Магомету
Узник камеры номер 273 с показным смирением встретил сеньору Англаду и ее супруга.
– Я буду краток и не позволю себе ни одной метафоры, – торжественно пообещал Карлос Англада. – Мой мозг – холодильная камера. – обстоятельства смерти Хулии Руис Вильальбы – а для близких просто Пумиты – остаются в этом хранилище нетленными. Я стану строго придерживаться фактов, глядя на все случившееся с невозмутимостью deus ex machina.[47] Я представлю вам поперечный разрез событий. И предупреждаю, Пароди, не упустите ни слова.
Пароди даже не поднял на него глаз, он продолжал старательно раскрашивать фотографию доктора Иригойена;[48] вступление пылкого поэта не сулило ничего нового; несколькими днями раньше Пароди уже прочел несколько заметок Молинари о внезапной кончине сеньориты Руис Вильальбы – одной из самых ярких представительниц нового поколения нашего светского общества.
Англада откашлялся и хотел было продолжать дальше, но тут заговорила его супруга:
– Подумайте только, Карлос повел меня в эту тюрьму, как раз когда я собиралась идти на лекцию Марио о Консепсьон Ареналь,[49] чтобы помирать там от скуки. Ваше счастье, дон Пароди, что вы избавлены от необходимости посещать Дом искусств: знаете какие там встречаются типы, занудные прямо до тошноты, хотя я всегда признавала, что монсеньор говорит весьма незаурядные вещи. Карлос вечно хочет вылезти вперед, но в конце-то концов она – моя сестра, и меня затащили сюда не для того, чтобы я молчала как камень. К тому же у нас, у женщин, есть особая интуиция, и мы скорее все замечаем, так сказал Марио, когда сделал мне комплимент по поводу траурного платья (я чуть не сошла с ума от горя, но нам, платиновым блондинкам, черный очень идет). Так что я, со свойственной мне suite,[50] расскажу все по порядку и не стану вас утомлять, без конца сворачивая разговор на книжки. Вы читали в rotogravure,[51] что бедная Пумита, моя сестра, была помолвлена с Рикой Санджакомо – вот уж фамилия так фамилия, умереть можно! И как ни странно это прозвучит, но они были идеальной парой: Пумита такая красивая – cachet[52] от семейства Руисов Вильальба, а глаза, как у Нормы Ширер, хотя теперь, после того, как она покинула нас, по словам Марио, такие глаза остались только у меня. Разумеется, она была простушкой и ничего, кроме «Вог», не читала, и, наверное, поэтому ей недоставало того шарма, что есть, скажем, во французском театре, хотя Мадлен Озерей, по правде говоря, сумасбродное чудовище. И они еще смеют убеждать меня, что она сама себя убила, меня, католичку, ведь после Евхаристического конгресса я так укрепилась в вере, но ей была свойственна joie de vivre,[53] как, впрочем, и мне, ведь я отнюдь не смиренница. И не спорьте: этот скандал – ужасная нелепость, и как-то все это бесцеремонно и неуважительно, словно мне мало истории с бедным Форменто, который заколол через спинку кресла Мануэля, помешавшегося на своих быках. Об этом стоит призадуматься, на меня несчастья просто сыплются – как говорится, беда на беде и бедой погоняет.
Рика – парень завидный, но, конечно, он мог только мечтать породниться с семьей такого полета, как наша; ведь сами они parvenus, выскочки, хотя к отцу я отношусь с уважением; он прибыл в Росарио без гроша за душой. Уж чем-чем, а дурочкой Пумита никогда не была, и мама, которая души в ней не чаяла, не поскупилась, когда пришла пора выводить ее в свет. И чему ж тут удивляться – Пумита быстренько обручилась, хоть и тихоня. Говорят, они познакомились самым романтическим образом – в Льявальоле, совсем как Эррол Флинн и Оливия де Хэвиллен в фильме «Поедем в Мексику» – по-английски, кстати, он назывался «Сомбреро»: пони, запряженный в ее tonneau,[54] понес, когда они выехали на щебеночную дорогу, и Рикардо, который обожает играть в поло, то есть со всякими мелкорослыми лошадками обращаться умеет, решил показать себя эдаким Дугласом Фэрбенксом и остановил пони – тоже мне великий подвиг! У него челюсть отвисла, когда он узнал, что это моя сестра, а бедной Пумите нравилось крутить хвостом перед кем угодно, хоть перед собственными слугами. Дело пошло так, что Рику пригласили в «Ла Мончу», хотя прежде мы, разумеется, знакомства не водили. Еще чего! Командор – это отец Рики, если вы помните, – прямо из кожи вон лез, чтобы все там сладилось, и я просто дурела от зависти, глядя, какие орхидеи Рика каждый день посылал Пумите, так что я даже стала особняком держаться и завела дружбу с Бонфанти, хотя к чему я это?
– Передохните, сеньора, – вежливо перебил ее Пароди, – а вы, дон Англада, покуда этот водопад унялся, ловите момент да изложите суть дела, только покороче.
– Открываю огонь…
– Без своих дурацких вывертов ты даже начать не можешь, – заметила Мариана, доставая помаду и подкрашивая сердито надутые губки.
– Картина, нарисованная моей супругой, ясна и убедительна. Остаются, однако, некоторые детали практического свойства. Необходимо установить систему координат. И я готов стать землемером. Беру на себя подведение строгого баланса.
В Пилар, во владениях Командора, соседствующих с «Ла Мончей», есть все: парки, питомники, оранжереи, обсерватория, сады, бассейн, клетки с животными, подземный аквариум, хозяйственные постройки, стадион – редут Командора Санджакомо. Командор – пышущий здоровьем старик: пронзительный взгляд, небольшой рост, сангвиническое сложение, усы, словно покрытые инеем, из-под которых льется тосканский юмор.
Он – настоящая гора мускулов; посмотрели бы вы на него на стадионе, на треке или на деревянном трамплине. Теперь от моментального снимка перехожу к приемам кинематографа: сразу начну излагать биографию этого славного популяризатора удобрений. Проржавевший девятнадцатый век трясся и скулил в своем инвалидном кресле – то были годы японских ширм и трескучих велосипедов, – когда городок Росарио распахнул радушные челюсти перед итальянским иммигрантом, вернее, итальянским мальчишкой. Вопрос: кто был этот мальчишка? Ответ: Командор Санджакомо. Невежество, мафия, исторические катаклизмы, слепая вера в будущее родины – вот лоцманы его плавания. Государственный муж, облеченный консульскими полномочиями – свидетельствую: это консул Италии, граф Изидоро Фоско, – угадал моральные силы, скрытые в юноше, и не раз бескорыстно одаривал его советами.
В 1902 году Санджакомо боролся с действительностью, сидя на деревянном облучке повозки, приписанной к Санитарному управлению; в 1903-м распоряжался уже целой флотилией мусорных повозок; с 1908-го – в этот год он вышел из тюрьмы – окончательно связал свое имя с сапонификацией отходов; в 1910-м захватил дубильни и птичий помет; в 1915-м цепким взглядом углядел возможности растительного сока; война рассеяла все эти миражи, и наш борец, оказавшись на краю катастрофы, резко изменил курс, сосредоточив усилия на ревене. Италия все силы вложила в призывный клик; Санджакомо с другого берега Атлантики ответил «есть!», загрузил целый корабль ревенем и отправил его обитателям траншей. Его не обескуражили протесты невежественной солдатни; его провиантом оказались забиты все гавани и склады в Женеве, Салерно и Кастелламаре – при этом от такого соседства нередко пустели самые густонаселенные кварталы. Провиантные реки принесли ему награду: грудь новоявленного миллионера украсила лента с крестом Командора.
– Кто же так рассказывает? Бубнишь что-то, чисто лунатик, – бросила Мариана и язвительно добавила: – Прежде чем ему стать Командором, он успел жениться на собственной кузине, которую велел доставить из Италии; про отпрысков его ты, разумеется, тоже позабыл.
– Признаю: я попал в сети собственного красноречия. Я словно аргентинский Уэллс, иду против течения времени. Итак, делаю остановку у брачного ложа. Наш борец зачал первенца. На свет появился Рикардо Санджакомо. Мать – фигура смутная, второстепенная – вскоре сходит со сцены и умирает в двадцать первом году. В тот же год смерть (она, как и почтальон, любит являться дважды) лишила его еще и покровителя, который никогда не отказывал ему в поддержке, – графа Изидоро Фоско. Скажу и повторю без колебаний: Командор от горя едва не лишился рассудка. Печь крематория поглотила тело его супруги, но осталось ее произведение, ее рельефный оттиск – младенец. Отец, нравственный монолит, посвятил себя его воспитанию, его обожанию. Обратите внимание: Командор – жестокий диктатор среди подчиненных ему машин, типа гидравлического пресса, – был at home[55] самым нежным из пульчинелл для своего сына.
Теперь камера покажет наследника: серая шляпа, материнские глаза, маленькие усики, движения а-ля Хуан Ломуто, ноги аргентинского кентавра. Он – герой бассейнов и turf’а,[56] и он же – юрист, то есть перед нами человек самый что ни на есть современный. Готов признать: в его стихотворном сборнике «Причесать ветер» нелегко отыскать крепкую систему метафор, но там есть цепкость взгляда, некие проблески новой формы. Думаю, наш поэт напряжение свое разрядит в романном жанре. Предсказываю: некий мускулистый критик наверняка отметит, что сей иконоборец, прежде чем разбить старые формы, скопировал их, и, надо признать, копии эти отличались строгой научной выверенностью. Рикардо – надежда Аргентины; его рассказ о графине Чинчон – это археологические изыскания и плюс некая неофутуристическая судорога. Невольно напрашивается сравнение с фолиантами Ганди, Левена, Гроссо, Радаэлли. К счастью, наш первопроходец не одинок; Элисео Рекена, его самоотверженный молочный брат, следует за ним, вдохновляя на опасные странствия. Рисуя портрет верного спутника Рикардо, я буду лаконичен, как удар кулака: всякий великий романист занимается центральными фигурами романа, а фигуры второстепенные оставляет для более мелких перьев. Рекена (безусловно заслуживающий уважения как factotum[57]) – один из многих внебрачных детей Командора, ни лучше, ни хуже других. Нет, ложь! У него есть одна ярчайшая отличительная черта: непонятное преклонение перед Рикардо. А теперь в поле моего оптического стекла попадает некий персонаж, связанный с деньгами, с биржей. Срываю с него маску: перед вами Джованни Кроче – управляющий при Командоре. Недруги клевещут, будто на деле он уроженец Риохи и его настоящее имя – Хуан Крус. Нет, это неверно: его патриотизм общеизвестен; его преданность Командору неколебима; его акцент весьма неприятен. Командор Санджакомо, Рикардо Санджакомо, Элисео Рекена, Джованни Кроче – вот мужской квартет, который сопровождал в последние дни Пумиту. Будет справедливо, если я оставлю безымянной толпу наемных рабочих: садовников, пеонов, кучеров, массажистов…
Мариана, не стерпев, снова вмешалась:
– И после этого ты станешь отрицать, что ты завистник и злопыхатель? Даже словом не обмолвился о Марио! А ведь он жил рядом с нами в этой своей комнате, до потолка заваленной книгами, и он способен понять незаурядную женщину, выделить ее на общем пошлом фоне, он-то не станет терять время на дурацкие письма, как последний болван. Ты сам слушал его разинув рот и слова не смел вставить, чтобы не попасть впросак. Просто кошмар, сколько он всего знает.
– Точно, при нем я обычно помалкиваю. Доктор Марио Бонфанти – испанист, приписанный к владениям Командора. Он опубликовал адаптированный для взрослых вариант «Песни о Моем Силе»; а теперь раздумывает, как переиначить в стиле гаучо «Одиночества» Гонгоры, ввести туда, скажем, выпивох и наши аргентинские колодцы-хагуэли, попоны из овчины или из выдры.
– Дон Англада, у меня от всей этой литературы уже голова идет кругом, – сказал Пароди. – Если хотите, чтобы я чем-то помог, переходите поскорей к несчастной покойнице, вашей свояченице. Ведь мне все равно придется выслушать всю историю.
– Вы, как и критики, не способны оценить мой стиль. Великий мастер кисти – я имею в виду Пикассо – на первый план выдвигает фон картины, а центральную фигуру отодвигает к линии горизонта. Таков и мой стратегический план. Сначала набросать портреты статистов – Бонфанти и ему подобных, а потом все силы бросить на Пумиту Руис Вильальбу, corpus delicti.[58]
Художник никогда не позволит видимости обмануть себя. Пумита, проказливая, как Эфеб, беспечно-прелестная, служила тем не менее только фоном: ее функцией было оттенять победительную красоту моей супруги. Пумита умерла; и в памяти нашей эта ее функция предстает невыразимо возвышенной. Но вот моя кисть делает мазок в стиле гиньоля: двадцать третьего июня вечером, после ужина, она смеялась и шутила, наслаждаясь моим красноречием; двадцать четвертого лежала отравленная в своей спальне. И случай, а его никто не назовет джентльменом, пожелал, чтобы обнаружила тело именно моя жена.
Двадцать третьего числа, накануне своей смерти, Пумита трижды видела, как умирает Эмиль Яннингс,[59] – то были весьма несовершенные, но заслуженные копии фильмов «Государственная измена», «Голубой ангел» и «Последний приказ». Отправиться в клуб «Pathe-Baby» предложила Мариана; на обратном пути они с Марио Бонфанти забились на заднее сиденье «роллс-ройса». И таким образом дали Пумите и Рикардо возможность расположиться впереди и завершить примирение, начатое в полумраке кинематографа. Бонфанти посетовал на отсутствие Англады, который как раз в тот самый день решил поработать над «Научной историей кинематографа» и предпочел черпать материалы из своей несравненной памяти, памяти истинного художника, не загрязненной непосредственными впечатлениями от фильмов, всегда смутными и обманчивыми.
Послеобеденное время на вилле «Кастелламаре» прошло под знаком диалектики.
– Что ж, я в который раз готов процитировать старого моего друга маэстро Корреаса,[60] – со значительным видом проговорил Бонфанти. Он словно составлял единое и неделимое целое со своей вязаной курткой, плотным джемпером спортивного клуба «Уракана», шотландским галстуком, скромной рубашкой кирпичного цвета, набором карандашей, самопишущей ручкой колоссального размера и наручным судейским хронометром. – А он бы на все это сказал, что мы пошли по шерсть, а вернулись стрижеными. Невежды, заправляющие в клубе «Pathe-Baby», жестоко нас обманули: устроили показ фильмов Яннингса, но ненароком позабыли самый главный из них, самый выдающийся. Нам ведь не показали экранизацию батлеровской сатиры «Ainsi va toute chair», «Путь всякой плоти».
– А по мне, так мы не так уж много и потеряли, – вставила Пумита. – Все фильмы Яннингса – это и есть своего рода перепевы «Пути всякой плоти». Всегда один и тот же сюжет: сначала герою страшно везет, а потом жизнь рушится, беда идет за бедой. Все очень скучно и очень похоже на реальность. Готова поспорить, что Командор со мной согласится.
Командор не ответил, зато тотчас отозвалась Мариана:
– Ты так говоришь мне назло, ведь это я вас туда позвала. А сама ты все время проревела как последняя дура, несмотря на rimmel.[61]
– Это правда, – сказал Рикардо. – Я видел, как ты плакала. А потом начинаешь нервничать и принимаешь снотворное, которое стоит у тебя на комоде.
– К тому же ты от него дуреешь, – бросила Мариана. – Доктор ведь говорил тебе, что эта гадость вредна для здоровья. Я другое дело, мне же приходится непрестанно воевать со слугами.
– Подумаешь, не засну – будет время кое о чем подумать. Кроме того, это ведь не последняя ночь в моей жизни. А вам, Командор, не кажется, что есть судьбы, совершенно такие же, как в фильмах Яннингса?
Рикардо понял, что Пумита хочет увести разговор от своей бессонницы.
– Пумита права: от судьбы не спрячешься. Помните Морганти? Играл в поло как зверь, а потом купил себе чубарого, и тот принес ему несчастье – сразу все пошло кувырком.
– Нет, – вскричал Командор. – Как может homme pensante[62] верить в злой рок! Я, например, запросто смогу защитить себя с помощью вот этой кроличьей лапки, – каковую он и достал из внутреннего кармана смокинга, энергично ею помахав.
– Что называется, прямой удар в челюсть, – с готовностью поддержал его Англада. – Чистый разум и еще раз чистый разум.
– Нет, я уверена, есть судьбы, где ничего не происходит случайно, – настаивала на своем Пумита.
– Знаешь, если это камешек в мой огород, то ты попала пальцем в небо, – вскинулась Мариана. – Да, в доме у нас не стихают ссоры, но виноват во всем Карлос – вечно он за мной шпионит.
– А в жизни ничего и не должно происходить случайно, – скорбным голосом прошелестел Кроче. – Ежели не будет должного управления, сильной полиции, мы сразу погрузимся в русский хаос, наступит диктатура Чека. Мы же успели убедиться: в стране Ивана Грозного со свободой воли покончено.
Рикардо после долгого размышления изрек:
– Эти дела – это такое, знаете, дело, которое не происходит ни с того ни с сего. И… когда нет порядка, и корова может в окно залететь.
– Даже мистики самого высокого – орлиного – полета, такие, как Тереса де Сепеда-и-Аумада, или Рёйсбрук, или Блосио, – подхватил Бонфанти, – руководствуются в этом вопросе установлениями церковной цензуры.
Командор стукнул кулаком по столу:
– Бонфанти, не хочу обижать вас, но будем играть в открытую: вы рассуждаете как истинный католик. И да будет вам известно, что мы, члены ложи Великого Востока Шотландского Устава, одеваемся как священники и у нас свои, особые воззрения. У меня кровь закипает, когда я слышу, что человеку не позволено делать все, что ему заблагорассудится.
Воцарилось неловкое молчание. Несколько минут спустя Англада – побледнев – отважился все же пискнуть:
– Технический нокаут. Первая колонна детерминистов разбита. Мы кидаемся в брешь – они в панике бегут. Насколько хватает взгляд, поле боя усеяно оружием и обозной поклажей.
– Может, кто в этом споре и победил, да ты тут ни при чем, ты молчал как пень, – безжалостно отчеканила Мариана.
– А ведь все, о чем мы тут говорим, попадет в некую тетрадь – ту, что Командор привез из Салерно, – рассеянно бросила Пумита.
Кроче, вечно поглощенный хозяйственными и финансовыми заботами, решил направить разговор в иное русло:
– А что скажет наш друг Элисео Рекена?
В ответ раздался тонкий голосок огромного юноши-альбиноса:
– Теперь я очень занят, ведь Рикардито заканчивает свой роман.
Рикардо, покраснев, объяснил:
– Я ведь работаю без должного навыка, спотыкаюсь на каждом шагу, поэтому Пумита советует мне не спешить.
– Я бы на твоем месте спрятала все тетради в ящик и не трогала лет девять, – заметила Пумита.
– Девять лет? – воскликнул Командор с таким негодованием, что казалось, его вот-вот хватит удар. – Девять лет? Конечно, «Божественную комедию» опубликовали всего пятьсот лет назад! А сколько ждала своего часа!
Изобразив благородное негодование, Бонфанти поспешил поддержать Командора:
– Браво, браво! Нерешительность – чисто гамлетовская позиция, свойство северян. Римляне понимали искусство совсем иначе. Для них писать – абсолютно гармоничное и естественное занятие, танец, а не унылая обязанность, как для варваров; ведь эти последние монашеским умерщвлением плоти пытаются заменить искру вдохновения, в которой им отказывает Минерва.
Командор подхватил:
– Тот, кто не спешит тотчас записать все, что накручивается в его башке, – просто евнух из Сикстинской капеллы. Это не мужчина.
– Я тоже считаю, что писатель должен отдавать всего себя творчеству, – заявил Рекена. – Только не надо бояться всяких там противоречий, главное – выплеснуть на бумагу ту путаницу, что делает человека человеком.
Вмешалась Мариана:
– Вот, скажем, я, если пишу письмо маме и начинаю раздумывать, мне ничего не приходит в голову, а когда меня несет, то получается просто расчудесно – как-то сами собой незаметно заполняются многие страницы. Ты ведь, Карлос, даже как-то сказал, что я прирожденная писательница.
– Послушай, Рикардо, – опять подала голос Пумита, – не пренебрегай все-таки моим советом. Я считаю, тебе надо сто раз подумать, прежде чем публиковать свои сочинения. Вспомни-ка Бустоса Домека из Санта-Фе: напечатали однажды его рассказ, а потом выяснилось, что написал его вовсе не он, а Вилье де Лиль-Адан.[63]
Рикардо ответил ей очень резко:
– Не прошло и двух часов, как мы помирились… А ты снова за свое…
– Успокойтесь, Пумита, – вступился за него Рекена. – В романе Рикардито нет ничего от Вилье де Лиль-Адана.
– Ты просто не желаешь меня понять, Рикардо. Я ведь ради твоего же блага все это говорю. Сегодня я очень взвинчена, а вот завтра мы должны непременно потолковать начистоту.
Бонфанти, желая укрепить свою победу, изрек безапелляционным тоном:
– Рикардо слишком благоразумен, чтобы клюнуть на фальшивые приманки новомодного искусства, оторвавшегося от нашей американской – и испанской – корневой системы. Если писатель не чувствует, как по его жилам разливаются жизненные соки родной земли, – это déraciné, безродный чужак.
– Я вас просто узнать не могу, Марио, – откликнулся Командор. – Наконец-то вы оставили свое паясничанье. Настоящее искусство идет от земли. Этот закон всегда работает: самого благородного своего Маддалони я храню на дне винного погреба; во всей Европе, да и в Америке, произведения великих мастеров хранят в надежных подвалах, чтобы их не погубили, скажем, бомбы; на прошлой неделе один известный археолог принес мне маленькую терракотовую пуму, которую он откопал в Перу. Я заплатил за нее ровно столько, сколько она стоила, и теперь она хранится у меня в третьем ящике письменного стола.
– Как, разве это маленькая пума? – удивленно вскинула брови Пумита.
– Вот именно, – ответил Англада. – Ацтеки сумели кое-что предугадать. Но нельзя требовать от них слишком многого. Какими бы футуристами-расфутуристами они там ни были, скажем, оценить функциональную красоту Марианы все равно бы не сумели.
(Карлос Англада довольно точно передал этот разговор.)
В пятницу утром Рикардо Санджакомо беседовал с доном Исидро. Искренность его горя не вызывала никаких сомнений. Он был бледен, мрачен, небрит. По его признанию, минувшую ночь он не спал, вернее, не спал уже несколько ночей.
– Это дикость – то, что со мной происходит, – сказал он глухо. – Просто дикость. Вы, сеньор, смею предположить, прожили спокойную жизнь, будучи, как говорится, обитателем узилища, и вам трудно даже представить себе, что все это для меня значит. Я много чего пережил, но никогда не сталкивался с проблемами, которые нельзя было бы решить в мгновение ока. Скажем, когда Долли Систер явилась и сообщила, что у нее якобы будет от меня ребенок, старик, от которого трудно было ожидать понимания в таких делах, напротив, тотчас все уладил, выложив шесть тысяч песо. К тому же, признаюсь, меня порой чертовски заносит. В прошлый раз в Карраско я спустил в рулетку все до последнего сентесимо. Зрелище было знатное: тамошние типы, правда, попотели, чтобы втянуть меня в игру, зато потом за двадцать минут я продул двадцать тысяч песо. Представьте: мне даже не на что было позвонить в Буэнос-Айрес. И что вы думаете? Опять как с гуся вода. Я вывернулся из передряги ipso facto. Ko мне подскочил какой-то гнусавый коротышка – он очень внимательно следил за игрой – и дал в долг пять тысяч песо. На другой день я вернулся на виллу «Кастелламаре», все-таки имея в кармане какие-то деньги – хоть пять тысяч вместо тех двадцати, что вытянули у меня уругвайцы. А гнусавому я сделал ручкой.
Об историях с женщинами и говорить нечего. Хотите поразвлечься, спросите у Микки Монтенегро, что я за зверь. И так во всем: знали бы вы, как я учусь! Книг даже не открываю, а когда приходит день экзамена, все как-то само собой улаживается! Теперь мой старик, чтобы я поскорей выбросил из головы историю с Пумитой, решил сунуть меня в политику. Доктор Сапонаро, этот хитрый лис, говорит, что еще не знает, какая партия мне больше подходит; но готов побиться об заклад, в следующем тайме я окажусь в конгрессе. То же самое в поло. У кого лучшие лошадки? Кто был сильней всех в Тортутасе? Думаю, можно не продолжать, боюсь вас утомить.
Только, поверьте, это не пустое бахвальство, я говорю не ради удовольствия поговорить, как Барсина, которая чуть не стала моей золовкой, или как ее муженек – он принимается судить да рядить, например, о футболе, хотя ни черта в нем не смыслит. Нет, я хочу, чтобы вы представили себе всю картину. Итак, я собирался жениться на Пумите, у которой, конечно, имелись свои причуды, но вообще она была изумительной девушкой. И вот ночью ее кто-то отравил цианистым калием, и мы нашли ее мертвой. Сначала говорят, будто она покончила с собой. Полный бред – ведь мы собирались пожениться. Кто поверит, что я решил дать свое имя сумасшедшей, способной на самоубийство? Потом решили, что она приняла яд по рассеянности, – но для этого надо быть полной идиоткой! Теперь нам подкинули новую версию – убийство. А значит, все мы попадаем под подозрение. Что я могу на это сказать? Если выбирать между убийством и самоубийством, то меня больше устраивает последнее, хоть это и абсолютная чушь.
– Ну ладно, хватит! Прямо не тюрьма, а театр Белисарио Рольдана.[64] Стоит мне зевнуть, как начинается… Один шут гороховый явился со сказкой про знаки зодиака, другой молол невесть что про поезд, который якобы нигде не останавливается, а теперь я должен слушать про сеньориту-невесту которая, видите ли, не покончила с собой, не приняла по ошибке яд и которую, разумеется, не убивали. Видно, пора отдать приказ помощнику комиссара Грондоне, чтобы он, как только заметит посетителей такого сорта, сразу отправлял их в кутузку.
– Но ведь я хочу помочь вам, сеньор Пароди, нет, вернее, я имел в виду: хочу просить, чтобы вы помогли мне…
– Отлично. Это другое дело. Итак, пойдем по порядочку. Покойница действительно так уж мечтала выйти за вас? Вы уверены?
– Как в том, что я сын своего отца. У Пумиты пошаливали нервы, но она меня любила.
– А теперь внимательно слушайте мои вопросы. Она была беременна? Какой-нибудь дурень за ней ухаживал? Ей нужны были деньги? Она болела? Вы успели ей поднадоесть?
Санджакомо, чуть подумав, на все вопросы ответил отрицательно.
– А теперь расскажите мне о снотворном.
– Мы не хотели, чтобы она его принимала. Но она покупала упаковку за упаковкой и прятала у себя в комнате.
– А вы имели возможность заходить в ее комнату? Кто еще мог туда проникнуть?
– Да кто угодно, – уверенно ответил молодой человек. – Знаете, двери всех спален в этом доме выходят на галерею со статуями.
Девятнадцатого июля в камеру номер 273 ворвался Марио Бонфанти. Он решительно скинул белый габардиновый плащ, снял ворсистую шляпу, швырнул резную трость на тюремную скамью, с помощью керосиновой briquet[65] зажег модную сепиолитовую трубку, достал из внутреннего кармана прямоугольный замшевый лоскут горчичного цвета и тщательно протер затемненные очки-консервы. Потом попытался перевести дух, и в течение двух-трех минут от его шумного дыхания колыхались переливчатый шарф и плотный жилет в крапинку. Затем раздался звучный итальянский голос, сдобренный иберийским шипением. Говорил гость решительно, властно, цедя слова сквозь зубы:
– До вас, маэсе Пароди, наверно, уже дошли слухи о гнусных интригах полицейских ищеек. Признаюсь, меня, человека больше склонного к ученым штудиям, нежели к коварному плетению преступных замыслов, все это застало врасплох. Сыщики тарабарят о том, что самоубийство Пумиты на самом деле было убийством. Но хуже другое: эти доморощенные эдгары уоллесы начали косо на меня поглядывать. Я – убежденный футурист, будущист, и несколько дней назад счел необходимым провести «веселый смотр» хранящимся у меня любовным письмам; я хотел очиститься духом, освободиться от всякого сентиментального балласта. Не стану упоминать имени дамы, ведь ни для вас, Исидро Пароди, ни для меня не так уж важна патронимическая достоверность. С помощью этой вот briquet, простите мне вынужденный галлицизм, – добавил Бонфуа, торжественно взмахнув массивным прибором, – я развел в камине у себя в комнате славный костер. Так вот, ищейки подняли из-за этого жуткий крик. За безобидную пиротехническую забаву я заплатил уик-эндом в тюрьме Вилла-Девото, жестокой разлукой с домашним кисетом и любимым листом бумаги. Разумеется, сначала я готов был биться с ними до конца, до полной победы. Но пыл мой прошел: теперь даже в cyпe мне мерещатся их мерзкие рожи. И вот я пришел к вам за честным ответом: мне и вправду что-то угрожает?
– Да, угрожает – боюсь, что после Страшного суда вы так и будете веки вечные болтать языком. Пора бы наконец уняться, а то вас станут принимать за испанишку. Хватит валять дурака, лучше расскажите все, что знаете о смерти Рикардо Санджакомо.
– К вашим услугам все доступные мне выразительные средства и мое красноречие – неиссякаемый рог изобилия. Мне ничего не стоит в мгновение ока набросать картину случившегося. Не стану скрывать от вашего проницательного взора, дражайший Пароди, что смерть Пумиты потрясла Рикардо – а лучше сказать, выбила его из седла. Донья Мариана Руне Вильальба де Англада отнюдь не шутила, когда с присущей ей непосредственностью утверждала, будто «лошади для игры в поло – это все, что интересует Рикардо»; и вообразите себе наше изумление, когда мы узнали, что в припадке дурного настроения он продал какому-то объездчику лошадей из City Bell свои великолепные конюшни, которые еще накануне были светом его очей и на которые он вдруг стал смотреть равнодушно, если не сказать с неприязнью. Рикардо не вывела из тоски даже публикация его романа-хроники «Полуденная шпага», который я лично готовил к печати; как истинный ветеран подобных ристалищ вы без труда узрите там – и оцените – не один след моего мгновенно узнаваемого стиля, и это не жалкие крапинки, а жемчужины размером со страусиное яйцо. Причиной всему доброта Командора, неодолимая его слабость: отец, дабы вытянуть сына из хандры, тайком ускорил издание книги, так что и кабан не успел хрюкнуть, как старик поднес сыночку шестьсот пятьдесят экземпляров на ватманской бумаге, формат Teufelsbibel, одновременно Командор развернул небывало бурную деятельность в самых разных направлениях: беседовал с домашними врачами, вел переговоры с какими-то темными личностями из банковской среды, встретился с баронессой де Сервус, которая любит размахивать грозным скипетром Союза антиеврейской помощи, и отказался впредь вносить лепту в ее дело; поделил на две части свое состояние: большую назначил законному сыну – и вложил эти баснословные капиталы в стремительные вагоны подземной железной дороги, что сулит утроение капитала за пять лет; а меньшую часть завещал сыну, зачатому в честном бою, то есть Элисео Рекене, деньги же вложил в скромные бумаги. Хотя при этом Командор без стеснения задерживал мое жалованье и с удивительным хладнокровием прощал халатную нерасторопность управляющему типографией.
А дальше? Как говорится, были бы деньги, а честь найдем. Уже через неделю после публикации «Шпаги» дон Хосе Мария Пеман[66] воздал хвалы сему творению, хотя, конечно же, больше всего прельстили его кое-какие изящные безделки, украшающие роман, которые опытный глаз всегда отличит от заурядного слога Рекены – да еще при его скудном словарном запасе. Итак, судьба ходила перед Рикардо на задних лапках, но он вел себя неблагодарно и растрачивал силы в бесплоднейшем из занятий – оплакивал смерть Пумиты. Да, я уже слышу, как вы сейчас пробурчите: «Предоставим мертвым хоронить своих мертвецов». Но теперь не время для пустых споров о том, справедливы, нет ли библейские слова. Важнее другое: лично я подсказал Рикардо, что именно ему больше всего теперь нужно, вернее, даже необходимо: забыть недавние скорбные события и поискать утешения в прошлом, ведь это богатейший арсенал, золотой фонд для любого нового цела, лучшая почва для свежих побегов. Я посоветовал ему вспомнить и возобновить какую-нибудь любовную интрижку из эпохи до пришествия Пумиты. Сказано – сделано! Вперед! Не столько времени надобно старику, чтобы кхекнуть, сколько потратил Рикардо на обдумывание моего предложения. И вот он уже возносится вверх на лифте в особняке баронессы де Сервус. Я как прирожденный репортер не буду скупиться на правдивые детали и назову настоящие имена действующих лиц. Вся эта история, к слову сказать, свидетельствует о своего рода изысканной примитивности, безусловно свойственной великосветской тевтонке. Позволю себе совершить небольшой экскурс в прошлое. Первый акт разыгрался на морском берегу, на спортивной трибуне. Дело происходило в прекрасную весеннюю пору тысяча девятьсот тридцать седьмого года. Наш Рикардо рассеянно следил в бинокль за причудливым ходом предварительного этапа женской регаты: валькирии из «Рудерверейна» против коломбин «Нептунии». И тут нескромный и назойливый его бинокль, метнувшись в сторону, остановился, а хозяин его разинул рот от восторга; так умирающий от жажды впитывает живительную влагу – перед ним предстала дивная картина: тоненькая и хрупкая баронесса де Сервус верхом на прекрасной лошадке. В тот же вечер старый номер журнала «Графико» был изувечен ножницами, и изображение баронессы, которому запечатленный рядом верный доберман добавлял благородства, перекочевало на стену и завладело бессонными мыслями нашего юного героя. Неделю спустя Рикардо сказал мне: «Какая-то сумасшедшая француженка донимает меня по телефону. Чтобы отвязаться, я назначил ей свидание». Как видите, я повторяю ipsissima verba[67] покойного. А вот робкий набросок первой ночи любви: Рикардо является в упомянутый особняк, лифт возносит его вверх, гостя проводят в будуар, оставляют, вдруг гаснет свет, два предположения рождаются в голове безбородого юнца – короткое замыкание или похищение. Он уже плачет и горюет, проклиная час своего рождения, молитвенно воздевает руки к небесам; но тут томный голос с властной мягкостью пригвождает его к месту. Мрак приятен, диван удобен. Только Аврора – она ведь настоящая женщина – возвращает ему способность видеть. Вы уже догадались, дражайший Пароди: Рикардо нашел счастье в объятиях баронессы де Сервус.
И ваша, дорогой Пароди, жизнь, и моя собственная протекают вяло, покойно, может, излишне рассудочно, но именно поэтому нам и не довелось испытать подобных приключений, а жизнь Рикардо изобиловала ими.
Итак, оплакивая смерть Пумиты, он устремляется к баронессе. Наш Грегорио Мартинес Сьерра[68] был суров, но справедлив, когда написал, что женщина – это современный сфинкс. Натурально, я как благородный человек не стану – а вы от меня того не потребуете – описывать пункт за пунктом диалог переменчивой светской дамы и назойливого кавалера, который вдруг решил поплакаться ей в жилетку. Подобные мелочи, слухи да сплетни хороши для кухни невежественных офранцуженных романистов, но всякий, кто ищет истину, от подобной ерунды отмахнется. Да честно говоря, мне и неизвестно, о чем они там говорили. Но с уверенностью можно утверждать, что полчаса спустя Рикардо, сникший и разочарованный, спускался в том же самом лифте «Ортис», который совсем недавно вез полного надежд юношу наверх. Тут начинается трагическая сарабанда – именно тут она завязывается, зарождается. Рикардо, ты идешь навстречу своей погибели! Ты летишь в пропасть! Ах, ты катишься в бездну по склону собственного безумия! Не утаю от вас ни одного этапа последующего крестного пути, совершенно непостижимого, непонятного. После встречи с баронессой Рикардо отправляется к мисс Долли Вавассур, капризной и бездарной актрисе, к которой он не испытывал серьезных чувств, хотя она, насколько мне известно, была его любовницей. Вы будете вправе выплеснуть на меня свой гнев, Пароди, если я задержу ваше внимание на этой ничтожной бабенке. Достаточно одной детали, чтобы вы представили ее себе во всей красе. Я выказал любезность и отправил ей свою книгу «Уже все сказано Гонгорой» – особую ценность экземпляру придавала мною собственноручно сделанная дарственная надпись; но эта невежа не удостоила меня ответом; мало того, ее не тронули даже посланные мною конфеты, печенье и ликеры, к которым я присовокупил свои «Поиски арагонизмов в некоторых работах X. Сехадора-и-Фрауке»,[69] роскошное издание, доставленное ей на дом посыльным из самой дорогой почтовой конторы города. Я ломаю себе голову, вновь и вновь задаваясь вопросом: в каком же душевном состоянии пребывал Рикардо, если ноги понесли его в это логово? Ведь я с гордостью могу сказать, что забыл туда дорогу раз и навсегда, ибо нет на свете таких радостей, за которые стоит платить подобную, непомерно высокую, цену. Что ж, по грехам и житье: после неприятного разговора с англосаксонской дамой Рикардо вышел в самом дурном настроении, жуя и пережевывая горький плод поражения, а из-под полей кичливой шляпы рвались наружу волны безумия. Но не успел он отойти от дома чужеземки – улица Хункаль и Эсмеральда, если быть точным, – как почувствовал прилив решительности и без промедления сел в такси, которое после долгого путешествия доставило его к семейному пансиону на улице Майпу, 900. Бойкий зефир надувал его паруса; в этом уединенном месте, которое не жалует толпа пешеходов, поклоняющаяся богу Доллару, жила и живет по сей день мисс Эми Эванс – особа эта, не отрекаясь от своей сугубо женской сущности, устремляется то к одному горизонту, то к другому, пробует на вкус разные края и страны; а говоря точнее – служит в том самом межамериканском консорциуме, местное отделение которого возглавляет Хервасио Монтенегро. Достойная всяческих похвал цель организации: способствовать миграции южноамериканских женщин – «наших латинских сестер», как изысканно выражается мисс Эванс, – в Солт-Лейк-Сити и на окрестные зеленые фермы. Время для мисс Эванс – золото. Тем не менее эта дама отняла mauvais quart d'heure[70] y неотложных дел и великодушно приняла друга, хотя после своей помолвки, так трагически закончившейся, он и избегал ее обиталища. Десяти минут болтовни с мисс Эванс хватает, чтобы поправить самое скверное настроение. Но Рикардо – тьфу ты, вот незадача! – сел в лифт в самом мрачном состоянии духа и со словом «самоубийство», горевшим во взоре; так что любой проницательный человек мог бы это слово с легкостью прочесть.
В пору черной меланхолии трудно найти лекарство, сравнимое с простой и столь привычной нам Природой, когда ее красоты, чутко отзываясь на зов апреля, щедро и вольготно разливаются по долам и ущельям. Рикардо, вкусив опыта неудач, возжаждал сельского уединения и без промедления отправился в Авельянеду. Старый дом Монтенегро распахнул ему навстречу свои стеклянные двери с тяжелыми портьерами. Амфитрион, в приступе радушия готовый на все, принял и водрузил на голову этот великоватый ему венец и, пересыпая речь грубыми шуточками и плоскими остротами, под конец стал вещать как оракул и намолол столько чепухи, что раздосадованный Рикардо, вовсе отчаявшись, поскорее поспешил пуститься в обратный путь – опять на виллу «Кастелламаре»; и мчался он туда так, словно за ним гнались двадцать тысяч чертей. Сумрачные преддверия безумия, холлы перед владениями самоубийства: в тот вечер Рикардо так и не удалось потолковать хоть с кем-нибудь, кто мог бы поднять его дух, с товарищем, философом; на беду, он увяз в худшем из болот – в беседах с неприкаянным Кроче, еще более скучным и сухим, чем цифры в его бухгалтерских книгах.
Три дня убил наш Рикардо, слушая эти зануднейшие и вредоносные разглагольствования. Но в пятницу его вдруг осенило, и он явился motu propio[71] в мою комнату. И я, дабы обеззаразить, дезинфицировать его душу, предложил ему прочесть каторжные корректуры подготовленного мною переиздания «Ариэля» Родо,[72] мастера, который, по словам Гонсалеса Бланко, «превосходит Хуана Валеру в гибкости, Переса Гальдоса – в элегантности, Пардо Басан – в изысканности, Переду – в современности, Валье-Инклана – в теории, Асорина[73] – в силе критического накала». Бьюсь об заклад, любой другой на моем месте прописал бы Рикардо какую-нибудь кашку-размазню, а никак не это злое зелье. Однако нескольких минут магнетической работы хватило, чтобы наш умирающий распростился со мной – весьма бесцеремонно и нетерпеливо. Не успел я нацепить на нос очки, чтобы продолжить чтение, как в другом конце галереи прогремел зловещий выстрел.
Я выбежал из комнаты и столкнулся с Рекеной. Дверь в спальню Рикардо была приоткрыта. На полу, бесчестя грешной кровью ковер-кильянго, лежал труп. Револьвер, еще горячий, охранял его вечный сон.
Я готов заявить во всеуслышание. Решение было обдуманным. Это доказывает и подтверждает постыдная записка, которую он нам оставил: убогая – словно автор знать не знал о богатствах нашего языка; вялая – словно писал ее халтурщик, не владеющий необходимым stock[74] прилагательных; безвкусная – потому что в ней нет и намека на игру слов. Еще раз явлено то, о чем я уже говорил с кафедры: выпускники наших так называемых колехио не имеют представления о сокровенных тайнах словаря. Я прочту вам эту записку, и вы сразу встанете в ряды самых непримиримых участников крестового похода за хороший стиль.
Вот письмо, прочитанное Бонфанти за несколько минут до того, как Исидро Пароди выпроводил его за дверь:
Хуже всего, что я всегда был счастлив. Теперь все изменилось и будет меняться впредь. Я ухожу из жизни, потому что ничего не могу понять. С Пумитой я проститься не могу – она уже умерла. То, что сделал для меня мой отец, не мог сделать ни один другой отец в мире. Хочу, чтобы все это знали.
Прощайте и забудьте меня.
Рикардо Санджакомо
Пилар, 11 июля 1941 г.
Вскоре Пароди принял у себя Бернардо Кастильо – врача семейства Санджакомо. Беседа их была долгой и конфиденциальной. Те же определения следует отнести к разговору, который дон Исидро имел с управляющим Джованни Кроче.
В пятницу 17 июля 1942 года Марио Бонфанти – потертый плащ, просевшая шляпа, поблекший шотландский галстук и яркий свитер из Расинга – смущенно вошел в камеру номер 273. Двигался он неловко, потому что в руках нес большое блюдо, завернутое в белоснежную салфетку.
– Провиант! – вскричал он. – Не успею я пересчитать пальцы на одной руке, как вы уже будете облизывать свои, дражайший мой Пароди. Лепешки из слоеного теста в меду! И приготовили их известные вам смуглые ручки; а блюдо, на коем покоятся лепешечки, украшено гербом и девизом «Hic jacet»,[75] принадлежащими нашей княгине.
Тут энтузиазм его был пригашен резной тростью – ею, как шпагой, размахивал Хервасио Монтенегро, словно воплотивший в себе всех трех мушкетеров сразу: монокль а-ля Чемберлен, черные живописно закрученные усы, пальто с обшлагами и воротником из выдры, широкий галстук с жемчужиной фирмы «Мендакс», обувь от Нимбо, перчатки от Балпингтона.
– Счастлив вас видеть, дорогой мой Пароди, – воскликнул он самым светским тоном. – Прошу простить моего секретаря за fadaise.[76] Нас трудно ослепить софизмами Сьюдаделы и Сан-Фернандо: всякий здравомыслящий человек признает, что Авельянеда заслуживает самого уважительного к себе отношения. Я неустанно повторяю Бонфанти, что весь этот его набор пословиц и архаизмов выглядит решительно vieux jeu,[77] неуместно; напрасно я пытаюсь направлять его чтение, даже самые строгие предписания: Анатоль Франс, Оскар Уайльд, дон Хуан Валера, Фрадике Мендес и Роберто Гаче – не смогли укоротить его мятежный дух. Бонфанти, перестаньте упрямиться и бунтовать, скорее поставьте эти лепешки, которые вы сумели благополучно донести, и отправляйтесь motu proprio на Ла-Роса-Формада, в Санитарное управление, где ваше присутствие может оказаться полезным.
Бонфанти пробормотал весь положенный набор слов – «низкий поклон, всегда к вашим услугам, счастлив, целую ручки» – и с достоинством упорхнул.
– Дон Монтенегро, пока вы не приступили к делу, – попросил Пароди, – окажите мне такую любезность, откройте оконце, не то мы тут задохнемся: эти лепешки, судя по запаху, жарилась на свином жире.
Монтенегро, ловкий, как заправский дуэлянт, вскочил на скамейку и выполнил просьбу учителя. Потом спрыгнул вниз, но особым манером, словно выступал перед публикой.
– Итак, пробил час, – сказал он, пристально глядя на раздавленный окурок. Затем достал массивные золотые часы, завел их и посмотрел на циферблат. – Сегодня семнадцатое июля, ровно год назад вы раскрыли мрачную тайну виллы «Кастелламаре». И теперь в этой дружеской обстановке я хочу поднять бокал и напомнить вам, что тогда вы пообещали, что через год, то есть как раз сегодня, откровенно расскажете о том, что же там произошло. Не стану лицемерить, дорогой Пароди, фантазер во мне порой побеждает человека делового, литератора, и я придумал некую интереснейшую и оригинальную теорию. Может, вы, обладая строгим умом, сумеете добавить к этой теории, к этой благородной интеллектуальной конструкции кое-какие полезные детали. Я не отношусь к числу архитекторов-одиночек: вот, я протягиваю руку за вашей драгоценной песчинкой, но оставляю за собой право – cela va sans dire[78] – отвергнуть сомнительные и неправдоподобные выводы.
– Не беспокойтесь, – сказал Пароди. – Ваша песчинка будет в точности похожей на мою, особенно если вы начнете рассказывать первым. Вам слово, друг мой Монтенегро. Как говорится, первые зернышки маиса – попугаю.
Монтенегро поспешно отказался:
– Нет, ни за что. Aprиs vous, messieurs les Anglais.[79] Да и не стану скрывать, что интерес мой к этому делу чудесным образом поослаб. Меня разочаровал Командор: я полагал его человеком покрепче. Он умер – приготовьтесь к мощной метафоре – на улице. Проданного на торгах едва хватило на покрытие долгов. Не спорю, положение Рекены вполне завидное, к тому же я приобрел на этих enchиres[80] Гамбургскую ораторию и ферму тапиров по смехотворно низкой цене, то есть совершил весьма выгодное приобретение. Княгине тоже грешно жаловаться: она перехватила у заморской черни терракотовую змею с fouilles[81] из Перу – ту самую, что Командор хранил в ящике письменного стола, а теперь змея царит – излучая мифологическое очарование – в нашей приемной. Pardon, ведь в прошлый раз я уже рассказывал вам об этой змейке, способной заражать душу непонятной тревогой. Как человек с отличным вкусом, я оставил было за собой также бронзу Боччони, весьма выразительного и таинственного монстра, но пришлось от него отказаться, потому что прелестная Мариана – простите, я хотел сказать сеньора де Англада – сразу прикипела к нему сердцем, и я решил благородно отступить. И гамбит был вознагражден: климат наших отношений теперь просто по-летнему тепел. Но я отвлекся и отвлекаю вас, дорогой Пароди. Я с нетерпением ожидаю вашего рассказа и готов заранее выразить свое полное одобрение услышанному. К тому же я имею право вести беседу с гордо поднятой головой. Конечно, слова эти могут вызвать улыбку у людей злоязыких, но вы-то знаете, что я свой долг оплатил сполна. Я скрупулезно, пункт за пунктом выполнил обещанное: кратко изложил вам raccourci[82] суть моих бесед с баронессой де Сервус, с Лолой Вакуньей де Круиф и с одержимой fausse maigre[83] Долорес Вавассур; я добился, пойдя на всякого рода хитрости и угрозы, чтобы Джованни Кроче, этот Катон бухгалтерского дела, рискнув своим авторитетом, посетил вашу камеру, прежде чем ударился в бега; я раздобыл для вас экземпляр убийственно ядовитой брошюры, которая разлетелась по столице и окрестностям: ее автор, пользуясь маской анонима – и при еще открытом кенотафе, – выставил себя на посмешище, предъявив публике какие-то примеры совпадений между романом Рикардо и «Святой вице-королевой» Пемана – тем самым романом, который литературные наставники Рикардо выбрали ему в качестве наиболее достойного образца. К счастью, этот дон Гайферос, а зовут его доктор Севаско, с большим трудом, но совершил-таки чудо: показал, что сочиненьице Рикардо хоть и перепевает некоторые главы из творения Пемана – такие совпадения были бы вполне простительны для первого выплеска вдохновения, – но его роман скорее можно счесть факсимиле «Лотерейного билета» Поля Груссака,[84] только действие перенесено, кстати весьма неуклюже, в семнадцатый век, и ловко закручено вокруг сенсационного открытия – спасительной благотворности военного призыва.
Parlons d'autre chose.[85] Исполняя самые странные ваши капризы, дорогой Пароди, я уговорил доктора Кастильо, этого Блакамана, помешанного на хлебе из отрубей и хлебном напитке, отлучиться на короткое время из своей водолечебницы и глянуть на вас опытным глазом клинициста.
– По мне, так довольно паясничать, – прервал его детектив. – В истории семейства Санджакомо накручено столько, сколько оборотов не суждено сделать ни одним часам в мире. Знаете ли, я начал связывать концы с концами в тот день, когда дон Англада и сеньора Барсина описали мне спор, случившийся в доме Командора накануне первого убийства. А то, что потом мне рассказали ныне покойный Рикардо, Марио Бонфанти, вы сами, управляющий и врач, только подтвердило догадку. А письмо, оставленное несчастным юношей, внесло окончательную ясность. Как писал Эрнесто Понсио:
Судьба – швея-усердница
стежок к стежку кладет.
Даже смерть старого Санджакомо и принесенная вами анонимная книжица по-своему оказались полезны, чтобы проникнуть в тайну. Не знай я дона Англаду, я бы подумал, что и он наконец прозрел. Доказательством тому – его рассказ о смерти Пумиты, который он начал аж с прибытия старого Санджакомо в Росарио. Воистину устами дураков глаголет истина, именно в ту пору и в том месте началась, собственно, вся история. Те, кто служит в полиции, гоняются, как правило, за самыми свежими сведениями и сплетнями. Вот и не обнаружили ничего: ведь их интересовали только Пумита, вилла «Кастелламаре» и год сорок первый. А я, столько времени проведя в узилище, заделался историком хоть куда, мне нравится заглядывать во времена, когда сам я был молодым человеком, меня еще не успели упечь в тюрьму и я имел пару-тройку товарищей-земляков, с кем поразвлечься. История, повторюсь, уходит корнями в далекое прошлое, а Командор тут – главная карта. Давайте-ка хорошенько приглядимся к этому чужеземцу. В двадцать первом году он, как нам сообщил дон Англада, чуть не лишился рассудка. А что же с ним такое приключилось? Умерла его супруга, которую ему доставили из Италии. Но он ведь и знал-то ее едва. Можете вы себе вообразить, чтобы такой тип, как Командор, сходил из-за этого с ума? По словам того же Англады, не меньше горевал он и из-за смерти друга – графа Изидоро Фоско. Я в это не верю, сущая ерунда! Граф был миллионером, консулом, и нашему герою, простому мусорщику, не давал ничего, кроме советов. Смерть такого друга – скорей облегченье, если только он вам не нужен, чтобы что-то из него вытягивать. К тому же и дела у Санджакомо к той поре шли неплохо: всю итальянскую армию он завалил своим ревенем, который продавал по цене лучших продовольственных товаров, за что ему даже присвоили звание Командора. Так что же с ним приключилось? Да самая обычная вещь, друг мой. Итальянка-то вместе с графом Фоско жестоко над ним насмеялись. Хуже всего было, однако, то, что, когда Санджакомо узнал об измене, коварные обманщики уже покинули сей мир.
Не мне вам рассказывать о мстительности и злопамятстве уроженцев Калабрии. Командор, лишившись возможности наказать жену и лицемера-советчика, отомстил их сынку – Рикардо.
Любой человек, скажем мы, обуреваемый мстительными чувствами, поиздевался бы чуток над мнимым сыном – и баста! Но старого Санджакомо ненависть вдохновила на план куда более изощренный и хитрый. Он придумал то, что не пришло бы в голову даже самому Митре.[86] И замысленное осуществил с такой ловкостью и искусностью, что остается только снять перед ним шляпу. Он расписал наперед всю жизнь Рикардо, и первым двадцати годам назначил быть счастливыми, а двадцати последующим – злосчастными. Хотите верьте, хотите нет, но в жизни Рикардо не было ничего случайного. Начнем с близкой вам материи – с женщин. Вспомним баронессу де Сервус, Систер, Долорес и Викунью; все эти интрижки подстроил старик, а Рикардо ничего даже не заподозрил. Хотя зачем вам-то, дон Монтенегро, я объясняю такие вещи! Вы ведь сами разжирели, как бычок, на таких вот деликатных комиссиях. Даже встреча Рикардо с Пумитой видится мне подстроенной – как выборы в Ла-Риохе. С изучением юриспруденции, со сдачей экзаменов – то же самое. Мальчишка ничем себя не утруждал – а на него дождем сыпались хорошие отметки. И на политической стезе его ожидало бы то же: плати – и карьера обеспечена. Честное слово, все делалось только таким манером. Вспомните историю с шестью тысячами песо, которыми Санджакомо откупился от Долли Систер; вспомните гнусавого коротышку, который так кстати подвернулся Рикардо в Монтевидео. Он был подослан отцом. Доказательства? Да ведь он даже не попытался вернуть те пять тысяч, что одолжил парню. Затем – история с романом. Вы сами недавно рассказывали, что наставниками тут были Рекена и Марио Бонфанти. И Рекена накануне смерти Пумиты проговорился: сказал, что страшно занят, потому что Рикардо заканчивает свой роман. Точнее сказать, книжицей занимался, собственно, он, Рекена. А потом и Бонфанти приложил к ней руку, и след его был отнюдь не маленьким, а, по его же словам, «со страусиное яйцо».
И вот мы приближаемся к сорок первому году. Рикардо был уверен, что делает все по своей воле, как каждый из нас, но на деле служил лишь пешкой в чужой игре. Его помолвили с Пумитой, девушкой, вне всякого сомнения, весьма достойной. Все катилось как по маслу, и тут отец, в гордыне своей возомнивший себя вершителем чужой судьбы, обнаружил, что и сам стал игрушкой в руках фортуны. Подвело здоровье, и доктор Кастильо вынес ему приговор – жить Командору оставалось не более года. Что касается названия болезни, то пусть доктор утверждает что ему угодно, по моему суждению, сгубил его спазм сердца, как и Таволару. Песенка Санджакомо была спета. Так что за оставшийся год ему предстояло испытать и последние радости, и все мыслимые несчастья. И он храбро ринулся в бой. Но во время ужина двадцать третьего июня Пумита намекнула, что разгадала его замысел; прямо она, разумеется, ничего не сказала. Ведь разговор происходил не с глазу на глаз. Она завела речь о биографах. Вспомнила некоего Хуареса, которому сперва подстраивали сплошные победы, а потом его сделали самым жалким неудачником из смертных. Санджакомо попытался перевести разговор на другую тему, но Пумита все твердила, что есть жизни, где ничего не происходит случайно. Тут она упомянула тетрадку, в которой старик вел дневник; она это сделала нарочно – дала ему таким образом понять, что прочла его дневник. Санджакомо для пущей уверенности подстроил ей хитрую ловушку, своего рода проверку: заговорил о терракотовой фигурке, которую купил у одного русского и хранил у себя в письменном столе, в том же ящике, где лежал дневник. Он сказал, что это была пума, и Пумита, знавшая, что речь шла о змее, выдала себя, ведь из ревности она рылась в ящиках стола, отыскивая письма Рикардо. Там она и наткнулась на тетрадь, внимательно прочла записи и узнала о коварном плане. В том вечернем разговоре она совершила много опасных ошибок, главное, заявила, что непременно хочет на следующий день начистоту поговорить с Рикардо. Старик, чтобы спасти план, выстроенный с такой изощренной ненавистью, решил убить Пумиту. Он подмешал яд к лекарству, которое она принимала перед сном. Вы ведь помните, Рикардо обмолвился, что лекарство стоит на комоде. Проникнуть в спальню было проще простого. Двери всех комнат выходили в галерею со статуями.
Напомню еще некоторые детали той беседы. Девушка попросила Рикардо отложить на несколько лет публикацию романа. Санджакомо это никак не устраивало, он мечтал, чтобы книжка вышла, а следом – брошюрка, разоблачающая плагиат. Я думаю, брошюрку писал Англада, он ведь сам говорил, что оставался там, потому что якобы работал над историей кинематографа. И тотчас обмолвился, что знающий человек сразу заметит – роман Рикардо списан.
Так как закон не позволял старому Санджакомо лишить Рикардо наследства, Командор предпочел разориться. Часть, предназначенную Рекене, он поместил в бумаги, не приносящие большой прибыли, но надежные. Часть Рикардо вложил в подземную железную дорогу. Достаточно взглянуть на приносимые ею доходы, чтобы понять, насколько рискован был такой выбор. К тому же Кроче был нечист на руку и обворовывал Рикардо без зазрения совести, но Командор не трогал его, ведь это добавляло уверенности: сын никогда не получит своих денег.
Скоро со средствами стало туго. Бонфанти урезали жалованье, баронессе отказали в пожертвованиях в ее фонд; Рикардо даже пришлось продать своих лошадок для игры в поло.
Бедный юноша, он ведь никогда и ни в чем не знал нужды! Чтобы найти опору, он отправился к баронессе; но та, озлобившись из-за того, что ей не удалось выманить у старика денег, облила гостя презрением и бухнула, что крутила с ним любовь только потому, что его отец ей платил. Рикардо видел, как все в его судьбе резко менялось, но не понимал причины. Его одолели сомнения, и он пошел сначала к Долли Систер, потом к Эванс; обе признались, что если раньше и принимали его у себя, то исключительно по договору со старым Санджакомо. Потом Рикардо посетил вас, Монтенегро. И вы сообщили ему, что сами устраивали ему встречи со всеми этими женщинами. Разве не так?
– Ну! Кесарю кесарево, – рассудил Монтенегро, притворно позевывая. – Вы же сами прекрасно знаете, что режиссура подобных сердечных ententes[87] стала моей второй натурой.
– Рикардо, обеспокоенный отсутствием денег, переговорил с Кроче; в результате ему открылось, что Командор разорялся намеренно.
Его обескуражило и унизило это открытие – вся его жизнь была откровенной подделкой. Ну все равно как если бы вам вдруг сказали, что вы – это другой человек. Рикардо ведь был о собственной персоне весьма высокого мнения, а теперь он узнал, что все его прошлое, все успехи – дело рук отца и отец непонятно почему вдруг превратился во врага и готовил сыну погибель. Вот он и решил, что жить дальше не стоит. Не стал жаловаться, ни в чем не упрекнул Командора, которого продолжал любить; но написал письмо, в котором прощался со всеми и смысл которого отец должен был понять. Ведь там говорилось:
«Теперь все изменилось и будет меняться впредь… То, что сделал для меня мой отец, не мог сделать ни один другой отец в мире».
Возможно, из-за того, что я столько лет прожил в этом заведении, я перестал верить в наказания. Каждый сам должен разбираться со своим грехом. Негоже честным и порядочным людям становиться палачами других людей. Командору оставалось всего несколько месяцев жизни – к чему было отравлять ему их, разоблачать его преступления и ворошить без всякой пользы осиное гнездо, поднимая на ноги адвокатов, судей, полицейских?
Пухато, 4 августа 1942 г.