Макар Троичанин


Шесть дней, которые потрясли мой мир

Повесть


- 1-

Городок наш с чуть более двадцатью тысячами жителей в то время ничем, наверное, не отличался от десятков, а может быть, и сотни таких же городов Нечерноземья, вот уже не один десяток лет вымирающих от безделья, лени и пьянства.

Да и как не быть безделью, если работали в городе, да и то шаляй-валяй, в основном, носочно-чулочная фабричка с выпуском сотни пар уникальной по низкому качеству продукции в месяц; молокозавод, отправляющий в областной центр одну цистерну молока, которое из-за типично российских дорог доезжало в виде недоделанного кефира – был бы путь подлиннее, дошло бы и до кондиции; крупорушка, выдававшая овсянку, перловку и ячку со значительной толикой мусора из-за дряхлости мельницы, построенной братьями Овсянниковыми, за что они и были раскулачены и высланы в места, где любимая ими крупа не растёт, да завод металлических изделий, называемый в простонародье из-за специфики изделий посудо-хозяйственным. На этом-то заводе и работал я, да не кем-нибудь, а главным инженером, то есть был одной из блатных фигур города, объединённых в клан технической интеллигенции, занимающей, однако, не более четверти мест в городской надстройке, прочно оккупированной братией, представленной деятелями горкома и горисполкома и их родственниками, посаженными в идеологические, образовательно-культурные и социальные богадельни типа общества «Знание», наробраза, культпросвета, соцкультбыта, соцкультпросвета, общества ветеранов разных категорий и т.д. с бедным соусом из учителей, лекторов и воспитателей, среди которых оседали или совсем неспособные, или ещё совсем молодые и без Иван Иваныча за спиной. Да и я в главные попал по случаю: когда заводик чехвостили за брак, старого главного инженера за это перевели в областной промотдел облисполкома, а я, волею судьбы и родителей, со слезами умолявших меня не дать им состариться без сыновней опёки, оказался сразу после окончания политеха в городе, зашёл в отдел по трудоустройству и сразу же влип, как кур в ощип. И с тех пор, приспособившись к здешней вялой и вязкой жизни, вкалывал, не помышляя ни о чём другом, потому что одолим второй нашей напастью – ленью, очевидно, вызванной тем, что расплодились и развились мы в условиях Нечерноземья, где, как ни старайся, чего ни делай, всё попусту.

Лень же, издревле известно, порождается бездельем. А у нас - ещё и непритязательностью к благам, замешанной на вынужденной философии: нет – и не надо, из чего можно сделать вывод, что относимся мы к более счастливым, чем иные американцы или европейцы. Конечно, и у нашего обывателя были эталоны благополучия, которыми он стремился завладеть, но они, по причине практичности ума, не распространялись дальше мебельной стенки с хрусталём и фарфором – побольше и подешевле, телевизора, ковра или, на худой конец, ковровой дорожки, а лучше – и того, и другого, холодильника и – уже в запределе мечты – мотоцикла. Да и кто в нашей необъятной и одноликой стране не хотел того же? Но у нас этот полный или почти полный набор благополучия достигался сравнительно быстро, внося в мирную семейную жизнь застой наряду с еженедельными бурями по поводу обязанностей и очерёдности стирания и вытряхивания обильной пыли.

Проще было с мебельной стенкой, поскольку подавляющее большинство моих сограждан довольствовалось моделью «2-ЛЯП» местного умельца Леонтия Яковлевича Плотникова - и дёшево, и сердито. У некоторых на перипетии двух войн, трёх засух, четырёх голодух и несчётных компаний по изживанию купечества, кулачества, поповства и мещанства сохранилась ещё модель «1» Якова Плотникова, вывезенного неизвестно куда сразу после Отечественной, когда европейская часть страны начала согласно планам заботливого отца народов очищаться от евреев. Хотя даже Геббельс, глядя на широкое круглое лицо отца Леонтия с типично славянскими бесформенными и крупными деталями, ни за что не признал бы в нём жида. Однако, как рассказывают знающие люди, жена местного начальника НКВД после того, как не сошлась с мастером в цене, была другого мнения, и Яков, почему-то только один из всего его израильского рода, сгинул невесть куда, успев, однако, на счастье жителям городка, передать дело и мастерство сыну, не приносившее почему-то последнему, несмотря на отсутствие конкуренции, благополучия, если не относить к таковому восьмерых детей, рьяно шнырявших в округе в поисках плохо лежащих стройматериалов. Конечно, обе модели, особенно первая, не отличались изяществом, броской красотой, лаково-бронзовым блеском и вычурностью резных узоров. Но зато перевешивали главным ценимым достоинством: они, переходя из поколения в поколение, не разваливались, и их полки не прогибались под тяжестью основательного отечественного хрусталя и фарфора, и в них, благодаря секретной скипидарно-лаково-дегтярной смазке, не заводились ни мокрицы, ни двухвостки, ни даже тараканы и клопы, чего не скажешь про иногородние хрупкие стеночки, изготовленные как будто сами для себя, так как даже две-три тарелки или одно блюдо с областной фабрики «Красный горшечник» выделывали из тонких полочек через 2-3 года дугу, по которой под дно выставочной посуды скатывались рыскавшие в поисках объедков кровопийцы

Не было в нашем городке и проблем с телевизорами. Поскольку привычные чёрно-белые и входившие в моду цветные показывали у нас одинаковую бесцветную картинку, то предпочтение отдавалось первым, несмотря на ежегодные заверения торгового начальства, что со скорым вводом в областном центре нового ретранслятора цвета появятся. Но, как известно, лучше синица в руках, чем журавль в небе. Причём, предпочтение отдавалось не всем чёрно-белым, а только массивным ламповым, и чем больше последние размерами, тем увереннее чувствовал себя хозяин, мудро не доверяя всяким транзисторным новшествам, полагая с оглядкой на себя, что на заводе могли попросту забыть поставить лампы. Да и к ремонту такие аппараты более приспособлены. Выяснилось это после того, как единственный местный радиоумелец с носочно-чулочной фабрики, не сумев с трёх раз попасть в точечную пайку новой безламповой модели своим надёжным паяльником толщиной в палец, - и целился-то твёрдой рукой после обычного утреннего стакана – напрочь забраковал непрактичное новшество и не принимал в ремонт их ни под каким градусом.

Сложнее было с коврами и только-только появившимися ковровыми половиками, без которых, как известно, любое жильё всё равно, что гнездо без перьев. Вожделенные тёмноцветные и однорисуночные машинные изделия распределялись в очередь, в которую записывались с малой надеждой в детстве, а также вне очереди среди передовиков производства. В связи с этим на каждом предприятии вынужденно создавались дополнительные очереди из последних, постоянно конфликтующие с другими очередями, но благое дело снабжения своих работников атрибутами азиатско-арабского довольства заметно продвинулось. В отличие от турок, наши, более практичные, на коврах не сидели и, тем более, по ним не ходили, а вешали тканые произведения искусства на стены, желательно на все четыре, избавляясь таким образом от необходимости их ремонта. Но самым быстрым и надёжным способом завладеть бесценной и остро необходимой вещью было получение её по заявкам ветеранов войны, на которых вдруг свалились заботы со стороны родственников, начиная с жены и кончая последним правнуком. И, умирая, они уже слабеющей рукой подписывали посмертные ковровые требования за военные заслуги в пользу толпящихся у смертного одра и не успевших прибарахлиться рыдающих дальних родичей. Правда, была ещё одна полугласная и умалчиваемая на всякий случай возможность обеспечиться чудом машинного тканья – получить его через заднюю дверь местного ОРСа. Но она открывалась не для всех, а только для местной элиты ключиками-резолюциями аж предгорисполкома и рьяно оберегалась от чужаков, пытавшихся нахально примазаться к строго ограниченному кругу избранных. Моя жена через моё имя отоварилась настенным пылесборником там.

С личным транспортом у нас было особенно туго. Привередливые горожане не признавали за таковой всякие «Москвичи» и «Волги», не говоря уж о чуде советской автомобильной мысли – «Запорожце». В цене были только «Газики» и мотоциклы с колясками, предпочтительнее – «Уралы». Те, кто побывал у нас в пригороде весной и осенью, вполне нас понимали, проклиная на чём свет стоит липкую грязь, колдобины по ступицы, не просыхающие лужи и полную невозможность добраться до речки, озера, леса, покоса даже на неприхотливых отечественных лимузинах. До областного же центра можно было, не заботясь, доехать хоть и без комфорта на автобусе, который, натужась, ходил раз в день.

Газики были у первого секретаря горкома, у предгорисполкома, начальника милиции и директора ОРСа. Большую часть времени они использовались не как должностной, а как личный транспорт, и для всех это было понятным и естественным, а шофера машин – самыми-пресамыми уважаемыми людьми в городе и редко просыхали от уважения. Был ещё, правда, больничный фургон-«Уазик», но он после каждой поездки за больным сам попадал в реанимацию и поэтому вниманием в обществе не пользовался. Так что, единственное, на что мог рассчитывать наш автолюбитель – это мотоцикл. И они редко, но добывались с невероятным трудом, с огромными потерями времени, денег и нервов через многочисленные очереди разветвлённой сети распределения поощрительных благ, которые постоянно меняли, уточняли и совершенствовали парткомы, завкомы, женсоветы, советы ветеранов и другие общества советчиков, и об этом нужен отдельный роман с тесно переплетёнными автосудьбами героев, злодеев, прихлебателей и жертв. Сравнительно быстрой была объединённая очередь ветеранов войны, партии и ответсовработников, куда втиснулись также и работники ОРСа. Но и она не отличалась надёжностью. Так, Николай Семёнович, старейший завуч лучшей в городе школы, был в ней 5 лет первым, а когда стал совсем наипервейшим, и тянуть с отдачей ему заветного «Урала» стало невмоготу, то стоящие за ним в очереди всё же умудрились обойти его изящным финтом, наградив званием Заслуженного работника Наробраза и вычеркнув с успокоенной совестью из соискателей транспорта. Не выдержав испытания славой, завуч слёг и больше не поднимался, ожидая последнего в своей партизанской жизни боя в засаде. Но Катерина Ивановна, его жена и тоже бывшая партизанка, не смирилась с неожиданной потерей долгожданного мотодруга, почти явственно ощущая его 5 лет под задом, навесила на свою мощную грудь все медали и ордена свои и мужа и пошла вместе с ходячими товарищами из ветсовета в осаду на все распределительные учреждения. Хитрой разведкой через вражеских осведомителей они узнали о двух заначенных «Уралах» в хозблоке горисполкома, и первый, не выдержав натиска партизан, распорядился отдать один, но не Николаю Семёновичу, а Катерине Ивановне, мелко мстя за своё поражение, поскольку передавать права на владение автотранспортом было нельзя, ГАИ не разрешало даже временных передач по доверенности и такого транспорта не регистрировало. Отказаться от победы было немыслимо, и Катерина Ивановна приняла вызов и, доведя гаишников до нервного истощения, в пять попыток получила права на вождение тяжело доставшегося и, в общем-то, не нужного и неудобного для её возраста и пола трёхколёсного транспорта. Назло и в отместку всем, она оседлала неустойчивую машину и стала гонять по городу, не принимая во внимание с трудом выученные правила движения и не жалея ни себя, ни технику так, что прохожие, ещё издали заслышав срывистое тарахтенье издёрганного мотора, испуганно шарахались, а начальник ГАИ, в конце концов, смирился, поскольку отчаянная водительница всё равно не отдавала своих прав, а при попытке реквизировать злополучный транспорт, выставила навстречу сохранившуюся партизанскую берданку. Да и совет ветеранов полностью был на её стороне, оберегая от посягательств единственную добытую им победу в войне с местной властью. К тому же и движение в городе было не ахти каким интенсивным, чтобы опасаться пробок и столкновений, а единственный светофор, криво повешенный на перекрёстке у горкома и горисполкома давно уже не вызывал никакой реакции у местных. Как и его собратья в больших городах, он тоже зажигал в разные стороны разные цвета, но больше половины из них были всё же бесцветными, поскольку цветных стёкол взамен выбитых резвящимися ребятишками не имелось, и все знали, что если светит верхний фонарь – езжай, а если нижний – стой, если хочешь, конечно. Не знающие приезжие часто попадали впросак. Так, один из них, неведомо как заруливший на «Волге» в нашу глушь, тщетно ожидая зелёного сигнала, попытался прорваться на нижний жёлтый, мигавший от болезни и усилий, но тут же был пресечён самим начальником ГАИ. Попытавшись оправдаться тем, что светофор, мол, испорчен, он был уличён во лжи собравшимися тут же зеваками, которые на опрос оскорблённого начальника единодушно показали, что нижний огонь у светофора – всегда красный. Получив от ошарашенного местными техасскими порядками горе-водителя десятку, начальник аккуратно сложил её вдвое, засунул во внутренний карман запылённого френча, отдал честь, миролюбиво посоветовав не нарушать, и удалился под одобрительными взглядами свидетелей, нисколько не сомневающихся в праве водителей рейсового автобуса собирать деньги с пассажиров без выдачи им билетов. Глядя с любовью и завистью на мото-Катю и записавшись во все возможные очереди ещё сызмальства, горожане наши, не особенно-то надеясь на такой же успех , потихонечку-полегонечку приобретали по воскресеньям на скотском базаре в областном центре поезжанные и пошарпанные мотоциклы, мопеды и мото- велосипеды, большинство из которых не имело не только зарегистрированных номеров, но даже зарегистрированных водителей. У меня по молодости и недостатку нужных связей мотоцикла не было. Зато в заводи у общественного причала качалась бело-голубая дюралевая лодка, купленная у бывшего главного инженера, которому она была построена бесплатно на нашем заводе благодарными рабочими за то, что он никогда не препятствовал выносу необходимых в личном хозяйстве вещей, да и сам по этой части был не промах.

Странно, но в нашем городке ни среди баб, ни, тем более, среди мужиков совсем не пользовались популярностью стиральные машины. Только в последнее время они стали появляться у совсем уж изленившихся молодых жён, всеми способами старавшихся приспособить к этой технике своих изнывающих от жары летом и от мороза зимой мужей. Затяжная эта война только начиналась, и можно смело сказать, что эталоном благополучия бельемешалки не были. Моя, однако, тоже приобрела, и я готовился к длительной обороне.


- 2 -

Можно было бы ещё долго рассказывать о моих добрейших и неприхотливых сородичах и о нашем медленно агонизирующем, угасающем городе, который, несмотря ни на что, мне дорог и дорог по двум причинам: я здесь родился и здесь же крепко и, как оказалось, на всю жизнь втюрился. И хотя между этими знаменательными событиями прошло целых тридцать лет, в промежутке между ними, как это ни прискорбно, я не могу выделить ни одного более-менее равного им в своей уже достаточно длинной жизни.

Политех я заканчивал в областном центре, все каникулы, праздники, выходные и даже свободные между экзаменами дни предпочитал проводить на родительских харчах, сохранив тем самым прочные местные корни. Краткое пятилетие раздвоения между большим и малым городами, между интернациональной и русской культурами закончилось, в конце концов, в пользу вторых, потому что, сам себе не признаваясь, я был доволен, что поддался на уговоры родителей и обосновался здесь. Это моя земля, моя малая Великая родина. Мне здесь уютно.

Не оставила заметной душевной раны и женитьба, случившаяся будто мимоходом два года назад. Познакомились мы с ней на танцплощадке, куда заходил я только под приличным газом и только поглядеть, не опускаясь с уровня главного инженера самого главного завода в городе до низкого уровня бесформенной неоперившейся молодёжно-подростковой тусовки, и купился – романтик – на необычную для наших мест воздушность форм, бледную тонкость черт, загадочную молчаливость и безропотную податливость. Взаимных разговоров почти не было. Был один монолог. И это тоже нравилось. Нравилось и то, что она не здешняя, живёт в областном центре с родителями и овеяна лёгким покровом той, более высокой, цивилизации. Когда же я привёл её домой, то сразу выяснилось, что мы – законченная пара, и пора, пора, пора заржавевшему в жестянках великовозрастному дитяти отблагодарить-таки, наконец, заждавшихся родителей внуками. Сопротивляться мне было лень, да и вообще – раз принято заводить семью, то почему бы и не в этот раз. Так что свадьба сладилась скоро, и от неё у меня в памяти остались только мерзкие воспоминания-отрыжки о повальной пьянке, о горьких и безвольно-мягких мокрых губах невесты, о безликих, как и у дочери, фигурах тёщи и тестя и – никаких впечатлений о таинстве первой брачной ночи, хотя она и обернулась рождением сына.

Первые слова, которые я услышал от жены, приняв живой свёрток у дверей роддома, были: «Больше я рожать не буду, так и знай!» Свадьба и роды сильно её изменили, сняв ореол загадочности и превратив в обычную жену, напичканную попрёками и жалобами, а я стал обычным мужем, скрывающимся от семейной непогоды на работе и в кругу друзей на рыбалке. В общем, жаловаться было не на что. Особенно, когда неработающая благоверная с отпрыском, устав от каторжной жизни в нашей двухкомнатной отапливаемой, но без сортира, конуре, всученной мне, недотёпе, хотя и главному инженеру, умеющими заботиться о семье сослуживцами, уезжала отдыхать к родителям в их трёхкомнатную со всеми встроенными благами и даже с газом.


- 3 -

Так было и в первый из короткой череды самых счастливых дней моей жизни, о чём я тогда и не подозревал. Проводив их вчера и освободив за бутылкой с приятелями мозги от сонма наставлений, указаний и предупреждений, я в законном отпуске, начавшемся сегодня, сидел на ступеньке крыльца-веранды нашего деревянного трёхквартирного дома, отворачиваясь от бьющего прямиком в правый глаз утреннего яростного солнца и тупо наблюдая, как через дорогу за шатким расползающимся забором местной каторги-фабрички по производству трёх самосвалов цемента в месяц бесформенные серые от цементной пыли фигуры с такими же серыми корковыми масками на лицах перетаскивали тяжёлые серые мешки. Возникая из стоящей облаком пыли грохочущей мельницы, они походили на серых лунных жителей или на раздувшихся мертвецов с живыми глазами. Но я-то знал, что это никакие не лунатики и не ходячие трупы, а самые обыкновенные русские бабы, и некоторые из них очень и очень. Знал потому, что руководил всем этим адом мой приятель и напарник по рыбалке. Каждый квартал он, мучаясь душевно, составлял планы и отчёты по снижению доли тяжёлого женского труда, но я что-то так и не замечал каких-либо изменений через дорогу, где по-прежнему надрывались женщины, а единственный мужик вёл учёт, напрягаясь в счёте засыпанных и оттащенных на склад мешков. И с этим ничего нельзя было поделать, потому что никто не хотел работать на дешёвой неквалифицированной работе, работы в городе вообще не хватало, а уж лёгкой женской – и вовсе. Да и женщин в городке было значительно больше, чем мужчин, отчаливавших при первой возможности на крупные стройки социализма, а значит – насовсем. У меня на заводе передвигали, поднимали и таскали тяжести тоже женщины, и, давно привыкнув к этому, я, наблюдая почти не видящими глазами непыльную работёнку на фабричке приятеля, думал не о них, а о том, что надо бы нам сговориться на зорьку.

Приятную мысль перебила скрипнувшая сбоку дверь, из-за которой вывалилась целая толпа: наш экономист-нормировщик, его жена-колода, двое школяров-сопляков и ещё младший брат экономиста с девицей, которая была, кажется, племянницей жены другого моего соседа – нашего мастера. Все сначала весело поздоровались, а потом ещё веселее стали прощаться, и я вспомнил, что сосед этот добыл каким-то образом семейную путёвку в Крым, его братик возвращается в мединститут, где ему предстоит какая-то последняя практика на безгласных трупах в морге, а девица, наверное, их всех провожает. Вспомнил и вчерашний наказ-просьбу студента то ли в шутку, то ли всерьёз за вечерним общим ритуальным пивом на веранде последить за девой, с которой у него завелись шашни, и он даже намеревался жениться на ней после окончания института и распределения. Теперь они уходили весёлой толпой, и я впервые за две недели, что она здесь, обратил внимание, приноравливаясь к принятым обязательствам, что со спины поднадзорная очень даже ничего: фигуристая, с приятной ложбинкой между лопаток, стройная, с копной тёмно-русых волос, свободно откинутых на спину и спускающихся ниже плеч. Боковое солнце совсем ослепило, не дав рассмотреть объект более детально, но мне этого и не надо было. Их уход мне приятно напомнил, что дома, слава богу, никого нет, и я могу в тишине и сладости покемарить, пока не опухну, а там видно будет.

Не знаю, как вы, а я давно заметил, что чем больше спишь, тем больше хочется, и вообще – выспаться невозможно. А ещё: когда можно спать вдосталь – чёрта с два заснёшь. Так и сейчас. Промаявшись в полусне-полудрёме до самых жарких часов дня, я, пересилив вспухшую лень, встал и, не умываясь, в шлёпанцах на босу ногу, в мятых домашних брюках-трико и в не менее мятой тенниске отправился за живительным пивом. Сил достало только дойти до ближней бочки-цистерны, что стояла на вечном приколе на нашем конце города, пополняемая по необходимости молоковозкой. Обычно же я беру пиво из другой цистерны, обитающей так же испокон веков на другой стороне города, и не из вредности, а после случая, что приключился с Манькой – маркизой Помпой.

Как-то под раннее-раннее утро она, одолеваемая похмельем, задумала подлечиться пивком и, вспомнив, что наша цистерна опорожнена и открыта, понадеялась, что хоть со стакан-то на дне осталось, направилась к ней. Кое-как забравшись наверх и открыв не запертую крышку, она просунула руку с банкой внутрь по плечо, поболтала в пустоте, не доставая до заветной жидкости, скопившейся и бродящей в опущенном конце бочки, и, чуя раздражающий запах, потянулась вниз уже двумя руками и головой, не удержалась и ухнула до дна, впервые в жизни приняв йоговскую стойку на руках. В довершение всего и цистерна, не удержавшись от качки на подставленном чурбаке, резко наклонилась прицепом вверх, оставив торчать из люка манькины трепыхающиеся ноги на фоне светлеющего неба. Пиво, однако, в бочке ещё было. Но от неудобства втягивать вверх, когда оно, заглоченное, стало выливаться через нос и чуть ли не через уши, и от скопившейся в голове мочи и крови, Манька решила, что ей уже хватит и стала орать и колотить банкой в бочку. Хорошо, что неподалёку оказался парень, возвращавшийся от известной вдовы. Он, не захотев марать руки, вызвал милицию, и та спасла вконец побуревшую утопленницу, тут же откачав из неё грубыми надавливаниями с таким трудом добытое и употреблённое во благо пиво. Оказавшиеся, как всегда, свидетели говорили, что Манька, освобождая из жадности мочевой пузырь для новых глотков пива, описалась прямо в бочке. Было или не было – не проверишь, но я с тех пор заказал себе ход к этой бочке, предпочитая пройти до дальней на тот, не очень уж дальний, конец города.

А Манька-то ничего, как была, так и осталась любительницей пенного напитка. Только, забыв о собственных воплях, сокрушалась, что не допила всё. Аристократкой её сделали рыбаки, приехавшие как-то на ГАЗ-63 из областного центра. Остановившись у магазина, они загрузили в кузов аж два ящика стеклянной наживки, чуть не доведя до прострации обалдевшую от невиданной выручки продавщицу. Наши-то её не баловали, предпочитая пользоваться привычным и проверенным, а главное, доступным самогоном. Тут же на притягательное звяканье собрались невесть откуда набежавшие мужики, надеявшиеся, что заезжие Нептуны возьмут кого-либо в провожатые или в кухари. Но они взяли только Маньку, прогуливающую по случаю алкогольного заболевания свою смену на цементной каторге, и оставили мужиков с носом и с сомнениями, что приезжие что-либо поймают, кроме насморка.

Когда утром следующего дня в дупель косая компания, закупив улов у наших умельцев, ненароком оказавшихся рядом, возвращалась восвояси, то, вывалив Маньку у магазина, каждый из них, кроме угрюмого шофёра, вихляясь из стороны в сторону и ухмыляясь от уха до уха, прощаясь, прикладывался губами к заскорузлой грязной ручке напрочь отключившейся мокрущей русалке и называл то Наядой, то маркизой Помпадурой. Первое прозвище нашим было совсем незнакомым, во втором же слышались знакомые буквосочетания. Манька, конечно, не была дурой, особенно по части пива, которое высасывала без передышки и сколько угодно, как помпа, почему алкаши и оставили ей титул, а присвоенную фамилию для простоты произношения укоротили, превратив Маньку в маркизу Помпу.

Вернувшись с неполной трёхлитровкой за счёт улетучившейся пены, осевшей моими деньгами в кармане пузатой продавщицы, я снял с чердака вязку мелких вяленых подлещиков, включил проигрыватель, поставил свою любимую Шестую Чайковского, уселся в глубокое удобное кресло, предназначенное только для высокопоставленных гостей, и, отхлёбывая пивко, заедая его подсолёнными янтарными от выступившего жира подлещиками, погрузился в нирвану, наслаждаясь начальными тревожно нарастающими тактами симфонии. Дверь и окна – настежь, звук – на полную катушку, - наслаждайтесь, лунатики! И приятель будет знать, что я дома один, что можно прийти и дать роздых безуспешно сокращаемым серым бабам.

Вот и он, лёгок на помине. Не оборачиваясь, я поднял в приветственном жесте руку с банкой пива и не сразу осознал, что к проигрывателю подошёл не тот, кого я ждал, а моя подопечная в брючках, рубашке х/б навыпуск и босиком, жестом прося разрешения убавить звук. Я согласно махнул ей свободной рукой, поставил на пол пиво, хотел подняться, но раздумал: лень, да и кто она, собственно говоря, малявка? Вошла без спроса – и распоряжается. А она стояла у стола и перебирала моё единственное богатство – фонотеку классики.

Как-то тоскливым вечером, приходящим после женитьбы всё чаще и чаще, меня проняла до глубины души Лунная соната Бетховена, свободно льющаяся в звёздную ночь из радиоприёмника, и я, как говорят, человек углов и крайностей, узнав в обездоленном нашем магазине культтоваров, что есть посылторг, а на почте – каталог, выписал сразу три десятка пластинок, руководствуясь часто повторяющимися фамилиями композиторов и истратив всю заначенную квартальную премию за рационализацию. Чтобы всё было шито-крыто, присланные по почте пластинки подарил мне приятель, якобы за ненадобностью, и жена поверила, потому что для неё-то они уж точно были никчемным товаром по причине музыкальной глухоты в широком диапазоне от Биттлзов до Баха. Из всего выписанного больше всего мне пришлись по душе мелодичные сочинения нашего Чайковского и поляка Шопена. До остальных я, наверное, ещё не дорос, не дослушался, даже до Моцарта и сонат Бетховена. Мне по тугоухости казалось, что он вполне мог бы ограничиться и одной Лунной вместо того, чтобы напрягаться на целых тридцать две, которые, однако, у меня были.

- Зачем так громко? Ошалеть можно.

Не отвечая на никчемный вопрос нахального дитяти, я милостиво спросил:

- Пива хочешь?

Получив утвердительный кивок, решил, что разница в возрасте в мою пользу, позволяет пренебрегать гостеприимством, и предложил:

- Сходи на кухню, выбери тару и устраивайся.

Она, не возникая, безропотно принесла большую фаянсовую кружку, разрисованную китайскими петухами, из которой не только никогда не пили, но даже не трогали, и, рывком придвинув ко мне второе гостевое кресло, подала петушиную посудину. Я налил ей, памятуя о возрасте, до половины, протянул подлещика, обстукав об пол, и только тогда снизошёл до объяснения своих взрослых привычек.

- Когда я слушаю тихую музыку, у меня мысли убегают от неё на сторону, перемешиваются с опостылевшей работой, семьёй, приятелями, с тем, что что-то надо, что-то не сделал – тоска! А когда оркестр ревёт, я будто в нём, перепонки и мозги забиты музыкой начисто, ничего больше не воспринимают, становишься мелодией, растворяешься в ней.

- Перепонки могут и не выдержать, лопнуть.

- По-твоему, музыканты оркестра – глухие? – снисходительно уел я её детское опасение. – У них-то слух не то, что у тебя, хотя и сидят всю жизнь в эпицентре звуков.

Она внимательно посмотрела на меня, еле заметно расширяя и сужая глаза, наверное, в такт нелёгким мыслям, и, не прекословя больше, встала и включила проигрыватель снова на всю мощность, вернулась, забралась в неприкосновенное кресло с ногами и присосалась к кружке. Как раз у Чайковского дело шло к любимому мною моменту, когда, устав сдерживаться, все ударные, и особенно медные, грохнут, освобождая душу от тягостного выжидания, а все струнные разом и следом, как остриём разящего клинка, взрежут гнетущую тишину, и широкая мелодия потечёт крутящим бешеным потоком, давая свободу всем инструментам. В эту минуту мне всегда хочется вскочить, дико закричать, схватить что-нибудь из хрустально-фарфоровой горки в стенке и грохнуть о пол что есть мочи, помогая оркестру. Вот и теперь, ожидая оркестрового кризиса, я вжался в кресло, боясь, что снова вскочу и забегаю, круша ненавистный быт, стиснул зубы и подлокотники кресла и, когда грохнуло, не сразу ощутил, что меня толкают, и соседка, будто зная моё состояние и желание, протягивает пустую фаянсовую кружку – на, мол, грохни, а сама безмятежно рвёт блестящими пираньими зубами леща, наслаждаясь и музыкой, и рыбой, и пивом, и моим психопатическим настроением. Я порывисто встал и ушёл к окну. За ним всё так же безнадёжно, неслышно и безропотно передвигались серые цементные фигуры, и ветер крутил ниспадающую пыль над свободной каторгой. Музыка в комнате снова притихла, и рядом появилась временно поднадзорная, успокаивающе погладила по руке выше локтя и спросила:

- Тебе так нравится Шестая?

- Не то слово, - выдавил я в ответ.

- Мне – тоже, - созналась свидетельница моего позорного нервного срыва. – Судя по пластинкам, тебе больше по душе Чайковский с Шопеном, так? А Бетховен?

- Не всё, - сказал я правду.

- Лунная-то уж, конечно, в числе любимых, - угодила гостья моему неразвитому вкусу. – У него есть прекрасная миниатюра «К Элизе», слышал?

- Нет.

- Потрясающая музыка у Вивальди, Сибелиуса, а у тебя из них ничего нет. Мне очень нравится Моцарт.

- А мне он кажется игрушечным, танцевальным, - выразил я своё негативное мнение к её вкусам. – Знаешь, что: одевайся. Пойдём.

- Куда?

- На почту. Выпишем по каталогу из посылторга всё, что тебе нравится.

Моя рационализаторская жила ещё не иссякла и не засветилась, деньги были и жгли. И вообще, мне казалось, что в областном центре, где была филармония, все любили и знали классику.

- Пойдём?

- Пойдём, - безропотно согласилась она. – Босоножки надену и - готова.

Я критически оглядел её полумальчишеское одеяние, но ничего не сказал, решив, что до такой степени мой надзор не распространяется, и вообще, до почты всего-то ступить два шага, на улице духотища, и сам я, следовательно, могу пойти в чём есть. С супругой этот фокус бы не удался. Непременно пришлось бы наводить марафет, надевать всё новое и, следовательно, неудобное, да и сроду-то я её никуда не приглашал и сам отлынивал всеми способами от её приглашений.

Только вышли, как – на тебе! – знакомые через дом. Вместо того, чтобы работать, шляются, где ни попадя.

- Здрасьте, - масляным голосом.

Оглядывают обоих, всё, думаю, непременно настучат, будет мне трагисцена со слезами и упрёками в испорченной жизни, позоре и, обязательно, кобелизме. Чёрт с ним! Идти зато рядом со студенткой легко и приятно, чуть было под руку, дурачась, не подхватил, но она отстранилась, сообразив, наверное, что делаю это в пику встречным.

- Не люблю, - объясняет, - привыкла ходить сама по себе, вольно.

И хорошо. Мне и так хорошо. Иду рядом, косясь набок, и она изредка встречает оглядку улыбкой. Не то – с супругой. С той я всегда вышагиваю впереди, как бы скрывая её за спиной, стыдясь, что имею, как бы отстраняясь оттого, что по дурости приобрёл. А с этой - наоборот: хочется, чтобы видели, что она – со мной, и я – с ней, мы – вместе, пара.

Выписали всего шестнадцать пластинок и только потому, что она ограничила мой размах, оставив в заявке то, что хорошо знала и любила. А у меня зудело на весь каталог, было беспричинно весело и всё хотелось выкинуть какой-нибудь фортель, но я решился только на то, что на обратном пути сам, первым, навязываясь, громко и радостно здоровался со всеми встречными-поперечными и, особенно, с теми, кто с укоризной или вежливо отводил глаза, стараясь не заметить загула известного в городе главного инженера, разгуливающего среди бела дня в расхристанном виде с девицей не в лучшем наряде. А мне было наплевать, и совсем не беспокоили скорый и жестокий женин разнос и сплетни, поплывшие уже, уверен, по городу, распространяясь быстрее ног. И в ушах звучала недослушанная Шестая.

Вечером до ярких звёзд сидели вчетвером, почти по-семейному, на своей объединяющей веранде-крылечке, болтали о том, о сём под звуки приглушённого Первого концерта Шопена, и я не помню, когда у меня было так легко и покойно на душе. Словно разом спала вся короста долгих застойных неподвижных тридцати лет, и я готовлюсь к новому жизненному старту. Даже то, что моей подопечной осталось здесь быть всего пять дней, а потом она уедет, распределившись после окончания университета в такой же, как наш, задрипанный городишко, только в далёкой северной области, чтобы учить там в школе балбесов физике, не очень печалило. Я жил днём сегодняшним, сиюминутно. Сосед-мастер попытался поинтересоваться, чем я намерен заняться в отпуске, я ответил, не задумываясь, отбрёхиваясь, как об очевидном, как о единственно возможном, - рыбалкой, и тут же услышал просьбу подопечной:

- Возьми с собой.

Без раздумий тут же согласился:

- Обязательно. Хоть – завтра.

- Хорошо.

Никогда я не брал с собой рыбалить жену, не слышал и такого, чтобы кто-нибудь из приятелей рыбачил в женском обществе. Известно, что хорошая рыба не терпит женского духа, уйдёт. А вот ведь, согласился. Причём – сразу, не отнекиваясь. Нарушил рыбацкое табу. Даже захотелось, чтобы грех свершился скорее, и я заторопил всех ко сну, договорившись с совратительницей на выход в 5 часов утра, пока и народа на улицах не будет, и рыбаки не соберутся. А мы там где-нибудь закамуфлируемся в тальнике, никто не прищучит.


- 4 -

Показалось, что я даже не успел как следует приложиться к подушке, а ненавистный будильник тут же заверещал, отнимая самые сладкие предутренние минуты сна. Но я за свою уже долгую рабочую жизнь приспособился к его настырности и, почти не просыпаясь, привычно задавил стоп-кнопку, злорадно, как всегда, представив тщетные зловредные потуги освободить зажатую пружину. И сразу вспомнил о рыбалке, разом проснулся и начал торопливо одеваться, впервые в жизни испугавшись опоздать. Не было ещё в моей практике такого, чтобы я куда-нибудь попал или что-нибудь сделал вовремя. Хорошо, что для главного инженера нашего завода-гиганта это не обязательно. Надо было ещё собрать снасть, приложение к ней, что-нибудь пожевать и попить, стащить с чердака вёсла, да мало ли что сделать! Только несведущему кажется, что достаточно схватить со сна удочку и кати налегке. Чёрта с два! Полчаса уходит на сборы, не меньше.

Для начала побежал будить напарника, а она, оказывается, не в пример мне, уже наготове, ждёт команды. Вдвоём, сбиваясь спросонья, кое-как собрались, упаковали рюкзак, приладив его мне на спину, разделили по рукам удочки в чехлах, как положено дорогому и любимому инструменту, лопатку, сачок, вёсла и выбрались, не евши и не пивши, на пустынную улицу. Я в капюшоне брезентовой куртки, надвинутом на самые глаза, шёл впереди. Она в синтетической куртке, шерстяной камилавке, брюках и резиновых сапогах – сзади. Издалека и не разглядишь женщину. Можно подумать, что мы – обычная рыбацкая пара, выбравшаяся из дому необычно спозаранья. Дотопали, слава богу, никем не приторможённые до лодочного причала. Сбросил я облегчённо с вымокшей от волнения спины рюкзак в лодку, уложил всё остальное и помог перебраться туда же крестнице, впервые ощутив тепло крепкой сухой ладошки с длинными пальцами и ровными ногтями без маникюра. Не прочь бы и на руках перенести, но, жалко, не понадобилось.

Вздохнув свободно оттого, что самое трудное кончилось, - мы дошли незамеченными ( кстати, у всякого моего дела всегда самое трудное – начало, а потом оно само катится, правда, не всегда так, как хотелось бы, часто вниз ) – я приналёг на вёсла, и моя любимая дюралька понеслась на другую сторону реки, подальше от многочисленных городских глаз. Там мы выбрались на мокрый лужок, накопали жирных червей, - причём она, не морщась, деловито запихивала их в банку, - и, снова погрузившись, направились вдоль безлюдного берега подальше от спящего города туда, где река делает крутой изгиб, обтекая город, к недоделанному отводящему каналу, где нас меньше всего можно было засечь, поскольку ни один уважающий себя рыбак не станет мочить снасти в этом безрыбьем месте.

Солнце тоже уже поднялось и из-за дальних тёмных зазубрин леса зажгло окна домов, а по реке, собираясь с заречных лугов, всё ещё стлался слоистыми клочьями туман, медленно поднимаясь вверх по течению. Ивы, будто специально склонившиеся над водой, чтобы стряхивать в неё обильную росу, истекали мелкими прерывистыми ручейками, а мелкоросье таволги, ветлы, ивняка, шиповника, бузины и волчьей радости потемнели и обмякли, смиренно ожидая солнечного тепла. Было безветренно и прохладно. Тёмная неподвижная вода тягуче цеплялась за вёсла. Ровными и сильными толчками посылая свою галеру к намеченному месту, я короткими взглядами рассматривал лицо напарницы, стараясь понять, чем она меня так задела, чем привлекает. И не видел ничего особенного. Холодное утро обесцветило все детали, пышные волосы стянуты и спрятаны под шапочкой, открывая гладкий высокий и немного выпуклый лоб, скулы слегка приподняты к вискам, а полные губы небольшого рта резко очерчены, как у Софи Лорен, которую я впервые увидел в кино и от которой, как и всё мужское население города, обалдел. Внимательные, будто во что-то или в кого-то невидимого вглядывающиеся глаза не сказать, чтобы большие, но и не пуговки, не синие, но и не бледные, скорее ярко-голубые, каких на Руси – море пруди. Ничего необычного, а, надо же, притягивает, завораживает. Внутренней силой, что ли? Или мы подходим друг другу душами, когда двое сидят молча, и им покойно, за них души переговариваются. Большое и редкое счастье.

- Замёрзла?

- Слегка, - созналась она, поёживаясь и разглядывая пустые окрестности и редко, исподволь, меня в ответ, зная, что я-то караулю её глазами. Наверное, как и всякая нормальная женщина, сначала ждала своей оценки, чтобы я её как-то выказал, прежде чем самой высветиться навстречу.

- На, накинь, - снял куртку и протянул ей. – Мне уже жарко.

- А давай лучше я погребу, - попросила, принимая моё тепло, и, не воспользовавшись им, положила на скамейку. – Согреюсь тоже. Можно?

Я и не заметил, как ей стало всё можно.

- Садись, - с готовностью уступаю вёсла. – Только осторожно переходи, не переверни лодку.

Сам думаю: придётся лапать её на переходе и смущаюсь, как пионер, не знаю, как получится. Сколько девок по молодости перещупал, а сейчас словно впервые.

Однако, зря беспокоился. Перелезли, цепляясь руками за борта и скамейки, касаясь боками и задом, но это не то. И – слава богу! Я и так от одной только мысли, что буду держать её в руках, вспотел. Наверняка бы перевернулись.

Поплыли дальше. Теперь она меня разглядывала, - на вёслах только и смотреть, что вперёд да вниз, - а я отводил глаза, кляня себя за одолевшую вдруг девичью робость.

- Попадёт тебе, - слышу её повеселевший от натуги и внутреннего тепла голос. И на лицо вернулись живые краски, сразу вся похорошела.

- Ничего, - хорохорюсь, - не впервой.

- Слышала и видела, - приземляет мою браваду. – Не очень-то у тебя получается.

- Зачем тогда напросилась? – спрашиваю, злясь за свою слабость. И тут же делаю встречный укол: - Тебе тоже влетит от жениха.

- От кого? – удивляется она непритворно, но, сообразив, уточняет: - От эскулапа недоделанного, что ли?

От этих её слов и, особенно, иронической интонации у меня сердце замажорило. Думаю, не всё ещё у них слажено, похоже, жениховство-то наметилось только с одной стороны, а вторая или в раздумье, или за нос водит. А она тут же и подтверждает мою догадку.

- А что? – говорит лукаво. – Жениха в заначке недурно иметь. Особенно такого делового, как он. За ним, как за каменной стеной будешь. – И спрашивает вслед: - А ты зачем взял меня с собой?

Услышав издевательский ответ, думаю: и я тебе отвечу тем же, не больно-то гонорись, я себе цену тоже знаю.

- Потому что в ответе за тебя перед стенкой.

- Как это? – интересуется.

- А так! Взял обязательство присматривать,- отвечаю нагло, закусив удила от её рационализма. С лодки не удерёт, по морде не съездит – не дотянется. Покраснел от стыда, но глаз слезящихся не отвожу.

Она и грести перестала, тоже смотрит на меня, переваривая мужское предательство-сговор, истерики ни тихой, ни громкой не закатывает – видно, ума не занимать – и говорит раздумчиво так, спокойно, словно отмеривая словами тайные мысли:

- Что ж, пусть будет так. Даже к лучшему. За то, что открылся, прощаю.

А почему к лучшему, не разъясняет, что-то затаила в себе. Нет, с этой девкой надо ухо держать востро, на равных. За пакость отплатит так, что не вздохнёшь, не … охнешь.

- Не пойму только: за что тебя, надзирателя паршивого, родственники мои и соседи любят, - спрашивает, сомневаясь в их приятной оценке, впервые услышанной мной. – Женщины, говорят, на работе тоже все без ума: добрый, участливый, внимательный, красивый и т.д. и т.п.

- Откуда такие сведения? – удивляюсь, совсем уж не ожидавши ничего подобного. – Кто тебе мозги запудрил?

- Тётка, - отвечает.

Той можно верить. Мы с ней в дружбе и в негласном союзе против жены, она – моя опора в семейных баталиях, и, если сказала, значит правда.

- Внимательный-то внимательный, - продолжает капать ядом, видать крепко задетая моей подлостью, поднадзорная, - но что-то не верится.

Молчу, не реагирую, пусть выговорится, знаю по опыту – потом размягчает.

- Живу рядом уже больше двух недель, а ты только вчера и заметил. И то потому, что жена уехала.

- И жених тоже, - вставил я, не удержавшись.

Эти мои вставки всегда доводят жену до белого каления и слёз, но – язык мой – враг мой, сам, без ума, ляпает во вред. От её иносказательных, но всё же признательных слов меня даже в жар бросило. Чувствую, даже знаю, что они от женской обиды, а всё же хочется думать, что ниточка протянута, чтобы мотать общий клубок.

- Хорошо, что сознался, а то бы утопилась с горя и разочарования, - смеётся открыто, прощающее, черпая ладошками воду за бортом и подбрасывая вверх, превращая в сверкающий на солнце бисер. – Хорошо-то как… Так бы и плыть до самого синего моря, ни о чём не думая, ни о чём не заботясь… Стать бы чьей-нибудь маленькой девочкой… Возьмёшь в дочки?

- Нет, - без колебаний ответил не состоявшийся отчим.

- Что так? – подняла она тёмные брови широкой дугой, не ожидав грубого отказа.

- Греха боюсь.

Засмеялась.

- Хорошо мне и как-то не по себе. Любишь стихи?

- Слушать по настроению могу, - сознаюсь в нейтральном отношении к рифмачам.

- А звёзды знаешь?

- Знаю Большую Медведицу и Полярную, - не скрываю своих астрономических познаний.

Улыбнулась мягко, больше чему-то своему, что копошилось в душе, чем моим лоботрясным ответам.

- За что же всё-таки тебя любят бабы? – ответа она не ждала, он был не нужен. – У Василия Фёдорова есть такие стихи:

На широком лугу

Пахнет мятой травой.

Я понять не могу,

Что случилось со мной.

Весь какой-то иной,

С чистотой изначальной,

Весь устало-земной

И счастливо-печальный.

И себе самому

Говорю я: «Припомни

Отчего, почему

Хорошо мне, легко мне!»

- Это обо мне сегодняшней, - говорит, улыбаясь.

«И обо мне», - хотел и я примазаться, хотя, не в пример поэту, знаю, почему мне хорошо, но промолчал, сомневаясь, что на эту поклёвку у меня найдётся достойная наживка. Поводит-поводит и сорвётся, оставив с носом. Останется только разводить руками, показывая, какая была большая. Страсть как захотелось пива. У меня всегда так: как неразрешимые проблемы, так умираю - хочу пива. Может быть, уже рефлекс выработался – всегда спасаюсь от семейных передряг у бочки с друзьями. Пора, думаю, завязывать с любительницами поэзии, скорей восвояси да к заветной бочке. Тем более, что неуправляемую лодку отнесло по течению почти до причала.

- Ну, что? – спрашиваю в досаде. – Мы зачем здесь? Рыбачить-то будем или вернёмся, пока не зажарило?

- Будем, - встрепенулась она, сняла с себя всё лишнее, и я за ней, - обязательно будем. Командуй, мой капитан.

- Вёсла на воду, - подыгрываю я – Полный вперёд!

- Есть! – слышу бравый ответ, и мы поплыли в сторону от запотевшей пивной бочки.

И поплыли мы снова на безрыбье место. Минут через 15 затабанили на перепутьи в канал и реку, подготовил я снасть, выдал ей удочку, показал, как насаживать червяка, взял свою любимую удочку, забросил наживу в воду и затих на корме боком к напарнице, бездумно уставившись на неподвижный, как ему и полагается быть в этом месте, поплавок, подумывая подремать от нечего делать.

Но не тут-то было. Я забыл, что новичку везёт и в ванной. Только-только настроился на дремотный лад, как слышу сдавленный полушёпот-полувскрик:

- Дёргает!

Посмотрел, а у неё уже и поплавок утонул.

- Тяни, - говорю тоже почему-то шёпотом, входя в азарт. – Вверх вытягивай.

Она потянула, в воздухе сверкнул приличный окунёк, не обрадованный солнцу, и шлёпнул бы меня по личности, если бы я не успел отклониться.

- Подноси к себе по воздуху, - поучаю, а она никак не может поймать мотающуюся туда-сюда и всё около моего лица рыбёшку, пока не удалось это сделать вдвоём. Труднее всего для неё оказалось снять скользкую рыбину с крючка, глубоко вонзившегося в верхнюю губу незадачливого подводного хищника. Не обошлось без уколов, крови и облизыванья пальцев, измазанных слизью и кровью. Ничего, терпит, настоящий рыбацкий азарт овладел. Кое-как наживила второго червяка, - первого, искалеченного при освобождении десятью пальцами, пришлось выбросить, - забрасывает в то же место – смотри-ка, с лёту соображает! – и почти тут же коротко вскрикивает, словно сечёт по моему рыбацкому самолюбию:

- Есть!

Со вторым окунем мы уже сладились проворнее. Разозлился я на чужую удачу, брюзжу, досадуя:

- Всё! Больше не лезь. Сама управляйся. Мне тоже надо что-нибудь выхватить.

А не получается, хоть умри. Я уж и червяка менял, слюной и чуть ли не соплёй помазал, заговор верный пробормотал, перекрестился, благо соседка ни черта не видит, кроме своего то и дело ныряющего поплавка. Мой всё молчит и молчит, а рядом дёргается да дёргается, словно водяной вредным регулировщиком работает в её сторону. Кошусь взглядом - руки в крови и слизи, и губы у дурных окуньков, трепыхающихся под ногами, - тоже. Попали б мне, я бы аккуратно снял, без боли. А той, смотрю, на всё наплевать. Глаза вылазят от привалившей ни за что, ни про что удачи, лицо светится. Хана! Заболела! Нашего полку прибыло. Да ещё и подначивает, вредина!

- Не переживай, я с тобой поделюсь.

Отвернулся от нахалюги – смотреть противно, уставился на свой задубевший поплавок и загадал: если через минуту не оживёт, вообще бросаю это занятие, лучше покемарю на солнышке.

Ожил… только опять у неё. Слышу, вскрикивает озадаченно:

- Ой! Не тянется.

Обернулся, у неё леса как струна в воду уходит, подрагивает, и удилище дугой выгнулось. «Ага, - злорадствую, - поймала корягу! Так-то вот!» А что так-то? Снасть-то моя. Считай, что пропала. Чему радуюсь? Вот душа человеческая завидущая! Как там молятся в народе? «Боже, пусть мне будет плохо, но сделай так, чтобы у соседа лошадь сдохла»,

Вижу, от натуги она приподнимается, голой пяткой упирается в борт, тянет-потянет, потом… Потом всё мигом сделалось.

- Ой!..- Леса вдруг ослабла, рыбачка взмахнула назад руками, как начинающий летать утёнок крыльями, непроизвольно выпустила удилище и грохнулась плашмя спиной за борт, обдав меня снопом холодных брызг. Я тоже вскочил, вижу краем глаза – удилище-то стоймя в воде, высунувшись наполовину словно гигантский поплавок, и уходит от лодки, оставляя белый бурунчик, а вторым краем – как удачливый рыболов, неудачно сверзившийся в реку, погружается, загребая руками. Конечно, не мешкая, прыгнул в воду и в пару мощных гребков достал удилище, хвать его – вырывается. Нет, понимаю, не коряга держит, - зверюга подводная. Никак, сомина позарился на червячка с жадности и тоски, теперь залёг на дне, переживает боль и позор, вынашивая план мероприятий по освобождению. Держу хватко удилище, подрабатываю другой рукой плавно, чтобы только-только на плаву удержаться и рыбину не напугать, от лодки уже метров на 20 отнесло нас в дружной связке – никто не хочет уступать. Окликаю, не видя утопленницы:

- Ты где? Вынырнула?

- Ага, - отвечает, - за лодку держусь. Что там у тебя?

- Никак акула, - радуюсь и тому, что удерживаю, и тому, что не надо её спасать и терять добычу.

- Тащи сюда, - стучит зубами, отфыркиваясь, - и мне помоги вылезть.

- Не могу, - отвечаю весело, а сом будто подслушал, как дёрнет, как поведёт, еле-еле сдержал я удилище, за тягой поплыл, давая ему слабину, боюсь, как бы не сорвался, век себе тогда не прощу купанья. Наконец, он успокоился, и я смог объясниться: - Не пущает.

Поучаю издали:

- С кормы рывком выскакивай, а через борт не лезь – опрокинешь. Помогать, прости, некому: мы заняты выяснением взаимоотношений.

Смотрю в её сторону и радуюсь: во-первых, сом пока мой и, надеюсь, что мы подружимся, во-вторых, рыбачка моя не паникует, не выдавливает из меня жалость, не принуждает расстаться с уловом, понимает и мужественно принимает расстановку сил в нашем треугольнике и крайние возможности каждого в нём. Так и есть – за кормой взбурлило, и она, подтянувшись, как учил, рывком – сильные, однако, руки у девахи, не каждый парень сможет так – навалилась на корму, свесившись головой внутрь и выставив солнцу мокрый блестящий зад в обтянутых водой брючках. Полежала так немного, свыкаясь с новой ситуацией, и потихоньку, ужом, скользнула в лодку. Села там и сраз же спрашивает требовательно:

- Не упустил?

- Будь спок, - успокаиваю, еле шлёпая застывшими губами. – Мы навсегда неразлучны, неизвестно, кто кого поймал.

- Известно, - возмущается запальчиво от переохлаждения. – Я поймала. Тебе дала подержать и вытащить, делов-то. Чтобы имел право на долю, - улыбается, отойдя от страха и согреваясь. – Если не согласен, уплываю.

- Не бросай меня, родненькая, - дурачусь и я.

Она и на самом деле после удачной поклёвки и храброго поведения в катастрофе стала для меня родной и очень-очень близкой. Чувствую, что мы бы с ней срыбачились и на реке, и на суше. Но пока надо как-то с сомом договариваться. Если сорвётся, вся наша зыбкая симпатия, зародившаяся на азарте, разом рухнет. Не простит она мне проигрыша.

- Давай, - прошу, натужась в упоре, - подгребай руками ко мне и не шуми в воде.

- Ещё чего! – озорничает, возмущаясь и отказывая в помощи утопающему, и подгребает плавными движениями рук. – Ты-то вместо меня удочку свою спасал. Тони теперь в наказание. Да простит мне твоя любимая жена мой праведный суд, - издевается. – Слушай, а если дёрнет как следует и уйдёт вглубь, ты тоже за ней?

- Ага, - мужественно подтверждаю дурную перспективу, - другого выхода у приговорённого всё равно нет, - треплюсь и я, а оба мы думаем только об одном: кто на леске. Если вытащим, загадываю, если он уступит себя, свяжется наша дружба в один неразрывный узел, а там – и ещё во что-нибудь получше.

Не повезло сому. Нельзя ему выжить. Но и не он – главное, а главное то, что мы вместе в одном азартном деле, дополняем друг друга и повязаны одной целью. Один я, может быть, и не выдержал бы изнурительного холодного и мокрого противостояния, сдался бы и отдал сому его жизнь с памятным крючком-амулетом, а сейчас извини, усатик, не могу, не имею права, не мой ты, а наш и заклан в жертву нашей дружбе.

Подплыла моя спасительница на лодке. Осторожно, цепляясь за борт, сунул удилище рукояткой под сиденье, она тут же придавила обеими ногами, и сам, наконец-то, выскользнул через корму из воды, промокший и продрогший до костей, до которых при моей тощей комплекции было совсем недалеко. Дрожу, но тут же хватаюсь за удилище и приказываю уже подсохшей и повеселевшей команде:

- Греби так же к берегу.

- Слушаюсь, - отвечает беспрекословно, поскольку на судно вернулся не кто-нибудь, а капитан, с ним шутки плохи, от него зависит быть или не быть улову, и направляет лодку к береговой прогалине между пышным ивняком у входа в канал.

Всем известно, что канал – это, когда одна живая вода соединяется с другой живой водой, а наш – тупиковый, сорный и дохлый. С другой стороны излучины реки прокопали такой же.

Когда наша необъятная и самосокрушающая страна, раздираемая неуёмной внутренней силой, принялась поворачивать реки, соединять их где попало и перегораживать, затопляя всё живое и созидая мертвеющие моря, наши городские власти, осоловев от безделья и скуки и страдая от незаслуженно проходящей мимо славы, решили тоже внести свою лепту в переустройство неправильно развивающейся природы, а заодно и поправить свои гражданские достижения, ухватив ненароком какую-нибудь хотя бы маленькую медальку с общего блюда наград для строителей близкого коммунизма. Долго-долго всем скопом – горкомом, горисполкомом и передовым горобществом – думали-гадали, чем бы поразить областные, а лучше бы и республиканские власти, чтобы о нас вспомнили, заговорили и отметили. Никто, в общем-то, и не помышлял о меркантильном, просто на самом деле надоело плесневеть в стороне от прокладываемой дороги в светлое будущее, захотелось тоже влиться в главную струю, встряхнуть себя и город.

И удалось. Нашёлся и идеолог. Им оказался наш местный председатель географического общества при краеведческом музее и по совместительству – председатель любителей и защитников природы. Он предложил то, что точно укладывалось в общие рамки всенародного движения: соединить реку у излучин каналом и, тем самым, что самое главное и масштабное, - выпрямить её русло. В области идею осторожно поддержали, оставляя резерв для того, чтобы при благоприятном исходе проплыть по каналу во главе, а если придётся утонуть в утопии, то последними и с наименьшими потерями. Даже помогли, мобилизовав весь идеологический отдел обкома, благо посевная закончилась, партийные заклинания не понадобятся – осталось уповать только на погоду и природу, и выделили из резерва два бульдозера и два скрепера, застывшие на обновляемой дороге к нашему городу из-за отсутствия щебня, песка, гравия, солярки и денег. Главным же образом предложили опереться на неиссякаемый энтузиазм масс, который и есть главная и всепобеждающая сила всех строек коммунизма.

Первыми энтузиазма не выдержали строймашины и встали по обеим начатым веткам канала, рассыпав гусеницы и отдав колхозным механизаторам всё ценное, что в них было. Железные остовы их до сих пор стоят памятниками у пересохших и обвалившихся траншей. Затем стала манкировать говённая, по меткому выражению вождя пролетариата, интеллигенция, ссылаясь на несовместимые с её устремлениями и предназначением кровавые мозоли. Потом иссяк поток молодых строителей коммунизма, отлынивающих от созидания своего светлого будущего на каникулах, в тур- и пионерлагерях, а то и просто на неукрощённой речке. Дольше всех держались работяги, которым всё равно где не работать, лишь бы платили, а на канале удобнее и вольготнее корешиться не только по трое, но и побольше, к тому же на законных основаниях – какой же энтузиазм без подогрева. Не помогло ударной стройке даже то, что по мере продолжения искусственной водной артерии, её глубину в плановом порядке всё уменьшали и уменьшали, справедливо полагая, что главное – соединить воду, отметить победу, а дорыть можно будет и потом.

Но последний могильный камень бросил в затухающий канал какой-то зачуханный инженеришка из стройтреста, который на очередном экстренном заседании штаба стройки века спросил у всех и ни у кого конкретно:

- А зачем здесь канал?

Все только что спорившие, горячась и подсказывая, как воспламенить и поддержать заново необходимый энтузиазм масс, замолкли разом и уставились на недоумка. А потом так же дружно воззрились на главного идеолога и виновника проекта – председателя географического общества, предоставили тому достойно ответить на простой вопрос несознательного члена штаба, невесть как затесавшегося в ответственные руководители.

- Разве не ясно? – ответил раздражённо доморощенный географ и исследователь непознанных ресурсов природы. – Канал позволит укоротить движение по реке.

- Какое движение? – не унимается инженеришка, явно с той стороны, из-за железного занавеса, не с нашим, понятным всем, мировоззрением. – Лодочное?

И все почему-то некстати вспомнили, что из-за мелкоты другого движения по реке нет и не предвидится. В умирающей надежде опять смотрят требовательно на любителя и охранителя природы, а он, помявшись и ещё больше раздражаясь от непонимания гениальных идей собравшимся сермяжным обществом, дополняет:

- Кроме того, канал даёт возможность прямому движению воды и позволяет, следовательно, осушить болотистые заречные луга. А это – огромная прибавка к пашне и к урожаю зерновых.

Тут уж заволновались председатели затронутых каналом колхозов. Они-то соображали, что станут луга пашнями или нет – бабушка надвое гадала, а то, что останутся разные скоты без кормов – это уж точно. Да если даже и свершится по великой идее, то в наших хлебонедородных местах никогда и ни на какой земле больше 13 центнеров ржи не собирали. Какая уж тут прибавка к урожаю! Ещё и дополнительной встрёпки от горкома и обкома добавится, авторитетные спецы которых никак не соглашаются на низкую урожайность и требуют перенимать опыт Кубани.

Короче, постановили и поручили попавшему как кур в ощип первому каналопроходцу как следует обосновать стройку и на текущем заседании штаба обстоятельно обсудить. А тут, слава богу, и осень подоспела с уборочной, не до канала. У нас, как известно, все великие стройки созидаются в свободное от работы время и на энтузиазме. Так и не удалось городу доплыть до коммунизма по собственной человекоройной артерии.

К входу одного из недоделанных начал этого канала мы и продвигались осторожненько: она выгребала руками, а я сдерживал лесу слегка натянутой, чтобы не запуталась в подводных зарослях, где затаился, всё ещё не приняв никакого решения, сом. По моему скромному мнению, ему надо было сдаться и тем самым облегчить последние физические и душевные страдания. А я бы, убеждённый атеист, ей богу, поставил свечку за упокой души вытопленника, что обратно от утопленника, и век бы поминал, если его бренное тело поможет нашему сладу. Доплыв почти до берега и отвыкнув от речной прохлады, я, покрывшись предварительно мурашками, снова вылез в воду, а команде приказал причаливать, раздеваться, выжиматься и сушиться.

- А ты один справишься? – беспокоится, обижая никчемным дилетантским вопросом, будто мне, как и ей, таскать сомов впервые. Я даже не ответил, посмотрев на неё презрительно, и занялся своим наилюбимейшим делом, ради которого настоящий рыбак согласен на любой ревматизм и колики.

Понятно, не хочу и не имею права засветить тайны нашего ремесла, да и нюансики у каждого специалиста свои, секретные, но только, проваландавшись с невольным приятелем, подёргивая и отпуская, пока он не утомился и не потерял бдительность, а скорее всего, плюнул на свою судьбу-злодейку, более получаса, я последним широким плавным движением, дав ему, замороченному, относительную свободу, вывел прямо на пологий берег, где он и затрепыхался, отчаянно колотя хвостом по воде, а туловищем по мелкому речному песочку.

- Хватай!!! – ору что есть мочи, подстёгивая рыбацкий пыл напарницы, караулившей, так и не переодевшись, со всхлипываниями «Ой, уйдёт! Ой, уйдёт!» каждое моё движение. И она не подвела: рухнула всем телом на изнемогающую от незнакомой обстановки и недостатка воздуха рыбину и между ними завязалась короткая и отчаянная борьба не на жизнь, а на смерть. А я, потея в воде от усилий, раздвигая буруны и ногами, и руками, спешил на помощь, отсекая сому пути отступления.

Но они ему и не понадобились, как не понадобилась и моя помощь. Вся перепачканная слизью, песком, землёй и травой, счастливейшая из всех женщин, она затащила всё-таки ползком на коленях несчастного за жабры подальше на берег и насторожённо-зло поблёскивала посиневшими глазами, лёжа с ним по-приятельски рядом, алчно сторожа последние судорожные изгибания мощного блестящего и очень красивого рыбьего тела. И, глядя на неё, я нисколько не сомневался, что, если понадобится, она вцепится ему зубами в горло. Настоящий рыбачина! Ну и женщина! Не чета моей холодной и анемичной половине, которая, однако, тихой сапой достигла в нашей семье, как минимум, трёхчетвертного веса.

Не успел я выбраться на берег, как она на виду у всего города, занявшего зрительскую возвышенность в излучине реки, бросилась мне на шею и влепила такой смачный поцелуй, пахнущий тиной, что я чуть не задохнулся, как сом. Только тот - от избытка воздуха, а я – от недостатка его. Были бы два прекрасных трупа на совести этой всё больше и больше влезающей мне в душу, сердце, печёнку, во что угодно, женщины-девушки. Наконец, освободила, поделившись налипшей на одежду грязью, и я смог полюбоваться тем, кто нас повенчал. Почему-то это красивое и ветхое слово пришло мне тогда на память и запомнилось на всю жизнь. И всегда, когда я вижу редкие пары, выходящие из нашей полуразвалившейся зачуханной божьей обители, мне сразу же вспоминается та рыбалка, наш неподвижный водяной священник и её глаза, наполненные восторгом, голубым небом и ярким-преярким солнцем.

Такого сомину я не только не вылавливал ни разу за всю свою долгую рыбацкую путину, но и не видывал. Здесь, у входа в зарастающий канал. Не тревожимый рыбаками, считающими с чьего- то непутёвого языка место для ловли гиблым, он объелся до того, что от пресыщения, сдуру цапнул совсем не нужного червяка, оказавшегося, наверное, у самой морды, и попался. В реке он такой – первый, а в нашей жизни подобных ему – тьма. Он нашей жизни не знал и влип. Никто не поверит, что можно такого вываживать не где-нибудь, а здесь, в тухлом месте.

Подумав об этом, я сразу же засобирался, заспешил домой, торопя и её. А она так и не переоделась и не почистилась, боясь пропустить хотя бы миг нашей схватки с чудовищем. Теперь некогда, мне до ломоты охота на улицы города, чтобы все увидели и оценили, чтобы не говорили потом, что трепач я, рыбачок. По дороге очистимся, обмоемся, высохнем. Не впервой.

Она и не сопротивляется, тоже торопится. Знакомое чувство всем сродни: цапнул что – вали скорей домой, там надёжнее. Недалеко мы ушли в чувствах от зверья. Посадил я её снова на вёсла, заметив мимоходом на мокрых ладонях наметившиеся красные пятнышки будущих мозолей, с усилием втащил за жабры сома, прикинув, что длиной он, родимый, почти с метр, а весом не менее 10 кг, и оттолкнул лодку от счастливого берега, где мы стали повязанной добычей парой. Пока она, торопясь, громко отдыхивая, высыхая от воды и намокая от пота, гребла, я вспорол брюхо речному красавцу и выбросил за борт внутренности на радость тут же расхватывающим их окунькам, ершам, плотвичкам и всякой другой мелочи, на которую и смотреть-то противно, обмыл рыбину и просунул сквозь жабры верёвочную петлю. Заодно обработал и окуней, которых оказалось на приличную жарёху, сложил их в ведро и сменил гребца, наказав смачивать сома, укрытого рубахой, и так даванул на вёсла, что они, бедные, заскрипели от неожиданной обиды, а лодка, будто подстёгнутая, глиссером полетела навстречу всегородской славе.

От пристани мы шествовали как римские легионеры в триумфе: впереди – я с рюкзаком на горбу и веслом и удочками в одной руке, в так и не вычищенной влажной одежде, за мной – она с окуньками и в ещё более грязных и мокрых брючках, закатанных до колен, босиком и в мужской рубахе, завязанной узлом на впалом животе, а посередине, обвиснув на весле, опирающемся на наши трудовые плечи, и матово поблёскивая почти чёрной шкурой и свесив роскошные усы, поразившие холодное сердце не одной сомихи, - он, виновник торжественного шествия. Было уже начало девятого, и основной народ шёл, привычно и беспричинно опаздывая на работу. Но сегодня причиной, и веской, были мы, и многочисленные встречные, понимая это, надолго останавливались, интересовались, удивлялись и шли следом, наращивая свиту. Даже те, кто почти успел войти в заводские ворота, поворачивали, присоединялись к остальным, потому что такой сом, не в пример разным заводским да плакатным успехам, был настоящим, видимым событием, достойным упоминания в рассказах и летописи города. И каждый хотел быть причислен к нему, стать участником и очевидцем. Даже мой приятель, как только до него долетел слух о моей удаче, тут же примчался, бросив отравляющее производство на произвол женских лунатиков, и я видел, как он побледнел от зависти, став по цвету таким же, как его продукция, и сдавленным прерывающимся голосом допытывался: «Где? На что? Как?» А когда услышал толику, то тут же стал разъяснять случившееся чудо подходящим зевакам, добавляя детали от себя, будто и сам причастен к нему. Главная же участница шествия, скромно улыбаясь и отдав переднему инициативу по наращиванию кома славы и почёта, - а у меня были к этому способности, она слышала, - плелась сзади, спотыкаясь о ноги напиравших любопытных и чуть не оттиснутая от весла, справедливо полагая, умница, что, чем больше ком, тем лучше для семьи. Ещё утро не кончилось, как вместе, а я уже верил, что мы в одной семье. Даже начальник милиции с вечно зевающими фараонами прибежали. И только он, верный, несмотря на потрясение, долгу службы, поинтересовался:

- А это кто с тобой?

Но он не смутил меня своим строгим вопросом, больше предназначенным для толпы: мол, герой-то он герой, но только сегодня, а на каждый день – я главный, и без запинки отвечаю:

- Из областной рыбоохраны. С оказией помогла, спасибо ей.

И безмятежно улыбаюсь, хотя и чувствую, как от неожиданной второй моей лжи после добровольно взятого надсмотра, она приостановилась или даже споткнулась, может быть, даже хотела сбросить весло, но удержалась, паля мой затылок и уши уничтожающим взглядом.

Нашенские работяги понимали, что хоть с ними, хоть без них производство вряд ли далеко сдвинется с места, но рабочая совесть не позволяла им долго отлынивать, и они, мужественно отлепляясь от нас, поодиночке и заветными тройками заковыляли к родным проходным, чтобы попасть к первому перекуру и утреннему сбросу. Так что к дому мы подошли втроём: я, она и мой приятель, который догадался всё-таки заменить её плечо своим, испытывая, наверное, почти такую же гордость, как и мы, от тесного приобщения к невиданной удаче и от многочисленных завидущих взглядов из окон и из-за заборов. Около дома, где нас, к сожалению, никто не ждал и не видел, он перекинул весло на прежнее место и поспешил окунуться в атмосферу, а вернее – в отсутствие её, своей душегубки, где застигнутые врасплох бабы с чистыми ещё к этому позднему часу лицами поспешно выстроили свой безотказный конвейер, спотыкаясь поначалу от неразработанных деталей.

- Что это ты меня в рыбоохрану зачислил? – спрашивает тут же она, небрежно сбросив свой конец весла на веранду и зло посверкивая побелевшими зрачками. – И от добычи оттёр?

Я знал, что делал, и отвечаю спокойно и вразумительно, чувствуя за своими словами неопровержимую логику житейского опыта добытчика и семьянина.

- Во-вторых, - говорю, едва выдерживая её взбешённый взгляд, - без меня вы бы оба до сих пор барахтались в реке. И неизвестно ещё, ты ли его бы выволокла или он тебя заволок.

Вижу, осознаёт мою правоту, успокаивается, и выдаю главный аргумент:

- А во-первых, ты что, хочешь, чтобы моя супружница к вечеру здесь оказалась?

Ясно, что не хочет, совсем убил я её неотразимым доводом и, жалея - все знают, что я мужик добрый и справедливый, иду на компромисс:

- Родственникам твоим и моему приятелю, который обязательно припрётся после работы, расскажу всю правду. Ну что, мир?

- Пошёл ты к чёрту! - смиряется с непоправимым.

А я и ещё подмасливаю – жизнь меня научила, что с этим никогда не переборщишь, и от тебя не убудет.

- Отдадим сома тётке, пусть сделает что-нибудь потрясное. Не исключено, что, кроме приятеля, ещё кто-нибудь из наших заводских привалит на дармовой выпивон по случаю дармового закуса. Посидим кучно на крылечке, покалякаем. И им признаюсь. А?

- Делай, как знаешь, - отвечает, совсем затухнув. Не интересна ей ни наша компания, ни наше застолье, - я пошла отсыпаться. – И ушла, прихватив свои вещи.

А я притащил свежей воды из колодца, залил в общественную ванну, опустил в неё окуньков и сомину, прикрыл от мух тряпкой и придвинул к их дверям, не сомневаясь, что тётка сообразит, что к чему, не впервой, и уже в обеденный перерыв, который у нас по постоянно возникающей острейшей необходимости затягивается иногда и на два, и на три часа, прикинет вечернее меню. И сам, собрав свои вещи, решил последовать примеру крепко обидевшейся напарницы.

Только успел сбросить с себя всё грязное и мокрое и переодеться в новые трусы, как слышу стук в дверь. «Не утерпел, - досадую, - припёрся! – греша на приятеля. – Зачем стучит-то?» Открываю, а за дверью – она. В коротком халатике до колен и босиком, скукожилась до маленькой девочки, смотрит исподлобья, словно боится получить выволочку от старшего, и шепчет чуть слышно:

- Я замёрзла.

И немудрено: на улице всего-то за +25 перевалило.

Не мешкая, беру легонько за ладошку, завожу к себе, дверь – на ключ, - теперь-то приятелю, если сунется не вовремя, придётся поколотиться, - подхватываю озябшее почти невесомое тело на руки, вижу, как халатик вверху разошёлся, а там теснятся две ничем не прикрытые мягкие маковки с тёмными шишечками, и тащу бережно на кровать, боясь расплескать своё счастье.

О том, что было дальше, рассказывать бесполезно. Это надо прочувствовать, а прочувствовать никому не дано, потому что это было только с нами и ни с кем больше не будет. Воодушевлённые неслыханной и невиданной рыбацкой удачей, новизной встречи и взаимной симпатией – с моей стороны – на 1000% - мы занимались первородным грехом с перерывами на живительный сон почти до самого жаркого полудня. И было так хорошо, как не было и изобретателям этого самого понятного способа любви – Адаму и Еве.

Где-то около двенадцати, как обычно, пришла соседка. Мы услышали восторженные ахи и охи, потом стук ко мне с надеждой получить разъяснения и по улову, и по готовке, и, особенно, по племяннице, но меня, естественно, дома не оказалось, и она, выудив будущие уху и царскую жарёху, ушла к себе в квартиру и затихла, торопясь и с рыбой управиться, и мужу обед подогреть. Он, консерватор по характеру, никак не мог отучиться приходить на обед вовремя. А мы, затаившиеся в блуде, мгновенно проголодались, задрапировались в простынные тоги и принялись восстанавливать выжатые жизненные соки, опустошив дефицитные запасы моей супруги так, что холодильник можно было отключить совсем. Уже за одно это, не говоря об умалчиваемом, обещался приличный втык с неизменными пятнающими обвинениями в мужском эгоизме и животном обжорстве. Жена моя, 48 кг весу, постоянно сидела на диете и меня старалась, правда безуспешно, приохотить к вегетарианской пище. Но мне было так хорошо и весело, что никакие втыки нисколечко не тревожили. Душу переполняли такие волны неизведанного счастья, что порой качало. Впрочем, причиной неустойчивости могло быть и другое, чрезмерное даже для моего здорового организма. Насытившись, мы опять забрались в постель и заснули невинными голубками, крепко и безмятежно.

Понятно, что проснулся я вторым и то потому, что она щекотала пальцем мои нос, рот и глаза, а когда понял причину, то, не мешкая, притянул к себе, целуя, куда попало. Обычно же я, как и всякий в нашем сонном городе, бережно храню дрёму, растрачивая постепенно до самой заводской проходной. Она, отбившись со смехом от моих ласк, подмяла под себя и приступила к выяснению причин нашего нравственного падения, нисколько не сомневаясь, что главная – под ней.

- Тебе, - говорит, ехидно улыбаясь, - лучший друг доверчиво поручил приглядеть за моей невинностью, а ты что сделал?

- А что? – спрашиваю нахально. – Разве я плохо сделал?

Но она не поддаётся на скабрезную уловку и продолжает выяснять меру моей вины.

- Затащил меня в постель и изнасиловал. Причём, воспользовавшись моим изнеможением и слабостью, неоднократно. Придётся тебе, маньяк, отвечать перед поручителем.

- Всегда готов, - соглашаюсь. – Хоть на скальпелях, хоть на шприцах, хоть на клизмах, - сжимаю всю крепко-крепко и хриплю на ухо: - позволь только приговорённому утолить желание в последний раз.

- В последний раз, - отвечает, не сопротивляясь, обмякнув, - не разрешаю.

Потом, установив обоюдную вину, спрашивает:

- Тебе хорошо со мной?

Нежно глажу всё, что хочется, целую в горячее ухо и шепчу:

- Как первый раз в жизни, даже ещё лучше.

Не удовлетворившись простым ответом, просит уточнения:

- Лучше, чем с женой?

Фыркаю от несравнимого и успокаиваю:

- Никакого сравнения. У нас с ней по расписанию. В календарике разрешённая в месяц неделя зелёным карандашом помечена. Хочешь – пользуйся, не хочешь – жди следующего месяца. Ей же, по-моему, всё равно, для неё это – необходимое и нудное физиологическое терпение и супружеские трудоночи.

Она, как услышала, захохотала взахлёб, аж слёзы выступили, гладит и меня по щекам, целует лёгкими воздушными поцелуями, такими, что в ответ хочется присосаться как следует, и жалеет:

- Бедненький! Зачем же ты такую выбрал?

- Да вот, - отвечаю серьёзно, - всё ждал тебя да не дождался, подзадержалась. – И сам интересуюсь: - А тебе со мной как?

Не отвечая прямо, опять морочит стихами.

- Послушай, - говорит, - Ахматову:

Есть в близости людей заветная черта,

Её не перейти влюблённости и страсти, -

Пусть в жгучей тишине сливаются уста,

И сердце рвётся от любви на части.

И дружба здесь бессильна, и года

Высокого и огненного счастья,

Когда душа свободна и чужда

Медлительной истоме сладострастья.

Стремящиеся к ней безумны, а её

Достигшие – поражены тоскою…

Теперь ты понял, отчего моё

Не бьётся сердце под твоей рукою.

- А ты понял?

- Не очень, - не сознаюсь в своей полной тупоголовости. Для меня плавающие и качающиеся ритмические мысли да ещё с заумью вообще невозможны к восприятию и осмыслению. Злюсь на свою серость и её снобизм и добавляю, ёрничая: - Я потом их изучу, заучу и законспектирую.

Она снова засмеялась, наверное, довольная, что осталась неразгаданной, рывком вскочила с постели, наклонилась, захватила крепкими намозоленными ладонями с длинными жёсткими пальцами моё лицо и так крепко поцеловала в губы, что у меня заныли сдавленные зубы, а в глазах появились мурашки, накинула свой детский халатик и приказала:

- Вставай. Скоро уже родственники придут с работы, а мне ещё надо привести себя в порядок и встретить их паинькой.

И уже в дверях добавила:

- Ты мне нравишься. И даже – очень.

И ушла, оставив меня в девчачьем раздумье: любит – не любит – к чёрту пошлёт – замуж-то уж точно женатого не возьмёт.

Вечером компашка, конечно, сгуртовалась. Да ещё какая – элитная. Пришёл даже мой директор с супругой. Как на приём. А может, просто привёл пожрать, потому что из-за её необъятных размеров дома постоянно кормить накладно. Здесь же – на дармовщинку. Глядя на директоршу, я даже испугался за сома, потому что он ей уж точно был на один зубок. Прибыл или явился, не знаю, как точнее у военных, начальник милиции, не оставили без внимания ещё трое еле знакомых охломонов и, конечно, мой приятель. Присутствовала всё же, держась в тени в обеих смыслах и она в простом голубеньком платьице, которое мне уже до выпивки хотелось смять. Мы совсем не замечали друг друга, поскольку были мало знакомы и принадлежали к разным слоям застольного общества.

Когда соседка, постаравшаяся переплюнуть мою славу, внесла, вернее, втащила на веранду, где стоял наш вечерний стол, громадное блюдище с целым речным зверем, обложенным и украшенным разноцветными овощами, все ахнули, а директорша начала срочно закатывать и без того короткие рукава на своих руках-брёвнышках. Званые и незваные тут же шумно расселись, а ей достался уголок около тётки, да и то сидеть пришлось бочком. После первой и сразу же, по обычаю, нацеженной и вылаканной второй и торопливо вычавканной ухи, когда не захмелевшим ещё и не насытившимся глазам ничто не мешало вожделенно любоваться гвоздём программы, я, задерживая низменные влечения публики, огласил скромненько, как и обещал, настоящую правду о нашей удавшейся путине, и все разом уставились на героиню, а начальник милиции, грозно переведя взгляд на меня, попытался уличить в даче ложных показаний на уличном следствии, но я умоляюще приложил палец к губам, косясь на директоршу, и он понял и амнистировал меня, солидаризуясь в мужской тайне. Толстуха же, не силах сосредоточиться ни на чём, кроме как на нашем запечённом красавце, пропустила не нужную ей рыбацкую травлю мимо ушей, а на именинницу даже не взглянула, поскольку та в её глазах из-за своих хилых размеров не представляла никакой ценности и уж никак не могла представлять какую-нибудь опасность для приличной семьи.

После оглашения никому не нужной правды начался настоящий жор и лакание без меры с рыбацкими байками, которые никто не дослушивал, и производственными обсуждениями, от которых морщились и отворачивались. Компашка пошла вразнос. Директорша укрепила локти-тумбы на столе, вытеснив соседей, и быстро работала двумя масляными руками и хищным ротиком со щучьими зубами. Скоро, однако, все, кроме неё, утомились и выбрались из-за стола покурить, помочиться, размять ноги и живот, потрепаться тет-а-тет, не слыша друг друга, и вообще осознать, как хороша жизнь. Я тоже вышел, но тут же был утащен в тень.

- Мне обрыдли, - говорит, - ваши пьяные рожи, ваша первая посудная леди, ваши рыбацкие и заводские трёпы. Я ухожу спать. Имей в виду – терпеть не могу, когда от мужика прёт сивушным перегаром, - поцеловала в губы и растворилась в темноте, как и не была.

Я даже не успел успокоить, что это была последняя. Но вот беда! Почему-то каждая последняя оказывалась предпоследней, и я, так и не добравшийся до последней, был сведён верным приятелем, обрётшим бодрость после моего развенчания, в так и не убранную постель, и, сражённый наповал не столько самогонкой, сколько сверх-эмоциональными событиями дня, отключился напрочь.


- 5 -

Невыносимо душным утром следующего дня меня вывел из состояния похмельного коматоза громкий стук в дверь, отдающийся в распухшей голове ударами молотка, исправляющего вечные огрехи в нашей жестяной продукции. Кое-как пересилив себя, я поднялся и, натыкаясь на не на месте поставленную мебель, побрёл на звук, не в силах полностью открыть заплывшие от вчерашнего удовольствия глаза, с трёх попыток открыл дверь и увидел её. Не раздумывая, уже как своё приобретение, попытался облапить, но тут же схлопотал по физике. От неожиданности, обиды и боли глаза мои раскрылись и уставились на ту, которая почему-то так грубо отказалась от моего добра.

- Ты чё?

- А ты забыл, что я вчера тебе говорила, о чём предупреждала? – отвечает запальчиво и караулит моё следующее движение, не доверяя джентльменскому воспитанию.

Я и вправду забыл, а потому зла на мордобитие не таю, всё готов простить, отвечаю убито, потому что понимаю, что сам украл у себя целый день.

- Прости, забыл.

- Ладно, - смилостивилась, видя моё отчаянное состояние, и поднимает из-за стола трёхлитровку с пивом. У меня аж глаза повлажнели. Если б моя жена хоть раз так похмелила, я простил бы ей даже нашу женитьбу. Тут же дрожащими руками перехватил холодную отпотевшую тару и присосался к широкому горлу, проливая нектар себе на грудь и измазавшись до носа пеной, пока не ополовинил. Тогда отдулся и снова, забывшись, в благодарности качнулся к ней и был остановлен упреждающим окриком, как хлыстом:

- Опять?!

Помедлила, чтобы я осознал, что не шутит, и миролюбиво предлагает:

- Иди к колодцу и хорошенько умойся – смотреть противно.

- Есть, мой комиссар, - отвечаю, ожив, и потопал в указанном направлении.

У колодца стояла полная ванна воды, но я вытащил ведро похолоднее и вылил, стоя, на голову, чуть не заорав от холодного ожога и мгновенного выздоровления. И заорал бы, да дыхание спёрло. Только отпустило, как сзади обдало холодным душем, я снова набрал воздуха, повернулся и встретился с озорными и выжидающими глазами лекаря, наклонившегося над ванной, чтобы отпустить очередную порцию водолекарства. «Ах, ты! – думаю. – Ну, погоди у меня!» Подскакиваю к ванне и, запустив руки поглубже, даю понять и ей, как здорово обмываться утром холодной водой. Другая бы отскочила, завопила: «Идиот!» или ещё похлеще, а эта только сузила глаза и, не защищаясь, хлобысть опять по мне. Тут и пошло у нас взаимное водоухаживание по принципу, кто первый уступит. До дна почти дошли, оба мокрые, как курицы, смотрим друг на друга, криво улыбаясь и злясь, что противник не сдаётся, а и брызгать-то уж нечем. Собрала она последнюю пригоршню, хлоп мне на макушку, всем видом своим намякивает: «Хватит, сдавайся!», я и сдался.

- Всё, - говорю с мокрыми спазмами, - вылечился: промок до самых костей. Сдаюсь.

Она, довольная, смеётся:

- Иди, - говорит заботливо, - быстренько переодевайся и – в постель, спать. Только не вытирайся. Через час будешь совсем здоровеньким.

- А ты придёшь? – надеюсь на невозможное.

- Когда проспишься, - осаживает нахала. – Дверь-то не запирай: приберу немного.

- Тогда я и спать не буду. Буду на тебя смотреть.

- Смотри, - разрешает, - мне это приятно.

Довольный достигнутым соглашением, я тут же умчался в дом, залёг мокрым голяком, как велено, в постельку, накрылся одеялом до подбородка, постучал зубами минуты две-три и … заснул.

Не знаю, сколько потерял времени на сон, но только проснулся с таким ощущением лёгкости в голове и во всём теле, словно и не было вчерашнего загула. Видно, пока спал, мозг, подчинившись её команде, изгнал весь алкоголь из крови, и я стал как новенький, только мокрый, но не от колодезной воды, а от пота.

Выскакиваю из-под одеяла и чуть опять не прячусь: чисто прибрано, сияет всё блеском, как в прошловековой хате наших предков, что в местном краеведческом музее. Неужели проспал возвращение благоверной? Аж сердце закололо и уши заледенели. Нет, слава богу, вспомнил, к счастью, всё, отлегло так, что снова вспотел уже на воздухе, а не под одеялом. Пока я, охломон, дрых, испаряясь сивухой, она, бедняга, вкалывала, выскребая грязь и возвращая моему жилью человеческий вид. Да вот же: сидит у дальнего окна в другой комнате, которую у нас зовут почему-то залой, хотя там столько всего понаставлено, что правильнее назвать большим чуланом. Сидит, значит, у окна и читает что-то, будто и не видит, и не слышит моего встрёпа. Только когда я окончательно развесил уши, губы, руки и всё, что торчало из несуразного тела, спокойно отложила книгу на подоконник и подошла, мягко улыбаясь и глядя на меня не как на врага народа, к чему я уже привык в семейной жизни после пьянок, а как к выздоравливающему после тяжёлой психической травмы.

- С добрым утром. Как настроение?

- О-кей! – хриплю и руки поднимаю, чтобы дотронуться – живая или снится.

Она слегка отступает и говорит укоризненно, всё так же улыбаясь и давая понять, что не держит камня за пазухой:

- Дожил до старости, а не знаешь, что женщина не любит, когда к ней пристают неухоженные мужики. Каждое прикосновение любимого мужчины для нас праздник, а ты, не задумываясь, хочешь его испортить.

Подошла, легко поцеловала в губы и командует:

- Давай, приводи себя в божеский вид, и пойдем куда-нибудь искупаемся. День сегодня жаркий, и очень хочется побыть с хорошим человеком на природе.

Хороший человек не заставил себя ждать. Для меня её просьбы стали, что команды хозяина для собаки. Выполнять – одно удовольствие. Особенно после сытной кормёжки. А мне перепали обильные останки вчерашнего пира и остатки утрешнего пива, которым я, честно скажу, без сожаления поделился. Потом инициатива перешла в мои руки. Хорошо-то как, когда каждый в своём деле – лидер, а вместе – дружный тандем. Вывел из сарая свой «Турист» и соседский дорожник, спрашиваю:

- Ты как? Не против?

- С тобой, - отвечает моими словами и мыслями, - хоть в кругосветку.

Закамуфлировал я её на всякий случай под парнишку, одев в спортбрюки, клетчатую ковбойку и матерчатую кепочку с длинным пластмассовым козырём, дал тёмные очки, и сам не признал в маскараде девицу. Оседлали мы велики и покатили в сторону от города к далёкой тёмной громаде хвойника.

- Куда же ты? – кричит сзади, недоумевая. – Я ж тебя не на пыльные ванны звала.

- Давай, давай, - храню я тайну экспедиции, - жми на педали, будут тебе всякие ванны.

Полчаса мылились в зное. Я уж её вперёд пропустил, приноравливаясь к девичьей энергии, а она не жалуется, пыхтит стоически, предчувствуя по рыбалке, что предстоит что-то необыкновенное. Наконец, въехали в темень бора, и сразу полегчало. Ощущаю, как кожа, впитывая потерянную влагу, стала отлипать от усталых мышц, а участница велопробега так и совсем скисла. Остановились передохнуть. Присел я под громадную сосну на игольчатый диван, а она рухнула на спину рядом и голову положила мне на колени.

- Посмотри, - говорит, - облака движутся или это у меня в глазах плывёт от твоей прогулки?

- Движутся, - успокаиваю, перебирая её густые волосы и открывая прохладе лицо и уши. До чего ж они маленькие и ладненькие! Не то, что мои лопухи, размокшие от пота.

- Ты очень красивая, - говорю, - даже страшно.

Она глаза закрыла, шепчет:

- Говори ещё.

А я сразу и выдохся: ни бе, ни ме. С непривычки и без опыта всякая мура лезет на язык, а нужных слов, чтобы под стать высоким стройным соснам, упоительно-свежему воздуху и синему-пресинему небу, подобрать не могу.

- Ладно, - смиряется она, не дождавшись продолжения, - веди, Сусанин, дальше. – Поднимается и, вместо того, чтобы плюнуть мне в харю, руку подаёт в помощь. В лесу ехать приятно, и так тихо кругом, что слышно, как шины шипят по иголкам, редко-редко пересвистываются какие-то невидимые птицы и высоко-высоко бесшумно качаются под ветром вершины.

Когда же, наконец, приехали, она даже ахнула от неожиданности.

Гигантские сосны расступились, дав немного места ельнику вперемешку с берёзой, осиной, ольхой, охватившими узким кольцом тёмное, почти чёрное издали зеркало потайного озера, от которого ощутимо несло насыщенной морозной прохладой. Вблизи вода оказалась синей-пресиней с зеленоватым отсветом от деревьев и такой густой и чистой, что видны были все мельчайшие камешки песчаного дна, круто уходившего вглубь. Остановились на лужайке за прибрежными деревьями. Я торжественно произнёс:

- Вот!

И она, приняв мою гордость за нашу природу, восторженно согласилась:

- Класс!

Но добавила то, что есть на самом деле:

- Немного мрачновато и загадочно.

- Да, - подтвердил экскурсовод, - озеро таинственное.

- Чем же?

А оно и само, опережая меня, откликнулось на вопрос. Тёмно-синяя ровная поверхность покрылась вдруг мелкой дрожащей рябью, а в середине вздыбился бело-прозрачный купол, медленно вспух и опал, и на его месте затанцевали невысокие гейзеры. Всё это таинство продолжалось не больше двух минут, а заворожило надолго, захотелось повторения ещё и ещё. Но озеро снова успокоилось, храня свою тайну.

- Что это? – спросила она тихо, прижавшись ко мне боком.

- Не знаю, - так же тих сознался я в неведении. – Местная легенда утверждает, что на глубине озера лежит огромное и старое водяное чудище, не в силах двигаться в ожидании смерти. Зовут его – Лох.

- Как? – переспросила она, услышав знакомое по шотландской загадке слово.

- Да, - подтвердил я, что она не ослышалась. – Легенда старая, как мир, а название чудища осовременено по телевизору. Скорее всего, из середины озера бьют мощные глубинные ключи. Потому и вода в нём очень чистая и целебная, постоянно обновляется и не пересыхает. Роженицы рассказывают, что после купания рожают почти безболезненно. Всякие психи, обмывшись, становятся почти нормальными, всякие скрюченные ревматики выправляются, а меченые язвами избавляются от своих гнойных отметин. Главное, как в любом лечении, не перебрать, не переохладиться, вовремя выбраться на солнышко и почувствуешь такую радость и лёгкость во всём теле, будто наново родился. Сама испытаешь.

- Так ты меня сюда лечиться притащил? – брякает между прочим, ни капельки не веря, а сама всё смотрит, не вспучится ли снова водяной купол. Для неё всё здесь – экзотика, для меня – часть жизни.

Обидно стало и за озеро, и за себя. Отвечаю раздражённо:

- Не хочешь – не лезь. Поехали назад.

Она тут же опомнилась, повернулась ко мне, быстрым лёгким касанием, как только одна умела, поцеловала в губы и пошла на попятную.

- Не дуйся, прости мою бабскую блажь, которая иногда вылазит помимо меня.

Ну, я и перестал, а сам думаю: моя б жена за свою блажь костьми и слезьми легла, чтобы настоять на своём, чтобы наперёд не вздумал противоречить, а эта – неправа и сразу же отступилась. Что за девка? Золото и только!

Посбрасывали мы скорее верхнюю одежонку и бегом, наперегонки, в озеро. Бултых! После парного воздуха аж обожгло, а вылезать не хочется, весело. Вертимся, чтобы согреться, смеёмся, а чему – неизвестно. Хорошо! Свободно! Будто не в воде, а в полёте.

- Ну, как? – спрашиваю.

- Здорово! – выстукивает зубами. – По-моему, я молодеть стала, скоро совсем девчонкой стану. Теперь верю, - говорит, - в живительную силу вашего озера. Кстати, как его зовут?

- А никак, - отвечаю. – Озеро и озеро. Других в округе нет, зачем ему название. Вылазь, а то судорога что-нибудь переймёт, придётся тебя на руках тащить до города.

- Что? – подначивает.- Не нравится? Не осилишь?

- Давай, - говорю, - я тебя лучше здоровенькой дотащу.

Смеётся, довольная и озером, и мной. А мне уж как приятно!

Когда выбрались из воды и умостились на прихваченном одеяле, тесно прижавшись друг к другу пупырчатыми боками, я поделился с ней ещё одной, самой главной загадкой потаённого озера, не имеющего из скрытности даже названия.

- Говорят, - повествую, не торопясь, со значением в скупом изложении тайны, - что оно обладает даром предсказания долголетия: кто переплывёт, не утонув, голиком по прямой через купол, тот может жить, ничего не опасаясь, и проживёт больше века. Только не надо хвастаться, переплыть потаённо, а то предсказание не сбудется, и хвастун скоро умрёт.

- Те, кто говорят, сами испытали или от бабушек слышали? – спрашивает, не открывая глаз и слегка кривя улыбку от недоверия к нашей провинциальной мнительности.

- О Ванге слышала? – не обращаю внимания на необоснованные иронию и скепсис.

- Слышала, - отвечает. – Есть такая прорицательница в Болгарии.

- Зачем в Болгарии? – противоречу ровным голосом. – Она у нас обитает.

Она хохотнула коротко.

- И у вас тоже?

Но меня не сбить. Разъясняю без обиды:

- Почему тоже? Это у них – тоже. Потому что нашей Ванге давно уже за 100 и сколько «за», никто не знает.

Жалея её за промах, иду, однако, по доброте своей, как всегда, на компромисс:

- Хотя, думаю, что родственные связи между ними есть: наша Ванга без ума от болгарских сухих вин. Поставишь пару бутылок кислятины, что хочешь предскажет.

Краем глаза вижу, проняла её моя гольная правда, однако, не до конца, потому что уточняет:

- И что? Эта ваша Ванга переплыла озеро?

- Почему ж тогда она живёт больше ста лет? – убиваю неотразимым доводом. – Конечно, переплывала, только помалкивает: сама ведь слышала – болтать не следует.

А всё равно червь недоверия гложет её засушенную городскую душу.

- А ещё кто? – просит дополнительных фактов тайны озера, как будто их количество может разрешить загадку. Сама она это поняла и меняет тему:

- Всякое таинственное явление требует научных изысканий. Вы сообщали в Академию наук или в Организацию объединённых наций?

- Были какие-то четверо, - подтверждаю заинтересованность к озеру большой науки. – Трое молодцев и одна деваха. Тонкая, звонкая и белобрысая, длинная как глиста.

- Как молодцы выглядят, ты, конечно, не разглядел? – обижается за свой пол.

- А чё их разглядывать? – жму плечами. – Парни как парни. Не красавцы.

- Ты-то здесь первый парень на деревне.

Не возражаю.

- Не я себя в первые выбрал – бабьё, ты ж слышала?

Хотел ещё добавить, что и она не против, но испугался перебрать козырей и прижал мягкое трепло во рту до боли. Поскольку истина была установлена, начинаю, наконец, рассказывать о научных исследованиях, не обошедших и нашу затишь.

Напялили парни красно-сине-оранжевые резиновые костюмы, ласты и маски, впряглись в акваланги и пошли нырять один за другим, держась за линь, а деваха на стрёме: если утонут, то хоть было бы кому отчёт настрочить, оправдать и списать затраты. В городе цирка никогда не было, поэтому на водную феерию собрались все от мала до велика, работу и школу забросили, скучились на берегу в амфитеатре, спорят, кто первый не выплывет. Однако, артисты не очень-то стремились оправдать ожидания зрителей и не углублялись в буруны, объяснив авторитетно, что там из-за мути и воздушных пузырьков всё равно ничего не видно, как не видно и дна. «Так и есть, - решили старухи, услышав научное заключение, - преисподняя, а из неё змей высовывает одну из семи голов и отплёвывается, напоминая о грехах людских». Те, что не донырнули до змея, отмалчиваются, крыть-то нечем, а мужики, оплевав в сердцах чистые берега, стали расходиться, недовольные безрезультатностью пари. Только ихтиандры повылазили на берег подышать чистым нормальным воздухом и обдумать первый параграф отчёта, как змей напомнил о себе, и тайна осталась тайной.

Стали они, чтобы оправдать свои командировочные, выспрашивать фактический материал у столпившихся зевак и зевачек, кто-то и рассказал про вторую тайну озера. Во всём сомневающиеся академики-материалисты залыбились, отошли к вездеходу, что-то высосали для укрепления сил из термоса, посоветовались между собой и решили, что не может наука терпеть аборигеновские бредни. Разоблачились до плавок и ласт и дружной четвёркой ринулись в озеро, чтобы доказать несостоятельность косной легенды, порочащей наше повсеместно победившее научное мировоззрение.

Первой опомнилась глиста…

- Фу, какой ты, однако, грубый! – возмутилась она затухающим от солнечного и травяного мора голосом.

Я, хотя и не был согласен, но не стал отвлекаться на необоснованные оскорбления, не сомневаясь, что это была пустая реплика, а думает она иначе.

- Да, - продолжаю, - развернулась и – назад к берегу. Разве одной кожей убережёшь кости от холода? Да и сообразила, видать, что и трёх фактов хватит, четвёртый – лишний. Ещё двое – до чего ж изощрённа и гибка научная душа! – решили, на всякий случай, обплыть самую середину, где только что перед ними выдохнул змей водяной колпак, нисколько не сомневаясь, что небольшой допуск в эксперименте не повредит общему результату. А четвёртый, самый молодой, наверное, ещё недоделанный кандидат каких-нибудь наук, попёр прямо и так наддал, что позади него, как после глиссера, вскипел бурун. Опустив в воду голову, он, чтобы не натерпеться страхов, торпедой проскочил только-только успокаивающуюся середину и, как наш сом, с выпученными глазами вынесся на животе на противоположный берег и там затих, глотая воздух. Ему повезло, что он попал на начальный период спада водяного купола и был в ластах, иначе бы его обратным током затянуло прямо к отвергаемому змею.

Ничего они, конечно, никому из наших не доказали, потому что ясно даже горбатому: один чистый факт – не факт, а случайность, а два других подмоченных - в расчёт не идут. И вообще, изначально были нарушены главные условия: плыть тайком и голиком. А они, видно, постеснялись аудитории, забыли о жертвенности учёных, и это стоило науке большой победы.

- Один-то всё же чисто переплыл. Доживёт до ста, тогда и узнаем, права ли легенда.

Я помолчал, нагнетая апофеоз повествования, и ровным голосом, не выделяя ни одного слова, не делая ни одного ударения, завершил рассказ о научных изысканиях.

- Потом мы узнали, что этот четвёртый через месяц умер. И умер от непонятной болезни – просто угас. Факт был да сплыл, не подтвердился.

Рассказывая, я совсем утомился, выдавливая последние фразы еле ворочающимся языком, скребущим пересохшую гортань, и как только, слава богу, кончил, так и отключился.

Но не надолго. Будто кто меня с силой толкнул под бок, аж вздрогнул всем телом, разом, как никогда в жизни, расхлопнул глаза, щупаю рукой рядом – никого, только плавки да бюстгальтер цветной кучкой лежат. Вскочил на ноги, не сомневаясь, где увижу, и вправду – уже половину до середины озера одолела. Плывёт по-лягушачьи, только ярко-белыми ягодицами сквозь прозрачную воду маячит. «Наболтал, идиот, на свою дурную голову», - ругаю себя, сбрасываю плавки, с ходу ныряю в воду и пру сажёнками вдогонку.

Догнал почти у невидимой границы будущего купола, даже холода не чувствую, и она, вижу, запыхалась – не больно опытный пловец, чувствуется, - а рвётся дальше, сердито, даже зло, предупреждает:

- Если хоть пальцем дотронешься – утоплюсь.

Помнит, что самостоятельно надо осилить роковую дистанцию.

- Не трону, - обещаю. – Только ты притормози мал-мала, подкопи силёнок, а когда нужно будет, я скажу, тогда и рванём что есть мочи.

Я-то знаю, плавал уже. Она тоже разгадала меня, зависла в воде, еле шевеля руками и ногами, голая и красивая в прозрачной воде, глаз не отвести. А я, боясь её обидеть, отворачиваюсь всё же, стыжусь своей безобразной наготы. И чувствую, что если сознаться в придумке и прекратить игру, навек ославлюсь и потеряю сразу и навсегда.

Вот и рябь по воде побежала, в тело стал кто-то давить и толкаться, а вот и купол начал расти, самое время нам плыть в долголетие.

- Вперёд! – кричу что есть мочи, подстёгивая свои и её силы. – За мной! И как можно быстрее! Не жалей сил!

Перевернулся на спину, чтобы видеть ведомую, и рванул, оглядываясь, чтобы не промазать мимо вершины растущего купола. Она – за мной, старается не отстать. А купол всё дыбится, поднимает наши тела, помогает плыть, щекочет воздушными пузырями, того и гляди облепят с головы до ног, и взлетим мы выше воды. Всплыли, однако, на самую водную макушку, не оторвались. До того приятное ощущение, хоть и адски холодно! Вижу, и ей нравится. Глаза расширила, оглядывается, про холод забыла, вертясь сине-белой русалкой. Потом покатились вниз. Тут уж не до созерцания. Надо успеть убраться до подводного втягивания. Ору, подгоняя свирепо:

- Давай! Жми во все лопатки! Не останавливайся! Наддай ещё! Ещё!

А сам не ухожу вперёд, боюсь, что не выдержит гонки. Даже загадал: если выплывем нормально – признаюсь. И не уточняю в чём – и так ясно. Нам бы только уплыть от вдохов змея, а там не страшно, не затянет к себе в лежбище.

Уплыли. К берегу она добиралась, по-моему, уже в полуобмороке, а я, видя, не мог и не смел помочь, помня предостережение. Такая - не охнет, утопится. А если она, то и я – следом. Наперёд решил, ещё до всплывания на водную гору.

На берег выползали на карачках: она – в полном бессилии, я – из солидарности. Даже здесь не помог, опасаясь горькой каплей испортить бочку торжества. Выползла и, как ящерица-альбинос, распласталась на животе, застыла на тёплом песке, блестя в солнечном свете подсыхающими каплями холодной воды, как мелкой чешуёй. А я, сидя рядом, занудно понукал:

- Вставай, надо двигаться, а то застудишь всё внутри.

Но она и не думала шевелиться, часто дыша и блаженно чему-то улыбаясь с закрытыми глазами.

- Тот академик в ластах, - стращаю, - забился сразу после опыта в машину, навздевал на себя всё, что было, отгородившись от тепла, сидел там, не шевелясь, вот и окочурился, заморозив, как в холодильнике, все внутренности. Вставай, надо шевелиться, надо гнать холод изнутри. Ну же!

- Не могу, - шепчет синими губами. – Ты – изверг! Сначала заманил в жидкий лёд, равнодушно наблюдая, как я, обессилев, тону, а теперь хочешь доконать моё ослабленное сердце прыжками в длину и высоту. Послушай, как оно неровно бьётся.

Взяла мою ладонь и подсунула под свою грудь. Ничего я не услышал, кроме сразу же возникшей неровной стукотни в собственной голове. Нет, пора принимать кардинальные меры. В моих руках, кроме груди, здоровье, а может быть и жизнь потенциальной долгожительницы, и если она начнёт чихать, кашлять и сопливеть, казнить нужно будет только меня. Я слегка прищемил доверчиво подставленную грудку и ладошкой другой руки резко шлёпнул по заду. Рефлекс сработал мгновенно. Только-только успел отвернуться, как по спине замолотили, забыв про сердечные перебои, маленькие, но твёрдые кулачки. А мне того и надо. Во-первых, для меня холодного – массаж лучше не придумаешь, во-вторых, она быстро согревается. Потерпел немножко, вскочил на ноги, снова замахиваюсь, чтобы огреть там же, но она, извившись змеёй, тоже вскакивает и снова в ближний бой. Пришлось отступать, маневрировать по берегу, пропуская изредка для поощрения её удары и нанося свои всё по тому же очень симпатичному и, как оказалось, очень чувствительному месту. Не прошло и пяти минут, как раунд кончился вничью, и мы застыли в клинче, тяжело дыша и с одинаково высокой температурой в разгорячённых телах. Стоим, тесно прижавшись, голыми дикарями на давно уже испоганенной цивилизацией земле, голова её у меня на груди, и мне больше ничего не надо. Так бы и стоял, даже не пошевелился бы, если бы кто выскочил ненароком на нашу идиллию. Наконец, она поднимает голову, целует своим любимым лёгким поцелуем и спрашивает пытливо:

- Ты всё напридумывал? – надеясь, вижу, на другой ответ.

Напрасно надеется – отвечаю, не щадя:

- Конечно.

Она резко отстранилась верхней частью тела, впилась в меня, грубияна, обманутыми потемневшими глазами, и обещает:

- Так и знай: если доживу до ста, не спрячешься, всё равно найду и отучу врать.

Усмехаюсь по-взрослому и поучаю очевидному, намекая на скрытый смысл поучения:

- Что ж искать-то? Ты держи меня на всякий случай лучше рядом все сто лет.

Она разом закостенела, потом безвольно обмякла, снова прижалась, положив голову на то же место и тихо отвечает:

- Я подумаю.

Меня уже начинает бесить её скверная манера продумывать очевидное, увиливать от решения. Тоскливо вдруг стало, даже наготы своей застыдился, как совсем уж посторонний, а она угадала моё состояние, обняла за шею двумя руками, говорит умоляюще:

- Не порть оставшиеся дни, что я здесь. Их так мало.

А и впрямь: чего попусту хандрить? Причина-то – во мне, мне её и разрешать. Отстранил её от себя, шлёпнул опять по заду – уж так мне это занятие понравилось – и кричу:

- Догоняй! Ты водишь.

Отскочил в сторону и завихлял, увёртываясь от салок и убегая в сторону от брошенного одеяла.

- Если кто-нибудь, - кричу ей, - увидит меня, члена партии, с голым членом гоняющего голую девку, то враз из рядов вытурят за оппортунистическое поведение.

Она смеётся и возмущается:

- А обо мне ты не подумал? Что мне будет?

- Я тебя на поруки возьму, - успокаиваю.

- Лучше возьми на руки, - просит, - больше я не в состоянии двинуть ни рукой, ни ногой.

Лучшего она и попросить бы не смогла. Подхватил на руки и понёс к нашему тёплому одеялу, которое давно заждалось. Там бережно опустил на него самое дорогое в жизни, и произошло то, что и должно было произойти, и что является, по моему мнению, самым лучшим в отношениях между мужчиной и женщиной. Потом мы немного побултыхались в озере, не заплывая вдаль, и так проголодались, что поспешно собрались, напялили ненавистную стягивающую одежду, уже привыкнув к свободе движений, и покатили вспять, высунув языки и сразу же покрывшись потно-пыльной слизью.

Быстро темнело. Закат полыхал оранжево-багровыми сполохами, а утонувшее за горизонт солнце посылало на небо длинные предсмертные светло-жёлтые столбы. Стало почему-то томительно и пусто на душе.

К дому добрались совсем затемно, кто бы и увидел, не догадался о подмене девки парнем. Тётке же догадываться и не надо было, взгрела она нас за необъявленную задержку, а меня дополнительно и за то, что морозил в проклятом озере, накормила блинами с мёдом да остатками жареных окуней и разогнала по комнатам. А мы и не возражали. Последние капли сил истрачены были на то, чтобы доползти до постелей.

Так прошёл третий мой счастливейший из дней жизни.



- 6 -

Наутро замолотил дождь.

То ли хлюпающие по лужам капли, то ли смачный шелест мокрой листвы, то ли пригоршни мелких брызг, забрасываемых ветром на стёкла полуоткрытого на ночь окна, то ли посвежевший воздух, насыщенный холодными густыми парами и обеднённый озоном, то ли выработавшийся за бесконечно долгие годы ненавистный рефлекс раннего пробуждения на работу, то ли чувство щемящее-тягучей тоски, заволакивающее мою душу в последнее время всё чаще и чаще, то ли ещё какая тревожная напасть, но только проснулся я рано и долго бездумно глядел на низко несущиеся за окном серо-свинцовые тучи, ёжась в тёплой постели от брызг косых струй дождя, заливающих уже и так мокрый подоконник. Под ним скопилась приличная лужа, отползающая живой амёбой внутрь спальни, но вставать и препятствовать ей не хотелось. Меня обуяла вдруг меланхолия, и мне, в общем-то, подвижному и активному в жизни, не хотелось этого состояния лишаться. Вспомнить бы, как она, какие-нибудь стихи к настроению, всплакнуть вместе с небом, но не оказалось во мне ни нужных рифм, ни облегчающих слёз. Тем более, что мелахюндрия быстро сменилась голодом, а у меня в доме – шаром покати. Вот жизнь-балалайка: потосковать бы всласть, а никак, есть хочется.

Встал, подошёл к окну, съёжившись от прохлады и стараясь не влезть в натёкшую воду, посмотрел на низкие переполненные дождём тучи, с трудом удерживающиеся в выси да и то, наверное, от инерции быстрого движения под сильным порывистым ветром. Похоже, зарядило надолго. Во всяком случае, на сегодня пикники и турвылазки отменяются. Естественно, захотелось пива. Чёрт! Не поинтересовался, как она относится к его запаху из моего рта. И не спросишь: спит, как сурок, без задних ног, нисколько не беспокоясь, что мою душу обуревает тоска, а желудок – голод. Придётся с пивом потерпеть.

Не спеша оделся, всунул ноги в любимые резиновые сапоги, большие нужных на два размера, прихватил женин цветастый зонтик и потопал за килокалориями, мечтая о единственном в городе сорте колбасы – докторской. Хороша с чесночком! Чёрт! Чеснок уж точно нельзя. Придётся с горчицей. Лишь бы хлеб достался свежий, не вчерашний, который мне всегда подсовывают, пользуясь явной лопоушностью. Не люблю я обычно собачиться с тучными от нездоровой жизни продавщицами, а в этот раз пересилил свою интеллигентность и, полаявшись всласть под погоду, выцарапал-таки пару свеженьких буханок. И мне, и продавщице приятно – пообщались. Взял и пару палок докторской, сделанной по рецепту дистрофиков из крахмала и кишок, столько же сдохших с голодухи куриных юнцов, которым не помогли в поисках жратвы непомерно длинные ноги и бледные острые гребни, целых три десятка мелких яиц с лиловым штампом « 1 с «, выброшенных, по всей вероятности, до срока голодными подружками сдохших квочей, взял и неожиданно появившееся бледно-жёлтое масло с белыми внутренними полосками, досталась и сметана. В общем, похватал всё, на чём останавливались голодные глаза, благо не прошла ещё и неделя моего одиночества, и суточные, оставленные женой впритык на две недели, ещё были. В отличие от неё, я никогда не мог с ними поладить, и они помимо моей воли уплывали сразу, как только заводились, да и отвык я за два года подкаблучного существования обращаться с деньгами.

Возвращаюсь, весело разбрызгивая лужи, нисколечко не заботясь куда ступить, а она уже встречает. Нет, не подумайте дурного, не жена, а – ОНА!

- Мороженое принёс? – спрашивает требовательно.

Меня словно доской по темечку плашмя стукнуло: я ж тёрся около мороженщицы в засопливленном фартуке, даже мысля проскальзывала – взять. Это ж она сигнализировала, а я отвлёкся чем-то, не взял, лопух. Протягиваю ей полную сумку, а сам разворачиваюсь – и бегом назад. Принёс целый килограмм в полиэтиленовом мешочке, у нас его на развес продают. Чего мелочиться, по каким-то бумажным стаканчикам стограммовым размазывать? Всё равно выкладывать в чай. Да и нормальными ложками удобнее есть, чем щепочками, что в областном центре издевательски подают: в рот тянешь, а оно – шмяк! – и соскользнуло на ботинок. А то и на штаны. Доказывай тогда дома происхождение пятна.

Посмеялась она таре, но ополовинила по-нашему, а я чаю попил с привычным бутером из колбасы и масла, потом сообщает:

- Нам доверили обед сварганить.

Врёт, конечно, потому что я знаю невысокое мнение соседки о моих кулинарных способностях, а всё равно приятно, что без меня не хочет обойтись. Я согласен даже что-нибудь вроде носовых платков простирнуть и пол помыть на веранде, только бы вдвоём, бок о бок.

Загрузка...