Глава девятнадцатая

…ни с того ни с сего, совершенно, надо отметить, не к месту во мне просыпается профессиональное любопытство. Этакий исследовательский зуд. И я уже себе не хозяин. Пока мне означенный зуд не успокоят, ни о чем ином я и слышать не могу.

— Нунка, — требую я. — А какие они, эти зигган?

Она долго молчит. Должно быть, ей интересно ощущать, как во мне булькает и вскипает нетерпение.

— Вам это действительно нужно знать именно сейчас? — наконец спрашивает злодейка.

Это не оговорка, не жеманство. Она и в самом деле абсолютно осознанно продолжает обращаться ко мне на «вы». Даже теперь.

— Просто необходимо.

— Может быть, оставим до завтра?

— Я умру от разрыва любознательности.

— Что-то на семинарах подобное рвение прежде не отмечалось, — фыркает она.

— Я исправлюсь.

— И вообще, у вас будет спецкурс по этнографии.

— Когда он еще будет!..

— А если мне просто лень?

— Разве так бывает? И потом — не кажется ли тебе, что ты манкируешь?

— Манкируешь?… Что это значит? «Обезьянничаешь», от английского «monkey»?

— Нет, кажется, что-то французское… Дескать, отлыниваешь от обязанностей. Тебе поручено ввести меня в курс имперских дел, вот и будь любезна соответствовать.

— Ужас, как официально! — закатывает она очи. — Ну, хорошо, повинуюсь. Только учтите, сударь, что с момента моего возвращения к исполнению профессиональных обязанностей всякие вольности становятся недопустимыми.

— Ах, какие формальности! — вторю я.

Слиток раскаленного металла нехотя сползает с моей груди. Нунка блуждает по комнате в поисках пульта, который я затыркал на книжную полку, но ни за какие коврижки в том не сознаюсь. Периодически пожимает плечиками и всплескивает руками, а я на протяжении всего этого процесса с удовольствием за ней наблюдаю. Нет в Нунке клинической длинноногости наших королев красоты, как, впрочем, и мясного изобилия в кустодиевском духе. Все в ней соразмерно, ничто не в избытке, ничто не в дефиците. Упругая, теплая даже издали, на глазок, шоколадная гладь. За ней и вправду приятно наблюдать. И эгоистично при этом думать: «Вот это — мое… и это тоже…» А о том, что все это мое только на время, как бы в аренду, — не думать вовсе.

Странная все-таки скотина этот русский мужик конца двадцатого века. Не задумываясь, он готов выругать шлюхой всякую женщину, чье поведение хотя бы несколько более игриво, нежели допускают домостроевские нравы, и язык его при этом не свернется в трубочку. Точно так же, без тени колебаний сам он готов окунуться в грех, стоит ему лишь слегка намекнуть на возможность такового. Но и в чужой постели, лаская чужое лоно, он совершенно искренне будет любить свою жену. И при нужде запросто сыщет миллион оправданий и доводов, чтобы отмазаться от собственной совести. Нет, насылая на людей спидовую погибель, Бог опрометчиво начал с Америки…

Наконец пульт обнаружен. Нунка бросает на меня через плечо взгляд, где поровну и недоумения, и укоризны. Садится на пол и касанием коготка превращает глухую стену в экран. Я немедля покидаю свое лежбище и умащиваюсь рядом. Наши плечи соприкасаются, и я чувствую, что металл понемногу остывает.

— Вот, смотрите, — говорит Нунка.

И на экране возникают два обычных человеческих лица — мужское и женское. То есть, не вполне обычных. В них мне мерещится некая искусственность. Как в фотороботе.

— Это композитные портреты. Или обобщенные, как угодно. Они не принадлежат конкретному человеку, а представляют собой визитную карточку расы. — Голос Нунки на самом деле становится суше, она перевоплощается в мастера, несмотря на то, что продолжает сидеть нагишом на полу моей комнаты. — Но зигган — не особая, большая раса. Это контактная, промежуточная группа между европеоидной расой и экваториальной, точнее, океанической ветвью последней.

— Экваториальная раса — это негры, что ли?

— В том числе. И полинезийцы, между прочим. Чьи женщины некоторыми ценителями признаны самыми красивыми в мире. У зигган светлая кожа, изредка со специфическим золотистым оттенком. Загар тут ни при чем, хотя солнце на той широте жаркое. Встречаются альбиносы, и это отклонение расценивается как знак особого благоволения богов… Зигган прекрасно сложены, выносливы и подвижны. Иначе и быть не может в обществе, где девяносто девять процентов населения добывает хлеб насущный тяжким физическим трудом. Толстяки или астеники там попросту не выживают. Средний рост мужчины — около ста семидесяти сантиметров, по тем временам — порядочно… Скулы выдаются вперед, но не сильно. Нос крупный, прямой. Подбородочным выступ развит более обычного для океанической ветви, губы полные, но не вздутые. Волосы жесткие, густые. Видите, какая у мужчины пышная борода? Занятно, что цвет волос, как правило, светлый, от каштановых до таких, как у вас. И глаза преимущественно голубые, как у славян и скандинавов. Странно, не правда ли? Только с глазами у них вообще фантастика!

— Какой-то особенный разрез? — спрашиваю я, припомнив случайно проскользнувший у Ратмира намек еще в первую нашу с ним встречу.

— И разрез тоже. Наружные уголки ниже внутренних, «домиком». Между прочим, он сообщает человеческому лицу особое выражение. Печальный, даже унылый вид. Это один из критериев отбора кандидатов на пост телохранителя, хотя и не самый существенный. Наверное, вам было бы достаточно зеркала, чтобы составить представление об их облике.

— Ага, теперь понятно, отчего в детстве меня дразнили «кислой клюквой»!

— Кажется, уже в ваше время существовал музыкальный квартет «Битлз»…

— Допустим, в наше время он уже не существовал, — говорю я возмущенно. — Я вырос на песнях этих парней.

— Тогда вы должны помнить их лица. Так вот, Ринго Старр имел характерные зигганские глаза.

— А вы не пытались использовать его в своих темных делах?

— Это невозможно. Во-первых, он не русский.

— По-моему, он вообще английский еврей…

— Во-вторых, у него были проблемы с алкоголем. А в-третьих, к моменту проникновения в двадцатый век он был далеко не молод.

— Ринго Старр слишком стар, — отпускаю я каламбур. Жаль, никто здесь его не оценит.

— Но все дело в том, что белки глаз у зигган светятся!

— И у кошки светятся, — пожимаю я плечами.

— У кошки светятся зрачки. А у зигган — белки. И не обязательно в темноте. А мы не знаем, отчего это. Не было у нас до сей поры возможности обследовать ни одного зигган. Ни живого, ни мертвого.

— Почему? — немедленно интересуюсь я.

— То ли это каким-то образом связано с их пищей, — продолжает она, как бы не расслышав. — Ну, там, минеральный состав почвы… То ли в воздухе что-то рассеяно. Может быть, это какой-то атавизм, наследие особых условий обитания, хотя мы так и не смоделировали те условия, что могли бы породить подобный расовый признак.

— Сами зигган-то что об этом говорят?

— Разумеется, у них есть соответствующий миф. И, разумеется, он призван обосновать их божественную избранность и право на первородство.

— Давай его сюда, этот миф! — азартно требую я.

Нунка передергивает плечиками, сбрасывая мою руку.

Она уже холодна, как айсберг в океане. Ибо сказано: никаких вольностей на работе…

— Этого я выполнить не могу, — говорит она строго. — Зигганскими мифами у нас никто не занимался.

— Как же?… Вы заполучили доступ к сокровищам неизвестной, совершенно не изученной культуры и даже не удосужились разобраться с ее мифологией? Да ведь это же фундамент, начало начал, это и религия, и фольклор, и письменность! Чем вы тогда вообще тут заняты?!

— Извините, но об этом судить не вам, — обрывает она мой потрясенный лепет.

И я понимаю, что вот так, с налету, напоролся на строго охраняемую от посторонних ушей тайну. Может быть, даже государственную. А скорее всего, некий «секрет Полишинеля», ведомый всем, кроме гостей из прошлого, вроде меня.

— И вообще, я хотела бы одеться, — продолжает Нунка совершенно уже ледяным тоном. — Коль скоро мы перешли к принципиально важным вопросам…

Мне это не нравится. Меня порядком раздражают ее внезапные перепады от взрывной страсти к монашеской отчужденности. Словно она ни минуты не перестает сражаться с каким-то своим, недоступным моему пониманию душевным разломом. И в ней берет верх то одна сила, то другая. И ее, в зависимости от состояния дел на фронтах, то со всего маху швыряет в мои объятия, то грубо, с мясом и кровью, выдирает из них. То она — тягучая капля напалма, готового воспламениться от любой искры, то она — кусок антарктического льда, Снежная королева.

Я осторожно, крадучись, беру ее за руку. Она резко высвобождается. Хочет встать. На ее и без того загорелом лице пролегли глубокие тени. Губы плотно, неприступно сомкнуты. Как будто не эти самые губы каких-то полчаса назад блуждали по моему телу, рассыпая по нему свежевыжженные клейма. Слюнявый интеллигентик Славик Сорохтин тотчас же отлез бы, закомплексовавшись по самые уши. Но давно уже во мне вызревает чужеродный эмбрион императорского телохранителя, подсаженный всевозможными гипнопедиями, вскормленный и вспоенный суровыми мастерами-меченосцами, и это воинственное, властное мое альтер-эго никакими комплексами не обременено.

— Ну хватит! — зверем рычит альтер-эго и грубо хватает надменную монахиню за обнаженную грудь.

Тугой шарик ледяной плоти оживает под моими пальцами, вялый кофейный сосок набухает горячей кровью и становится взрывателем на боевом взводе, который немедля срабатывает, и все вокруг обращается в лаву, смолу и напалм. Двое зигган, забытые, глядят на нас с экрана, и в невероятных самосветящихся их глазах мне чудится укоризна…

Загрузка...