить рогатку, и он никого еще не подвел. Он только сказал пацанам напоследок: «Поаккуратнее. Не выбейте себе глаза» и прижал палец к губам, обещая хранить молчание. Они послушно закивали, и негласный договор был заключен: осторожность в обмен на молчание.
– Васька! – снова позвал Петя.
Васька оглянулся и увидел, что Петя застыл посередине тропинки в нелепой, искаженной позе – словно у него свело судорогой все мышцы. Робин Гуд, не раздумывая, поспешил на помощь боевому другу, а иначе зачем нужны друзья?
– Что с тобой?
Петя стоял, как охотничья собака, услышавшая в кустах шорох дичи: ноги напряглись, голова мелко дрожала. Из уголка искривленного рта стекала блестящая змейка слюны.
Васька перепугался – теперь уже не на шутку.
– Что случилось, Малютка Джон? Петя, да что с тобой?!
Все закончилось так же быстро и неожиданно, как началось. Напряжение в мышцах исчезло: мгновенно пропало, как пропадает в доме свет, когда перегорают пробки. Петя обмяк и присел на корточки. Он всхлипнул, беззащитно, по-детски, и привычным жестом провел по верхней губе. Черная полоса, совсем как усы у его отца, стала еще гуще.
– Васька, – Петя говорил дрожащим голосом, запинаясь, – ты слышал что-нибудь?
– Что я должен был слышать? – Васька подпрыгивал и крутился на месте, словно ему приспичило пописать на площади, заполненной народом. И то обстоятельство, что вокруг никого не было, ничуть не успокаивало его, наоборот, очень сильно пугало.
– Не знаю. Что-то… – В самом деле, что? Петя уже не помнил слова, которые произнес этот… голос. Что он сказал? Нет, не сказал. Такой голос не может говорить. Потому что он не может звучать. Он проникает прямо в голову, слова минуют воздух, попадают не в дырки ушей, а сразу под волосы, заставляя их шевелиться.
– Ты ничего не слышал? – с надеждой переспросил Петя.
– Нет.
– Значит… мне показалось.
– Петя… Малютка Джон. – Васька присел рядом и положил руку Пете на плечо. – Не бойся. Со мной тоже такое было. Когда я заболел краснухой. Температура была высокая, я ничего не соображал, и мне вдруг почудилось, будто на меня напала большая собака. Ух и орал же я! – Воспоминание об этом эпизоде почему-то успокоило Ваську, он перестал подпрыгивать и оглядываться. – Сам-то я не помню, как орал. Мать рассказывала. Но собаку помню хорошо. Здоровая такая. Черная. Слушай, может, ты заболел? Давай вернемся, а?
– Нет. – Петя улыбнулся, но Ваське эта улыбка показалась немного неестественной. Вымученной. – Нет, я в порядке. Пойдем дальше. Разбойники ждут добычи.
– Ну смотри. Тебе виднее, Малютка Джон.
Васька снова зашагал вперед, и Петя поплелся следом.
Но он знал, что на самом деле с ним далеко не все в порядке. Опять, как утром, к горлу подступила тошнота, и этот странный голос… А может, и не голос вовсе, просто листья шелестели на ветру?
«Наверное, это просто листья…» – утешал себя Петя, но в ту же самую секунду шелест снова проник в голову.
– …зря-а-а… надо слушаться же-э-нщщин… бешеного кобеля-а-а… – И неожиданно громко, так, что Петя запнулся на ровном месте и чуть не расквасил себе нос: – ПРИСТРЕЛИТЬ! ПРИСТРЕЛИТЬ! ПРИСТРЕЛИТЬ!
Шериф только сейчас заметил, что держит в руке потухший бычок. Кончики пальцев – указательного и среднего – пожелтели. Теперь он почувствовал и боль. Баженов взмахнул рукой, будто это могло что-то изменить, но конечно же было поздно. Жжение не прекратилось, наоборот, усиливалось по мере того, как он возвращался в реальный мир из мира своих воспоминаний.
И ведь он всегда чувствовал, да что там чувствовал – ЗНАЛ НАВЕРНЯКА! – что еще ничего не закончено. Что ОН обязательно вернется. ОН сам так говорил. Говорил и улыбался, и тогда, чтобы стереть эту гнусную улыбочку, размозжить ее, как змею об камень, уничтожить, испепелить, разорвать…
В голове у Баженова вихрем проносились различные картины и отрывки фраз. Словно пьяный монтажер вытащил из мусорной корзины обрезки пленки и склеил их как придется, не заботясь о смысле, звуке и изображении.
«Зовите меня Микки…» «Да какая разница, откуда я взялся. Я был всегда. И буду всегда…» «Мне нужна веревка. Крепкая веревка…»
И последние, финальные кадры, самые ужасные в этом ролике: полумрак лесной поляны, края заросли густым кустарником, а в середине – будто ощерившаяся в злобной ухмылке черная пасть. Лучи фонариков в руках мужчин выхватывают след. Примятая трава, вся в мелких брызгах крови. След от центра поляны тянется к деревьям. Мужчины, громко сопя и с трудом переводя дыхание, словно тащат что-то тяжелое, осторожно идут рядом со следом, стараясь не наступить в кровь. Щелкают предохранители ружей, мужчины замедляют шаг. Но, как бы они его ни замедляли, все равно они неотвратимо приближаются к кустам на краю поляны, сквозь которые просвечивает что-то белое, безжизненно болтающееся на толстом узловатом суку старого дуба. Они уже не идут, а крадутся, тихо матерясь и сплевывая под ноги, боятся спугнуть затаенную надежду, что это белое – вовсе не то, что они ищут. Просто показалось в темноте. Ободранный ствол. Да разве это может быть тем, что они ищут? Разве можно себе такое представить?! И вдруг все фонари, как по команде, обращаются именно туда, словно софиты в цирке нацеливаются на воздушного гимнаста, исполняющего смертельный трюк, и тогда все сразу становится ясно. В наступившей тишине хорошо слышен странный звук, будто лопается невидимая струна, так погибает последняя надежда. Справа от Баженова Валерка Ружецкий встает на колени и утробно рычит: его начинает рвать, долго и мучительно. Он орет – громко, на весь лес, выворачивая желудок наизнанку, и при этом ухитряется плакать и что-то бормотать. У самого Шерифа в голове все грохочет, он стоит в туннеле, прижавшись к стене, а мимо проносится нескончаемый товарняк, он громыхает и шевелит волосы, сотрясает все внутренности и притягивает, все ближе и ближе притягивает к себе, еще немного, и Шериф окажется на рельсах. Он чувствует, когда наступает этот момент, чья-то невидимая рука хватает за шиворот и безжалостно бросает вниз, и огромные чугунные колеса перемалывают его целиком, кость за костью. Он понимает, что никогда уже не будет прежним, что отныне и на всю жизнь у него – «дыра в голове». Единственное – и от этого делается еще страшнее – тот Кирилл Баженов, стоящий на поляне рядом с блюющим Ружецким и медленно оседающим в обмороке Серегой Бирюковым, еще не знает того, что знает нынешний Шериф. Тот, который не заметил тлеющую сигарету, пока она не потухла сама собой, подпалив ему пальцы. Физическая боль – ничто по сравнению с тем ужасом, который он сейчас испытывает. Потому что твердо уверен: это не финал. Он чувствует это – каким-то животным, звериным чутьем.
Баженов провел рукой по вспотевшему лбу, пытаясь остановить пленку, крутившуюся в голове. Поискал, куда бы выкинуть истлевший окурок. Заметил под раковиной маленькую урну, прицелился, щелкнул пальцами. Окурок сорвался с пожелтевшего ногтя и, описав пологую дугу, врезался в пластиковую стенку корзины, перевернулся в воздухе и свалился на дно.
Надо было действовать. ПРЕДОТВРАТИТЬ. Он поймал себя на мысли, что если бы кто-нибудь попросил его сформулировать весь смысл оставшейся жизни, он сказал бы одно только слово: «ПРЕДОТВРАТИТЬ». И про себя бы добавил: «Любой ценой». Он считал, что однажды уже заплатил слишком высокую цену, выше которой просто нет.
Он пока не знал двух вещей. Первое: есть такая цена. Переступив черту, нельзя вернуться назад, черта – это не граница, это обрыв, и дальнейший путь лежит не по прямой, а отвесно вниз. «Уж коли объявился в аду – так и пляши в огне». И второе: он не знал, что жить ему оставалось очень немного. Гораздо меньше, чем он предполагал. И еще меньше, чем хотелось бы.
– Значит, так, Ваня.
Шериф не помнил, когда в последний раз называл Ивана Ваней. Им не приходилось вести задушевных бесед, "ведь они всегда стояли по разные стороны баррикад, и даже еще дальше. Они оба были в противостоянии со всем городом: обязанность Шерифа – поддерживать мир и порядок, поэтому Баженов старался подчинить себе Горную Долину. Иван же – наоборот, всячески противился городскому укладу жизни, он сам не хотел подчиняться Горной Долине.
– Иди к себе в хижину, запрись на все замки и запоры и сиди тихо, как мышь. Наблюдай: если вернется пес, утром мне обо всем доложишь. За мамонтовскую компанию можешь не беспокоиться. Они тебя не тронут. Волков проведет эту ночь в участке, остынет, подумает над своим поведением, а там посмотрим. Ну а если не подумает, я ему помогу. Так что иди и ничего не бойся. Понял?
– Понял. – Иван кивнул, встал со стула и, бережно держа на весу забинтованную руку, направился к выходу.
– Постой, – окликнул его Шериф. – Вилку возьми. Загляни в заведение, отдай Белке.
– Ага.
– Ну, ступай.
Шериф подождал, пока за Иваном закроется дверь, и повернулся к Тамбовцеву.
– Ну что, Валентин Николаевич? «Зеленоватое свечение из заброшенной штольни». Как вам это нравится? Дождались второго пришествия?
Тамбовцев тяжело вздохнул:
– Не знаю, Кирилл. Не знаю, что и подумать. Может, Ивану просто померещилось? Спьяну-то чего только не увидишь. А?
– Может быть… Но мне что-то неспокойно на душе.
– Почему? Смотри, – Тамбовцев развел руки ладонями вверх и растопырил короткие красные пальцы, ловкостью которых так восхищался Пинт во время перевязки, – десять лет прошло. Десять лет ЭТО дерьмо провалялось там и не светилось. Чего это ему вдруг вздумалось устроить иллюминацию? – Казалось, он и сам не очень-то верил в то, что говорил. Просто хотел, чтобы это действительно было так: ничего особенного, светлячки на поляне. Или гнилушки… Или…
Но внутренний голос ехидно нашептывал: «Почему же ты не продолжаешь? Что таится за этим последним „или“? То, чего ты так боишься? Ведь верно? Именно это?»
– Как бы там ни было, проверить надо, – твердо сказал Шериф. – Сегодня вечерком я посмотрю, что там светится. Тамбовцев согласно закивал головой.
– Конечно, проверь. Я все-таки думаю, ничего особенного, – повторил старый док, но руки его предательски дрожали. И это не укрылось от Баженова. – Я бы пошел с тобой, но… артрит. Проклятый артрит. Боюсь, снова разыграется. В лесу так сыро…
– Не дрейфь, Николаич, – ободрил Шериф. – Б случае чего, я знаю, что делать. Опыт имеется.
– Ты бы все-таки… того, – заволновался Тамбовцев. – Не ходи один. Возьми напарника. Хотя бы Валерку Ружецкого. Вдвоем – веселее. И не так опасно.
– Нет, – отрезал Баженов. – Мне некого взять. Кроме нас с тобой, никто не знает, где ОН лежит. И что ОН на самом деле из себя представляет. И не должен знать. Понимаешь? Так что я пойду один.
– Ну, смотри. Ты все же будь поосторожней. Баженов отмахнулся.
– Само собой. – Он почесал переносицу. – Вообще-то, я сейчас о другом думаю.
– О чем?
– Предположим, – Шериф подошел ближе и понизил голос, словно боялся, что их могут подслушать, – что там действительно что-то есть. Ну, я имею в виду то, что мы оба с тобой подумали. То, чего мы больше всего… опасаемся. Понимаешь? Как бы нам предупредить ситуацию? Как заставить этих олухов, – он кивнул через плечо в сторону городка, – сидеть дома? Мало ли что, Николаич. Мало ли что… Береженого Бог бережет.
– Ну и как ты хочешь заставить их сидеть дома?
– Есть у меня одна мыслишка. Как считаешь, для бешенства сейчас сезон подходящий?
– Совершенно неподходящий, – уверенно ответил Тамбовцев.
– Это не важно. – Губы Шерифа раздвинулись в подобии улыбки. – Мы пойдем к Левенталю, заставим его включить свою чертову шарманку, и я объявлю, что в округе замечена бешеная собака. Попрошу всех жителей не выходить из дома и не оставлять без присмотра детей. А ты прочтешь лекцию на полчаса, такую, чтобы хорошенько пробило, до самой задницы. Чтобы все сидели дома. По крайней мере, сутки. Пусть в мокрых от страха штанах, но дома. Пока я все не выясню. Понял?
– Угу. – Тамбовцев кивнул. Идея с радиообращением казалась не такой уж глупой, если разобраться. Он уже прикинул основные моменты своей речи.
– Николаич, напугай их посильнее. В конце концов, бешенство – это цветочки по сравнению с… Ну, ты знаешь. – Баженов мог бы и не убеждать в этом Тамбовцева. Тот и сам прекрасно знал, что бешенство – это просто цветочки. – Кстати, этот новый парень из Александрийска… Как его там?
– Оскар Пинт, – подсказал Тамбовцев.
– Да, он самый… Дал же Бог имечко. Пусть остается здесь, обустраивается и все такое. С одной стороны, это хорошо, что он приехал. – Шериф не стал объяснять, почему, но Тамбовцев и так понял то, что Баженов боялся произнести вслух: если дело примет самый дурной оборот, то лишний доктор не помешает, напротив, очень даже пригодится. – А, с другой стороны, я ему пока не доверяю. Так что рано болтать языком. Воздержись, Николаич. Хорошо?
– Не знаю, Кирилл. – Тамбовцев в задумчивости покачал головой. – По-моему, ты не прав. Новый человек, образованный, порядочный, умный, – это по глазам видно. Тут важен свежий взгляд. Может, он со стороны увидит то, чего мы не замечаем?
Шериф молчал. Он боролся с сомнениями. «Дыра в голове» не давала покоя. Он привык подозревать всех и во всем. А этот новый доктор… Какого черта он приперся сюда? В такую глушь, куда добровольно никто ехать не хотел? Вдруг взял и приехал? Зачем? Истинной причины Баженов не знал, и оттого поступок Пинта казался еще более подозрительным.
Кроме того, Шериф привык справляться со всеми проблемами сам. Ему не требовалась помощь.
– Я так думаю, Николаич, что мы, конечно, пьем самое дешевое пиво. Это верно. Наутро у нас болит голова и пучит живот. Но мы никогда не сдаем бутылки. Понимаешь, что я имею в виду? Скажи ему про бешенство, и достаточно. Пусть сидит в больнице и будет готов ко всему.
– Да какое там бешенство, Кирилл, – укоризненно сказал Тамбовцев. – Его этим не проведешь.
– Не важно. Ты скажи, он все равно услышит по радио.
– Ну да. Конечно.
– Жду тебя в машине. Поторопись, Николаич.
Шериф посмотрел на себя в зеркало, поправил шляпу. Затем взглянул на часы, прикидывая план дальнейших действий.
Сначала – к Левенталю. Потом – в участок, Мамонтов с Качаловым наверняка уже притащили этого козла Волкова. С ним придется попотеть, надо вправить парню мозги. Горная Долина – это не зона, здесь живут не по понятиям, а по законам, нравится ему это или нет. Надо, чтобы Волков хорошенько это усвоил. Потом он заскочит домой, еще раз предупредит Настасью, чтобы носа за порог не высовывала и Ваську не пускала. Потом… Надо бы еще заехать к Лене. Если дела плохи, Лена это почувствует. Шериф не знал как, но был уверен на все сто пятьдесят процентов, что Лена обязательно что-то почувствует.
Он колебался. Может, сначала – домой и к Лене, а потом уже – к Левенталю? Нет, нельзя. Ведь он – не просто Кирилл Баженов, частное лицо. Он – Шериф Горной Долины. И пусть он не носит шерифскую звезду и не клялся перед всем городком на Библии, но сути это не меняет. Он обязан защищать всех, и даже этого ублюдка Волкова, которого посадит под замок и продержит в участке всю ночь – или больше, если потребуется, – на хлебе и воде. Шериф называл это «чудо голодания». Он как-то видел у жены книжку с таким названием. Читать, конечно, времени не было, но смысл и так понятен.
Баженов еще раз внимательно посмотрел на себя в зеркало, выискивая страх, затаившийся в уголках глаз. Боится ли он? Баженов вспомнил слова Пинта, сказанные им в лесу: «Черт побери! Конечно, боюсь…» Вот и он, Шериф, очень боится. До тошноты. Но никто не должен это видеть, ведь если сам Шериф чего-то боится, значит, дела совсем плохи.
А дела, действительно, были ни к черту. Хоть стреляйся.
Тамбовцев в спешке поднялся (проклятая одышка, он уже восемь лет, как бросил курить, но легче от этого не стало, видимо, моторчик совсем слаб!) на второй этаж, в ординаторскую. Там он снял халат, достал из кармана расческу и зачесал волосы назад. Затем открыл шкаф, снял с плечиков пиджак, такой же коричневый и кургузый, как брюки, и с трудом влез в него, наверное, то же самое испытала бы змея, вздумай она влезть в старую сброшенную кожу.
Разве пятнадцать лет назад, когда я покупал этот костюм, можно было поверить в то, что когда-нибудь стану таким старым и толстым? Конечно, я знал, что стану. Но поверить все равно не мог. Тогда мне было… Всего лишь пятьдесят. Блаженное времечко! Вернуть бы сейчас эти годы!
Тамбовцев подождал, пока успокоится сердцебиение, для верности даже осторожно стукнул себя в левую половину груди, будто помогал изношенному насосу сделать мощное сокращение, послать кровь в самые отдаленные участки грузного тела.
Хорошо, хоть соображаю пока неплохо! Но это – не моя заслуга. Спасибо «spiritus vini», он, как метлой, вычищает холестериновые бляшки из сосудов. Безусловный плюс работы врача: спасая чужие жизни, можно и самому уберечься от маразма. За счет сэкономленного сырья. Минус в том, что спирт – дармовой, порой, как Одиссею между Сциллой и Харибдой, бывает трудно маневрировать между маразмом и циррозом печени, сильное подводное течение сносит в сторону цирроза.
Он еще немного постоял, прислушиваясь к велению души. Течение и впрямь было сильным, а может, принять для вдохновения? Все-таки ему предстоит произнести речь. Да не простую, а прочувствованную. Воздействовать на умы горожан. Точнее, запудрить им мозги, но для их же собственного блага. Предупредить, как он уже сорок лет подряд предупреждал всех мальчишек, покупавших резиновый жгут в больничной аптеке: «Осторожней. Не выбейте себе глаза!» Мол, я все понимаю, ты покупаешь в подарок матери, потому что у нее на ногах – вздутые варикозом вены, ты собираешься в дальний поход и хочешь, чтобы жгут всегда был под рукой, если придется останавливать сильное кровотечение, но все же: «Осторожней. Не выбейте себе глаза!»
Именно это предстояло ему сделать сейчас. Предупредить всех жителей Горной Долины, чтобы они были осторожней. Почему? Да потому, что… Собака у нас, видите ли, бешеная объявилась. Ее, правда, никто пока не видел, но она есть. Бойтесь бешенства, сидите дома. А больше вам знать не положено. Да и ни к чему.
Тамбовцев открыл сейф. Там стоял шкалик со спиртом и мензурка. На столе – большой графин, накрытый стаканом. Тамбовцев налил мензурку до краев, а воды в стакан плеснул до половины. Вот уже тридцать лет, как он перестал пить водку, самогон, вино и пиво (заодно – лимонад и молоко). Спирт и вода. Чистый спирт, шумный выдох, и чистая холодная вода. Высшая ступень питейного мастерства. Панацея.
Тамбовцев понимал, что эта мензурка нужна ему не только – и даже не столько – для вдохновения, сколько для того, чтобы хоть немного отогнать липкий страх, кусавший сердце.
Жители Горной Долины прекрасно помнили, что произошло десять лет назад. Помнили и никогда не забывали об этом. Не забывали, хотя и не вспоминали. И пусть не вспоминали, но всегда помнили.
И только двое – Тамбовцев и Шериф – знали о случившемся гораздо больше остальных. Знали – и молчали. Шериф тогда сказал: «Док, обо всем знают только два человека: ты и я. Я никогда никому ничего не скажу. Поэтому, если вдруг по городу поползут слухи, я буду знать, что ты проболтался. Я буду в этом уверен на все сто пятьдесят процентов. И я…» – Тут он сделал паузу, а потом добавил: «Я приму меры». Шериф больше не сказал ни слова, не стал объяснять, что за меры он собирается применить к проболтавшемуся доку, но Тамбовцеву стало жутко.
Все эти десять лет он жил под двойным гнетом страха. Во-первых, он боялся проговориться. А во-вторых, несмотря на страх перед Шерифом, ему все равно очень хотелось проговориться. Рассказать обо всем умному человеку, который сумел бы понять и оценить истинную глубину ужаса, пережитого Тамбовцевым. Если бы он, конечно, поверил, Тамбовцев был не настолько глуп, чтобы ожидать от собеседника безоговорочной веры в свои слова. Да он и сам бы не поверил. Наверное, он бы рассмеялся и сказал: «Оставьте этот иррациональный бред. Я верю только в то, что вижу своими собственными глазами. В закон всемирного тяготения и в электричество, в пылесос и порох, в тушеную капусту и орбитальную космическую станцию. Но в то, что вы мне тут наплели, уважаемый, здравомыслящему человеку поверить – увольте! – никак невозможно». Да, он бы так и сказал. Возможно, это останавливало Тамбовцева в не меньшей степени, чем грозное предупреждение Шерифа. И все же он хотел, чтобы кто-то его выслушал. И поверил бы ему. Разделил бы с ним тяжкое бремя УЖАСА. УЖАСА, которому не было объяснения, но была причина.
Казалось, сейчас подвернулся такой человек: этот молодой врач, Оскар Пинт. Самая подходящая кандидатура… Да и случай, черт бы его побрал, тоже, к сожалению, подходящий. Но… Шериф запретил. Хотя… Если попытаться осторожно, намеками… Только дать понять, а уж об остальном он сам догадается. Нет… Вряд ли можно самому догадаться о ТАКОМ…
Тамбовцев вздохнул, взял мензурку в правую руку и, качнув головой, словно говорил невидимому собутыльнику «Будем здоровы!», опрокинул спирт в рот. Не торопясь, поставил мензурку на стол, шумно выдохнул и тогда уже залил маленький пожар водой. Чистой родниковой водой.
Еще до того, как спирт перестал клубиться в желудке, Тамбовцев почувствовал себя лучше.
А может, и впрямь, ничего страшного? Зря паникую? Кирилл – парень не промах. Он разберется, что к чему.
Тамбовцев одернул пиджак, втискивая висевший живот между полами, окинул ординаторскую хозяйским взглядом, убрал спирт обратно в сейф и пошел вниз. Он еще должен предупредить Пинта.
Тамбовцев поднялся на крылечко докторского домика и постучал. Пинт открыл дверь не сразу. Выглядел он как-то странно: лицо было красным и даже… мокрым, будто от слез.
– Что с вами, коллега? – с опаской спросил Тамбовцев.
– Да так… Тут везде пыль. Расчихался. Аллергия, – ответил Пинт. – Ничего, Валентин Николаевич, не обращайте внимания, это пройдет.
– Ну дай-то бог. Оскар… – Тамбовцев замялся, вспоминая отчество нового доктора, не менее странное, чем имя и фамилия. Профессиональная врачебная этика – как он ее понимал – требовала обращения к коллеге только по имени-отчеству, и никак иначе. – Карлович, да-да, Карлович! Извините, запамятовал… Так вот, Оскар Карлович… Наш участковый, Кирилл Александрович Баженов…
– Проще говоря, Шериф, – улыбнулся Пинт.
– Да. Именно. Так вот, он просил вам передать, что в окрестностях городка замечена бешеная собака. Мы сейчас, – Тамбовцев торжественно повел рукой, было что-то мессианское в его жесте, – выступим по радио с обращением к народу. А вас я бы попросил остаться в больнице. Исполнять обязанности дежурного врача. Хорошо?
Оскару не терпелось поскорее добраться до угла Молодежной и Пятого – что бы это ни значило и где бы это ни находилось. Но, видимо, поиски следовало на время отложить.
– Конечно, Валентин Николаевич. Я буду здесь. Можете не волноваться: если кто-нибудь придет с вилкой в руке, я знаю, что делать.
– Благодарю. – Тамбовцев церемонно поклонился, алкоголь забирал его все больше и больше. – Мы с вами вечерком еще посидим, потолкуем за рюмкой чая. Как вы на это смотрите?
– С удовольствием.
– Ну вот и чудненько. Засим позвольте откланяться.
Оба доктора, и старый и молодой, почтительно кивнули друг другу.
Тамбовцев четко, по-военному, развернулся и щелкнул стоптанными каблуками. Пинта это слегка развеселило: настолько, насколько его вообще что-то могло развеселить в сложившихся обстоятельствах.
Тамбовцев направился к уазику, где его поджидал сидевший за рулем Шериф. Двигатель заурчал, и машина тронулась с места, большими колесами вздымая фонтанчики гравия.
«Бешеная собака…» Только сейчас до Пинта стал доходить смысл сказанных Тамбовцевым слов. «Откуда взяться бешенству в середине августа? Да еще в такую погоду?»
Похоже, Горная Долина продолжала преподносить сюрприз за сюрпризом. Но думать об этом Пинту почему-то не хотелось. Он уже почти привык: всего-то за несколько часов, с тех самых пор, когда сошел с поезда на прогнивший дощатый перрон.
Он закрыл дверь домика на ключ и поплелся в больницу. В прозрачном пластиковом кармашке его бумажника теперь лежали две Лизины фотографии. Где-то были еще четыре. Где-то была сама Лиза. Совсем рядом, он чувствовал это. Но даже представить себе не мог, НАСКОЛЬКО она близко.
Франц Иосифович Левенталь был директором местной школы.
Помимо исполнения директорских обязанностей он преподавал математику, геометрию, физику, химию, биологию, астрономию и пение с рисованием.
Одним словом, Левенталь питал подрастающее поколение пищей духовной, правил на оселке обрывочных знаний их тупые головы и обильно удобрял недозревшие умы различными сведениями и фактами.
Затем его воспитанники заканчивали школу и попадали в лапы к усатой Белке. Процесс забывания, не в пример процессу познания, проходил гораздо быстрее и легче, видимо, спиртные пары служили для него катализатором. Конечно, и у Левенталя был в запасе козырь: лучший катализатор для процесса познания – это хорошая розга. Но… Твердые моральные принципы не позволяли ему эффективно использовать это средство.
В борьбе материального с духовным Левенталь проигрывал. Давно уже проиграл и признал свое поражение. Одно время он был близок к отчаянию, еще бы, признать бессмысленность своего существования не каждому по силам (хотя рано или поздно это предстоит всем), но Левенталь вовремя сумел найти спасительную отдушину.
Радио! Вот что увлекало его последние годы. Он не помнил, что именно натолкнуло его на эту идею, но идея, безусловно, была стоящая. Левенталь поговорил тогда с Шерифом и получил от него полное одобрение и поддержку.
В школе был радиоузел: маленькая каморка с примитивным пультом и серым пластмассовым микрофоном, перевязанным в трех местах голубой изолентой. Кроме того, в школе было три громкоговорителя, какие обычно вешают на вокзалах: один над входом и еще по одному на каждом из двух этажей.
Постепенно, за счет городских средств и школьного бюджета, их количество удалось довести до тридцати четырех штук – по количеству строений в Горной Долине, включая жилые дома и различные учреждения.
Левенталь самолично обходил каждый дом и прилаживал на столбе электрического освещения серебристый колокол, протягивал к нему тонкие провода и следил за исправностью аппаратуры. Шериф помогал внушением: «Если кто-нибудь испортит эту шарманку, будет покупать две, или я не я и можете звать меня Марусей! Понимаете, о чем я толкую?» Народ в Горной Долине был понятливый, и с Шерифом никто не спорил.
Ежедневно, в семь часов, в городке начиналось вещание. Сначала звучала музыка – каждый день новая, но обязательно легкая и жизнерадостная. Левенталь решил не открывать день гимном: крупные радиостанции делают это в шесть утра, так чего повторяться? К тому же он, сын репрессированного портного-еврея (Зачем? Почему? Это так и осталось для Левенталя загадкой: папа не стал шить лучше. Правда, и хуже не стал, что позволило ему вырастить и поднять на ноги трех дочерей и сына, злосчастного учителя, решившего посвятить жизнь делу народного образования и на пятом десятке лет горько раскаявшегося в своем, мягко говоря, необдуманном решении, уж лучше бы шил брюки), считал музыку гимна чересчур помпезной и слишком уж державной. Имперской. Теперь от империи не осталось и следа, а напоминать миру (и самим себе) о былом величии торжественными руладами казалось Левенталю нескромным. Все равно что громко нукать, вспоминая о вчерашнем обеде.
Радио Горной Долины было совершенно особенной радиостанцией.
Музыка сменялась городскими новостями (правильнее сказать – сплетнями, каждый мог прийти и ляпнуть что угодно, Левенталь всячески поощрял народную инициативу), новости – познавательными программами, которые вели учителя школы (на каждом лежало тяжкое бремя радиоповинности: учительница русского языка, литературы и домоводства вела часовые задушевные беседы на тему: «Я помню чудное мгновенье…» и все в таком духе, учитель физкультуры и труда, успевавший также преподавать иностранный язык и историю, заведовал отделом спорта и в рубрике «Международная панорама» частенько предсказывал скорую гибель загнивающему капитализму, чем немало веселил народ, сам Левенталь пробовал вести юмористические передачи, но преуспел куда меньше учителя физкультуры), от познавательных программ плавно переходили к городским объявлениям («продаются поросята, полутора месяцев от роду…» или «Света, я тебя очень люблю и поздравляю с днем рождения. Попробуй угадай, кто это говорит…»), объявления снова сменяла музыка и так до самого вечера, до девяти часов. С программой «Время» бороться было бессмысленно, понимал Левенталь. Почти как с усатой Белкой. У аборигенов Горной Долины не было иммунитета: ни против самогона, ни против останкинских вливаний.
Но Левенталь и не думал состязаться с первым каналом, борьба как таковая его больше не привлекала, радиовещание стало тем гвоздиком, на который он повесил истрепавшуюся иконку с надписью: «Смысл жизни».
В среду, девятнадцатого августа, все было как обычно: день начался с песни Юрия Антонова «Под крышей дома твоего». Трогательная песня, и мелодия красивая. Если разобраться, то в этой простенькой песне патриотизма куда больше, чем в абстрактных словесных нагромождениях гимна.
Антонова сменила группа «Мираж», ей на помощь пришла «Машина времени», которая сообщила, что «…дело дрянь, и лету конец…», Пугачева поведала миру, что, оказывается, «…жениться по любви не может ни один король…», и жители Горной Долины дружно посочувствовали нелегкой судьбе всех ныне здравствующих монархов, «Земляне» тосковали по траве у дома, и Сергей Бирюков вздрогнул в который раз, испугавшись, что когда-нибудь Шериф заметит у него в теплице кустики конопли. Словом, жизнь закрутилась и пошла своим чередом.
В восемь утра Левенталь обратился к «нашим юным радиослушателям» и порадовал их известием, что до первого сентября осталось всего ничего – тринадцать дней, считая сегодняшний. А почему бы его не считать, если он только начался и обещает быть неплохим? Директор школы поделился планами на следующий учебный год, обещал особое внимание уделить естественным наукам – то есть тем предметам, которые вел сам, торжественно поклялся с небывалым размахом провести (если вы мне, конечно, поможете, мои юные радиослушатели) рождественские гулянья, а весной – празднование Масленицы, и, самое главное, посулил взять самых достойных в археологическую экспедицию, которую планировал устроить сразу по завершении учебного года. Правда, он не стал особо распространяться на тему, куда собирается отправиться с юными археологами: вроде бы Троя уже открыта, в египетских пирамидах не протолкнуться, там искателей приключений так много, что они мочатся друг другу на ноги, правда, есть еще сокровища инков, но уж больно далеко они от Горной Долины. Даже если Белка выступит генеральным спонсором, денег хватит лишь на то, чтобы доехать до Москвы, съесть по паре вонючих беляшей на Казанском вокзале и вернуться обратно. Но вонючие беляши – это не сокровища инков.
Левенталь пока не раскрывал карты, но считал, что рукава у него полны тузов. Его дело – заинтриговать, повысить таким образом успеваемость, а дальше пусть сами думают.
Потом в борьбу за чистоту человеческих душ, а заодно— и русского языка – включился Лев Лещенко, в миллионный раз пропев: «…соловей российский, славный птах…» Эта фраза неизменно коробила Левенталя.
Уж лучше бы он пел: «…соловей российский, весь в соплях…» И в стихотворный размер укладывается, и грамматически верно, да и по смыслу больше подходит.
На два часа была запланирована часовая передача Татьяны Александровны Золовкиной, той самой учительницы русского языка и литературы, она собиралась рассказать о несладкой жизни Максима Горького, особенно упирая на то обстоятельство, что даже на средиземноморском острове Капри, среди агав и прочих тропических чудес ботаники, он ужасно тосковал по грязной и немытой России. Впрочем, «…немытая Россия…» – это уже Лермонтов, но по части обличения самодержавия он Горькому ничуть не уступал, и если следовать простой человеческой логике, то «Прощай, немытая Россия…» мог черкнуть с бодуна Горький, а Лермонтову – с его-то талантом! – вполне было по силам настрочить неподъемный и неудобоваримый кирпич с надписью «Мать» на торце.
Но стрелки на часах показывали уже начало третьего, а Татьяна Александровна почему-то не торопилась.
«Опять небось на огороде закопалась, – с досадой подумал Левенталь. – Кроме своего огорода, ничего больше не видит».
Он хотел склониться к микрофону и строго сказать: «Татьяна Александровна Золовкина, вас ожидают в студии», но вовремя спохватился.
Золовкина пришла сама в половине третьего. Большая, красная, запыхавшаяся, она долго извинялась на удивление писклявым – при такой-то фактуре! – голосом: «Картошечку копала, Франц Ёсич! Картошечка хорошая в этом году, я вам принесу, сами попробуете».
Левенталь презрительно поджал губы:
– Я ем макароны по-флотски. Начнете не в два, как договаривались, а в три. – Золовкина согласно закивала, словно курица, клюющая пшено. Он всплеснул руками и сказал язвительно, обращаясь в пустоту: – Какое счастье, что мы не печатаем в газетах программу передач. С такими сотрудниками стыда не оберешься.
Он, конечно, преувеличивал. В Горной Долине не было газет – ни одной, как не было и самой программы радиопередач – он никогда ничего не планировал дальше чем на два дня вперед, но Золовкина заслуживала осуждения. И она его получила.
В три часа, разложив перед собой множество листков, исписанных мелким неразборчивым почерком, Золовкина начала рассказывать о нелегкой судьбине пролетарского классика. Иногда она сбивалась, хватала не тот листок, читала пару фраз, кашляла и говорила: «Извините», затем выуживала нужный и продолжала как ни в чем не бывало. В некоторых, особенно трогательных местах ее голос дрожал, а сама она утирала невидимые слезы, но именно это больше всего ценил Левенталь в ее передачах – безыскусный надрыв. Она так рассказывала о Горьком, что каждому становилось ясно: это не тот человек, чьей жизни стоит завидовать. Прожил он жизнь долгую и дрянную, а под занавес врачи-отравители напичкали его ядом, да так туго, что бедняга не смог его переварить и в страшных корчах отдал концы, не успев напоследок пропеть «Песню о Буревестнике».
Левенталь слушал ее и одобрительно кивал головой. Даже тот курьезный момент, когда Ленин в какой-то гостинице щупал у Горького простыни – не мокрые ли? – у Золовкиной выглядел как небывалое единение душ двух великих людей, проявление соображений высшего порядка, простым смертным недоступных. Примерно как восстание декабристов или расстрел двадцати шести бакинских комиссаров двадцатью восемью героями-панфиловцами.
Золовкина, как всегда, хватила лишку: вместо часа она вещала час с четвертью. Левенталь к этому уже привык. Что за беда, в конце концов, радио Горной Долины не обязано пикать сигналами точного времени, радио – это не часы с кукушкой, это духовная пища. Или жвачка для ушей – кому как больше нравится.
В пять (или около того), громко топая ковбойскими "сапогами, в радиоузел ввалился Шериф. За ним, озадаченно улыбаясь, в дверном проеме показался Тамбовцев.
Левенталь повернулся к Шерифу, вопрос «какого черта вы сюда приперлись?», только в гораздо более мягкой форме, уже готов был сорваться с его губ, но Шериф поднял руку, словно ладонью хотел остановить ненужные словопрения:
– Срочное, сообщение!
– Срочное? – Левенталь сидел, обдумывая, что же может быть более срочным, чем концерт по заявкам, который он транслировал каждый четверг.
– Очень срочное, медленно, почти по слогам повторил Шериф и положил ему руку на плечо. Смысл этого жеста был понятен – слезай, дружок, освободи место.
– Ну что ж… Тогда, конечно… – Левенталь поднялся со стула, всем своим видом давая понять, как ему это не нравится. Попробовал бы кто-нибудь так поступить со Светланой Сорокиной… Или, скажем, с Евгением Киселевым во время эфира программы «Итоги».
Шериф занял освободившееся место, наклонился к микрофону, как лошадь, тянущаяся за морковкой, подул в него, словно музыкант, прочищающий мундштук своей трубы, и громко сказал:
– Внимание! Жители Горной Долины! К вам обращается Ше… – он чуть было не назвал себя Шерифом, но осекся и замолчал. Все бы и так поняли, кто у микрофона, но прозвище Шериф было неофициальным, домашним, а Баженов хотел, чтобы его слова прозвучали официально и торжественно, как объявление об открытии XXVI съезда КПСС. – К вам обращается ваш участковый, Баженов Кирилл Александрович. Надеюсь, вы еще помните, что у вас есть участковый. Так вот. Я хочу предупредить вас. Вас всех. – Шериф голосом выделил «всех». – Пару часов назад на окраине города была замечена бешеная собака. Пристрелить ее мне не удалось, надеюсь, это просто вопрос времени. – Самое умное, что вы можете сделать в такой ситуации – сидеть дома и никуда не отпускать от себя детей. Пес может объявиться в любую минуту и в любом месте. Так что не испытывайте судьбу, она и так не слишком к нам благосклонна. Особенно, – голос Шерифа стал еще жестче, он поднял указательный палец, будто грозил кому-то, – я хочу предупредить тех добровольцев, которые, залив глаза, могут выйти на улицу с ружьями, чтобы маленько поразмяться. От вас никакого толку не будет, вы только перестреляете друг друга. Поэтому говорю сразу: если встречу кого-нибудь из таких горе-охотников, отберу ружье и разобью его на хрен. И еще кое-что разобью. Всем понятно? – Шериф выдержал паузу, будто выслушивал нестройный хор недовольных голосов. – Вот и хорошо. Женщины, придержите своих мужей дома, тогда я не буду мучиться выбором: в кого мне стрелять, и не буду тратить понапрасну патроны. Не волнуйтесь. Оснований для паники пока нет. Когда ситуация прояснится, вам объявят дополнительно. А сейчас, – Шериф привстал, не отрываясь от микрофона, он слегка наклонил голову вправо и пошевелил пальцами вытянутой левой руки, подзывая Тамбовцева, – перед вами выступит наш доктор, Валентин Николаевич Тамбовцев. Он расскажет вам о том, какая опасная болезнь – бешенство.
Шериф вскочил, привлек к себе Тамбовцева и зашептал ему в ухо:
– Давай, Николаич! Дави на газ, если ты понимаешь, что я имею в виду.
Тамбовцев выпятил нижнюю губу: мол, понимаю.
Он, кряхтя, уселся на стул, нагретый Левенталем и Баженовым, прокашлялся, неспешно зачесал волосы назад и начал нараспев:
– Добрый день, дорогие мои! Хотя правильнее было бы сказать: «Добрый вечер!» Хотя нет – пока еще день. Ну, в общем, это не важно. А важно вот что. Может, кто-то из вас спросит меня: откуда это взяться бешенству в конце августа, когда и жары-то уже нет? А? А-а-а! Я вам отвечу. В тысяча девятьсот шестьдесят третьем году… Мало кто из вас хорошо помнит то время, а я вот помню, словно это было вчера. Так вот, в тысяча девятьсот шестьдесят третьем году, в Дубне, бешеный пес искусал семерых человек. И все они сдохли… То есть, прошу прощения, те семеро – умерли. А восьмой, пес – сдох. И вы думаете, смерть их была легкой? Нет. Я вам сейчас расскажу, как мучается человек, укушенный бешеной собакой. Или шакалом. Или енотом. Или енотовидной собакой, но, по счастью, ни те, ни другие, ни третьи в наших краях не водятся. Так вот, может показаться странным, что такая маленькая тварь может наделать столько больших бед…
Левенталь схватился за голову. Он понял, что Тамбовцева понесло, и, пока он не выговорится, останавливать его бесполезно. Первые несколько минут он очень переживал из-за этого, но потом, как всякий разумный человек, стал искать в происходящем положительную сторону. Она, безусловно, была. Сообщение о бешеной собаке в окрестностях Горной Долины – это же, как говорят в Си-эн-эн, «брейкинг ньюс». Проще говоря, сенсация, которой давно уже не было на городском радио – с тех самых пор, как три года назад горел огромный сарай с сеном. Потом, среди дымящихся головешек и сплавившихся металлических ферм, нашли два скелета – женский и мужской. Их быстро опознали: жертвы тайной любви, Толька Курашов и Ирина Рябова. И, хотя погибли они вместе, может, даже в один миг, хоронили их в разные дни. Вдова Курашова, Наталья, на похоронах не плакала, зло зыркала по сторонам сухими глазами, а если кто-то подходил выразить свои соболезнования, она только кривила в недоброй усмешке бескровные губы. На следующий день хоронили Ирину, так ее муж, Игорь, и вовсе на кладбище не пошел: пил в одиночку у усатой Белки, приговаривая: «Так ей и надо, сучке!» Но правильно говорили древние: «Время лечит раны». Не прошло и года, как обманутые – зато живые, не обугленные – супруги сошлись и теперь живут счастливо, душа в душу. Игорь не пьет, с работы сразу бежит домой, а там уже обед накрыт, да детишки за столом – две рябовские девчонки, курашовский пацан, и еще один, Никита, общий. В общем, все хорошо: без огня не бывает ни дыма, ни пожарных, ни обгоревших трупов, а иногда— и семейного счастья.