Санси смотрела на звезду.
Пять серебряных лучей, образующих гербовый щит на лазурном небе, сверкали на солнце: они были подвешены к длинной цепи, которую бесстрашные люди натянули между двумя похожими друг на друга острыми горами, торчавшими, как два шпиля, над деревней Мустье. Именно об этом фантастическом приношении в честь Богоматери мечтал рыцарь Гийом де Блака, находясь в тюрьме в Мансуре[156]. Он хотел, чтобы цепи со щитом посередине были похожи на ожерелье, и цели своей он достиг. Томясь в застенках, он принес клятву Деве Марии, что из своих цепей пленника и звездного герба он возведет величественный бессмертный памятник, который сквозь века пронесет славу матери Иисуса. И Санси любила звезду так, как любила вознесенную на вершину часовню Нотр-Дам-д'антре-Мон[157], куда много раз приходила, чтобы облегчить душу и попросить помощи, ибо по традиции и согласно народным верованиям это маленькое, изумительно украшенное святилище обладало безграничной силой. Говорили даже, будто мертворожденные младенцы обретали в нем жизнь...
Никогда Санси ни о чем подобном не просила. Раньше ее молитвы были более скромными, и, возможно, именно поэтому часто случалось, что они исполнялись. Вот почему при каждом своем посещении она умалчивала свою главную просьбу, хотя прекрасно понимала, что Деве Марии придется сильно потрудиться для того, чтобы ее желание исполнилось.
Солнечные лучи касались звезды, зажигая на ней молнии, невыносимые для усталых глаз. Санси перекрестилась и вошла в часовню. Толстые стены под сводом низкой романской церкви сохраняли здесь свежесть и полумрак, благодаря которым быстро исчезло из глаз красное пятно, порожденное долгим созерцанием этой удивительной звезды, чье сияние могла погасить только ночь.
Она положила перед алтарем, где стояла древняя, примитивная, но трогательная статуя Девы Марии, охапку принесенного ею дрока. Ослепительный желтый цвет сразу осветил маленькую часовню, где горела лишь единственная толстая свеча, которую каждое утро зажигали монахи-бенедиктинцы, заселившие около V века монастырь Сен-Онора-ан-Лерен, и чьи владения позже способствовали появлению деревни. Сегодня Санси была здесь одна, что случалось редко, поскольку молитвенный дом пользовался большой популярностью у паломников. Но прошлой ночью в горах случилась буря, и скверная погода помешала путникам тронуться в путь. Но этого было мало, чтобы остановить владычицу Валькроза. Поэтому брат Альбер, старый монах, которому поручено было встречать паломников этим утром, хорошо знавший и саму Санси, и присущую ей щедрость, встретил ее с большой теплотой. Понимая, как она будет признательна ему за возможность побыть в одиночестве, он удалился с улыбкой на сомкнутых губах, призванных скрыть прискорбную нехватку зубов, которая объяснялась преклонным возрастом. Но прежде вручил ей толстую свечу, которую Санси обычно просила.
Оставшись в часовне полной хозяйкой, Санси расставила свои цветы в глиняные горшки, специально приготовленные для этого, зажгла свечу, поставив ее так, чтобы лицо Марии было освещено, встала на колени и, сложив руки, начала молиться... Сначала это были обычные литании, где чередовались «Ave Maria»[158] с другими священными текстами.
Но она понимала, что просьбу ее выполнить будет нелегко. Возможно, даже труднее, чем оживить мертворожденного младенца. Какие слова найти, сколько слез пролить, чтобы Богоматерь растрогалась и согласилась изгнать из души Оливье ужасное желание стать тамплиером? Как сделать так, чтобы мать Иисуса одобрила намерение своей жалкой рабы Санси и сделала так, чтобы Оливье, желавший посвятить себя служению ее сыну, отказался от своего намерения. Он не хотел похоронить себя под рясой в безмолвии монастыря, напротив, Оливье стремился носить рыцарское одеяние, сражаться при свете дня во славу Божию там, где требовалось служить Ему.
Шел 1288 год. Тамплиеры по-прежнему удерживались на Святой земле, поскольку смерть грозного султана Байбарса[159], случившаяся одиннадцать лет назад, позволила рыцарям Храма вновь дышать свободно в нескольких, еще оставшихся у них (как и у госпитальеров и тевтонов) городах. К тому же, они развернули целую сеть бальяжей[160] и командорств по всей Западной Европе. Разбогатев, благодаря дарам и пожертвованиям, принесенным им за полтора века, они стали первыми западными банкирами и обладали таким могуществом, что могли давать деньги в долг королям. Гордые своей отвагой, в которой никто, за редчайшими исключениями, не сомневался, они представляли собой образ, вполне способный — и еще как способный! — воспламенить душу юноши. Санси это отлично понимала, но хранила в своем сердце ужасную память о костре неподалеку от Тивериадского озера — костре, в который бросился живой человек, прокляв перед этим Храм. Храм проклят, Храм погибнет, и уничтожит его король, не смыкающий глаз ни днем ни ночью.
И вот уже три года французский трон занимал внук короля Людовика IX[161]. Филиппу IV было сейчас двадцать лет, и с детства его прозвали Красивым. Не было на свете более прекрасного властителя... и более холодного, более скрытного. Рассказывали, что невозможно было вынести тяжелый взгляд его голубых ледяных глаз, настолько они были непроницаемыми. Говорили, будто он никогда не моргает, и пораженные этим известием придворные с изумлением задавались вопросом: закрывает ли он глаза, когда спит? Старик сказал тогда, что Храм погибнет через пятьдесят лет, и с того дня прошло уже тридцать семь. Оставалось очень мало времени. И Санси де Куртене, дама Валькроза, пришла к Богоматери с мольбой спасти сына от столь зловещего будущего, переполнявшего ее ужасом. К тому же, в глубине души она сомневалась в подлинности этого призвания, которое обнаружилось слишком уж внезапно, после того, как все узнали о помолвке красотки Агнессы де Барьоль с одним из Эспарронов. Но Оливье в ответ на деликатные расспросы матери категорически отверг намерение жениться на этой девушке, а он никогда не лгал: для этого он был слишком горд, да и сама Санси не настаивала, полагая, что это вполне возможно, — ее сын мог и не догадаться о своем тайном чувстве...
Оливье! Санси любила его беззаветно, поскольку и для нее, и для Рено, ее мужа, появление младенца на свет стало настоящим чудом...
Покидая Сен-Жан-д'Акр[162] после ночного бракосочетания, наспех устроенного королем Людовиком IX, которому не терпелось избавиться от человека, вызвавшего излишне нежную склонность его прекрасной супруги Маргариты Провансальской, Санси де Синь, владычица Валькроза, знала, что поспешное отплытие на марсельском корабле не было путешествием навстречу счастью, хотя впервые остановиться на долгом пути им предстояло на Кипре, острове любви. Она всей душой любила Рено с двенадцати лет, и любовь эта устояла после брака со старым, хотя и очаровательным Адемаром де Валькрозом, который сумел подарить ей счастье, так и не сделав ее женщиной. А Рено любил королеву Маргариту — с того момента, как впервые преклонил перед ней колено. Санси знала об этом и, хотя была уверена, что чувство ее останется безответным, согласилась выйти за него только потому, что об этом умоляла Маргарита, ее крестная мать, которую она горячо любила. Это было единственным средством вырвать из рук палача слишком обольстительного Куртене, ведь король застал его в спальне жены. Конечно, это случилось при весьма драматических обстоятельствах, но они были столь двусмысленными, что вызвали ревность у человека, которого, по всеобщему убеждению, церковь, рано или поздно, включит в число своих святых. Возможно, именно по этой причине, а еще потому, что, почувствовав себя способным на столь человеческую страсть и ощутив унижение вкупе с гневом, Людовик не пожелал слушать никаких объяснений. Так и сложился этот брак, принесший Санси только дополнительную боль. Его тоже, по настоянию самой Санси, нельзя было назвать настоящим. Даже если Рено придет однажды умолять ее, она не уступит ни ему, ни собственной страсти: она считала свое тело недостойным любимого человека, ведь ее осквернил неверный принц, который завладел ею хитростью... и оставил в ней свое семя...
После Кипра, где они надолго не задержались, путешествие стало отвратительным. Казалось, все штормы Средиземного моря сговорились назначить друг другу свидание на пути корабля, пассажиры которого, страдая одновременно от замкнутого пространства и жуткой качки, испытывали неудержимые позывы к рвоте и невыносимые головокружения: между приступами тошноты все лихорадочно молились, почти не замечая отвратительной вони. Когда же морская болезнь затихала или вызывала некоторую привычку, каждый лихорадочно цеплялся за что-нибудь крепкое или гибкое — только бы не улететь за борт или не врезаться головой в палубные перегородки, когда выползаешь на воздух из каюты, чтобы подышать свежим воздухом.
За исключением экипажа и — бог знает, почему — Рено, а также его старого конюшего Жиля Пернона, Василия, юного греческого друга и постоянного спутника, и стойкой Онорины, служанки Санси, все, оказавшиеся на борту, тяжко страдали, а Санси больше других. И особенно той ночью, когда она упала с лестницы на задней палубе и потом долгие часы испытывала невыносимые страдания: закусив зубами салфетку, чтобы заглушить крики, она потеряла свой ненавистный плод, зачатый на берегу озера Хула[163]. Онорина помогала ей с таким же спокойствием, как если бы они находились в тихой спальне, а не в закутке корабля. Ей удалось уберечь свою хозяйку от нескромных — очень редких! — взглядов, и когда над Мессинским проливом[164], затихшим, наконец, после бури, занялся рассвет, все следы ночного происшествия исчезли в волнах, а измученная Санси забылась сном. Ради удобства и соблюдая приличия, женщины поселились на отдельной половине корабля, и Рено даже ни о чем не догадывался.
Когда судно добралось до Марселя, странная чета, которая обменивалась ничего не значащими словами — большей частью играя на публику, рассталась. Чтобы не умалять достоинства молодой женщины и придать хоть какую-то достоверность поспешному отъезду, король вручил шевалье де Куртене (которому он передал замок и земли Кур-тиль, принадлежавшие его приемным родителям) письмо к своей высокородной матери-регентше, чье здоровье его сильно тревожило. Ответ на письмо должен был привезти другой посланец, а Рено разрешалось поступать в соответствии со своими пожеланиями. Что касается Санси, то она отнюдь не горела желанием вновь увидеть Париж, дворец в Сите и, самое главное, Бланку Кастильскую, которую некогда с обезоруживающей откровенностью именовала «старухой». Кроме того, путешествие сильно ее утомило — ей был необходим отдых.
Она решила передохнуть у бернардинок монастыря Сен-Виктор, где настоятельницей была ее кузина, и супруги расстались перед входом в аббатство. Санси — с деланным безразличием, которого отнюдь не испытывала, а Рено — с нескрываемой тревогой.
— Вы переутомились. Позвольте мне хотя бы проводить вас до вашего замка. Если я правильно понял, вам предстоит долгий путь.
— Но я не поеду завтра же, не беспокойтесь! И я не буду торопиться, буду делать остановки, например, в Синь, где живет моя семья...
— Неужели в Провансе столь надежные дороги, что вы рискнете выехать только с одной Онориной? Разрешите мне отдать вам Пернона... и Василия. Ему всего двенадцать лет, но он такой резвый!
— Оба не хотят расставаться с вами. Без вас им будет плохо в краю, который совершенно им не знаком.
— Значит, я ничем не могу вам помочь?
— Это не так. И произнесенные мною слова вовсе не означают, что Валькроз закрыт для них. Как и для вас, — добавила она после легкой заминки. — Но вы торопитесь, а я никуда не спешу. Вот почему я вернусь домой под защитой эскорта, который мне без труда обеспечит кузина Катрин. Когда же вы выполните свою миссию, никто не помешает вам присоединиться ко мне. Наш брак сделал и вас владельцем Валькроза...
— А вы уверены, что хотите этого? Со временем, возможно, наши отношения изменятся, но в ближайшие дни это маловероятно. Впрочем, поскольку вы спасли мне жизнь, дав согласие выйти за меня замуж, вы можете полностью располагать мною...
Глубокие черные глаза, которые так любила Санси, — глаза сарацина на смуглой коже, так удивительно контрастировавшие со светлыми кудрями! — замерли в ожидании ответа, а вот голос звучал равнодушно. Ей показалось, что Рено всего лишь отдает долг признательности. Поэтому она удержалась от желания сказать рыцарю, что его возвращение будет для нее величайшей радостью, ведь тогда ей пришлось бы признаться, сколь отчаянно она жаждет его присутствия рядом с ней. Санси отвернулась:
— Я так не думаю. Наказывая вас за преступление, в котором вы были невиновны, король Людовик совершил тяжкую несправедливость. Я всего лишь загладила ее, и ваша жизнь принадлежит только вам... как и прежде. Вы совершенно свободны!
Впоследствии Санси часто жалела, что ответила Рено так сухо. В сущности, она пожалела об этом сразу же, потому что Рено побледнел, а за его спиной старый Жиль Пернон, бывший учитель фехтования в Куси, ставший конюшим, удрученно покачал головой. Но она не могла отказаться от своих слов. Мысль о том, что Рено застали в спальне Маргариты, ее крестной матери, которую она тоже пылко любила, отравляла ей душу. К тому же, она слишком страдала от бесчестия, нанесенного ей султаном, хотя Рено и не знал всех его последствий. Учитывая все эти обстоятельства, было бы лучше, если бы он оставил ее. Хотя бы на время! Санси нуждалась в том, чтобы ее душа вновь обрела мир и покой. Только величественный Валькроз, повисший между небом и землей, возможно, сумеет подарить ей безмятежность. Но с каким же тяжелым сердцем увидела она, как летящая галопом лошадь уносит от нее высокую фигуру того, чье имя отныне принадлежало ей.
В Марселе она оставалась недолго. Шумный город Лакидона[165] только что перенес осаду, которой подвергли его Карл Анжуйский, брат французского короля, и новый граф Провансальский, чья власть была отвергнута. Побежденный город зализывал свои раны с горечью, которая делала его менее доброжелательным. Даже в бернардинском монастыре все жаловались на судьбу, а за нового сюзерена молились, скрепя сердце, по принуждению. Санси нуждалась в полной тишине и покое, поэтому уже через неделю она отправилась в путь под эскортом двух вооруженных до зубов слуг и в компании верной Онорины, которая постоянно ворчала, проклиная неудобства дороги.
Для быстрого полета птицы расстояние между Марселем и глубокими ущельями Вердона, на краю которых укрывался Валькроз, не превышало двадцати пяти лье, но эта дистанция была вдвое дольше для тех, кто путешествовал по земле, — изумительной, конечно, и полной воспоминаний, оживавших в душе новобрачной, — но при этом такой ухабистой, такой неудобной для передвижения! Да еще сама Санси удлинила путь, не отказав себе в удовольствии посетить находящийся неподалеку от Сен-Бом грот Марии Магдалины: грешница, которую любил Христос, приехала сюда жить и умерла здесь в полной нищете. К ее жилищу совершались постоянные паломничества. Уже давно Санси благочестиво преклонялась перед Магдалиной, хотя та не была ее святой покровительницей. Все женщины деревни, где прошло детство Санси, разделяли это чувство к раскаявшейся грешнице и препоручали ее заботам девушек, ожидающих замужества, а также дочерей, уже вышедших замуж. В этот раз, карабкаясь сначала по вершинам, заросшим буками, кленами, тополями, белыми дубами, соснами, осинами, сикоморами, тисовыми и кизиловыми кустарниками, а затем взбираясь по козьей тропинке, с едва заметными ступеньками, по отвесной стене, которая заканчивалась влажным гротом, где весь год капала вода, Санси имела совсем другие намерения, нежели в былые годы. Ведь и ее тело было осквернено так же, как и тело дочери Магдалы[166], которая приехала сюда увенчать свою святость. Поэтому Санси пришла к ней с просьбой помочь перенести стыд и ожог от болезненной любви к Рено де Куртене. Она долго молилась, сделала пожертвование крохотному монастырю, открытому совсем недавно у подножья невероятно высокой горы, и вновь двинулась в путь к своему замку, уверенная в том, что найдет его в том же состоянии, в каком оставила. Разве не был он препоручен заботам ее кузена, брата Клемана Салернского, командорство которого — Сен-Мейм-де-Триганс — располагалось неподалеку от замка? Да, она доверилась именно сановнику Храма, и даже после ужасной сцены, пережитой в Тивериаде, она не пожалела об этом, потому что очень любила брата Клемана и не была настолько глупа, чтобы хоть на мгновение вообразить, будто все рыцари-храмовники поклонялись тому же покровителю, что и Ронселен.
Замок Валькроз, расположенный на небольшом расстоянии от городка Кастеллан на небольшом холме, откуда открывался фантастический пейзаж — вид на извилистое ущелье, окаймленное заросшими лесом скалами, в глубине которого струился изумрудный поток, — несмотря на свои белые и охряные камни, сохранял суровый внешний вид, обычный для всех крепостей, возведенных в XI веке. Круглые башни с бойницами, защищенные деревянными галереями, соединялись высокими защитными стенами. Донжона[167] не было, но на вершине обширного двора — слегка наклоненного, чтобы соответствовать изгибу холма, — находился большой замок, чей облик обрел некоторую грациозность, благодаря окнам с колоннадой. Чтобы Валькроз был виден с дороги, частично был вырублен густой лес на склонах, которые вскоре превратятся в крутые опасные скалы над таинственными, зияющими глубинами водами Вердона. Путь к замку был непростым: лошади должны быть крепкими, а люди — сильными. Но маленькие ароматные растения, такие как тмин, майоран, дикие пионы и лилии, подбирались почти к подножию замка. А за ним возвышались скалистые холмы, покрытые соснами, дубами, березами и вязами. В этих лесах водится много дичи, за которой охотятся местные жители, богатые, впрочем, и домашним скотом — баранами и козами; их пасли на вершинах холмов, в стороне от опасных ущелий. В излучине потока укрывалась маленькая деревушка. Сборщицы лаванды из замка ходят сюда полоскать белье: идти недалеко, да и крестьяне при малейшей тревоге бегут к домам со своим добром, зная, что убежище им обеспечено.
Этот провансальский край, от чьей грандиозной красоты перехватывало дыхание, был не настолько тяжел для жизни, как это представлялось на первый взгляд, и владельцы замка Валькроз могли соперничать в роскоши с самыми знатными сеньорами: об этом свидетельствовали ковры и затянутые богатыми тканями стены большого зала, стеклянные шкафы, уставленные чудесной посудой из хрусталя, серебра и золота, сундуки искусной работы, красивое оружие — все подтверждало богатство местных баронов!
Стиснутое обширными землями тамплиеров, которые подчинялись командорствам Риу-Лорг и Драгиньян, чьи укрепленные поселения держали под контролем подступы к южным ущельям так же, как и укрепления могучего соседа Кастеллана, владение Валькроз не отличалось большими размерами. Тем не менее его хозяин не только обладал прекрасным замком в Бедарриде, к северу от Авиньона, но считался также одним из богатейших сеньоров Прованса, благодаря своим стадам, лесам, фермам и пустошам. А еще люди шептались, что отец барона Адемара привез из крестового похода сокровища, которые наследник спрятал и порой, когда требовалось, умеренно их использовал. Обитатели замка вели щедрую и зажиточную жизнь, но деньгами не бросались.
Санси познала здесь неожиданное, тихое, нежное и безоблачное счастье рядом с пожилым мужчиной, который сумел окружить ее чистой отцовской любовью. Ей всегда этого не хватало, ведь ее отец был человеком властным и бесчувственным. Она научилась любить эту грандиозную природу, пронзенную журчанием многочисленных потоков: Адемар утверждал, что все эти водные каскады в точности повторяют цвет ее глаз. И Санси возвращалась в Валькроз с радостью, с облегчением, — дом казался ей лучшим убежищем для страдающего сердца. Кроме того, она знала, что здесь все сожалеют об ее отъезде и что доброжелательная тень старого покойного супруга тоже ждет встречи с ней.
— Наконец-то мы дома! — вздохнула Онорина, когда на знакомый призыв рога, в который затрубил один из лакеев, перед их лошадьми открылись тяжелые дубовые ворота, и со скрипом взлетела вверх подъемная решетка с остро заточенными наконечниками.
Маленький кортеж был замечен уже издалека, и замок гудел, как обезумевший улей. Феодальное жилище — это замкнутый мир, который сейчас шумно пробуждался: здесь смешивались крики конюхов, смешливые восклицания служанок, противоречивые торопливые приказания с кухни, кудахтанье обитателей нижнего двора и доносившийся с укреплений веселый звук рога, приветствовавший тех, кто въезжал в замок: дама Валькроза вновь почтила своим присутствием дом. Поэтому ей даже не дали времени спешиться: тут же окружили, наперебой забрасывая восторженными восклицаниями. И на сердце у Санси стало тепло. Она нуждалась в любви, и эта любовь была ей дорога. Боже! А какое здесь синее небо, как порхают в нем ласточки!
Она улыбнулась интенданту Максимену, Барбетте, отвечающей за кухню и командовавшей целым отрядом помощниц.
Некоторые, кого она знала совсем девчонками, выросли. Сейчас они протягивали ей букетики лаванды и розмарина, поспешно собранные на соседней пустоши, едва лишь часовые объявили о приближении путешественников. Сюда же поспешил прийти и брат Клеман, который именно в этот день приехал в замок с еженедельным визитом. Санси была счастлива увидеться с ним: она очень любила его, и чувство это не изменилось, несмотря на плащ тамплиера с красным крестом, который теперь вызывал у нее отторжение. Но как сомневаться в том, что этот тридцатипятилетний человек, рожденный для стальной кольчуги, сохранил в себе чистоту и горячую веру первых веков Ордена? Его темноволосая мощная голова, его лицо, изрезанное преждевременными морщинами и освещенное добрыми серыми глазами, — все в нем лучилось радостью жизни!
— Как благодарить вас за то, что вы сделали для всех моих подданных, брат Клеман? Здесь ничего не изменилось, словно я уехала только вчера!
— Это вполне естественно, ведь я же дал вам слово сохранить все как есть! Но входите же, мадам Санси, входите в ваш дом! Он ждал вас терпеливо и безмятежно, уверенный в том, что вы вернетесь. Быть может, чуть рановато? Разве король Людовик уже на пути в свое королевство?
— Нет. Но я вернулась сюда замужней дамой. По воле короля и по моей воле я вышла за сира Рено де Куртене, одного из храбрейших рыцарей, который стал моим господином.
— Чудесно! — вскричал брат Клеман с широкой улыбкой. — Это превосходная новость, за которую следует возблагодарить Бога... Но отчего же муж не приехал с вами?
— Король поручил ему доставить послание своей матушке, а у меня нет никакого желания вновь встретиться с мадам Бланкой.
Брат Клеман рассмеялся.
— Как вижу, вы «любите» ее по-прежнему? Что ж, мы подождем возвращения вашего супруга, чтобы познакомиться с ним...
— Возможно, он задержится... поэтому мне нужна ваша помощь, ваши советы во всем, что касается поместья...
Внезапно она смутилась, и тамплиер сразу понял всё: что кое-что неладно у владычицы Валькроза и что этот новый брак, видимо, не принес ей счастья. Но он знал свою молодую родственницу с детства и помнил, что из нее нельзя вытянуть и словечка, если она сама не захочет рассказать об этом. И он всего лишь добродушно заметил:
— Мы подождем его вместе. Вы прекрасно знаете, дорогая Санси, что я никогда не оставлю вас в затруднительном положении.
Как хорошо, что на Клемана можно было положиться, и на мгновение Санси почувствовала искушение во всем ему признаться, но она боялась, что он вообразит себе ее супруга совсем иным, чем тот был на самом деле, и потому предпочла промолчать. Впрочем, она очень быстро поняла, что Валькроз не скоро увидит своего нового властелина. Действительно, Рено передал королевское послание Бланке Кастильской, которая из-за болезни приняла его в постели, засыпав тревожными вопросами о сыне, а потом отослала, даже не осведомившись о том, как дела у него самого. Рено отправился в Куртене, где теперь постоянно пребывала Мария, императрица Константинопольская. Там же он застал единственного своего друга Гильена д'Ольнэ, а потом долго молился в часовне замка, перед могильной плитой, под которой упокоился его дед Тибо. И затем он узнал — совершенно неожиданно для себя! — что император Бодуэн продолжал в своем наполовину опустевшем дворце бороться с бесчисленными трудностями, обусловленными хронической нехваткой денег и постоянно разбегающимися войсками. Вспомнив, что по примеру других крестоносцев после крестового похода он поклялся прийти на помощь королю Бодуэну, он решил, что должен вновь послужить мечом этому человеку, которому был многим обязан и которого, впрочем, искренне любил. И Рено отправился в Марсель, где можно было сесть на корабль. Оттуда он прислал жене письмо, в котором извещал о своих намерениях. В Валькроз письмо доставил Жиль Пернон. После возвращения из Святой земли здоровье старого конюшего пошатнулось, хотя он не желал в этом признаваться. Он страдал от приступов ревматизма, который мешал ему ездить верхом, и от астмы. Солнце и сухой климат Прованса могли оказаться благотворными для его организма, поэтому Рено отпустил его окончательно. А в Константинополь он должен был поплыть один...
Получив это письмо, Санси разрыдалась, убежденная в том, что никогда больше не увидит супруга. Очевидно, Оливье не желал ее. Именно в тот вечер она рассказала брату Клеману, каким образом был заключен этот брак. Она не могла совладать с нервами и скрыть от тамплиера свое отчаяние, и святому отцу пришлось сделать над собой усилие, чтобы не преступить закон Ордена, согласно которому рыцарю запрещалось вступать в любой телесный контакт с женщинами: он искренне утешал молодую супругу и хотел бы предложить ей свое плечо, чтобы она могла выплакаться. Впрочем, он все же взял ее руки в свои:
— Не знаю, что сказать вам, дитя мое, хотя вижу, как вы страдаете, и ваша печаль меня безмерно огорчает. Но я думаю, — добавил он с внезапной уверенностью, сам не понимая, откуда она взялась, — в один прекрасный день ваши муки закончатся... и супруг к вам вернется!
— Вы очень добры ко мне, и вы, кажется, убеждены в своей правоте, брат Клеман. Он вернется, говорите вы? Но когда же?
— Это Божья тайна!
Ей пришлось ждать десять лет. Десять одиноких лет, прожитых вдали от людей. Новости о внешнем мире она получала от рыцарей-храмовников или от трубадуров, охотно заходивших в гостеприимный замок на холме, где молодая хозяйка, очень серьезная и вместе с тем обворожительная, умела слушать, улыбаться и щедро вознаграждать за труды. О ней уже начали слагать легенды: мол, живет она без супруга, который уехал далеко и никогда не вернется, но она все ждет и ждет его, не обращая внимания на окрестных знатных сеньоров, которые жаждут попросить ее руки или хотя бы просто утешить. От гостей Санси узнала и о смерти Бланки Кастильской, а потом о возвращении — спустя два года — ее сына, которого королева-регентша с таким нетерпением ждала. От одного из братьев-тамплиеров, который решил однажды проведать Санси, она услышала — поскольку брат этот побывал в Париже, — что король Людовик, все еще переполненный благочестивыми размышлениями, почерпнутыми в Святой земле, и вдобавок удрученный смертью матери, серьезно подумывал о том, чтобы постричься в монахи. Это вызвало необычайную вспышку гнева королевы Маргариты, которая объявила, что она в таком случае уедет в Прованс, оставив королевство на волю судьбы. И больше о монастыре разговоров не было: Людовик продолжил царствование, которому в скором времени суждено было вызвать восхищение и народа, и других монархов западного мира. Благодаря брату Клеману, которого хозяйка замка теперь почти не видела, потому что он в силу важнейших поручений Ордена находился вдали от Триганса[168], она, с помощью верного Максимена, научилась искусству управлять своими владениями. Жиль Пернон, которому прекрасное солнце и ежедневное употребление тмина, розмарина и чеснока практически вернуло молодость, тоже помогал Санси: он сопровождал ее почти повсюду. Дел же было предостаточно: в течение нескольких лет Карлу Анжуйскому пришлось воевать, чтобы вырвать — город за городом — свое графство Провансальское из рук тещи, вдовствующей графини Беатрисы Савойской. Из-за войны в горную долину Вердона хлынуло множество беженцев. Однако некоторые предпочли остаться здесь навсегда, отчего население здешних мест увеличилось, — в дальнейшем это приведет к развитию этой области. Одна семья гончаров, сохранившая традиции греческих мастеров, изгнанная сначала из Марселя, а потом из Бриньоля, поселилась в Мустье, где не было недостатка ни в глине, ни в воде, ни в дровах для топки, — здесь они и обосновались, принеся первую славу селению, куда уже стекались многочисленные паломники.[169]
А потом наступила та рождественская ночь, воспоминания о которой так сладко волновали Санси... Тем вечером было холодно. Ветер, налетевший с Альп, свистел и завывал, но даже в самых глубоких равнинах слышался монотонный звон колоколов, которые призывали на полуночную мессу крестьян всех селений. Небо сверкало звездами, оно напоминало королевскую мантию, накинутую на плечи этих славных людей. С факелами и масляными лампами в руках они отправлялись праздновать великое таинство Рождества в церкви и часовни.
Колокол в часовне Валькроза гремел, как и все прочие, созывая обитателей деревушки — не больше двадцати домов! — к замку, где их уже ожидали. Когда люди входили во двор, их лица озарялись улыбками, причиной тому были аппетитные запахи, доносившиеся из кухни. Все знали, что после мессы их пригласят за праздничный стол, накрытый в большом зале, где они разделят со своей хозяйкой разнообразные яства.
Санси встречала гостей у ярко освещенного входа в маленькое святилище. Одетая в красивое платье из зеленого сукна — под цвет глаз! — с золотой вышивкой и меховой оторочкой из горностая, с вуалью на лице того же оттенка и кружевной шалью, наброшенной на плечи, она была невыразимо прекрасна, невзирая на чуть длинноватый нос, который всегда приводил ее в отчаяние. Она приветствовала всех чарующей улыбкой, открывавшей сердца славных крестьян, с которыми она после своего возвращения проводила Рождество, предпочитая их общество компании самых знатных сеньоров. Они были признательны ей, и в Валькрозе этот праздник с нетерпением ждали весь год. Это был тот свет, к которому они шли, словно волхвы к Вифлеемской звезде. Рядом с Санси, немного позади, стояли Онорина в огненно-красном платье и Жиль Пернон в своем лучшем кафтане, подбитом мехом. Тут же пристроилась и толстая Барбетта, жена Максимена, со всей семьей, разодетой в лучшие наряды и явно гордившейся своей близостью к хозяйке замка.
Внезапно Пернон тронул за руку Санси.
— Мадам! — пробормотал он, задыхаясь от радости. — Вы только посмотрите, кто к нам приехал!
Во двор входил рыцарь, ведя на поводу лошадь, с которой он спешился после изнурительного подъема. Очень высокий, он немного сутулился, вероятно, устав после долгого пути. Из-под широкого плаща поблескивала кольчуга, сбитый на плечи капюшон открывал светлые волосы, суровое, красивое и загорелое лицо с глубокими черными глазами, которое портил — не лишая, впрочем, обаяния — длинный шрам, протянувшийся от виска до уголка губ.
Санси почувствовала, что у нее остановилось сердце. Она пожирала глазами рыцаря, который направлялся прямо к ней, и во взгляде его полыхало пламя, прежде ей неведомое. Наконец она бросилась к нему навстречу и удержала его, когда он хотел преклонить колени. Ей хотелось видеть его лицо.
— Рено! Неужели я вновь вижу вас?
— Точнее, то, что от меня осталось! Я даже не надеялся, что вы узнаете меня... милая моя дама!
— Из-за вашей раны? Это не имеет значения, ведь вы совсем не изменились!
— Нет, нет, я изменился! А вот вы... вы изумительно красивы! Именно о такой женщине я всю жизнь мечтал!
— Вы мечтали обо мне? Значит, вы и в самом деле изменились... но проходите же! Сейчас начнется месса, и все ждут только нас! Когда служба завершится, я представлю нашим людям сеньора, приезда которого они ждали с таким же нетерпением, как и я.
— Вы хотите сказать, что принимаете меня... что желаете видеть после столь долгого отсутствия?
— В Марселе я сказала вам, что вы можете приехать, когда захотите. И вот вы здесь! Все хорошо. Пойдемте! — добавила она, взяв его под руку.
Вместе они вошли в часовню, которая звенела от рукоплесканий. Плачущий от радости Пернон не стал дожидаться их прихода и во всеуслышание Объявил прекрасную новость всем присутствующим. Возникший из-за этого переполох был прерван звоном колокола, который дернул за веревку мальчик из хора, возвестивший о прибытии священника — в данном случае, замкового капеллана.
В церкви, тесноватой из-за низкого свода и приземистых колонн, но благоухающей сосной и всеми травами пустоши, смешанными с ароматом елея, была отслужена прекраснейшая месса. В последующие дни и годы было отслужено множество других, но именно эта навсегда запечатлелась в сердце Санси. Потому что свершилось невероятное, потому что Рено не сводил с нее глаз, потому что сжимал ей руку на протяжении всей службы, и она понимала, что сейчас он любит ее по-настоящему. Не меньше, наверное, чем любил королеву, и, наверное, более страстно, ведь ему уже минуло тридцать пять лет, и он был теперь зрелым мужчиной, который уверен и в своем выборе, и в своих чувствах.
И когда, по окончании ночной трапезы, они оказались наедине, лицом к лицу, в большой господской спальне, куда их отвели самым церемонным образом, словно то была свадебная опочивальня, Санси, забыв все прежние страхи, стыдливость, вызванную пережитой скверной, позволила Рено развязать бант на своей рубашке и предалась страсти, которую, как она была теперь уверена, делила вместе с ним и которая вознаградила их сверх всяких ожиданий...
Только на следующее утро они начали разговаривать.
Рено нуждался в этом больше, чем Санси, — естественно, ведь ему надо было столько рассказать! Прежде всего, о своей жизни в Константинополе, городе, который стал очень опасным при императоре, сидевшем на скудной диете, но все же успешно противостоявшем Михаилу Палеологу, греческому претенденту на трон бывшей Византии. Убийственные стычки, все более и более опасные вылазки, поражения — вплоть до той ночи, когда один из жителей города провел врагов по подземному ходу, а император, спокойно спавший в своем дворце Буколеон, об этом даже не подозревал. Греки отвоевали свой императорский город и не намеревались больше отдавать его. Надо было бежать. Бодуэн, под защитой нескольких верных соратников, сумел занять место на галере, бросив по пути свою диадему, пурпурные башмаки и все знаки императорского достоинства. Латинское королевство, основанное после крестового похода, отклонившегося от религиозной цели[170], рухнуло после пятидесяти семи лет существования.
— Мы добрались до Негрепонта[171], потом до Сицилии, потом до Неаполя, затем была долгая дорога в Куртене: там он, больной и лишившийся всех иллюзий, встретился, наконец, со своей супругой Марией... как и я встретился с вами, но столь же бесславно!
— Зато в добром здравии, и за это я не устану благодарить Господа! Значит, из всех тех, кто на Кипре поклялся выступить на помощь своему несчастному сюзерену, никто не сдержал слова... Вы оказались единственным?
— Можно сказать и так, но не забывайте, что многие умерли, а другие, кого с трудом удалось освободить после тяжкого египетского плена, жаждали только одного — вернуться домой. Король тоже вернулся во Францию и, несмотря на казну, опустевшую из-за неудачного крестового похода, вновь стал мудро править, чем завоевал любовь подданных и восхищение соседей. Кстати, и на Святой земле он укрепил защитные укрепления многих городов и крепостей, оставив этот край в относительном спокойствии...
— Но без существующего короля, без настоящей армии, без реальной власти! Что можно сделать, когда с одной стороны тебя окружают монголы, а с другой — жестокий Байбарс, ведь они так и жаждут прибрать к рукам остатки Франкского государства! Быть может, наш сир умиротворил свою душу, совершив паломничество, о котором он так мечтал, я же полагаю, что ему лучше было не покидать Францию...
Рено засмеялся.
— Похоже, ваше отношение к королевскому семейству не изменилось? Вы по-прежнему суровы к нему!
— Не ко всем его членам. Я жалею мадам Маргариту... которую всегда любила. А вы?
Выпалив этот прямой и неожиданный вопрос, Санси ощутила, как у нее замирает сердце. Но лицо ее супруга осталось таким же оживленно-радостным. Правда, он ответил не сразу, но привлек Санси к себе и нежно поцеловал ей волосы. Потом он вздохнул:
— Этот огонь давно угас. Он родился по причине невероятного сходства ее с моей бабушкой Изабеллой Иерусалимской, в которую я, кажется, слегка влюбился, когда раздобыл ее портрет, ведь я никогда не видел такого восхитительного лица. Остальное дополнило воображение... Но после нашей свадьбы, во время этого путешествия, когда вы держались столь отстраненно, после нашей разлуки... в общем, за все эти годы, которые я провел на земле, отныне вновь и навсегда византийской, где я не понимал ничего, где чувствовал себя полным чужаком, несмотря на дружбу императора, я стал видеть прошлое иначе, и постепенно во мне родилось сожаление о том, что я потерял вас, при этом так и не добившись вашей любви. Вы думали только о Боге и согласились выйти за меня только из любви к королеве.
— С чего вы взяли, что я сделала это из любви к королеве? Король, сознавая это или нет, изнывал от ревности. Он жаждал лишить вас головы... а я бы умерла от горя, если бы он убил вас. Мне не нужно теперь скрывать это от вас, милый мой сеньор. Я любила вас с тех пор, как почувствовала себя женщиной. Вот в чем единственная причина моего согласия! Но я стыдилась вас, потому что мое тело было осквернено султаном... и последствиями его притязаний.
— Неужели у вас был от него... ребенок?
— Господь сжалился надо мной: я потеряла дитя, когда мы попали в шторм. Только Онорина знает об этом. А я бы скорей перерезала себе горло, чем призналась вам в этом...
— Забудьте об этом, сердце мое, у нас с вами будут другие дети. Наши дети!
— Не поздно ли? Мне тридцать лет!
— А мне тридцать шесть! Но мы вовсе не старые!
— Кстати, о детях, где ваш юный друг Василий? Я так обрадовалась, что вы вернулись, что даже не спросила о нем. Надеюсь... с ним не случилось ничего неприятного?
— О нет! Он просто женился. В Византии он познакомился с хорошенькой дочкой торговца тканями из квартала Буколеон. Они полюбили друг друга, и родители Мелиссы, соблазненные приданым, которым одарил ее император, приняли его с распростертыми объятиями. Он стал заниматься ремеслом своих отцов. Он счастлив... и у него уже два сына. Признаюсь вам, я ему завидовал. Поэтому, милая, я бы очень хотел, чтобы вы сделали меня отцом...
— Конечно, вы тоже хотите сыновей!
— Ничего не имею против дочерей, если они будут похожи на вас!
К несчастью, ждать пришлось долго. Санси беременела четыре раза, но младенец либо рождался мертворожденным, либо умирал всего через несколько часов, к великому отчаянию родителей. Несколько раз Санси совершала паломничество в Сен-Бом, что представляло собой долгое и нередко тяжелое путешествие, поэтому она, в конце концов, отказалась от этого. По настоятельной просьбе супруга, которому она никогда не разрешала сопровождать ее. Именно он в один прекрасный день отвез ее в Мустье, заявив, что нужно просить Богоматерь, которой более подобало заботиться о детях, в отличие от Марии Магдалины, никогда не рожавшей. И, наконец, их желание исполнилось: рождественской ночью 1270 года, когда церковные колокола по всему Провансу гремели под небом, таким же звездным и синим, как и в день возвращения Рено, раздался и первый крик Оливье. Малыш кричал без устали, и было похоже, что ни у кого в окрестностях нет таких сильных легких.
После него у супружеской пары, чья любовь становилась все сильнее, детей больше не было, но Оливье был таким непоседой, что с ним одним Хлопот было достаточно. От отца он унаследовал светлые кудри, от матери — большие зеленые глаза с легким сероватым оттенком; их озорной взгляд со временем стал задумчивым. У него был сильный и смелый нрав, подобный мечу, владеть которым его обучил, невзирая на очень преклонный возраст, старый Пернон. В замке мальчика обожали все. Тем не менее отец с матерью сумели воспитать его, не слишком балуя чрезмерной любовью и приторными похвалами. И еще один человек принял участие, быть может и невольное, в формировании юноши — это был брат Клеман, вернувшийся в Прованс после нескольких лет отсутствия.
Теперь он стал одним из высших сановников Ордена Храма. Долго прожив на севере, он сблизился с Гийомом де Боже, который стал Великим магистром. Брат Клеман совершил вместе с ним поездку в Сен-Жан-д'Акр.
Будучи в родстве с королем Франции, обладая непоколебимым моральным авторитетом, равно как и необыкновенной храбростью, брат Клеман сумел вернуть Ордену его величие. Поэтому Великий магистр, хоть и сожалел о расставании со своей «правой рукой», с человеком, которого он особенно любил, послал его в Прованс, где домам Храма приходилось нелегко. И это не считая требований графа Карла Анжуйского, воцарившегося теперь в Сицилийском и Неаполитанском королевствах, и вечно бунтующих городов, требующих себе такого же статуса, каким обладал Марсель.
Итак, брат Клеман вернулся, но, пренебрегая Марселем, решил возглавить крупное командорство Риу, что позволило ему вернуться в родные края, укрепить свои владения и возвысить свой авторитет в умах людей, оставаясь в стороне от городских волнений. Естественно, его связи с обитателями Валькроза возобновились и укрепились. Он подружился с Рено, а маленький Оливье с обожанием глядел на обоих. Постепенно сильная личность тамплиера, его безупречная вера и чистота его почти монастырских нравов внушили мальчику такое благоговение, что он стал считать Клемана неким новым архангелом, спустившимся на землю, чтобы искупить грехи человеческие.
Санси, как внимательная мать, первой обратила внимание на эту привязанность, но не расстроилась, полагая, что по мере возмужания сын начнет больше интересоваться девушками и отвратится от суровой жизни тамплиеров. Она прекрасно помнила о чувственных аппетитах своего супруга, всегда доставлявших ей несказанное счастье, и не без оснований полагала, что яблоко от яблоньки недалеко падает, да и пса не превратить в кота. Однако Оливье, хоть и любил лошадей, оружие, охоту, песни трубадуров, прославлявших воинские подвиги и даже любовь к дамам, казалось, не интересовался женским полом, предпочитая долгие разговоры с Капелланом Ансельмом, кротким и ученым священнослужителем, который делился с ним своими знаниями. В конце концов родители забеспокоились.
— Не закончится ли это тем, что он в один прекрасный день попросит у нас разрешения выстричь себе тонзуру? — взорвался, наконец, и Рено, который решил поговорить с отцом Ансельмом, дабы тот направил мысли его единственного сына к иным областям, чем Царство Божие.
Священник ответил, что он в этом не виноват, что душа подростка настолько высока, что она никогда не удовлетворится низкой обыденностью.
— Кроме того, — добавил он, — я думаю, вам не стоит опасаться ни посвящения в сан, ни монашеской рясы, будь то бенедиктинская, францисканская или какая-нибудь другая. Оливье слишком любит оружие, подвиги и песни о битвах. Он с нетерпением ждет посвящения в рыцари и считает, что лучший способ служить Господу — защищать слабых, обиженных и угнетенных.
— Вы его исповедник: не занимает ли место в его сердце хоть какое-нибудь женское лицо? Я не прошу вас нарушать тайну исповеди. Мне не нужны имена...
— В любом случае, мне эта тайна не доверена. Сир Рено, вы знаете не хуже меня: любовь никогда не была грехом, ведь она не противоречит ни единому божественному установлению!
— Вы правы. Простите меня! Возможно, он еще слишком молод...
Рено, несколько успокоившись, решил успокоить и Санси, но она, более проницательная, сделала совсем другой вывод из слов отца Ансельма.
— И вы этим удовлетворились? Слишком молод, говорите вы? Можно быть совсем ребенком и любить всей душой. Неужели вы не поняли, какую судьбу предвещают нашему сыну догадки отца Ансельма? Это путь тамплиера! Разве вы забыли, что наш брат Клеман, наряду с вами... а может быть, больше, чем вы, — это его герой, образец для подражания?
— Нет, я не забыл, — ответил Рено, внезапно помрачнев, и добавил, сорвавшись почти на крик: — Клянусь всеми святыми рая! Почему именно Храм? Ведь госпитальеры тоже рыцари и умеют сражаться так же доблестно, как их... соперники, ведь они всегда были соперниками!
— Не дайте себя обмануть! Это не одно и то же, вы сами прекрасно понимаете, что я права...
Разумеется, он это понимал, поэтому и пытался успокоить как себя, так и ее, сам не веря своим доводам. Ведь это было их единственное дитя, и они были готовы на любую жертву, лишь бы отвратить сына от пути, ведущего его к бесславному концу, в неизбежности которого они не сомневались. Рено с бешенством думал, что если бы Господь позволил ему отыскать Ронселена и воздать ему за все совершенные преступления, душа Эмара де Рейяка, старого тамплиера, спасшегося у Рогов Хаттина и погибшего в огне, чтобы спасти Истинный Крест, умиротворилась бы и отозвала бы свое проклятие. Но демон исчез бесследно, и Куртене предположил — и поделился своей догадкой с Санси! — что речь идет не о человеке из плоти и крови, но о подручном Сатаны, посланном губить людей: в данном случае это касалось людей Храма, который некогда получил благословение от Бернара из Сито[172].
На мгновение родители Оливье воспрянули духом. На турнире, проводившемся в Троицу у Бонифаса де Кастеллана, где собралась вся знать, внимание Оливье, кажется, привлекла юная девушка. Ее звали Агнесса де Барьоль, ей было четырнадцать лет, и напоминала она все весенние цветы разом, благодаря своим золотистым волосам, которым могло бы позавидовать само солнце. Оливье исполнилось тогда пятнадцать, но для своего возраста он был высоким и статным. Естественно, вокруг восходящей юной звезды Агнессы толпилось множество гостей: оруженосцы, рыцари и даже бароны, но прелестная девочка, очевидно, выделяла из всех Оливье и заметно сожалела, что он не может еще носить ее цвета, поскольку только ждал своего посвящения. Они проводили вместе столько времени, сколько было позволено правилами приличия. Не так уж и много, но Санси, хоть и не получила сыновнего признания, готова была поклясться, что в глазах юноши зажегся новый огонь, что сердце его, наконец, заговорило. Впрочем, Оливье вдруг стал торопить их с посвящением.
— Ему не терпится блистать на турнирах, — с восторгом сказал Рено жене. — Он к этому вполне готов, и это можно устроить на следующую Троицу. У нас будет большой пир...
Этих радостных надежд им хватило на несколько месяцев. Женившись, Оливье получит богатый фьеф[173] Бедаррид и станет вполне знатным сеньором: к тому же, он сможет управлять своим поместьем сам, не доверяя его управляющему, каким бы преданным тот ни оказался. Но затем они узнали печальную новость: Агнессу де Барьоль выдают замуж за барона д'Эспаррона.
Даже если Оливье и огорчился, то он не показал своего разочарования. Молчаливый от природы, он редко открывал свое сердце. Юноша продолжал готовиться к посвящению, словно ничего и не случилось, а на турнирах, последовавших за посвящением в рыцари, продемонстрировал необыкновенную ловкость владения оружием. Это было памятное для всех празднество, на которое собралось все графство. Оливье пользовался у дам и барышень необыкновенным успехом. Очень многие нежно на него поглядывали и надеялись, что получат корону королевы турнира с его копья. Но он положил эту корону к ногам матери, одновременно смущенной и радостной. Вечером же он танцевал со всеми приехавшими дамами, будто и не провел в молитвах предыдущую ночь.
Через полгода он попросил у отца разрешения вступить в Храм. Рено и Санси чувствовали себя так, словно небо упало им на голову.
Оба по очереди пытались образумить Оливье. Но юноша продемонстрировал спокойную, но непоколебимую твердость. Он сказал отцу.
— Я хочу служить Господу душой и шпагой!
— Это не требует принятия религиозного сана. В наш век это можно делать, имея жену и детей!
— И кому я смогу служить, чтобы сражаться? Графы Провансальские, став королями Неаполитанскими, едва вспоминают о нас, а ведь они наши сюзерены. Король Франции почти открыто воюет с Папой; наши кузены, императоры Куртене, продолжили свой род только юной девушкой, которая также живет в Италии, потому что ее отец женился на дочери покойного Карла Анжуйского, короля Неаполитанского. Старый фьеф Куртене принадлежит теперь боковой ветви, которую вы даже не знаете. Один лишь Храм продолжает сражаться на Святой земле. Именно по этой причине я хочу к нему присоединиться. Став тамплиером, я буду уверен, что моя шпага служит Господу!
Матери, которая, мужественно сдерживая слезы, напоминала ему, что, в случае его упорства, семья, с таким трудом созданная, угаснет, а ей самой никогда не дождаться радости обнять внуков, тогда как их имущество растворится в необъятной собственности Храма, он ответил:
— Храм лучше многих умеет защищать и обращать на пользу то, что ему доверено. Вы должны бы это знать, матушка, ведь брат Клеман достойнейшим образом управлял вашим поместьем, пока вы совершали паломничество. К тому же, вы сами побывали на Святой земле. Неужели вы откажете в этой радости мне?
Возразить было нечем. Оставалось только молиться. Вот почему Санси, в сопровождении Максимена, отправилась в святилище Богоматери в Мустье за утешением и помощью...
Чувствуя себя немного скованной после долгого молитвенного бдения, когда воспоминания навалились на нее всей своей тяжестью, она встала и улыбнулась монаху, который, встревоженный ее долгим общением с Господом и Его Матерью, вошел в часовню, осторожно ступая по полу своими сандалиями. Она еще раз преклонила перед ним колени. Уходя, передала монаху щедрое пожертвование. Ей стало чуть легче, и, переступив каменный порог, она глубоко вздохнула. Теперь все в руках мадам Марии и ее Божественного Сына...
У подножья крутого холма, на котором возвышалась часовня, ее ожидал приземистый Максимен. Он сидел на каменной стенке возле лошадей. И был не один: рядом с ним стоял и спокойно разговаривал высокий мужчина в черном плаще, спадавшем на золотые шпоры. У Санси екнуло сердце, как бывало всякий раз, когда она видела мужа после отлучки, пусть даже и недолгой. Рено было уже шестьдесят, что почти не отразилось ни на его жизненной силе, ни на внешнем облике: лишь светлые волосы посеребрила седина, а на лице добавились морщины, которые подчеркивали шрам. Но все это было бессильно против обаяния Рено. Санси подумала, что даже годы не согнут это стальное лезвие, — он просто будет все больше и больше походить на старого льва, вот и все! Увидев жену, он поднялся к ней до середины холма и взял я свои большие руки хрупкие узенькие запястья жены:
— Вы хорошо помолились, милая?
— От всего сердца, вы это знаете, но каким образом вы сами оказались здесь?
— После вашего отъезда я решил поехать в командорство брата Клемана, чтобы поговорить с ним. А потом я захотел повидать вас и совершил прогулку до Мустье.
— Что вы сказали брату Клеману?
— Все! Вернее, то, что ему можно знать, не вдаваясь в подробности, которые касаются только нас. Мы не в первый раз говорили с ним об этом Ронселене, хотя, как мне кажется, никто не знает, что с ним произошло, но в этот раз я ему рассказал о происшествии у Рогов Хаттина... о проклятии в форме пророчества. Надо было объяснить ему, почему мы возражаем против вступления Оливье в Орден, — добавил он извиняющимся тоном, но Санси тут же поддержала его:
— Вы не могли поступить иначе. Что он ответил?
— Он покачал головой и задумался. Молчал очень долго, и я не смел вторгаться в его размышления. Но мне было очень тревожно, потому что внезапно он сильно помрачнел. Наконец он заговорил: «Значит, согласно этому предсказанию, нас уничтожит король Филипп? Его портрет точен до мельчайших деталей, и он очень не любит тамплиеров. С другой стороны, я знаю, что есть множество странных отклонений среди тех, кто слишком долго жил на Востоке и слишком много общался с неверными, но я могу заверить вас, что Орден в большей своей части абсолютно чист. Хотя у нас есть свои секреты, но они ничем не оскорбляют Господа и не противоречат Божьим заповедям. И я верю в Его справедливость, в Его милосердие, которыми будет упразднена эта в высшей степени не заслуженная анафема! Оливье, оставаясь среди нас, способен достичь самых высоких степеней...» Он добавил, что любит Оливье, как сына, и будет лично оберегать его. Что я мог ему ответить?
— Ничего, друг мой! Я с детства знаю Клемана Салернского, его глубокую веру и непримиримость. Он сам — воплощение Храма, и, даже если в глубине души он отчасти верит в то, что вы ему раскрыли, открыто он не признает это никогда. Но когда настанет день предсказанного несчастья, он, быть может, сумеет сделать то, что необходимо, чтобы смягчить катастрофу и оградить от несчастья хотя бы некоторых из своих братьев! Поэтому вы правильно поступили, рассказав ему все. И все же, я надеюсь, что Матерь Божья вняла моим молитвам и оградит нас...
Рено с нежностью поцеловал руку жены.
— Думаю, — сказал он, — нам нужно положиться на волю Божью. Я не знаю, что нам предначертано судьбой, но мы можем нашими молитвами и помощью тем, кто в ней нуждается, как-то воздействовать на нее. А вы женщина, с которой никто не может сравниться в великодушии...
О, сладость этого поцелуя, этого голоса, этой сильной нежной руки! Санси чувствовала, что душа ее освобождается от тяжкого груза. Великой милостью была та безупречная любовь, что объединяла их. Лучшее убежище, лучшая ограда против всех напастей.
Когда они вдвоем вошли в свой замок в Валькрозе, Оливье, преклонив колено, с глазами, светящимися надеждой, смиренно попросил родителей позволить ему вступить в Орден Храма. Едва сдерживая слезы, они без возражений дали согласие.
На следующий день Оливье покинул Валькроз. Ни разу не обернувшись назад, он последовал на зов своей судьбы. Через полгода, в Марселе, он взошел на борт тамплиерской галеры, которая направлялась в Сен-Жан-д'Акр...
Он будет находиться там три года, до самого последнего боя — легендарного и безнадежного. После невероятных примеров доблести и смерти Великого магистра Гийома де Боже Храму пришлось навсегда оставить Святую землю, помня лишь о блистательном и долгом высоком служении Господу.
Оставшиеся в живых отступили на Кипр. Именно на этом острове в 1292 году Великим магистром был избран рыцарь из Франш-Конте по имени Жак де Моле.
Начинаясь в массивной стене, лестница уходила Прямо в подпол. Ее ступеньки, слегка выщербленные из-за множества хождений вверх и вниз, слегка кривились под ногами, но спуск не представлял ни малейших трудностей, ибо здесь все освещалось факелом, прикрепленным к стене кольцом, и не было следов сырости. Так и должно было быть, ведь лестница вела в подвал, где хранились бочки, кадки, мешки с солью, горшки с оливковым маслом и прочая провизия! Брат Рауль прошел по ней до огромной бочки, которая была придвинута вплотную к стене. Здесь он передал Оливье факел, зажженный от плошки с огнем на лестнице, и наклонился, чтобы нажать нечто, невидимое для его спутников. Гигантская бочка отошла от стены с поразительной легкостью, открыв отверстие, в которое решительно направился монах.
— Идемте, — сказал он, — и запаситесь терпением! Нам предстоит небольшая прогулка...
Не ответив, но одобрительно кивнув в знак согласия, Оливье и Эрве последовали за ним. Сначала они спустились на несколько ступенек, ведущих в подземелье с крутым каменным сводом, которое терялось во мраке, куда уже не проникал свет факела. Из осторожности брат Рауль дал рыцарям дополнительные факелы. Они двинулись вперед и шли какое-то время, которое казалось посетителям бесконечным, но на самом деле заняло всего пять минут. Удивительная вещь: в подполе дома, окруженного лесом с многочисленными прудами, было абсолютно сухо. Как и в следующей пещере, куда брат Рауль свернул, описав круг.
Пещера была пуста. Здесь не было ничего, кроме поставленных в круг плит песчаника. Подойдя к нему, оба тамплиера увидели, что это колодец, но совсем не похожий на обычный. Его каменное дно без малейших признаков воды находилось в футах пятнадцати от пола. Еще одна особенность: внутри, недалеко от края, находились железные скобы.
— Вот тут и нужно спуститься, — объявил брат Рауль.
Не дожидаясь вопросов от двух своих спутников, он направился к темному углу пещеры, а затем вернулся оттуда с веревочной лестницей и лампой с толстой свечой, которую он зажег. Повесив лампу себе на шею, он закрепил края лестницы за скобы и стал спускаться. Тамплиеры следили за ним с некоторой тревогой. Лестница была длиннее колодца, и ее веревочные ступени образовали на дне небольшую горку.
— Что он собирается там делать? — прошептал
Эрве д'Ольнэ, на что Оливье ответил легким пожатием плеч, а его друг продолжал, вытаращив от изумления глаза: — О господи!
Действительно, когда брат Рауль достиг дна, он уцепился за лестницу еще крепче, а дно вдруг зашаталось под его ногами и исчезло в темноте. Брат Рауль опустился глубже, придержав предварительно каменный диск, толстый, как мельничное колесо. Это было не очень глубоко, и тамплиеры увидели, что он стоит на каком-то подобии каменной Лестницы.
— Ваша очередь, — крикнул он. — Я подержу для вас веревку.
— Предоставляю эту честь тебе! — улыбнулся Эрве, отступая перед Оливье, который совершил свой спуск за несколько секунд и встал рядом с братом Раулем на площадке.
Лестница шла вниз, но слабый свет не позволял определить глубину. Глава тамплиерского дома подождал присоединившегося к ним Эрве, потом попросил их оставаться на месте и полез вниз. Они смогли увидеть, как он, оказавшись внизу, зажег Три факела, также прикрепленных к стене.
— Теперь спускайтесь и смотрите! — крикнул он.
Когда юноши присоединились к нему, на их лицах отобразилось изумление, рты раскрылись, Словно им хотелось сказать «о!», но получился у Них, скорее, выдох, чем ясно произнесенное слово. Ведь они, выполняя возложенную на них миссию, знали только, что им придется вывезти некий священный объект, но никто не предупредил их, о каком именно объекте идет речь. А то, что они увидели, было и в самом деле чем-то невероятным: на столе из резного камня стояло нечто вроде раки или, скорее, саркофага, потому что стенки его были непрозрачными. На каждом крае этого саркофага, вытесанного из дерева, — как им объяснили, из кедра, — и полностью покрытого золотом, были расположены серафимы с шестью развернутыми крыльями и львиными когтями изумительной работы. От света факелов в драгоценных камнях вспыхивали молнии — особенно на крыльях ангелов первой иерархии[174]. И Оливье понял, что стоит у него перед глазами, потому что эта вещь, пришедшая из глубины веков, некоторым образом принадлежала к его семейной традиции!
— Ковчег Завета! — выдохнул он. — Так вот где находится это сокровище!
— Именно здесь, вы правы. Сюда его некогда поместил брат Адам Пелликорн. Для этого в известковой скале под водами пруда была вытесана специальная крипта.
Это и в самом деле была крипта, с мощными колоннами, возведенными в явной манере романских зодчих. Стены были покрыты яркими фресками с библейскими сюжетами, которые были разукрашены цветами и фантастическими животными, столь дорогими художникам предшествующего века. Вокруг Ковчега в канделябры из кованого железа были вставлены массивные свечи из Желтого воска, которые зажигал брат, и вместилище Слова осветилось — казалось, словно взлетело над своей опорой, как если бы унесла его эта золотая слава в божественную бездонность неба через Открытый для этого свод. Ослепленные рыцари упали на колени и стали молиться: Эрве громко голосом, Оливье безмолвно, ибо молчание было его второй натурой. Некоторые обманывались на его счет. Называли высокомерным, а он был серьезен; расчетливым, а он был задумчивым; видели презрение в том, как гордо поднимал он светлокудрую голову с лицом, будто вылепленным искусным скульптором, и светлым взором грустных глаз, в которых иногда, в зависимости от обстоятельств, вспыхивали свирепые молнии. Но даже если и порицали его, то втихомолку, никто не посмел бы высказать вслух то, что было не больше чем кривотолками, ибо все знали, как грозен он в бою, какой могучей силой обладает, несмотря на свою худощавость, как неутомимо пускает в ход меч, копье или боевой топор. Вместе с тем, он был верен своему религиозному долгу, не выставляя это напоказ, прилежен в учении. Он испытывал тягу, после долгого пребывания на Кипре и общения с боговдохновенным братом, к исцелению земных страданий и тем самым повторял образ жизни своего прадеда Тибо, исключенного из тамплиеров, отшельника Забытой башни, которому лес открыл все свои тайны. Что касается женщин, он им не доверял и ни одну не любил — исключая мать, перед которой благоговел! — и на все их попытки завлечь его отвечал ледяной надменностью серо-зеленых глаз...
Эрве д'Ольнэ был совсем другим. Он был того же роста, но в два раза полнее, с могучими плечами и ляжками, напоминавшими стволы деревьев, при этом — без единой унции жира. Его семья жила в Гранмулене, он был младшим сыном. Всем нравилось его широкое лицо с тонкими чертами, увенчанное пышной шапкой волос красивого светло-шатенового оттенка. В ореховых глазах сверкали яркие веселые огоньки, что чудесно совпадало с привычным выражением его приветливой физиономии. Приветливости этой, впрочем, не следовало слишком доверяться, ибо добродушный Эрве порой впадал в дикий гнев, вспышки которого могли закончиться самым печальным образом для того, кто стал его причиной. Добрый и общительный в обычное время, в момент битвы он испытывал нечто вроде священной ярости, подобно древним норманнам, владыкам моря, которые пришли с холодного Севера. Тогда Эрве превращался в военную машину, одаренную разумом и способную сокрушать на своем пути все подряд. Несмотря на явные различия, этих молодых мужчин связывала тесная дружба, которая началась еще на «Соколе», военном корабле Храма, доставившем их в Сен-Жан-д'Акр.
У них были общие идеалы: оба они жаждали прожить жизнь, расчищая свой путь острым мечом, посвященным Господу. Они хотели жить и умереть ради Него, будь то в пылу битвы, в тени лесов или на дороге, усеянной могилами паломников. Поэтому их сразу потянуло друг к другу, и они поняли, что говорят на одном языке, хотя один из них был уроженцем Севера, а другой — Юга. Еще больше сблизило их братство Храма. В те времена рыцари-тамплиеры уже не ели вдвоем из одной миски и не делили одну лошадь на двоих, как в дни святой бедности, о чем напоминала и печатка Ордена. Но по-прежнему братьям предписывалось всегда ходить по двое. Они и стали братьями — в большей степени, как если бы их связывали семейные узы, и их различия прекрасно дополняли друг друга. Для Оливье, единственного ребенка, следовательно, одинокого изначально, это был неоценимый опыт, нечто вроде откровения, которое он в своей скрытной манере хранил в сердце.
В разных тамплиерских домах, будь то Вут д'Акр[175], потом Лимасол на Кипре, а сейчас Париж, куда их устроил брат Клеман, ставший настоятелем Франции, сохранив при этом главенство и в Провансе, их могучая пара стала легендарной. Именно этой паре доверяли самые деликатные поручения, самые важные и опасные эскорты, потому что все были уверены, что они — если судьба вдруг не подставит им подножку — выполнят свое дело наилучшим образом.
Вот почему в этот прохладный весенний день 1307 года они оказались в бревенчатом домике, затерянном в самой чаще Восточного леса, чтобы забрать оттуда некий священный предмет, о природе которого они до последнего мгновения не ведали. Его следовало доставить в полной тайне в Прованс, в то место, которое в нужный момент будет им указано. И, чтобы добраться сюда, они проделали нелегкий путь: без карты, которую тщательно нарисовал для них брат Клеман, они не сумели бы добраться до места назначения. Да и как прикажете ориентироваться в этом зачарованном лесу, где больше десятка прудов с болотистыми берегами, как найти верный путь среди бесчисленных деревьев и зарослей кустарников? И какую из трех дорог — по направлению к Труа, к терновнику и к птичьему водоему — следовало выбрать? Горе тому, кто случайно углублялся, шагая по одной из многочисленных троп, в тупики и овраги, особенно во время проливных осенних и весенних дождей, — такой человек рисковал остаться здесь навсегда. Но этот таинственный лес, расположенный к северу от дороги из Труа в Бар, был детально изучен монахами Святого Бернара, чье аббатство Клерво находилось недалеко отсюда: они устроили хитроумные ловушки, призванные оградить чащу от любопытных глаз и скрыть тамплиерские дома, которых было очень много, ибо это была настоящая колыбель Ордена. Гуго де Пэн, создатель и первый магистр, уехавший однажды в Палестину с восемью другими рыцарями, имел в лесу — у самой его кромки — свое родовое поместье, превращенное в бальяж. Дом, в который отправились оба друга, был особым: он носил имя Лесного командорства Храма, но здесь жили только семь братьев, занимаясь охотой и рыбной ловлей. Под черными рясами монахов скрывались крепкие тела тех, кто умел и валить деревья, и справляться с врагом силой оружия. Эти семеро молчаливых мужчин подчинялись брату Раулю.
Отыскав его после изнурительной и медленной скачки (поскольку всадники следовали от одной указанной им приметы до другой), Оливье вручил ему письмо с семью печатями. О содержании послания он ничего не знал. Брат Рауль, прежде чем взять письмо, преклонил колени и отошел в сторону, чтобы спокойно его прочитать. Обоих посланцев он поручил заботам двух своих братьев, которые должны были обеспечить им стол и кров. Увидели они брата Рауля только на вечерней службе, а утром он повел их в эту так хорошо скрытую от глаз крипту... Они долго молились, испытывая как величайшее почтение, так и смутный страх перед этой святыней, пришедшей из глубины веков, для которой возводили храмы, и чью утрату по-прежнему оплакивал еврейский народ, рассматривавший ее всегда как свою собственность. Как будто слово Господа, закон Господа, написанный незримой Божьей рукой, мог быть адресован только одному народу! Вся вселенная ждала от Него помощи и возлагала на Него надежду.
Наконец, в последний раз осенив себя крестным знамением, Эрве поднялся и заговорил. От имени обоих, как он часто делал, поскольку был уверен, что Оливье, по своему обыкновению, промолчит.
— Великая честь, — сказал он, — выпала нам, коль скоро именно мы должны позаботиться об этом бесценном сокровище. Но я не могу понять, как вынести его из этой потаенной крипты? Я не понимаю даже, как удалось его сюда спустить: ведь крипта так хорошо укрыта!
— Крипту возвели специально для Ковчега и, поместив его сюда, закрыли доступ, но, поверьте мне, мы сможем безопасно вынести его, не повредив, и эту тайну я, с вашего позволения, сохраню. Знайте только, что завтра на восходе солнца я отведу вас к месту, где вы сможете его взять. Тогда же вы получите новые инструкции — все уже будет готово, и вы сможете сразу же отправиться в путь...
Оливье поднялся и, вытянув шею, внимательно рассматривал свод: в одном углу он заметил нечто особенное — выбитое в стене углубление.
— Что это? — спросил он.
— Это последнее убежище, которым мы воспользуемся в случае крайней опасности, когда мы с братьями утратим надежду защитить сокровище. Эта крипта, как вы могли убедиться, вырезана в известковой скале, непроницаемой для воды, но если Я приведу в действие спусковой механизм, который на самом деле представляет собой заслонку, вода хлынет сюда и все затопит.
— Это означает, что мы находимся под прудом.
— Так и есть.
— Тогда я не понимаю, зачем вытаскивать неоценимое сокровище из такого хорошего тайника и подвергать его опасностям долгого пути в Прованс. Ведь мы должны его доставить именно туда?
Давно скрытный Оливье не произносил такой длинной речи, и Эрве слушал его с веселым удивлением. Брат Рауль, втянув голову в плечи и сложив руки на животе, ответил не сразу.
— Дело в том, — произнес он, наконец, — что времена изменились. Брату Клеману стали известны дурные предзнаменования и пророчества. Он знает, что наш густой лес — колыбель Ордена Храма! — будет обыскан с величайшим тщанием. Если сокровище обнаружат, а мы не сумеем его затопить, Ордену будет нанесен невосполнимый ущерб. Нас могут обвинить в склонности к иудаизму. Это смертельный удар для всех братьев! Брат Клеман полагает, что мы должны действовать, пока еще есть время.
Оливье кивнул, считая это объяснение удовлетворительным, однако Эрве думал иначе и в свою очередь спросил:
— Как случилось, что именно брат Клеман, хоть он и занимает высокий пост в иерархии Ордена, принимает такие решения? Ведь Великий магистр Жак де Моле уже почти год как покинул Кипр и явился во Францию, чтобы повидать нашего сира Филиппа и Его Святейшество Папу Климента?
— В этом все и дело. Резиденция Великого магистра находится в Лимасоле, поэтому он не слишком озабочен судьбой французского Храма, хотя ждет от него помощи для нового крестового похода. В королевстве брат Клеман пользуется большим авторитетом, чем он. Этому человеку можно доверять, он знает все!
— Но почему Прованс, ведь это далеко?
— На сей счет я не получил никаких объяснений, — сухо ответил брат Рауль. — Мне, как и вам, следует исполнить полученный приказ. Завтра вы узнаете точное место следования и дороги, по которым нужно ехать.
Разговор исчерпал себя, все встали. Нужно было вернуться в часовню, где должна была начаться одна из дневных служб... Над их головами тонко звенел колокол, и, когда брат Рауль на время оставил своих гостей, чтобы облачиться в священнические ризы, Эрве снова повторил шепотом:
— Но почему же Прованс, а не одна из наших крепостей над морем или на берегу?
Оливье бросил на него веселый взгляд:
— У Прованса тоже есть берега и крепости над морем, друг мой. Ты этого не знал?
— Пожалуй, нет...
— Кроме того, Прованс принадлежит королю Карлу II Неаполитанскому, он же герцог Анжуйский... и формально король Иерусалимский, откуда и был доставлен Ковчег. Хотя он и близок к французскому престолу, с ним необходимо считаться. А теперь давай помолимся!
Однако на сей раз Оливье не обрел в молитве ни укрепляющей силы, ни привычного для себя сердечного порыва к Господу. Как ни был он обращен к духовности, его томила важность миссии — сопровождать Ковчег. Как перевезти через всю Францию, Бургундию, папские государства и Прованс — и куда именно? — этот сундук с ангелами по бокам, не пробудив любопытства и, главное, фанатизма людей, населяющих эти края? Ковчег Завета упоминался в Библии, но не в Евангелиях. Это могло вызвать драматические события. Быть может, кто-то захочет поближе рассмотреть таблицы Закона, принесенные Моисеем с горы Синай. Оливье судил по себе, признаваясь, что сам жаждет взглянуть, прикоснуться к тому, что написано Богом! Благодаря привычке владеть собой, он находил утешение в мысли, что девять тамплиеров Святого Бернара сумели тайно доставить в лес бесценный саркофаг и что еще раньше Адам Пелликорн, можно сказать, в одиночку, вывез из Иерусалима таблицы, хранившиеся в Ковчеге и извлеченные из него осмотрительным первосвященником во времена римских войн. Это вносило успокоение в душу юноши. Но, несмотря на эти утешительные мысли, Оливье так и не смог заснуть в эту ночь. И Эрве тоже, ведь едва они все-таки задремали, как колокол, призывавший на первую утреннюю молитву, заставил их броситься с кровати на пол: братья, где бы они не находились, неколебимо соблюдали устав Ордена.
После рассветной мессы брат Рауль принял их в своем кабинете.
— Все готово, — сказал он, — и сейчас я отведу вас на место, где ожидает повозка с саркофагом.
Эрве тут же осведомился:
— Значит, вы подняли Ковчег? Как же вы это сделали?
На утомленном лице приора мелькнула легкая улыбка:
— Позвольте мне сохранить эту тайну! А сейчас выслушайте то, что я должен вам сказать: ожидающую вас повозку повезут две крепкие лошади, вам следует говорить всем, что вы должны доставить в Динь гроб с телом одного из наших братьев, Мартена де Фенестреля, который недавно скончался в нашем командорстве Бонлье, но был уроженцем Прованса. Его Святейшество Папа, с которым он некогда был дружен, оказал ему особую милость и разрешил похоронить его прах в родной земле.
Он повернулся к скромному деревянному столику, за которым составлял счета на содержание дома, и взял с него небольшой пергаментный свиток.
— Это официальное разрешение, подписанное нашим командором. Согласно ему, вы имеете право отвезти в Прованс останки и алхимический инструментарий — брат Мартен, дожив до преклонного возраста, очень давно посвятил себя Великому деянию[176]. Если я правильно понял содержание доставленного вами письма, таково требование Парижа. И мы с командором сделали все от нас зависящее. Теперь дело за вами. Вы будете передвигаться только в дневное время и останавливаться на ночлег в наших домах: их более чем достаточно В тех краях, по которым вы будете держать путь — Слава богу! — так что никаких проблем с этим у вас не возникнет.
— Кто поведет повозку? — спросил Оливье.
— Брат Анисе, один из наших, он будет одет в рясу монаха-августинца для пущего уважения. Он родом из Прованса и сможет войти в одно из местных командорств или вернуться обратно, хотя, — добавил он с немного грустной улыбкой, — наш дом утратил смысл своего существования. А теперь пойдемте!
Он провел их по насыпи, пересекавшей пруд, затем по тропинке, огибавшей заросший деревьями холм, к перекрестку двух дорог, где стояла крепкая повозка, тщательно укрытая мешковиной. Их ждал монах в черной рясе, который как будто бы беседовал с парой серых першеронов, призывая их к терпению. Монах улыбнулся подошедшим и, потрепав одну из лошадей по холке, забрался на козлы, взял в руки вожжи и замер в ожидании. Это был человек невзрачный, небольшого росточка, с острым, словно нож, лицом, с очень живыми карими круглыми глазами. Но его руки и ноги, приоткрывшиеся в момент, когда он забирался на облучок, были весьма мускулистыми, что было заметно даже под обильным волосяным покровом.
Под мешковиной, закрывавшей повозку, стоял огромный гроб, столь же высокий, как саркофаг, но без всяких украшений, за исключением деревянного креста и печати Храма — большого красного пятна.
— Наш брат Мартен — да хранит его Господь! — был очень крепкого телосложения, — объяснил брат Рауль не без лукавства. — Этим и объясняются размеры его последнего пристанища. Кроме гроба, вы, наверное, заметили ящики — в них лежат серафимы: мы их свинтили и обернули холстиной, чтобы уберечь от толчков, но официально в них содержатся перегонный аппарат, хрупкие реторты И другие инструменты, поэтому никто не удивится.
— Однако кажется странным, что тамплиер, который при жизни не должен обладать ничем, кроме ножа и пояса, отправляется в последний путь с таким имуществом, — заметил Эрве.
— Конечно, но имущество это, как вы его назвали, принадлежит Храму: его отправляют с тем, кто его использовал. Но не для того, что похоронить вместе с ним, но чтобы передать командорству, которое примет останки. В Провансе у брата Мартена есть родные, которые тоже занимаются алхимией...
Положительно, брат Рауль на все имел ответ. Он даже не считал нужным делать вид, будто сам верит в свои слова, подумал Оливье, надеясь все же, ЧТО подобное объяснение окажется достаточным. Верному хранителю, должно быть, нелегко расстаться с этим невероятным символом божественного могущества, появившимся на заре времен, расстаться с тем, что было величайшим сокровищем народа, который строил для него мраморные храмы, Тяжело было видеть, как покидает Ковчег свое скромное, но мирное святилище под прикрытием воды и деревьев — свое давнишнее прибежище. Отныне дому брата Рауля никогда не быть священным сердцем Храма. И, ощутив эту душевную муку, Оливье испытал волнение. И поэтому произнес в момент прощания:
— Мне очень жаль, прошу прощения... Старый тамплиер взглянул ему прямо в глаза.
— Спасибо... но не стоит нас жалеть. Наш дом, укрытый от людских глаз, станет убежищем для всех, кто знает сюда дорогу. Если у вас возникнет нужда...
— Мы не забудем. Ни я, ни мой друг.
Брат Анисе цокнул, подавая сигнал лошадям. Рыцари уселись рядом с ним. Вход в повозку замаскировали скрещенными ветками, словно тканью, но так, чтобы их набухшие почки не закрывали полностью доступ воздуха. Долгое путешествие началось.
Размытые зимой и недавними дождями дороги превратились в топь, и даже на древних римских дорогах, образующих более-менее приемлемую для передвижения сеть, не всегда было легко двигаться вперед. Если бы лошади везли только седоков, то они полетели бы, как птицы, но стоявший в повозке гроб замедлял ход — в день удавалось проехать не больше пяти лье. Целых три недели они добирались до Монтелимара. Все шло прекрасно — везде им встречались командорства, отправлявшие их отдыхать на фермы или в амбары, принадлежащие Ордену. Каждый раз тамплиерские приемы были деликатными, вежливыми и щедрыми. Покрывший всю страну с севера на юг и с востока за запад, словно громадная паучья сеть, Храм предлагал своим сынам, пустившимся в опасный Путь по большим дорогам, доступ к владениям — этапам их пути. Ритуал, непоколебимо соблюдавшийся вечерами, давал путешественнику иллюзию того, что он вернулся в свой дом. Одним апрельским вечером они добрались до Ришранка. Погода была промозглая, хотя после Лиона климат стал более мягким...
Ришранк — крупное командорство, от которого, как и от Монтелимара на севере и Оранжа на юге, зависело множество тамплиерских домов. Это была настоящая крепость, благодаря своей прямоугольной ограде с четырьмя круглыми башнями — Ане всякого сомнения, один из самых грозных тамплиерских бастионов в долине Роны. Босеан[177], черно-белый вымпел Ордена, развевался на каждой башне, отчего создавалось впечатление, будто крепость смотрит на каждого в округе своим зорким глазом. По обычаю, днем все ворота и двери должны были быть открыты, но Ришранк этому правилу не подчинялся, хотя до ночи было еще далеко. Встав перед глубоким рвом, Оливье снял висевший на поясе рог и три раза отчетливо подал Сигнал. Только после третьего призыва между бойниц показалась голова в шлеме.
— Кто идет?
Оливье нахмурился: вопрос звучал как оскорбление, ведь на его белом плаще был ясно виден красный крест.
— Кажется, вы должны сразу это понять?
— Конечно, конечно, но мы не знаем ваших имен, а брат-командор требует, чтобы мы знали всех, с кем имеем дело, потому что к нам неоднократно пробирались те, кто выдавал себя за тамплиеров.
— Наверное, это была целая армия, раз владельцы столь могучей крепости так перепугались? — тут же откликнулся Эрве, который никогда не упускал случая подать голос.
— Все может быть! Но приказ есть приказ! Ваши имена!
— Довольно! — крикнул Оливье. — Скажи своему командору, что брат Оливье де Куртене и брат Эрве д'Ольнэ в сопровождении брата Анисе просят гостеприимства на ночь. Мы перевозим к месту назначения гроб с останками нашего брата!
Голова, наконец, исчезла, и мгновение спустя со скрипом опустился подъемный мост, сделанный из огромных брусьев, открыв решетку из частокола прутьев, которая начала подниматься. Дорога была свободна, если не считать трех сержантов в черных кольчугах, загородивших въезд во двор. Они подошли, чтобы взять под уздцы лошадей, — это тоже было совсем необычно и странно! Оливье, быстрый как молния, отстранил протянутую руку.
— Назад! — приказал он таким тоном, что никто не посмел двинуться, и въехал во двор неторопливой рысью.
За ним следовал Эрве, а за ним — повозка. Едва передвигаясь, они добрались до традиционной обители рыцарей.
Внутри обширный двор усиливал впечатление мощности, созданное внешними укреплениями. С трех сторон тянулись большие конюшни, седельная мастерская, кузница, оружейная, а в самой низкой части — стойла для лошадей и различные помещения для «братьев-мастеров»: хлебопеков, бочаров, столяров и т.п. Все усиленно трудились для своего, очевидно многолюдного, командорства: помимо нескольких сержантов, целая группа тамплиеров упражнялась в метании копья в чучела рядом с оружейной, и волна пыли поднималась из-под подков их коней.
Оливье и Эрве остановили своих лошадей перед лестницей, которая вела в жилище: на площадке только что появился командор, которого можно было узнать по жезлу и по исходившей от его облика властности.
Лицо у него было длинным и худым, почти иссохшим, под нависающими бровями светились холодным металлом глаза, глубокие морщины окаймляли растянутый в ниточку рот с презрительной складкой. Седая борода отливала желтизной, но мужчина этот, судя по всему, был лыс, потому что из-под белого колпака не выбивался ни единый волос. На нем было белое одеяние с красным крестом, которое соответствовало уставу, но рукоять и ножны свисающей с пояса шпаги блистали золотом и рубинами, что было совершенно необычно для «бедного рыцаря Христа».
Несмотря на возраст, — если ему и не было восьмидесяти, то он не дотянул до этого возраста совсем немного, — он держался чрезвычайно прямо, и поза его выражала надменность, которая сразу настраивала против него, хотя он пытался улыбаться, обнаруживая отсутствие во рту нескольких зубов. Улыбка эта совершенно не отражалась в ледяных глазах, устремленных на Оливье.
— Добро пожаловать во имя Христа, братья, — проронил он. — Мне сказали, что вы принадлежите к семье Куртене. Случилось так, что я знавал в жизни многих из них, поэтому позвольте мне спросить вас, к каким Куртене относитесь вы?
— К Куртене из Святой земли, там родились мои предки, — сухо ответил Оливье, которому не понравилась встреча, слегка походившая на допрос.
Принимая гостя, обычно не полагалось расспрашивать его о родственных связях, поэтому он продолжил:
— Можем ли мы, в свою очередь, узнать, каким именем следует нам приветствовать хозяина дома?
Вопрос со стороны простого рыцаря тоже был дерзким, но командор, по видимости, не оскорбился.
— Меня зовут брат Антонен д'Арро, — небрежным тоном ответил он.
Теперь внимание его обратилось на повозку и ее содержимое. Пока гости спешивались, он подошел в сопровождении своего капеллана и двух рыцарей, которые присоединились к нему, поближе к повозке. Он приказал откинуть мешковину и задумчиво уставился на гроб, тогда как Эрве д'Ольнэ, не дожидаясь вопроса, который явно назревал, поторопился коротко дать ему необходимые объяснения. После чего брат Антонен заметил:
— Должно быть, ваш брат Мартен был совершенно необыкновенным человеком, коль скоро ему оказали... такую странную милость? Ведь по традиции тамплиера обычно хоронят там, где он умер... разумеется, в освященной земле!
Фальшиво добродушный тон, плохо скрывавший неуместное любопытство, ибо в Храме никогда не задавали столько вопросов гостям, оказавшимся в доме проездом, крайне не понравился Оливье, который замкнулся в молчании, предоставив своему спутнику продолжать диалог.
—Да, он действительно был необыкновенным, — сказал Эрве, выказывая добродушную почтительность. — Иначе и быть не может, поскольку Его Святейшество Папа соизволил выдать нам краткое разрешение препроводить покойника на родную землю вместе с материалом, который нужен для весьма важной работы. Брат Мартен был великим ученым...
— Прекрасно! Значит, нам следует перенести его в часовню, чтобы наши братья могли воздать ему посмертные почести.
— Боюсь, это невозможно. Нам предписали не сдвигать с места гроб, который очень тяжел, пока мы не доберемся до места назначения. И мы будем охранять его всю ночь, поочередно сменяя друг друга.
— Но почему?
— Нам это неизвестно, — холодно отрезал Оливье. — Мы исполняем, как должно, полученный приказ, который не подлежит обсуждению.
Это прозвучало резко и категорично. Антонен д'Арро не стал настаивать. Повозку переместили под ближайший к часовне навес, а лошадей отвели на конюшню. Гостям же предложили разделить с братьями вечернюю трапезу. Было уже поздно. Они поторопились совершить омовение и, насколько возможно, очистить дорожную пыль: согласно уставу, тамплиеры должны были вкушать пищу чисто одетыми. Затем, по сигналу колокола, один из братьев проводил их в столовую, где два стола, накрытых белой скатертью, ожидали тамплиеров. Каждое место было отмечено миской, кубком, ложкой, к которой каждый добавлял собственный кинжал, и ломтем хлеба. Как и во всех монастырях, рядом со столами стояла небольшая кафедра, за которой сидел один из братьев. Во время ужина, когда никто не имел права нарушать тишину, они должны были поочередно читать вслух какую-либо главу из Священных Евангелий.
Итак, тамплиеры в своих белых накидках выстроились перед столами и стали ждать, пока капеллан, стоявший справа от командора, который сидел во главе стола, не прочтет «Benedicte», а затем «Pater».[178] После этого каждый из сотрапезников занял свое место, причем вновь прибывшие оказались недалеко от брата Антонена — за исключением сержанта Анисе, который первым заступил на вахту у повозки. Все вынули кинжалы, чтобы резать хлеб и мясо, для которого настанет свой черед. Устав предписывал соблюдать так называемые «знаки уважения», согласно которым каждый тамплиер обязан был оставлять часть своей пищи беднякам. Чтец открыл книгу — в этот день это были «Деяния апостолов», а служители принесли большие блюда с мясом и овощами, другие же тем временем разливали по кубкам вино и воду, а иногда то и другое разом.
Давно привыкнув к ритуалу, который очень способствовал размышлениям, путешественники почувствовали себя в этой южной общине как дома, — собственно, они были даже довольны тем, что обычай избавлял их от назойливого внимания командора. Точно так же они совершенно не удивились и еще одному обстоятельству, с которым встретились, однако, впервые: присев на четвереньки рядом с братом Антоненом, какой-то человек получал от него кусочки хлеба и другой пищи, которые тот ему бросал, как собаке. Они знали, что это наказание за относительно легкую провинность — такую, как гневный спор с одним из братьев или рассеянность, замеченную во время молитвы, или другое невинное нарушение повседневных обязанностей. Виновник — молодой брат лет двадцати — демонстрировал, впрочем, вполне удовлетворительное смирение.
Когда ужин рыцарей завершился, Эрве ушел на смену Анисе, чтобы тот смог присоединиться ко второй очереди — оруженосцам и сержантам, а Оливье и все прочие направились в часовню для участия в последних дневных молитвах в честь Богоматери, после чего все отправлялись спать. Оливье с большим облегчением воспринял службу. С момента прибытия в Ришранк ему было не по себе, и он, исповедуя особую преданность Божьей Матери, ощущал утешительную силу любимого ритуала. Поэтому он молился даже с большим жаром, чем обычно, желая освободиться от тягостного чувства неловкости, к которому не привык.
Присоединив свой голос к голосам незнакомых братьев, он преуспел в этом, потому что ощутил невыразимое чувство слияния в хоре, предназначенном, как и хоры ангелов, для того, чтобы восславить божественную славу самым чистым из всех возможных способов — воспевая ее, и музыкальная тема своей красотой лишь подчеркивала величественные слова. Он вышел из часовни расслабленный, умиротворенный. Теперь можно было присоединиться к своим спутникам, чтобы поочередно с ними спать и бодрствовать на ложе из соломы, которую они потребовали и получили без всяких трудностей. Но на обратном пути он встретил сержанта, который с безупречной вежливостью предложил ему пройти к командору. Благословенное состояние благодати тут же испарилось. Положительно, этот человек ему не нравился, и он, под влиянием совершенного ритуала, упрекнул себя в этом. В конце концов, брат Антонен не был виноват в том, что его физический облик производит неблагоприятное впечатление, и Оливье решительно зашагал следом за посланцем.
Тот проводил его на верхний этаж одной из башен: в зал, где на полках лежали груды пергаментных свитков и множество книг, расставленных более или менее по порядку. Еще здесь были стол, также заваленный книгами, и два аналоя. Командор стоял за одним из них, перед ним лежал развернутый часослов с великолепными миниатюрами, а музыкальные значки, черные или красные, плясали на черно-золотых нотных станах. Он был погружен в столь глубокие раздумья, что только через минуту взглянул на Оливье, и то лишь тогда, когда рыцарь сухо кашлянул, чтобы обозначить свое присутствие. Брат Антонен вздрогнул.
— Прошу вас извинить меня, брат Оливье! — сказал он. — Мне нужно принять решение... довольно трудное, и я думаю, что ваш приход стал ответом Неба на мои вопросы. Вы говорили мне, что должны добраться до Греу, чтобы предать покойного брата родной земле?
— Да, это так.
Антонен д'Арро вновь замолчал. И зашагал по комнате, втянув запястья в рукава, погрузившись в размышление, от которого морщины на лбу стали еще глубже. Но на сей раз гость спокойно ждал, пока командор выскажет свою просьбу. И тот, наконец, произнес, остановившись перед ним:
— Вы, конечно, заметили грешника, которого я кормил за ужином, и понимаете, что это означает?
— Он совершил какой-то проступок и искупает свою вину.
— Да, но за прошедшие часы мне пришло в голову, что этот проступок — который останется для вас тайной! — заслуживает более сурового наказания. К тому же, капитул, поспешно собравшийся до ужина, постановил исключить Юона де Мана — следовательно, ему надлежит покинуть наш дом. Как вы хорошо знаете, вернуться в мир он не может. Хотя жаждет именно этого... Но этому не бывать. Ему следует отправиться в монастырь с более строгим уставом, чем наш: там он искупит в безмолвии, размышлениях и тяжелых работах свой проступок и осознает свою вину. Вы понимаете, для чего я это вам рассказываю?
Оливье кивнул. Брат Антонен продолжал:
— В горах, недалеко от Греу, есть суровое приорство Сен-Жюльен, которое принадлежит Бенедиктинскому ордену. Я подумал, что в силу вашей миссии вы направляетесь в ту сторону и могли бы оказать мне услугу — доставить туда Юона де Мана и мое собственноручное письмо брату Бертрану де Малосену, настоятелю монастыря. Он же приютит вас в конце путешествия. Вы согласны?
Оливье ответил не сразу. Ему совсем не нравилось предложение взять с собой спутника, который, к тому же, нарушает дисциплину и, быть может, имеет дурные намерения, да и способен проявить излишнее любопытство. Хорошо зная, что в Гробу хранится ценная реликвия, и что любая нескромность будет иметь самые драматические последствия, он испытал сильнейшее искушение отказать назойливому командору. С другой стороны, какие доводы он мог привести, чтобы не оскорбить человека, который был, конечно, ему очень неприятен, но, тем не менее, занимал весьма важный пост в тамплиерской иерархии?
Угадывая, без сомнения, его колебания, брат Антонен сменил тон и снизошел до улыбки, сказав:— Боюсь, что я вас немного «вывел из себя», когда спросил, к какой ветви семьи Куртене вы принадлежите. Поверьте, это не было праздным любопытством. Случилось так, что я провел долгие годы в Вут д'Акр. Это было во время Первого крестового похода короля Людовика, который ныне пребывает во славе небесной. При разных обстоятельствах я встречался с одним из его конюших по имени Рено де Куртене. Он родился в Антиохии, и я знаю, что таких было немного. Быть может, сир Рено де Куртене — из ваших родных?
Оливье вынужден был признать, что командор обладает определенным обаянием, но при первой встрече он этого не заметил. И голос его был способен обрести теплоту. Рыцарь невольно расслабился:
— Это мой отец! Вы его знали?
— Я бы так не сказал... Мы никогда не были близки. Мой статус был гораздо ниже. Но я сумел оценить его доблесть, его прямоту. Он по-прежнему в этом мире?
— Слава богу, да!
— Я очень рад. Судя по себе, я предполагаю, что он уже в возрасте?
— Это так, но годы проходят для него — впрочем, как и для моей матери! — мимолетно, не нанося следов разрушения. Быть может, его силы несколько уменьшились, но он по-прежнему может без труда повалить дерево. Волосы поседели, но он по-прежнему строен и статен, словно юноша... Любовь к отцу сделала речь Оливье красноречивой, его суровое красивое лицо обрело нежность. Тем временем брат Антонен продолжал, бережно разглаживая страницы раскрытого часослова: — У вас есть братья, сестры?
— Я единственный сын... к сожалению моих родителей!
— И вы избрали Храм, хотя могли создать семью и продолжить род? Им, вероятно, было тяжело принять ваш выбор?
— Думаю, они достаточно меня любят и рады, что я счастлив в своем выборе. Ведь я с детства жажду быть служителем Божьим и мечтаю сражаться во имя Его, — добавил он, благоговейно перекрестившись.
— Это верно, ибо вы не могли выбрать более благородной дороги! Если вам случится повидать отца, напомните ему обо мне. Он в Куртене?
— Нет. У него есть там владение, но там хозяйничает управляющий. Отец живет в Провансе, откуда родом мать.
— Это далеко отсюда?
Вопрос, заданный нарочито небрежным тоном, был неуместным. Оливье тут же замкнулся:
— Да, довольно далеко... Возвращаясь к вашему грешнику, достопочтенный брат, — добавил он, заглаживая резкий ответ почтительным тоном, — вы должны понимать, что мы едем медленно, поэтому пленник — ведь именно так его следует называть? — станет для нас обузой, потому что за ним нужно присматривать...
— Дело в том, что в данный момент я никому не могу это поручить. Я собираюсь в Авиньон, и замок лишится большей части своих защитников. А ведь мы постоянно подвергаемся коварным нападениям банды грабителей, которая живет в ближайших горах. С другой стороны, вы можете не опасаться этого несчастного. Мужество не входит в число его главных добродетелей, он будет вести себя спокойно.
Оливье понял, что отказаться от этой просьбы невозможно. Поэтому он склонился в поклоне, распрощался с командором и направился к своим спутникам, чтобы предупредить их об этом новом затруднении. Как он и ожидал, Эрве фыркнул:
— Грабители? Нападения на такую мощную крепость? Вы сами-то в это верите?
— А что мне остается делать? Мы простые рыцари и должны подчиняться тем, кто стоит выше нас, если только это не вредит нашей миссии.
— Да, понимаю! Иначе говоря, мы командора еще и благодарить должны, потому что он удостоил нас такой просьбы? Уж лучше бы мы заночевали под открытым небом!
— Разделяю ваши чувства, но, когда бутылка вина откупорена, ее нужно выпить. А вы что скажете, сержант?
Анисе, который вообще ничего никогда не говорил, пожал плечами, но все-таки спросил:
— Куда нам его деть?
— Верно, — откликнулся Эрве. — Это настоящая проблема: мы не можем посадить его на повозку. Мы же не знаем, за что его наказали, может быть, он вор. Что если он попытается узнать, что находится в ящиках?
— Но я надеюсь, что ему дадут лошадь. Если бы его лишили рыцарского звания, он не был бы допущен к общему столу.
Тем не менее, когда утром брат Антонен привел к ним Юона де Мана, запястья у того были соединены короткой железной цепью, прикрепленной к браслетам на руках, ноги же оставались свободными — стало ясно, что никакой лошади ему не дадут. Увидев это, Анисе жестом предложил устроить его рядом с собой на козлах, где вполне могли бы разместиться двое.
— Передаю вам этого человека, чтобы вы отвезли его туда, где он должен находиться. Обращайтесь с ним так, как вам будет угодно, — презрительно сказал брат Антонен. — Это трус, недостойный того благочестивого дома, в котором будет сокрыто его бесчестие. Если он попытается сопротивляться, убейте его без колебаний!
— С чего он станет сопротивляться... ведь он, как вы говорите, трус? — возразил Оливье, который, присмотревшись получше к наказанному, ощутил смутную жалость, поскольку тот больше всего походил на затравленного зверя.
Небольшого росточка, щуплый, его трудно было представить в боевом облачении. Его сутулые худые плечи прятались под черным кафтаном, напоминавшим замусоленную тряпку. Глаз он не поднимал, так что разглядеть их цвет оказалось невозможным. Но Куртене по напряженной спине наказанного догадался, что тот сжимает зубы, боясь показать дрожь. Должно быть, ему было лет семнадцать-восемнадцать. Лицо его было исцарапано, голова обрита. Сержант взял его за руку, чтобы помочь подняться на козлы, а командор, наставив на него костлявый палец, проскрежетал:
— Езжай и не греши больше, чтобы получить отпущение! Подумай о том, что тебя ждет, и раскайся, тогда Господь проявит к тебе милосердие!
И голос, и жест были чрезвычайно красноречивы.
— Кого он хочет впечатлить? — прошептал Эрве, когда оба друга вновь оказались в седле. — На нас он даже не посмотрел. А этот несчастный, как мне кажется, хочет только одного — побыстрее убраться отсюда. И я его понимаю!
— Ты думаешь, ему будет лучше там, куда его отправляют?
— Предполагаю, что хуже, чем здесь, быть не может. Ты же видел рыцарский дом, где отменены правила вежливости и где дисциплина упала настолько, что каждый руководствуется только своим желанием? Где командор выставляет напоказ шпагу, унизанную драгоценными камнями? Я удивляюсь, что такого мог сделать этот бедный мальчуган. По виду он совсем не похож на преступника! Такой хлипкий, жалкий...
— Нельзя судить по внешности. Крысы приносят чуму.
— Вряд ли он на это способен. У него у самого вид больной... или голодный. Если за столом он имел лишь то, что давал ему брат Антонен, у которого миска была полна, то не стоит удивляться тому, что от него остались только кожа да кости, Оливье внутренне соглашался со своим другом. Хотя когда он вспоминал службу в крепостном храме, то готов был возразить ему. Эти тамплиеры с почти бандитскими рожами пели, как ангелы. В общем, он не знал, что ответить, и был признателен Эрве, когда тот сменил тему разговора:
— Где мы заночуем сегодня?
— Нигде. До Греу никаких командорств больше нет, нет и амбаров, и ферм. Поэтому я попросил дать нам в дорогу припасы. В воде у нас недостатка не будет, а погода стоит теплая. В Карпантра мы окажемся на территории папского государства, и там легко найти пищу: много паломников, которые идут молиться к могиле достопочтенной Анны, матери Девы Марии. Кроме того, в Апте можно просить помощи в епископате. Затем, после Маноска, мы переправимся через Дюранс и будем недалеко... от официального пункта назначения. То есть от крепости Греу, которую мы должны обогнуть, не заглядывая в нее, и вот тогда я имею право вскрыть письмо, запечатанное братом Клеманом.
— Но теперь нам придется посетить крепость, ведь именно туда мы должны доставить нашего случайного спутника?
— Именно это меня и тревожит! Ладно, — добавил он со вздохом, — будем надеяться, что там проявят любопытства меньше, чем в Ришранке... кстати, это неумеренное любопытство меня крайне смутило!
Их путь продолжался по живописным землям Прованса, которые Оливье вновь открывал с радостью, удвоенной от удовольствия, с каким он знакомил с ними своего любимого брата. Он был счастлив, что тому, кажется, Прованс понравился. Во время вечернего привала все расположились на берегу реки Эг, в небольшой бухточке, заросшей ивой и ольхой. В этом уютном местечке было очень приятно отдохнуть после знойных пустошей: сержант Анисе, чей талант рыбака спутники давно оценили, вновь продемонстрировал свои способности, добавив несколько форелей, которые были испечены на плоских камнях, к ветчине, сыру и хлебцам — дарам великодушного брата Антонена. Как и предполагал д'Ольнэ, юный Юон де Ман изголодался и с жадностью проглотил свою долю, отчего на его бледных щеках появилось некое подобие румянца. Возможно, он был признателен за обращение, которого, несомненно, не ожидал, но ничем этого не показал — за все время путешествия он произнес всего несколько обычных вежливых фраз. На ночлег он устроился рядом с Оливье, который привязал его к своему поясу. Молодой тамплиер спал, как сурок, после произнесенных хором молитв.
Шесть дней прошли без всяких происшествий: они поднимались с холма на холм, продираясь сквозь густую растительность и пересекая внезапно возникающие пустоши, где земля отливала яркими цветами — от охры до красного; их взорам открывались уже пересохшие поля с выступающими скалами над редкими речушками, пейзаж пленительный и суровый почти до дикости. Порой им встречались угнездившиеся в скалах деревенские домишки или невзрачная колоколенка какого-нибудь аббатства. Наконец, пройдя без труда по старому римскому мосту через шумные волны Дюранса, они сделали привал на другом берегу, примерно в одном лье от так называемого «Замка тамплиеров», чьи мощные стены выделялись на фоне безоблачного неба. Никто не удивился этой остановке, поскольку Куртене заранее объявил, что перед въездом в замок нужно остановиться и счистить дорожную пыль, накопившуюся за столько дней пути, чтобы более достойно сопровождать останки покойного брата, порученные их заботам. Все обычные действия были совершены, и Эрве заступил на первую вахту.
Исчезновение пленника они заметили на рассвете. Веревка, соединявшая его с тем, кто его сторожил, была очень ловко перерезана, и он ухитрился — только дьяволу известно, каким образом! — убежать бесшумно, как кошка, даже не звякнув цепочкой, соединявшей его запястья. Эрве д'Ольнэ, несший вахту у костра, разожженного между двумя камнями из сушняка, ничего не услышал, ничего не увидел, потому что беглец сумел проскользнуть в тени, где спали Оливье и сержант, с такой ловкостью, что ни один камень не скрипнул под его ногами.
— Змееныш! — вознегодовал Эрве. — Почему он это сделал? Разве мы с ним плохо обращались?
— Надо полагать, что монастырь пугал его куда больше, чем мы думали, — предположил Анисе. — А мы уже недалеко...
Оливье только кивнул в знак согласия. Он размышлял. Когда прошли первое удивление и злость, сходная с горькими чувствами д'Ольнэ, он решил, что им не нужно преследовать Юона де Мана, хотя по уставу это делать полагалось. Но они прежде всего должны выполнить свою миссию, которую командор Ришранка позволил себе осложнить, навязав им спутника и вынудив отклониться — пусть
даже и не сильно! — от пути, выбранного для них братом Клеманом.
— Предоставим Господу наказать его за грехи! — заключил он. — С цепью на руках он далеко не уйдет. А мы двинемся дальше, не вступая в пределы Греу.
— А куда мы теперь направимся? — спросил Эрве. — Пора нам это выяснить.
Оливье приподнял кольчугу, которую не снимал после Восточного леса — разве только для мимолетных омовений. Вынув из-за пазухи сложенное и запечатанное письмо, он разломал сургуч. Прочтя всего несколько слов, юноша настолько изумился, что его брови поползли вверх. Он тут же передал письмо Эрве, который с не меньшим удивлением увидел следующие строки: «Конечная цель — замок твоих родителей. Отца твоего предупредили. Снимите плащи тамплиеров и наденьте одежду с вашим гербом. Да хранит вас Господь».
— Валькроз! — прошептал Оливье. — Мы едем в Валькроз! Но почему? Для моих родных это тяжкая обязанность.
— Вспомни, что сказал нам брат Клеман, давая это поручение: Храму грозит серьезная опасность, и нужно переместить самое ценное имущество в надежное место. Наверное, он считал, что в родовом замке ценности будут в большей безопасности, чем в рыцарских домах. Однако я, хотя и не знаком пока с твоим жилищем, сомневаюсь, что он прав: разве можно еще где-то так же надежно сохранить Ковчег, как в той крипте, скрытой под прудом Восточного леса?
На красивом лице Оливье возникла столь редкая для него улыбка, которая делала его похожим на ребенка и придавала необыкновенное очарование суровым чертам его облика.
— Сразу видно, что ты не видел Валькроза! Помимо того, что наш дом не принадлежит Храму и не может быть подвергнут обыску, под ним находится удивительная сеть подземелий — некоторые из них образовали подземные воды, другие соорудили наши предки. Есть такие, которые соединяют две известные часовни: Сен-Трофим и Сен-Тирс. А некоторые так далеко уходят в горы, что их никогда не изучали из соображений безопасности. Но одно из них ведет к подземному озеру, которое я видел только один раз, зато брат Клеман знает его очень хорошо. Когда он был простым командором Триганса, они часто ходили туда с моим отцом. Матушка однажды очень испугалась: они не возвращались более пятидесяти часов...
Эрве, слушая его, явно воспрянул духом, а на добром лице сержанта расцвела улыбка.
— Нам еще далеко? — спросил он.
— Примерно пять дней пути, потому что дорога станет труднее, и надо будет беречь лошадей... Зато погода стоит хорошая, — добавил Оливье, окинув взглядом небо, накрывшее весь край своим ярко-синим плащом, — так что, с помощью Божьей, мы доберемся до Валькроза без больших трудностей.
— Поехали! Не будем терять времени понапрасну... Но сначала сменим одежду!
Как и предсказал Оливье, которого явно радовало возвращение в родные края, дороги в этом великолепном, но суровом краю оказались довольно трудными: пустынные плато сменялись сосновыми лесами, подъемы и спуски часто приходилось преодолевать пешком, чтобы направлять лошадей, но виды открывались изумительные — легендарная красота Прованса достигала здесь высшего блеска.
В конце пятого дня они вступили на дорогу, которая поднималась вдоль потока изумрудного цвета прямо к замку. Завидев его, Эрве д'Ольнэ присвистнул от восхищения, а Оливье внезапно застонал: на главной башне трепетал баронский вымпел, окаймленный черной полоской.
— Боже мой! — выдохнул он, поспешно перекрестившись. — Случилось какое-то несчастье! Отец...
Понятно, что он подумал прежде всего об отце, поскольку тот был старше матери. Но, увидев, как он идет навстречу им, одетый в черное, опираясь на посох и сгорбив плечи от горя, Оливье понял, что его ждет столь же тяжкая утрата — возможно, даже более тяжкая. Быстро спешившись, он подбежал к отцу и обнял его.
— Да... — прошептал Рено. — Ее больше нет! Твоя дорогая мать ушла от нас вчера... и я люблю ее так же, как прежде...
Голос его прервался от слез, и Оливье, с трудом сдерживая рыдания, почувствовал, как он обвисает в руках отца. Он понял всю силу его горя. Они начали подниматься к замку, крепко обняв друг друга.
Она покоилась в главном зале на парадной постели, затянутой зеленым шелком — ее любимый цвет! — под балдахином с гербом Валькроза, к которому на левом поле присоединялись гербы семей Синь и Куртене. Все стены зала, благодаря вкусу и богатству барона Адемара, ее первого супруга, были занавешены большими коврами из неаполитанского шелка, изображавшими сцены охоты. В громадном камине, находившемся у подножья катафалка, набожные местные женщины сложили охапки из желтого, как солнце, дрока, голубых иссопов и зеленого можжевельника. Она лежала в золотом свете свечей из белого воска, поставленных в высокие бронзовые канделябры. Белым было и совсем простое, чуть ли не монашеское платье из тонкого сукна, на которое были выпущены густые рыжие косы, слегка посеребренные седыми прядями и переплетенные тонкими золотыми лентами. Головную вуаль продолжал нагрудник, и лицо ее было словно затянуто в золотой круг, усеянный изумрудами. Вуаль, привезенная ей из Константинополя супругом, притягивала свет и искрилась. Два охранника со сверкающими гизармами[179] стояли у входа в зал, деликатно выстраивая длинную цепочку из тех, кто пришел воздать последний долг хозяйке замка — некоторые пришли сюда издалека. Но больше всего было женщин из замка — фрейлин и даже служанок: одетые в черное, они стояли вокруг покойной полукругом, в слезах, и их печальные голоса вторили молитве в честь Девы Марии, которую читал капеллан. Онорина, ближе всех расположившаяся к капеллану, с ног до головы укутанная в черную бумазейную одежду, казалось, почти лишилась чувств.
Люди слегка расступились с перешептыванием, в котором слышалась радость: ведь сеньор вернулся в сопровождении сына, чье имя слетало со всех уст, но уходить никто не пожелал, потому что горе хозяев было и их горем.
Высвободившись из рук отца, Оливье приблизился к погребальному ложу и посмотрел сквозь слезы, туманившие его глаза, которые он раздраженно смахнул тыльной стороной ладони, на свою мать. Он подумал, что она слишком красива для смерти. Вечный сон будто вернул ей молодость. Ее овал лица, на котором кожа словно бы натянулась, был безупречен. И хотя длинный нос, всегда приводивший ее в отчаяние, был заметен, как никогда, но выражал он изумительную гордость, великолепное достоинство. На сомкнутых губах застыло подобие улыбки, как будто за длинными, слегка морщинистыми веками ее прекрасные глаза, зеленые, как бурные воды Вердона, видели нечто приятное ей.
Сын Санси упал на колени и, прислонившись лбом к зеленой ткани, позволил своему горю вырваться наружу. Он рыдал безудержно, взахлеб: это была его мать, он обожал ее, но сделал несчастной, выбрав дорогу Храма вместо того, чтобы жениться, жить подле нее и подарить ей внуков, которых она так желала...
Рено застыл. Потрясенный неистовым горем сына, которого прежде считал скорее равнодушным, принимая его сдержанность за безучастие, он понимал, что ему следует побороть свою муку, чтобы помочь этому тридцатипятилетнему мужчине, в ком всегда будет видеть, невзирая ни на что, свое дитя.
Захлебываясь слезами, Оливье спросил:
— Как это случилось? Какая-то болезнь? Рено обнял сына за плечи.
— Нет, — мягко сказал он. — Падение. Она узнала, что старуха Симеона из Ла Кадьера, которую называли колдуньей, умирает от столь отвратной болезни, что никто не желал подходить к ней. Взяв сумку со снадобьями и флакон со святой водой, она воспользовалась тем, что я уехал в Ругон, чтобы отвезти туда отца Ансельма в надежде, как она говорила, «спасти хотя бы ее душу, если не тело, принеся некоторое облегчение мукам».
— Как это похоже на нее! — прошептал Оливье.
— Да. Она отправилась в деревню с Барбеттой, которая не позволила ей подниматься одной, но у старухи Симеоны осталось достаточно сил, чтобы прогнать их, осыпая руганью и даже тумаками. Они обратились в бегство. Вот тогда твоя матушка оступилась и покатилась вниз по склону до ручья, а там напоролась на острый камень поясницей. Ее принесли в замок умирающей...
Последнее слово Рено произносил уже дрогнувшим голосом. Не оборачиваясь, Оливье зло спросил:
— А старуха? Все еще живет?
— Люди из деревни поднялись к ней ночью. Они убили ее, а лачугу сожгли...
Покачав головой, Оливье встал. Глаза его, уже сухие, были устремлены на мать. В день своего вступления в Храм он обязан был дать клятву «не целовать более женщин, будь то дочь, мать или сестра», но все его существо отторгало мысль, что он навсегда расстанется с ней, не обняв в последний раз. Господь, позволивший ему увидеть ее вновь, не откажет в Своем прощении! Наклонившись, он нежно прикоснулся губами ко лбу, к ужасно холодной щеке и к прекрасным рукам, державшим на груди распятие. Потом, резко отвернувшись, он ринулся в часовню и рухнул во весь рост на плиты, сложив руки крестом. Только молитва могла помочь ему преодолеть бурю, опустошавшую душу...
Несколько часов спустя Эрве обнаружил его в той же позе. Никогда бы он не подумал, что настанет день, когда Куртене сможет вызвать жалость: это чувство совсем не вязалось с его образом, да и непоколебимая гордость Оливье не допускала подобного. Надо полагать, это был тяжкий удар. Но Эрве позавидовал другу, ведь его мать умерла давным-давно, подарив ему жизнь. А Оливье познал бесконечные часы наслаждения и счастливой жизни. Однако следовало прервать бесконечные страдания скорбящего Оливье.
Эрве прочитал короткую молитву, потом, склонившись над распростертым телом Оливье, схватил его за плечо железной рукой и вынудил приподняться.
— Хватит рыдать! — грубо сказал он. — Ты должен взять себя в руки: нам нужно многое сделать!
Оливье как будто не услышал его:
— Это была моя мать, Эрве! Я так любил ее!
— Почему «любил»? Ты ее больше не любишь?
— Что ты! Я люблю ее больше, чем когда-либо...
— И эта любовь тебя не покинет! Тебе повезло!
— Возможно, ибо именно любовь к матери уберегала меня от влечения к женщинам и будет уберегать впредь. Мать была единственной женщиной, которую я любил.
— Ты забыл о Богоматери, о Марии, королеве Храма, которому ты посвятил жизнь. Мария смягчит твои муки, и ты станешь больше думать об отце!
— Ты прав! Он теперь остается один... и с тем грузом, что мы привезли ему... да простит меня Господь! Я забыл, зачем мы приехали сюда! Где повозка?
— В сарае, где вы держите овечью шерсть. Он на три четверти пуст и хорошо запирается ключом, который дал мне барон Рено. Естественно, до похорон мы ничем заниматься не будем. Здесь соберется слишком много народу...
Настала ночь — одна из тех прекрасных весенних ночей, которые в Провансе предвещают знойные ночи лета. Те, кто пришел в замок днем, разошлись по домам. Замок закрылся. Оливье решил провести ночь у тела матери, надеясь, что отец согласится немного поесть и отдохнуть.
— Я уверен, что вы не спали с того момента, как узнали о несчастье, — сказал он. — Вы устали, и вам не следует переутомляться. Завтра будет тяжелый день!
Рено согласился разделить с ними ужин, который накрыли в огромной кухне, как в те дни, когда происходила охота. Они уселись возле камина, где жарился баран, а в пузатом котелке томилось птичье рагу, благоухавшее местными травами. Это были владения Барбетты, жены Максимена. Она царила здесь над войском горшков.
Барбетта была очень рада, что Рено пришел ужинать, хотя и понимала, что это не из-за кухни, которая ей самой казалась неотразимой, а ради счастья посидеть за одним столом с сыном. Истинная милость Неба, что тот вернулся как раз вовремя, чтобы поддержать своего отца в час испытания! У Барбетты мелькнул лучик надежды, когда она увидела его одежду с фамильным гербом, а не с этим красным крестом Храма — глубоко ненавистным ей с того момента, как «малыш» решил вступить в Орден. Мыслимо ли, чтобы единственное дитя столь благородной семьи обрекало свой род на угасание, своих родителей — на горесть вечной разлуки с ним, на невозможность прижать к груди внуков, а целое поместье — на то, чтобы увеличить собой громадные богатства и имущество Ордена! Такие мысли терзали могучую Барбетту, и на какое-то мгновение она поверила, что добрая Богородица и известные ей святые, которые часто слышали от нее жалобы на подобное положение дел, вняли ее просьбам. Увы, это продлилось недолго! Когда Оливье зашел поздороваться с ней, она хотела обнять его и поцеловать, как делала всегда до его отъезда, но он мягко отстранил ее:
— Ты же знаешь, Барбетта, что тамплиер не имеет права целовать женщину!
— Тамплиер, да, конечно, я знаю... но ведь к вам это теперь не относится, потому что вы приехали без вашего большого белого плаща с красным крестом?
— Да нет же, относится в полной мере! По серьезным причинам, которые я не имею права тебе объяснять, мне пришлось снять свой плащ, чтобы не привлекать к себе излишнего внимания...
— Ах, так?
От разочарования Барбетта не смогла сдержать своей горечи:
— Чем они лучше, чем мы, эти гордые господа в белах плащах, коли ради них вы забросили семью, дом, земли и все, что подарено вам по доброте Божьей?
— Ничем, ведь я вас покинул только ради Господа. Чтобы служить Ему на полях сражений!
— Да ведь не будет больше сражений, потому что Святая земля потеряна! Чему теперь вы будете служить?
— Очень многому. Вот тебе пример: эти прекрасные церкви и соборы, построенные почти повсюду, — ведь это Храм своими деньгами оплачивает работы мастеров-каменщиков и подмастерьев, которые учатся у них искусству творить.
— Вы собираетесь стать каменщиком... или плотником? — недоверчиво спросила она.
— Ты сама понимаешь, что нет... Но некоторых из них я знаю и восхищаюсь их мастерством.
— Вы с ними знакомы? Как это?
— Мой отец, когда был конюшим монсеньора д'Артуа, был другом Пьера де Монтрея, строившего Святую часовню для короля Людовика, в его дворце. Теперь он уже мертв, но я знаю его сына и внуков.
Барбетта сдаваться не желала.
— Как вам будет угодно! Но зачем вам жить в Париже? Ведь здесь полно командорств! По крайней мере мы бы вас хоть иногда видели!
— Не беспокойся, я вернусь! С братом Клеманом, когда тот поедет в Прованс... если он по-прежнему оставит меня при себе! Мне там тоже неуютно. Будто их солнце... светит не так, как наше.
Хотя барон Рено согласился разделить ужин с сыном и братом Эрве, которого он знал давно, ибо тот был сыном его старого друга Гильена д'Ольнэ, он категорически отказался удалиться в спальню передохнуть, чтобы у тела покойной остались бдеть только Оливье со своим товарищем.
— Ты не можешь помешать мне провести с моей возлюбленной супругой ее последнюю ночь на земле! — заявил он. — Завтра я уже не увижу это лицо, не притронусь к этой руке...
Спорить было бесполезно. Единственное, чего добился Оливье, — чтобы тот согласился встать за кафедру, поставленную в изголовье погребального ложа, но Рено выкинул оттуда все подушки как слишком располагающие ко сну. И он стоял там, прямой, как жесткая спинка стула, зажав в руках четки, повернув голову с седыми волосами, которые еще более подчеркивали его «сарацинский» цвет лица, к неподвижному профилю, озаренному, словно нимбом, мерцающим отсветом свечей...
На рассвете тело Санси положили в белый дубовый гроб, вытесанный для нее, и перенесли, не закрывая крышки, в часовню, где вскоре должна была собраться вся окрестная знать, а в зале для слуг был уже накрыт поминальный обед. Оливье показалось, что за столом собралась толпа призраков, одетых в черное, и он не смог различить никого. Не увидел он и лица прекрасной Агнессы де Барьоль, хотя мать когда-то думала, что он в нее влюблен. В глубине души Оливье понимал, что она сумела растревожить его душу, он и сам полагал, будто влюбился, но все это было так мимолетно, так недолговечно, что он не испытал ни тени сожалений. Предоставив своему супругу Жану д'Эспаррону принимать участие в обряде, она не подошла к Оливье, хотя не спускала с него глаз в течение всей службы: ее особенно впечатлило воинское облачение, заметное под длинным белоснежным плащом, красиво лежавшим на широких плечах... И если у кого и были сожаления, то лишь у нее, отяжелевшей после постоянных беременностей и родов, тогда как тамплиер представал перед ее опечаленным взором, словно дивный рыцарь в ореоле, сотканном из далеких земель и яростных сражений... К сожалению, ее собственный муж, большой любитель пирушек и прочих трапез, уже обзавелся солидным брюшком.
К концу молчаливой трапезы, где не было ни жонглеров, ни менестрелей, и которая длилась очень долго, потому что слишком много оказалось тех, кто желал воздать последние почести усопшей, Оливье смог убедиться, каким безграничным уважением и любовью пользовалась его мать. С приближением вечера небо затянулось тучами, погода угрожала близким ненастьем, и все, кто жил неподалеку, заторопились домой. Для гостей, приехавших издалека, барон велел приготовить спальни. Необычайная прелесть здешней природы повернулась обратной стороной: когда гремели грозы, опасность была равна красотам. Агнесса и Жан д'Эспаррон были из числа тех, кто остался в Валькрозе.
По правде говоря, они могли бы и вернуться домой, поскольку дорога, ведущая в их поместье, была не такой уж опасной, но в тот момент, когда барон д'Эспаррон распоряжался сборами, Агнесса почувствовала недомогание, едва не упав в обморок. Понятно, что ее тут же перенесли в одну из спален для дам: всем этим занялась Онорина, немного оправившаяся от горя. Возможно, этому способствовал знаменитый ликер монахов из Тороне. Она даже несколько злоупотребила чудодейственным напитком, что никоим образом не отразилось на присущем ей достоинстве.
Присутствие в эту ночь, которую Оливье хотел бы посвятить безмолвию и отдыху, гостей в замке крайне не понравилось тамплиеру. Он знал, что д'Эспаррон — не тот человек, который рано ложится спать, значит, придется составить ему компанию, что будет для отца, истерзанного горем, дополнительным испытанием. Тем более что другие сеньоры, также оставшиеся в Валькрозе, охотно поддержат д'Эспаррона. Поэтому Оливье отвел его в сторонку и сказал:
— Могу ли я попросить вас не вынуждать моего отца проводить вечер с вами? Его возраст и горе, которое он испытывает, делают это невозможным. Ему следует отдохнуть.
Д'Эспаррон, в сущности, был неплохим малым — лишь бы ему самому было хорошо, большего он и не просил.
— Упаси бог! — заверил он с улыбкой, разрезавшей надвое его широкое лицо. — Я отнюдь не собираюсь докучать ему. Сам я не засну, если лягу рано. Моя супруга всегда на это жалуется. С вашего разрешения, я посижу немного перед этим прекрасным огнем... И с удовольствием поиграю в шахматы! Может быть, вы составите мне компанию? Когда-то вы были очень сильным противником...
— Спасибо за память, но тамплиер не должен играть! Муж вашей сестры Беранже де Баррем тоже остался у нас. Вы могли бы сыграть с ним.
— Почему бы и нет? Правда, я все равно буду сожалеть: он играет хуже вас...
Равнодушно отмахнувшись, Оливье распрощался с ним и направился к Рено, отдававшему распоряжения Максимену.
— Пойдемте! — сказал он отцу. — Я провожу вас в спальню.
— А как же гости?
— Все улажено. Только скажите Максимену и Барбетте, чтобы вина хватило на весь вечер, и идите отдыхать. Вам это просто необходимо!
Действительно, на старом лице барона, все еще красивом, несмотря на шрам, уродовавший щеку, угадывались все признаки бесконечной усталости.
— Ты думаешь?
— О, я в этом уверен! Я побуду с вами. Мы поговорим о ней.
— Ты хороший сын! — произнес растроганный Рено, взяв предложенную ему руку. — Я очень рад... Спальня теперь кажется мне ужасно пустой! Ты останешься на ночь?
— Нет, отец! Нам с братом Эрве нужно прочесть все положенные молитвы. Мы решили удалиться в сарай с овечьей шерстью, чтобы никого не беспокоить и...
— И охранять ваш драгоценный груз? Естественно, ведь в доме столько народу. Некоторые уже интересовались твоим неожиданным приездом, ведь тамплиеры покидают свои монастыри только по приказу, а ты приехал из Парижа!
— Вы все всегда прекрасно понимаете!
Чуть позже он присоединился к Эрве, сторожившему ложный гроб. Сержант Анисе разложил солому и одеяла на всех троих. Им тоже надо было хорошенько отдохнуть, потому что следующей ночью предстояла важная работа: в замке уже не останется чужаков, и Ковчег будет отнесен в новый тайник. Д'Ольнэ и сержант легли, но Оливье почувствовал, что спать не сможет, несмотря на накопившуюся усталость, и, старясь не потревожить друзей, уже храпевших во всю мочь, вышел во двор.
Он направился в часовню. Он знал, что ее никогда не запирают и лампу для хора не задувают ни днем ни ночью. Он хотел еще немного помолиться возле матери. Это был способ приблизиться к ней; в детстве он всегда прижимался к матери, когда ему становилось грустно. Этим вечером он очень в ней нуждался, и, хотя горе немного притупилось, он ощущал какое-то невыразимое чувство недомогания, словно жизнь стала тягостной. Он вновь вспоминал слова Барбетты. Она сказала: «Не будет больше сражений, раз нет больше Святой земли. Чему же вы будете служить?» Нынешним вечером он сам задавался этим вопросом. Конечно, Великий магистр Жак де Моле, который, без сомнения, не вернется на Кипр, постоянно выражает надежду на новый крестовый поход, но никто не желает его слушать. В особенности король Филипп, целиком сосредоточенный на нуждах своего королевства, обедневшего после двух столь же разорительных, сколь бессмысленных крестовых походов Людовика Святого, второй из которых окончился чумой в Тунисе, его смертью и смертью наследника, Жана Тристана. Бесстрастный монарх больше думал о бесконечных налетах богатой Фландрии, которую удалось обуздать при Монс-ан-Пюэль, но надолго ли? В любом случае, это было делом короля, а не Храма! Англия при суровом Эдуарде I вела себя спокойно, да и Храм, управлявший финансами европейских королей, владел там большим имуществом. И что же оставалось тому, кто желал сражаться во имя Господа? Попросить перевода в командерию Арагона или Кастилии, короли которых тщетно пытались прогнать в Африку мусульманских воинов альмохадских халифов? Но это было такой малостью для того, кто мечтал отвоевать Иерусалим и идти по следам Божьим.
Он медленно прогуливался по двору, когда от отбрасывающих тень строений отделилась тень и направилась к нему. Он увидел большой черный плащ и понял, что в него куталась женщина, — хотел отступить от нее, но она бросилась прямо в его руки.
— Мессир Оливье! Прошу вас, выслушайте меня.
Он узнал не столько лицо, сколько голос, — это была Агнесса. Видеть ее ему было неприятно, и он сразу замкнулся.
— Что вы делаете здесь в такой час, благородная дама? Ведь ваше место рядом с супругом, не так ли? — спросил он, и его голос был резким, как острие меча.
— Я знаю, но должна поговорить с вами хотя бы кратко. Подумайте о том, что я и не надеялась увидеть вас вновь!
— А разве мы должны были вновь увидеться?
— Вы, наверное, нет, но я... месяцы и годы я надеялась, что это произойдет. И это действительно произошло, ведь мы стоим рядом, и никто нам не мешает!
— Что мы можем сказать друг другу наедине, не нанося урона чести? Сам я считаю, что мне не подобает слушать вас... Поэтому прощайте!
— Нет! Подождите хоть минутку! Я просто хочу задать вам вопрос, только один...
Глаза Оливье обладали способностью видеть в темноте. Вот и сейчас он явственно различал лицо женщины, ее блестящие глаза, наполненные слезами.
— Что за вопрос?
Он услышал глубокий вздох, потом она торопливо произнесла:
— Вы вступили в Храм из-за того, что я вышла замуж?
— Вот в чем дело! Положительно, женщины — очень странные существа, всегда ставят себя во главу угла. Как вам пришла в голову подобная мысль? Я дал обет, потому что давно этого хотел!
— Послушайте, Оливье...
— Брат Оливье, будьте добры!
— Нет, не буду добра! Вы, может быть, и забыли, а я нет! Я помню турнир в Кастеллане, когда ваш взгляд говорил совсем иное. Я прочла в нем, что вы считаете меня очень красивой и желаете меня. И я тоже вас желала! О, как я мечтала стать вашей женой! Но мой отец, даже не спросив меня, дал обещание Жану д'Эспаррону... я так и не узнала, почему. Он не был старшим сыном, не был настолько красив и богат, каким всегда хотел казаться.
— Мадам, прошу вас. Меня это не интересует!
— Сейчас, быть может, и не интересует, но ведь вы не посмеете лгать: разве вы меня не любили? Об этом знали все! А монастырь вы выбрали сразу же после того, как было объявлено о моей помолвке!
— Я выбрал не монастырь, а сражения во имя Господа на Святой земле! Это не одно и то же! Это решение я принял задолго до того, как увидел вас. Простите мне мою откровенность, даже если она вам неприятна!
Он услышал пронзительный, неприятный смешок.
— Откровенность? Я вам не верю. Вы любили меня так же, как я любила вас!
— Весьма сожалею, мадам, но я не любил вас. По крайней мере не так, как это понимаете вы! Вы были очень красивы, вы красивы и сейчас, — поспешно добавил он, чтобы не задевать тщеславия Агнессы. — Не отрицаю, что вы смутили мою плоть. Но не сердце!
— Вы готовы поклясться в этом?
— Тамплиер не может клясться... и не может лгать, о чем вы сами упомянули. Простите меня!
Наступила пауза. Оливье показалось, что Агнесса собирается с силами, чтобы ударить его побольнее. Потом она прошипела:
— Никогда, слышите? Я вас не прощу никогда! Будьте прокляты!
Она резко повернулась и побежала к господскому жилью. Грозовой ветер раздувал ее плащ, словно какую-то зловещую накидку. В это мгновение ударил гром, а небо пронзил ослепительный зигзаг молнии. Почти тут же над замком разразилась гроза: о землю ударили потоки воды. Оливье побежал укрыться в часовню, как и намеревался до встречи с Агнессой: мир снизошел в его душу в тот момент, когда он встал на колени перед плитой, покрытой цветами, под которой покоилась его мать. Он прислонился к ней лицом, как некогда зарывался в складки платья, и слушал, как медленно стихают гулкие удары сердца...
Когда дождь прекратился, он пошел спать...
На следующий день гости покинули замок, и Оливье больше не встретил супругу Жана д'Эспаррона. Предоставив своему отцу попрощаться с отъезжающими, он вместе с Эрве исполнял в часовне все религиозные утренние обряды, но, выйдя во двор, с большим облегчением заметил, что под сегодняшним солнцем Валькроз вновь безмятежно вернулся к своим повседневным занятиям. Погода стала хорошей и собиралась подарить — во всяком случае, так казалось, — вечное отдохновение величайшему сокровищу человечества: таблицам Закона, начертанным пылающей дланью Бога. Все понимали, какое важное дело предстоит им выполнить, и полуденный обед прошел в молчании. Лишь после того, как были произнесены благодарственные молитвы, барон Рено и Максимен взяли масляные лампы, а Оливье и Эрве — свечи. Оливье не впервые спускался в недра подземелья, а Эрве дрожал от нетерпения, чувствуя себя на пороге новой реальности: как его друг и, может быть, даже больше, он любил тайны. Скрытые смыслы всегда привлекали его. Живой ум и образование позволили ему овладеть некоторыми секретами Храма: например, его особой криптографией и странным языком особых знаков, которые были созданы мудрецами Ордена для того, чтобы их можно было легко читать и в грядущих веках. Он многое знал о тайниках командорств: как в них проникать и что в них хранится. Подобные знания, естественно, были даны не всем. Только тем, кто обладал достаточно развитыми интеллектуальными способностями. Вот почему Эрве буквально кипел от предвкушения:
— Брат Оливье рассказал мне, сир барон, что у вас, прямо под нашими ногами, есть целая сеть обширных подземелий?
— Верно, но самые интересные находятся совсем в других местах.
— Значит, в часовне? В них нередко бывают крипты...
— Есть одно подземелье, которое соединяется с тем, что находится под полом кухни. О нем многие в деревне знают. Речь идет о тех, кто узнал о нем от своих отцов, укрывавшихся в Валькрозе, когда звучал набат, возвещавший о нападении сарацин. Они использовали расщелины в скалах для того, чтобы попасть подземными ходами в окрестные часовни. Но я покажу вам то, что является истинной тайной замка. Даже ты, сынок, ничего о нем не знаешь. Следуйте за мной!
В сопровождении троих спутников Рено вышел из большого зала и направился к винтовой каменной лестнице, но стал не спускаться вниз, к подвалам, а, напротив, подниматься. Когда они взошли на второй этаж, он двинулся по узкому темному коридору, в который выходили двери жилых помещений, прошел его до самого конца и открыл низенькую дверцу: за ней обнаружилась круглая комната, где царил изрядный беспорядок — она походила одновременно на монастырскую «библиотеку» и на кабинет алхимика, потому что среди пыльных книг, расставленных на полках, стоял каменный столик с множеством реторт, флаконов, горшочков, а под высоким козырьком незажженного камина находилась маленькая переносная печка, уже заметно проржавевшая.
— Мы пришли, — сказал барон Рено, — в комнатку, которая была алхимическим кабинетом барона Адемара де Валькроза, первого и в высшей степени замечательного супруга твоей матери, Оливье. Тебе это известно, ведь ты здесь бывал.
— Мне известно также, что он занимался оккультными науками, разбирался в травах и умел исцелять болезни. Хотя репутация его от этого страдала, — добавил Оливье с кривой улыбкой. — Говорили, что он так разбогател оттого, что превращал обычные металлы в золото. Меня это забавляло и слегка очаровывало, когда я был ребенком, потому что мне не разрешалось входить сюда, хотя отец Ансельм, наш капеллан, пытался раскрыть секреты барона Адемара.
— Он быстро отказался от этого, хотя и продолжал приходить, чтобы изучить все эти книги, к которым я не чувствовал никакого влечения.
— Соблаговолите простить меня, сир Рено, — вмешался Эрве, который уже начал разглядывать книжные полки, — но здесь есть сочинения чрезвычайно ценные...
— Вполне возможно. Но ценность этой комнаты вовсе не в старых книгах и в этом научном инструментарии. Должен вам сказать для начала, что в эту башню можно пройти только через второй этаж. На первом находится хранилище для овощей и чулан с припасами. Они никак не соединены. Зато здесь есть вот это...
Взяв в углу метлу, он убрал золу из камина, затем протиснулся в него, поднял руку, что-то повернул, — остальные это не увидели из-за широкого рукава плаща, — и в глубине со скрежетом выдвинулся камень, открыв темный проход.
— Зажгите факелы! — приказал Рено. Распоряжение было выполнено безмолвно и быстро, что свидетельствовало о нетерпеливом ожидании и сильном волнении его спутников. Кроме Максимена, который, очевидно, был в курсе. Оливье с легким упреком произнес:
— Почему вы никогда не показывали мне этот тайник, отец?
— Ты был слишком молод. А потом стал тамплиером, а мы с твоей матерью не хотели дарить Храму настоящий секрет этого замка: он принадлежит не нам, а барону Адемару.
— Но Максимен, похоже, о нем знает?
— Ты не должен обижаться на него. Он узнал о нем раньше, чем мы. В юности он пользовался полным и нерушимым доверием старого барона де Валькроза. Надеюсь, тебе это не претит?
— Напротив, и я прошу прощения, если мой вопрос был ему неприятен.
Максимен улыбнулся, подтверждая, что он совсем не сердится на молодого хозяина. Факелы уже пылали. Рено взял один из них и протиснулся в проход, выдолбленный в скале рукой человека. Через несколько шагов проход преобразовался в некое подобие природной галереи, которую, наверное, тысячелетиями создавали подземные воды. И галерея эта была необычна. Она не углублялась в землю, а, напротив, поднималась вверх. Впрочем, не очень высоко. Примерно через пятнадцать туазов[180] она привела в грот, вид которого заставил обоих тамплиеров вскрикнуть от изумления — это была настоящая сокровищница, наполненная самыми причудливыми ценностями: здесь были монеты и вещи различных эпох — римской, сарацинской и средневековой, — драгоценности или драгоценные камни без оправы.
— Просто невероятно! — промолвил Эрве д'Ольнэ. — Откуда это все взялось?
Барон Рено объяснил:
— Мы добрались до вершины скалы, нависающей над замком. Древние римляне некогда возвели в этом месте храм, посвященный Юпитеру, богу грозы, грома и молний, которые часто случаются в нашем краю. Жрецы, служившие в нем, обнаружили эту пещеру и спрятали свои богатства. Вот, видите эти ступеньки, выбитые в скале? Они никуда не ведут. Это остатки лестницы, соединявшей пещеру с подземельем храма. Барон Адемар завалил ее, в то время как от храма оставались одни руины, вход же он прикрыл землей и колючим кустарником. Еще в подростковом возрасте он открыл этот тайник и галерею, которая начиналась в маленькой расщелине на боковом склоне горы. Он же велел построить башню, чтобы она прикрывала проход в коридор, который был пробит по его приказу. Он был человеком великих познаний, очень любопытный и обладавший силой, если не невероятной, то намного превосходящей средний уровень. И в этом гроте он сложил сокровища, которые частично пополнил у сарацин, грабивших окрестности... каким образом он раздобыл все остальное, я и сам не знаю... Хотя твоя матушка, сынок, о некоторых деталях мне рассказала...
Он закашлялся, словно пыль попала ему в глотку, и вопросов больше не последовало. Когда приступ кашля прошел, спутники Рено поняли, что нужно сменить тему разговора, и Оливье спросил:
— Брат Клеман знает эту историю?
— Конечно. Когда твоя матушка уехала из Валькроза в Дамьетту, чтобы присоединиться к королеве Маргарите, она доверила ему все секреты дома и поставила управляющим имуществом. Именно поэтому он и выбрал этот замок, чтобы спрятать здесь то, что вы привезли...
— Сир, отец мой, я не понимаю! Мы должны поместить Ковчег среди богатств, происхождение которых для многих людей неясно или даже сомнительно...
Он запнулся, и Эрве с широкой улыбкой пришел ему на помощь:
— Разумеется, сомнительно, хотя твои родители — истинные наследники этого Адемара, который, как мне кажется, был человеком весьма изобретательным. Признаюсь, я тоже нахожу это место... не слишком достойным!
— Именно поэтому Ковчег будет покоиться вовсе не здесь. В том случае, если замок будет захвачен или, несмотря на все предосторожности, кто-то проникнет в тайну камина и галереи, эта комната, внешне не имеющая выхода, вполне удовлетворит его алчность. Никто не будет тратить время на дальнейшие поиски...
— Где-то есть еще одно тайное хранилище?
— Да, есть, и брат Клеман о нем знает. Взгляните сами!
В сопровождении Максимена Рено направился к самому дальнему и самому темному углу грота, отодвинув в сторону сундуки и три запечатанных кувшина, один из которых он поднял с улыбкой.
— Я храню здесь некоторые ценные вина и ликеры. Предпочитаю не оставлять их в подвале, где их может отведать любой желающий. В честь твоего посвящения в рыцари, Оливье, мы выпили три таких кувшина. Остальные предназначались для твоей свадьбы, крестин детей, но теперь...
— Не будем зарекаться! — с жаром произнес интендант, и в его голосе прозвучала глубокая любовь к хозяину. — А черепки тех кувшинов, которые мы вскрыли, нам тоже пригодятся.
Действительно, за большими кувшинами из желтой глины оказался слой битых черепков, примыкавший к скалистой стене, в этом месте немного выступавшей вперед. Наклонившись, Максимен отбросил черепки, обнажив железные пластины, на которых лежали куски скалы. Затем они с бароном начали толкать скалу, которая, наконец, с большим трудом поддалась. Взору присутствующих открылось большое отверстие, куда слегка запыхавшийся Рено вошел, высоко подняв факел. Спутники его с благоговейным восхищением обнаружили перед собой огромный грот, равный по размеру целому собору, в глубине которого блистало зеленое око маленького озера, питаемого ручейком, стекающим с невидимых вершин. Известковые отложения образовали странные фигуры невероятной красоты. Рядом с озером возвышался обломок скалы, природным образом обретший сходство с длинным столом. Рено указал на него рукой.
— Вот, — сказал он, — место, выбранное братом Клеманом! Когда-то давно барон Адемар обнаружил его, и, возможно, в давние времена оно служило убежищем... или даже часовней.
Он указал на странные фигуры, вырезанные в скале, — это были длиннорогие козы и неясные очертания людей.
— Великолепно! — выдохнул Оливье, в то время как Эрве, оправившись от изумления, проявил живейший интерес к системе запоров.
Внутри, на одной из поверхностей скалы, была укреплена массивная железная подкова, выступавшая вперед, когда «дверь» открывалась, и удерживавшая ее. Без упора дверь легко закрывалась вновь.
— Невероятно! — воскликнул он наконец. — Чья это работа?
— Естественно, барона Адемара! Я же вам сказал, это был человек сложный и умный, он был способен постичь многие вещи, недоступные для понимания других людей. Кроме того, как я уже упоминал, он был сведущ и в оккультных науках.
— Другого выхода отсюда нет? — спросил Эрве.
— Насколько я знаю, его не существует, если не считать стока для воды, — ответил Рено, показывая на отверстие в потолке, откуда струился ручеек. — Этим стоком мы не пользуемся, но этой водой частично питается колодец замка.
— Что ж, — заключил Оливье, — полагаю, о лучшем месте нечего и мечтать. Тем более что его выбрал брат Клеман. С вашего разрешения, отец, сегодня ночью мы доставим сюда Ковчег.
Это оказалось делом нелегким, хотя в его осуществлении принимало участие четверо крепких мужчин, да еще и барон, освещавший им путь и руководивший ими. Самым трудным оказалось поднять большой гроб в бывший кабинет алхимика — его пришлось тащить по красивой каменной винтовой лестнице, но она была настолько узка, что иногда ящик приходилось нести вертикально. В сложные моменты барон Рено, нахмурив брови, поднимал факел повыше и иногда сам придерживал ценный груз. Наконец гроб поставили перед камином. Все остановились, чтобы смахнуть пот со лбов и передохнуть. Максимен робко спросил:
— Во дворе и у подножья лестницы это было невозможно, но, может быть, сейчас стоит вскрыть ящик и втащить в подземелье только его содержимое? Этот ящик сам по себе слишком тяжел.
— Ты прав, — одобрил Рено, тщательно закрывший за собой дверь кабинета.
Через несколько секунд Ковчег, освобожденный от деревянного футляра и многочисленного тряпья, призванного смягчить удары при перевозке, осветил своими древними золотыми пластинами запыленный кабинет. Увидев его, барон не смог скрыть волнения — не только от вида этого сокровища, но и при воспоминании о человеке, который спустился за Ковчегом в подземелья бывшего храма Соломона в Иерусалиме, а затем привез его в провинцию Шампань. Рено подумал о брате Адаме Пелликорне, командоре Жуаньи, спасшем его в час опасности и доставившем в Париж, город, где он родился... Барон Рено преклонил колени перед святыней и вознес жаркую приветственную молитву, ибо его дом отныне стал для нее хранилищем. Потом он поцеловал основание и сам вставил в предназначенные для этого кольца на боку реликвии длинный кедровый шест, украшенный на концах золотыми львиными головами. Теперь реликвию могли нести два человека.
Как только святыню удалось втащить в довольно низкое отверстие в камине, Оливье и Эрве подставили под шест свои крепкие плечи и двинулись дальше: теперь путь не представлял собой особых сложностей. Несколько минут спустя фантастическое сокровище уже покоилось на драгоценном ковре, которым Рено накрыл древний языческий алтарь.
Чуть позже на Ковчег были прикреплены серафимы, и Рено зажег в бронзовой курильнице кусочки елея, привезенного тамплиерами. Все присутствующие, сознавая торжественность момента, негромко молились, чтобы Господь Бог навсегда сохранил свои Заветы от алчности людей...
Чтобы мрак слишком быстро не заполнил пространство, тамплиеры безмолвно зажгли две свечи из белого воска, а затем пятеро мужчин на цыпочках удалились. Вход в грот затворился, черепки и сундуки заняли свои места, и вскоре они, слегка запыхавшиеся и ошеломленные, вновь оказались перед камином, где быстро уничтожили следы своего пребывания.
Оставалось только уничтожить ложный гроб и ящики. Хватило нескольких ударов топора, чтобы расколоть их на куски, которые тут же были сожжены, отчего пепла в камине стало еще больше. Новый пепел осторожно смешали со старым, и, когда Рено вновь закрыл дверь, не осталось никаких доказательств того, что сюда только что был доставлен странный ящик из другого конца страны. Опаснейшее предприятие именно потому, что речь шла о величайшей святыне, наконец, успешно завершилось!
В поздний час, после своих тяжелых трудов мужчины спустились на кухню, где Барбетта, которая не стала ложиться спать и усердно молилась, сама не понимая почему, поджидала их. Чтобы подкрепить их силы, она тут же поставила перед ними кубки с горячим, настоянным на травах, вином.
Мужчины молча, стоя перед очагом, наслаждались напитком, и каждый из них размышлял о своем. Первым нарушил тишину Оливье.
— С вашего разрешения, батюшка, — произнес он, — завтра мы поедем обратно, чтобы доложить О выполнении нашей миссии.
— По-прежнему с повозкой? — спросил Анисе, которого явно не вдохновляла эта перспектива.
— Только до командорства в Тригансе, где мы оставим и повозку, и першеронов, как нам велел брат Клеман. А тебе мы дадим коня... подобающего рыцарю. В Париж мы отправимся верхом.
— Той же дорогой? — проворчал Эрве. — Мне совсем не хочется вновь посетить Ришранк и встретиться с его командором.
— Нам всем следовало бы попросить прощения у Господа за это дурное чувство... но я тоже не хочу оказаться в Ришранке. Будьте спокойны! В Карпантра мы изменим путь... и доберемся до Монтелимара через Везон и Вальреа...
Прежде чем устроиться на отдых в сарае с овечьей шерстью, Оливье проводил отца в спальню, которая еще недавно была спальней супругов де Куртене. Барон Рено внезапно почувствовал себя очень усталым, и его спина, обычно прямая, вдруг сгорбилась под тяжестью, причину которой сын легко угадал. И действительно, он почти рухнул в кресло из эбенового дерева с высокой спинкой, на сиденье которого были сложены яркие подушечки: это кресло так любила Санси! Она устраивалась в нем, когда вытягивала шерсть или вышивала в обществе женщин, составлявших ее окружение. Оливье никогда не видел отца таким слабым и поэтому совсем не удивился его вопросу:
— Тебе обязательно надо уезжать? Это так далеко... и я боюсь, что больше не увижу тебя!
— Там моя служба. Я должен вернуться... хотя сердце мое восстает против того, что вы останетесь здесь один... без нее!
— Почему брат Клеман не возвращается в наши края вместе с тобой? Разве он не приор Прованса?
— Но он также настоятель Франции и вынужден бывать везде... а я должен находиться рядом с ним! Не теряйте мужества, отец! Возможно, я вернусь очень скоро. А вы проживете еще долгие годы!
— Без твоей возлюбленной матери? Очень сомневаюсь. Она была моей силой, моей радостью... я жил ради нее. Ты не можешь представить себе, как я любил ее! С того дня, как мы познакомились... хотя прошло много лет, прежде чем я это понял.
— Вы были счастливы вместе. Память о ней поможет вам жить... к тому же, не забудьте о той миссии, которую вы согласились взять на себя! Отныне вы — хранитель величайшего сокровища Храма. Благодаря вам оно будет спасено, что бы ни случилось.
— Спасено от чего? Думал ли ты об этом? Ты знаешь, почему мы дрожали — она даже больше, чем я! — когда ты объявил нам о своем желании вступить в Храм?
— Вы желали бы, чтобы я женился и продолжил наш род. Это вполне естественно!
— Нет. Это было бы эгоизмом, и мы приняли бы твой выбор с легким сердцем, если бы не считали, что ты, став членом Ордена, движешься к неизбежной гибели! Впрочем, как и сам Храм!
Оливье нахмурился, и от крыльев носа по его лицу пролегли глубокие морщины:— Храм обречен на гибель? Да нет же, это невозможно! Его командорства разбросаны по всему западному миру, у него больше рыцарей, чем у самого короля, больше богатств и крепостей!
— Возможно, это и станет причиной его уничтожения. Выслушай же то, о чем мы с матерью никогда тебе не рассказывали...
И Рено рассказал своему сыну о том драматическом эпизоде, который они с Санси пережили у Рогов Хаттина: как он вынужден был передать Истинный Крест Ронселену де Фосу, что тот сделал с ним, анафему отшельника и все последствия этого события. Правда, он умолчал о том, что юной владычице Валькроза пришлось испытать в руках малика из Алеппо.
— Пришло время, — сказал он в заключение, — и Храм был изгнан из Святой земли. Он утерял смысл своего существования, а король, который ныне царит во Франции, обладает неподвижным взглядом, не способен моргать, и веки у него, говорят, никогда не закрываются.
— Почему вы не рассказали мне эту ужасную историю прежде?
— Это повлияло бы на твое решение?
— Нет. Я ни о чем не жалею и готов сражаться до конца за плащ тамплиера, потому что я люблю Храм, я благоговею перед ним...
Он произнес это задумчивым тоном, но настроение его вдруг быстро изменилось, и он коротко спросил:
— Вы рассказывали об этом кому-нибудь еще?
— Брат Клеман узнал об этом незадолго до твоего вступления в Орден. Я хотел... я надеялся, что он отговорит тебя от твоего решения! Естественно, он не стал этого делать. Возможно, он не поверил мне?
— Я бы поклялся, что он вам поверил, если бы имел право клясться. И я даже думаю, что именно в вашем откровении нужно искать главную причину нашей миссии. Ведь ничем иным это объяснить нельзя, разве только желанием унести Ковчег как можно дальше от королевского домена!
— Что он сказал тебе?
— Почти то же самое, о чем я вам рассказывал... и еще вот что: у него нет ни малейшего сомнения, что Филипп Красивый не любит нас. Хотя он допускает, что у короля есть некоторые резоны.
— Он их назвал?
— Да, хотя кое-что известно любому наблюдательному человеку. Отношения между братом Жаком де Моле, нашим Великим магистром, и королем — не самые лучшие, хотя мэтр Жак был крестным отцом принца Людовика, наследника престола. Он же благословил принца, когда тот получил посвящение в рыцари. Наш магистр не перестает проповедовать новый крестовый поход, но он отказал королю и Папе в слиянии с Орденом госпитальеров, которые страстно желали этого... особенно в канун завоевания острова Родос, где они намерены обосноваться.
— Это не такая уж плохая мысль, — робко предположил барон. — Я слышал, что для Кипра довольно затруднительно размещать на своей территории сразу два Ордена.
Оливье взмахом руки отвел этот аргумент и произнес с некоторым презрением:
— Это нас не касается! Их магистр Фульк де Вилларе все более решительно поворачивается к морю и приказывает строить галеры. Быть может, потому, что у Ордена госпитальеров куда меньше богатств, чем у нас? А у нас в Средиземном море уже есть остров Мальорка.
Рено, внимательно следивший за выражением лица сына, нахмурил брови:
— А ты знаешь, что обычные люди более всего ставят в вину Храму? Его гордыню. Похоже, ты тоже не избежал этого греха!
— Мы все таковы, когда речь идет об Ордене, — покраснев, возразил Оливье. — Мы слишком любим Орден и гордимся им. Никому из нас не понравилось бы слияние с госпитальерами.
— Не мое дело судить об этом, но если только это разделяет вашего Великого магистра с королем, большого значения это не имеет...
— Нет. Все не совсем так. Когда брат Жак в последний раз приехал во Францию, он узнал, что парижский казначей Ордена брат Жан де Тур согласился дать Филиппу IV крупный денежный заем. Но он не имел права на подобный поступок. Поэтому королю пришлось вернуть долг.
— Я думал, что именно у вас хранится королевская казна...
— Разумеется, но король ведет такую политику, что ему требуется все больше и больше денег, а мы не обязаны субсидировать его. Кроме того, в прошлом году мы спасли ему жизнь. Он часто портит монету, и, когда он прогуливался по Парижу, что вошло у него в привычку, против него вдруг вспыхнул мятеж. Возможно, его бы даже убили, если бы Храм не открыл ему двери своего дома. Он провел у нас два дня... словно кабан, затравленный охотниками.
Рено внезапно поднялся и схватил сына за плечи:
— Два дня? Два дня он был в ваших руках? Что же, в вашем доме не оказалось вооруженных рыцарей?
— Нет, но...
— Да вы просто безумцы, клянусь Богом! В течение двух дней вы позволили королю наблюдать вашу бесполезную силу вместо того, чтобы сразу сопроводить его во дворец в Сите под охраной ваших копейщиков и алебардщиков? Ведь он опасный сюзерен, не так ли? Думаю, вашей гордыне потакало его унижение?
— А что в этом плохого? Пусть он оценит могущество Ордена! Мы не подчиняемся ему. Только Папе...
— Безумцы! Настоящие безумцы! — простонал Рено, падая в кресло и сжимая голову руками. — Брат Клеман был прав, когда торопился укрыть в надежном месте все сокровища Ордена, потому что вы на краю гибели! Старый хранитель Истинного Креста предвидел будущее. Король никогда не простит вас!
Слегка смущенный, Оливье встал перед отцом на колени и развел его руки, чтобы встретиться с ним взглядом:
— Батюшка, умоляю вас, не придавайте такого значения этому старому пророчеству! Не отрицаю, что брат Клеман все делает правильно, учитывая нынешние обстоятельства, но Филипп ничего не сможет нам противопоставить. Подумайте, ведь мы можем собрать армию в семьдесят тысяч человек, а у него людей в три раза меньше...
— Если он это знает, дело обстоит еще хуже! Умоляю тебя, сынок, останься здесь вместе с твоим другом д'Ольнэ! Орден не до такой степени нуждается в вас, чтобы вы немедленно отправлялись в Париж. Переждите немного, пока обстановка не прояснится!
— Нет, батюшка, это невозможно, вы сами знаете. Мы должны ехать. Брат Клеман, должно быть, беспокоится о том, как мы исполнили нашу миссию. Кроме того, он любит нас! Если бы он предвидел непосредственную угрозу, он повелел бы нам оставаться в провинциальном командорстве Риу, где бы мы ожидали дальнейших распоряжений и, возможно, его приезда. Для нас же это дело чести! Разве вы сами поступили бы иначе?
Рено поднял на сына свои черные глаза, и взгляд его, замутненный слезами, был мрачен...
— Ты прав, — вздохнул он. — Прости меня за то, что может показаться призывом к дезертирству! На это мы с тобой не способны... Но я стар, и у меня теперь нет никого, кроме тебя!
Он с усилием встал и обнял Оливье.
— А сейчас иди спать! Я горжусь, что у меня такой сын, как ты...
Утром следующего дня рыцари и их сержант стали готовиться к отъезду, а барон Рено, опираясь на посох, следил с крыльца за приготовлениями. Анисе вновь занял место на облучке, и два друга вскочили в седла, когда внезапно наблюдатель с высокой сторожевой башни закричал, что к замку поднимается группа всадников. Потом, разглядев их лучше, он добавил:
— Это рыцари Храма!
Все замерли. Решетка была поднята, ворота открыты. На какое-то мгновение сердце Рено забилось в безумной надежде: а вдруг это брат Клеман? Он хотел было спуститься навстречу, когда во двор въехали тамплиеры, по двое в ряд. Их возглавлял командир, на которого Оливье и Эрве взглянули с удивлением, не лишенным беспокойства: это был командор Ришранка Антонен д'Арро. Зачем он явился в Валькроз?
— Посмотри, кто едет за ним! — воскликнул Эрве. — Это же змееныш Юон де Ман!
Оливье не ответил. Он смотрел на отца, который с внезапно исказившимся лицом вновь поднялся на крыльцо и застыл там. Барон побелел от гнева, потому что для него старый тамплиер, который возглавлял отряд, подбоченившийся и со злобной улыбкой на морщинистых губах, носил совсем другое имя — его звали вовсе не Антонен д'Арро...
Сделав вид, что не замечает почти окаменевшего хозяина замка на крыльце, командир тамплиеров направил своего коня к повозке и двум рыцарям.
— Я так и думал, что вы затеваете гнусное дело! — презрительно бросил он, отчего оба друга почти синхронным жестом схватились за мечи. — Но вам не удалось меня провести: вы украли сокровища Храма, чтобы обогатить свою семью! Поэтому я приказываю вас арестовать!
За забралом шлема глаза Оливье сверкнули опасным зеленым огоньком. Он выхватил меч из ножен:
— Ваши обвинения беспочвенны, и вы не имеете права арестовывать нас! Мы выполняли миссию, доверенную нам братом Клеманом Салернским, приором Прованса и настоятелем Франции...
— Вашим другом! Этим все и объясняется!
— Да кто вы такой, чтобы оспаривать распоряжения одного из самых высоких сановников Ордена?
— Не разыгрывайте из себя глупцов! Вы прекрасно знаете, что я брат Антонен д'Арро, командор Ришранка...
— Это ложь! — прогремел еще могучий голос барона Рено. — Этот человек — худший враг Ордена Храма, ибо он — знайте это! — сжег Истинный Крест и был за это проклят его хранителем. Его имя — не Антонен д'Арро, а Ронселен де Фос!
Оливье и Эрве вскрикнули от изумления, но лже-Антонен не стал опровергать этого утверждения. Лицо его, обесцвеченное старостью, исказилось волчьей улыбкой, словно он даже обрадовался своему разоблачению. Повернув коня к тому, кто обвинял его во лжи, он медленно подъехал к крыльцу:
— Ты еще хорошо видишь, хоть и стар, Рено де Куртене!
— Но ты старше меня!
— Возможно, возможно, но я этого не замечаю! Да, я Ронселен де Фос... мэтр Ронселен для большей части Ордена, где у меня больше власти, чем ты думаешь. Те, кто со мной, прекрасно это знают и полностью мне преданы. Поэтому, хочешь ты этого или нет, мы сейчас схватим твоего сына и его спутника...
Скрежет опускающейся решетки прервал его речь. Он обернулся и насмешливо бросил, пожав плечами:
— Мы откроем ее без труда! Нас много, мы хорошо вооружены, а сколько вас? Всего лишь горстка под командованием безумного старца...
— А вот ты, судя по всему, видишь плохо! — проворчал Рено, указав рукой на башни, в бойницах которых показался лучник, готовый выпустить стрелу.
На сей раз Ронселен расхохотался. По его знаку четверо из его людей с невероятной скоростью набросились на Оливье и Эрве. В мгновение ока они уже лежали на земле со скрученными руками, а к их горлу были приставлены кинжалы.
— Стреляйте! — взревел Оливье, потеряв разум от бешенства.
— Не стреляйте! — одновременно с ним крикнул его отец.
Тем не менее лучники выстрелили, но, видимо, руки у них дрогнули, потому что ни одна стрела в цель не попала.
— Неумехи! — выругался Оливье.
Рено подошел к нему и тронул его рукой.
— Спокойно, сынок! Мы не можем совладать с этими людьми. Чего ты хочешь от нас? — добавил он, взглянув на своего врага.
— Я уже сказал тебе: схватить этих двоих и наказать их так, как они того заслуживают. Но сначала мы посмотрим, что они везли в той повозке!
Со спокойной наглостью человека, который уверен в своей безнаказанности, он спешился и подошел к повозке, на облучке которой застыл сержант Пон Анисе. Некоторые из «рыцарей» Ронселена уже захватили стратегические пункты во дворе — кузницу и оружейную, силой выведя оттуда всех работающих. Другие стащили на землю огромный ящик, заменявший ложный гроб. В мгновение ока ящик был вскрыт, и обнаружилось его содержимое: огромные клубки шерсти. Властным жестом предатель-тамплиер приказал поставить перед собой двух пленников.
— Как странно, а? — промолвил он медоточивым голосом. — Что же вы сделали с этим бедным братом де Фенестрелем, который был вам так дорог, что вы стерегли его тело днем и ночью? Боюсь, что он существовал только в разгоряченном воображении брата Клемана Салернского, и что вместо тела в этом ящике хранилось нечто куда более ценное. Впрочем, тот ящик выглядел иначе. Что вы с ним сделали?
— Что делают с гробом? — иронически спросил Эрве. — Его закапывают в землю, что мы и сделали... в Греу, как мы вам и говорили.
Ронселен ударил его железной перчаткой по лицу так, что брызнула кровь.
— Вы лжете! Вы даже не заезжали в Греу! Подойдите сюда, брат Юон, и расскажите этим ворам, что вы знаете, каков был их путь.
Молодой человек приблизился, дрожа всем телом и не поднимая глаз от земли. Но плевка ему избежать не удалось — Оливье плюнул в него, содрогаясь от омерзения.
— Ты, значит, был просто шпионом, мерзавец? И комедия, которую ты разыгрывал перед нами, была написана твоим хозяином?
— Я... у меня не было выбора... мне...
— Хватит! — отрезал Ронселен. — Естественно, он выполнял мои приказы! Сбежав от вас, он сначала отправился в Маноск, где нашел то, что я приготовил для него: крепкого мула и рясу с капюшоном, благодаря которым он смог следовать за вами и оставлять приметы на своем пути. Когда вы приехали сюда, он присоединился к нам, а мы были уже недалеко, ибо мы, чтобы вы знали, выступили в поход через два дня после вашего отъезда. Этого срока оказалось достаточно, ведь вы продвигались медленно... А теперь вы скажете мне, что было в вашей повозке и куда вы это пристроили.
— Мы не имеем права раскрывать этой тайны, — ответил Оливье. — Это тайна Храма, а мы получили приказ брата Клемана... и разрешение нашего Святейшего Отца Папы. Мы должны отвечать только перед ними.
— Папское разрешение? Что же вы сразу не сказали? Как интересно! И можно узнать, где оно?
— Во внутреннем кармане моего кафтана. Велите вашим людям отпустить меня!
— Ну, нет! Обыщи его, Юон! Ну же! Быстро!
Позеленевший от страха Юон де Ман, явно опасаясь получить еще один плевок, исполнил приказ Ронселена и без труда обнаружил пергаментный свиток, который и предъявил своему командору. Оливье презрительно улыбнулся:
— И это тамплиер?
— Сомневаюсь, что в этой банде можно найти хоть одного тамплиера, — добавил Эрве.
— Возможно, именно они и есть истинные тамплиеры, ибо им ведома Истина! — нравоучительно заметил Ронселен.
Рено ответил ему с негодованием:
— Какая Истина? Та, что отвергает Христа, позорит Распятие и попирает его ногами? Это вы называете Истиной? Ваше дьявольское евангелие приведет вас к гибели! К несчастью, с вами рухнет и весь Орден...
— Вы мне надоели с этой древней историей, — проскрежетал Ронселен, — вас следовало бы убить, чтобы вы мне больше не досаждали!
— Не стесняйся, разбойник! Убей меня, ты мне окажешь услугу. Тогда я смогу соединиться с моей нежной супругой, не отягощая душу смертным грехом самоубийства!
— Дама Валькроза умерла? Ах да, — добавил Ронселен, хлопнув себя по лбу. — Брат Юон говорил мне, что, когда эти двое мошенников приехали сюда, вымпелы были приспущены! Это был траур по ней, полагаю?
— Мы похоронили ее вчера...
— Зачем вы отвечаете ему, батюшка? — воскликнул Оливье. — Лучше прикажите ему убираться с этими так называемыми рыцарями, ведь они уже захватывают замок!
Действительно, люди лже-Антонена, пользуясь растерянностью, вызванной не столько их появлением, сколько неожиданной агрессивностью, без особого труда обезоружили служителей и немногих воинов, составлявших гарнизон замка в мирные дни, которыми эти края наслаждались уже много лет. Те, кто пытался сопротивляться, были безжалостно убиты, и их трупы, сброшенные со стен, теперь валялись посреди двора. Связанные Оливье и Эрве бессильно наблюдали за этими бесчинствами. Ронселен де Фос повернулся к ним:
— И этот замок я не отдам... быть может, лишь тогда, когда получу то, что мне нужно! Стало быть, вашу матушку недавно похоронили? Наверное, вон в той часовне? Возможно, вы воспользовались этим, чтобы одновременно укрыть в том же самом месте ваш таинственный груз?
— Это бред! — яростно бросил Оливье. — Вы считаете нас настолько бесчестными, что мы воспользовались нашим горем...
— Посмотрим, посмотрим...
— Оставь мою мать почивать в мире, демон! — закричал Оливье, увидев, как Ронселен направляется к часовне.
Тот не обратил на него ни малейшего внимания.
— Успокойся, прошу тебя! — прошептал Эрве, тревожась за состояние своего друга. — Это чудовище, и он только радуется твоему гневу...
— Господи всемогущий, услышь меня! — завопил Оливье, вне себя от гнева. — Не дай этому негодяю осквернить могилы наших близких!
— Господь услышал тебя! — раздался суровый голос.
На пороге часовни возник отец Ансельм. Обеими руками он вздымал громадную облатку, чья непорочная белизна засияла еще ярче в солнечных лучах.
— Vade retro, Satanas![181] — провозгласил священник. — Прочь, сын греха! Демон во плоти! Ты не осквернишь сие святое место мерзостью своей!
Добрый отец Ансельм был среднего роста, но показался громадным всем, кто взирал на него со священным ужасом. Он словно обрел божественное величие. По двору прошелестел ропот, и Ронселен де Фос услышал его. Он понял, что и его люди присоединились к этому ропоту, — следовательно, заходить слишком далеко было бы опасно. Проявив осторожность, он отступил. На его лице появилось подобие улыбки:
— Кто говорит об осквернении, отец мой? Я хотел только осмотреть эту часовню...
— Тебе нет до нее дела! Именем Господа нашего объявляю тебе, что здесь покоятся бренные останки хозяев этого замка! А теперь освободи тех, кого ты захватил противоправным образом! Они находятся в своем доме...
— С вашего позволения, с этим я немного подожду. Мне надо с ними переговорить...
Ронселен глубоко поклонился капеллану, затем отошел к своим людям, которым жестами приказал увести в дом трех пленников. Сам он хотел взять барона под руку, но тот с отвращением отпрянул:
— Что еще тебе нужно?
— То же, что и прежде: я хочу знать, где находится содержимое повозки... Кроме того, я голоден и мои рыцари тоже. Сейчас мы увидим, насколько ты гостеприимен...
Пленников отвели в большой зал, где «брат Антонен» расположился с полной непринужденностью, не смущаясь от негодующих взглядов трех захваченных мужчин. Оливье с трудом верил своим глазам. Эти люди с замкнутыми, угрожающими лицами не могли быть тамплиерами, иначе говоря, братьями. Даже зная теперь, что их предводителя отец не без причины считал своим смертельным врагом, он не постигал, какой сатанинской магией обладал этот человек, которого, казалось бы, возраст должен был обратить к Богу и вразумить, что сумел сбить с пути истинного целую командерию. Существовали нерушимые правила, которые составляли честь Храма: рыцарский устав, безупречная куртуазия, защита слабых и постоянное служение Господу и Богоматери. А эти люди на вид были совершенными разбойниками — глядя на их белые плащи с красными крестами, он задыхался от отвращения...
Сам замок по-своему выражал свое неодобрение. Никто не мог нигде найти Барбетту и всех, кто прислуживал на кухне, — служанки и поварята словно испарились. Огонь в очаге был потушен. Только старая Онорина сидела на стуле возле него. Пепел замарал подол ее черного платья, скрюченные от ревматизма пальцы перебирали четки: она безмолвно молилась и плакала, устремив взор в пустоту. Ее вытащили оттуда и выставили за дверь.
— Они перепугались и куда-то попрятались, — прошептал Максимен, который стал как будто невменяемым. — Разве такое возможно? Чтобы служители Божьи, рыцари вели себя подобным образом...
— А ты кто такой? — рявкнул Ронселен.
— Мой интендант, — ответил Рено.
— Что ж, он должен знать, что где лежит... Ветчина, хлеб, сыр, этого нам достаточно. Пусть принесет все это сюда и отдаст ключи от погреба брату Гонтрану! Тот умеет выбирать хорошее вино! Заодно и посмотрит, нет ли чего необычного в подполе!
Пришлось уступить. «Тамплиеры» начали объедаться под присмотром своего начальника, который величественно восседал за баронским креслом во главе длинного, поспешно накрытого стола. Рено, устроившийся в стороне, возле очага, избегал смотреть на сына и двух его спутников, привязанных к балкам. В какой-то момент Ронселен приказал «брату Юону» принести им поесть, но Оливье пригвоздил его к месту:
— Не подходите к нам! Мы ничего не хотим! Мы не будем делить хлеб с такими негодяями!
— Вы не правы, мессир Оливье! Вам и вашим друзьям еще понадобятся силы...
— Мы уповаем только на Господа!
— Как вам будет угодно! Эй, интендант! Мне что-то зябко, извольте-ка разжечь камин! И не жалей дров! Пусть все согреются!
— Это не предвещает для нас ничего хорошего, — сказал Эрве сквозь зубы. — Не нравится мне эта любовь к теплу!
— Мне тоже, но с помощью Божьей мы все преодолеем...
Между тем послышался разгневанный голос Рено, настолько звенящий ненавистью, что Оливье с трудом узнал его:
— Экий ты мерзляк, Ронселен де Фос! Наверное, хочешь привыкнуть к адскому огню, который тебя ожидает в самом скором времени! Ты теперь лысый старец, и близится день Суда, на котором ты будешь осужден!
— Не слишком надейся на это! Господь обойдется со мной как с равным. Ты даже не представляешь, какого могущества я достиг за эти годы...
— Нет, не представляю и не желаю этого знать. Но тебе, видно, это помогает спокойно спать по ночам, ты перестал слышать ужасный голос, который тебя проклял?
Смертельно побледнев, Ронселен оттолкнул свое кресло, упавшее на пол, и чуть не ринулся на Рено, но быстро взял себя в руки и пожал плечами.
— Свяжите и его тоже! — приказал он.
Через несколько секунд барона крепко привязали к стулу. Он не оказал ни малейшего сопротивления. К чему? Враг его принял все необходимые меры, а люди, оставшиеся в замке, попали в руки тем, с кем всегда поддерживались доверительные отношения. Он пристально смотрел на полыхавший в очаге огонь, спрашивая себя, кого из пленников первым подвергнут пытке. Его самого, чтобы заставить говорить Оливье, или Оливье, чтобы принудить отца выдать местонахождение тайника? И старик усердно молился, чтобы первенство оставили за ним. Он был так близок к смерти — да и желал ее! — тогда как Оливье было всего тридцать пять, но он обладал закаленной душой, которая смогла бы вытерпеть его муки. Но если будут пытать Оливье... Рено боялся, что у него не хватит сил смотреть на это. Он был их с Санси сыном, плотью от их плоти, единственным, кого он по-прежнему любил. И он пылко воззвал к Господу, который должен в этом случае призвать его к Себе, разбив его старое сердце...
Странным образом, Ронселен, казалось, не торопился прибегнуть к последнему средству. Развалившись в своем кресле, он повернулся к огню и грелся, полузакрыв глаза, словно объевшийся кот. Он оставался на кухне один, потому что его люди получили приказ обыскать замок сверху донизу. Их топот доносился отовсюду, и Рено чувствовал, как в душе его снова усиливается боль. Нет, сам он не был так привязан к земным благам, но Санси любила этот дом. Она потратила столько сил, столько любви, чтобы всем ее близким было здесь хорошо! Что от всего этого останется после нашествия этих вандалов? Слезы потекли по его лицу: ему вдруг показалось, что Санси умирает во второй раз...
Это продолжалось долго. Пока не вернулись «рыцари», очевидно, ничего не обнаружившие.
— Мы ничего не нашли, — сказал тот, кто был, видимо, правой рукой Ронселена, некий брат Дидье. — Но надежда еще не потеряна: в замке есть вход в очень большое подземелье, которое нужно тщательно осмотреть...
— О, я надежду не теряю! Продолжайте поиски, но не слишком долго. К чему утомлять наших братьев, коль скоро у нас есть проводники. Полагаю, мы сумеем убедить их помочь нам.
— Вам следовало бы посмотреть самим, брат! Ваш опыт...
— Драгоценен, знаю, но я знаю также, что влажное подземелье губительно для моих суставов, а мне следует беречь их, чтобы они служили мне как можно дольше ради вящего прославления нашего дела!
— Тогда почему вы не распорядитесь получше расспросить вот этих людей? Мы бы выиграли время и избавили бы от лишнего труда наших братьев. Судя по виду, эти подземелья очень запутанные и простираются чрезвычайно далеко!
— А мы никуда не торопимся! У нас есть время, и что-то подсказывает мне: их непросто будет убедить!
— Но, возможно, они станут сговорчивее?
Оливье удержался от искушения крикнуть «Никогда!», — но это было бы провокацией, пустой и даже вредной, потому что эти люди могли впасть в ярость и быстро дойти до крайностей. Поэтому он подавил первое движение души, ожидая, что скажет на это «мэтр Ронселен», чьи права на власть он почитал сомнительными и которого сам считал всего лишь злоумышленником.
— Возможно, завтра! Мне кажется, что ночь размышлений подвигнет их к мудрости.
— Значит, нас не собираются поджаривать? — прошептал Эрве. — Какое величие души!
— Я бы так не сказал, — ответил Оливье, ясно видевший, что веревки, которыми был связан отец, мешали ему дышать.
Все, что последовало далее, было тягостным, и Оливье укрепился в убеждении, что эти люди — не настоящие тамплиеры, потому что перед сном они опять начали обжираться. На сей раз пленникам они ничего не предлагали, но, главное, не произносили ни одной молитвы, хотя устав жестко предписывал это рыцарям. И в часовню не заходили — впрочем, в ней забаррикадировался отец Ансельм, — и с уст их не слетело ни одного из многочисленных обязательных «Pater Noster», а также коротеньких ритуальных «Ave Maria» и «Benedicte». Тут уж Оливье сдержаться не смог.
— Позор вам, не соблюдающим правил! Вы что, думаете, что Господь это забудет, раз уж вы сами забыли Его?
— Мы воздаем Ему то, что должно, — желчно отозвался Ронселен, — и не вам нас судить. Лучше подумайте о своей судьбе. Вы готовы говорить?
— Нам с вами не о чем разговаривать!
— Тогда берите пример с меня. Не поддавайтесь нетерпению! Как только вы раскроете нам место, куда спрятали сундук, мы вас отпустим...
— Неужели? — спросил Эрве. — Если мы отдадим вам то, что вы хотите, вы нас убьете, чтобы Великий магистр никогда не узнал о вашем преступлении. Иначе вам придется дорого заплатить, разве вы сами этого не понимаете?
Ронселен не ответил. Закончив с ужином, он распорядился поставить сменную вахту на башни, велел добавить дров в камин и, не обращая больше внимания на пленников, устроился в своем кресле поудобнее с явным намерением немного вздремнуть.
Вновь послышался голос Оливье:
— Помолимся, братья!
И он затянул повечерие, как и положено в последний из канонических часов перед отходом ко сну. Его поддержали его спутники, отчего голос Оливье обрел звучность и широту — это был прекрасный григорианский хорал, не требующий звучания никаких музыкальных инструментов. Рено слушал рыцарей со слезами на глазах, но Ронселену, очевидно, пение совсем не понравилось.
— Замолчите, иначе мы заткнем вам рот! — завопил он. — Я хочу отдохнуть.
Оливье подчинился не вполне: тихим голосом он стал проговаривать обязательные молитвы, к нему присоединились Эрве и сержант, и это глухое жужжание мало-помалу усыпило их врага, который вскоре захрапел. Его жертвы могли теперь говорить, почти не понижая голоса.
— Я никак не могу ослабить веревки, — простонал Эрве. — Меня связали слишком крепко, и при малейшем движении путы затягиваются все сильнее.
— Я тоже, — подхватил Анисе. — Как я ни бешусь, все бесполезно. Очень жаль, ведь у меня в кармане нож, но достать его мне не удается.
— А мне хотелось бы узнать, — произнес в свою очередь Оливье, — что они сделали с Максименом! Вечером мы его уже не видели, и они обслуживали себя за столом сами.
Молчал один барон, но он сидел в стороне от троих друзей, и ему пришлось бы напрягать голос, чтобы его услышали. Сидя очень прямо в своем кресле, он словно бы отсутствовал, и это встревожило Оливье: во время этой бесконечной ночи, когда они страдали от голода, жажды, усталости и от впивающихся в тело веревок, он ясно видел, что старик все больше клонит голову к груди. Но когда на нижнем дворе закричал петух, возвещающий наступление дня, который обещал быть мучительным, он вдруг ощутил неясную надежду, что смерть внесла свои изменения в установившийся порядок вещей, избавив отца от ужасных физических и нравственных страданий. Увы, когда их палач, которому, возможно, пришла в голову та же мысль, встряхнул Рено за плечи, тот поднял голову и уже не опускал ее... Значит, своей судьбы барон не избежит.
Между тем замок просыпался, но не так, как в обычные дни. Не слышалось ударов молотов из кузницы, не окликали друг друга служанки, и даже животные не подавали признаков жизни, — слышалось только бряцание оружия и скрежет ворота в колодце, откуда набирали воду. И еще мужские голоса, отвечавшие с разных сторон своим начальникам, которые громко окликали их. Встало солнце. В кухонном очаге вновь развели огонь. Младшие по чину «тамплиеры» принесли еду. Незваные гости начали завтракать, потом Ронселен подошел к пленникам и поочередно, со злобной улыбкой на устах, оглядел их.
— Ну что, добрейшие братья, вы все еще не раздумали? Будем молчать по-прежнему?
— Всегда! — проворчал Эрве. — И пусть вас задерет дьявол!
— Это не первое проклятие в его адрес, — заметил Оливье, пожав плечами. — Но, похоже, его это особенно не смущает.
— Старый безумец и молодой гордец, разве это так важно? Давайте-ка решим, с кого мы начнем... Может быть, окажем особое почтение возрасту? По всему видно, дражайший барон, что сын вас сильно любит? Интересно, долго ли он продержится, видя ваши страдания?
Оливье задрожал, когда люди Ронселена стали готовить пытку. Они вытащили решетку на ножках: ее обычно ставили в очаг, чтобы поджаривать куски мяса. Ужас охватил рыцаря, понимавшего, что это предвещает. Оливье забился в своих путах, отчего веревки врезались в его тело еще больнее, изо рта его вырвался вопль:
— Вы не посмеете этого делать! Вы, мерзкие...
— Ну, ну! Где же куртуазия, столь дорогая Храму? Вы же сами восхваляли ее, брат! И если вы не заговорите, я поджарю вашего отца у вас на глазах, поливая его вашим лучшим оливковым маслом...
— Не обращай на него внимания, сынок! Закрой глаза и не слушай! Я стар, мое сердце долго не выдержит... Пусть и таким ужасным путем, но я буду счастлив воссоединиться с твоей матерью!
— Хватит болтать! Живо, вы все! Разденьте барона!
Однако никто не двинулся с места. Возможно, это произошло из-за омерзительного приказа, но присутствующие, среди которых, впрочем, только брат Дидье был рыцарем, а остальные принадлежали к категории тех, кто прислуживал, — один сержант и два бесстрастных чернокожих оруженосца, — не двинулись с места. В сердце Оливье зародился слабый проблеск надежды. Он обратился к Дидье:
— Вы носите такой же красный крест, как и я! Неужели вы согласитесь совершить бесчестный поступок перед Богом, который видит вас и когда-нибудь потребует ответа?
Дидье заколебался, отвел глаза, но это продолжалось лишь мгновение. Ронселен тут же вмешался:
— Уйдите, брат, если вам не по душе это дело! Мне вполне достаточно двоих.
Тамплиер бегом ринулся из кухни. Рено отвязали от кресла и сняли одежду, потом привязали к жаровне. Один из негров стал раздувать огонь, а второй притащил горшок с маслом. Пустой желудок Оливье мучительно сжался, его едва не стошнило. Он преодолел тошноту и закричал с такой силой, что едва не сорвал голосовые связки:
— Господи всемогущий, помоги! Помоги!
Словно эхо, ответом ему стали звон оружия, ржание лошадей и крики. Ронселен бросился к двери, которая распахнулась так внезапно, что он получил удар по лицу и покатился по полу. Высокий тамплиер, вооруженный с ног до головы, в шлеме и с мечом в руке, ворвался внутрь, за ним следовали другие рыцари. С одного взгляда он понял, что происходит на кухне. Кончиком меча он указал на Ронселена, оглушенного падением, и холодно приказал:
— Этого в цепи! Всех прочих убейте!
В мгновение ока распоряжение было исполнено. Оливье, едва не потеряв сознание от радости, выдохнул:
— Брат Клеман! Да благословит вас Господь!
— Как вы здесь оказались? — пробормотал Эрве.
— Всему свое время! — коротко бросил настоятель Прованса.
Подойдя к Рено, он кинжалом взрезал его путы, прикрыл нагое тело своим большим белым плащом и с величайшими предосторожностями усадил. Его рыцари тем временем освободили всех пленников. От усталости и переживаний Анисе лишился чувств, но Оливье с Эрве, хоть и измученные, все же удержались на ногах и стали энергично растирать свои онемевшие члены. Потом Эрве бросился к столу, с жадностью опустошил кувшин с водой и с наслаждением впился в кусок хлеба. Оливье встал на колени перед отцом и взял его за руку. Она была ледяной. Рено дрожал всем телом — нормальная реакция после нервного напряжения, которое пришлось пережить старику. Лицо его было мертвенно-бледным, глаза запали, но он оставался в сознании и с благодарностью принял стакан вина, поднесенный ему братом Клеманом. Он даже сумел улыбнуться, говоря:
— Я всегда верил в чудеса, но никогда не смел надеяться, что это коснется меня самого. Вы это совершили, друг мой! Как вас отблагодарить?
— Быстрее поправиться.
— Я постараюсь! Как вы здесь оказались? Едва могу поверить своим глазам! Вас кто-то предупредил?
— Да. Я был в Тригансе, когда ночью прибежала ваша Барбетта. Она успела рассказать командору Валерьену де Риансу о том, что здесь происходит... Тот приехал сюда с нами. Да вот и она сама!
Войдя на кухню так, словно ничего не случилось, в сопровождении своих молодых помощниц, Барбетта призвала всех святых рая в свидетели нанесенного ей ущерба и стала немедленно отдавать распоряжения, перемежая их проклятиями в адрес захватчиков. Пока ее девушки поспешно приводили в порядок кухню, она припала к руке хозяина:
— Сир Рено! Что с вами сделали эти злодеи!
Не дожидаясь ответа, она развила бурную деятельность, провозгласив, что через час стол будет накрыт. К делу был приставлен и сержант Анисе, еще не вполне твердо стоявший на ногах. Брат Клеман тем временем вернулся во двор, чтобы посмотреть, где находятся брат Валерьен и его тамплиеры. Ронселен де Фос, закованный в цепи и громогласно выражающий свое неудовольствие, а также брат Дидье и молодой Юон де Ман стояли в повозке, откуда убрали громадный ящик: их должны были отвезти в тюрьму Триганса... Всех, кто участвовал в разбойном нападении на замок, обезоружили, — они сдались почти без боя, но дело не обошлось без тумаков, потому что люди барона Рено не могли простить того, как их терроризировали и третировали во время этих драматических двадцати четырех часов. Сдавшихся также ожидала темница Триганса, но сначала им предстояло посетить провинциальную крепость Риу-Лорг для долгого покаяния.
Валерьен де Рианс и его тамплиеры, которых брат Клеман усилил дополнительным отрядом, набранным в бальяже Риу, не стали долго выжидать, чтобы подкрепиться на кухне, где их ждал сытный обед и прохладительные напитки. Они уезжали вместе с пленными, за отъездом которых барон Рено следил больше с гневом, чем с облегчением:
— Моя душа не обретет мира, пока этот Ронселен не умрет! Почему, брат Клеман, вы не разрешаете мне вступить с ним в поединок? Нас рассудил бы сам Господь!
— Вы же знаете, что тамплиерам запрещены дуэли! Кроме того, друг мой, — добавил он с легкой улыбкой, — вы не должны забывать и о своем возрасте, и о его, кстати, тоже!
— Но ненависть придает силы!
— Это и он может сказать. К тому же, вы честный рыцарь, а он — отродье Сатаны, с ним связываться опасно: он не будет вести честную игру.
— Я говорил о Боге, брат Клеман, а вы толкуете о дьяволе! Вы не верите, что Господь даровал бы мне силу победить?
— Пути Господни неисповедимы, друг мой... я же предпочитаю избегать ненужного риска. Будьте уверены, что судить его будут с величайшей суровостью, и он понесет заслуженное наказание. Давайте вернемся в дом, нам нужно поговорить!
Валькроз выходил из кошмара и с радостью обретал скромные заботы повседневной жизни. Мертвых похоронили, вознесли за их души молитвы и принялись за работу, как во все времена, после снятой осады или отмененной тревоги. Для земледельцев каждый час бесценен, и все торопились возместить ущерб, причиненный замку... А он оказался довольно значительным, потому что люди самозванца Антонена д'Арро обыскивали замок яростно, и, хотя и воздержались от грабежа, но мебель они все-таки опрокинули, вывалив из ящиков все содержимое наружу, сорвали со стен покрывала, чтобы обнаружить возможные проходы к тому, что они жаждали найти.
— Матушка бы этого не перенесла! — сказал Оливье.
— Нет, — возразил его отец. — Она пришла бы в бешенство, но сначала возблагодарила бы Господа за спасение тех, кого любила...
Лаборатория барона Адемара не избежала вторжения вандалов. Реторты были разбиты, книжные полки повалены на пол, чтобы оголить стены. Только камин остался нетронутым, о чем свидетельствовал не потревоженный никем пепел. Брат Клеман осмотрел его, скрестив руки и подергивая короткую бородку, уже посеребренную временем.
— Вам удалось? — просто спросил он.
— Да, — ответил Рено. — Все в полном порядке, и пепел, который вы видите, остался после сожжения ложного гроба.
— Пусть он здесь спокойно старится. Что касается этого кабинета, если я смею вам советовать, то в нем лучше прибраться, но пыль не стирать. Хотя, может быть, вы сами не прочь заняться... великим искусством алхимии?
— О нет! Алхимия меня совершенно не привлекает...
— В таком случае, чем больше кабинет будет выглядеть заброшенным, тем лучше...
— Если хотите, мы можем замуровать дверь?
— Нет. Закрытая или замурованная дверь как раз притянет ненужные взоры. А вот открытая совершенно безобидна.
— Как вам угодно! А теперь расскажите мне, как вы оказались в наших краях именно в тот момент, чтобы спасти нас...
История оказалась довольно простой. Примерно через две недели после отъезда двух рыцарей и сержанта к ногам брата Клемана припал — больше от усталости, чем от почтения, каковое, впрочем, присутствовало — некий старик, проделавший большой путь, чтобы принести жалобу. Только брат Клеман, уверял проситель, может положить конец набегам и грабежам, в которых слишком часто оказывались виновными тамплиеры Ришранка с тех пор, как их возглавил брат Антонен д'Арро. Старик был небогатым местным сеньором: у него похитили все имущество и взяли в заложники внука, чтобы заставить того записаться в Орден. Молодому человеку удалось убежать из тюрьмы, куда его заточили, благодаря преданности слуги, который нашел помощь в командорстве у брата, не одобрявшего воцарившиеся там нравы.
— Старика звали Поль де Ман и...
— Де Ман? — вмешался Эрве д'Ольнэ. — Это имя змееныша, которого нам навязали, чтобы препроводить его в Греу, но он, завидев крепость, сбежал от нас. Оказывается, он следил за нами и обо всем сообщал этому демону Ронселену...
— Простите его! Очевидно, он не мог действовать иначе и вынужден был пунктуально исполнять все приказы. Он думал, что его дед по-прежнему в плену у «брата Антонена»... Как бы там ни было, эта история навела меня на ваши следы. Ришранк был в списке ваших остановок, предусмотренных для путешествия, поэтому я должен был убедиться, что вас там не задержали и не нанесли какого-нибудь ущерба. Я вытащил бы вас из ловушки, если бы понадобилось. Я жалел, что послал всего трех человек сопровождать ценнейшее сокровище Храма, о котором знают лишь немногие наши братья...
— Если бы вы поступили иначе, слишком много людей узнало бы об этом, — заметил Оливье. — Нас было мало, и это наилучшим образом соответствовало нашей легенде: мы эскортируем тело одного из наших братьев, скромного ученого мужа, которому Папа по дружбе даровал привилегию упокоиться навечно в родной земле. Без этой проклятой остановки в Ришранке все прошло бы чудесно. Вы взяли с собой большой отряд, брат Клеман, чтобы помочь нам! Нет ли здесь риска...
— Никакого! Из Парижа мы выехали вчетвером: два рыцаря и два оруженосца. В Ришранке я обнаружил только половину гарнизона и понял, что мои опасения оправдались, особенно когда брат, спасший Поля де Мана, рассказал мне, как вас приняли, о поручении, которое вам навязали вопреки всем нашим правилам, и, главное, о том, что «брат Антонен» двинулся по вашим следам. Я боялся худшего, и оно едва не свершилось. Мощный отряд, который вы видели, был набран мной частично в Греу, откуда я послал гонца в Риу с приказом отправить людей в Триганс, мою старую командерию. Никто не может даже подозревать о том, что вы на самом деле везли. А когда, вскоре после нашего прибытия в Триганс, прибежала ваша Барбетта, мы смогли оценить, какой опасности вы подвергаетесь. И приняли необходимые меры. Я должен обязательно похвалить ее за проявленные мужество и смекалку.
— Она сумела сбежать до того, как опустили решетку? — спросил барон.
— Да. Но она догадалась, что запертый замок придется брать штурмом, и потому спрятала своих молодых прислужниц, которые взяли кувшины с маслом, чтобы ночью смазать подъемный механизм решетки и петли ворот. Наши слишком самоуверенные враги и не подумали поставить охрану у входа.
— А куда подевался Максимен? Барбетта не могла договориться с ним, потому что он находился при мне во время так называемого нападения и захвата всех моих людей.
— Одна из девушек сумела окликнуть его и передать ему распоряжения жены. Он спрятался с девушками в тайнике и ночью собственноручно поднял решетку. И ворота открыл. Вот и все! Как видите, довольно просто...
— Вы не подумали о подземельях? Вы же хорошо их знаете?
— Да, но со стороны замка не так-то легко обнаружить вход, а сражение в темных проходах было бы рискованным. Пришлось бы пробиваться к вам силой...
— Мы не устанем благодарить вас, друг мой! Барбетту и Максимена я включу в завещание, пусть они унаследуют Валькроз, ведь после смерти мое имущество отойдет Храму, потому что мой сын при вступлении в Орден обязан был дать такое обещание. Надеюсь, вы не рассердитесь на меня за то, что замок избежит этой судьбы?
— Наоборот! В случае... несчастья, которого я больше всего опасаюсь, будет лучше, чтобы Валькроз не входил в число наших владений. Как вам известно, это одна из причин, по которой я решил удалить Ковчег из мест, теснейшим образом связанных с Орденом. Так что вы теперь официально назначенный хранитель бесценного сокровища, вы и эта славная чета!
— Я сознаю, какая честь... и ответственность мне оказана, не сомневайтесь. Они же...
— Быть может, — прервал барона брат Клеман, — будет лучше не посвящать Барбетту в эту тайну, коль скоро Максимен один сопровождал вас в новое святилище. Она замечательная женщина, я знаю, — торопливо добавил он, предвидя возражения отца и сына, — но слишком быстро «закипает», очень разговорчива, чтобы не сказать болтлива: по неосторожности или вспыльчивости она может проговориться. Кроме того, разве не любопытство называют главным грехом дочерей Евы?
— Или я плохо знаю Барбетту, — серьезно сказал Оливье, — или могу уверенно заявить, что она даже не попытается узнать больше. Это очень мудрая и очень ответственная женщина. Вы можете не волноваться, брат Клеман!
— В таком настроении я и вернусь в Париж. Брат Оливье, брат Эрве, завтра на рассвете мы выступаем!
— Одно слово, друг мой! — воскликнул Рено. — Как вы все же намерены поступить с Ронселеном? Вы возьмете его с собой?
— В Париж? В дороге может случиться всякое! Конечно нет! Мы доставим его в мой бальяж Риу-Лорг, где соберется капитул для суда над ним. Одновременно он назначит нового командора в Ришранк...
— Я бы предпочел с оружием в руках отправить его на суд Божий! — проворчал барон Рено. — Господь, я уверен, дал бы мне силы победить...
— Не сомневаюсь, но к чему марать ваш меч? Несомненно, этот негодяй с большей надежностью будет упрятан в каземате, где его похоронят заживо до самой смерти... Кстати, вы и вправду уверены, что это тот самый Ронселен, о преступлениях которого вы мне рассказали?
— Ненависть помогла мне узнать его прежде, чем я разглядел лицо!
— Кроме того, — добавил Эрве, — он и не пытался возражать, когда барон Рено назвал его настоящее имя. И люди его явно знали об этом, потому что ни один из них не удивился... А почему бы не предать его суду епископа или даже Папы? Ведь Храм не выносит смертных приговоров!
— Он тамплиер, брат, и его должны судить тамплиеры. По их приговору он будет сначала лишен белого плаща с красным крестом, а уж потом определится его дальнейшая судьба... В этом случае я ничего не могу поделать, — добавил брат Клеман, словно извиняясь перед Рено. — Таковы наши правила, им подчиняется даже Великий магистр.
— Хорошая казнь была бы куда лучше! — проворчал Оливье. — Мертвые не возвращаются....
— Человек, осужденный пребывать в тюрьме до конца дней, тоже не возвращается...
— Могу ли я рассказать о надругательстве над Истинным Крестом, над моей покойной супругой и мной самим? — спросил Рено. — Думаю, я сумел бы найти убедительные слова...
— Это невозможно, друг мой. Суды капитула проходят втайне, но ваш сын сможет присутствовать. Он сможет передать ваши слова.
— Так я и сделаю! — заверил отца Оливье. — Этот демон должен получить по заслугам...
— Я помогу вам всеми силами, — обещал брат Клеман. — Но наши законы должны соблюдаться! И не забывайте, что монастырская тюрьма приносит человеку больше страданий... на гораздо более длительное время, чем удар топора.
Как и предсказал брат Клеман, Ронселен де Фос, он же Антонен д'Арро, был лишен белого плаща, закован в тяжелые цепи и помещен в темную подземную камеру, куда спускались по лестнице через отверстие, пробитое в сводчатом потолке. Ему предстояло закончить там свои дни...
— В его возрасте, — сказал брат Клеман, желая утешить Оливье, — ждать ему придется недолго!
В этот день, в четверг 12 октября 1307 года, пышный похоронный обряд совершался в честь высокоблагородной и могущественной дамы Екатерины де Куртене, графини де Валуа, Алансонской, Шартрской и Першской, титулованной императрицы Константинопольской и свояченицы короля, умершей в замке Сен-Уан на тридцать третьем году жизни вследствие непродолжительной болезни. Погода стояла хмурая, низкое серое небо, без признаков дождя, нависало над Парижем, напоминая некую крышку, опущенную на город, чьи дальние окрестности терялись в тумане. Траурная печать словно наложила на столицу зловещие цвета знамен, свисавших из окон на всем пути следования кортежа. Свечи пылали в священных «пирамидках из камня», возникших на великой дороге, соединявшей аббатство Сен-Дени с центром Парижа. Эти маленькие огоньки, едва светившиеся во влажном воздухе, выглядели еще более печальными, чем факелы в руках бесчисленного множества лакеев. Эта молодая женщина не оставила после себя больших сожалений, проведя шесть лет в замужестве со старшим из братьев короля, чванливым и помпезным Карлом де Валуа, который получил от нее этот одновременно пышный и смехотворный титул римского императора, и имея четырех детей, рожденных за годы брака. Она провела эти шесть лет почти безвыездно в своем владении Сен-Уан с прекрасным садом, спускавшимся к Сене, где в летние дни, почти всегда беременная, могла забыть о смраде большого города и вновь увидеть в мечтах, под голубым небом, отражавшимся в реке, свое Неаполитанское королевство, омываемое Средиземным морем, где ей довелось родиться.
Однако она была близка к французской короне по линии своей матери — Беатрисы Анжу-Сицилийской, дочери короля Карла, самого младшего из братьев Людовика Святого, и Беатрисы Провансальской, самой младшей сестры королевы Маргариты, его прекрасной супруги. Отцом ее был Филипп де Куртене, последний представитель рода, родившийся в пурпуре — Порфирогенет! — благодаря которому она стала внучкой Бодуэна II, вечно безденежного императора, бежавшего из своего дворца, роняя на пути знаки своей императорской власти...
Приехав во Францию, чтобы выйти замуж за Карла де Валуа, Екатерина получила право на почти королевскую жизнь, а сейчас уходила из мира, окруженная королевским церемониалом, но между двумя этими обрядами она существовала лишь в роли продолжательницы рода или, скорее, ценного украшения, ибо небо послало ей красоту... Супруг же ее отличался изрядной сноровкой в любовных утехах. Восемь лет первого брака принесли ему пятерых детей, и все были живы, две старшие дочери уже вышли замуж. Вместе с четырьмя детьми, которыми он был обязан ей, вернее, с тремя — крохотный Жан умер! — это составляло семью из восьми человек, и глава ее не собирался на этом останавливаться. Следуя за гробом покойной жены, одетый в черное с головы до пят, он уже размышлял о том, кто заменит в его постели бедняжку Екатерину. Почему бы не очаровательная Маго де Шатийон, конечно, еще слишком молоденькая, но, помимо красоты, обладавшая очень интересным приданым? В самом деле, для этого человека, обожавшего роскошь, деньги значили очень многое.
Когда кортеж, который украсили своим присутствием все вельможи королевства, достиг дворца в Сите, для короля и принцев ворота открылись, потом по Малому мосту он проследовал на большую улицу Сен-Жак-де-Прешер и поднялся на гору Святой Женевьевы, на вершине которой был расположен крупный монастырь якобинцев с часовней, где и предстояло упокоиться принцессе. Бывший странноприимный дом, предназначенный для паломников, которые отправлялись к Сантьяго-де-Компостела[182] — их путь начинался от собора Парижской Богоматери, — был, если не считать Храма, самым большим и самым богатым монастырем в Париже, благодаря покровительству Людовика Святого, который осыпал его благодеяниями, будучи очень привязан к нищенствующему Ордену Святого Доминика. Именно этот монастырь и послужил причиной того, что почти во всем королевстве доминиканцев называли якобинцами. В этом монастыре были погребены сердца сыновей святого короля, а последний из них, все еще живущий Робер де Клермон, также обретет здесь свою усыпальницу, как и сам Карл де Валуа и его брат Людовик д'Эвре.[183] И место для Екатерины было приготовлено здесь заранее.
Большая улица Сен-Жак была одной из двух самых главных в Париже — именно она пересекала город с севера на юг. Зеваки толпились здесь за двойным кордоном лучников, которые держали в руках гизармы: их поставили как из почтения к умершей, так и с целью пресечь возможные вылазки школяров, очень многочисленных в этом квартале. Смерть взывала к благоговению, так что любого рода волнения выглядели бы крайне неуместно. Толпа была молчаливой, сосредоточенной. Ей достаточно было наблюдать.
И пристальнее других всматривалась в процессию совсем молодая девушка, стоявшая на ступенях церкви Сен-Бенуа-ле-Бетурне между двумя мужчинами, хорошо одетыми, как и она сама, очень почтенного вида. Один был молодым — двадцать — двадцать два года! — второй гораздо старше, должно быть, отец обоих Наверное, это были брат и сестра, если судить по несомненному сходству, хотя в юноше не было ничего женственного, а девушка обещала стать истинной красавицей. Она была совсем юной — еще нет и пятнадцати! — но ее льняные волосы, мягкие, как шелк, отчасти скрытые капюшоном из голубого сукна, точеные черты лица, свежего, как яблочный цвет, и особенно необыкновенные глаза, бледно-серые с голубизной, в которых, казалось, отражалось изменчивое небо Парижа, уже привлекали внимание юношей, причем до такой степени, что ее брату Реми пришлось кое-кого одернуть. Поэтому она никогда не покидала отцовского дома без сопровождения матери, служанки или, как в этот день, мужских представителей фамилии. Но и повод был чрезвычайным: мэтр Матье де Монтрей, известный зодчий, уступил просьбам юной дочери, пожелавшей увидеть короля и придворных дам на похоронах принцессы. Это зрелище, конечно, было довольно печальным, но, тем не менее, великолепным. Такого она никогда не смогла бы увидеть в своей деревне. Итак, мэтр Матье, будучи знатоком Парижа, выбрал ступеньки церкви Сен-Бенуа, где он некогда возглавлял работы по реконструкции хоров, для своей малышки Од, за которой пристально следил брат Реми. Отсюда было хорошо видно, как кортеж поднимается по склону холма, и можно было наблюдать за ним вплоть до портала монастыря якобинцев.
Увидев Карла де Валуа, важно шагающего перед пышным катафалком из черного бархата, расшитого серебром, Од сморщила маленький носик, после того как отец назвал ей его имя.
— Не похоже, чтобы он очень горевал, — прошептала она. — У него лицо такое же сухое и застывшее, как у каменных фигур, которые вырезает мой брат!
— Принцу нельзя плакать на людях, — так же тихо отозвался Реми. — Это ниже их достоинства... и потом, черты лица искажаются.
— Кто же об этом думает, если по-настоящему страдает? Слезы текут сами собой, и не важно, если на лице от горя появляются морщины. А на лице этого принца не видно и крупицы горя! А ведь она была красива... и молода, — добавила Од, с состраданием разглядывая прекрасное неподвижное лицо покойной, которую, согласно тогдашнему обычаю, несли на погребение в гробу с открытой крышкой.
Смерть стерла следы последних мук, и в своем поистине императорском великолепном погребальном наряде она казалась такой же безмятежной, такой же красивой, как в день свадьбы. На рту с сомкнутыми губами, поддерживаемыми муслиновыми лентами, которые соединялись с резной короной, виделось даже подобие улыбки. Од на секунду преклонила колени и, перекрестившись, пробормотала:
— Кажется, будто она довольна тем, что покидает этот мир!
— Возможно, она достаточно настрадалась, чтобы заслужить рая, — ответил ей отец. — Если глаза ее души видят этот ослепительный кортеж, есть отчего быть счастливой... Смотри, ленты ее покрова держат принцы!
— Не только! Вон там, это ведь тамплиер, правда? Тот важный человек, у которого такая красивая борода?
— Это сам Великий магистр Ордена, монсеньор Жак де Моле, который совсем недавно приехал во Францию, покинув остров Кипр. А «несет» он усопшую, потому что по статусу равен принцу... Впрочем, он благословил оружие наследника трона, принца Людовика, когда того посвящали в рыцари...
— Из тамплиеров только он один присутствует на церемонии?
— Нет, сановники Ордена следуют в процессии чуть дальше. Смотри, вот наш сир король, которого ты так хотела увидеть!
— Боже, какой он красивый, как внушительно выглядит... и какой холодный!
В тридцать девять лет Филипп IV, внук Людовика Святого и Маргариты Провансальской, без сомнения, все еще был самым красивым мужчиной своего королевства. Высокого роста, как все Капетинги, но без той худобы, что некогда заставляла сравнивать его предка с мыслящим тростником, он был так статен, что мог бы носить латы с той же легкостью, как черный плащ, который окутывал сейчас его широкие плечи. Бледное надменное лицо с правильными чертами делало бы его похожим на статую, если бы не волосы до плеч, белокурые с рыжеватым оттенком, еще не посеребренные сединой. И незабываемые глаза: большие, цвета голубой стали, с неподвижными веками, отчего ходил слух, будто французский король спит с широко раскрытыми глазами. Впрочем, его прекрасно очерченные губы кривились легкой усмешкой, доказывающей, что этому воплощению королевского величия не чужда ирония.
— Тем не менее он страстно любил свою покойную супругу, королеву Жанну Наваррскую, которая, как ты знаешь, умерла два года назад. Говорят, он до сих пор не утешился и с презрением отвергает любое предложение о повторном браке...
— Зачем ему это? — заметил Реми. — У него есть трое сыновей, двое из которых уже женаты, а дочь его обручена с новым королем Англии. Смотрите, сестрица, вот и они!
Действительно, за королем следовали его сыновья: девятнадцатилетний Людовик, носивший титул короля Наваррского после смерти матери и уже получивший прозвище Сварливый из-за мании задираться со всеми, по любому поводу и без всякой причины. Более того, он был не слишком умен и совсем не походил на своего отца, явно унаследовав материнские гены, но все же меньше, чем его младший брат Филипп, граф де Пуатье, пятнадцатилетняя жердь на длиннющих ногах, темноволосый шатен с узким, не по возрасту задумчивым лицом и блестящими умными глазами. Младшему брату, Карлу, графу де ла Марш, было ровно двенадцать лет, и он был прекрасен, словно ангел, и выглядел, как детская копия отца, с унаследованными от него светлыми волосами, голубыми глазами и безупречными чертами лица. Но если за неподвижной маской короля таился глубокий ум, то восхитительное личико сына, казалось, скрывало пустоту. Естественно, он еще не был женат, в отличие от старших братьев...
Сварливый два года назад женился на своей кузине Маргарите Бургундской, дочери герцога Робера II и Агнессы Французской, младшей дочери Людовика Святого, а длинный Филипп только что обвенчался с Жанной, одной из двух дочерей графа Отгона IV Бургундского[184] и графини Маго д'Артуа. Они тоже были здесь, сопровождая со своими дамами группу мужчин. Обе очень привлекательные: пятнадцатилетняя брюнетка Маргарита и тринадцатилетняя блондинка Жанна, немножко скованные в своих погребальных суконных платьях, к которым обе совсем не привыкли, потому что были кокетливы и очень любили столь красившие их наряды, драгоценности и дорогие ткани. Их связывала тесная дружба, ведь они выросли вместе и старались сейчас сохранять серьезный вид, не переглядываться, чтобы не прыснуть со смеха, ибо для них это была смертельно скучная церемония. К порядку их могла бы призвать спутница — Изабелла, единственная дочь короля, которая, несмотря на свои пятнадцать лет, выказывала уже важность и величие, подобающие королеве Англии, каковой ей надлежало стать через несколько месяцев. Из всей семьи именно она больше всего походила на короля Филиппа. Это означало не только поразительную красоту, но и нескрываемое чувство собственного достоинства, соединенное с истинно королевским величием, столь редким у девушки ее возраста. Впрочем, Изабелле было достаточно знать, что обожаемый отец ею гордится, — и она уже была счастлива. Суровый Филипп часто бывал снисходителен к ее юным свояченицам, и порой их веселость вызывала у него улыбку, но Изабелла не ревновала. Она чувствовала, что ее ожидает великая судьба, и совсем не огорчалась, что ей вскоре придется покинуть Париж и уехать в Лондон, чтобы вложить свою маленькую ручку в ладонь молодого принца Уэльского[185] Эдуарда, о котором говорили, что он красив и любезен.
Будучи одного возраста с принцессами, Од разглядывала их с любопытством. Она находила их прелестными, но не завидовала. Особенно Маргарите с ее супругом, с которым ей не хотелось бы делить жизнь, пусть даже и на троне. В Людовике ощущалось какое-то лукавство, а углы его рта как-то жестоко кривились, и это было очень неприятно. Хотелось бы, чтобы будущие короли Франции, появившиеся у этой пары, больше походили на мать, чем на отца. Маргарита с ее упрямым лбом, ярким цветом лица, громадными черными глазами и манерой очень прямо держать спину смогла бы носить корону. О Сварливом этого никак нельзя было сказать.
— Сколько лет нашему сиру королю? — спросила Од у отца.
Тот стал быстро подсчитывать:
— Около сорока. Думаю, тридцать девять лет... А почему ты об этом спрашиваешь?
— Чтобы понять, долго ли он будет жить.
Матье позволил себе скромный безмолвный смешок.
— Ты хочешь, чтобы его царствование длилось долго? Думаю, это великий король, потому что он уничтожил рабство и дал хороший шанс тем, кто не принадлежит к знати, но правит он железной рукой...
— Наверное, но его сын-наследник мне не слишком нравится... Ой, я вижу рыцарей-тамплиеров, они вступают на улицу!
Следуя в безупречном порядке, сверкая латами под большими белыми плащами, сановники Храма и эскорт Великого магистра замыкали кортеж, ведя на поводу и лошадь Жака де Моле. Од безмолвно смотрела на них и, лишь когда они поравнялись с церковью Сен-Бенуа, спросила:
— Кто эти сановники? Вы знаете их имена?
Девушка внезапно разволновалась, и это выдавал ее прерывающийся, обычно мягкий голос. На сей раз сестре ответил Реми:
— Какая вы любопытная! Почему вас так интересуют их имена? Всех мы не знаем...
— Но кое-кто вам известен, потому что вы часто работали на них...
Прежде чем ответить, он заметил, что Од на него не смотрит и, в сущности, ее не очень интересуют его слова. Она рассматривала только рыцарей, следовавших за своими иерархами, и молодой человек попытался проследить за ее взглядом. Ему показалось, что он угадал. Реми нахмурился, но продолжал:
— ...Отношения с ними поддерживает наш отец, например, с братом-казначеем. Но его сегодня здесь нет. Зато я вижу рыцаря, которого мы оба хорошо знаем, да и вы, кажется, имели случай взглянуть на него, когда он приходил к нам в гости... Или я ошибаюсь, или это брат Оливье де Куртене, он идет сразу вслед за маршалом...
Он увидел, как дрогнули плечи сестры, в этот момент отвернувшейся от него, и понял, что удар попал в точку — именно отсюда исходила опасность. Впрочем, Од ничего не ответила, но не отрывала взгляда от шествующих тамплиеров, среди которых — он готов был поклясться в этом! — выделяла только одного. А вот Матье ничего не заметил. Едва сын вступил в разговор, он потерял интерес к словам дочери и увлеченно разговаривал со своим соседом, церковным ктитором.
Это было совсем неплохо, и Реми почувствовал, что стоит продвинуться дальше. Он положил крепкую руку на плечо Од.
— Вы не отвечаете, сестрица?
— Простите? Вы что-то сказали?
— У меня сегодня что-то рябит в глазах. Ведь я вижу там именно брата Оливье де Куртене, правда?
Малышка обернулась, и Реми увидел ее пунцовое лицо и ярко засверкавшие глаза. Он понял, что интуиция его не подвела. Молодой скульптор довольно хорошо разбирался в людях, потому что привык изучать лица, повадки и привычки как своих близких, так и тех, с кем ему доводилось встречаться. И хотя в отношении женщин он большим опытом не обладал, он почувствовал — возможно, из-за бессознательной ревности, кольнувшей его в сердце, — что его прелестная сестричка влюблена в тамплиера. Она, впрочем, ответила с трогательным смущением:
— Мне кажется, вы правы, братец. Должно быть, это он! И рядом с ним его друг, брат Эрве д'Ольнэ...
Второе имя несколько озадачило Реми. Может быть, речь шла о другом тамплиере? Да и вообще, точно ли он увидел, что она покраснела, что вспыхнули ее прекрасные светлые глаза? В конце концов, молоденькая пятнадцатилетняя девочка имеет право покраснеть, когда с ней заводят разговор о мужчине! Он вдруг подумал, что у него есть верное средство удостовериться в своей догадке: для амвона собора Богоматери ему заказали вырезать фигуру Иоанна Крестителя. И он решил придать ему черты брата Оливье: вот тогда и станет ясно, как Од отнесется к этой картине из камня. Кроме того, Реми честно признавался самому себе, что трудно было бы найти более красивую модель для облика Предтечи, чем это гордое лицо, за чьей серьезностью скрывался, он был в этом уверен, полыхающий огонь страстной души. Конечно, резчик не боялся, что Од, если и любит брата Оливье, получит в дар ответное чувство, которое приведет ее к гибели: рыцарь-монах принадлежал к самой чистой, самой непримиримой части Ордена, о котором уже ходили все более и более странные слухи. Оливье был похож на дарованный небу стальной клинок из закаленной стали... о который свежее сердце девочки может лишь больно пораниться. И вот этого Реми любой ценой поклялся не допустить...
На колокольнях часовни звонари ударили последним погребальным звуком: тело принцессы внесли в пределы монастыря якобинцев, и кортеж двинулся к открытому порталу часовни, усеянному горящими свечами. Навстречу двинулся аббат в окружении монахов...
— Больше смотреть не на что, — сказал мэтр Матье, потирая руки, чтобы согреть их, потому что поднялся очень свежий ветер. — Пошли домой! На сегодня с меня хватит погребальных песнопений и слезливых причитаний! Ты довольна, малышка?
— О да, батюшка! Это было так красиво, благодарю вас.
Семья направилась к повозке, в которую была впряжена крепкая лошадь. Ее оставили под навесом стройки, где в этот день никто из почтения к принцессе не работал. Реми подсадил сестру к отцу, сам сел на козлы, и повозка стала спускаться к Сене, чтобы пересечь остров Сите, потом второй рукав реки и по Венсенской дороге отправиться в местечко Монтрей, где семья жила возле церкви Святых Петра и Павла.
Построенный предком, великим архитектором Пьером де Монтреем, который создал Сен-Шапель[186] и множество других прекрасных зданий, отчего его с супругой удостоили погребением в церкви Сен-Жермен-де-Пре, их дом был самым красивым в деревне, после монастыря и жилища сеньора. Он был построен из красивого камня, тогда как все другие дома были саманными — в Монтрее почва была из мергеля[187], который вместе с гашеной соломой представлял собой очень дешевый и одновременно легкий в обработке материал. Это была настоящая усадьба: за оградой был разбит огород, цветочные клумбы, небольшой садик и даже маленький виноградник. Деревня стояла на холме, откуда были видны лес и королевский замок Венсенн, излучина Сены и весь город Париж В этом доме царили женщины. Хозяйкой была Жулиана, жена Матье, все еще привлекательная, несмотря на то что ей шел пятый десяток. Темноволосая, с карими глазами, дородная, но крепкая, веселая и живая, с полными губами, на которых часто играла улыбка, она любила свой дом, которым управляла твердой рукой, свой сад и огород, где выращивала капусту, свеклу, шпинат, горох[188] и разные травы, в которых разбиралась не хуже монаха-травника, любила безупречное белье и, естественно, свою семью. Даже ее свекровь, старая Матильда, еще сильная и в здравом уме, после смерти мужа беспрекословно уступила ей бразды правления. И помогала, как могла, хотя с возрастом стала подолгу засиживаться у очага, но без дела никогда не оставалась: она пряла чистейшую шерсть и вышивала, как фея, при условии, что домочадцы с более зоркими, чем у нее, глазами брали на себя труд вдеть нитку в иголку. Она стала сутулиться, но старалась держаться прямо на скамье со спинкой, сколоченной для нее внуком Реми, которого она обожала, как и внучку Од, но старалась не слишком это показывать, считая, что всякие нежности и ласки только вредят формированию доброго характера. Именно от нее Од унаследовала свои большие лазурные глаза, и случалось, что из-под морщинистых, постоянно опущенных век пробивалась иногда голубая молния в подтверждение какой-либо реплики, в которой не всегда наличествовало христианское милосердие. Матильда была остра на язык...
Третьей женщиной в доме была Од, а четвертой — служанка Марго, деревенская девушка, с которой случилось «несчастье» из-за приставаний мельника, потому что ее мать была ему одновременно экономкой и любовницей, так что бедняжка Марго, возможно, была изнасилована собственным отцом. Матильда вытащила девушку из этого скверного положения почти в тот момент, когда ее Матье женился на Жулиане, одной из двух дочерей Изамбара, интенданта королевского имения в Венсенне. Марго привязалась к новобрачной почти так же, как к своей благодетельнице, а затем и к их детям, ведь сама она с явным облегчением избавилась от противоестественной беременности, благодаря выкидышу. Мельник же покинул сей мир от удара топором по черепу: это сделала мать Марго, и никто не знал, что с ней потом сталось. Исчезновение женщины, которая не смогла защитить дочь от домогательств мельника и вдобавок ревновала, совсем не расстроило Марго, нашедшую спасение за надежными стенами дома мэтра Матье. Она была рыжей, как морковка, физически крепкой, упрямой, как мул, и веселой, как птичка. Действительно, она обрела в своей приемной семье благоденствие и безмятежность, которой даже и вообразить себе не могла в юные годы.
Когда мастер-зодчий и его дети вернулись домой, они увидели там пятую женщину, которая уселась на скамью рядом с Матильдой перед Жулианой, подтащившей табуретку поближе к двум остальным. Женщины оживленно беседовали. Гостьей оказалась Бертрада, сестра Жулианы, вдова галантерейщика с улицы Кенкампуа, который некогда был поставщиком королевы Жанны, супруги Филиппа Красивого, владел лавкой в Большой галерее дворца[189] и поддерживал очень хорошие отношения со двором. После смерти мужа Бертрада, не имевшая детей, вынуждена была передать торговлю одному из племянников, с которым вполне ладила. Но, поскольку она была женщиной с признанным вкусом и имела очень ловкие пальцы, ей предложили поступить на службу к королеве Жанне, чтобы помогать придворным дамам, которые не обладали ее талантом подбирать ткани по цвету, оценивать драгоценности и, главное, придумывать — иногда и вышивать! — узоры или аппликации из жемчужин и драгоценных камней. Поэтому она редко покидала Нельскую башню, которой некогда владела королева Жанна и которую король, вскоре после кончины жены, подарил старшему сыну на свадьбу. Она стала там еще более необходимой при дворе, чем во времена Жанны Наваррской, потому что Маргарита Бургундская обожала украшения и все, что могло еще больше подчеркнуть редкую красоту — предмет ее гордости.
Если уж Бертрада Эмбер проделала довольно долгий путь от Нельской башни до Монтрея, это могло означать, что дело было важное. Говорил об этом и вкрадчивый тон ее убеждений, адресованных двум женщинам, которые внимательно слушали:
— ...Уже с одной мадам Маргаритой у меня очень много хлопот, но мои таланты обнаружила также мадам де Пуатье и ее младшая сестра, хорошенькая Бланка Бургундская, которая будущей весной выйдет замуж за нашего молодого принца Карла. Она совсем без ума от новых нарядов, богатых тканей, драгоценностей и вышивок! Мне нужна помощь!
— Разве вы не можете найти ее в другом месте, сестрица, не только у своей родни? В Париже хватает ловких рук…
— Их даже слишком много! Поймите меня, Жулиана! Я очень близка к мадам де Курсель, первой фрейлине, и у меня есть доступ к драгоценностям, как и у нее. Я должна доверять, как самой себе, той женщине, которая станет мне помогать, которая будет у меня на подхвате. И в этой деликатной роли я вижу только мою племянницу Од! Несмотря на юный возраст, она почти так же талантлива, как и я!
Погруженные в разговор, три женщины — хотя Матильда еще не открывала рта! — не заметили прихода Матье и детей. Но мэтру не понадобились объяснения, чтобы догадаться о смысле невольно подслушанной беседы. Он сразу же вступил в спор.
— Полегче, сестрица, полегче! — произнес он басом. — Неужели вы явились сюда, чтобы похитить у нас Од?
Бертрада повернулась к нему и встала. Она была почти такой же высокой, как он, хотя и уступала ему в мощи. Это придавало ей внушительный вид, чему способствовал облегавший голову и грудь суровый, безупречно белый чепец из тончайшей фландрской ткани, чьи завязки доходили до пояса. Из-за несколько высокомерного лица — копия сестринского, но более энергичного и пожилого, — она походила на настоятельницу какого-нибудь монастыря, если бы означенная настоятельница имела средства для того, чтобы носить платье из прекрасного серого ганского сукна и накидку с меховой опушкой, а также пояс, вышитый серебряной нитью, с таким же кошельком, запирающимся на застежку из аметиста. Подобный аметист, но чуть поменьше, был на застежке широкого черного плаща, лежащего на кресле.
— Именно это я и собираюсь сделать, — кротко объявила она, не сводя карих глаз с лица свояка. — И не понимаю вашего неудовольствия: далеко не всем дано поступить на службу к королеве, которая вознесется еще выше, когда Господь призовет к себе нашего сира Филиппа... конечно, будем надеяться, что это случится как можно позже!
— В скором времени это и не произойдет! Наш король в расцвете сил, чего не скажешь о его наследнике, у которого, на мой взгляд, слишком впалая грудь.
— Я не хочу спорить с вами о том, сколько продлится нынешнее царствование, меня интересует будущее моей крестницы...
— Я тоже говорю о нем! Мне бы не хотелось, чтобы моя дочь превратилась в служанку!
Бледное лицо Бертрады с удивительной быстротой покрылось красными пятнами.
— Неужели и я, по-вашему, служанка? Когда меня приняли ко двору, я не перестала быть бакалейщицей, и, хоть у меня нет знатных корней, относятся ко мне с таким же уважением, как к любой фрейлине из окружения принцесс. А в Нельской башне у меня свои покои!
— Я ничего не говорю о вас, но с Од все может случиться иначе...
Внезапно Матье обернулся и увидел за спиной сына с дочерью, которые старались не упустить ни слова. У малышки, вдобавок, посверкивали глаза, и он фыркнул:
— Что вы здесь застыли и подслушиваете? Ступайте лучше на кухню!
Молодые люди опрометью бросились прочь из комнаты. Когда отец так морщил нос, это означало, что он сильно сердился, да и тетку не следовало подставлять.
Бертрада проводила их слегка удивленным взглядом, затем скрестила руки на груди, ожидая продолжения атаки, которая не заставила себя ждать.
— Почему вы глядите на меня с таким вызовом, сестрица? — проворчал Матье. — И сядьте же, наконец!
— Не сейчас, с вашего разрешения! Я окажусь в невыгодном положении, если позволю вам изливать на меня желчь сверху вниз. Вернемся к тому, на чем мы остановились! С чего вы взяли, что к Од будут относиться хуже, чем ко мне? Она разделит со мной комнату, и я не спущу с нее глаз ни днем ни ночью! Это вас устраивает?
— По правде говоря, нет. У меня другие планы на нее. У моего кума, Бернара де Сарселя, мастера-плотника, с которым я работаю уже давно, есть прекрасный сын, Ален. Юноша обещает стать таким же искусным в своем деле, как и отец. Как и я, он богат, пользуется всеобщим уважением... И совсем недавно... Он дал мне понять, что будет не против, если моя дочь войдет в его дом...
На сей раз Бертрада не успела ответить: слово взяла старая Матильда, опередив и свою невестку, которая уже готова была протестовать.
— Что это еще за история, сынок? И как случилось, что ваша супруга и ваша мать ничего об этом не знали до сегодняшнего дня?
— Времени у меня не было! Я бы все вам рассказал, не сомневайтесь, но чуть позже. Сейчас просто возникла в этом необходимость.
— Я вот о чем подумала: уж не выдумал ли ты этот прекрасный план именно сейчас?
— Да нет же! С чего вы взяли? Бернар со мной и вправду говорил... пару дней тому назад! Признаюсь, это просто вылетело у меня из головы и...
— Что вы ему ответили?
Матье, сняв свой колпак, положил его на стол и начал ерошить густую седеющую шевелюру. Было видно, что нападение матери застало его врасплох.
— Э... я... не сказал ничего определенного! Хотя его план показался мне приемлемым, учитывая достоинства Бернара и его сына... и еще то, что он вдовец, поэтому Од, став женой Алена, будет полной хозяйкой в доме. Но я подумал, что дочка у меня, возможно, еще слишком молода для брака...
— Видишь! И брака с кем? Твой кум говорил о сыне... или о себе?
— Матушка, побойтесь Бога. Он мой ровесник...
— Подумаешь! На последнем празднике, когда ты собрал здесь мастеров, я заметила, как он на нее смотрел. Я поставлю свои оставшиеся зубы против сокровищ Сен-Дени, что он, если ты выдашь Од за его простачка-сына, сумеет затащить ее в свою постель. А может быть, и сам женится. Он еще молодец!
— Матье тоже, матушка, Матье тоже, — вставила Жулиана, приосанившись.
— Не сомневаюсь, но я говорю о том, что выдать малышку замуж в этот дом — означает принести ей несчастье! Если вы еще этого не заметили, скажу вам, что она становится самой красивой девушкой в нашем краю! А может быть, и не только здесь!
— Поэтому и я говорю, что придворная жизнь со всеми этими хлыщами, которые будут кружиться вокруг нее, как мухи вокруг горшка с медом, ничего хорошего ей не сулит, — рыкнул Матье, грохнув кулаком по столу.
— В дамских комнатах хлыщи почти не встречаются, братец, и я с сожалением убеждаюсь, что вы меня ни во что ни ставите! Повторяю вам: она со мной не расстанется. С другой стороны, для нее было бы неплохо познакомиться с каким-нибудь богатым поставщиком двора: меховщиком, суконщиком или ювелиром, у которых есть прекрасные дома в Сите и большие капиталы. Ей там было бы лучше, чем в жилище твоего друга Бернара. Зачем ей жить среди опилок?
— Богатый торговец? — усмехнулся Матье. — Рассказывайте сказки! А если она влюбится в какого-нибудь галантного сеньора, который даже без гроша за душой никогда не женится на дочке зодчего-строителя?
Тут раздался голос Реми, который незаметно вернулся с кухни:
— Могу вас заверить, что с этой стороны вам бояться нечего.
Все повернулись к нему, и он залился краской, но со своей позиции не отступил.
— Скажи-ка нам, мальчуган, с чего ты это взял? — спросила бабушка с мягкостью, выдающей ее любовь к внуку. Он же, глядя на все эти вопрошающие лица, только скромно улыбнулся:
— С того, что я наблюдал за ней, бабушка. Я бы не стал рассказывать об этом, если бы сейчас не решалась судьба моей сестры. Сегодня я убедился, что сердце ее уже занято, и если бы даже король предложил ей свою любовь, она бы ему отказала.
— Хорошенькое сравнение! — пробурчала Матильда. — Наш сир вообще не замечает женщин!
— Тот, кого она любит, тоже.
— Как это понимать? — спросил Матье.
— О, это очень просто: она любит тамплиера. Это означает...
— Мессира Оливье де Куртене! — выдохнула мать. — Я и сама могла бы догадаться: когда он в прошлом году приходил сюда, я застала Од за тем, что она подсматривала в полузакрытые ставни спальни, но я предпочла бесшумно уйти и ничего ей не сказала. Никто не властен над своим сердцем, и всегда грустно, если влюбляешься безответно...
— Вот почему я прошу вас, батюшка, не выдавать замуж Од: она будет несчастной. А вот если вы доверите ее нашей тетушке Бертраде, она будет в полной безопасности, ибо безнадежная любовь — это могучая защита, ограждающая от любой грязи. При дворе Маргариты Наваррской она будет так далеко от него, как если бы их разделяло море. Дом Храма недалеко отсюда, а Нельская башня — на другом конце Парижа. Все знают, что никогда ни один тамплиер не ступит за ее порог.
Матье слушал сына, не прерывая, взвешивая его аргументы. А глаза Жулианы наполнились слезами:
— Это означает, что я больше не увижу дочь...
— Ты видишь меня всегда, когда захочешь, — возразила Бертрада. — И Од сможет приходить к тебе, когда у нее не будет работы. В общем, если вы согласитесь, она будет принята при дворе будущей королевы Франции. Это кое-что да значит. И я научу ее всему, что знаю, и сделаю своей наследницей. Она получит участок в Пассиакуме[190], который оставил мне покойный муж вместе с домиком на улице, близкой от бакалеи моего племянника... да еще и сбережения. Что скажете?
— Надо поразмыслить, — проговорил Матье, чья защита слабела перед убедительными аргументами свояченицы. — Знаете, женушка, если Од выйдет замуж за Алена, мы будем видеть ее так же редко...
— А не спросить ли нам ее саму? — предложила бабушка. — У нас всегда было принято, что женщины участвуют в принятии решений.
— Женщины — да, — поправил ее сын. — Но девушки должны только подчиняться.
— Все-таки спроси ее... не забывая о веселой перспективе уйти в семью Сарсель, чтобы жить среди опилок…
— Если бы она любила Алена, — заявила Жулиана, — эта деталь не имела бы никакого значения. У нас хоть и не опилки, а каменная пыль тоже повсюду.
Итак, девушку позвали в комнату, и Бертрада уступила Матье право изложить все предложения. Когда он упомянул о предполагаемом браке с сыном плотника, она так резко отпрянула, что всем стало ясно — этот выбор она не сделает. Но она Только спросила:
— А можно мне остаться девушкой в отцовском доме? Я ничего другого не желаю.
— Если ты не хочешь замуж, — вздохнул отец, — лучше тебе принять предложение тетушки. Нам будет легче отказывать возможным женихам, если ты будешь при дворе...
Од оглядела эти любимые и любящие лица: увиденное укрепило ее в уверенности, что всем она бесконечно дорога. Они желали ей только добра и счастья: последовать дорогой, которую предложила тетушка, было единственным средством избежать брака — ненавистного ей заранее, потому что она не сможет воссоединиться с возлюбленным. Значит, именно по этой дороге и следует смело идти вперед.
— Я подчинюсь вашей воле, батюшка и матушка, — мягко сказала она и тут же бросилась им на шею, чтобы обнять.
— Очень хорошо! — одобрил Матье. — Вы можете забрать ее завтра, сестрица! Дай бог, чтобы мы выбрали для нее лучший путь!
Почти в то же время, когда решилась судьба малышки Од, в большом зале капитулярия парижского Храма собрались четверо мужчин: Великий магистр Жак де Моле, его племянник брат Жан де Лонгви, настоятель Франции Жерар де Вилье и брат Клеман Салернский. Четыре белые фигуры, освещенные тремя толстыми свечами из красного воска, терялись в полумраке под кирпичным сводом, центр которого подпирала мощная колонна. Брат Жак занял свое магистерское кресло. Это был человек лет шестидесяти, крепко сложенный уроженец Франш-Конте, с загорелой кожей, продубленной ярким солнцем Аккры и Кипра, где он провел две трети своей жизни, массивным лицом, упрямо сжатыми губами и высокомерным видом знатного вельможи. Безупречно храбрый, но не слишком умный и в политическом смысле ничтожный, брат Жак, невзирая на все превратности судьбы и невозвратную утрату Святой земли, — во что он отказывался верить! — был недалек от того, чтобы считать Храм, это государство в государстве, зависящее только от Папы, единственной силой, способной навязать свою волю владыкам западного мира. Он отказывался верить тревожным слухам, которые возникали ежедневно и повсеместно. Ведь он сам попросил Папу Климента V провести расследование внутренней жизни Ордена, но видел в этом простую формальность, исход которой не вызывал никаких сомнений, и поэтому просьба его была составлена в выражениях, отражавших эту уверенность. Вот почему он с некоторой усталостью, запечатлевшейся на лице с ухоженной бородой, которое он подпирал ладонью, слушал брата Клемана, произносившего перед ним речь, очень походившую на оправдание:
— ...и я утверждаю, что колебаться более нельзя! Пора, давно пора отдать приказ об отъезде! Насколько я могу судить, скоро будет поздно!
— А вы не драматизируете ситуацию, брат мой? Я только что видел короля Филиппа, который обошелся со мной благосклонно. Он хорошо знает, что нападение на нас поставит его в трудное положение перед другими государями и даже перед народом...
— Народ нас совсем не любит. Что касается других государей, они, во-первых, находятся далеко, а наш король — самый сильный из всех, не забывайте об этом, — сказал брат Жерар, который, в отличие от Великого магистра, хорошо знал Париж.
— Наверное, но я убежден, что правильно оцениваю ситуацию! Никогда он не посмеет! Мы храним его казну, и он нуждается в нас...
Не давая своему дяде договорить, Жан де Лонгви вмешался в разговор:
— Как бы там ни было, мы готовы. Повозки загружены. Надо надежно спрятать наши архивы и сокровища! Возможно, все-таки окажется, что брат Клеман ошибся... что ж, в таком случае мы просто вернем их на прежнее место. С Божьей помощью, все пройдет хорошо. Нам нужно только выбрать, куда отправиться. Кажется, вы говорили об Англии, брат Клеман?
— Да, именно так. Вы направитесь в Дьепп, откуда наши курьеры начинают свой путь для связи с Храмом Лондона. Дорога эта используется очень давно, никаких сюрпризов не будет. В бухте Гийома вас ждет корабль. Вы выбрали тех, кто будет вас сопровождать? Естественно, вы остаетесь их главой, потому что имеете статус командора.
— Да. Надеюсь, вы одобрите мой выбор, брат Клеман. У нас три повозки, нам понадобится шесть рыцарей и три сержанта. Большой эскорт привлечет ненужное внимание. С вашего разрешения, брат Жерар, — продолжил он, вежливо поклонившись Жерару де Вилье, — первую повозку поведут брат Оливье де Куртене, брат Эрве д'Ольнэ и сержант Анисе, которые не впервые успешно выполняют такого рода миссии. Вторую повозку поведут брат Гийом де Жи, мой кузен, распорядитель упряжи и лошадей, брат Мартен де Ламюс и сержант Ришар Нормандец, третью — Гоше де Лианкур, лекарь, Адам Кронвелл, наш английский собрат, прибывший с посольством, который возвратится таким образом в свою страну, и сержант Робер де Понтуаз. Одобряете ли вы мои распоряжения, братья?
— Целиком и полностью, — ответил брат Жерар, к которому тут же присоединился брат Клеман.
Оставался Великий магистр. Жак де Моле, казалось, погрузился в глубокие размышления — настолько глубокие, что, казалось, он ничего не слышит. Настоятель Франции нахмурился и едва удержался от досадливого жеста.
— Достопочтенный брат, — произнес он, и в голосе его прозвучали металлические нотки, — мы ждем от вас окончательного решения... смею напомнить вам, что у нас мало времени.
Жак де Моле встал, смерил трех своих соратников тяжелым взглядом и, в конце концов, пожал плечами.
— Вы так хорошо все предусмотрели, что мне неловко вам противоречить. Вы получите мое одобрение. Отправляйте повозки, брат Жан! Мои молитвы будут сопровождать вас... но я искренне надеюсь, что это напрасный труд, и очень скоро вам придется возвратить назад то, что вы решили столь заботливо спрятать...
Тем не менее он отправился с ними во двор, где ожидали три повозки, запряженные каждая парой нормандских лошадей. Казалось, что все они были нагружены сеном, а сверху накрыты плотной тканью, чтобы защитить содержимое как от дождей и непогоды, так и от любопытных взглядов, которых невозможно было избежать во время столь долгого пути. Рядом с ними стоял брат-казначей, пожелавший лично убедиться в том, что груз скрыт надежно. Это был тот самый Жан де Тур, с которым Жак де Моле повздорил из-за займа, предоставленного королю в прошлом году. Он был даже изгнан из Храма, но король — чьим казначеем он также по необходимости оказался! — вмешался, сначала без особого успеха, и понадобился приказ Папы, чтобы упрямый уроженец Франш-Конте отменил свое первоначальное распоряжение. Одного этого было достаточно, чтобы два тамплиера не любили друг друга, хотя открыто своих чувств не проявляли. Великий магистр обращался к казначею только в тех случаях, когда не мог без этого обойтись, а казначей, убежденный в верности своих счетов и своего управления, занимался делами, демонстрируя главе Ордена лишь утонченную вежливость, которой требовали правила. Не больше и не меньше. Увидев четырех высших сановников, он подошел к ним и приветствовал их сообразно уставу.
— Повозки и эскорт готовы, как вы можете убедиться, братья! На двух первых уложены ценные вещи и большая часть золота и серебра, которые здесь хранились.
— Вы позаботились изъять из общего счета казну короля Филиппа? — недовольным тоном спросил Жак де Моле.
— Я взял только то, что принадлежит Ордену, достопочтенный Великий магистр. Королевское золото по-прежнему хранится в отведенных для него сундуках, равно как и деньги, необходимые для содержания нашего дома. Опасно увозить все — вдруг случится какая-нибудь проверка. Кроме того, я сохранил на месте книги наших счетов. Полагаю, проверка нашего казначейства ничего предосудительного не покажет...
— Это мудро! — согласился Великий магистр. — Но что же вы разместили на третьей повозке?
— Самые важные документы из собрания хартий, книги... в высшей степени ценные, права на обладание собственностью... наконец, наши архивы!
— Что же вы скажете, если их отсутствие будет обнаружено?
В вопросе явственно звучала ирония, но брат Жан все предусмотрел. Он поклонился, не вынимая запястий из рукавов рясы:
— Я скажу, что все документы отправлены в нашу командерию в Лимасол, поскольку Великий магистр пожелал, вернувшись на остров, иметь под рукой бумаги, свидетельствующие о мощи Ордена. Точно такие же распоряжения были отправлены в другие королевства с целью подготовки нового крестового похода.
— Это ложь, и вы это знаете?
— Не совсем, — ответил брат Жан, поклонившись еще ниже. — Я направил соответствующие распоряжения в Храмы иностранных государств... но в зашифрованном виде. Они свидетельствуют о реальности наших опасений.
— Что ж, возразить мне нечего. Брат Жерар, повозки отправятся, как только вы распорядитесь...
С этими словами он повернулся и направился в монастырь, а в это время настоятель Франции, приор Прованса и Жан де Лонгви подошли к небольшой группе рыцарей, которые ожидали возле своих лошадей.
— Час настал, — важно сказал Жерар де Вилье. — Поезжайте, братья, пусть хранят вас Господь, Богоматерь и все святые! Вам предстоит перевозить величайшее богатство Храма, так же как и самые важные его документы! Не забывайте об этом! Но если вдруг на пути вашем возникнут препятствия — оборони от этого Господь! — без колебаний спрячьте самым надежным образом то, что может попасть в дурные руки. Располагайте, как должно, всеми знаками нашей признательности и ожидайте вознаграждения в будущем. Мы будем неустанно молиться за успех вашего путешествия!
Через мгновение все посланцы уже сидели верхом на лошадях или на облучке повозки. Никто из них не надел белого плаща с крестом — на всех были просторные черные плащи с капюшонами. Как только открылись укрепленные ворота[191], защищенные, подобно ограде Парижа, двумя башнями высотой в пятнадцать метров, решеткой, подъемным мостом и рвом, они растворились в темноте. Обоз бесшумно удалился от городского шума, поскольку колеса повозок были заранее смазаны жиром. Рыцари взяли направление на север...
Небо было безлунным, но Жан де Лонгви, возглавивший маленький отряд, вел своих людей вперед уверенно и спокойно. Оливье и Эрве ехали бок о бок, четверо других рыцарей взяли на себя охрану арьергарда.
Было довольно тепло, однако Оливье почувствовал, что дрожит. Отряд в это время поднимался по дороге в Куртиль, и он, подчиняясь какому-то внутреннему побуждению, обернулся в седле. Возможно, виной тому были горевшие на укреплениях огни, но ему показалось, что над спящим городом поднимается красный туман, и тело его вновь пронзила дрожь. Охваченный внезапной тревогой, он попытался освободиться от нее молитвой, но впервые в его жизни молитва словно бы наткнулась на какое-то невидимое препятствие. Ему почудилось, будто ночь стала еще темнее...
Когда занялась заря памятной пятницы 13 октября, серая и туманная заря, повозки и их эскорт проехали около девяти лье. Они миновали густой, почти непролазный лес и заметили вдали крыши деревни, две башенки и колокольню командерии.
— Вот и Иври, — сказал Жан де Лонгви, жестом останавливая обоз. — Это первая остановка на дороге, которая связывает парижский Храм с Дьеппом. Мы здесь немного передохнем, примем участие в дневных богослужениях, а на закате вновь двинемся в путь...
Племянник Великого магистра превосходно знал этот маршрут, который проделывал уже не раз. Его удобство состояло в том, чтобы не заезжать в Понтуаз, королевский город, рядом с которым находилось аббатство Мобюиссон, куда Филипп Красивый часто удалялся, чтобы поразмышлять в спокойной обстановке.[192] Аббатство было построено по приказу его прабабки Бланки Кастильской.
Реку рыцари пересекли беспрепятственно и, естественно, не стали платить пеаж[193], хотя за старым мостом наблюдал из своего замка, стоящего на острове посреди воды, сеньор здешних мест Никола де Вилье, родной брат Жерара, настоятеля Франции. Неудивительно, что в Иль-Адане тамплиеры пользовались особой симпатией... А за Иври дорога на Дьепп проходила через Шомон, Жизор, Гурне и Форж за исключением Жизора, везде можно было рассчитывать на помощь, которая непременно понадобится.
— Если я вас хорошо понял, брат Жан, — сказал Эрве, — нас ждет очевидный успех: раз мы миновали Уазу, самое трудное позади! Сейчас мы уже в знакомой стороне и, следовательно, дружеской?
— Можно и так взглянуть на это, брат. Здешние люди называют путь на Дьепп дорогой Храма. Это значит...
Внезапно он умолк, жестом остановил обоз, который уже двинулся в путь, приподнялся на стременах и вытянул вперед руку:
— Смотрите! Уж не пожар ли там?
Из-за крепостных стен замка поднялся столб черного дыма, затем послышались крики, удары, стоны, какие-то звуки. Было очевидно, что в командерии Иври что-то происходит. Причем что-то очень серьезное. В свете припозднившегося дня острые глаза Оливье различили у ворот группу вооруженных людей, пики, железные шлемы.
— Брат Жан! Похоже, какие-то вооруженные люди атакуют нашу командерию! Мы должны помочь...
— Нет! Нас слишком мало... и нам следует выполнить нашу миссию! Боже мой! Неужели мы все же опоздали?
Он повернулся в седле, отдал приказ отступать к лесу, к убежищу, из которого обоз только что вышел...
— Но, послушайте, — протестующе воскликнул Эвре д'Ольнэ, — надо все-таки убедиться в том, что происходит!
Суровый взгляд, брошенный на него Жаном де Лонгви, заставил его покраснеть.
— Если бы мы были обычным отрядом, свободным в своих передвижениях, сомнений бы не возникало, потому что устав предписывает нам нападать лишь тогда, когда против одного из нас сражаются трое. Но сейчас мы должны охранять повозки.
Все подчинились, не оспаривая больше его распоряжений. Рыцари спешились и повели лошадей на поводу. Обоз сошел с дороги, и повозки были спрятаны за густым колючим кустарником. Глава отряда тем временем оставался на опушке, следя за развитием событий. Дыма стало меньше, пожар, казалось, был потушен, но внезапно наступившая тишина не предвещала ничего хорошего. Брат Жан, раздираемый тревогой, спрятался за деревом, пытаясь извлечь из памяти слова, которые произнес брат Клеман, доверивший ему эту миссию. Он тогда был настолько удивлен, что осмелился переспросить столь высокопоставленного сановника Ордена, как приор Прованса, на что тот совершенно не обиделся. Жан де Лонгви, уроженец Бургундии, недоверчивый, честный и прямой, храбрый, как его меч, не боялся в этом дольнем мире ничего, кроме гнева Господня. Умный, но упрямый, он готов был проломить врата ада, лишь бы выполнить то, что ему было поручено. И он обладал несомненными качествами лидера. Именно поэтому брат Клеман выбрал его в качестве командира эскорта, призванного оберегать сокровища Ордена. На вопрос одного из рыцарей он ответил:
— Боюсь, что Храм подстерегает несчастье. Есть некоторые признаки, некоторые слухи, вполне реальные, которые позволяют сделать такое предположение. Нам следует принять все меры предосторожности.
Его точка зрения отличалась от мнения Великого магистра, но удивляться тут было нечему: Жан де Лонгви хорошо знал своего дядю и его манеру преодолевать препятствия, не думая о последствиях, — было у Жака де Моле некое простодушие, можно сказать, даже некое легкомыслие, мешавшее предвидеть поступки других людей. Для него Храм был величайшим, чистейшим и самым могущественным учреждением на земле — одним словом, был всем. Поэтому Жан де Лонгви не слишком удивился тому, что брат Клеман стал его как будто просить, сначала намекая, а потом убеждая доводами, перед силой которых он, в конце концов, не устоял. И наблюдая за тем, что происходит в Иври, он опасался, что это, возможно, и есть начало тех несчастий, о которых говорил брат Клеман.
Внезапно его внимание отвлеклось от замка. Он увидел, что по полю к лесу бежит какой-то человек. Пригнувшись, он вышел из-за дерева навстречу беглецу, который постоянно оглядывался, проверяя, нет ли преследователей. Насколько можно было судить по его облачению, это был сержант Храма. Когда человек приблизился, на глазах теряя силы, Жан де Лонгви понял, что тот ранен. Не сдерживаясь больше, он бросился к нему и повлек к лесу, накрыв своим черным плащом. Удивленный беглец попытался сопротивляться, но сразу затих, когда услышал слова Жана де Лонгви:
— Я тоже из Храма! Идемте со мной!
Беглец застонал от боли, когда к нему прикоснулись, и Жан де Лонгви, стараясь не причинять несчастному страданий, практически понес его на руках. Оливье и Эрве бросились на помощь.
— Быстрее к повозкам! — крикнул Жан де Лонгви. — Он истекает кровью!
Сержант потерял сознание, и когда его уложили на груду травы вперемежку с листьями, все увидели, что у него, в самом деле, из раны на боку течет кровь... Эрве наклонился над раненым, расстегнул пояс и снял с него разорванный кафтан, который прилипал к коже. Бедняга дышал с большим трудом, и с каждым его вздохом кровь лилась сильнее...
— Я ничего не могу для него сделать. Рана глубокая, он наверняка умрет. Чудо, что он смог добраться сюда...
— Вы правы, дело серьезное, — произнес Гоше де Лианкур, брат-лекарь, встав на колени перед раненым. — Но, быть может, он успеет рассказать, что произошло.
Гоше стал рыться в своей медицинской сумке, с которой никогда не расставался, намереваясь дать раненому сердечный отвар на травах, но тот, очнувшись, расслышал слова лекаря:
— ...Люди короля... На рассвете... мы только что поднялись... чтобы отслужить утреню... и тут удары в ворота... Кто-то крикнул: «Именем короля...»... и мы открыли, не подозревая ничего дурного... Там был бальи Шомона... и вооруженные воины... Они явились арестовать нас!
— Арестовать вас! — повторил Жан де Лонгви. — Но за что же? Что вы сделали?
— Ничего... но нас обвиняют в том, что мы еретики, виновные в симонии[194]... что мы содомиты, лжецы... поклонники дьявола! И вас тоже схватят... если вы не спасетесь...
Он вздрогнул от боли, еще больше побледнел, и всем показалось, что он отходит в мир иной. Брат Гоше приподнял ему голову и плечи, чтобы поддержать, и влил в рот немного отвара. Беглец задохнулся и закашлялся, но лицо его слегка порозовело. Он с тревогой обводил взглядом склонившихся над ним людей.
— Со мной... все кончено... А вы бегите... спасайтесь, где можете! Прячьтесь! Пусть хоть в убежище для прокаженных... потому что сейчас во всем королевстве хватают наших братьев... и обыскивают командерии. Бегите! Господи! За что?
Это были его последние слова. Страшный кашель сотряс тело, изо рта хлынула кровь, и брат Гоше почувствовал, что он обвисает на руках, а широко раскрытые глаза остекленели, уставившись в одну точку. Передав фляжку с отваром Оливье, он бережно опустил ему веки.
— Умер! Храни Господь его душу. Помолимся!
Все встали на колени и забормотали молитву, которой брат Жан не позволил длиться долго. Он встал, тогда как остальные не поднимались, усердно молясь, и явно пораженные услышанным. В Жане де Лонгви никогда не умирал человек действия, а в этой катастрофической ситуации надо было срочно что-то предпринимать. И как можно быстрее!
— Ну же, братья! Поднимайтесь! Нам нельзя медлить.
Англичанин Адам Кронвелл беспомощно пожал плечами:
— Но куда же нам идти, брат? Разве вы не слышали? Нас хватают по всей Франции!
— Надеюсь, у вас на родине дело обстоит иначе, брат Адам?
— Если не считать Храма в Лондоне, нас очень мало, и мы ничем не стесняем короля Эдуарда. Но теперь я боюсь, что никогда не увижу Англию. Как вы предлагаете поступить, брат?
— Для начала отступить поглубже в лес...
— В первую очередь надо бы похоронить этого несчастного...
— Ни в коем случае! — воскликнул брат Жан. — Его бегство могли заметить. Если его начнут искать, пусть найдут! А теперь нужно спрятаться как можно надежнее...
Тащить тяжелые повозки в лесу было делом нелегким, но брат Гийом де Жи, будучи распорядителем упряжи и лошадей, оказался истинным чудодеем во всем, что касалось коней. Ему удалось сдвинуть с места упряжки, которые сержанты удерживали за повод, и отвести их достаточно далеко, чтобы любой проезжающий мимо отряд даже не заподозрил их присутствия. Небо хмурилось, но дождя не было давно, и почва была сухой. Кроме того, пока уводили обоз, всадники сделали все, чтобы уничтожить следы колес около трупа, который остался лежать там, где его оставили. На все это ушел почти час. В конце концов, тамплиеры остановились между скалистой грудой камней, заросших мхом, и небольшим склоном, ведущим к реке, которую пока никто не видел, но чье журчание уже можно было расслышать.
На месте привала занялись лошадьми. Всегда и везде это было первейшей заботой тамплиеров. Даже при самых драматических обстоятельствах. Не распрягая, им дали овса, который привезли с собой, и брат Гийом отправился за водой, взяв с собой двух сержантов. Добравшись до ив, которые росли вдоль излучины изгибавшейся в этом месте реки, три человека заметили на другом берегу наполовину скрытую деревьями широкую поляну, посреди которой возвышались строения, огороженные высоким палисадом из обрезанных деревьев. Там возвышалась небольшая колокольня, свидетельствовавшая о наличии часовни, а возле строений торчал обломок полуразрушенной башни. Все это походило на какую-нибудь ферму — с тем только отличием, что таковых никогда не бывало в чаще леса. Но место было обитаемым, потому что над одной из крыш вился ленивый дымок. От него, однако, веяло глубокой печалью, и когда отворилась тяжелая, обитая железом дверь, пропустив двух мужчин с кувшинами, тамплиеры поняли, отчего это подобие фермы показалось им таким зловещим. Один из мужчин был одет в черную рясу Святого Лазаря, а у второго, откинувшего капюшон серого плаща, поскольку он не знал, что за ним наблюдают, было распухшее, изуродованное проказой лицо...
— Убежище для больных! — прошептал брат Гийом. — Не будем тревожить их покой...
Они набрали воды и вернулись к повозкам, не привлекая внимания монаха и прокаженного, но своим товарищам рассказали о том, что видели. Закончив обихаживать лошадей, они поели хлеба с сыром, который захватили с собой из предосторожности, и стали совещаться. На этом совете никто не торопился брать слово первым, потому что каждый пытался как-то осмыслить невероятную катастрофу, случившуюся с Орденом. Схвачены! Люди Храма схвачены по всей стране и, конечно же, отправлены в тюрьму! Они, еще вчера столь могущественные, обладающие таким количеством замков, земель, богатств? Как это могло произойти? И какие гнусные обвинения! Как сказал умерший брат? Приверженцы симонии? Содомиты? Обожатели дьявола? Это не имело никакого смысла! Словно мир перевернулся! Наконец один из них прервал молчание:
— Что мы будем делать?
— Для начала помолимся! — ответил Оливье. — Мы в руках Божьих. Быть может, Господь просветит нас...
Брат Жан кивком выразил одобрение, и в течение нескольких минут они негромко взывали к Господу и к Деве Марии, доброй покровительнице Ордена. Закончили же молитвой «Veni Creator»[195], которую они не пропели, а произнесли шепотом.
Жан де Лонгви поднялся и, очень спокойно сняв с себя длинный белый плащ, поцеловал красный крест, а затем тщательно свернул его.
— Последуйте моему примеру, братья! Нам нужно освободиться от знаков отличия, которыми мы так гордились! Даст Бог, справедливость восторжествует, и мы сможем вновь надеть их...
Со слезами на глазах тамплиеры сняли с себя плащи. Этого было достаточно, чтобы сопровождать сокровища Храма в мирное время. Но не сейчас! Когда они, помогая друг другу, начали стягивать и кольчуги, возникло ощущение, будто с них сдирали кожу.
Под кольчугами на них были рубахи, льняные чулки и кафтаны из черной шерсти. В такой одежде они все равно выглядели почти одинаковыми. Однако предусмотрительный брат Клеман за несколько недель до предполагаемого путешествия приказал отобранным им людям отрастить волосы, которые по уставу стриглись наголо, и укоротить бороды с усами. Брат Жан, осмотрев их, тяжело вздохнул:
— Мы не сможем продолжить путь вместе. Нам нужно разделиться: повозка в сопровождении трех крестьян — хорошенько испачкавшись, мы будем на них похожи — не привлечет внимания, но отряд из совершенно одинаковых людей неизбежно вызовет не нужный нам интерес.
— Разделиться, но как? — спросил Оливье. — Мы отправимся в Дьепп разными дорогами или через значительные промежутки времени? Например, через день или два... Трудность состоит в том, что вы один знаете и дорогу, и местность... Если каждая из повозок выберет свою дорогу, мы рискуем заблудиться...
— Вы были бы совершенно правы, если бы нам по-прежнему пришлось направляться в Дьепп. Раз уж король Филипп приказал арестовать всех тамплиеров Франции, значит, командерия в Дьеппе тоже захвачена... да и корабли Ордена едва ли успели выйти в море. Там мы ничего не найдем... только сержантов, которые подчиняются местным прево...
— Но куда же нам ехать? Ведь мы не можем оставаться здесь! — сказал Эрве д'Ольнэ.
— В этом месте не можем! Но, более нашей безопасности, мы должны думать о том, как спасти наши величайшие сокровища от когтей короля! Придется спрятать их в трех разных укрытиях. Теперь уже нельзя доверить их какой-нибудь из наших командерий — нас везде поджидают ловушки. Следовательно, надо найти такие места, где никто не подумает их искать.
— Например, владения каких-нибудь знатных сеньоров? — предложил Оливье, подумав о Ковчеге Завета, укрытом в потайном подземелье Валькроза.
— При условии, что хозяева будут абсолютно надежны, иначе как мы можем быть уверены, что они, даже если и примут нас доброжелательно, не поторопятся, после нашего отъезда, захватить сокровища, которые мы им доверим? Я не уверен даже в том, что Никола де Вилье, который прошлой ночью помог нам пересечь Уазу, сумеет устоять перед искушением. Право пеажа приносит ему хороший доход, но он очень любит деньги...
— Тогда, может быть, бенедиктинские монастыри? Храм — творение Святого Бернара, который сделал из этих обителей подлинные образцы порядка, молитвы и красоты, — произнес Гоше де Лианкур. — Неужели они откажут нам в приюте?
— Это возможно. Но даже если там нам и окажут гостеприимство, боюсь, что такие богатства не будут находиться в полной безопасности...
— Тогда?
— Тогда...
Темные глаза бургундца оглядели все окружавшие его встревоженные лица тамплиеров. Люди ожидали от него спасительного варианта с таким напряжением, что он ощущал его буквально своим телом.
— Вы слышали, что сказал нам несчастный брат, умерший у нас на руках? «Прячьтесь, хоть в убежищах для прокаженных». И если я правильно понял брата Гийома, на том берегу как раз есть такое убежище...
Предложение показалось таким чудовищным, что никто не произнес ни слова. Сильнейшее отвращение выразилось на лицах этих людей, с юности привыкших видеть отвратительные груды мертвых тел на полях сражений, все ужасы войны... Но проказа, пожирающая человека заживо, заставила всех содрогнуться.
Первым запротестовал англичанин, брат Адам Кронвелл.
— Вы хотите похоронить нас в этой мерзости? Я предпочитаю костер. Это быстрее...
— Не нас, а содержимое наших повозок Братья Святого Лазаря всегда были нам обязаны, и мы можем положиться на них. Вы сказали, что в середине убежища есть полуразрушенная башня. Туда можно поместить часть сокровищ. И я отправляюсь туда прямо сейчас...
Кронвелл порывисто схватил его за руку, чтобы удержать:
— Подумайте, что вас ждет, брат!
Жан де Лонгви мягко отвел его руку, а Оливье счел нужным кое-что разъяснить:
— Мой дед, Тибо де Куртене, был конюшим и верным другом доблестного Бодуэна IV Иерусалимского, больного проказой. Он воспитывался вместе с ним и никогда с ним не расставался, за исключением того времени, когда попал в плен к Саладину. До самой смерти короля он делил с ним палатку или спальню. Болезнь не тронула его... Неужели в Лондоне люди так боязливы?
Холодная и презрительная интонация, с которой был задан этот вопрос, заставила англичанина покраснеть. Эрве д'Ольнэ опередил остальных:
— Тише, братья! Возможно, мы последние тамплиеры, сохранившие свободу. Что будет с нами, если мы затеем ссору? Брат Жан думает только о том, как выполнить доверенную нам миссию.
Он выразительно взглянул на своего друга. Оливье со вздохом покорился его немой просьбе:
— Простите меня, брат Адам! Я сказал, не подумав.
— Пустяки...
Между тем Жан де Лонгви отправился к реке с Гийомом де Жи, который пожелал его сопровождать. Их возвращения пришлось подождать, и тамплиеры пытались соблюсти все молитвенные часы, предписанные уставом, но это оказалось нелегко, хотя у каждого из них выработалась привычка к благочестию за долгие годы служения Ордену. Но при таких ужасных обстоятельствах сама эта привычка казалась им лишенной содержания. Весь окружающий мир отныне стал им враждебен. Даже Оливье, питавший к Христу и Богоматери сыновью любовь, столь горячую, как если бы они были членами его семьи, не ощущал привычного отклика на ритуальные слова. Словно врата неба вдруг затворились. Особенно тревожило его воспоминание о старом проклятии, о котором рассказал ему отец. Возможно ли, что настал день гнева, возвещенный старцем у Рогов Хаттина? Что Господь отнял свою руку от Храма, который отныне обречен на гибель?
Когда, наконец, вернулся Жан де Лонгви, заметно стемнело. Сопровождал его монах в черной рясе с капюшоном.
— Это отец Себастьян, приор благочестивого монастыря Святого Лазаря... Он согласился принять нас и пошел со мной, чтобы помочь нам пересечь реку. Ему известен брод. Пора отправляться!
— Мы все туда пойдем? — спросил брат Кронвелл. — Я думал, что только часть из нас должна отправиться туда.
— Сегодня вечером мы пойдем туда все! По крайней мере лошади и люди смогут укрыться от непогоды. Похоже, скоро начнется дождь...
— У нас хватит места для трех повозок, — сказал приор мягким голосом. — Сейчас убежище для прокаженных пустует...
— Ваши больные умерли? — произнес англичанин с недоверием, от которого не мог избавиться.
— Нет, но они последовали за святым человеком, который недавно побывал у нас и увлек их за собой. Они отправились в город Тур на Луаре, чтобы помолиться на могиле великого Святого Мартина, чей день будет отмечаться через месяц. Им сказали, что прокаженные часто исцеляются там в это время... Я не смог их удержать! Да сжалится Господь над этими бедными людьми! — добавил он, перекрестившись.
— Кроме того, — проговорил Жан де Лонгви, — мы сможем спрятать в старой башне содержимое одной из повозок...
— А остальное? — снова спросил англичанин.
— Я дам проводника, который проведет вас к другому убежищу, — ответил отец Себастьян. — Пойдемте же! Ночь близится, а в темноте брод отыскать нелегко...
Обоз тронулся в путь, и через несколько минут тамплиеры стали спускаться к песчаному берегу реки. Через некоторое время они увидели крупный камень, возле которого остановился отец Себастьян, шедший впереди.
— Здесь можно пройти! — сказал он. — Брод совершенно незаметен, но дно реки в этом месте поднимается. Древние римляне построили здесь насыпь, чтобы переходить реку. Насыпь давно осыпалась, но брод достаточно широк, чтобы ваши повозки могли пройти... Только держитесь за мной и не отклоняйтесь в сторону...
— Приказывайте! — просто ответил Жан де Лонгви. — Мы вам подчиняемся...
Хотя дорога была незаметной, и переправа заняла много времени, но все прошло благополучно, и вскоре весь обоз оказался на твердой почве, где начинался двор убежища для прокаженных. Было очень темно — виднелся только слабый отсвет единственного факела, горящего у входа в часовню. Как и подумал сразу Жан де Лонгви, прежде здесь был господский дом; и хотя единственная башня наполовину разрушилась, хотя замка как такового и вовсе не было, осталось несколько служебных строений во вполне приличном состоянии. Поэтому повозки разместили под большим навесом, а лошадей отвели в старую конюшню. Сами больные размещались в бывшей овчарне, а трое монахов ютились в небольшом прилегающем к ней помещении. Приход путешественников не потревожил никого, кроме двух монахов, которые вышли им навстречу и приветствовали их с вежливостью, принятой во всех домах Господних.
Тамплиеры, можно сказать, большую часть дня отдыхали, хотя тревога не позволяла им расслабиться по-настоящему. Поэтому они сразу занялись тем, что разгрузили первую повозку и отнесли ее содержимое в башню, от которой, как удостоверился Жан де Лонгви, сохранились только зал первого этажа — да и в ней потолок прорезала широкая трещина! — и вход на лестницу, ведущую вниз.
— Здесь, как я показал брату Жану, — сказал отец Себастьян, — есть подпол. Там мы храним нашу провизию. Само подземелье с двумя ответвлениями ведет к командерии Иври и в чистое поле. Ответвление Храма снабжено лестницами, которые позволяют пройти под рекой, но все было полностью закрыто, когда на этой старой ферме было устроено убежище для прокаженных. Второе, за лесом, ведет в крипту часовни, разрушенной очень давно. Теперь это лишь скалистые обломки, поросшие колючим кустарником. Пробраться сквозь них невозможно...
— Там мы и сложим наш груз. А потом замуруем вход с этой стороны...
— А почему бы тогда не спрятать там содержимое и двух оставшихся повозок? — спросил Гийом де Жи.
— Потому что крипта тесная, и в ней есть могилы, — ответил Жан де Лонгви. — Кроме того, одну повозку мы можем оставить отцу Себастьяну, пусть он ею пользуется или разберет на дрова. Две лошади тоже не привлекут внимания: они могли вырваться из конюшни Иври, где, как мы видели, был пожар. Их нетрудно будет продать какому-нибудь здешнему крестьянину, а доход пойдет на нужды обители. Но нельзя оставить три повозки и шесть лошадей: что с ними делать? К тому же, сокровища все же лучше разделить. Было бы удивительно, если кто-то сумеет обнаружить место их хранения прежде, чем это сделают те, которые, как я надеюсь, продолжат дело Храма. Не может быть, чтобы подобная удача улыбнулась сразу и тем, и другим.
Почти всю ночь тамплиеры трудились, перенося корзины, ящики и бочонки в подземелье, после чего вход в него замуровали. Затем рыцари перекусили пищей, предложенной отцом Себастьяном, и легли отдыхать на солому, которую набросали для них в нижнем зале башни. Не спал только Жан де Лонгви. Он заперся вместе с приором в каморке при жилище монахов, где хранились счета маленькой общины. Здесь они долго разговаривали, положив локти на стол и поставив между собой масляную лампу...
Когда отец Себастьян задул ее, уже наступил рассвет. День занимался такой же пасмурный, как и накануне, такой же печальный и серый. Низкие облака так же нависали над землей, хотя дождя по-прежнему не было, но для брата Жана, который, наконец, позволил себе расстроиться из-за драмы, навалившейся на всех, подобная погода была предпочтительной: веселое солнце показалось бы ему оскорбительным в момент тяжелейшего испытания. Он долго сидел на камешке у порога башни, пока вдали не начали перекликаться петухи, а трое монахов не собрались в часовне, чтобы предаться молитве, отложив на время как обязанности повседневной жизни, так и нужды своих постоянных обитателей. Теперь их оставалось только двое из числа тех, кто завершал здесь свой крестный путь, — да еще старик, кое-как способный передвигаться, и маленький мальчик, который оказался его внуком.
Сам бургундец и не вспомнил о молитве — все его мысли сосредоточились на судьбе отряда и возможности осуществить опасное предприятие. Лично он надеялся добраться до владений своей семьи у ворот Дижона, то же мог сделать и его кузен Гийом де Жи, но как быть остальным, для которых родным домом стал парижский Храм?
Не найдя ответа, он встал и передернул плечами, словно желая освободиться от слишком тяжкого груза, а затем пошел будить тех, чья повозка была разгружена накануне: Оливье де Куртене, Эрве д'Ольнэ и сержанта Анисе.
— Пришел час расстаться нам, братья! — сказал он им. — Вы можете ехать куда хотите на тех двух лошадях, что привели с собой. Один из вас возьмет сержанта на круп. Слишком нас много в этом месте, хоть и пустынном, это может пробудить любопытство того, кто случайно заметит наше присутствие.
Эрве, хоть и привык повиноваться приказам беспрекословно, все же спросил:
— Что же будет с оставшимися повозками и с нашими спутниками?
— Я долго разговаривал об этом с отцом Себастьяном. Он прекрасно знает здешние края, он здесь родился. Ночью он поведет нас — меня и вторую повозку — в Нофль. Там, около Жизора, есть большой замок, принадлежащий его семье. Этот замок связан с командерией в Жизоре подземным ходом...[196]
— Если я не ошибаюсь, Жизор — королевская крепость: именно оттуда пришли те, кто захватил наших братьев в Иври, — вмешался Оливье. — Вам не кажется, что вы окажетесь в логове зверя?
— Конечно, мы рискуем, но, помимо домов призрения, разве существует лучшее укрытие для части нашего сокровища, чем владение того, кто сам себя объявил нашим врагом? Отец Себастьян знает, как провести нас туда. Кроме того, ответвление подземелья соединяется с церковью Святой Катрин, которая находится за крепостной стеной. Затем мы вернемся сюда, и я отпущу эскорт второй повозки. А третью, если будет угодно Господу, я поведу с братьями Гоше и Адамом в дом призрения Валь-о-Лепре в Сен-Лавьере, рядом с Абервилем. По словам отца Себастьяна, дом этот был основан Храмом, который и передал его монахам Святого Лазаря, чтобы там лечились наши братья, заразившиеся этой болезнью на Святой земле...
— Рядом с Абервилем? — переспросил Эрве. — Но это же очень далеко!
— Не дальше, чем до Дьеппа, а дорогу нам покажет брат Адриан, который оттуда родом. Когда мы приблизимся к цели, то будем выдавать себя за прокаженных. Море там довольно близко, и брат Адам, надеюсь, сможет вернуться в Англию. Возможно, с ним поедет и брат Гоше...
— А почему не вы сами, брат? И почему не отвезти туда сокровища?
— Это слишком рискованно. Мы не сумели разгадать намерений короля: кто знает, быть может, он сговорился с Эдуардом Английским? Я предпочитаю более надежное убежище. Я же попытаюсь вернуться в Бургундию: очень надеюсь, что герцогиня Агнесса[197] не поддержит злодейских замыслов своего племянника. Я сделаю все, чтобы Филипп Французский заплатил за те муки, которые причинил нам. В самом крайнем случае, я смогу укрыться в цистерцианском[198] аббатстве... до лучших времен! Пока он говорил, его суровое лицо стало совсем мрачным. Но сержант Анисе все же осмелился спросить:
— Нельзя ли мне сопровождать вас, мессир? Я из тех же краев, и мне хотелось бы вернуться туда...
— Я думал, вы конюший брата Оливье?
— Нет, — поправил тот. — Сержант Анисе разделил вместе со мной и братом Эрве выполнение ответственной миссии, вот и все. Кроме того, разразившаяся катастрофа освобождает всех нас...
— А вы, что вы собираетесь делать?
— Вернуться в Париж. Мы хотим узнать, какие масштабы приняло бедствие, как реагировал Великий магистр... и, главное, что сталось с братом Клеманом Салернским. Он мой второй отец.
— Я отправлюсь вместе с ним, — спокойно добавил Эрве. — В крайнем случае, мы сможем укрыться у моего старшего брата в Мусси-ле-Нобле, который ближе — намного ближе! — Прованса, откуда родом брат Оливье. Всем нам нужно будет о многом поразмыслить...
— О чем же нам теперь размышлять, если король решил нас погубить? — с горечью спросил Оливье, думая о том, что проклятие сбывается и поделать уже ничего нельзя. — Нам остаются только два пути: уйти в изгнание за пределы королевства, если Храм еще сохранится в других государствах, или же затвориться навсегда в монастыре, о чем вы только что сказали, брат Жан! А мятеж запрещен нам уставом... прошу вас не забывать об этом!
— Как бы там ни было, если вы передумаете, и если я доберусь до родных краев, в замке Лонгви вас всегда встретят... как братьев! Теперь же собирайтесь в дорогу! Возьмите с собой немного еды! Затем брат Адриан выведет вас из леса на дорогу к Иль-Адану.
Когда они направились на конюшню за своими лошадьми, из комнаты для больных вышел старик с изъеденным проказой лицом и уселся на камень у входа. Руку он положил на плечо маленького светловолосого мальчика. Оливье никогда не видел более красивого ребенка. На вид ему было шесть или семь лет, его розовое личико с васильковыми глазами казалось воплощением здоровья. Он весело болтал со стариком, который отвечал ему неким подобием улыбки. Оливье повернулся к отцу Себастьяну:
— Отец, что делает в этом доме смерти ребенок, на котором нет даже следа болезни?
— Пока нет, следовало бы сказать. Его отец и мать умерли от проказы здесь же, а старый Фабиан, его дед, тоже болен, как вы сами видите...
— Но ведь он здоров? Ему нельзя оставаться здесь...
— Тем не менее он останется, — вздохнул священник — Ему всего шесть лет, но будьте уверены, он тоже заболеет. Просто у малышей проказа появляется лет в девять или в десять, ближе к возрасту созревания...
Оливье вспомнил историю молодого прокаженного короля, которую ему рассказывал отец. Король тоже был красив, светился жизнью и здоровьем, но однажды его наставник Гийом Тирский заметил, что тот, поранившись, не испытывает никакой боли. Ему было девять лет! Но ведь этот ребенок не был королем. У него не было родни, кроме этого старика, одной ногой уже стоявшего в могиле...
— Что же с ним будет, когда его дед умрет? — спросил он.
— Он будет жить с нами... и мы будем заботиться о нем, мы очень любим этого малыша! Признаюсь, иногда, перед лицом такой несправедливости, меня одолевают сомнения...
Он осекся и прошел на конюшню.
Через несколько секунд уезжавшие стали прощаться с товарищами. Очень просто, почти безмолвно, но все были взволнованы. Их жизни, до сего дня ясные, как прямая линия, вдруг раскололись, как при ударе об стену, толщину и протяженность которой никто из них не мог себе представить. Отныне они попытаются продолжить свой путь к идеалу самостоятельно, хотя у них не было уверенности, что хотя бы это будет позволено им Господом. Они обнялись, потом Оливье и Эрве повели на поводу коней вслед за братом Адрианом, который вывел их за ограду и направился вдоль реки. Они поднялись до ее истока.
Это заняло примерно половину лье. Когда река исчезла, они оказались на пересечении тропинок. Служитель Лазаря вытянул руку к югу и просто сказал:
— Езжайте прямо. Через четверть лье вы окажетесь на дороге, по которой приехали сюда. Да хранит вас Господь!
Не дожидаясь их благодарностей, он втянул ладони в рукава своей рясы и быстро зашагал назад...
Через три дня два монаха-кордельера — в серо-бурых рясах с капюшонами, подпоясанные веревочными поясами, держа в руках три узла, — шли по большой дороге Сен-Дени, которая вела через поля к одноименным воротам города, где она становилась одной из главных парижских артерий, пересекая все кварталы правого берега вплоть до Сены. Чтобы дать отдых ногам, обутым в грубые сандалии на ремешках, они уселись на груду камней у начала тропинки, поднимающейся на холм, где возвышалось странное сооружение. Оно представляло собой положенные друг на друга необработанные плиты, огороженные с четырех сторон столбами. Четыре столба возвышались и в центре; они были скреплены поперечными брусами, образующими два этажа и сорок восемь проемов, которые словно бы расчерчивали небо. С каждого бруса свисала железная цепь, и почти на каждой болталось тело повешенного. Некоторых еще можно было узнать, другие были исклеваны воронами до состояния лохмотьев. Это была монфоконская виселица[199], которую только что приказал обновить управитель строений Ангерран де Мариньи. Два стражника с гизардами стояли у ступенек, которые вели на помост из плит, а рядом с ними толпилась небольшая группа из мужчин, женщин и детей — многие в слезах. Наверное, только что состоялась казнь. Другие смотрели издали, задерживаясь около двух монахов. И те слышали разговоры зевак
— Как думаете, сосед, там уже есть тамплиеры? — спрашивал один из зевак, нелепый толстяк в зеленом колпаке и с довольно глупым лицом.
— Да еще слишком рано! Их сначала будут судить! — отвечал второй с важным видом. — И вряд ли мы их увидим здесь. За их преступления — ересь, содомия, святотатство — честной петли недостаточно. Их ждет костер!
— А вы и вправду верите, что они все это совершали? — произнес первый.
— Об этом говорится в эдикте нашего сира Филиппа, который огласили вчера, а король уж точно знает обо всех их грехах...
— Да, верно! Но если хотите знать, сосед, меня это совсем не удивляет! Эти люди, с тех пор как они оставили Святую землю, больше ни на что не годятся, и я осмелюсь сказать, что в их богатых домах творятся самые мерзкие делишки...
Соседи двинулись дальше, а их слушатели последовали за ними. Они миновали монахов-кордельеров, не обратив на них никакого внимания... Эрве д'Ольнэ вздохнул:
— Если весь народ думает так же, кто же защитит Орден?
— А на что ты надеялся? Вызывать зависть опасно: для нашего короля мы теперь люди бесполезные, но владеющие большими деньгами...
— Бесполезные? Наши командерии всегда давали щедрую милостыню, а Великий магистр неустанно проповедовал крестовый поход! Кстати... разве мы не разыгрываем роль нищенствующих братьев?
— Если ты ничего не просишь, то ничего и не получишь, сынок! — сказал Оливье, не удержавшись от смеха. — А эти двое, о которых ты говорил, на нас даже не взглянули...
— Да им до нас и дела не было. Как бы там ни было, я боюсь, что мы никогда не достигнем сходства с нищенствующими монахами. Мне бы хотелось иметь другое облачение...
— Но сир Жан де Вилье нашел для нас только это. И мы должны быть ему благодарны: хотя мы побрились, он сразу угадал в нас тамплиеров.
Владыка Иль-Адана, в самом деле, принял их без возражений, однако не стал скрывать, что после 13 октября к нему уже заезжал королевский вестник с эдиктом, согласно которому любой, кто даст приют тамплиеру, подвергнется серьезным наказаниям, вплоть до конфискации имущества и тюремного заключения. Причем он был братом Жерара де Вилье, настоятеля Франции, и, естественно, должен был возглавлять список подозрительных лиц, но это был человек крепкого характера, вполне способный защищать свой замок на острове против любых попыток, пусть даже и со стороны короля, изгнать его оттуда.
— А моих благородных братьев, — проговорил он, — я, конечно же, буду защищать всегда и никогда не допущу, чтобы с ними расправились в моем собственном замке.
— Но мы ведь не ваши братья? — осторожно спросил Оливье.
— Вы Его братья и поэтому можете рассчитывать на мою помощь. Я считаю Храм чистым, а все гнусные обвинения в его адрес несправедливыми.
— Значит, все, что мы слышали, — правда? — с тревогой произнес Оливье. — Правда, что все командерии Храма были атакованы одновременно? Мы не верили своим ушам.
— Тем не менее это истинная правда. Король Филипп сумел осуществить невиданное дело, но это доказывает, насколько сильна его власть в стране... Если вы хотите вернуться в Париж, вам надо переодеться.
И Оливье с Эрве пришлось сменить свои одеяния на серо-бурые рясы, а сапоги — на сандалии. К такой обуви они совершенно не привыкли: Оливье сразу вспомнил рассказ отца о том, как он добирался в командерию Жуаньи от Забытой башни, спасаясь от людей бальи Шатобриана. Поменять прочные, хорошо защищающие ноги сапоги на сандалии оказалось настоящей мукой, особенно в промозглую осеннюю погоду. Эрве согласился на это только из преданности к Оливье. Сам он считал совершенно неразумным совершать рискованное путешествие в Париж. Ведь куда проще было потратить несколько часов и добраться до его фамильного замка Дама, расположенного к северу от столицы... Неплохо было бы оставить и лошадей. Но Оливье хотел узнать, что случилось с братом Клеманом, а для этого необходимо было вернуться в столицу, в обитель Храма, и послушать, о чем толкуют на улицах... Напрасно Эрве твердил, что Мусси находится всего в шести лье от Парижа, что там можно спокойно поразмыслить о том, что произошло, что, все равно, более надежного убежища у них нет, — Оливье был непоколебим. Он отвечал, что может совершить поездку в Париж один, ему это крайне необходимо.
— Возможно, Господь хочет, чтобы здесь наши пути разошлись, — очень мягко увещевал он друга. — Возвращайся к себе! Обещаю, что приеду, как только все разузнаю!
— Приедешь ко мне? Один ты никогда не найдешь дорогу! — бурчал Эрве. — Наше старое Мусси — это ведь не стольный град. И туда не так-то просто добраться. Мы не расстанемся, и больше ни слова об этом.
И вот, скорее напялив, чем надев, свои серо-бурые, коротковатые рясы, два друга влились в почти непрерывный поток телег с овощами, осликов, на которых сидели боком женщины, солдат, крестьян и странников, прибывающих из Фландрии или из других мест. Все направлялись к Парижу по широкой дороге, предназначенной для радостных королевских въездов или печальных похорон, за которыми всегда наблюдали люди из деревень, образующих большой полукруг от Понтуаза до Иль-Адана, Шантийи, Санлиса, Нантейля-ле-Одуена и Мо.
Отправившись в путь, друзья беспрепятственно миновали ворота Сен-Дени, охраняемые солдатами, которые более внимательно присматривались к тем, кто покидал город, нежели к тем, кто входил в него... Впрочем, атмосфера изменилась. Возбужденная и, скорее, веселая в обычное время, она отражала теперь великую драму, разыгравшуюся в королевстве. Не было слышно песен или радостных восклицаний при встрече, люди тихонько переговаривались по двое или трое под навесами лавок; все спешили по своим делам, натянув на брови шапчонки или колпаки и тревожно озираясь по сторонам. Даже крики уличных торговцев звучали как-то приглушенно. Они по-прежнему предлагали сыр бри, кресс-салат, печеный горох, свежие булочки, рыбу из прудов Бонди и тысячу прочих заманчивых вещей, но напевные зазывания словно застревали у них в горле. Даже женщины, завернувшись в плащи, торопливо и в полном молчании проходили по улицам, чтобы заглянуть в церковь или к поставщику, но ни с кем не заговаривали и не смотрели на других. Одна из них сунула монетку в руку Эрве и попросила помолиться за нее. На Париж будто опустилась огромная темная туча...
Около обители Храма, подступы к которой охранялись рядами солдат, обстановка была еще хуже. Как всегда, здесь образовывались небольшие группки, которые ожидали, сами не зная чего. Привычные нищие, каждый день приходившие к Храму за пищей и милостыней, также присутствовали здесь, но стояли в некотором отдалении, не приближаясь к входным башням, где размещались кордегардии[200]. Все пристально разглядывали суровых вооруженных людей в железных шлемах так, словно это были ангелы возмездия с пылающими мечами, поставленные для охраны потерянного рая.
Два лжемонаха испытывали сходные чувства. С той только разницей, что здесь для них был не ставший запретным эдем, а их собственный дом, в котором они знали каждый камень, каждый закоулок. Эта обитель Храма представляла собой отдельный город в городе — с множеством строений, великолепной часовней в центре с грандиозным куполом, напоминающим культовые сооружения Востока. Здесь же располагались дом призрения для больных, кельи для рыцарей, четырехэтажная башня Цезаря, воздвигнутая в прошлом веке, а также изумительное сооружение, которое недавно завершил брат Юбер: большая башня, которую называли обычно Главной. Это была настоящая крепость, тоже квадратная, но окруженная круглыми башенками пятидесяти метров высотой, крытыми голубой черепицей. Главную башню построили для сокровищ Храма...[201]
Помимо всех этих построек, на территории Храма располагались прекрасный капитулярий, большие конюшни, ферма, поилки, кладбище, тюрьма и позорный столб Ордена. Это не считая мельницы, пекарни и того, что именовали цензивой — пространства, управляемого по феодальным законам — место обитания ремесленников, каменщиков, резчиков и плотников, которых использовал для своих нужд Храм. Как и остальная обитель, цензива не подпадала под власть короля, пользуясь, сверх того, как и весь благородный цех зодчих, льготами, которые предоставил ему Людовик Святой.
Обитель была скрыта высокими стенами, но в памяти обоих тамплиеров хранилось точное представление о ней... Они подошли к одному из нищих, мужчине лет сорока, который стоял, скрестив руки, возле деревянной ограды из тонких жердей, переплетенных гибкими ветвями. Он совсем не походил на своих собратьев. Хотя одежда его была насквозь продырявлена и обтрепана, она явно отличалась от одежды прочих попрошаек: скроена была умелыми руками из прочного, но изрядно поизносившегося сукна. Волосы у мужчины были седые, растрепанные, борода клочковатая, но карие глаза горели живым огнем, хотя уловить их выражение было трудно.
— Да будет с вами миг Господень, брат, — обратился к нему Эрве, слегка кашлянув, чтобы привлечь его внимание. — Могу я спросить вас, что вы тут делаете?
Мужчина метнул на него быстрый взгляд, потом пожал плечами:
— Вы же сами видите: жду, подобно всем остальным!
Хотя голос у него был слегка охрипший, возможно, из-за склонности к спиртному, говорил он, как человек благородного происхождения, и Эрве подумал, что вряд ли он принадлежит к низам общества.
— Но чего вы ждете? Простите за нескромность, но мой брат и я прошли долгий путь. Как люди нездешние, мы ничего не знаем о том, что происходит в Париже.
— Неужели вы прибыли из таких далеких краев, что до ваших ушей не донесся слух, поразивший все королевство?
— Напротив! Нам сказали, что король захватил все командерии Ордена Храма. Но это кажется невероятным! А сейчас мы услышали, что здесь — это, кажется, обитель парижского Храма? — все еще раздают милостыню... Значит, все осталось по-прежнему?
— Верно. Милостыню раздают, хотя многого от тех, кто находится здесь, никто не ждет.
— Значит, тамплиеров здесь больше нет?
— Они здесь. Говорят, что Великий магистр и его сановники заключены в Главной башне, а другие их братья в тюрьме. Остальных рыцарей препроводили в Сен-Мартен-де-Шан, чтобы подвергнуть там допросу. Их было около ста пятидесяти, да еще сержанты и слуги. Тут осталась лишь небольшая кучка, — добавил нищий голосом, в котором прозвучал гнев. — И занимается ими сам король собственной персоной!
— Сам король? Мы слышали, будто он сейчас в своем замке в Понтуазе.
— Откуда же вы идете?
— Из... из Нормандии. Монастырь, давший нам приют, сгорел...
— Правда? И где находился этот монастырь?
Оливье тихонько толкнул ногой своего друга, напоминая ему об осторожности. Этот нищий задавал слишком много вопросов.
— Рядом с Дьеппом!
Эрве готов был поклясться, что в глазах нищего мелькнула молния. Желая избежать дальнейших уточнений, он перешел в наступление:
— А вы уверены, что король сейчас в этой обители?
— Абсолютно уверен! Он прибыл сразу вслед за людьми, которые схватили тамплиеров. Разумеется, вы не знаете, как все это происходило?
— Разумеется.
— Тогда я вам расскажу. На рассвете прошлой пятницы новый канцлер Гийом де Ногаре в сопровождении капитана гвардии Райнальда де Руа вошел в обитель. Ворота ему отворили, потому что он солгал, сказав, что пришел сюда «по поручению короля», желающего переговорить с Великим магистром по делу, которое не терпит отлагательств.
И его впустили. Но он привел за собой вооруженный отряд, который беспрепятственно захватил всю обитель. Тамплиеры, поднятые в буквальном смысле слова с постели, не оказали никакого сопротивления.
— Тамплиер имеет право сражаться только с врагами Веры и Ордена. Ему запрещено поднимать оружие против своих, — заметил Оливье.
Нищий вздрогнул. Его взгляд, не отрывающийся от охраняемых ворот, уставился на Оливье.
— Откуда вы это знаете?
— Храм существует так давно, что это известно всем. Особенно в монастырях...
— Возможно... Чтобы закончить наш разговор, скажу вам, что хранителя печати — Ногаре стал им всего две недели назад, как будто нарочно! — сопровождал Гийом Эмбер, которого называют Гийом Парижский, исповедник короля. Но этот неумолимый доминиканец был Великим инквизитором Франции. А Ногаре, после захвата Папы Бонифация VIII в Ананьи, все знают как человека грубого и жестокого. Теперь вам понятно, что предстоит вынести тамплиерам!
— Но это невозможно! Они подчиняются только Папе Клименту V. Если против них выдвинуты обвинения, значит, их должны подвергнуть заключению, чтобы передать затем Его Святейшеству?
Незнакомец слушал с возрастающим интересом и даже удостоил их улыбкой:— Экий пыл для нищенствующих братьев! Разве что у вас есть родичи... или друзья среди членов Ордена? Или же...
Оливье, осознав, что он — всегда слывший молчальником! — совершил неосторожность, вспыхнул до ушей.
— Или что? — спросил он с надменностью, которая тоже была проявлением неосторожности.
Нищий наклонился к нему и прошептал:
— Или же вы сами тамплиеры, как и я!
— Вы?
Эрве крепко надавил ему на ногу, призывая к сдержанности. Этот человек вполне мог оказаться провокатором. Но Оливье уже трудно было остановить. Он впился взглядом в лицо нищего, который не отвел глаз и ответил с холодной яростью:
— Да, я Пьер де Монту! Пять лет назад меня осудили и изгнали из Ордена за то, что я посмел обвинить чудовище, совратившее часть братьев своей сатанинской доктриной и мерзкими ритуалами, в которых теперь обвиняют сам Орден. И эти позорные обвинения его погубят, потому что король, получивший хитроумные доносы, на самом деле верит, что Храм прогнил до основания.
Оливье обменялся взглядом с Эрве, который тоже вступил в диалог. Сомнений не было: в голосе нищего слышались такая боль, такое оскорбленное чувство, что это не могло быть спектаклем. Одновременно в их головы пришла одна и та же мысль, но вслух прошептал ее Оливье:
— Ваше... чудовище зовут, случайно, не Ронселен де Фос?
Монту ответил столь яростным взглядом, что Оливье стало все ясно без слов.
— Вы его знаете?
— Его знал мой отец, потом узнал и я, а также и этот брат... Наша встреча была не из приятных, но я счастлив, что могу утешить вас.
— Утешить? Меня может утешить только его смерть...
— Возможно, смерть уже настигла его, потому что прошлой весной на него обрушилась длань приора Прованса брата Клемана Салернского. Его судили и приговорили к заключению в тайную тюрьму замка Риу. В его возрасте он не долго выдержит заточения.
— Господь вынес свой приговор. Наконец-то!
Лицо рыцаря, ставшего нищим из-за случившегося с ним несчастья, осветилось невыразимым счастьем. Откинув голову назад, он прикрыл глаза, и по его заросшим, грязным щекам потекли слезы — это были слезы облегчения. Открыв глаза, он одарил своих собеседников широкой улыбкой:
— Не знаю, кто вы такие, но благодарности моей нет границ! Вы сняли тяжесть с моей души, и теперь я могу умереть счастливым!
— Зачем вам умирать? У вас нет родни, нет состояния? Из-за этого вы находитесь в таком плачевном положении?
— Нет. Родные отреклись от меня, как прежде сделал Храм. Я не сержусь на них, как не сержусь и на Орден. Храм считал, что совершает доброе дело, но в душе я остаюсь тамплиером. Я даже хочу оказать Ордену последнюю услугу... А сейчас нам надо разойтись, братья! Окажите мне милость, отойдите от меня! Поверьте мне, вам надо уйти отсюда! Даже в этих рясах вы подвергаетесь опасности...
— Не больше, чем вы в ваших лохмотьях! — спокойно возразил Эрве. — Кстати, вы не ответили, чего ждете вы и все эти люди... Милостыни?
— Сразу после арестов король Филипп вошел в обитель, и сегодня он должен выйти, чтобы отправиться во дворец Сите. Он будет милостив — он всегда таков, когда прогуливается по улицам, — чтобы народ лучше к нему относился... Вот этим я и воспользуюсь!
— Почему бы нам не объединиться? — спросил Эрве. — Мы тоже превратились в бродяг, нам нужна помощь!
— Конечно... Но сейчас последуйте моему совету и уходите!
— Об этом не может быть и речи, — сказал Оливье. — Я хочу выяснить, что случилось с братом Клеманом Салернским, моим вторым отцом, и не уйду отсюда, пока не узнаю...
— Вы лишились ума, если верите, что кто-то вам об этом расскажет! Если он был здесь, когда сюда ворвался Ногаре, то он сейчас взят под стражу! Здесь вам нечего ждать! Вы сможете вернуться, когда уйдет король.
— Но почему, — проворчал сквозь зубы Эрве, — почему вы не хотите, чтобы мы оставались здесь с вами? Мы те, за кого вы нас принимаете, и это наш долг, точно так же, как и ваш!
Нищий засмеялся, но смех его был сухим и невеселым, а глаза оставались печальными. Но вдруг в его голосе прозвучала странная нежность:
— Какое право? Право умереть вместе со мной под пытками? Я собираюсь убить Филиппа в тот момент, когда он будет раздавать милостыню. Для меня это единственный способ спасти Храм! Наследник его — мокрая курица, он не посмеет продолжить дело короля. А если и посмеет, брат короля Карл Валуа, преданный нам, остановит его...
Друзья в последние дни пережили такое, что даже не удивились решимости цареубийцы. В любом случае, они его хорошо понимали, но все равно следовало отговорить этого человека от его безумного намерения.
— Вам не удастся, — сказал Оливье. — Вас убьют ни за что, да всех этих несчастных вместе с вами.
— Я подойду к королю последним.
Он отошел от ограды и пристроился в хвост тем, кто выстроился перед входом. Между тем в обители все вдруг оживилось: величественно опустился подъемный мост, поднялась решетка, за которой показался кортеж Филиппа Красивого. Очень скромный! Король, одетый в серый кафтан с меховой оторочкой и в подходящую по тону шляпу — так он обычно одевался, когда гулял по Парижу, — беседовал со своим секретарем Раулем де Прелем, а за ними следовал небольшой отряд лучников под командованием капитана Алена де Парейля. Толпа, которая значительно увеличилась после появления двух лжемонахов, приветствовала его криками. Он ответил ей взмахом руки в перчатке, не переставая слушать то, что говорил ему Рауль де Прель. Правда, когда слуга подал ему мешочек с монетами, он прервал свой разговор. Кругом раздавались благословения тех, кто ждал милостыни, и — поразительная вещь! — его прекрасное бесстрастное лицо с такими холодными глазами осветилось легкой улыбкой.
Не зная, что делать, и изнывая от тревоги в ожидании того, что должно было произойти, Оливье с Эрве бессильно смотрели, как уменьшается очередь получающих милостыню, как сокращается дистанция между Монту и его потенциальной жертвой. Еще один и еще! Внезапно, когда осталось не больше трех человек, Оливье озарило. И он закричал во все горло:
— Ронселен де Фос! Вот он!
Пьер де Монту вздрогнул, обернулся, увидел Оливье, который тянул руку в противоположном от короля направлении и явно готовился бежать туда. Поколебавшись совсем немного, он ринулся следом за двумя монахами.
Между тем случилось нечто невероятное, нечто, выходившее за пределы разума. Ибо Оливье, выкрикнув имя проклятого тамплиера, вдруг на самом деле увидел его самого. Даже не пытаясь доказать себе, что это невозможно, что Ронселен никогда не смог бы вырваться из тюрьмы, куда его поместили, Оливье ощутил слепую ярость и бросился на того, кто воплощал ненавистного врага.
Густая толпа мешала ему. Он пустил в ход силу, которую никак нельзя было ожидать от нищенствующего монаха, поэтому крутом раздались протесты, но его, словно магнит, тянуло к угловому дому, где стоял, поднявшись на тумбу или на подставку для лошадей, ненавистный ему человек: его лицо он увидел с необыкновенной четкостью. Но, когда Оливье, наконец, добрался до тумбы, там было человек шесть горожан с рассерженными лицами, и ни один не походил на того, кого он искал...
— Я же видел его, черт возьми! Высокий старик в черном, он был здесь...
— Я тоже его видел, — подтвердил Эрве.
— Он был здесь, но его больше нет, — закричал один из недовольных. — И что это за манера толкать бедных людей! И вы еще надеетесь получить милостыню...
— Я хочу только одного: узнать, куда он делся?
— Да мало ли куда! — насмешливо ответил горожанин. — Откуда мне знать? А вам лучше убираться отсюда. Наш сир Филипп хочет получить от вас кое-какие объяснения...
Действительно, вслед за бегущим к ним Пьером де Монту приближались лучники, которым Ален де Парейль поручил навести порядок. Толпа, всегда жаждущая увидеть хорошую драку, арест с захватом или другое отвлечение от повседневной жизни — или не желающая получить оплеух от вооруженной стражи! — широко расступалась перед ними. Мгновенно осознав, что их схватят и быстро установят, кто они такие, Эрве увлек друга за собой:
— Бежим!
Оливье последовал за ним без возражений, забыв о Пьере де Монту. Они бежали наудачу, сами не зная, куда. Вдвоем они почти равнялись силе ударной машины в форме «тарана», и люди расступались перед их напором. Толпа постепенно редела, но лучники по-прежнему не отставали, и расстояние между ними не сокращалось. Друзья слегка притормозили перед поворотом в узкий проулок, на углу которого находилась пекарня: от нее шел такой сытный запах горячего хлеба, что у обоих подкосились ноги, напомнив им, как давно они не ели. Внезапно перед ними возник какой-то человек. Схватив каждого за рукав рясы, он увлек их к лестнице в подпол и столкнул их туда, рискуя переломать им все кости, и тут же закрыл за ними крышку. Движение незнакомца было очень быстрым, он буквально выхватил их с улицы, не привлекая при этом ни малейшего внимания. Вскоре они услышали топот подкованных сапог, который постепенно удалялся, и стало ясно, что непосредственной опасности они избежали.
В подполе, куда они скатились по коротким, к счастью, ступенькам лестницы, было не видно ни зги, но вдруг раздался голос незнакомца, которого они не успели даже рассмотреть:
— Прошу прощения за бесцеремонность, сир Оливье, но для вежливых расшаркиваний времени совсем не было!
— Похоже... — сказал тамплиер, которому голос показался знакомым. — Похоже, вы Матье де Монтрей?
— Именно так! И я очень счастлив, что оказался здесь и вовремя признал вас! В моем доме о вас беспокоились, мы все гадали, не схватили ли и вас в ту ночь. Надеюсь, вы ничего себе не поломали?
— Нет. Во-первых, спасибо, но все-таки объясните мне, почему вы здесь оказались?
— После ареста тамплиеров я приходил сюда каждый день, удостоверившись, что вас не было в Сен-Мартен-де-Шан, где я знаю всех, потому что работал с ними. А потом я узнал вас, когда вы говорили с нищим, и я подумал, что надо вас подождать и предложить вам помощь, когда король выйдет из обители... Признаюсь, я так и не понял, что произошло. Вы что-то крикнули, и все закружилось, завертелось... и я подумал, что пришло время вас выручать...
— Но как же вы оказались здесь раньше нас?
— Я лучше вас знаю город, все его входы и выходы. Вы бежали в этом направлении и обязательно должны были миновать этот дом, который принадлежал моей старой кузине. Я стал ее наследником. Тогда я помчался сюда, открыл крышку подпола... остальное вы знаете... А сейчас надо потерпеть. Выйти мы сможем только к ночи, но до того, как закроют ворота!
— Что мне сказать вам, мэтр Матье? Могу только еще раз поблагодарить! — с волнением произнес Оливье. — Помогать нам — это большой риск... А ведь у вас семья!
— На моем месте вы поступили бы так же. Разве дружба между нашими отцами умерла?
— Конечно нет, вот почему и я не хочу злоупотреблять вашей помощью. Я очень боюсь навредить вам. Если вы сможете вывести нас вечером из города, дальше мы пойдем своим путем. Так будет лучше для всех!
— Куда же вы направитесь? До провансальских владений мессира Рено путь далекий!
— Разумеется, — вмешался Эрве. — Вот почему мы поступим иначе. Нам нужно добраться только до Мусси, где мой брат, полагаю, нас примет. У него хорошие связи при дворе. Его старший сын Готье уже стал пажом монсеньора де Пуатье, а младшего, Филиппа, берут в услужение монсеньору де Валуа...
— Но сначала вы пойдете со мной в Монтрей. Вам необходимо — ибо вы мне кажетесь очень усталыми! — немного передохнуть и как следует поесть...
— Охотно признаю, что мы голодны и устали, — прошептал Оливье с некоторым смущением. — Прискорбно, что тамплиеры доведены до такого состояния...
— Поэтому вы никак не можете продолжать свое путешествие. Поразмыслите сами, сир Оливье, ведь это всего лишь укол для самолюбия, тогда как вашим братьям приходится гораздо хуже... Ведь они теперь пленники мессира де Ногаре, и допрашивает их Великий инквизитор. Вы понимаете, что это означает.
— Вы хотите сказать, что их пытают? — выдохнул Эрве, который почувствовал, что волосы поднимаются у него на голове...
— По какому праву? — вознегодовал Оливье. — Только Папа имеет право судить нас, и наших братьев должны были передать ему...
— Предъявленные обвинения слишком тяжелы, чтобы король и его легисты согласились на изгнание. Вы в этом сомневаетесь?
— Я знаю, что все вокруг говорят о костре, но только Его Святейшество может нас к нему приговорить. А ведь мы никогда не совершали того, в чем нас обвиняют! К чему же тогда пытки?
— Потому что король убежден в виновности тамплиеров и требует скорейших признаний, чтобы предъявить их Папе!
Оливье не ответил. Он знал, что Матье прав, что протесты его бесполезны и что сам он не верит в их действенность. Он даже и думать не смел о том, какая дорога может открыться перед ним, если удастся избежать преследования! И пока они сидели в подполе, Оливье не произнес больше ни слова, целиком погрузившись в мрачные размышления. Он не мог избавиться от мыслей о брате Клемане, его сердце разрывалось, когда он представлял себе, как его пытают. Он не знал, каким образом мог бы помочь ему, и чувствовал себе невероятно несчастным, абсолютно бессильным...
Ночью трое мужчин отправились в тихую гавань Монтрея, где их ожидал гостеприимный дом зодчего. Утешительная передышка на пути, переполненном опасностями.
Оливье даже на секунду не мог себе представить, что задержится в Монтрее гораздо дольше, чем на одну ночь...
Лежа на ладони, протянутой как приношение к пламени длинных свечей, драгоценность облачилась в пурпурный свет и засверкала, словно крохотный вулкан, на прозрачной коже королевы Наваррской. Чтобы воссоздать другие отблески, частично отражавшиеся на ее лице, она покрутила пальцами вокруг своего тонкого запястья и, в конечном счете, вздохнула:
— Это чудесно, мэтр Пьер, но я в этом месяце слишком много потратила на украшения. Новой покупки я не могу себе позволить...
Пьер де Мант был ювелиром короля Филиппа. Он улыбнулся и слегка поклонился:
— Красота и разум редко идут рука об руку, мадам, и нет такого украшения, которое было бы чрезмерно драгоценным для будущей королевы Франции. Особенно при таких важных обстоятельствах.
Эта небольшая речь входила в правила игры. Наверное, следовало бы добавить еще кое-что, но оратор был убежден, что и так достигнет своих целей. Маргарита обожала рубины, как и все красное — ее любимый цвет, — и он знал, что перед этими камнями она не устоит. По-прежнему не сводя глаз с украшения, она спросила:
— Вы намекаете на скорый приезд моей английской золовки?
— Именно так, и когда мы получили из Венеции эти изумительные камни, которые доставили туда из далеких стран, эта застежка получилась просто изумительной: обратите внимание на эти завитки и финифть. А жемчуг! Чистейший и очень редкий. Как раз то, что нужно. Он изумительно подчеркивает великолепие камней, которые на Востоке именуют «каплями сердечной крови на матери-земле»!
Маргарита встала с кресла, инкрустированного серебром, кристаллами хрусталя и топазами[202], и подошла к большому камину, где ярко полыхал огонь — стоял месяц март, и погода была еще достаточно холодной. Она была в длинном пурпурном платье и в накидке с горностаевой опушкой. Глаза ювелира округлились: при ее медленном передвижении на платье обнаружился длинный разрез вплоть до бедра, открывающий, на какую-то долю секунды, восхитительные ножки. Зрелище было головокружительным, но Пьер де Мант, человек в годах, не позволил себе отвлекаться от цели визита. Правда, он подумал о том, как, интересно, относится к подобному одеянию король Филипп, ведь о нем говорили, что он до сих пор не снимает траур по своей покойной супруге и не любит, если верить слухам, такой откровенной одежды.
А Маргарита по-прежнему держала застежку в руках. Теперь она любовалась тремя рубинами в свете пламени камина. На ее красивом лице отражалось безумное желание заполучить это украшение, которым она была просто очарована. Пьер де Мант кашлянул:
— Вам так идут эти камни, мадам... а что касается оплаты, быть может, мы придем к какому-нибудь соглашению?
Маргарита поглаживала застежку пальцем, как будто бы ласкала котенка.
— Что вы с ней сделаете, если я ее не куплю? — спросила она, не глядя на ювелира.
— Я предложу ее нашему сиру Филиппу. Возможно, он пожелает подарить ее королеве Изабелле, когда та приедет в гости...
В глубоких черных глазах Маргариты промелькнул гнев:
— Изабелле? Почему ей?
— Это королевское украшение, мадам, которое не подаришь любой даме. Но если мое предположение сбудется, то я, признаюсь, буду огорчен. У мадам Изабеллы светлые волосы. А рубины украшают только брюнеток. И я не знаю более изумительных брюнеток, чем вы, мадам, — добавил он, осмелившись одобрительно взглянуть сначала на великолепное тело, которое без труда угадывалось под платьем, а затем на пухлые, чувственные губы, на большие, черные, бархатные глаза, осененные ресницами, которые казались неестественно длинными на белоснежно-перламутровой коже.
Небольшого роста, но необыкновенно стройная, Маргарита своим обликом напоминала безупречную, великолепную розу, готовую вот-вот раскрыться. Три года назад она стала матерью, родив чудесную дочь, но не утратив при этом изящества, присущего юным девушкам. Надменная по характеру, она ничуть не оскорбилась слишком откровенным взглядом торговца. Он был мужчина и, к тому же, обладал хорошим вкусом, а она любила быть соблазнительной, любила вызывать смятение в мужских сердцах.
Резко повернувшись к даме, которая читала часослов, сидя у окна, она произнесла:
— Мадам де Курсель, будьте так добры, приведите сюда Од. Скажите, чтобы она захватила тот плащ из камки[203], который она сейчас готовит для меня...
Придворная дама, молодая женщина с тонким умным лицом, которое было обрамлено белой шелковой тканью, подходившей по тону к расшитой фиолетовой нитью шапочке, встала и вышла ИЗ комнаты. Вскоре она вернулась с девушкой, чьи светлые волосы с серебристым оттенком свободно падали на плечи из-под плоского небесно-голубого тока, который изящно восседал на муслиновой ткани, обрамлявшей ее прелестное личико. Раскинув руки, она держала на них ворох белой ткани, расшитой золотом и подбитой малиновой тафтой. Эту ткань она накинула на плечи подошедшей к ней Маргариты. Задрапированная в белоснежные складки, отливавшие ярким красным цветом, молодая королева встала перед большим зеркалом в бронзовой оправе и приставила застежку к впадинке у основания горла. Украшение вспыхнуло магическим блеском, благодаря изумительному цвету лица юной дамы, и Од молитвенно сложила руки, восхищенно улыбаясь:
— О, мадам! Именно такая застежка и нужна!
— Поэтому я думаю, что приобрету ее...
И, обернувшись к Пьеру де Манту и одновременно придерживая рукой пышные складки, она воскликнула:
— Ну, мэтр Пьер, вы опять меня соблазнили. Впрочем, вы наверняка именно этого и ожидали!
— Я надеялся, мадам, — сказал он, склонившись до земли. — Надеялся...
— Хорошо сказано! А теперь поговорите с мадам де Комменж, в ведении которой находится моя шкатулка, и отберите вместе с ней все необходимые вам аксессуары[204]...
Он вышел, поклонившись, а Маргарита, внезапно придя в превосходное настроение, вновь стала любоваться плащом. А Од была необыкновенно счастлива тем, что ее работа получает столь прекрасное завершение.
— Это изумительно подходит к тому красивому поясу, что... монсеньор подарил вам на день рождения, — сказала девушка. — Рубины на нем, конечно, помельче, но оттенок один и тот же!
— Да, ты права!
За эти несколько лет Маргарита по-настоящему привязалась к дочери Матье де Монтрея. Ставшая ослепительной красота девушки ее нисколько не смущала, наоборот: ей нравилось иметь возле себя такую служанку — для контраста, который возникал с ней, великолепной брюнеткой. Она была слишком уверена в себе, чтобы хоть кого-нибудь опасаться, тем более что Од, робкая и сдержанная по натуре, была девушкой очень разумной и отвергала мягко, но твердо ухаживания тех, кто рисковал к ней приблизиться, и это не могло не нравиться молодой королеве. Однажды, в канун прошлого Рождества, она прямо спросила Од:
— Таких красивых девушек, как ты, не часто встретишь, и просьбами о замужестве или... прочими предложениями ты отнюдь не обделена! Твоего внимания добиваются и молодые дворяне, а среди них есть очень привлекательные. Почему же никто из них не тронул твоего сердца? Сколько тебе лет?
— Двадцать, мадам.
— И твое сердце все еще молчит? Поверить не могу!
Од подняла на Маргариту взгляд своих прозрачных, внезапно ставших задумчивыми глаз:
— Сердце мое заговорило очень давно, мадам, оно и сейчас не молчит!
— Правда? О, ты меня успокоила! И кто же этот счастливый юноша? Ведь он, я полагаю, не старик?
— Нет, он не старик и никогда им не будет. Как и я никогда не буду ему принадлежать, — добавила она, ощутив внезапную потребность исповедаться.
Она доверяла Маргарите, которая, несмотря на гордость, была доброй и великодушной. И не стала бы насмехаться над ней, в отличие от тетушки Бертрады, которая считала, что преуспеть в жизни можно только благодаря удачному замужеству.
— Но почему? Только не говори мне, что он любит другую, потому что это невозможно! Если только он полюбил меня, — со смехом добавила она. — Нет. Он не любит другую... разве что Богоматерь!
Черные глаза Маргариты стали еще больше.
— Он священник? Или монах? Допускаю, что среди них есть очень приятные мужчины, но неужели тебе так не повезло?
— Еще хуже, мадам, — ответила Од, с трудом сдерживая слезы. — Он... тамплиер, — призналась она, словно бросаясь в прорубь.
Искренняя жалость смягчила лицо молодой женщины. Она обняла свою служанку за плечи:
— Бедная, бедная малютка! И ты, конечно, не знаешь, жив ли он?
— Он жив, но я не знаю, где он сейчас... Но он и прежде никогда не смотрел на меня, и мне нечего от него ждать...
— И ты, несмотря ни на что, любишь его?
— О да, мадам!
— Какое невезение! Ты молода, восхитительна, умна, ты вышиваешь, как фея, и ты могла бы царить одновременно в доме и в сердце красивого юноши, которого полюбишь. А ты выбрала невозможное...
— Мы ведь не выбираем, мадам!
— Кому ты это говоришь! Слушай, если случится, что твоему тамплиеру — полагаю, он сейчас в бегах! — понадобится помощь, ты мне об этом непременно скажи. Я дам тебе... денег, чтобы подкупить, например, тюремщика, или пропуск… Мне бы так хотелось тебе помочь, — вскричала она в сердечном порыве, которые, хоть и были нечастыми, завоевали ей преданность многих людей из ее окружения, — мне бы так хотелось сделать тебя счастливой! Хотя бы тебя одну!
Потрясенная Од повалилась на пол, чтобы поцеловать ноги той, кто так открыто объявлял себя ее покровительницей, но Маргарита подняла ее и поцеловала:
— Эти скверные дни, когда безудержно преследуют Храм, судят Храм, пытают и жгут Храм, когда-нибудь пройдут, — сказала она. — А я со временем стану королевой Франции, и тогда мы посмотрим, что можно сделать, чтобы помочь тебе...
С этого момента в душе Од зародилось благоговейное чувство по отношению к Маргарите...
Маргарита продолжала с восхищением рассматривать себя в зеркале, когда герольд широко распахнул двери в ее комнату, чтобы пропустить целую группу очень веселых, блестящих... и чрезвычайно шумных гостей: это были кузины и свояченицы Маргариты — Жанна де Пуатье и Бланка де ла Марш. Вместе с ними, слегка упираясь, шел красивый дворянин лет тридцати. Он со смехом пытался сопротивляться усилиям молодых дам, которые тащили его за руки.
— Маргарита, — закричала Бланка, — мы ведем к тебе мессира д'Ольнэ. Мы его встретили внизу, у него письмо к твоему мужу от мужа Жанны... О, но как же это красиво! — добавила она, выпуская свою «добычу» и бросаясь к кузине, по дороге слегка толкнув Од...
— Осторожней! — прикрикнула на нее Маргарита. — Ты мне его разорвешь! А вы, мессир Готье, можете оставить письмо здесь. Мужа нет дома: он сегодня охотится в Венсенском лесу вместе с королем. Разве остальные члены семьи не с ними?
— Нет, монсеньор де Пуатье на охоту не поехал... и монсеньор де Валуа также, — ответил дворянин грудным голосом, который заставил Маргариту улыбнуться одними глазами.
— А что же ваш брат не пришел с вами, ведь вы никогда не расстаетесь, насколько мне известно? Бланка, угомонись и не трогай эту застежку! Я только что ее купила, и знай, что ты ее никогда не получишь!
Вырвав украшение из рук шалуньи и сбросив плащ с плеч, она велела Од, преклонившей колено при появлении принцесс, все унести.
— Доделайте свою работу, малышка, — сказала она более мягким тоном, — и отдайте мадам де Курсель, чтобы та уложила ее к моим вещам...
Бланка бурно выражала свое недовольство, и Од, так и не расслышав ответ дворянина, вышла через потайную дверь, которая вела в гардероб Маргариты. Там она обнаружила свою тетку Бертраду, которая, опираясь на трость — неделю назад она вывихнула ногу! — проковыляла к комнате, занимаемой ими обеими на верхнем этаже; усевшись на стул около окна, она принялась вышивать розовой нитью белое бархатное платьице, предназначавшееся маленькой дочке Маргариты, трехлетней Жанне.
— Тетушка! — с упреком сказала Од. — Что вы здесь делаете? Ведь лекарь велел вам оставаться в спальне две недели! Лестница такая крутая, вы очень неосторожны!
— Оставь! Мне слишком скучно наверху! А уж насчет неосторожностей, знаю я таких, которые ведут себя более безрассудно, чем я!
— О ком вы говорите?
Бертрада нетерпеливо тряхнула головой, фыркнула, потом спросила:
— Не один ли из братьев д'Ольнэ пришел одновременно с принцессами?
— Так и есть! Мессир Готье! Они повстречали его внизу, он принес послание нашему сиру Людовику!
— Вздор! Они и приехали вместе, мессир Готье следовал на лошади за носилками принцесс! Хорошо еще, что без своего братца! Все это плохо кончится, так и знай!
— Все это? Но о чем вы говорите?
Бертрада явно была не в духе. Внезапно она отложила иголку и с несчастным видом посмотрела на свою племянницу:— Опять я наговорила лишнего! Зла на себя не хватает! Забудь о том, что я сказала, и поговорим о чем-нибудь другом!
Од мягким жестом вынула работу из рук тетушки и опустилась перед ней на колени.
— Дорогая тетушка, — сказала она, — вы несчастны, и я не понимаю, почему. Похоже, будто вы чего-то опасаетесь! Вы мне все еще не доверяете? Вы же знаете, мне двадцать лет...
Кончиком пальца Бертрада погладила свежую щечку девушки:
— Даже так? Мне всегда казалось, что ты сильно изменилась после того, как оказалась здесь. И об этом я теперь сожалею! Не надо было мне забирать тебя из дома отца...
— Да почему же? Почему? Разве мне плохо живется с вами... и при мадам Маргарите, которая так добра ко мне? Я к ней привязалась, и мне будет тяжело с ней расстаться! Впрочем, думаю, вы говорите не серьезно.
— Нет, напротив, я говорю и думаю вполне серьезно! В этом доме происходят странные вещи, и сначала я сама отказывалась в это верить, но сейчас мои опасения подтвердились! Ты ничего не заметила? На самом деле? Я говорю о мадам Маргарите и о старой башне, где она вот уже как четыре года устроила личные покои. Она говорит, что там она отдыхает и имеет возможность спокойно поразмышлять о разных вещах, удалившись от шумного особняка. Оттуда ей так нравится любоваться закатом над Сеной, а может, и еще что... Откуда мне знать?
— Конечно, конечно, но разве она не имеет на это права? Одним капризом меньше, одним больше, — добавила девушка с улыбкой. — К тому же, она не так часто туда удаляется!
— Днем — да. Днем она совсем туда не ходит. А ночью — другое дело. Ручаюсь тебе, ночью она часто туда наведывается...
— Почему бы и нет? Молиться и размышлять лучше ночью, когда затихает и город, и дом!
Бертрада возвела глаза к потолку. Чистота этой девочки заставляла ее считать естественными любые превратности существования! Она задумалась, стоит ли ей продолжать, но почувствовала, что любопытство Од пробудилось, и теперь уже невозможно перевести разговор на другую тему.
— Ты, конечно, права, — вздохнула она, — но это происходит только в те ночи, когда монсеньор Людовик задерживается во дворце или сопровождает отца в какой-нибудь поездке. Кроме того, в эти ночи к ней приходит ее кузина Бланка. Всегда Бланка и никогда Жанна, хотя монсеньор де Пуатье также бывает в отлучках.
— Мадам Бланка моложе, веселее...
— Разумеется, можно и так сказать! Сама подумай: неужели легче размышлять и молиться в обществе сумасбродной девчонки, которая непрестанно смеется и болтает!
Од в недоумении развела руками. Возразить ей было нечем, и она молча ожидала продолжения, которое не заставило себя ждать.
— Ты уже заходила в башню?
— Что мне там делать? Она стоит на отшибе, удалена от жилых покоев[205], и мадам Маргарите незачем призывать меня туда.
— Конечно, но тебе не показалось странным, что ни один слуга из особняка никогда не бывал там? Единственное исключение — Марта, камеристка мадам Маргариты, которая прислуживает ей с детства, и Северен, также приехавший с ней из Бургундии?
— Боже мой, нет! Наоборот, это казалось мне естественным, раз уж она захотела иметь личное убежище! Вполне естественно, что она допускает туда тех, кому полностью доверяет...
На сей раз Бертрада признала свое поражение и даже нашла некоторое утешение в словах Од. В сущности, зачем было тревожить покой этой души, которую Маргарита сумела привлечь к себе?
Зачем рассказывать ей о пресловутых ночах, когда Маргарита и Бланка удалялись в башню? Однажды Бертрада с бесконечными предосторожностями покинула свою спальню, стараясь не разбудить Од, и направилась к совершенно пустынному коридору, который молодая королева приказала устроить между особняком и своим «убежищем» в башне. Маргарита не хотела проходить в него через сад, когда стояла плохая погода. А Бертрада уже не могла совладать со своим любопытством. В конце слабо освещенного коридора была расположена небольшая площадка, перед которой Северен — бургундец лет тридцати, сложением и манерами напоминавший медведя! — дремал, сидя на табурете, в желтом свете факела, прикрепленного к стене. Бертрада постояла там, смотря на него и не смея двинуться дальше, но прислушиваясь и пытаясь уловить хоть малейший звук. Стены были слишком толстые, и она уже собралась уходить, как вдруг дверь, перед которой дремал Северен, открылась, и Маргарита высунулась наружу, чтобы о чем-то его попросить. Одета она была в легкую мантию, прикрывавшую грудь, но оставлявшую обнаженными плечи, на которых змеились черные прядки распущенных волос. Одновременно послышался женский смех — смех Бланки, — отвечавший мужскому голосу. Этот голос Бертрада узнала без труда: грудной баритон принадлежал Готье д'Ольнэ, которого в последнее время слишком часто видели вместе сего братом Филиппом рядом с принцессами. Не дожидаясь продолжения, Бертрада повернулась и побежала в свою комнату. Она задыхалась, и сердце у нее билось так сильно, что ей пришлось присесть на последнюю ступеньку лестницы, чтобы перевести дух и немного успокоиться. Ей казалось, что она пыхтит, как огонь в кузнице, способный переполошить весь дом. Отдышавшись, она вернулась в спальню, но заснуть в ту ночь ей так и не удалось. Да и в последующие ночи она мучилась от предчувствий, что тайна раскроется. Граф де ла Марш был простаком, слепо обожавшим свою хорошенькую жену — прелестную малышку Бланку. Он, конечно, только расплачется от горя, но Людовик Сварливый, жестокий, как все слабые люди, уже не слишком любил жену, завидовал ее блеску и непринужденности, а потому был способен на все. Возможно, он не осмелился бы убить Маргариту, поскольку очень боялся отца, — хотя вполне мог поддаться присущей ему слепой ярости! — но за окружение ее, несомненно, он бы принялся всерьез, подозревая прислугу в сообщничестве. Что касается самого короля Филиппа, который всегда выступал в роли хранителя дамской чести, никто не мог бы сказать, как он поступит в данном случае. Как бы там ни было, либо любовные интрижки принцесс, которые длились, по зрелом размышлении, не меньше двух лет, прекратятся совсем, либо черная туча, нависшая, по мнению Бертрады, над Нельской башней, прорвется грозой в самом ближайшем времени: любовники, успокоенные всеобщим попустительством, начинали вести себя все более и более свободно и неосторожно.
Эти мысли разъедали Бертраде душу. Страдая по ночам от бессонницы, она часто задремывала днем, и походка ее стала шаткой. Именно из-за этого она упала с лестницы, едва не переломав себе кости. От этого у нее случались постоянные приступы тревоги, которые и побудили ее раскрыть глаза племяннице, хотя теперь она радовалась, что эта попытка оказалась неудачной.
Она смирилась, но лишь отчасти. Конечно, для Од было лучше сохранить свои иллюзии. Но что-то нужно было предпринять. Самое разумное — удалить девушку из Нельского дворца, хотя бы на время, пока не произойдет... что, собственно? Бедная дама не могла это самой себе объяснить, но терзавший ее страх обострял чутье: она была уверена, что угроза уже совсем близка.
Наконец к ней пришло решение: под тем или иным предлогом необходимо было вернуть Од в отцовский дом. Значит, надо было отправляться в Монтрей, поговорить с сестрой Жулианой — ведь та сама сдержанность! — и посмотреть, что можно сделать, чтобы способствовать увольнению Од со службы. Хорошо бы это сделать временно и посмотреть, что будет дальше. Если ничего не произойдет, можно будет вернуть любимую племянницу к Маргарите. Ибо этой службе завидовали многие, начиная с собственной родни, да и сама Бертрада добилась того, что Од встала наравне с придворными дамами, хотя и не была аристократкой. Впрочем, никто этому не противился, в те времена это было в порядке вещей, раз уж король Филипп ввел в свой совет юристов из числа зажиточных горожан.
Теперь следовало найти предлог для поездки в Монтрей, что было нелегко, коль скоро служишь при королевском дворе, где работы всегда полно. Да еще эта вывихнутая нога, которую приходится подволакивать, а она все никак не проходит. Впрочем, вынужденный отдых пошел Бертраде на пользу: она слегка успокоилась и воспрянула духом. Приближался Великий пост: это даст выигрыш в целых сорок дней, когда принцессы будут заняты исполнением религиозного долга — это священное время не подходило для утех с любовниками. Увы, именно так это и следовало называть!
Все ее сомнения разрешились из-за инцидента, произошедшего за три дня до Жирного вторника[206]. В то утро, когда носилки Бланки уносили молодую женщину домой после ночи, проведенной у кузины, а сама Маргарита все еще спала, мадам де Кур-сель, заметно расстроенная, зашла к Бертраде.
— Вы помните, — сказала она, — тот кошель, расшитый карбункулами и жемчугом, который был подарен мадам Маргарите на прошлое Рождество?
— Тот, что вместе с двумя другими для принцесс Бланки и Жанны королева Изабелла прислала из Лондона? А почему вы о нем спрашиваете?
— Потому что я не могу его найти! Мадам Маргарита, которая еще не встала с постели, попросила меня приготовить ее новое пурпурное платье с золотой нитью, и мне пришло в голову, что эта вещица прекрасно подошла бы к этому туалету.
— Вы правы, но не забывайте, что королева Наваррская никогда его не носит. Он ей не нравится, и он действительно слишком велик
— Она так быстро меняет свои предпочтения, когда речь идет об украшениях! Я подумала, что кошель будет очень хорош в сочетании с этим платьем. В любом случае, мне придется предложить ей что-то другое, потому что он куда-то пропал.
— Удивительно! Я видела его не далее как в понедельник, потому что он лежал вместе с кошелем из черного бархата, который я взяла, чтобы подшить оторвавшиеся кружева! Они лежали вместе в сундуке из черного дерева, инкрустированного слоновой костью...
— Я тоже его там видела, но пойдемте же, взгляните сами.
— Боже упаси, мадам, смею ли я сомневаться в словах столь благородной дамы, как вы!
— Оставьте мое благородство в покое! Мы с вами обе прислуживаем королеве, у которой пропало одно из ее украшений. Идемте со мной!
Бертрада последовала за мадам де Курсель, более ей не возражая, и они вошли в маленькую комнату, заставленную сундуками и шкафами, где будущая королева Франции хранила свои наряды. Ювелирные украшения хранились в громадном сундуке, обитом железом и с прочнейшими замками, который стоял в спальне Маргариты. Крышка его была широко распахнута: в сундуке лежало множество кошелей всех размеров, цветов и с самыми разнообразными вышивками, но того, о котором шла речь, среди них не было.
Од, которая принесла только что наглаженные рубашки, подтвердила, что она тоже видела кошель в день, обозначенный ее теткой. Но, по своей робкой и наивной манере, она ничего дурного не заподозрила.
— А не лучше ли спросить саму мадам Маргариту? — предложила она. — Возможно, она почему-то его взяла, а потом положила в другое место?
— Вы правы, малышка! Давайте отнесем вместе то платье, что просила мадам. И спросим у нее о кошеле.
Несмотря на довольно поздний час, Маргарита все еще лежала в постели, но огонь, полыхавший в большом камине, распространял столь сладостное тепло, что молодая женщина размотала свой кокон из шелковых простыней и мехов, отдыхая на покрывале обнаженной. В это время служанки готовили ей ванну. Маргарите всегда нравилось показывать свое великолепное тело, дарованное ей природой, и женщины из ее окружения, привыкнув к подобному зрелищу, не обращали на это ни малейшего внимания.
Казалось, она пребывала в дурном настроении и резко оборвала свою придворную даму, когда та заговорила о пропавшем кошеле:
— С чего это вам вздумалось предлагать мне этот кошель к новому платью, ведь вы прекрасно знаете, что я его не люблю!
— Но это же прекрасная вещица, мадам, и я надеялась, что королева сменила гнев на милость...
— С чего бы это? Довольно и того, что подарок этот прибыл из Лондона! Словом, не важно, незачем его искать! Я от него избавилась!
— Избавились! А если мадам Изабелла навестит нас в ближайшем времени...
Маргарита села на постели и, пристально глядя па придворную даму своими черными глазами, отчеканила:
— Ну и что? По праздникам родственники часто обмениваются подарками. Неужели моя золовка потребует у меня кошель... такую, в сущности, безделицу! Я не буду надевать ничего к нему подходящее. И новое платье тоже! А теперь я хочу принять ванну!
Три женщины молча удалились, а служанки занялись своей госпожой. Спальня заполнилась легким паром, пахнувшим восточным жасмином — любимым ароматом Маргариты. Все трое отправились по своим делам, не обменявшись ни единым словом. Од — потому, что для нее это было пустячное дело. Мадам де Курсель — потому, что давно привыкла к капризам молодой королевы. И Бертрада — потому, что вновь ощутила свои прежние страхи, которые были близки к ужасу. Ее терзала одна мысль: ради кого Маргарита «избавилась» от кошеля, расшитого карбункулами? Он был действительно великоват для женщины, и это означало, что его вполне могли передарить мужчине. Эта мысль сразу же пришла в голову Бертраде. Который же из братьев д'Ольнэ украсит себя вскоре этим королевским подарком, которым, к счастью, сама Маргарита ни разу не пользовалась...
Все эти размышления привели к тому, что Бертрада решила, что ей надо срочно повидаться с сестрой. Чтобы уехать без лишних кривотолков, она затеяла небольшую комедию с ногой — которая почти выздоровела! — стала со вздохами и стонами ее растирать, уверяя, что желает съездить в Монтрей, где рядом с сестрой живет отменный костоправ, про которого рассказывают разные чудеса: он поставит ее на ноги в мгновение ока. Поскольку означенный костоправ существовал только в ее воображении, она не забыла предупредить о своей маленькой хитрости Од:
— Мне очень нужно повидаться с твоей матерью! Я должна обсудить с ней одно важное дело... Так что не удивляйся!
И вот, приготовив небольшой узелок, — ведь уже завтра вернется! — она проковыляла на конюшню, где главный конюх охотно запряг для нее Эглантину, ее любимого мула.
— Вам повезло, что вы уезжаете, — со вздохом сказал он. — Как видите, конюшня полна. Монсеньор Людовик только что вернулся и сразу слег. Пришлось ему принимать лекарство, а это его всегда злит. Теперь брани и тумаков не оберешься!
— С мадам Маргаритой дело обстоит не лучше! Она плохо спала. Уж они найдут способ разругаться. И слугам достанется от обоих! А если бы монсеньор Людовик чаще проводил время в своем доме, а не во дворце, у него, может быть, наладились бы отношения с женой!
— Во дворце или в другом месте, — сказал, подмигивая, толстяк Дени. — Вроде бы он пристрастился к услугам гулящих девок, к которым его водит монсеньор д'Артуа. Разве это не дурость, когда имеешь такую красивую жену?
— Он ее не любит, вот и все. Но и она его не любит, поэтому на деток им сильно тратиться не придется! И так удивительно, что они смогли смастерить крошку Жанну!
Дени понизил голос до шепота:
— Тише! Не так громко! Вы не первая этому удивляетесь: они оба темноволосые, а малышка светленькая.
— Ну, это случается! Король у нас блондин, и принц Карл тоже, а принцы Людовик и Филипп — темноволосые... Ну, ладно, хватит болтать! Пора мне в дорогу. Большое спасибо, мэтр Дени!
Вместо ответа он хлопнул по крупу мула, который двинулся вперед резвой рысью. Направляясь к Малому мосту, чтобы пересечь по нему Сите и перебраться через Большой мост на правый берег Сены, Бертрада перебирала в памяти все услышанное, что, в сущности, лило воду на ее мельницу. Ни для кого не было секретом — может быть, только для короля! — что в Наваррском семействе дела идут не важно, даже если предположить, что они когда-либо шли хорошо. И если прислуга Нельского дворца уже поговаривает о законном происхождении маленькой Жанны, то что же будет, когда станет известно, что у Маргариты есть любовник? Дени был славным человеком, которого она давно знала: с ней он говорил охотно, но был не из тех, кто сплетничает по углам. И если уж ему в голову приходят подобные вопросы, то дело совсем плохо!
И, продолжая свой путь по шумному грязному городу, Бертрада стала гадать, сколько времени один из братьев д'Ольнэ подменяет Людовика в постели Маргариты, ведь оба брата, как на грех, были светловолосыми...
Она была так погружена в раздумья, что не замечала оживления, царившего в Сите, хотя обратила внимание на то, что рядом с собором Парижской Богоматери, прямо перед порталом, плотники возводили трибуну. Впрочем, возможно, просто шла подготовка к какой-то церемонии, а они часто происходили рядом с собором.
На какое-то мгновение ей захотелось пойти посмотреть, работают ли там муж сестры и племянник. Матье мог трудиться над сводами, укреплявшими здание, а Реми — на отделке большого амвона. Но она вовремя одернула себя — нельзя было тратить время попусту. Если ей немного повезет, она не застанет мужчин дома, а именно это ей и было нужно.
Добравшись до дома сестры, она увидела, что не только хозяин отсутствует, но и хозяйка также. Не было и служанки. Только старая Матильда, как всегда, сидела у очага, где горели ароматные сосновые поленья. Но руки ее бессильно лежали на шитье, разложенном на коленях. Она развалилась на стуле, откинув голову на спинку, и по ее морщинистому лицу стекали слезы. В доме царила полная тишина, только кошка, спавшая возле огня на полу, тихонько мурлыкала. Сразу же встревожившись, Бертрада устремилась к старухе:— Добрая матушка, что происходит? Где Жулиана и Марго?
Матильда, открыв глаза, узнала гостью, нахмурилась, выпрямилась и схватилась за веретено.
— На реке, полощут белье! — хрипло отозвалась она.
— И вы поэтому плачете?
— Да не плачу я, дуреха! В моем возрасте слезы текут сами собой... А вы-то, вас что сюда привело?
— Мне надо поговорить с Жулианой... и с вами, потому что вы всегда даете хорошие советы.
— Она не вернется до вечера. Можете поговорить со мной. Надеюсь, ваши заботы связаны не с моей внучкой?
— Напротив, именно с ней. Не тревожьтесь, у нее все хорошо, она все больше нравится мадам Маргарите, которая сумела привязать ее к себе и желает ей добра... но, боюсь, долго это не продлится...
— Вы хотите сказать, что Од ей разонравится? Но почему?
— О, речь идет вовсе не о поведении Од... Скорее о... здесь никого нет? — спросила Бертрада, тревожно оглядываясь.
— Кроме кошки, нет никого, можете не волноваться.
Инстинктивно она, однако, понизила голос, а ее усталые глаза впились в лицо гостьи.
— Это так серьезно? — спросила она.
— Серьезнее, чем вы можете себе представить. Мадам Маргарита и мадам Бланка, ее кузина, позорят свой брак, изменяя мужьям с придворными дворянами...
— Что вы говорите? — пролепетала Матильда, чуть не задохнувшись...
— Чистую правду, увы! И это не просто слухи, я это видела собственными глазами!
И Бертрада, говоря шепотом, словно в исповедальне, и с тем же чувством облегчения, как если бы это было признание в совершенном ею самой тяжком грехе, потому что грех этот не давал ей жить спокойно, раскрыла свою тайну старой женщине.
— Если, к несчастью, все это раскроется, — сказала она в заключение, — гнев мужа и, возможно, нашего сира короля обрушится на всю прислугу Нельского дворца. Принц Людовик жесток, мстителен, он, несомненно, за свой стыд заставит расплатиться тех, кого посчитает свидетелями этой измены. Я уже немолода и за себя не боюсь, но может пострадать Од...
— За чужие грехи расплачиваются в любом возрасте. Я знаю о придворной жизни только то, что вы нам рассказывали во время ваших — редких! — визитов, но то, что вы мне открыли, внушает ужас! Как молодая женщина, уже королева, может совершать подобные безумства? Неужели она настолько глупа?
— Вовсе нет, ума у нее хватает. Но у нее пылкая, даже страстная натура, она хочет жить по собственному разумению и считает, что высокое положение оберегает ее от судьбы обычных христианок.
— Против дьявольских искушений нет ничего сильнее молитвы. Она что, не молится?
— Это не самое любимое ее занятие. Она предпочитает удовольствия, все удовольствия, что, видимо, кажется ей справедливым воздаянием за брак, который ее не удовлетворяет. Супруги ненавидят друг друга... Как бы там ни было, угроза, нависшая над нашими головами, не должна обрушиться на мою племянницу. Взяв ее с собой, я искренно надеялась помочь ей найти хорошего благородного мужа, который бы любил ее, холил и лелеял. И, разумеется, предложения последовали. Это естественно: она так красива!
— ...Но она всем отказала, потому что по-прежнему любит сира Оливье, этого прекрасного тамплиера, который на нее даже ни разу не взглянул. Я не удивляюсь ее отказам, было понятно, что она будет поступать именно так. Преданное сердце не отступается от своего выбора...
— Конечно, но этой опасности теперь не существует. Храм рухнул под ударами короля, рыцари, избежавшие ареста, сбежали за пределы королевства или укрылись в монастырях, которые согласились их принять. Од никогда больше не увидит Оливье де Куртене! Поэтому ей ничто не мешает вернуться в дом отца. Нужно только найти хороший предлог, чтобы вырвать ее из Нельского дворца... хотя бы на время, пока обстановка не прояснится. Возможно... у меня слишком живое воображение, но... я хочу вернуть ее к вам для спокойствия собственной души. Вам, должно быть, это доставит удовольствие? — продолжила она, любезно улыбаясь Матильде.
Эта улыбка не вызвала никакого отклика на еще более помрачневшем лице старой дамы.
— Несомненно! — вздохнула она после паузы. — Ничто не могло бы стать приятнее для меня и, понятно, для вашей сестры, но... вернуть Од домой было бы, полагаю, величайшей неосторожностью. Во-первых, из-за того, что сейчас происходит. Во-вторых... потому что сир Оливье нашел убежище в нашем доме... и по-прежнему находится здесь!
Действительно, он по-прежнему находился в доме Матье.
— Никто не подумает искать гордого рыцаря Храма среди моих каменщиков, — сказал Матье, когда привел их — его и Эрве — в свой дом в Монтрее.
Оба тамплиера полагали, что останутся здесь лишь на одну ночь, а потом двинутся дальше, к брату д'Ольнэ. Однако Оливье после всего, что произошло у парижской обители Храма, не хотел покидать столицу. Невзирая на возражения друга, твердившего, что увиденное было лишь иллюзией, которая родилась от постоянных мыслей о своем враге, Оливье упорствовал и уверял, что не мог ошибиться: он действительно видел Ронселена де Фоса, сколь бы безумным это ни казалось. Этот незнакомец был вылитой копией человека, совершившего бандитское нападение на Валькроз. Возможно, его пребывание в тюрьме Риу на деле оказалось спокойной передышкой в комфортной комнате! Или этот человек был воплощением дьявола, что доказывало и его поразительное долголетие! Но раз он в Париже, то и Оливье должен был остаться в Париже. Уже на следующий день он намеревался вернуться к обители.
— В конце концов, — говорил он, — кто может быть более незаметным, чем нищенствующий монах в своей серо-бурой рясе?
Они сидели за столом в доме Матье, и Марго разливала по тарелкам суп. Ответила ему старая Матильда:
— Вы и вправду верите, что похожи на одну из этих серых крыс, которые зачастую такие же монахи, как я — монашенка? Они лентяи, живущие на подаяние гораздо лучше, чем вы думаете, и их толстое брюхо частенько выпирает у них из-под рясы. А вы, мессир, как две капли воды схожи с рыцарем, с дворянином, чья спина никогда не согнется, чтобы попросить милостыню. Это заметно сразу, поверьте мне... и к вашему другу, кстати, это тоже относится!
— Правда, что этот облик мы приняли только для прикрытия, — заметил Эрве. — Только для того, чтобы беспрепятственно добраться до моего брата. И сейчас это для нас лучшее решение. Кстати, Мусси совсем недалеко от Парижа...
— А вы уверены, мессир, что дом брата окажет вам гостеприимство? — вмешался Матье. — В наши дни укрывать беглых тамплиеров — дело серьезное! Я слышал, что даже монастыри отказывают им в приюте, чтобы не навлечь преследований со стороны людей Ногаре. Не забудьте, что этот жуткий процесс король начал с согласия Папы...
— Мой брат — человек великодушный... по крайней мере, я на это надеюсь!
— Верно, он и в самом деле будет великодушным, если согласится принять даже не одного тамплиера, а двоих! Если позволите мне дать вам сонет: поезжайте сначала один, чтобы узнать, как там обстоят дела.
— Допустим, вы правы, и в Мусси нас не примут, но тогда мы всегда можем отправиться в Бургундию, к брату Жану де Лонгви...
— Нет, — отрезал Оливье. — Мы не знаем, сумел ли он добраться до своих родных мест. Если его там нет, нам останется только бежать за границу. А этого я не хочу, пока не узнаю, что случилось с братом Клеманом. Особенно когда в Париже объявился этот дьявол, Ронселен, который должен его сильно ненавидеть. Но с моей стороны эгоистично вовлекать тебя в эти дела...
— Ты хочешь, чтобы мы расстались?
— Это был бы мудрый поступок, — мягко сказал Матье. — Если мессир Оливье готов мне довериться, я сумею его спрятать и дать ему возможность бывать в Париже, но то, что верно для вашего брата, мессир Эрве, верно и для меня: один тамплиер — это легко, а два — уже опасно. Знайте, что вы всегда сможете повидаться со своим другом. Разумеется, соблюдая необходимые предосторожности.
— Почему вы идете на это, мэтр Матье? — спросил Оливье. — У вас семья, имущество, работа.
— Потому что мы друзья, настоящие друзья, ведь еще ваш отец был дружен с моим отцом. Кроме того, подобно всем зодчим, я, в некотором смысле — дитя Храма. Тамплиеры и монахи-цистерцианцы Святого Бернара обучили нас нашему ремеслу, и зачастую именно они оплачивали наш труд. Из Святой земли они принесли секреты Хирама, великого архитектора, который построил храм Соломона и многие другие. Стало быть, Оливье, вы у себя дома, пока вам самому будет угодно здесь оставаться. И Храму я буду помогать всем, чем только смогу...
— Вы настолько ему обязаны?
— Даже больше, чем вы думаете. Рыцари защищали нас — и тех, кто возводил стены обители, и тех, кто украшал ее изнутри. Они добились у Святого Людовика королевских привилегий, которые ограждали нас от произвола сборщиков налогов. Мы обязаны почитать короля, но, благодаря Храму, мы стали свободными людьми...
Добавить к этому было нечего. В конечном счете, решение было принято, и на следующее утро Реми повел Эрве через леса. Тот по-прежнему был облачен в серо-бурую рясу, с узелком, набитым провизией. Они двинулись к древней римской дороге, которая вела к Суассону. Между Монтреем и Мусси было всего семь лье. Уже к вечеру Эрве будет дома.
Тем временем Матье отвел Оливье в свой сад, где стояло небольшое здание, похожее на сарайчик, которые мастера устраивали на своих стройках для работников-ремесленников. Разница состояла только в том, что сарайчики строились обычно из дерева, а это здание было сложено из хорошо обтесанных камней. Стоявшее у стены, за которой начинались леса Венсенна и Бонди, это низенькое одноэтажное строение имело навес, под которым складывали дрова и камни, мастерскую — принадлежавшую Реми — и одну узкую комнату, похожую на монашескую келью и обставленную соответствующим образом. Иногда резчик там отдыхал, когда он целиком погружался в творческий процесс и ему не хотелось возвращаться в родительский дом.
— Вот что я вам предлагаю, — сказал Матье. — Здесь вы можете жить спокойно, здание стоит на отшибе, и мало кому приходит в голову наведываться сюда. Еду мы вам будем приносить, а в двух шагах есть ручей, где вы сможете брать воду. В случае непредвиденного вторжения — надо быть готовыми ко всему! — вы легко переберетесь через стену... и сможете уйти в лес.
— Неужели вы собираетесь лишить Реми места, которое он так любит и где, наверное, предпочитает работать?
Говоря это, Оливье подошел к подобию стола, сделанного из каменной глыбы, на котором стоял узкий кусок известняка. Резец художника — ибо Реми был истинным художником! — уже коснулся камня, вырезав уверенными линиями силуэт бородатого мужчины в мантии, с книгой в руке. Пока это был только набросок, но уже можно было угадать, что в завершенном виде это творение будет изумительным. Тамплиер восхищенно провел пальцем по камню, а Матье, заметив восторженное выражение на его лице, уточнил, явно гордясь сыном:
— Это статуя Святого Иоанна-евангелиста для часовни Венсенна... красивая вещица, не правда ли?
— Очень красивая! Вот почему я не хочу оставаться здесь. Я ни за что на свете не соглашусь лишить Реми его мастерской!
— Но он же у себя дома; у нас хватает других строений, а вы нуждаетесь в укрытии. Соглашайтесь, умоляю вас! Я уверен, что Реми, когда вернется, сам вас об этом попросит. И ему будет неприятно, если вы откажетесь...
Оливье молчал, положив руку на камень. Наконец он взглянул в лицо Матье и прочел в его глазах искреннюю просьбу.
— В таком случае, я согласен... но только на комнату. Она, кстати, напоминает мне мою келью в обители Храма. Я буду жить там, проводя время в молитвах, привычку к которым мы почти утеряли. Я постараюсь не стеснять Реми: я сделаю так, что он сможет забыть о моем присутствии.
— Поступайте, как считаете нужным... но каким бы ни было ваше желание, прошу вас: не уходите отсюда, не пытайтесь побывать в Париже, пока не настанет время, — настойчиво проговорил Матье. — Насколько я знаю короля, после вчерашнего происшествия он приказал следить за всеми входящими и выходящими из города. Помните, что в толпе кричали о тамплиерах... а вы все еще очень похожи на одного из них....
— Не волнуйтесь! Я не имею права навлекать на вас беду...
Так Оливье оказался в жилище мэтра Матье де Монтрея.
Поначалу, как и было договорено, он выходил из своей каморки только затем, чтобы набрать воды из ручья — умыться и поразмышлять о своем будущем, которое казалось ему очень мрачным. У журчащей воды, под прохладным осенним ветром и под скупым солнцем, золотившим листья деревьев, он оставался порой на долгие часы. Хотя он очень ценил великодушие и гостеприимство Матье и его семьи, он и помыслить не мог, что проведет здесь всю оставшуюся жизнь. Быть отшельником, которого хорошо кормят, а он только молится да размышляет, было не по нраву Оливье. Тогда уж лучше вступить под чужим именем в первый попавшийся монастырь. Но ведь такой упорядоченной жизни в чистоте, без блеска и звона оружия, которое носишь во славу Иисуса, он никогда не желал. Он жаждал только Храма, но Храм перестал существовать, даже если оставалось еще около двух тысяч командорств, лишенных отныне своей сути, ставшей и его сутью тоже. Ему казалось, что суть эта истекала из него, как кровь истекает из раны. И тогда им овладевало странное искушение: покинуть свое убежище, войти через парижские ворота в город и постучаться в обитель, чтобы разделить с Орденом его несчастья. Конечно, это означало отдаться в руки палачей, потому что в тюремных подвалах везде допрашивали и пытали рыцарей-тамплиеров, чтобы они признались в неслыханных преступлениях. Но, по крайней мере, таким образом он мог бы воссоединиться с братом Клеманом, а он более всего желал разделить его участь. Шлем заменит венец мученика, и никогда в нем не отразится солнце сражений...
Еду Оливье приносил Реми. Делал это он обычно молча, боясь прервать мрачные размышления гостя. К тому же, он восхищался этим тамплиером, и это восхищение было неотделимо от страха. И сейчас он преклонялся перед Оливье даже более, чем в те времена, когда тот приходил на стройку или в дом повидаться с Матье, облаченный в свой количественный белый плащ с красным крестом. Возможно, причиной тому стали непривычный образ жизни и облачение тамплиера. С выбритым лицом и слегка отросшими волосами Оливье в глазах художника превосходил красотой короля Филиппа, и Реми вновь ощутил желание запечатлеть в камне или в дереве это худое гордое лицо с безупречными чертами. Со своей стороны Оливье ощущал уважение к художнику и мысленно обещал никогда не мешать его работе. Из этого взаимного благоговения могла бы родиться еще большая дистанция, если бы однажды Реми, зашедший из дома в мастерскую, где его не было два дня, раньше, чем обычно, не увидел, как бывший тамплиер стоит перед статуей, восхищенно глядя на нее и касаясь длинными пальцами камня.
Реми замер, чтобы не смущать гостя, но Оливье почувствовал его присутствие, слегка покраснел и, прошептав, повернулся:
— Простите, что зашел к вам, но мне так нравится ваше творение, что я не смог устоять перед желанием разглядеть его поближе...
— Прошу вас, не уходите! Вы мне не только не мешаете, наоборот, я буду счастлив, если вы останетесь. Я не смел просить вас об этом, чтобы не отрывать вас от молитвы...
— От молитвы? Я молюсь гораздо реже, чем вам кажется, потому что думаю, что Господь с каждым днем удаляется от меня. Возможно, это оттого, что ваша работа так влечет меня, ибо она, думаю, сама является молитвой... такой красивой и звучной... Такую я не смогу произнести.
— Я думаю, мессир, что вы слишком одиноки! Ведь рядом с вами всегда был товарищ...
— Это правда, я скучаю по брату Эрве. В течение многих лет мы всегда были рядом друг с другом, а сейчас я даже не знаю, жив ли он, принял ли его брат в своем доме...
Продолжая говорить, Оливье подошел к столику, на котором лежал комок глины. Он осторожно потрогал ее пальцем, потом провел по ней сверху вниз, словно лаская...
— Прекрасный материал! — выдохнул он. — Такой мягкий! Я как-то раз смотрел на вас, когда вы лепили... Тогда мне показалось, что вы подобны Господу, который сотворил из глины Адама. И я позавидовал вам, ведь сам я ничего не умею, кроме как молиться и сражаться...
Реми подошел к нему, озаренный внезапной мыслью:
— А почему бы вам не попробовать? У вас красивые и сильные руки, но при этом очень чувственные. С глины и начинается обучение резчика. С твердым камнем, который часто крошится под неудачным движением резца, начинают работать позже.
— Попробовать? Мне?
Оливье отдернул руку от влажной глины, словно вдруг испугался ее, но Реми вновь положил на нее его пальцы.
— Доставьте мне удовольствие! Разомните глину! Вы увидите: это радость, которую вы сумеете оценить, я в этом уверен.
Почти боязливо Оливье погрузил в глину пальцы и стал разминать податливый материал, пытаясь придать ему форму лежащего животного, которая в нем угадывалась. Конечно, он был неловок, но его вдруг охватил ребяческий восторг... Но он, чего-то устыдясь, бросил свое занятие... Однако то, что у него получилось, очень напоминало припавшего к земле льва: бедра, спина, грива — вылепить остальное было гораздо сложнее!
— Бесполезно... Я никогда не смогу...
— Позвольте мне обучать вас, и вы увидите! Для нас это будет развлечение, это поможет вам не думать постоянно о вашем друге. Кстати, у матушки есть двоюродный брат, который живет рядом с Дамартеном, а это совсем недалеко от Мусси. Я могу чуда съездить... и, возможно, узнаю какие-то новости. Когда дела пойдут лучше. Или, скорее, не так плохо, как сейчас! — со вздохом поправился он. Дела и в самом деле, скорее, ухудшались, о чем тем же вечером сообщил Матье своему гостю. Париж волновался, потому что Великий магистр, который вроде бы признался в существовании странных обрядов по принятию рыцарей, но утверждал, что это было злокозненным испытанием. А вот обвинения в содомии он яростно отвергал и называл клеветой. Он только что повторил свои показания перед докторами университета, собранными в обители специально по этому случаю. Самое странное, по всей видимости, состояло в том, что пытке его не подвергали, да и вообще речь шла о внутренних уставах Ордена, которые мог судить и подвергать оценке только Папа. Поэтому Жака де Моле вновь отправили в тюрьму. Он должен оставаться там до тех пор, пока не будут приняты решения об отправке его и других сановников, взятых под стражу в Париже, в Авиньон...
— В каком-то смысле, — произнес Матье, — это оправдывает признания, вырванные у несчастных братьев под пытками, хотя одновременно и опровергает их. И здесь возникает множество проблем. Но, в любом случае, процесс будет долгим и трудным: когда Папа выскажется по этому поводу — неизвестно, как неизвестно и то, что из этого последует и какой будет судьба сановников, в том числе и самого мэтра Жака. Полагаю, их ожидает тюремное заключение или изгнание. Иностранные монархи к согласию не пришли: король Филипп, конечно, самый сильный из всех, но ему следует быть предельно внимательным... А вот опасность для уцелевших тамплиеров велика, как никогда, потому что народ разгневан...
— Вот почему я не останусь у вас надолго. Господь свидетель, что я вам глубоко признателен, но я должен уйти.
— И куда вы направитесь?
— Почему бы не в Храм, чтобы меня тоже взяли под стражу? — устало произнес Оливье. — Собственно, почему я должен избежать общей судьбы? По крайней мере я узнаю, что сталось с братом Клеманом.
— Брат Клеман в тюрьме вместе с другими сановниками. Его не пытали, и он тоже будет отправлен к Папе...
— Откуда вы знаете?
— В цензиве Храма по-прежнему живут каменщики, которых я иногда нанимаю. Они, как и я, очень интересуются судьбой рыцарей. Слушают, наблюдают, но при чрезвычайной опасности они готовы помочь. Поэтому сдаться — означает только увеличить число простых рыцарей, которых передают в руки палачей, чтобы вырвать у них признание... в чем угодно, лишь бы это лило воду на мельницу Ногаре и инквизиции. Останьтесь с нами! Я верю, что настанет день, когда вы вновь будете сражаться за Орден... Или же вернетесь в Прованс к отцу, что совсем нелегко и, возможно, подвергнет его опасности, ведь именно в его доме вас будут искать в первую очередь. Так что в любом случае лучше оставаться здесь.
— Да, я об этом думал, но отцу не грозит непосредственная угроза, в отличие от брата Клемана. По крайней мере я надеюсь на это.
— Но все же послушайте меня и оставайтесь у нас!
— Хорошо... но не в качестве нахлебника! Я должен отплатить вам за хлеб. Научите меня обтесывать камни, чтобы я стал вашим подмастерьем! Я силен... и пребываю в полном здравии, благодаря вам. Я больше не могу жить в бездействии, это невыносимо. Молитвы... молитвы мне уже недостаточно, — смущенно добавил он, отвернув голову.
Сумрачное лицо мэтра Матье осветилось улыбкой, он протянул руки к Оливье, но Реми оказался проворнее и первым схватил запястья тамплиера.
— Посмотрите на его пальцы, батюшка! Длинные, тонкие и ловкие одновременно... Совсем недавно я видел, как они разминали кусок глины... с таким тщанием, с такой деликатностью. Было бы жаль испортить их молотом и тесаком для камней. Позвольте мне обучить его моему ремеслу резчика...
— Реми! — прервал его Оливье. — Это невозможно. Вы великий художник, а таланту обучиться невозможно...
— Напротив, до некоторой степени возможно, — возразил Матье. — Можно стать простым резчиком, хорошим исполнителем, но без творческой жилки. Не всем дано стать Жислебертом д'Отеном[207]! Даже мой сын еще не достиг такого мастерства, и если вы желаете попробовать...
— Да, мне кажется, я хочу этого, — ответил Оливье, внезапно покраснев, как ребенок, которому неожиданно предложили подарок…
— Решено! — заключил Матье. — Вы останетесь у нас, и я счастлив...
Так Оливье стал учиться у Реми умению узнавать и выбирать камни, обтесывать их и создавать модели из глины. Между тамплиером и молодым резчиком возникла настоящая дружба. Рыцарь с радостью обнаружил, что не ошибся и что его подмастерье наделен определенными способностями. Оливье продолжал жить в своей келье рядом с мастерской, не разделяя жизнь дома и соблюдая тем самым неписаный закон Храма, согласно которому тамплиер не может пребывать в том месте, где живут женщины. С той поры, как он перестал носить шлем, кольчугу и большой белый плащ, ему казалось, что его лишили эгиды[208] столь же мощной, как стены крепости, что теперь он беззащитен перед самым опасным из тех демонов, которые он называл внутренними: демоном, влекущим мужчину к женскому телу. До сих пор он успешно боролся с этим демоном, благодаря насыщенной жизни Ордена, но теперь ему случалось видеть странные сны, после которых он просыпался в поту и с чувством стыда. Тогда он с ожесточением бросался на землю и исступленно молился, потом перепрыгивал через стену и бежал по полям до тех пор, пока кровь не успокаивалась. Он также уделял много внимания своей физической форме, старался выполнять все предписанные рыцарю упражнения и, по просьбе Реми, обучал его воинскому ремеслу, боевым приемам. Став поневоле пешим, Оливье остро ощущал необходимость вскочить на коня.
В каком-то смысле Матье и Реми радовались, что тамплиер отказался от пребывания в доме. Ни тот, ни другой не забыли, по какой причине Од пришлось покинуть родных. Не будучи столь проницательными, как Жулиана и Матильда, они считали, что время благотворно повлияет на девушку, и она когда-нибудь забудет о своем увлечении, выбрав прекрасную партию, которую сулила ей Бертрада. Если — с Бертрадой или без нее — девушка навестит близких, Оливье останется в своей келье, и Од никогда не узнает, что человек, память о котором поработила ее душу, находится так близко от нее...
Однако, когда напряжение первых дней, последовавших за арестом тамплиеров, немного спало, когда облик убежища стал привычен Оливье, когда он немного приспособился к своему второму «ремеслу», то он стал выбираться в Париж, на стройку у собора Парижской Богоматери или даже к обители, где продолжались работы над куполом церкви. Новый казначей, назначенный королевской властью, по-прежнему оплачивал труд каменщиков. С большим волнением он увидел родные прежде места и особенно большой донжон, находившийся под строжайшей охраной, где, как он знал, томились Великий магистр и Клеман Салернский. Но утешало Оливье то согласие — можно даже сказать, сообщничество, — царившее между Матье де Монтреем и местными каменщиками. Они использовали язык, внешне вполне невинный, но полный тайных смыслов, которые отчасти ему раскрыл Реми. И Оливье убедился в том, что действительно существует глубокая, крепкая связь между строителями и Храмом, который разрушали на его глазах. Все рабочие, насторожившись, готовы были пожертвовать собой в том случае, если худшее случится с теми, кто воплощал для них самую суть Храма, его мыслящий центр: «мэтром Жаком» и его близкими[209]...
Но следов Ронселена де Фоса ему нигде обнаружить не удалось. И вовсе не потому, что его не искали. По указаниям Оливье, Реми написал миниатюрный портрет негодяя, и не только сам рыцарь, но и Матье спрашивал своих многочисленных знакомых о том, не встречали ли они где-нибудь этого человека. Но не нашлось никого, кто видел бы проклятого тамплиера. И с течением времени Оливье стал сомневаться, действительно ли перед ним мелькнул ненавистный враг или это ему просто почудилось, — он мог стать жертвой случайного сходства или даже галлюцинации...
Несмотря на пытки и пылавшие кое-где костры, процесс тамплиеров затягивался. В начале 1308 года Папа запретил инквизиторам участвовать в следствии, после того как Великий магистр опроверг свои признания перед двумя кардиналами. Король собрал Генеральные штаты в Туре и отправился в Пуатье на встречу с Климентом V. В этот момент Жака де Моле и его братьев отправили из тюрьмы в Пуатье... но они не доехали туда. Словно случайно, Великий магистр в Шиноне заболел и вместе с другими был заключен в замок Тур дю Кудре, громадный донжон которого некогда был возведен по приказу Филиппа Августа. Папа отправил посланцев, чтобы допросить их, но на заключенных оказали давление, и Жак де Моле дал новые признания... Тогда Папа распорядился собрать епископальные и провинциальные соборы для суда над тамплиерами по всей стране, пока не будет созван Всеобщий собор для вынесения приговора над Орденом. Все эти папские комиссии работали в течение двух лет, но привели только к тому, что многие узники решили защищать Орден, отказываясь от прежних показаний. Архиепископ Санса Жан де Мариньи, брат Ангеррана, ставший коадъютором[210] королевства, взял на себя смелость послать их на костер, не считаясь с мнением папской комиссии. Одновременно погибли пятьдесят четыре узника...
Папа все же не желал сдаваться. В течение двух лет он пытался избежать худшей участи. Всеобщий собор собрался в Вене, но король в то же самое время созвал Генеральные штаты и не постеснялся откровенно давить на Климента V. 22 марта 1312 года Орден Храма был упразднен, и его имущество было передано госпитальерам... Что касается узников Шинона, то их вернули в Париж.
У тех, кто работал на стройках, эти новости леденили кровь, но одновременно подпитывали и гнев — поначалу глухой, но со временем становящийся все более откровенным. Хозяин дома в Монтрее мрачнел все больше, и вместе с ним мрачнели Реми с Оливье. Тем более что последний, так и не увидевшись с Эрве, не получил от него никаких вестей. В районе Суассона, где Храм был прочно укоренен и обладал многочисленными владениями, массовые аресты ужаснули население — люди научились помалкивать...
Под вечер в дом Матье приходили люди с суровыми лицами и мозолистыми руками. Как только женщины расходились по своим спальням, устраивались постоянные совещания, на которых не задавалось ни одного лишнего вопроса. Если эти совещания затягивались до поздней ночи, когда закрывались парижские ворота, посетители оставались у Матье — ночевали они либо в общей комнате, либо в амбаре, по погоде. Оливье часто присутствовал на таких заседаниях.
Последнее произошло как раз в канун того дня, когда Бертрада решила навестить родню в Монтрее.
— Вот почему, — решительно произнесла старая Матильда, — не может быть и речи о возвращении Од домой...
— Потому что здесь живет тамплиер? Но она же ничего не замечала, когда приходила сюда, а она бывала здесь уже не раз!
— Если я правильно поняла вас, — сказала старая дама усталым голосом, — на сей раз ей придется задержаться надолго. Да и не только в этом дело. Я не могу излагать подробности. В этом доме происходит такое, что может привести бог знает к чему, и я искренно уверена, что в ближайшие недели
Од будет в большей безопасности, находясь при вас и при королеве Маргарите...
За дверью послышались мужские голоса, и на пороге появился Матье. Увидев, что мать не одна, он нахмурился, шепнул что-то сопровождавшим его Реми и Оливье, после чего последний сразу направился в мастерскую. Потом он вошел в комнату вместе с сыном.
— Добрый вечер, сестрица! Каким ветром вас принесло?
И по его суровому тону Бертрада сразу поняла, что ветер этот он не считает добрым.
Как и холодный мартовский ветер, которым подуло из открытой двери.
Удивленная столь резким приемом, Бертрада не нашлась, что сказать, и вместо нее ответила Матильда:
— Бертрада хочет, чтобы наша малышка Од вернулась на некоторое время домой. Она боится, что в ближайшие дни при дворе станет опасно...
— Почему? Что случилось? Неужели Од в чем-то провинилась?
— Никоим образом. Уж мы с ней ни в чем не виноваты...
Она секунду помедлила, вглядываясь в замкнутое лицо свояка, в его сумрачный взгляд, затем, наконец, решилась:
— Королева Маргарита завела любовника и ведет себя крайне неосторожно. В тот день, когда об этом узнает Сварливый — и король вместе с ним! — его слепая ярость обрушится на всю прислугу дворца, потому что, к несчастью, свидания происходят именно там...
У Реми вырвалось изумленное «о!», а отец его промолчал, но презрительная складка на губах была достаточно выразительной. Впрочем, затем он все-таки высказался:
— Я всегда был против того, чтобы моя дочь крутилась среди прекрасных придворных дам, и вы это знаете. Однако я не представлял себе, что она окажется замешанной в такой грязной истории! Эта принцесса, должно быть, помешалась, раз подвергает подобному риску своих людей... Но в данный момент Од не может вернуться домой. Даже на несколько дней!
— Я ей говорила, — вмешалась старая дама. — Но нужно было назвать причину. И я рассказала о нашем госте...
— Вы правильно сделали. Бертрада умеет держать язык за зубами.
— Я только что это прекрасно доказала! — с горечью отозвалась Бертрада.
— Вы тоже должны были назвать причину вашего неожиданного приезда. Ваш визит доказывает, насколько вам дорога Од и как вы печетесь об интересах семьи. Но знайте, сестрица, что я отказываюсь принять Од вовсе не из-за Оливье: он верен уставу Храма, который запрещает ему общаться с женщинами, и никогда не появляется в доме, когда здесь находятся женщины. Вы же сами знаете, что Од не заметила его присутствия, когда несколько раз приходила навестить нас... Кстати, вы думаете, она по-прежнему его любит?
На сей раз в разговор вступил Реми:
— Я в этом уверен! Каждый раз, когда я заходил повидаться с ней в Нельский дворец, она меня о нем спрашивала. Она думает, что он где-то прячется. Или даже вернулся в Прованс... Но она его не забыла, нет, нет!
— Согласна! — вздохнула Бертрада. — Ни один юноша, даже самый приятный, не может ей понравиться. Боюсь, как бы она не стала однолюбкой!
— Как ее мать! — подтвердил Матье с заметным удовлетворением. — Жаль только, что такая прекрасная любовь обращена именно на Оливье. Он в высшей степени достоин ее любви, но не может ответить взаимностью. Ладно, хватит болтать! Безумства принцессы сейчас не так уж важны. Важно лишь то, что произойдет завтра... и поэтому я даже доволен тем, что вы зашли к нам!
— Что вы имеете в виду?
— Я скажу вам позднее! Где моя жена и служанка?
— На реке, полощут белье, как всегда по четвергам, — проворчала Матильда. — Хотя мне кажется, что они задерживаются...
— Сейчас это очень кстати. Скажите-ка, сестрица, вы ничего не заметили возле собора Парижской Богоматери?
— О, да! Там воздвигают трибуну перед порталом... Странно, что стройка на контрфорсах безлюдна...
— Завтра их привезут для торжественного оглашения приговора. Мэтра Жака и сановников, которых пока держат в обители.
— Господи! Я думала, что о них забыли. Отчего же такое торжество? Похоже, они признали все, что от них требовали, и папская комиссия выпустит их из тюрьмы только для того, чтобы заключить в другую!
— Разумеется, но нужно узнать, в какую именно... и это, знаете ли, интересует меня больше всего.
Связи, издавна существующие между строителями святилищ и Храмом, были слишком хорошо известны, поэтому Бертрада не удивилась подобным рассуждениям. Она знала также, что свояк очень высоко ставит Храм, но решимость, прозвучавшая в его голосе, внезапно напугала ее. Она посмотрела на племянника и увидела ту же решимость на его мрачном лице.
— Что это вы задумали? — спросила она тихим тревожным голосом.
— При всем почтении к вам, сестрица, я ни о чем вам не могу рассказать. Знайте только, что в ближайшем будущем нашему дому может грозить некоторая опасность. А ваше появление напомнило мне о вашем владении в Пассиакуме, и я подумал, что вы могли бы пригласить вашу сестру и мою мать к себе. Од могла бы присоединиться к ним. Таким образом проблема, которая привела вас сюда, разрешится сама собой. Что скажете?
Это был просто блестящий выход из создавшегося положения! Бертрада ощутила неожиданное — и совершенно неуместное! — желание расхохотаться.
— Скажу, что им, возможно, не слишком там понравится! В конце весны, когда цветут деревья, там недурно, но Сена сейчас разливается, и их ноги будут вечно мокрыми! Впрочем, — добавила она, заметив, как свояк вновь нахмурился, — мой дом в их распоряжении! Тем более что я бываю там все реже и реже, хотя Бландина и Обен, которым мой супруг долго давал пристанище, поддерживают дом в хорошем состоянии. Если Реми съездит со мной в Париж, я завтра же отдам ему ключи...
Повинуясь сердечному порыву, Матье схватил руки свояченицы и крепко сжал их:
— Большое спасибо, сестрица! Вы вырвали мне колючку из подошвы...
— На вашем месте, — вмешалась Матильда, — я бы подождала возвращения вашей жены: надо выяснить, что думает она. Насколько я ее знаю, вряд ли она согласится покинуть свой дом.
Как раз в этот момент показались Жулиана и Марго с тачкой мокрого белья, которое они стали развешивать для просушки под навесом, а не на лужайке, как в хорошую погоду. Это была последняя большая стирка в году. Теперь можно будет стирать в баке только нательное белье…
Супруга Матье расцеловала сестру с видимой радостью. Во-первых, потому, что любила ее, во-вторых, потому, что ожидала вестей от дочери, разлуку с которой переживала очень тяжело. Однако, когда муж привел к ним Оливье, иными словами, того человека, который стал главной причиной этой разлуки, она не проявляла к нему никакой неприязни, поскольку твердо знала, что тамплиер никогда не пытался пробудить любовь ее дочери, ведь он об этой любви ни малейшего понятия не имел. Кроме того, Жулиана так редко его видела, что почти забыла о его существовании, — настолько деликатно он себя вел. Но когда она случайно его видела, то ловила себя на том, что понимает свою дочь и сожалеет о принадлежности Оливье к Ордену. Ну почему столь привлекательный мужчина — еще более привлекательный в силу своей недоступности! — должен быть навсегда потерян для женщин? Другие, на ее месте, возможно, предприняли бы попытку соблазнить красавца-тамплиера... И это никоим образом не выглядело бы смешным: несмотря на возраст, Жулиана все еще была хороша собой, но благородство ее души не позволило бы ей совершить подобный поступок. К тому же, все ее мысли были заняты супругом, поскольку она догадывалась, что он затевает какое-то опасное дело. Между тем Матильда хорошо знала свою сноху, хотя и не проникала во все тайны ее души! Когда Матье высказал свое пожелание, чтобы она отправилась вместе со свекровью пожить на другой конец Парижа, — а отправляться следовало на следующий же день! — он столкнулся с категорическим отказом:
— Уехать из дома и забрать отсюда нашу мать? Даже и не думайте! Должно быть, вы не в своем уме, если предлагаете мне такое!
— С Божьей помощью, вы покинете дом ненадолго! Только на время, а я, зная, что вы в безопасности, буду чувствовать себя спокойнее. И Од к вам присоединится...
— Од, в отличие от вас, не угрожает опасность, — я готова в этом поручиться! Я ваша супруга, естественная хранительница нашего очага и никогда не соглашусь расстаться с ним по доброй воле. А вот что касается нашей матушки, — добавила она, поворачиваясь к Матильде, — ее разумнее было бы поместить в более безопасное место. Прежней бодрости в ней уже нет, и...
— Хватит, дочка! — возмущенно ответила старая дама. — Конечно, в случае опасности я не смогу бежать со всех ног, но это не такая уж беда. Смерти я не боюсь, и руины дома, где прошли лучшие годы моей жизни, будут для меня прекрасной могилой.
Добавить было нечего. Бертрада, вздохнув, объявила:
— Я и не ожидала услышать что-то иное! Но Реми пусть все-таки зайдет ко мне за ключами! Не знаю, что вы затеваете, но вам нужно иметь дополнительное убежище...
На следующий день, едва открылись городские ворота, Бертрада в сопровождении Матье, Реми и Оливье вошла в Париж Она впервые увидела тайного гостя своего свояка, но его ей не представили, когда он появился во дворе, ведя на поводу двух крупных лошадей, на которых должны были ехать Матье и он сам с Реми на крупе. Оливье слегка поклонился Бертраде, как сделал бы любой подмастерье каменщика. Тем не менее при виде его она испытала странную дрожь — он внушил ей невольную симпатию и вместе с тем легкое беспокойство. Несмотря на скромную одежду этого человека — короткий кафтан из коричневой шерсти, такого же цвета штаны и длинную остроконечную шляпу, благодаря которой плечи его казались еще более мощными, хотя он слегка сутулился, — от него исходило ощущение неоспоримого благородства. Его узкое, скульптурной лепки лицо, походившее на изображения святых в соборах, было холодным и бесстрастным, но глубоко посаженные серо-зеленые глаза под прямыми бровями обладали какой-то магнетической силой! Подобно своей сестре, она ничуть не удивилась тому чувству, которое испытывала по отношению к этому мужчине ее племянница, хотя разница в возрасте между ними составляла двадцать лет. Подавив глубокий вздох, она взгромоздилась на своего мула.
Было раннее утро, но по приказу короля еще накануне по всему городу герольды возвестили, что сановникам Храма объявят, наконец, приговор перед собором Парижской Богоматери. Поэтому улицы были полны народа, который разделялся на два потока: один направлялся к обители, чтобы посмотреть, как будут выводить узников, второй устремлялся прямо к паперти собора.
Матье и его группа оказались среди последних.
В Париже царила непривычная атмосфера. Все лавки были закрыты. Люди вышли на улицу, как в дни праздника. Событие, которого все ожидали, было сродни хорошему зрелищу, а зрелища народ обожал, начиная от радостных въездов в город знатных особ и кончая казнями. Обожали также разнообразные мистерии, которые разыгрывались на площадях, и коротенькие фарсы комедиантов и прочих фигляров, ставившиеся почти на каждом углу. Но сегодняшним утром ничего похожего не наблюдалось: люди жаждали увидеть, с жестоким любопытством, что сделало долгое заточение с этими властными великолепными сеньорами — Великим магистром и самыми видными из его братьев. При этом их не жалели, ведь те признались в таких ужасных обрядах, в таких жутких деяниях, что воспринимались, скорее, как колдуны, дошедшие в своей низости до того, чтобы топтать крест, плевать на него и поклоняться голове идола, который не мог быть ничем иным, кроме как Сатаной. Воистину только лукавый был способен так обогатить их! На сей счет мнения разделялись: одни утверждали, что в их крепостях нашли бессчетные слитки золота, другие говорили, что они, предупрежденные дьяволом, сумели укрыть свои богатства в недрах земли.
Осторожно направляя свою лошадь вслед за Матье, которого хорошо знали и многие приветствовали, Оливье слушал, смотрел, примечал все недоброжелательные или глупые речи, переполнявшие его презрением. Он ощущал некое облегчение, смешанное с ожиданием: наконец-то ему удастся увидеть брата Клемана и удостовериться, что в застенках тот не растерял своей удивительной энергии. Особенно ему хотелось знать, куда направят брата его после приговора. Может быть, тогда он осуществит то, о чем мечтал все эти годы, — вырвет своего учителя из рук палачей. Пока он содержался в донжоне, это было сделать невозможно, но если его переведут в какую-нибудь провинциальную крепость, появился бы вполне реальный шанс... Как ни тяжела была задача, она ничуть его не путала, напротив! Наконец-то он сможет посвятить свою жизнь самому благородному делу! Даже испытанная им радость — несомненная! — когда он понял, что руки его способны создавать «картинки», не могла сравниться с этой надеждой.
Оказавшись на Гревской площади, они увидели, что новый мост Нотр-Дам — прекрасное произведение плотницкого искусства! — заменивший годом раньше старый Планш Мибре[211], стал черным от наплыва народа, который медленно двигался к громадным белым башням собора.
— Здесь нам не проехать, — сказал Матье. — Придется идти пешком, как все... и хорошенько поработать локтями. Лошадей оставим под навесом «Парлуар де Буржуа»[212]...
— И моего мула тоже? — возмутилась Бертрада. — Я не хочу, чтобы меня затоптали...
— В таком случае, либо оставайтесь с лошадьми, либо Реми проводит вас до Большого моста, но тогда вам придется возвращаться через Сите до Малого моста... который тоже будет переполнен.
— Я останусь здесь! — проворчала она. — Нужно просто подождать, пока церемония закончится.
И вот трое мужчин двинулись вперед пешком: они пробирались в толпе с терпением и упорством, которые были вознаграждены. По улицам де ла Лантерн, де ла Жюиври и Нев-Нотр-Дам они пробрались сквозь узкую паутину проулков в Сите и вскоре увидели, как перед ними возвышается собор. Ближе они не смогли подобраться, хотя перед ним оставалась широкая свободная полоса, которую охраняли гвардейцы прево[213]. Но долго ждать не пришлось: шум все более усиливался, и по звукам толпы можно было понять, что узники приближаются. Вскоре повозка, окруженная плотными рядами лучников, показалась на площади... У Оливье сжалось сердце. Их было четверо, четверо истощенных, закованных в цепи стариков в лохмотьях, которые изо всех сил цеплялись за борта повозки. Но узнать их было можно. Это были Великий магистр, приор Нормандии Жоффруа де Шарне, приор Аквитании Жоффруа де Гонвиль и Юг де Перо, настоятель Франции... Но пятого, Клемана Салернского, приора Прованса, здесь не было. Разве только он, измученный пытками, не мог стоять и лежал на соломе в глубине повозки... Охваченный внезапным ужасом, Оливье хотел ринуться к узникам, но его удержала сильная рука Матье: мастер-каменщик сразу понял, что происходит в душе друга.
— Ни с места! Туда пойду я! Меня знает прево...
На сей раз не слишком церемонясь, он растолкал толпу, на которую произвели впечатление как его мощь, так и богатство его одежды. Взобравшись на подставку для всадников у ратуши, Оливье разглядел его черную бархатную шляпу: Матье направлялся к лошади парижского прево Жана Плуабо, который лениво следил за продвижением двухколесной повозки к нижним ступенькам портала. Заметив Матье, он улыбнулся и склонился к шее лошади, чтобы поговорить с ним. Через мгновение мрачный Матье вернулся к своим. Оливье почувствовал, как у него пересохло во рту, и с трудом спросил:
— Он там, на соломе?
— Нет. Сегодня утром его обнаружили мертвым в камере. Вчера Ногаре приказал пытать его, после того как пришел анонимный донос — имя, во всяком случае, не было названо, — о том, что именно он распорядился скрыть главные сокровища Храма. Он был еще жив, когда его принесли в камеру, но когда за ним пришли, чтобы увести... Думаю, Господь сжалился над ним, ибо, по словам Плуабо, он единственный ни в чем не признался. И поэтому его должны были приговорить к сожжению. А других ждет пожизненное заключение...
Оливье закрыл глаза, ошеломленный болью, он не ожидал, что она окажется такой сильной. Это было похоже на ту боль, которую он испытал в Валькрозе, когда мерзкий Ронселен готовился уложить его отца на раскаленную решетку. Брату Клеману он был обязан своим призванием, своими самыми прекрасными мечтами. Он спросил еле слышно:
— Так и неизвестно, кто донес на него?
— Нет...
— А я уверен... это может быть только он.
— Вы думаете об этом Ронселене, которого я разыскивал по вашей просьбе после ареста тамплиеров? Прошло уже семь лет, и он, должно быть, умер!
— Готов поклясться, что он жив... Жажда золота и его владыка Сатана придают ему сил, чтобы он повсюду нес несчастья и страдания!
— Успокойтесь, прошу вас! Не привлекайте к себе внимания...
Вообще-то бояться этого не стоило, потому что толпу занимали только приготовления на площади. На трибуне перед порталом появились фиолетовые, черные и белые рясы инквизиторов Гийома Парижского и Бернара Ги, а также пурпурные облачения трех кардиналов из папской комиссии. Особым богатством отличалось одеяние Жана де Мариньи, архиепископа Санского: этот прелат очень заботился о том, чтобы его заметили. Перед ними стояли тамплиеры, которых подняли из повозки для того, чтобы толпа могла лучше их разглядеть.
Народ молчал. Прозвучали, правда, несколько проклятий, несколько криков «Смерть им!» — наверное, это потрудились люди Ногаре, которым было поручено разжечь толпу, — но все быстро стихло. Впрочем, последний акт великой драмы был уже близок. По крайней мере, все думали, что это последний акт.
Когда прелаты заняли свои места, кардинал де Сент-Сабин Арно Нувель подошел к краю ступенек, держа в руках толстый свиток пергамента, который он медленно развернул. Потом ясным голосом он начал зачитывать этим четырем изможденным, сломленным людям длинный список признаний — не только их собственных, но и многих других, уже погибших на костре или отпущенных умирать от зверских пыток:
— ...Помянутый брат Ги Дофен... брат Жеро де Пассаж... брат...
Долог был список признаний, вырванных железом или огнем в отвратительных застенках. Некоторые были даны от страха или по малодушию... Узники слушали, не говоря ни слова, словно бы это их не касалось, словно эти ужасные слова проносились над их головами. Наконец прозвучал приговор:
— «...осуждаем к пребыванию меж четырех стен бессрочно, дабы получили они прощение за грехи свои слезами раскаяния».[214]
Когда кардинал уселся на свое место, наступила полная тишина.
— Как, это все? — прошептал Матье. — Нам так и не скажут, в какой замок или аббатство их отправят?
Но внезапно раздался столь сильный, столь мощный голос, что было трудно поверить, что исходит он из впалой груди Великого магистра. Словно пробужденный неким толчком, родившимся в самых таинственных глубинах его существа — тем самым, что придавал огромную силу в разгар битвы, — Жак де Моле прогремел:
— Я виновен, да... но не в том, в чем меня обвиняют! Виновен в том, что дал признательные показания, надеясь спасти себе жизнь. Виновен в том, что предал Храм, будучи его Великим магистром, виновен в том, что поддался страху, уступил угрозам и коварным посулам Папы и короля... Но Храм чист, Храм свят и все, что ставят ему в вину, ложно, как ложны все признания!
Послышался второй голос, это был Жоффруа де Шарне. Он произнес то же самое, хотя двое других осужденных пытались помешать им говорить. Они хотели жить, пусть даже в самой жуткой тюрьме.
— Господи! — простонал Матье. — Что они наделали? Их объявят вероотступниками, и их будет судить не церковь, а король!
Действительно, суд среди суматохи, поднявшейся после протеста Великого магистра, поспешно передал узников в руки прево и удалился в собор, чтобы обсудить создавшееся положение. Толпа потекла вслед за ними, за исключением нескольких человек, в которых Оливье признал тех, которые приходили ночью в Монтрей или работали на стройке в соборе. Очевидно, они дожидались какой-то команды.
— Что нам делать? — спросил один из них. — Возвращаемся в Монтрей, чтобы поразмыслить?
— Разумеется, нет, — ответил Матье. — Сейчас решение будет принимать Филипп, а он тянуть не станет. Нам не следует покидать Париж. Передайте остальным: собираемся в доме на улице дю Платр — те, у кого нет оружия. Все остальные — в доках порта Сен-Ландри... Прево помчался во дворец. Я буду ждать здесь, чтобы все узнать. Ты, Реми, иди за тетушкой, отведи ее в Нельский дворец... не забудь взять у нее ключи, а потом присоединяйся к нам.
— А я? — спросил Оливье.
— Оставайтесь со мной!
От портала собора до ворот дворца, которые открывались уже не в сторону Сены, как во времена Людовика Святого, а на Майский двор, напротив улицы де ла Драпри и перекрестка улиц де ла Барийри и Королевского двора[215], путь не был длинным. Плуабо действительно ринулся к королю. Матье и Оливье какое-то время подождали, но когда прево появился, он был в таком волнении, что мастеру-каменщику пришлось остановить его почти насильно, чтобы переговорить с ним, прежде чем он сел на лошадь.
— Ну? — спросил он. — Какое принято решение? Если бы Плуабо был в нормальном состоянии, он послал бы куда подальше наглеца, который посмел задать этот вопрос — да еще каким тоном! — ему, парижскому прево, но Матье был человеком видным и вдобавок хорошо знакомым... сам же Плуабо в этот момент был сам не свой, его глаза блуждали, он выглядел растерянным и возбужденным.
— Огонь! — крикнул он. — Сегодня вечером оба тамплиера будут сожжены, и я должен поставить костер на Еврейском острове, чтобы наш сир Филипп мог видеть казнь из Дворца... Не знаю, как примет это народ... не будет ли смятения. Королю только что сказали, что отказ Великого магистра от показаний произвел очень большое впечатление на людей... А теперь пустите меня! У меня дел невпроворот!
С помощью Матье он взобрался на лошадь и не услышал слов мастера: «Мне тоже». Но Оливье слышал все.
— Что вы задумали, мэтр Матье? Вы поняли? Король собирается убить их, и я не знаю, кто сможет ему помешать...
— Возможно, мы, люди работающие с камнем и деревом. Нас гораздо больше, чем вы думаете... И если Господь, как я надеюсь, соблаговолит помочь нам! Идемте! Нельзя терять ни минуты!
Оливье последовал за ним, не произнеся больше ни слова, но в сердце его родилось чувство, очень похожее на радость: на его глазах мирный Матье, в руках которого любой камень становился молитвой и устремлялся к небу, чтобы занять место среди своих братьев, превращался в военного вождя. Ошибиться было невозможно: лаконичные резкие команды, полыхающие, как молнии... Он намеревался напасть на королевские войска, взбунтоваться против грозного Филиппа, вырвать из его рук того, кого называл «мэтром Жаком», пожертвовать, если понадобится, собой... и это чертовски возбуждало после столь долгого бездействия!
Забравшись на единственную лошадь, оставленную Реми, они вернулись в Монтрей, но не для того, чтобы там оставаться. В нескольких быстрых фразах Матье отдал самые настоящие приказы: по возвращении Реми женщины должны были сесть в повозку, взяв с собой самые ценные вещи, но отнюдь не громоздкий багаж, который мог бы привлечь внимание. Юноша отвезет их в Сен-Морис, где они оставят повозку монахам, как делали всегда, когда собирались совершить прогулку на лодке. Та, которой пользовались чаще всего, довезет их вниз по течению до Пассиакума[216], где Реми поможет им устроиться в домике Бертрады...
Понимая, что наступила тяжкая пора и всякие споры бесполезны, ни одна из женщин не возразила, только Жулиана осмелилась задать вопрос:
— Значит, мы бросаем наш милый дом?
— Почему бросаете? Вы едете навестить родственницу, которая живет рядом с Мо. И я надеюсь привезти вас сюда, когда буду уверен, что опасаться больше нечего. А вы, матушка, даже и не надейтесь отсидеться здесь! Я хочу, чтобы вы обе поселились у Бертрады.
Он расцеловал женщин, а потом ушел в сопровождении Оливье, который был немым свидетелем этой сцены. На сей раз они двинулись в Париж пешком и направились в тот самый дом на улице Платр, где Матье спрятал двух тамплиеров после беспорядков, случившихся у обители Храма.
На улицах столицы все еще было много народу. Люди останавливались, разговаривали, обсуждали неслыханные события, случившиеся недавно перед порталом собора Парижской Богоматери: можно было не сомневаться, что никто, кроме больных, не отправится спать до развязки этой ужасной трагедии. Вечером на берегах Сены соберется огромная толпа. И несколько человек, которые проскользнули в дом, остались незамеченными. Кое с кем Оливье был знаком: тут были Ковен из Мона, Франсуа из Дофине, Люсьен из Арраса, Жозеф из Аржантейя, Ронан из Бретани — все принадлежали к братству «чужеземных» каменщиков, которые нанимались на строительство того или иного собора или церкви. Все они уже давно работали с Матье, и почти все обучались мастерству в Храме.
Матье раздал им оружие, которое легко можно было спрятать под коротким кафтаном — кинжалы и фронды[217]. Более длинные кафтаны подходили для коротких мечей. А Оливье забрал из своей кельи меч, который служил ему для обучения Реми... Впрочем, от дополнительного кинжала он не отказался. После этого все покинули дом — в случае нужды все знали, где найти ключ — и рассеялись по бурлящим улицам, назначив местом сбора порт Сен-Ландри на северной оконечности острова Сите.
Носящий имя близлежащей романской церкви, порт существовал с незапамятных времен. Некогда он был единственным — в эпоху, когда Париж назывался Лютецией и весь город располагался только на острове Сите. В период бурного роста столицы он был вытеснен Гревским портом, созданным королем Людовиком VII, отцом Филиппа Августа. Тем не менее его по-прежнему использовали для нужд Сите — особенно для разгрузки материалов, которые доставлялись по Сене для строительства собора Парижской Богоматери — пока еще не завершенного, — которое началось полтора века назад, когда все тот же Людовик VII заложил первый камень будущего шедевра, задуманного архиепископом Морисом де Сюлли. Кроме того, порт служил для снабжения капитула соборами части населения Сите.
Добравшись до Гревского порта, небольшой отряд увидел, что народ уже собирается, а на песчаном берегу[218] расставлена стража. К концу дня сюда должны были доставить осужденных, чтобы переправить их на место казни — один из двух островков, расположенных как раз напротив Королевских садов[219]. Не обращая на стражу особого внимания, группа начала переходить мост, как вдруг Ковен из Мона, руководивший стройкой Матье, бросил взгляд на порт, частично закрытый приорством Сен-Дени-де-ла-Шатр и Большой мельницей, установленной прямо на реке, и заметил, что там происходит нечто необычное: какие-то люди натягивали рабочие блузы из белого полотна, которые обычно использовали каменщики, чтобы уберечь одежду от пятен гипсового и известкового раствора.
— Кто это такие? — спросил он мэтра Матье. — Я их не знаю. Всем нашим было приказано не привлекать к себе внимания!
— Пошли, посмотрим!
Бегом они миновали мост и кубарем скатились к порту по склону, по которому обычно поднимали тяжелые грузы. Там они увидели дюжину мужчин с взлохмаченными густыми волосами и длинными бородами: они окружили пустую баржу с очевидным намерением забраться на нее.
— Кто вы? Что вам здесь нужно? — прогремел Матье. — Эта баржа принадлежит мне...
Один из самых рослых мужчин, видимо главарь, подошел к мастеру, остальные толпились за его спиной.
— Не сердитесь, но нам эта баржа очень нужна, и мы торопимся. Вам лучше не мешать нам сейчас!
Тон и повадки этого человека были явно враждебными, хотя главарь, очевидно, не желал ссоры. Но Матье и его люди были не склонны ему уступать.
— Вам тоже! И назовите себя, чтобы мы знали, с кем имеем дело. Меня зовут Матье де Монтрей, я мастер строителей собора Парижской Богоматери.
— Меня зовут Жан д'Омон, я вас приветствую, слышал о вас как о достойном человеке, потому и прошу, чтобы вы нам не мешали...
— Он не будет мешать, — сказал один из лжекаменщиков, выдвинувшись вперед. — И даже, может быть, поможет нам. Мы пришли, чтобы...
Тут на него бросился Оливье и обхватил за плечи, прервав начатую речь. Ему хватило нескольких слов, чтобы узнать этот голос.
— Брат мой, Эрве! — вскричал он. — Каким чудом ты здесь оказался? Где ты был все это время?
Пока Матье удерживал своих, не давая им наброситься на пришельцев, оба друга обнялись, забыв на мгновение, при каких обстоятельствах им довелось встретиться. Но быстро опомнились и обменялись необходимыми разъяснениями, оставив на более позднее время детали, которые интересовали только их двоих.
Эти «каменщики» преследовали ту же цель, что и Матье со своими людьми: вырвать осужденных из рук охранников и под прикрытием наступающей темноты переправить их вниз по Сене, чье течение нынешним вечером обещало быть сильным, вплоть до лесистых берегов в Сен-Клу. Там находилось небольшое приорство, куда удалился Жан д'Омон, полностью преданное Храму, которое окажет беглецам приют хотя бы на несколько дней. Как и Матье, д'Омона потрясли как внезапный призыв Великого магистра к правде, так и то, что за этим последовало. Придя со своими спутниками, чтобы услышать приговор и узнать, куда именно отправят осужденных, он оказался в ситуации, когда надо было срочно принимать решение, учитывая огромное количество рисков, ибо, подобно мэтру зодчих, он не питал никаких иллюзий насчет того, как трудно будет вырвать из рук палачей обе жертвы на самой середине реки.
— Нас мало, мы плохо вооружены в сравнении с лучниками и другими королевскими стражниками, по нам пришла в голову мысль, что мы, если даже не сумеем освободить Великого магистра и приора Нормандии, «освободим» их другим манером: убьем их собственными руками, даровав им смерть не такую жестокую и более быструю, чем та, которая их ждет. Если мы оставим в руках Филиппа только трупы, это уже будет равно победе! И за эту победу мы все готовы умереть...
— Мы тоже. Откуда вы пришли? — спросил Марье, чтобы окончательно избавиться от сомнений.
Они пришли из Суассона, где тамплиеры были столь многочисленны, что многим удалось выскользнуть из ячеек сети, которая накрыла Орден в пятницу, 13-го числа. Особенно тем, кто принадлежал к сельским или лесным обителям. Сам д'Омон был выходцем из материнского для Храма региона, мощного бальяжа Мон-де-Суассон, и накануне его послали в командорство Розьер, расположенное в лесу. Он сумел скрыться и нашел убежище в большом аббатстве Лонпон, где монахи-цистерцианцы дали ему приют. Он мог бы там остаться, но его терзало чувство вины от осознания невероятной несправедливости — и, будучи человеком уже немолодым и понимая, что терять ему нечего, он решил приготовиться самому и подготовить других к битве против короля. В это же время племянник Великого магистра Жан де Лонгви создавал в Бургундии лигу, которую в какой-то степени защищал сам герцог, — у властей возникли с ней некоторые проблемы, прежде чем она ушла в подполье. Покинув Лонпон, Жан д'Омон обосновался — при помощи монахов — в громадном лесу Виль-Котре, где к нему вскоре присоединились другие уцелевшие тамплиеры. Они образовали сообщество лесорубов и нетерпеливо ожидали, когда же Папа воздаст им справедливость и позволит восстановить Орден — пусть не такой богатый и могущественный, но находящийся в прежнем почете и во славу Господа... К числу этих лесорубов и прибился Эрве д'Ольнэ.
Как он позднее объяснил Оливье, своим появлением в Мусси он не вызвал ни у кого особенной радости. Его брат Готье готовился к свадьбе своего старшего сына, молодого Готье, с Агнессой де Монморанси. К тому же, оба сына находились при королевском дворе. Поэтому приход беглого тамплиера — хотя бы и брата — создавал ему значительные проблемы. Эрве тщательно скрывали в самом отдаленном углу замка — конечно, не в застенке, но, быть может, и до этого бы дошло. В любом случае, жил он отнюдь не в роскоши и даже не в достатке. Поэтому он решил оттуда уйти. Его душил гнев, но в глубине души он воздавал должное мудрости Матье де Монтрея: в Мусси Оливье вышвырнули бы за ворота без особых церемоний. Но куда идти? Ведь добрый братец и отпускать его не желал, так как если бы он вдруг попался в руки королевских прихвостней, для семьи это стало бы катастрофой.
Устав от всех этих уловок, Эрве попросту сбежал, взяв крестьянскую одежду и кое-какие припасы у молочной сестры, которая вышла замуж за Амлена из деревни, славного парня, проявившего чудеса великодушия. Эрве поначалу хотел отправиться во Фландрию, ведь она постоянно испытывала трения с французским королем, но Амлен рассказал ему, что там пытают и сжигают тамплиеров; по его словам, ему стоило укрыться в лесу Виль-Котре, где собрались... вполне дружелюбные дровосеки. Так шевалье д'Ольнэ оказался под покровительством шевалье д'Омона. Он часто вспоминал об Оливье, но было бы слишком неосторожным возвращаться в Париж, коль скоро у него появилось надежное убежище.
Встреча двух друзей сплотила группы, которые сначала были готовы схватиться врукопашную. Поскольку цель у них была одна, все участники побратались, не теряя при этом драгоценного времени. Приближался час, когда осужденных должны были везти на остров, и военный совет был короток. Вместо тяжелой и трудной в управлении баржи они взяли три лодки — тоже довольно большие, но гораздо более легкие. Силы распределились следующим образом: на одной устроились Матье и Ковен с половиной своих людей, на второй — Жан д'Омон со своими, на третьей — оставшиеся из двух групп под командованием Оливье и Эрве. Именно их лодка двинулась первой, пересекла Сену и встала в ожидании около Сенного порта, где цепь солдат старалась сдержать толпу, которая уже заполняла песчаный берег. Из-за течения пришлось прицепить на якорную цепь большой камень. Вторая лодка пришвартовалась к одному из бревен Большого моста, чтобы находиться как можно ближе к осужденным. Лодка Матье остановилась у Мулен де ла Моне[220], очень близко к Еврейскому острову, где суетились подручные палача: они готовили высокий и широкий костер, из которого торчали два бревна. Эти передвижения не привлекли внимания, потому что многие лодки с любопытными направлялись к оконечности Королевских садов, где стояла башня с балконом: именно оттуда Филипп Красивый, члены его семьи и советники намеревались наблюдать за казнью.
Быстро темнело. От реки веяло прохладой, и на лодках каждый собирался с духом, поручая душу свою Господу, ни на мгновение не сомневаясь в том, сколь опасное предстоит предприятие. Заходящее солнце кровавыми бликами освещало воду. На соседнем островке, как и на берегу, толпилось множество людей. Некоторые даже приставили лестницы к Нельской башне, мало-помалу терявшейся в темноте. Только один костер, со всех сторон окруженный охраной, был освещен сотней факелов. Атмосфера была напряженной. Люди не разговаривали, а перешептывались, прислушиваясь к нарастающему издали гулу. В Гревском порту осужденные, в сопровождении прево, взошли на баржу, которая ощетинилась пиками и гизардами. Дюжина огней бросала трагический свет на два высоких силуэта тамплиеров, которых снова облачили в белые плащи с красными крестами, чтобы придать больше торжественности их предстоящей кончине. Они стояли, держась очень прямо, найдя силы преодолеть боль после пыток, и их изможденные лица были безмятежными. Несмотря на рассеянных в толпе провокаторов, призванных подстрекать народ, толпа молчала. Те, кто правил баржей, повели ее по течению реки.
Когда она прошла лодку Жана д'Омона, тот двинулся следом. Его люди гребли что было сил, чтобы находиться как можно ближе к барже в тот момент, когда Оливье подоспеет к правому борту, а Матье со своими товарищами нападет слева. Баржа оказалась в кольце. Последние защитники тамплиеров пустили в ход свое оружие: топоры, молоты и кинжалы. Вокруг двоих стариков кипела битва, раздавались яростные крики, но с башен дворца лучники уже начали стрелять, а охранники, обступившие поначалу растерянного прево, пришли в себя и оказали мужественное сопротивление. На какую-то секунду Матье подумал, что победа близка, и обхватил Великого магистра:
— За нами, мэтр Жак! Ваши зодчие нуждаются в нас!
Но старик оттолкнул его:
— Нет! Беги, несчастный, пока не поздно! Я выбрал свою судьбу, чтобы искупить вину и чтобы последний образ Храма вновь обрел величие!
Матье сорвался с баржи в воду, где уже плавало несколько трупов. Прево успел достать его мечом и ранил в плечо. Вскрикнув, он ушел под воду. Увидев это, Оливье бросился за ним, сумел ухватить его и перебросить в лодку при помощи Ковена.
— Плохо наше дело! — задыхаясь, крикнул тот. — Надо бежать...
— Бросить остальных? Ни за что!
Но число соратников Оливье сокращалось с трагической быстротой. Шевалье д'Омон был убит одним из первых, а на барже, уже готовой причалить к острову, люди прево расправлялись с последними нападавшими под неописуемые вопли толпы, которая на правом берегу пришла в невероятное возбуждение: опьяненная этой героической попыткой, она смяла кордон солдат и захватила пики, которыми начала сталкивать их в воду. Стоя в лодке, Оливье продолжал сражаться, но тут Ковен из Мона ударом весла повернул прочь от баржи. От этого резкого движения Оливье упал навзничь прямо на Матье, а Ковен стал отчаянно грести, чтобы уклониться от стрел, летевших к ним, казалось, со всех сторон... Быстро поднявшись, Оливье крикнул:
— Эрве! Ты здесь? Слышишь меня?
— Да! Я за тобой!
Повернувшись, он увидел между собой и правым берегом маленькую лодку. В ней было двое совсем молодых людей. Один из них, свесившись за борт, тщетно пытался вытащить слишком тяжелого для него Эрве.
— Оставьте его! — крикнул Оливье. — Я его подниму.
Ковен уже направлял свою лодку поближе. Через мгновение Эрве, вымокший до нитки, но по видимости невредимый, был поднят на борт, и Оливье схватил другие весла, чтобы вывести лодку на течение и придать ей скорости. Они промчались, как стрела, перед крепостью Лувра, откуда лучники стреляли по ним, не беспокоясь о том, что стрелы могут попасть в любопытных.
Наконец они миновали опасное место. Под защитой темноты Оливье поднял весла, чтобы бросить последний взгляд на трагедию, которая завершалась на Еврейском острове. На черном фоне дворцовых башен, на балконе, угадывалась высокая синяя фигура короля, островок у самой воды, отражавший огни, походил на одну из тех блестящих сцен, где разыгрывались мистерии, но эта была мистерия ужаса. С тамплиеров сняли белые плащи, оставив в прежних лохмотьях, и подняли на громадный костер — почти на ту же высоту, где стоял смотревший на них король. Их привязали к бревнам — позднее стало известно, что Великий магистр попросил, чтобы ему сложить руки в молитве и повернуться лицом к собору Парижской Богоматери, — и палачи с факелами стали кружить вокруг круглых поленьев, подсовывая солому и поджигая ее. Дувший с востока пронзительный ветер поднял густой столб дыма, в котором стали появляться первые языки пламени. Было видно, как они лизнули эти хрупкие человеческие фигурки, и в этот момент Великий магистр закричал. Но не от боли. Как и перед собором сегодняшним утром, его голос обрел в эту последнюю минуту сверхчеловеческую силу, пришедшую словно из другого мира. На сей раз это было проклятие. Жак де Моле кричал, что Папа Климент, король Филипп и исполнитель всех грязных дел Ногаре очень скоро предстанут перед Божьим судом!
Палачи начали ворошить поленья, но Великому магистру больше нечего было сказать. Задохнувшись в клубах черного дыма, он умолк. Когда ветер разогнал дым, пламя уже обхватило двух мучеников...
Остолбеневший от этого ужасного зрелища, Оливье не заметил, как Матье, очнувшись, приподнялся и тоже посмотрел в сторону места казни.
— Это конец Храма, — хрипло проговорил он, и в голосе его прозвучали ярость и боль. — Но это и конец соборов... Я больше никогда не буду их возводить, ибо Господь оставил Храм.
Оливье не стал спорить. Он мог бы сказать, что некоторые «братья» уже давно сами оставили Господа, предались странным верованиям и еще более странным обрядам. Он мог бы вспомнить и совсем другое проклятие, которое раздалось с другого костра, разожженного на склоне Рогов Хаттина — костра, в котором сгорел Истинный Крест. Но Жак де Моле своим героизмом вернул Храму его изначальную чистоту и накрыл своим белым плащом все тени, все заблуждения и все преступления. Не следовало касаться этого безупречного паллия[221], который стоил так дорого. Пусть он будет чистым, как снег!
Страдая от раны, которая разболелась еще сильнее, Матье вновь рухнул на дно лодки. Ковен и Эрве, тоже завороженные зрелищем догорающего костра, от которого исходил отвратительный запах, не обратили на него внимания. Оливье, снова взявшись за весла, попросил своего друга помочь Матье.
— Насколько я вижу, — ответил Эрве, — у него глубокая рана в левом плече. Сильно кровоточит, а кровь остановить нечем...
Оливье быстро снял кафтан и рубашку, которую протянул Эрве.
— Вот, — сказал он. — Попробуй обойтись этим. Эрве, скатав рубашку, с силой прижал ее к ране.
— Ты хоть знаешь, куда мы плывем?
— Я знаю только то, что нам нужно разглядеть масляную лампу, зажженную на правом берегу реки. Деревенька называется Пассиакум, но я не знаю, где именно она находится...
— Примерно в одном лье отсюда, — проворчал Матье. — Гребите, ребята, гребите! Чем раньше мы туда доберемся, тем будет лучше... но молитесь, чтобы Реми успел привезти туда женщин, иначе в темноте мы рискуем заблудиться...
— Сейчас мы в Сен... кажется, в Сен-Клу. Там брат Жан д'Омон хотел спрятать Великого магистра...
— Нет, это дальше, в лесу... До Пассиакума мы доплывем быстрее... Вот что: там над деревней возвышается замок с большой башней, которая вырисовывается на небе...
Внезапно Матье рассмеялся:
— Замок принадлежит... нашему доброму сиру Филиппу, который любит там предаваться размышлениям, когда не желает слишком удаляться от Парижа... И мы найдем там приют! Забавно, правда? Признайте, что это забавно!
— У вас начинается жар, мэтр Матье, — сквозь зубы бросил Ковен, который правил лодкой, стараясь избегать разговоров. — Вы говорите слишком много и слишком громко. Голоса по воде разносятся далеко, а мы беглецы...
— Сейчас я займусь им! — выдохнул Эрве, присев на колени возле раненого, чтобы удержать его, придавить тампон и, в случае нужды, заткнуть ему рот.
Помощник мастера был прав: жар усиливался, а раненый становился все более и более беспокойным, что вызывало опасения. Эрве не без труда удерживал мужчину — конечно, более пожилого, чем он, но очень и очень крепкого. В какой-то момент он подумал даже, что придется слегка оглушить Матье, чтобы тот лежал спокойно.
Последующие минуты казались беглецам чрезвычайно долгими. Две пары рук гнали лодку вниз по течению очень быстро, но было так темно, что эта гонка вслепую внушала тревогу, потому что глазу было не за что зацепиться. На такой скорости они вполне могли проскочить деревушку, даже не заметив ее. На правом берегу их взорам открывались холмы, а левый был плоским. Внезапно показался силуэт башни, еще более темной, чем ночь, и почти сразу Оливье присвистнул:
— Смотрите! На берегу... Лампа!
Все в лодке с облегчением вздохнули. Реми выполнил свою задачу. Они достигли укрытия, и Оливье с Ковеном начали маневрировать, чтобы пристать к берегу. Но кто-то, стоявший там, услышал плеск весел, и лампа начала раскачиваться. Подойдя к берегу, они различили небольшую пристань, на которой стоял какой-то человек. Лодка была всего в нескольких метрах от нее, но еще оставалась возможность для отступления. Оливье спросил:
— Реми?
— Да, это я... я вам свечу.
Сомнений не осталось, и лодка мягко уткнулась в песчаный берег почти у самых ног молодого человека, который старался поднимать лампу как можно выше.
— Тамплиеры? Где они? — разочарованно прошептал он.
— Казнены, а твой отец ранен!
— Тяжело?
— Прево проткнул ему плечо. Должно быть, раздробил кость. Рана болезненная, и у него жар... Но давай поговорим позже, — проворчал Оливье.
Матье осторожно подняли и переложили на песок. Должно быть, он потерял сознание, потому что даже не застонал.
— Мы понесем его на руках, — сказал Оливье. — Дом далеко?
— Нет, рядом. Как раз над большой Нормандской дорогой, которая идет вдоль Сены от Лувра.
Ковен в это время привязал лодку, толкнув ее в камыши, над которыми свешивались ивы.
— Как думаете, надежно она спрятана? — вслух подумал он.
— Здесь есть и другие лодки, в нескольких туазах отсюда, — ответил Реми. — Завтра мы ею займемся. Наверное, лучше ее затопить. А сейчас пойдемте!
Эрве и Оливье подняли Матье. Реми пошел впереди с лампой. Замыкал шествие Ковен. Они поднялись по склону, потом перешли через дорогу и двинулись по топкой тропинке, которая привела их к изгороди в колючках, заставленной изнутри круглыми поленьями. Их раздвинули, и перед мужчинами возник дом Бертрады, расположенный в середине сада. Три этажа под большой крышей, низкая дверь на крыльце из трех ступенек — пространство довольно ограниченное, но позади виднелось несколько подсобных строений. Ставни были закрыты, и свет сквозь них не просачивался, но на звук шагов распахнулась дверь, показался темный силуэт женщины со свечой в руке. Это была Жулиана.
— Вот, наконец, и они, матушка, — произнес Реми. — Но предприятие сорвалось, и отец ранен... В плечо, — добавил он сразу, заметив тревогу в карих глазах матери. — Он потерял сознание от боли. Будем надеяться, что это не слишком серьезно... За спиной Жулианы, опираясь на палку, появилась Матильда. Показался и чепец Марго. У нее был растерянный вид, она всплеснула руками и уже готова была вот-вот расплакаться. Матильда одернула ее и послала за чистыми тряпками для перевязки.
— Кладите его на скамью, — сказала Жулиана, склонившись сначала над восковым лицом мужа, а затем показав на лавку, стоявшую возле очага, где полыхал сильный огонь.
— Лучше на стол, если вы будете так добры убрать все, что вы наготовили. Никто из нас не хочет есть после того, что мы видели...
Женщины и в самом деле накрыли стол: нарезали хлеб, сыр, ветчину, поставили кувшинчики с вином. Хотя Бертрада заглядывала сюда редко после того, как поступила на службу к королеве Маргарите, она была доброй хозяйкой и следила за тем, чтобы ее «дачный домик» всегда был готов к приему гостей. За самим домом приглядывали и убирались в нем — чета стариков, которым покойный Эмбер разрешил приобрести клочок земли, где они трудились до того момента, когда король отменил рабство. Они жили в небольшом домике за садом и держали там кур, кроликов и свинью. Кроме того, у них была пасека. Имея право на половину урожая из сада и половину меда из ульев, они каждый день благословляли Бога за доброе сердце Эмбера и оплакивали его кончину, как будто он был их братом. Эти люди хорошо знали семью Бертрады, и прибытие Реми с тремя женщинами их ничуть не удивило, но они деликатно удалились к себе, как только поняли, что происходит нечто необычное. Их звали Обен и Бландина; поженились они так давно, что со временем стали походить друг на друга.
Матье раздели, и Оливье промыл ему рану вином с маслом. После перевязки его отнесли на второй этаж, где находились спальни, и уложили в кровать, оставив под присмотром жены и сына. В доме на ночь остались только мать и сын. Оливье и Эрве набросали для себя соломы под деревом в глубине сада. Здесь было прохладно, но приятно пахло яблоками и грушами последнего урожая, остававшегося на ветвях. Они по-прежнему соблюдали закон Храма, запрещавший им спать под одной крышей с женщинами. Впрочем, Ковен также отправился с ними и, прежде чем лечь, горячо помолился за души мучеников и тех своих спутников, кто напрасно пожертвовал своей жизнью...
— Завтра, — сказал Оливье, закрывая глаза, — я вернусь в Париж. Надо узнать, что происходит.
— Мы пойдем вместе, — ответил Эрве, взбивая солому кулаками, чтобы сделать ее помягче. — По крайней мере эта драма позволила нам восстановить наше братство...
Вернувшись на следующий день в Париж по дороге, идущей вдоль реки, Оливье и Эрве увидели, что народ все еще толпится под укреплениями Лувра и в Сенном порту, глазея на помощников палача, которые разгребали остатки огромного костра, горевшего всю ночь. Лопатами они выбрасывали пепел в Сену, а люди вокруг стояли безмолвно и неподвижно, наблюдая эту скорбную картину.
Заметив солдат, находившихся неподалеку, Эрве произнес:
— К чему здесь вооруженная охрана? Охранять ведь больше некого.
— Разве что пепел! — ответила женщина в белоснежном чепце, стоявшая к нему спиной. — На заре, когда угли потухли, сюда пришли люди в слезах и с благоговением собрали несколько пригоршней праха Великого магистра и его товарища.
Обернувшись, она смерила взглядом рослого бородача, который заговорил первым.
— Вы нездешние, коль спрашиваете? Совсем не слышали, что сегодня ночью на островке сожгли...
— Да нет, слышали! На дороге люди рассказывали. Мы с кузеном пришли вон оттуда, — добавил он, неопределенно кивнув в западную сторону. -4 Ищем работу. Сначала нас взяли делать черепицу, но стройка закрылась...
— А с чем вы можете работать?
— С деревом и с камнем. Мы много чего умеем делать. К несчастью, часовня, над которой мы работали, сгорела...
Стоявший рядом грузчик шепнул, едва разжимая губы:
— Лучше вам вернуться туда, откуда пришли, если не хотите оказаться на соломе в каземате... Вчера каменщики собора Парижской Богоматери и Храма попытались освободить осужденных. Многих убили, а сегодня утром мессир де Ногаре начал охотиться на тех, кто сбежал... Так что не советую вам здесь оставаться!
Словно следуя его совету, Эрве и Оливье быстро отошли в сторону, но не стали возвращаться, а направились к Гревскому порту. То, что они узнали, было очень тревожным, хотя в глубине души они готовились к столь резкой реакции со стороны людей короля. Именно поэтому надо было точно уяснить степень опасности и увидеть собственными глазами, что происходит. И они увидели...
Подойдя к Шатле, они заметили, что сержанты ведут нескольких человек, среди которых был каменщик по имени Гобер, — Оливье видел его много раз на строительстве собора Парижской Богоматери и во время ночных собраний у Матье. Руки у него были связаны за спиной, через шею перекинута веревка, за которую его тащили. Он прилагал яростные усилия, чтобы освободиться, и кричал во всю мощь своих легких:— Посмотрите на правосудие короля Филиппа, люди добрые! Тамплиеров он уничтожил, а теперь желает убить тех, кто строит ваши церкви!
Сержант изо всех сил дернул за веревку — слава богу, что это была не петля! — и он рухнул на землю, разбив нос в кровь. Два его товарища, связанные таким же образом, молчали; они шли, понурив голову, явно удрученные случившимся с ними. Сержанты заторопились: протолкнули пленников под темный свод тюрьмы. Народ роптал. Кто-то крикнул:
— Разве люди не имеют право защищать тех, кто им платит и дает жить? С утра на стройках никого нет, и все рабочие, кого не успели схватить, разбежались...
— Да ведь платит уже давно не Храм! — возразил другой голос. — За собор Парижской Богоматери платит епископ и капитул!
— Все равно знание исходит от Храма...
Едва начавшийся диалог прервался. Боясь мятежа, прево отдал приказ лучникам рассеять толпу. Из ворот появилась примерно дюжина молодцев с луками, готовых стрелять. Люди торопливо разошлись. Остался на месте только слепой нищий, который обычно сидел на ступеньках холма с распятием у входа в Апо-Пари[222]. Сейчас он гнусавым голосом возносил молитвы за узников. Должно быть, зрение он потерял не полностью — если вообще терял, — ибо плошку свою он протянул ровно в тот момент, когда два друга прошли перед ним, и стал умолять их о милосердии во имя райских святых.
— У меня ни одного лиара, бедняга! — вздохнул Эрве.
Оливье, которому работа скульптора приносила некоторый доход, — при том, что Матье с величайшим трудом добивался, чтобы он взял деньги, и напоминал о будущих тяжелых днях, потому что Храм запрещал своим рыцарям иметь какую-либо собственность! — вытащил из кошеля монетку и вложил ее в ладонь нищего, который задержал его руку в своих и начал с улыбкой ее ощупывать:
— Ты человек, работающий с камнем, как, наверное, и твой друг. Вам нельзя здесь задерживаться. Час назад по приказу короля на перекрестках прокричали, что разыскивается живым или мертвым мастер Матье де Монтрей. Его опознали во время попытки освободить тамплиеров...
— А мы тут при чем? — спросил Эрве. — Мы двое...
— Не утомляй себя! Ты сам знаешь, что я прав. Я часто хожу просить милостыню к собору Парижской Богоматери. Все работники меня знают, но и я знаю их! А особенно Матье! У него большое сердце, и он добрый товарищ... Если вы его встретите, скажите, чтобы он уходил... как можно дальше...
Ограничившись этим предупреждением, странный слепец вернулся на свой холм с распятием, затянув унылую жалобную песнь...
— Что будем делать? — спросил Эрве.
— Надо все рассказать своим. Дальше можно не ходить.
И они направились к своему убежищу.
По другую сторону Сены еще одна живая душа терзалась такой же тревогой, как Матье и его близкие. Хотя Бертрада отказалась смотреть на казнь из Нельской башни и затворилась в своей комнате вместе с Од, потрясенной мыслью, что тамплиеров собираются сжечь, она узнала обо всем, что произошло на Сене. Ее друг, толстяк Дени, не упустивший ничего от невиданного зрелища, обо всем рассказал ей уже на рассвете.
Но тревога ее обратилась в ужас, как только она услышала, что глашатай, подошедший вплотную к башне, возвестил, что ее свояка разыскивают живым или мертвым. Ужас она испытала не за себя, ведь она, в конце концов, была всего лишь сестрой его жены, а за Од. Король обычно не преследовал жену и детей осужденного — разве только сыновей, если по возрасту они могли считаться соучастниками! — однако позиция девушки при особе будущей королевы Франции была серьезно скомпрометирована. Ее могли выбросить на улицу, и она бы не знала, куда идти, если только Бертрада не уйдет вместе с ней. Или еще хуже: мерзкий Ногаре мог воспользоваться ребенком, чтобы выманить из норы отца, если тот, конечно, сумел добраться до этой норы, ведь Плуабо в своем рапорте упомянул, что ему удалось ранить мастера. Гипотеза вполне правдоподобная, поэтому Бертрада решила, что лучше всего упредить события и попросить королеву Наваррскую отпустить их с Од из дворца.
Маргариту она застала еще в постели. Та пребывала в превосходном настроении, и Бертрада знала, почему: принцы оставались во дворце Сите, чтобы присутствовать при казни, а затем на последующем совете. Бланка тут же явилась составить компанию кузине ночью и отправилась с ней в Нельскую башню.
Развалившись на парчовых подушках и шелковых простынях, Маргарита, распустив свои великолепные черные волосы, рассыпавшиеся по обнаженным плечам, с задумчивым видом пила молоко и грызла печенье. Должно быть, мысли ее не были лишены приятности, что подтверждали легкая улыбка на пухлых губах и темноватые круги под черными глазами. Она легко согласилась принять Бертраду для личной беседы. Впрочем, мадам де Курсель удалилась без дополнительных напоминаний, поскольку сразу заметила встревоженное лицо служанки.
— Ну, моя добрая Эмбер, что у вас такое? — спросила Маргарита, которая, погруженная в собственные думы, не обратила на это внимания.
— Мадам, я прошу королеву отпустить меня и мою племянницу Од. С сегодняшнего дня.
Молодая королева вздрогнула и на сей раз ошеломленно взглянула на свою служанку.
— Отпустить вас обеих? В то время, когда моя английская золовка собирается посетить наш двор? Да вы не в своем уме!
— Напротив, мадам. Это очень важно для меня и особенно для Од!
И Бертрада преклонила колени на ступеньках у кровати. Маргарита разглядела ее осунувшееся лицо, слезы, стоящие в глазах. Невероятное поведение для столь разумной женщины!
— Да что же случилось? У нее умерла мать и отец хочет вернуть ее домой?
— Сейчас она не знает даже — и я тоже! — жив ли еще ее отец.
Маргарита, распрямившись на подушках, сделала Бертраде знак присесть на постель.
— Рассказывайте! — приказала она. Приглушенным голосом, несмотря на близость госпожи и на защиту больших пурпурных занавесей, Бертрада пересказала услышанное от Дени и добавила то, о чем кричал глашатай.
— Если Матье не умер, он будет вне закона. Мне надо узнать, что с моей сестрой, а Од необходимо уберечь от гнева короля... и монсеньора Людовика, — сказала она в заключение.
— Об этом не может быть и речи! — властно вскричала молодая королева. — Нигде вы не будете в большей безопасности, кроме как у меня. Мой супруг совершенно не интересуется моей прислугой. Кроме того, вы его хорошо знаете, он вовсе не политик Вчера он радовался, что дело тамплиеров со смертью Великого магистра, наконец, закончилось, потому что он надеется, что мессиры де Мариньи и де Ногаре теперь успокоятся. Больше всего он жаждет удовольствий. Если горстка каменщиков попыталась освободить осужденных, он скорее позабавится этому происшествию. Это придает особую пикантность зрелищу. Что касается короля...
— Нельзя сказать, что он не политик, — вздохнула Бертрада.
— Нет. На мой вкус, он даже слишком политик, но это великий суверен, который не опустится до того, чтобы преследовать женщин... и юную девушку! Кроме того, мне кажется, что он меня любит, ведь иногда он взирает на меня с нежной улыбкой. Поэтому вам следует положиться на мое слово: если малейшая опасность будет угрожать Од или вам, я сумею защитить вас. Вы здесь у королевы Наваррской, то есть не совсем во Франции. Сбирам[223]Ногаре сюда нет входа...
— Но если король Наваррский...
— Король Наваррский ненавидит Ногаре. Он никогда не позволит ему сунуться сюда! Так что успокойтесь, моя добрая Эмбер. Скоро приедет королева Изабелла, и мы все отправляемся в Мобюиссон, чтобы ожидать ее там. Я возьму с собой вас и Од!
Потом она добавила более ласковым тоном, беря руки служанки в свои:
— Я очень люблю Од, и мне небезразлично ее будущее... как и ваше.
— О, какое будущее в моем возрасте?
— Жизнь прекрасна в любом возрасте, Бертрада, и вы еще вполне бодры. Од знает о том, что случилось ночью?
— Нет. Я оставила ее в нашей спальне, чтобы она прошила золотой нитью кружева, оторвавшиеся от красного бархатного платья...
Маргарита широко улыбнулась:
— И вы хотите лишить меня такой художницы? Пришлите ее ко мне: я хочу с ней поговорить! Кстати, у вас есть новости от сестры?
— Нет, — ответила Бертрада, и лицо ее вновь омрачилось. — Надеюсь, перед тем, как ринуться в безумную авантюру, ее супруг позаботился о том, чтобы она покинула Монтрей...
— Верно, Ногаре должен был пустить по следу своих псов, — презрительно проговорила Маргарита. — Я пошлю... или... нет... лучше я попрошу мадам де Пуатье послать надежного человека, чтобы выяснить, как там обстоят дела. Она охотно окажет мне эту услугу.
Хотя Бертрада с трудом удержалась, чтобы не поморщиться при мысли, что «надежным человеком» может оказаться один из братьев д'Ольнэ, она горячо поблагодарила принцессу, которая открыто объявила себя их покровительницей, а затем ушла, чтобы разыскать девушку и отправить ее к Маргарите.
Когда Од вернулась в комнату тетки, у нее были красные глаза, и слезы все еще текли по щекам, Бертрада обняла ее, и обе женщины долго молчали, прижавшись друг к другу. Пока девушка не успокоилась и смогла выслушать то, что хотела ей сказать тетка.
— Не терзайся так! Уже вчера твой отец должен был отправить Жулиану, Матильду и Марго в мой Пчелиный домик...
— А сам отец? Мадам Маргарита сказала, что он ранен. Может быть, он уже умер, потеряв много крови? И Реми не было с ним! Как он мог отпустить его одного...
— Когда твой отец приказывает, все подчиняются, и Реми не мог поступить иначе. Ты же не упрекнешь его за то, что он увез в безопасное место женщин твоей семьи? Кроме того... твой отец был не один. С ним был тот, о чьем присутствии в Монтрее мы даже не знали, тот, кто скорее дал бы убить тебя, чем бросить его. И этот человек умеет сражаться...
— Тот, кто...
Слезы Од высохли мгновенно, и она подняла на тетушку растерянный взгляд, в котором вдруг блеснул слабый луч надежды. Бертрада, хотя не испытывала никакого желания смеяться, сухо усмехнулась:
— Ты не ошиблась! Это он! Человек, которого ты так давно любишь, последние годы прожил в мастерской твоего брата. Он даже стал резчиком! И довольно хорошим, если верить твоим родным! Вчера он был с Матье и Реми у собора Парижской Богоматери... и позже тоже, как я полагаю! Значит, либо оба они мертвы, либо спрятались где-то вместе. И почему бы не у меня?
— Господи! Это слишком прекрасно, слишком чудесно! О, добрейшая моя тетушка, вы наверняка правы! Надо немедленно сходить туда...
— Ты с ума сошла? Идти туда, чтобы привести за собой людей Ногаре? Кроме твоей семьи, никто не знает, что у меня есть собственный домик...
— А ваш племянник, галантерейщик?
— Гонтран? У него отлично налажена торговля, которая прилично округляет ему кошель и брюхо. Он ни за что на свете не сунет нос в дела Храма! Он не безумец. К тому же, он ко мне привязан! А насчет того, чтобы узнать, кто сейчас находится в Пассиакуме, нам надо набраться терпения и подождать, рисковать нельзя! А теперь умойся и приступай к работе!
Од подчинилась, но когда она села на свой табурет, то долго не могла начать вышивать. Она забыла об иголке с золотой нитью, и платье из толстого бархата прекрасного светло-красного оттенка, который так красиво оттенял лицо Маргариты цвета слоновой кости, оставалось на ее коленях долгие минуты. Радость и тревога боролись в ее сердце, по радость — которой она даже немного стыдилась — явно одолевала. Знать, что Оливье жив, знать, что еще вчера он жил, дышал в доме, где прошло ее детство, — все это наполняло душу огромным счастьем. И тревога становилась не такой гнетущей именно из-за этого счастья. Рядом с таким человеком Матье не мог погибнуть. Конечно, она знала — и очень давно! — что между ней и Оливье никакой связи возникнуть не может, однако крохотный огонек надежды разгорался несмотря ни на что, и она видела руку Божию в том, что он так долго жил с ее родными. Кроме того, ведь Храма больше не существовало. Осужденный церковью и королем, он стал лишь воспоминанием, и Од страстно желала, чтобы обеты, произнесенные теми, кто ему служил, исчезли вместе с ним. Как было бы хорошо, если бы шевалье превратился в настоящего мужчину, который в один прекрасный день взглянул бы на нее иначе, не как на давно исчезнувшую маленькую девочку! В это мгновение в ней самой что-то изменилось, поскольку впервые в жизни она ощутила реальность своей мечты. Нет, она уже не была ребенком, она стала женщиной, готовой на все, чтобы завоевать любовь Оливье. Она будет теперь — наконец-то! — существовать для него. Она знала, что красива, и хотела стать еще красивее, чтобы он забыл обо всем, кроме нее. Господь не осудит этой любви... А мадам Маргарита защитит ее. Од была в этом совершенно уверена.
В последующие дни она выглядела так, словно грезила наяву, и Бертрада не посмела рассказать ей о том, что выяснила Маргарита благодаря «надежному посланцу» мадам де Пуатье: дом в Монтрее стал теперь грудой обломков и пепла, а на Матье с сыном началась настоящая охота.
Бертрада узнала также — и это напугало ее до дрожи! — что чья-то таинственная рука пригвоздила стрелой на центральном портале собора Парижской Богоматери предупреждение капитулу собора и епископу Парижскому Гийому де Боссе. В нем строители напоминали о старинных льготах Людовика Святого и требовали справедливого суда: «...Никто не будет больше трудиться во славу мою, каковая есть слава Господня, пока выслеживают, преследуют и убивают детей тех, кто возводил меня с великой любовью, с великим благоговением, и я сделаю так, чтобы прекратились во всем королевстве работы над другими моими святилищами, поскольку отныне невозможно трудиться во имя мира, чести и любви Господа нашего. Кровью нельзя скрепить камни... А кровь Жака де Моле вопиет к небесам».
Это был призыв если не к мятежу, то, по меньшей мере, к решительным действиям. Разумеется, епископ Парижский приказал сорвать его, объявив кощунственным, и распорядился, чтобы все подступы к собору Парижской Богоматери надежно охранялись. Но уже на другой день на том же месте появилось новое послание, и это повторялось но все последующие дни.
Народ, в ушах которого еще звучал голос Великого магистра в пламени костра, взволновался не на шутку. Король приказал глашатаям призывать народ к спокойствию. Тем, кто возобновит работы, он гарантировал безопасность, а надзирать за строителями вменялось одному из благочестивых монастырских архитекторов, который вырос в большом строительном аббатстве, но все ни к чему не привело... стройки по-прежнему пустовали. Ногаре велел капитулу предоставить список рабочих, однако везде — в том числе и в цензиве Храма — комнаты каменщиков стояли пустыми, не удалось найти никого из тех, кто трудился под началом Матье де Монтрея.
Беспокойство народа еще более возросло, когда пришла ужасная новость: Папа Климент V только что умер в замке Рокмор, где он остановился на пути в Авиньон и в свой родной замок Вилландро в провинции Борделе. Новость, как бомба, разорвалась над Парижем, да и над дворцом тоже, хотя никто не смел в этом признаваться. Никто не знал, как воспринял это известие король; он привычно хранил молчание, но все заметили, что он стал чаще заглядывать в Сен-Шапель, где задерживался дольше, чем обычно...
Эти дни оказались более тяжелыми и для Бертрады, и для Од, поскольку никаких новостей до них не доходило. Они не знали, есть ли кто-то из их родных в Пчелином домике: Бертрада, невзирая на сильнейшее искушение, так и не решилась туда съездить. До сего времени никто не предпринял попытки схватить их, а в Нельском дворце, казалось, даже не вспоминали об их родственных узах с мастером зодчих. И следовало молиться, чтобы такое положение сохранялось как можно дольше.
Настало, наконец, время отправляться в Мобюиссон, где Филипп Красивый собирался ожидать прибытия своей дочери Изабеллы. Маргарита, как и обещала, взяла обеих женщин с собой.
Близкое к Понтуазу аббатство Нотр-Дам-Ройяль было основано в прошлом веке Бланкой Кастильской, матерью Людовика Святого, которая пожелала быть похороненной здесь, как обычная монахиня: ее могила в часовне находилась в центре хора. В аббатство поступали большей частью представительницы самых знатных фамилий, а аббатисой была тогда Изабелла де Монморанси. Людовик Святой велел построить неподалеку от монастырских зданий небольшой замок, где он любил отдыхать, чтобы чувствовать близость той женщины, которая твердой рукой держала королевство во время его несовершеннолетия, была для него ценной советчицей, и он слушал ее всегда. Исключение составляло лишь его решение об участии в крестовом походе: она этого опасалась, и поход действительно оказался губительным для страны.
Став королем, Филипп Красивый оценил Мобюиссон. Он любил спокойствие его обширных садов, расположенных между королевским замком и монастырской церковью, часто гулял там один, заходил в темную часть нефа и слушал, спрятавшись, ангельские голоса монахинь, воспевавших благость Марии-Девственницы. Он приезжал сюда, по его словам, чтобы посоветоваться с безмолвием. Именно здесь принял он — не без глубоких раздумий! — самое тяжелое решение в своей жизни — арестовать тамплиеров. Для этого короля, «жившего мыслью о Франции»[224], Храм с его невероятным богатством и могучей армией, чья автономия часто заставляла отдавать предпочтение собственным интересам в ущерб интересам страны, представлял величайшую опасность. Это было особое государство, которое могло стать реальной угрозой. Филипп знал, какую роль тамплиеры сыграли в распаде франкского королевства в Иерусалиме, которое они должны были защищать. Они потеряли Восток, но Францию по-прежнему удерживали в своих руках, и Филипп не желал оставлять ее храмовникам.
Между тем у короля не было никакого политического оружия против них — только серьезные подозрения относительно их внутреннего устава и чистоты их христианской веры. Это был единственный уязвимый пункт. Филипп заметил это и, убедив себя в его значимости, нанес удар...[225]
Он очень любил бывать в Мобюиссоне весной, ощущая близость леса, и приезжал туда, как только предоставлялась возможность. На этот раз он решил подождать здесь свою дочь Изабеллу, которая несколько месяцев назад объявила о своем намерении посетить Францию, чтобы представить отцу своего сына Эдуарда, которому было восемнадцать месяцев — до этого дня он оставался единственным внуком Филиппа. Узнав, что она едет одна, без своего супруга, король предпочел принимать ее без официальных формальностей и не в Париже, где, впрочем, королевские празднества после трагического завершения процесса над тамплиерами выглядели бы неуместно. Да и вообще, в разгар весны, на берегах Уазы, встретиться с семьей было бы куда приятнее. Изабеллу сопровождал эскорт, который мог остановиться в соседнем городе Понтуазе, так же, как и королевское окружение, слишком многочисленное для маленького замка. Предполагалось, что там смогут поселиться лишь король и члены его семьи.
Маргарита не любила Мобюиссон, хотя и приехала сюда в обществе своячениц. В атмосфере, царившей в замке, слишком сказывались близость монахинь, да и самого короля. Конечно, братья д'Ольнэ тоже были здесь, поскольку один из них принадлежал к свите Филиппа де Пуатье, а второй — к свите Карла де Валуа. Но встречаться с ними оказалось совершенно невозможно. Кроме того, гут было трудно щегольнуть прекрасными нарядами, предусмотренными для блестящего королевского визита. Однако молодая королева Наваррская не устояла перед искушением взять с собой красивый плащ из белой камки, на котором так изумительно смотрелись рубины Пьера де Манта. Английская королева, у которой, согласно слухам, пришедшим из-за Ла-Манша, супруг без стеснения опустошал ларец с драгоценностями, одаряя своих фаворитов, разумеется, не сможет похвастаться чем-либо подобным... и это давало приятное чувство удовлетворения перед лицом высокомерной Изабеллы, всегда напоминавшей о том, что она носит корону Англии, настоящего и большого королевства — не то что маленькая Наварра!
Тем не менее прибытие королевы, навстречу которой в Клермон отправились ее дяди Карл де Валуа и Людовик д'Эвре, а также брат Филипп, было не лишено блеска. Изабелла, верхом на белом муле, в бархатном голубом плаще под цвет глаз, в золотом обруче с сапфирами, предстала величественной и благородной. Неспешно и величаво она пересекла овальный портал аббатства, перед которым было водружено высокое каменное распятие. В окружении дядьев и брата, с сыном и фрейлинами за спиной, она прошла к ступеням, где ждал ее отец с сыновьями, Людовиком и Карлом, там же находились и невестки. Несмотря на бледность и легкий налет меланхолии на точеном надменном лице, она была изумительно красива, и ее сходство с красотой Филиппа бросалось в глаза больше, чем когда-либо. Возможно, потому, что ее большие лазурные глаза казались неподвижными, а нежные губы с горделивой складкой словно разучились улыбаться.
Пренебрегая протоколом, король спустился сам, чтобы помочь дочери спешиться, — это был один из редчайших для него жестов любви. Но в глазах его сверкала гордость при виде столь совершенной картины королевского величия, какую являла собой Изабелла. Она сначала преклонила перед ним колено, затем они обнялись, правда, без излишней пылкости. После этого путешественницу приветствовала Изабелла де Монморанси, аббатиса Мобюиссона, которая с крестом в руке вышла вперед, возглавляя монастырскую процессию. Затем королева Изабелла жестом приказала выйти кормилице, которая несла на руках чудесного белокурого младенца, пышущего здоровьем: он что-то лепетал, протягивая ручонки к короне деда. На сей раз Филипп расцвел и принял его в свои объятия.
— Нет, это не ваша корона, сир Эдуард! — сказал он, отклоняя голову. — Свою вы получите от отца... По крайней мере будем на это надеяться, — добавил он, повернувшись к сыновьям, которым это замечание не слишком понравилось.
Изабелла между тем с некоторой холодностью обняла невесток. Маргарита приписала это роскоши своего одеяния и внутренне возликовала. Наконец королевское семейство удалилось в парадные покои, чтобы английская королева могла передохнуть и перекусить в своей комнате. Вечером ожидался праздничный ужин.
Как и вся свита принцесс, Од и Бертрада присутствовали на церемонии встречи. Девушка восхищалась великолепным одеянием своей госпожи — творением ее собственных рук. Эта чисто детская радость быстро померкла, когда Од поняла, что тетушка отнюдь не склонна ее разделять. Напротив, Бертрада выглядела такой мрачной, что девушка не на шутку встревожилась.
— Вы очень озабочены... и даже испуганы? Словно бы вы... увидели самого дьявола!
Бертрада с ужасом взглянула на нее.
— Ты порой такое говоришь! Но ты в чем-то права. Если это не сам дьявол, то одно из его проявлений!
— Неужели мадам Изабелла внушает вам эти мрачные мысли? Конечно, она очень холодна и, похоже, не слишком счастлива, но все же она великолепна! Меньше, разумеется, чем мадам Маргарита, но все же очень красива, и держится, как подобает королеве!
В очередной раз Бертрада не стала омрачать чисто эстетическое удовольствие племянницы, доказав ей, что «холодность» Изабеллы при встрече с французскими принцессами могла происходить от того, что братья д'Ольнэ появились в свите своих принцев с новыми роскошными кошелями. Они открыто прогуливались с ними по садам Мобюиссона. Сомнений больше не оставалось, хотя вряд ли бедная женщина сохраняла хоть крупицу их! Братья д'Ольнэ были любовниками Маргариты и Бланки, причем любовниками настолько дорогими, что им посмели передарить подарки золовки, которую следовало опасаться больше, чем кого бы то ни было.
«Счастье еще, что этих красивых дворян не трое, — подумала Бертрада. — Все-таки есть хоть какой-то шанс, что мадам Жанна осталась честной женщиной! Если, конечно, она не более хитрая, не такая безрассудная...»
Но в глубине души Бертрада в этом сомневалась. Робкая сдержанная Жанна, казалось, искренне любила мужа. Правда, Филипп де Пуатье был куда умнее и привлекательнее, чем этот простофиля Карл и особенно злющий Людовик! Оставалась еще надежда, что Изабелла, гордая своим великолепным сыном и, без сомнения, поглощенная заботами куда более тяжелыми, чем поведение своих невесток, — говорили, что она несчастна в браке с королем, который открыто предпочитал красивых мальчиков хорошеньким женщинам! — ничего не заметила.
Но эта иллюзия вскоре развеялась. В тот же вечер разразилась драма, которой так опасалась Бертрада.
Чтобы английская королева могла лечь пораньше, праздничный ужин был недолог. Однако по окончании его, когда король уже собирался удалиться в маленький зал, где любил размышлять в одиночестве, Изабелла попросила разрешения сопровождать его. Что и было ей позволено. Три принцессы, пожелав им доброй ночи, отправились по своим комнатам. Супруги же их оставались в своих покоях.
Освободившись от парадных одеяний и переодевшись в домашние шелковые платья, они болтали в спальне Маргариты, развалившись на подушках возле камина перед веселым ярким огнем: главным предметом их злоязычия было поведение Изабеллы, ее мрачная физиономия, хотя путешествие само по себе должно было быть приятным. Недалеко от них Од и Марта, одна из любимых фрейлин молодой королевы, раскладывали по местам одежду. Внезапно появился камергер короля, который сообщил, что король вызывает принцесс к себе.
— Но мы уже разделись, — запротестовала Маргарита. — Неужели это так срочно?
Юг де Бувиль, камергер и один из самых верных служителей Филиппа, был человеком пожилым, очень опытным и одновременно хитрым. Увидев недовольное лицо молодой королевы, он очень мягко ответил:
— Вы же знаете, мадам, что король не любит ждать. Сейчас у него личная беседа с мадам Изабеллой: вы можете просто накинуть плащи.
Од хотела подать Маргарите плащ из белой камки, который королева только что сняла, но та остановила ее:
— Дайте мне мантию, малышка! В коридорах очень холодно.
Одевшись, три молодые женщины последовали за Югом де Бувилем в мрачном настроении. Этот вызов был таким неожиданным! Застыв посреди комнаты, Од наблюдала, как они выходят, потом обернулась к Бертраде, которая нервно мяла в руках муслиновый шарф. Как же она вдруг побледнела! Од даже вздрогнула:
— Как вы себя чувствуете?
Казалось, тетушка не расслышала ее вопроса, она была словно загипнотизирована дверью, в которую вышли принцессы, как если бы огненный палец начертал: «Входящие, оставьте упованья»[226], подобно вратам «Ада» Данте Алигьери, того самого флорентийского поэта, которого Карл де Валуа сделал изгнанником.[227]
Од подошла к ней, чтобы повторить свой вопрос, и на сей раз Бертрада посмотрела на девушку. В ее глазах светилась такая тревога, что Од испугалась и добавила:
— Сжальтесь, скажите же мне, в чем дело! Вы меня пугаете...
Бертрада выронила шарф и взяла племянницу за руку:
— Пойдем! Пойдем молиться! Это самое лучшее, что мы можем сделать...
Они опустились на колени перед прекрасным изображением Богоматери, рядом с которым постоянно горели две свечи. Это было что-то вроде молельни в спальне Маргариты. Од прошептала:
— Наши принцессы... они действительно в опасности?
— Я очень этого боюсь! Поэтому и надо молиться! Дай бог, чтобы я ошиблась.
Од ничего больше не спрашивала и начала молиться. Она слишком любила Маргариту и не могла не расстраиваться при мысли, что с ней произошло несчастье... Обе женщины еще стояли на коленях, когда дверь снова растворилась — на сей раз ее открыл Ален де Парейль, капитан Королевской гвардии. В комнату вошли сначала Маргарита, мертвенно-бледная, но с высоко поднятой головой, затем сестры Жанна и Бланка в слезах, прижимаясь друг к другу. Последней была мадам де Курсель, очевидно взволнованная. Негодующим тоном она запротестовала:
— Послушайте, мессир де Парейль, это невозможно! Король не мог распорядиться, чтобы...
— Напротив. И его распоряжения не допускают недомолвок. Принцесс будут охранять здесь мои люди. Им запрещено выходить и разговаривать с кем бы то ни было, даже с родными и мужьями. Что касается служанок, фрейлин... в том числе, и вас, мадам, их отправят к цистерцианским монахиням, где мадам де Монморанси даст им приют...
— Нет, о нет!
Это выкрикнула разрыдавшаяся Од, которая упала в ноги Маргарите и обняла ее колени. В этом объятии было столько муки, что королева Наваррская словно пробудилась. Наклонившись, она взяла и руки голову девушки и поцеловала ее в лоб.
— Не отчаивайся, малышка! — шепнула она. — Надо надеяться на лучшее.
— Мадам! О, мадам!
Между тем мадам де Курсель еще не закончила выяснение отношений с гвардейским капитаном:
— Мы что же, тоже взяты под стражу?
— Никоим образом. Я сказал вам о приюте. Не о заключении. Вы все свободны в своих передвижениях внутри аббатства, до возвращения в Париж. Извольте покинуть эти спальные покои, забрав свои вещи, и отправиться к монахиням, где вас ждут... Не считайте это за оскорбление, — добавил он, увидев, с каким лицом слушает его эта знатная дама, вдова видного барона, с которой обошлись, как с простой горничной. — Вы пробудете там недолго, и аббатиса примет вас с надлежащим почтением...
Пока Ален де Парейль ожидал тех, кто должен был покинуть замок, Маргарита попросила Од подойти и тихо сказала:
— Забери мой прекрасный плащ из камки с рубиновой застежкой и сохрани его для меня! Не хватает еще, чтобы та, из-за которой произошла вся эта кутерьма, красовалась в этом одеянии!
— Мадам... не знаю, могу ли я, — пролепетала девушка, покосившись на капитана.
— А почему ты не можешь? Я по-прежнему королева Наваррская, насколько мне известно! Я доверяю тебе этот плащ. Ты мне вернешь его... когда все уладится, или же...
В этих словах прозвучало столько угроз, что Маргарита внезапно запнулась, сжала свои маленькие руки, все еще унизанные перстнями, глубоко вздохнула и продолжила:
— Или же ты сохранишь его на память обо мне! Это будет твое приданое, но я все-таки надеюсь вернуть его себе. Иди! Не перечь мне! Я так хочу!
Од взяла великолепный плащ, тщательно сложила его и присоединилась к другим женщинам из окружения Маргариты.
И три пленницы — именно таков был теперь их статус! — остались одни в просторной комнате, которую одна за другой покидали служанки, понурив голову и с камнем на сердце. Мадам де Кур-сель, потом Бертрада, а за ней Од поочередно поцеловали руку Маргариты. Марта, верная горничная, плакала так, что пришлось поддерживать ее на каменной винтовой лестнице, ведущей в сад аббатства. До самого монастыря четверо лучников сопровождали этих удрученных женщин, словно они представляли собой какую-то опасность. Служанки Бланки и Жанны присоединились к ним. Ночь была теплой и прекрасной, на темно-синем небе, предвещавшем лето, линия крыш четко вырисовывалась вокруг двух колоколен часовни. По дороге Бертрада подошла к мадам де Курсель.
— Может быть, вы знаете, что произошло? — прошептала она.
— Вы помните кошель, который мы не так давно искали?
— Тот, что нам прислали из Лондона на прошлое Рождество? Который очень не нравился мадам Маргарите?
— Тот самый. Королева Изабелла увидела его... на поясе одного из дворян свиты монсеньора де Валуа...
— Но мадам Маргарита могла его потерять... могли и украсть, а потом перепродать? — спросила Бертрада, настраиваясь на линию защиты.
— Конечно. Но кошель графини де ла Марш находился на поясе у его брата, который служит монсеньору де Пуатье. Королева Изабелла обратила на это внимание короля и сказала, что до Англии доходят неприятные слухи. Оказывается, именно с этой целью она и приехала: предупредить отца о предосудительном поведении невесток.
— И что за этим последовало?
— Братьев д'Ольнэ тут же арестовали и передали и руки мессира де Ногаре, чтобы тот доставил их в Понтуаз для «допроса». Бедные юноши! Они молоды, и если Ногаре применит к ним те же методы, что и к тамплиерам, они признаются в чем угодно!
— Разумеется, но и им не мешало вести себя осторожнее! А принцессы?
— О них вы знаете ровно столько, сколько и я. Их будут судить в соответствии с показаниями их любовников.
— А мадам де Пуатье? О ней не распускают грязные слухи, разве что она бывала в компании двух других принцесс?
— Именно это она и заявила королю и мадам Изабелле: «Клянусь, что я добродетельная женщина!» Но ей тоже придется несладко, хотя король обещал, что будет судить ее только за доказанную вину.
— Но... как вы смогли все это разузнать? Вы были в покоях короля?
Темная ночь пощадила фрейлину Маргариты, лицо которой залилось краской.
— Нет... Но когда я увидела, что принцессы вошли к нашему сиру в столь необычном наряде... то спустилась в сад и...
— А окно было открыто, чтобы в комнату доносился запах сирени из сада, и вы все услышали?
— Именно так и было! — призналась фрейлина.
— А принцам сообщили?
— Должно быть, уже сообщили. Какая ужасная история! И что будет с несчастными принцессами? Я никогда не слышала более холодного и жесткого голоса, чем у нашего сира Филиппа! Мне страшно, мадам Эмбер...
— Мне тоже, но графиня Маго д'Артуа, мать Жанны и Бланки, очень сильная женщина, и герцог Юг Бургундский, брат Маргариты, будут их защищать, а люди они высокопоставленные...
— Конечно... но герцог в Дижоне, графиня Маго — в Париже, и, похоже, у них не будет времени вмешаться в это дело. Король нанесет удар быстрее. И я очень боюсь, что удар этот будет жестоким.
Предположения мадам де Курсель сбылись. Уже на следующий день, после совещания со своими братьями, Валуа и Эвре, тремя сыновьями и Ангерраном де Мариньи, Филипп Красивый вынес решение на основании показаний, которых добился Ногаре, пытавший братьев д'Ольнэ всю ночь: Маргарита и Бланка осуждались на пожизненное заключение в крепости Шато-Гайар в Андели, а Жанна, но всем свидетельствам не преступившая супружеского долга, но признанная виновной в преступном соучастии, отправится в крепость Дурдан на срок, угодный королю. Братьев д'Ольнэ приговорили к смерти. Причем к жестокой смерти. Это должно было стать предостережением для всех, дабы навсегда отбить охоту приближаться к особам королевской крови.
На следующее утро прислугу принцесс, к которым аббатиса отнеслась с добротой, тем более похвальной, что один из братьев д'Ольнэ приходился ей племянником, поместили в большие носилки, и они покинули Мобюиссон, не встретившись ни с кем из знакомых. Аббатиса просто сообщила им о приговоре короля и о том, что их доставят в Париж, во дворцы своих господ. Для женщин, которых собирались отправить в Нельский дворец, это было неутешительной новостью: стены Нотр-Дам-ла-Ройяль были не такими толстыми, чтобы до них не донеслись яростные вопли короля Наваррского — его пришлось запереть в собственных покоях, чтобы заставить замолчать. При мысли о том, что в ближайшем будущем им придется жить поблизости от этого бешеного человека, кровь стыла в жилах у тех, кто принадлежал к его свите. И Бертрада начала обдумывать, каким способом они могли бы избежать возвращения в Париж. Вдруг она заметила, что вместо того, чтобы направляться на восток, их несут в Понтуаз... Бертрада ощутила нарастающий ужас, когда убедилась, что их носилки остановились на площади Мартруа, уже черной от толпы, которую лучники не подпускали к низкому эшафоту, где рядом с двумя виселицами были установлены два колеса и плаха, а палачи уже готовили свои страшные орудия к действию.
Обезумевшая от страха Марта начала плакать: — Это для нас? Нас хотят убить? О Господи, Господи!
Она хотела даже спрыгнуть на землю, и вопли ее стали такими пронзительными, что Бертрада отхлестала ее по щекам:
— Хватит! Успокойся! Это не для нас... Нас привезли сюда, чтобы мы присутствовали при казни тех, кому мы служили... Сама подумай: если бы нам готовили эту страшную участь, то везли бы в тележке, а не несли бы на носилках! Лучше помолитесь, потому что сейчас произойдет что-то ужасное...
Женщины понемногу успокоились, но волнение их не оставило. Од, вцепившись в плечо тетки, наблюдала за приготовлениями к казни расширенными от ужаса глазами. Она была из тех, кого подобные зрелища приводили в состояние полной безысходности. Жизнь в Монтрее и даже в Нельском дворце позволяла ей избегать лицезрения этих отвратительных казней, до которых народ был столь охоч, возможно, потому, что других развлечений не было, а времена были жестокими и кровавыми...
— Мы и в самом деле должны смотреть... на это? — пролепетала она.
— Видит только тот, кто смотрит! Закрой глаза и заткни уши, потому что...
— О господи... смотрите! Посмотрите, кого везут! Неужели... неужели это наши принцессы?
Три повозки, накрытые черной тканью, но с одной стороны специально откинутой наверх, въехали на площадь и остановились недалеко от эшафота. Можно было увидеть, что в каждой из них, вцепившись в борт, стоит маленькая фигурка в черной рясе и с обритой головой. Од, всхлипнув от страха, узнала в первой фигурке Маргариту, а в двух других — Жанну и Бланку. Но даже сейчас Маргарита по-прежнему сохраняла королевскую осанку и гордо вздымала голову. Бланка, почти обвалившись на борт повозки, громко рыдала, а Жанна, казалось, была не в себе. Народ, увидев их в таком состоянии, умолк и застыл, словно объятый неким священным ужасом перед неумолимым правосудием короля. В это же время на площади показалась повозка, в которой лежали на соломе осужденные, и внимание толпы переместилось на них.
Измученные пытками, они были в жалком состоянии. Пришлось их поддерживать, чтобы они смогли взойти на эшафот, где их растянули на колесе. После чего началась варварская казнь виновных. Им сломали кости рук и ног, раздробили грудную клетку и оскопили. Потом, еще с живых, содрали кожу и бросили на свежесрезанную солому, прежде чем отрубить голову и вздернуть под мышки на виселицу окровавленные лохмотья, в которых не было уже ничего человеческого.
Женщины на носилках испуганно жались друг к другу. Двое из них упали в обморок. Даже Бертрада закрыла глаза и без устали молилась за двух несчастных, которых дурная судьба привела в постель принцесс, слишком красивых, чтобы можно было им противостоять. Уткнувшись в грудь Бертрады, Од не желала ничего видеть, но не могла не слышать воплей и стонов, которые, наконец, стихли.
И лишь тогда осмелилась опустить руки, которыми сжимала уши.
И Бертрада открыла глаза.
— Кончено, — прошептала она. — Они мертвы, и повозки сейчас тронутся...
Од взглянула на Маргариту. По-прежнему стоя, вцепившись в деревянный борт, мертвенно-бледная Маргарита, чьи черные глаза так расширились, что лицо стало походить на маску, до самого конца выдержала зрелище казни своего любовника. Бланка потеряла сознание. Жанна, вне себя от ужаса, стала кричать в тот момент, когда сержант, правивший ее повозкой, начал поворачивать лошадь:
— Скажите моему государю Филиппу, что я невиновна, что я не опозорила его и не осквернила наш брак! Скажите же ему, молю вас! Скажите ему!
Толпа, подталкиваемая солдатами, стала молча расходиться. Во время двойной казни мужчин, представлявшей собой привлекательное зрелище, народ отчаянно вопил, — будет о чем поболтать вечером у камелька! Но трагическая судьба трех женщин, еще вчера таких блестящих и красивых, в конце концов, пробудила жалость, потому что всем им предстояло заточение в холодных камерах. Они не смогут больше увидеть голубого неба, ощутить легкого ветерка, дышащего весной, которыми может насладиться самая жалкая из тех, кто находился на свободе. Отчаянные крики Жанны особенно поразили женские сердца. Если ей вменяли только то, что она помогала интрижкам сестры и кузины, с которыми вместе росла, то было слишком жестоко наказывать ее так же, как двух других...
Выезжая из Понтуаза, повозки, окруженные всадниками, разделились. Две из них повернули на северо-запад, а повозка Жанны двинулась на юг, и именно в этом заключалась разница, вырванная у отца упорством графа де Пуатье: в Шато-Гайаре, кроме квартиры коменданта, были только казематы; а в башне Дурдана жизнь была суровой, но там можно было жить, как в любом замке: Жанна будет под стражей, в заключении, но она получит пристойную постель и теплый очаг. В таком отчаянном положении это была огромная разница... Она обеспечивала жизнь.
А карета со служанками повернула в сторону Парижа, где рассчитывали оказаться к вечеру. Дворец де ла Марш и дворец Пуатье приняли своих путешественниц, измученных как чудовищным зрелищем утренней казни, так и дорогой. Наконец ворота Нельского дворца распахнулись перед теми, кому предстояло ждать возвращения Людовика Сварливого. Напрасно Бертрада надеялась, что ей с Од удастся бежать, — это оказалось невозможным. Соответствующие приказы были уже получены: жилище Маргариты будет охраняться очень строго...
Париж ужаснулся, узнав о деле принцесс. Дурные новости сменяли одна другую с постоянством, которое походило на неотвратимость. Сначала смерть Клемана Салернского, месяц спустя — казнь Великого магистра и его проклятия, которые произвели эффект разорвавшейся бомбы. Затем мятежные воззвания на портале собора Парижской Богоматери, которые регулярно пришпиливал к стене какой-то неуловимый лучник. И вот теперь супружеская катастрофа всех троих сыновей короля: в другое время над ней стали бы потешаться, но в нынешние мрачные дни она также соотносилась с проклятием, очень тревожившим народ.
Филипп Красивый с обычным для него холодным здравомыслием, а также желая пресечь всякие фантастические домыслы, приказал оглашать на всех перекрестках эдикт с осуждением Маргариты, се кузин и обоих любовников, чтобы каждый мог убедиться, что высокий ранг не служит защитой в делах чести. Напротив: наказание должно быть более суровым. С согласия короля епископ постановил, чтобы отныне во всех приходах священники в проповедях больше внимания уделяли святости брачных уз и опасности для душ тех, кто осмелился их нарушить.
Когда герольд на лошади, с развернутым пергаментом в руках, продолжал свой путь от одного перекрестка к другому, вокруг него тут же скапливалась молчаливая, удрученная толпа, которая вскоре разражалась восклицаниями и изумленными комментариями. Все вспоминали, что у супруги Сварливого есть дочка, совсем маленькая, что у Жанны де Пуатье, наименее виновной в этом деле, — три дочери, а Бланка детьми пока не обзавелась. Это означало, что в случае смерти короля наследника мужского пола нет, и королевство достанется женщине, если только Господь не распорядится иначе.
Этим утром Оливье пришел в Париж в одиночестве. Мэтр Матье желал каждый день получать свежие новости, и его товарищи поочередно отправлялись в город, чтобы узнать, что там происходит. Они ходили по одному, чтобы и мэтр, и три женщины всегда имели достаточную защиту в случае неожиданного нападения. Сам мастер поправлялся от раны очень медленно. Она служила причиной постоянного жара и вгоняла его в потери каждом резком движении. Ключица, сломанная прево, болела невыносимо, несмотря на хитроумное средство, примененное Эрве, который некогда подсмотрел его на Востоке у одного из еврейских врачей: кусок простыни обматывался вокруг шеи, пропускался под мышками и связывался на спине, чтобы обездвижить плечо. Но Матье вел себя беспокойно, и исцеление шло медленно, тем более что и моральное состояние больного оставляло желать лучшего. Мастер сердился оттого, что вынужден был сидеть взаперти и не показывать носа на улицу, тогда как ему хотелось продолжить мятеж и в других местах: в Бове, где хоры обвалились тридцать лет назад, и реконструкция была еще не закончена, в Орлеане, в Бурже и в других городах. Изнывая от ненависти, отравлявшей ему кровь, он желал, чтобы незавершенные шедевры «кричали» на все королевство о несправедливости короля и о мести за Великого магистра. Не имея возможности передвигаться, он поручил Ковену поддерживать связь с карьерами в Шантийи, где собрались — еще до неудачной попытки освободить тамплиеров — многие из членов цеха. Люди, собравшиеся там, ожидали приказов, но дни проходили, а распоряжений не поступало. Каменщик, вернувшись в Пассиакум, не смел признаться, что люди потихоньку разбредались в попытках обеспечить себе сносное существование. Мэтр Жак был мертв, увы, а всем остальным надо было как-то жить...
Прислонившись спиной к ратуше и скрестив на груди руки, Оливье намеренно не обращал никакого внимания на герольда с развернутым пергаментным свитком и смотрел только на портал собора Парижской Богоматери, сверкавший под майским солнцем, блестящий, как огромный часослов, на цветные краски и позолоту его статуй, его скульптур. Еще три дня назад на центральных воротах висело воззвание, выражавшее ярость и призыв к Господу тех, кто трудился ради него, создавая прекрасные и прочные шедевры удивительных соборов. Оливье думал о незнакомом лучнике. Несмотря на все меры по охране собора, его так и не удалось схватить; бывший тамплиер восхищался смелостью и почти дьявольской ловкостью этого человека. Даже если это только разъяряло епископа, капитул и прево, все равно он считал гениальным сам замысел — даровать собору мятежный голос... А тут еще личная драма, поразившая всех трех сыновей короля: в целом, все это создавало великолепную возможность напоминать о неизбежной каре! Ну а пока следовало вернуться к своим и рассказать им о событиях в столице...
В этот момент за его плечом раздался едкий голос:
— Теперь, надеюсь, вы удовлетворены? Если бы вы не расстроили мой план тогда, перед обителью Храма, Сварливый стал бы королем со своей прекрасной шлюхой, будущему королевства ничто бы не угрожало, а Великий магистр был бы жив по сию пору...
Даже не видя того, кто говорил, Оливье сразу узнал незабываемый хриплый голос нищего, которому он помешал убить короля. Помнится, тот назвал себя Пьер де Монту. Обернувшись, он убедился, что нищий ничуть не изменился: такой же тощий, с растрепанными седыми волосами и бородой, орлиным носом, который показался ему
чуть менее красным. Но глаза его сверкали тем же огнем, когда он добавил:
— ...В довершение всего, вы мне солгали! Оливье разозлился.
— В другое время я дал бы вам пощечину, потому что я, даже если бы и прибегнул ко лжи, спас нас от расправы, да и пострадали бы не вы один! Но я и в самом деле видел Ронселена де Фоса. И мой спутник тоже видел его. Мы вдвоем ринулись за ним...
— Поймали? — с ухмылкой спросил Пьер де Монту.
— Нет. Вы же знаете, что за нами побежали лучники, что дало вам возможность скрыться. А мы улизнули от них... только благодаря одному другу. А Ронселен исчез, как дурной сон.
— И вы полагаете, что впредь вы больше этот дурной сон не увидите?
— Мысль об этом никогда не покидает меня. Но его усиленно искали те, кто предоставил мне убежище. Я объясняюсь с вами по доброте души, мне вовсе не нужно извиняться перед вами. Конечно, вы и сами должны были его искать?
— Нет. Я был убежден, что вы выкрикнули его имя только для того, чтобы сорвать мой план...
— Хорошо, поговорим о вашем плане! Что не сделано в один день, может быть сделано в другой. Неужели вы не нашли повода попросить милостыню у Филиппа еще раз? Полагаю, за семь лет вы могли бы найти для этого подходящее время?
— Хотите верьте, хотите нет, но возможности у меня действительно не было, — проворчал Монту. — Хотя желание не покидало меня. Я очень надеялся на удачу, когда он отправился в Пуатье на встречу с Папой. Но у него слишком много врагов, и Мариньи, не говоря ему ни слова, окружил его железным кольцом охраны... Кроме того... мне нужно было жить, и я украл еду на рынке в Божанси... из-за чего попал в замковую тюрьму, где меня могли бы и повесить.
— И отчего же не повесили? — саркастически осведомился Оливье.
— Повезло, что не часто встречается в жизни. Комендант замка оказался моим дальним родственником. Он узнал меня и спас от петли, чтобы бесчестье не коснулось семьи. Но держал меня под стражей долгие месяцы. Хотя обращались со мной неплохо. А потом его перевели из Божанси в Лош, и он меня выпустил, не дав ни гроша, но зато вернув свободу... Впрочем, я сумел вернуться в Париж, где жил... как мог... До той ужасной ночи, — добавил он, понизив голос от истинных терзаний израненной души, — когда посмели сжечь Великого магистра и приора Нормандии!
— Их ведь пытались спасти? Что же вас не было среди тех, кто осмелился это сделать?
— Я был среди них! С несколькими друзьями мы дожидались в лодке на реке, но увидели, как Великий магистр отказался пойти с Матье де Монтреем. Тогда и мы отступились...
— Вы узнали мэтра Матье?
— О да! В свое время я частенько встречался с ним. Кроме того, я хорошо запоминаю лица. И вас я тогда тоже узнал. ВЦ храбро сражались и, как мне показалось, вам удалось спасти Матье. Вот почему... с учетом всего этого... я вас прощаю!
— Какое снисхождение, — усмехнулся Оливье, не зная, как ему поступить — ударить этого человека или пожать ему руку. — А что, собственно, вы мне прощаете? То, что я помешал вам убить короля?
— Именно это! Хотя... теперь я не так уверен, что посадить на трон Сварливого — такая уж хорошая идея... Разумеется, он будет плясать под дудку этого надутого павлина Карла де Валуа, но он слабак, а слабаки опасны. Особенно такие злобные, как он. Достаточно посмотреть на то, что со вчерашнего дня творится у Нельской башни...
Вопрос возник сам собой.
— И что же там творится?
— Трупы, дорогой мой, трупы, которые сбрасывают в Сену, вытащив на берег из маленькой дверцы дворца: двое мужчин вчера и еще двое сегодня утром, да еще одна женщина. И выглядели они неважно!
— Вы думаете, что с ними расправились по его приказу?
— Конечно! Он убивает их, но прежде пытает, чтобы узнать, как долго ему наставляли рога! Черт возьми! Если Филипп д'Ольнэ был с его женушкой больше двух лет, будущая королева Франции — иными словами, малышка Жанна! — может оказаться дочерью любовника, а не мужа!
Ошеломленный Оливье почувствовал, как волосы на его голове встают дыбом. Хотя он никогда не видел Од в доме ее отца, — лишь когда она была совсем маленькой! — он слышал от Реми, что сестра его служит королеве Наваррской под надзором своей тетки Бертрады Эмбер. И они были очень приближены к королеве, поскольку обе женщины занимались ее гардеробом. А ведь Монту сказал, что в воду бросили пять тел, в том числе и тело женщины.
— Господи! — выдохнул он. — Этот человек, должно быть, помешался! Зачем он принялся за слуг?
— Глупый вопрос! По той причине, что он считает их сообщниками своей красотки Маргариты! Но что с вами? У вас там кто-то из близких?
— Не у меня, а у мэтра Матье! Его дочь... Од, которая была в окружении мадам Маргариты... Простите меня, я должен уйти!
Слегка кивнув, он попытался отойти, но длинная рука Монту ухватила его и задержала:
— И куда это вы собрались?
— Прошу прощения, но вас, я думаю, это не касается.
— Ошибаетесь! Все, что происходит у Сварливого, меня очень даже касается. Дело в том, что у нас в его доме кое-кто есть.
— У нас?
— Пошли! Я сейчас вам все объясню. Нам нужно держать военный совет. Пошли, говорю я! Нельзя терять времени, если дочь храброго Матье на самом деле оказалась в ловушке у Сварливого.
Во властном тоне бывшего тамплиера слышалась убежденность, и Оливье де Куртене, преодолев колебания, последовал за ним без дальнейших объяснений. Они углубились в лабиринт темных зловонных переулков — Оливье насчитал их пять! — где жили евреи до своего последнего изгнания по указу Филиппа Красивого в 1330 году[228]. Этот квартал представлял собой нагромождение облезлых домов под обветшавшими крышами. Они так сильно накренились над канавами, которые назывались улицами, что через центральный ручей, куда постоянно сбрасывали нечистоты, часто можно было дотянуться рукой до окна на противоположной стороне. Здесь было мало торговых мест, разве только две лавки старьевщиков и три кабака, служивших местом для встречи мошенников всех мастей. Их не пугала дурная репутация древнего еврейского квартала — ходили слухи, что евреи убивали христианских младенцев, чтобы съесть их, а их любимым развлечением было осквернение Святого причастия самым отвратительным образом. Они этому очень радовались. Несмотря на три церкви, увязшие в этом отравленном паштете, сюда было очень неприятно заходить днем, а ночью просто опасно. Даже для лучников, совершавших ночной обход города.
Следуя за Монту, Оливье вступил в вонючую клоаку. Он спустился по трем ступенькам в кабак с вывеской, которую невозможно было прочитать, где горели сальные свечи с сильным запахом, необходимые даже днем, поскольку узкие, низкие и грязные окна не пропускали света. Тут стояло несколько столов и лавок, где устроились с полдюжины очень подозрительных на вид людей, которые о чем-то тихо совещались с хозяином. Это был громадный мужчина с брюхом, выпирающим из блузы, настолько запятнанной, что она казалась покрытой каким-то странным узором. С красным лицом, редкими волосами неопределенного цвета, выбивавшимися с одной стороны из-под бордового колпака, прыщавым носом и глазками-буравчиками; кабатчик носил имя Леон, но он охотнее отзывался на прозвище «Ломота», полученное из-за постоянных жалоб на позвоночник, болевший по причине объемистого живота и вечной возни с винными бочками. «Ох, ломит меня, ломит», — любил он говаривать, со стоном обхватывая руками бока...
Когда вошел Монту, он двинулся к нему и приветствовал его с удивительной вежливостью. Все головы тут же повернулись к вошедшему.
— Вас ждут, мессир. Все собрались, услыхав герольда.
— Так я и думал. Со мной друг. Это соратник Матье де Монтрея, но вы его имени не узнаете, как и он ваши. Однако сегодня ночью вам предстоит драться вместе...
— Где? — спросил один из посетителей, по облику — бывший солдат.
У него сохранилась военная выправка, а под оборванной блузой можно было разглядеть кольчугу.
— В Нельском дворце. То, что мы узнали от герольда, объясняет появление трупов: запершись там, Сварливый пытает и убивает слуг, чтобы разузнать подробности поведения своей неверной супруги. У нас там Мартен ла Кай. Мой спутник сказал мне, что дочь Матье де Монтрея тоже служила этой самой супруге, даже больше, она была к пей намного ближе и находится в большей опасности, чем Мартен, который работает на кухне.
— Сколько ей лет? — спросил бывший солдат. Оливье задумался, потом неуверенно ответил:
— Думаю, около двадцати... Она была еще маленькой, когда я видел ее в последний раз. Это было до того, как король забросил сети.
Один из пьющих поднял угольно-черные брови над одним глазом — второй был закрыт повязкой — холодным как лед.
— Вы были соратником ее отца и не видели ее все это время?
В вопросе звучало явное недоверие. Монту хотел было ответить, но Оливье остановил его жестом.
— Именно тогда она поступила на службу к мадам Маргарите. Ее устроила туда тетка. Кроме того, когда она заходила домой, я отсутствовал. Этого вам достаточно?
— Будет достаточно, — отрезал Пьер де Монту. — Всем нам есть что скрывать, и наш союз держится на том, что мы не влезаем в тайны других...
— Я согласен... Но мы должны знать, как выглядит эта девушка! Хотя бы чтобы убедиться, что это не та, которая плавала в реке сегодня утром... Я был во время раздачи милостыни в аббатстве Сен-Жермен и хорошо разглядел утопленницу, когда один из монахов выловил ее... Это была молодая девушка, темноволосая, недурная собой. Глаза у нее были широко раскрыты, цвета я не разобрал, но они были глубоко посаженными...
В памяти Оливье внезапно возникла девочка — такая светловолосая, что он даже удивился. Столь же удивительными были кристально чистые глаза, которые она, несмотря на свою робость, подняла на него и густо покраснела. Нет, утренняя жертва была не похожа на Од, и он это подтвердил сразу.
— Хорошо, — заключил Монту. — Значит, сегодня ночью нужно войти в Нельский дворец.
— С ума сошел? — запротестовал кривой. — Там полно вооруженных людей! Сварливого лучше охраняют в его берлоге, чем Филиппа во дворце. Нас разрежут на куски!
— Нет, если взяться за дело умеючи. Я займусь входом. Вы отыщете другие лазейки. Когда совсем стемнеет, собираемся в харчевне Гарена... У кого душа уходит в пятки, — добавил он, — подумайте о трех вещах: мы обязаны сделать это для Матье де Монтрея, который пожертвовал всем ради Великого магистра, во-вторых, мы все в списках на очередь к палачу, даже если бы мы ничего и не делали, в-третьих, в Нельском дворце есть чем разжиться, если только не увлекаться слишком крупными вещами!
Затем он повернулся к кабатчику Ломоте:
— Дай нам хлеба, ветчины и кувшин ипокраса[229]. Мы с другом поднимемся наверх.
Пока все остальные рассаживались по своим местам, Монту получил поднос с едой и вином, а также толстую свечу, которую он отдал Оливье. Вдвоем они направились в темный угол, где располагалась крутая лестница. По ней они поднялись в чердачную комнату, занимавшую все пространство между двумя острыми углами крыши. На полу лежал толстый соломенный матрас, покрытый двумя сложенными одеялами, какие-то вещи были тщательно уложены в сундук с открытой крышкой. К удивлению Оливье, эта маленькая комнатушка была чистой и опрятной. Его удивление оказалось столь очевидным, что Пьер де Монту засмеялся:
— Ну да, хорошие привычки не забываются. Если уж побывал тамплиером, остаешься им навсегда! Но давайте присядем и перекусим!
Они проделали это в безмолвии — еще одна привычка Ордена! — и не забыли при этом положенные молитвы. Здесь они могли размышлять без помех, но как только ужин закончился, Оливье сразу спросил:
— Вы и в самом деле надеетесь проникнуть к Сварливому сегодня ночью? Конечно, я никогда особо не присматривался к Нельскому дворцу. Но мне кажется, что он почти неприступен, ведь его защищают парижские стены...
— Поэтому мы не собираемся брать его штурмом, нам нужно как-то только проникнуть туда. Каждый вечер с кухни выносят мусор и объедки, чтобы выбросить в реку. Мы сядем в засаду и войдем именно оттуда...
— А если нам окажут сопротивление?
— Надеюсь, вас это не пугает! Нужно будет разделаться с охранниками, а наши друзья обезоружат поварят...
— Понимаю, — сказал Оливье, который возражал нарочно, чтобы лучше оценить план Монту, — по у нас нет оружия...
— Почему же, есть кое-что...
Пьер вытянулся в центре комнаты, так что голова его почти достигла поперечной балки, а руками нашарил что-то, укрытое между балкой и крышей. И Оливье увидел, как на свет появился большой дубовый лук. Монту достал завернутые в бумагу длинные стрелы.
— Вот это да! — выдохнул изумленный Оливье, погладив гладкое дерево и пробуя большим пальцем, как натянута тетива. — Где вы нашли такое замечательное оружие?
— Такие вещи не «находят». Их покупают, если имеются деньжата, или же крадут!
— Крадут? — переспросил Оливье, поморщившись. — Пребывание в Божанси не излечило вас от этого... недостатка?
Монту склонился и взял своего гостя за плечи, чтобы вглядеться в его лицо.
— То, что вы именуете недостатками, позволяет мне жить... как и всем, кто внизу. Они все мошенники, но стали ими не по призванию, а потому что все, слышите, все пострадали от людей короля. И всем им, в тот или иной момент их жизни, помог Храм. Один или двое были даже сержантами, некоторые вышли из цеха зодчих, как и вы. Другие — сущие воры в душе, но когда я вернулся в Париж без единого лиара в кармане, почти умирая с голоду, они приютили меня, накормили... и научили кое-каким своим штукам. Сейчас я возглавляю эту банду, и нет никакой причины, чтобы я помешал им поживиться, если появится такая возможность. Понятно?
— Да, это ясно как божий день, и я прошу простить меня, если я вас оскорбил...
Он по-прежнему любовался луком как человек, понимающий толк в оружии, и в голове его медленно зрела мысль.
— ...Такой мощный лук должен стрелять далеко! Я бы поклялся, что... с крыши этого дома, например, можно поразить портал собора Парижской Богоматери? И без особого труда!
В густой бороде Монту блеснула широкая улыбка:
— Без особого труда для вас, возможно, но не для другого лучника. Хотите попробовать?
— Нет, спасибо. Думаю, мне это не под силу. Нужно иметь сноровку, а я хотел всего лишь убедиться, что это вы. Это настоящее безумие, ведь вы каждый раз рискуете жизнью. Но, признаюсь вам, я восхищен!
— Правда? — лукаво спросил Монту. — Как это здорово — заставить епископа и каноников трясти жирными телесами от страха, украсив собор голосом мстителей. Побеспокоить даже этого безжалостного короля! Это опьяняет и стоит жизни, поверьте мне! А моя жизнь не так уж дорого стоит!
— Она стоит столько, сколько стоит дело, которое вы защищаете... Иными словами, очень дорого... Но давайте поговорим о Нельском дворце... Дело будет горячим, как мне кажется, а у меня, увы, есть только кинжал, хотя пользоваться им я умею! Но мое любимое оружие — меч, — добавил Оливье со вздохом.
— Вам достаточно сказать лишь слово!
Пошарив в другом углу своего тайника, Пьер де Монту достал длинный меч из голубоватой стали, с золотыми насечками на ножнах и на рукояти, вынул его и подал гостю, изобразив нечто похожее на поклон.
— Берите и не бойтесь разорить меня, — сказал он спокойно. — У меня есть еще... ах да, я забыл: одной чудесной ночью я забрал его у дворянчика, который был не способен даже выхватить его из ножен. Вас это не огорчает?
На этот раз Оливье засмеялся. Добрым, радостным и веселым смехом: положительно, нельзя было устоять перед остроумием этого дьявола! Да, меч был великолепен: давно он не держал такого в руках! Великолепное оружие — по качеству металла, а не по украшениям, довольно скромным! Гораздо лучше, чем тот, который взял с собой Матье, прежде чем броситься на выручку Великому магистру и приору Нормандии. Сейчас этот меч, естественно, оставался в Пассиакуме.
— Плевать мне на его происхождение! — вскричал он. — Вы доставили мне настоящую радость... брат!
— Уж и не помню, когда меня называли так в последний раз... но как приятно это слышать! — сказал Монту, внезапно став серьезным.
Не говоря ни слова, мужчины переглянулись и обнялись, как сделали бы это в обители Храма, вдавив сжатый кулак в раскрытую ладонь другого. В это мгновение они признали друг друга членами тамплиерского братства, в котором некогда надеялись жить и умереть. И которое теперь перестало существовать...
— Как будем действовать? — спросил Оливье, как только момент братания прошел.
План был относительно прост: единственный подходящий вход находился у подножия башни, на уровне воды, следовательно, гораздо ниже, чем главные ворота, открывающиеся на подъемный мост, пересеченный рвом, роль которого выполняло русло пересохшего рукава Сены. Надо будет подождать, когда вынесут отбросы, после чего Монту застрелит двух солдат, охранявших служителей кухни, затем все бросятся в башню, убивая на пути всех, кто окажет нам сопротивление.
— Мы дадим возможность бежать слугам, которые подвергаются опасности. Естественно, я займусь Ла Каем, а вы поищете дочь Матье... Ее надо будет попытаться переправить к отцу.
— Тогда мне понадобится лодка. Матье укрылся в Пассиакуме вместе с сыном, женой и матерью, — спокойно ответил Оливье.
— Я так и подумал, что он, если остался жив, нашел укрытие где-то на реке. Лодка у нас будет... может быть, даже несколько — для других пленников, если они не предпочтут бежать и укрыться в какой-нибудь прибрежной деревне.
— Много их?
— Наверняка не меньше двадцати, и это не считая тех, кто убит. Это слуги мадам Маргариты, но кое-кто принадлежит к окружению Сварливого. Конечно, немало, — добавил Монту задумчивым тоном. — Не знаю точно, сколько мы обнаружим яликов на берегу, возле Сен-Жермен...
— В случае серьезных затруднений не можем ли мы попросить убежища в Сен-Жермен-де-Пре? Пьер де Монтрей, отец мэтра Матье, покоится там, и церкви, рядом со своей женой...
— Это удачная мысль, в самом деле, но, думаю, мы обратимся за помощью только в том случае, если дела пойдут действительно скверно...
Остаток дня прошел в обсуждении деталей экспедиции — они старались предусмотреть каждую мелочь. Потом люди немного отдохнули и с наступлением сумерек стали собираться. Монту, вооруженный двумя кинжалами, прикрепил лук со стрелами на спину, полностью укрывшись плащом серого цвета, дырявым и рваным, но скрывавшим его фигуру с головы до пят. Он достал подобное одеяние и для Оливье, чтобы спрятать меч, прицепленный к поясу. Наконец они задули свечу, открыли на секунду ставни, чтобы «обнюхать», как говорили тогда, вечерний воздух, а потом спустились в общий зал, где оставался только кабатчик Ломота, который мыл кубки в тазу с водой.
— Сегодня ночью вернетесь? — коротко спросил он.
— Не могу сказать, вернусь ли я даже днем. Если мне что-то помешает... и если я буду жив. Надеюсь, смогу тебя предупредить, чтобы ты сдал мою комнату...
— Об этом не заботьтесь! Сюда никто не придет. Вы здесь по-прежнему у себя...
Не говоря ни слова, возможно, чтобы скрыть волнение, Монту сжал плечо толстяка. Через минуту он со своим спутником быстро зашагали по темному проулку в направлении порта Сен-Ландри. Они решили, что самым разумным будет взять лодку, чтобы добраться на ней до Нельской башни по Сене. При условии, конечно, что ее удастся найти. Дело в том, что шаланды, груженные прекрасными белыми камнями, которые подвозили к собору с берегов Бьевра у Сен-Виктора и ставшие бесполезными, ибо никто больше не работал на строительстве, находились на своем месте, но они были слишком тяжелы. А вот маленьких лодчонок не хватало: убрать их распорядился прево после неудачной попытки освободить Великого магистра и приора Нормандии. Монту об этом знал, но надеялся, что возле приорства Сен-Дени-де-ла-Шатр найдутся монашеские челноки.
Так и оказалось. Без малейшего шума — один, Оливье, сел на весла, второй, Монту, отвязал лодку, стараясь не греметь якорной цепью, — оба сумели вырулить на течение, к счастью, более спокойное, чем в трагическую ночь сожжения тамплиеров.
На реке в ту ночь было темно. К вечеру тяжелые облака, пришедшие из-за моря, накрыли город, угрожая разразиться дождем, который все медлил. Внезапно ветер стих, и тучи сгрудились над Парижем, словно накрыв столицу тяжелой крышкой, это был благоприятный знак: в такую ночь бежать было бы легче.
Лодка легко скользила под защитой нависающих берегов. Проплывая мимо приорства, дворца, мельниц Гран-Пор, Королевских садов, а затем Еврейского острова, голого и пустынного, земли, куда больше никогда не будут гнать баранов на пастбища, земли, отколотой от жизни страхом и суеверием. И вот перед ними возник высокий черный силуэт башни с ее венчиком из зубцов и шкивом для подъема материалов. Чтобы достичь ее, они немного уклонились и прошли мимо пересохшего рукава, который подходил к ней справа, а потом причалили в месте, которое называлось тогда Пре-о-Клерк. Сюда приходили школяры и обитатели речных берегов, чтобы уладить свои недоразумения или повеселиться, — не привлекая внимания ночного обхода, — в нескольких местных кабачках, рассеянных на этом длинном поле, отделенном от аббатства Сен-Жермен-де-Пре проселочной дорогой.
Заведение Гарена-нормандца было одним из самых бойких и располагалось ближе других к Нельскому дворцу. Здесь подавали вино, настолько зеленое, что от него мурашки по коже бежали, — кабатчик заваривал в нем травы, способные пробудить евнуха, — а еще пиво, совсем даже неплохое. Полдюжины пухленьких гулящих девок способствовали репутации кабака, и иногда сюда захаживали даже знатные сеньоры, которые вполне доверяли молчаливости Гарена, — его можно было бы назвать немым, если бы он не родился в Онфлере[230]. Он видел все, но молчал как рыба. Кабачок его, стоявший у самой воды, походил на некую припухлость, которая ночью напоминала толстого кота, прилегшего на берегу, — из-за двух желтых огней, загоравшихся в окнах.
Монту в сопровождении Оливье вошел как завсегдатай и заметил, что его люди уже собрались здесь, рассеявшись среди школяров, которые вели себя удивительно тихо. И девушек с ними не было — тоже необычно. Одним взглядом Монту задал вопрос Гарену. Тот ответил кивком головы, указывая на дверь. Именно в этот момент раздался крик, полный невыразимой муки. Один из школяров, как будто подброшенный пружиной, вскочил и сжатыми кулаками оперся о стол. Он так побледнел, что кожа его стала такого же оттенка, как и белокурая шевелюра, выбивавшаяся из-под колпака.
— Этот подонок совсем лишился стыда! Он что, не может делать это в подвале! Хочет, чтобы все знали, как он потрошит своих людей!
— Должно быть, он думает, — сказал Монту, — что таким образом заставит народ забыть, что он рогоносец.
— Никто об этом не забудет, и мы сумеем ему об этом напомнить! А пока нам приходится это слушать! Даже девки попрятались, потому что опять вопит женщина...
Сомневаться не приходилось: из-за толстых стен башни раздался второй ужасающий крик.
— Кто ж вас заставляет здесь оставаться? Убирайтесь отсюда! — презрительно бросил Монту.
— А вот я, — вскричал Оливье, хватаясь за меч, — больше это слушать не намерен...
Он хотел ринуться наружу, но Монту удержал его своей железной рукой.
— Еще не время, — сказал он, не отрывая глаз от толстой свечи, стоявшей на камине и отмеченной черточками[231]. — Отбросы вынесут только...
— ...через четверть часа, — договорил за него Гарен. — А наверху только-только начали. В прошлый раз это длилось всю ночь...
Внешне хладнокровный, он начал помешивать угли в камине, но Оливье не мог оставаться спокойным, не предприняв попытки спасти несчастную жертву, которую истязал Сварливый. Ему казалось, что он сходит с ума при мысли, что это, возможно, Од — маленькая светловолосая девочка с большими прозрачными глазами...
— Я пойду туда, и не пытайтесь меня удержать. Я могу справиться с двумя охранниками на берегу...
— А через ров вы переберетесь вплавь? И как вы собираетесь открыть дверь? — проворчал Монту. — Она прочная, уж поверьте мне... К тому же, на бойницах могут стоять лучники. Они начнут стрелять.
— Сейчас темно, как в печке, — усмехнулся Оливье. — Они ничего не увидят. И я не желаю больше слушать эти вопли, ведь та, кого сейчас пытают, возможно, дочь Матье! Если я не попытаюсь спасти ее, то не посмею взглянуть ему в лицо.
— Я пойду с вами! — вскричал один из школяров. — У меня только нож, но я сумею им воспользоваться... Меня зовут Жильда д'Уйи!
Его товарищи разом вскочили:
— Мы тоже пойдем! Ату Сварливого!
— Хватит! — зарычал Монту. — Заткнитесь все! Почему бы вам не затрубить в рог и не предупредить людей Людовика, что вы идете!
Общий порыв тут же сменился молчанием. За дверью и в самом деле было очень темно. После освещенного зала кабака глаза какое-то время не могли ничего различить на улице. Стоя на берегу перед самой башней, рыцарь и школяр уставились на узкое окошко с выставленной свечой. Именно оттуда слышались крики...
— Этот козел сводит счеты с несчастными в той самой спальне, где Маргарита с кузиной принимали любовников, — сплюнул от отвращения Жильда.
Оливье не ответил. Засунув меч в ножны, он стиснул зубами кинжал и скользнул в черную воду тихо, без малейшего плеска. Жильда хотел сделать то же самое, но оба замерли: дверь башни распахнулась, оттуда вышел человек с факелом, за которым следовали еще двое, они несли тело в мешке. Подойдя к воде, они опустили его в реку, даже не раскачав. За ними с интересом наблюдали солдаты, с которыми они обменялись какими-то негромкими фразами. За это время Оливье доплыл до угла, образованного башней и городской стеной. Подтянувшись на руках, он выбрался на берег. Жильда последовал его примеру.
Короткий хрип заглушил легкий плеск воды. Тут же послышался второй. Две стрелы с невероятной точностью и быстротой вонзились в горло солдат, которые повалились к ногам изумленных слуг. Третья стрела сразила одного из них, и Оливье прыгнул на спину последнему, зажав ему горло локтем.
— Только крикнешь, умрешь! — выдохнул он в ухо ошеломленного слуги, который силился вдохнуть воздух и сумел только кивнуть, чтобы показать, что он все понял.
Не отпуская его, Оливье спросил:
— Сварливый? Он на верхнем этаже? Еще один утвердительный кивок
— Сколько вас там?
Он слегка ослабил хватку, и пленник прошептал:
— Четверо...
— У бойниц есть стража?
— Нет... Мадам Маргарита была против этого, и он тоже!
Следующий вопрос задал Жильда:
— Кто в мешке? Мужчина? Женщина?
— Женщина... следила за платьями мадам...
— Мы достали ее из воды, — тихо проговорил Монту, вылезший на берег с луком на спине и мечом в руке. — Это не девушка, а женщина, довольно пожилая...
Оливье почувствовал, как тиски, сжавшие сердце, разжались. Слава богу, это была не Од! Но его пленник, желая выслужиться и уверившись, что его не собираются убивать, добавил:
— Но... наверху есть девушка! Сейчас ее очередь... а она такая красивая!
Совершенно неожиданно он заплакал. Оливье сразу освободил его, но крепко схватил за руку.
— Веди нас, и если хочешь, чтобы тебя пощадили, без колебаний!
Одним взглядом слуга оценил группу нападавших: некоторые из них бросали в реку тех, кого убил Монту. Лицо его странным образом осветилось.
— Пошли! — прошептал он. — Надо действовать быстро. На лестнице никого нет, только перед самой дверью на лестничной площадке.
Действительно, длинная и узкая каменная винтовая лестница была пуста. Мокрые нападавшие устремились наверх, стараясь не шуметь. Но все прибавили ходу, когда примерно на полдороге услышали рыдающий голос, полный мольбы:
— Нет! Сжальтесь, только не это! Я не хочу. О Господи!
Гнев ослепил Оливье; подтолкнув своего пленника, он проскочил последние ступеньки и увидел перед собой двух охранников, очень увлеченных зрелищем, за которым они подсматривали в приоткрытую дверь. Они не только ничего не слышали, но даже отставили в сторону копья, чтобы те не мешали им наблюдать за происходящим. И даже слегка толкались, настолько велико было их увлечение. Оливье и Жильда ринулись на них, как молния. В следующую секунду стражники валялись на полу с кинжалами между лопатками. Быстро выхватив свое оружие, оба мужчины вломились в большую комнату, которая служила приютом для трагической любви принцесс. Она отчасти сохраняла уютную обстановку, которую так любила Маргарита: ковры, диваны в восточном стиле с алыми подушками, расшитыми золотом, и мехами. Помещение украшали большие полки с кувшинами с водой и вазами. Тут же стояла большая курильня для благовоний, в камине конической формы, чья вершина упиралась в овальные балки свода, горел огонь. Но сейчас к одной из балок был привязан блок с пропущенной через него длинной веревкой — эта деталь явно не соответствовала интерьеру, равно как целый арсенал кусачек, железных палок и крючьев, дожидавшихся применения и разложенных на каминной доске.
В комнате было пятеро мужчин: Сварливый, в штанах и рубашке, распахнутой на тощей груди, лениво развалился на шелковых простынях кровати, с кубком вина в руке и с конфетницей, наполненной сладостями, а четверо других были палачами. Среди них металась женщина — именно она в слезах умоляла своих мучителей. Оливье, у которого захватило дух, видел только ее.
С нее уже сорвали одежду, и она стояла нагая, как Ева перед грехом, под балкой с веревкой. Двое мужчин связывали ей запястья рук, заведенных за спину, на которую спадала волна белокурых шелковистых волос. Оцепенев от страха, она держалась очень прямо, даже не пытаясь что-либо скрыть в своем восхитительном теле, однако от этой бледно-розовой плоти исходило какое-то невероятное очарование. Совершенство форм, сладостная юность нежных грудей, гибкая длина ног — эта красота была совершенна, и тамплиер, словно ослепленный молнией, понял, что никогда не сможет ее забыть...
В тот момент, когда они ворвались в спальню, Сварливый говорил:
— Пора тебе выбрать, девка! Или ты добровольно идешь ко мне, или ты сейчас узнаешь, что такое страдание...
Угроза, нависшая над бедняжкой, была дьявольски проста: достаточно было потянуть за другой конец пропущенной через шкив веревки, чтобы сначала поднялись руки, а затем и все тело, что привело бы к вывиху ключиц, разрыву суставов, нервов и сухожилий...
Шумное появление Оливье с мечом в руке заставило Од повернуть голову, и ее глаза, покрасневшие от слез, расширились от мучительной радости, ибо она по-прежнему не смела им поверить, словно ей привиделся сам Святой архангел Михаил, но архангел зачарованный, не освободившийся от своего проклятия. Ведь он всегда избегал женщин и презирал их могущество, не желал смириться перед их красотой, видел в ней лишь западню для чистоты, добровольного дара Господу... хотя и ему, конечно, приходилось смирять требования плоти в аскезе и молитве! И вот он столкнулся с божественным откровением — чудесным девическим телом и восхитительным заплаканным лицом.
Всеобщее замешательство было коротким, но его вполне хватило бы, чтобы погубить Оливье. К счастью, он был не один. Жильда, Пьер де Монту и несколько их спутников ворвались в комнату вслед за тамплиером и услышали последние слова Сварливого. Жильда бросился к нему и хотел было всадить в него кинжал, но Монту криком остановил его:
— Нет! Не убивай!
Этот крик вывел Оливье из оцепенения. Он дважды ударил мечом, и палачи рухнули к его ногам. За ними повалилась Од, потерявшая сознание... Оливье опустился перед ней на колени, не смея прикоснуться. Это заметил Монту и раздраженно прикрикнул на него:
— Чего ты ждешь, черт возьми!! Развяжи ее! Отнеси на другую постель и накрой, чем сможешь...
Оливье повиновался, действуя, как автомат. Он развязал веревку, поднял безжизненное тело. Когда руки коснулись нежной кожи девушки, его пронзила дрожь — восхитительная, но столь сильная, что на мгновение ему показалось, что он умирает. Он прижал ее к себе, подавив безумное желание убежать, унести ее подальше от этих людей, которые могли любоваться ее красотой, от этой спальни, созданной для любви и ставшей местом истязаний, от этого принца, желавшего сделать ее покорной рабой или, в случае отказа, подвергнуть пытке, чтобы насладиться ее муками... И этого принца он жаждал убить.
Положив Од на подушки, он накрыл ее шелковистой тканью, быстро убрав руки от ее тела. Однако он все же не смог устоять перед желанием погладить ее светлые, мягкие, как лен, волосы — и забыл, где он находится, что происходит вокруг...
На сей раз его вывел из транса пронзительный, дрожащий от ярости голос Сварливого.
— Ос... оставьте меня! — вопил он. — Не смейте... меня трогать! Это... это оскорбление... Вас всех четвертуют!
— Это тебя надо четвертовать, гадкий принц! — сквозь зубы ответил Монту. — Но не бойся, мы оставим тебе жизнь! Убить тебя слишком просто. Лучше ты будешь жить, видя насмешки народа, и станешь еще более жалким, чем прежде! Мы сделаем так.... чтобы люди как следует повеселились. А ну-ка, ребята! Тряханите его и свяжите, как куриную тушку! Только рот ему заткните, надоели его крики!
— Зачем оставлять его в живых? — проворчал Оливье. — Это злобное чудовище в один прекрасный день унаследует королевство.
— Вот именно! Нашим товарищам и нам самим грозит четвертование, если мы его убьем! Когда он станет королем, если доживет, конечно, то мы им займемся!
— Может, не стоит затягивать с этим, — произнес Жильда, подойдя к Од и пытаясь влить ей в рот немного вина, чтобы привести ее в чувство. — А вот ее надо поскорее отсюда унести... Господи, какая же она красивая!
— Я знаю, где живут ее родные, и доставлю ее к ним, — сухо отозвался Оливье, почувствовав какой-то странный укол в сердце при виде того, как молодой человек поит Од, — сам он, парализованный своей ожившей мечтой, об этом даже не подумал. — Сейчас мы отнесем ее вниз, в лодку.
— Займись этим сам! — приказал Монту, который связывал Сварливого, стянув его руки и ноги на спине — поза столь же неудобная, сколь гротескная, — просунув между ними, к тому же, вертел, словно это была дичь, которую собирались жарить. — Мы с товарищами поищем нашего Ла Кая и других несчастных, ожидающих пыток этого демона...
— Вам не придется долго искать, — вмешался слуга, который привел их во дворец и теперь явно наслаждался увиденным. — Я вас проведу, а потом спрячусь. Слуги из дворца получили приказ не подходить к башне, какой бы шум они оттуда ни услышали, но часовые Лувра, там, с другой стороны, могли бы заметить, что здесь происходят необычные вещи...
Прежде чем покинуть башню, сообщники Монту захватили все, что было возможно унести, не слишком нагружая себя. Школяры же присоединились к Жильда, чтобы помочь ему завернуть Од в одеяло и вынести ее на берег. Оливье, мрачно поглядывая на них, не вмешивался — он лишь собрал одежду девушки и первым стал спускаться по лестнице... Он чувствовал, что душа его заледенела, но вовсе не из-за того, что он вымок в реке. Сердце в его груди билось тяжело, причиняя ему боль...
Берег был пустынным, если не считать лодки Монту: один из школяров оставался в ней. Он склонился над мешком, выловленным из воды, и вспорол его во всю длину. Увидев Оливье, он спрыгнул ему навстречу.
— Это действительно женщина, — сказал он. — Но не молодая, и ей пришлось помучиться. Еще дышит, из нее вышло очень много воды. У меня нет ничего, что могло бы подкрепить ее...
Тогда Оливье сбросил в лодку свой груз и со всех ног бросился в башню. По дороге он толкнул, даже не извинившись, Жильда, который нес Од с блаженным видом верующего, получившего Святое причастие. Оливье схватил бутыль, к которой прежде прикладывался школяр, и столь же стремительно помчался вниз, стараясь, однако, не уронить ее.
— Держите! — сказал он тому, кто возился с женщиной. — Попробуйте дать ей вина. Я вам помогу.
Встав на колени перед потерпевшей, он бережно приподнял обнаженные плечи жертвы. Ее даже не подумали одеть перед тем, как запихнуть в мешок, и когда слабый свет, идущий от двери, осветил ее, Оливье увидел ужасные ожоги, пестревшие на ее теле, уже тронутом печатью возраста. Увидел он и мертвенно-бледное лицо, искаженное мукой, синие веки, скрывавшие закатившиеся глаза, заострившийся нос, — и его охватило невероятное волнение, потому что эта несчастная была Бертрада...
Ему удалось разжать стиснутые зубы, чтобы влить несколько капель мальвазии, которые сначала растеклись по углам ее рта; с третьей попытки она сумела проглотить вино. Через мгновение женщина открыла глаза и уставилась в склоненное над ней лицо:
— Вы?
— Да. Как вы себя чувствуете?
— Плохо...
Внезапно она захрипела, и тело ее выгнулось от мучительной боли.
— О... сердце мое! Од! Ей надо помочь... Оставьте меня... Спешите! Спешите к ней! Она вас любит!
Это были ее последние слова. В тот самый момент, когда Жильда подошел с бесчувственной Од на руках, Бертрада отдала Богу душу.
Оливье не успел осмыслить то, что услышал.
Слегка поколебавшись, Жильда положил Од в лодку, на другой ее конец, поскольку увидел, что впереди уже кто-то лежит. Из осторожности факел на лестнице потушили, и в темноте было очень плохо видно. Сейчас это было предпочтительнее, потому что нападавшие один за другим выскальзывали из башни и направлялись к Малому мосту. Молчаливые тени казались бесформенными от груза награбленного: школяры возвращались в колледж, бандиты — в свои логова, а те, кого освободил Монту, — кто куда. Сам он вышел последним, тщательно закрыв за собой дверь. Держа свой лук в руке, он подошел к лодке. Молодой Жильда спросил, какого черта было решено вылавливать из реки труп.
— Это я так приказал, — ответил Монту. — Мне надо было узнать, кто эта жертва. И я поступил правильно, потому что она была еще жива.
— Теперь уже нет, — сказал парень, который занимался Бертрадой. — Только что умерла. Быть может, лучше сбросить ее в воду?
— Нет! — проворчал Оливье. — Это свояченица мэтра Матье, тетка...
И взгляд его упал на девушку, которая сидела, прислонившись спиной к борту. Должно быть, она очнулась: держала голову поднятой и осматривалась, но в ее широко раскрытых глазах не было даже искры понимания того, что происходит.
— Я отвезу их обеих домой, — сказал он твердо. И Жильда тут же предложил:— Позвольте мне поехать с вами! Эта лодка слишком тяжела для одного.
— Спасибо. Нет. Никак нельзя. Матье находится в розыске...
— И вы боитесь, что я донесу на него? Вы оскорбляете меня, мессир! Я учусь, чтобы стать медиком и клириком... но я дворянин. Позвольте мне помочь вам!
Говоря это, он не сводил глаз с Од. У девушки был напряженный взгляд, по щекам текли слезы, и она по-прежнему молчала. С дрожащих губ не слетело ни единого слова, она только как-то странно постанывала. И Оливье понял, что этому юноше можно довериться, — именно потому, что он просто влюблен в прекрасную девочку. Правда, он не понял, почему эта мысль оказалась для него такой неприятной. И он не отказал себе в удовольствии позубоскалить:
— Вы уверены, что хотите стать клириком?
— Я младший сын в семье и не имею права высказывать свою волю... А в коллеже мне нравится, я хочу научиться лечить людей.
Решив, что пора прекращать эти пустые разговоры, Монту вмешался.
— Соглашайтесь! — бросил он Оливье. — Я хорошо знаю людей и могу вам поручиться за этого парня, — добавил он с улыбкой, почти неразличимой в темноте. — Я даже убежден, что Матье получит еще одного верного соратника...
— Почему вы сами не хотите ехать?
— Для меня ночь еще не закончена, и мне надо еще кое-что сделать, — продолжал Монту, поглаживая дубовый изгиб своего лакированного лука.
— Очередное послание?
— Я еще не закончил со Сварливым! Надо, чтобы парижане узнали, как мы с ним обошлись! Завтра на всех перекрестках люди будут хохотать! Для этого я его и пощадил. А с вами мы скоро встретимся, друг! Если я вам понадоблюсь, вы знаете, где меня искать...
Он заложил лук за спину, надел плащ, взял за руку парня, который помогал бедной Бертраде, и ушел с ним, как другие, по берегу.
— Хорошо! — вздохнул Оливье — Если мы хотим успеть до рассвета, пора отправляться в путь.
Жильда старался устроить Од как можно лучше: он накрыл ее платьем, чтобы она согрелась. Ночь была свежа, и, похоже, к рассвету должно было еще похолодать. Оливье прикрыл тело Бертрады, потом сел за весла, не дожидаясь, когда Жильда сделает то же самое. Без видимых усилий он направил лодку к середине реки, на течение. Лодка была тяжелой, но сын Санси, еще не понимая, какая перемена в нем произошла, ощущал потребность двигаться, размять все мускулы своего мощного тела, данного ему природой, чтобы доказать себе, что он прежний человек, что ровным счетом ничего не случилось. Гребя, как бешеный, он вспоминал привычные слова погребальных молитв. Но они ускользали. Он никак не мог оторвать глаз от неподвижной фигуры впереди, закрытой грудой ткани, и понимал, что не видит больше девушку. Он греб в бешеном ритме, но не хотел, чтобы Жильда присоединялся к нему. Ему казалось, будто он один везет Од к отцу. Впрочем, его спутник не настаивал.
Этот каторжный ритм пошел ему на пользу. Как, возможно, и слезы, которые текли по его щекам, хотя он их не замечал...
Скрючившись на камнях перед очагом, сжав локти коленями и обхватив голову руками, Эрве рыдал. Все вокруг молчали: никто из трех мужчин не посмел вмешаться, даже Оливье, потрясенный горем того, кто был ему больше чем братом, хотя он никогда не видел, чтобы тот пролил хоть слезинку. Да и что может утешить человека, который, будучи уже бесправным изгнанником, потерявшим все, кроме чести, только что узнал, что из-за безумия племянников лишился теперь даже собственного имени? Ведь феодальный закон не ведал жалости: любой, кто оскорбит Королевское величество, должен быть предан позорной смерти, все имущество его передано в казну, равно как имущество всех его родных, замки разрушены, герб сломан рукой палача, имя проклято и навсегда вычеркнуто из рядов рыцарства, как и из списков дворянских родов.
Не в силах больше смотреть на муку и унижение того, кто всегда был безупречен, предан долгу и наделен душевным великодушием, Оливье присел рядом с ним, плечом к плечу.
— Вот уже много лет, — сказал он, — как король Филипп, уничтожив Храм, вынудил нас жить под чужими именами. Он сделал из тебя лесника, из меня — резчика, который давно бы умер с голода, если бы не милосердие мэтра Матье... Ужасная новость, которую я, к несчастью, принес тебе, не слишком многое меняет...
Эрве опустил руки и повернул к другу искаженное болью лицо:
— Ты думаешь, я плачу о себе? Ты сам только что сказал, что мы оба теперь ничего не значим! Я терзаюсь из-за них, бедных юношей, которым пришлось вынести неслыханные пытки! Нет, я не ищу оправдания для них: они должны были знать, как рискуют те, кто посмел поднять влюбленный взор на такую высоту, кто совершил такой безрассудный поступок. Но Готье был моим крестником, и я могу радоваться лишь тому, что отец умер, не дожив до крушения своего дома... У меня остался только брат...
— Который отказался помочь тебе, когда ты в этом нуждался...
— Это не имеет значения, да и тоскую я не из-за него... из-за Агнессы, жены Готье, и особенно из-за его малышей! Что с ними будет? Им всего три и четыре года, но теперь самый презренный из людей имеет право презирать их, гнать их, как дичь... Вот чего я не могу вынести!
— Твоя племянница — урожденная Монморанси, ты говорил? Это первые бароны королевства. Шпага коннетабля в их семье переходит от отца к сыну...
— Тем более ревностно будут они стремиться уничтожить даже следы скандала. В самом лучшем случае Агнессу заточат в монастырь, ее детей — в другой. Но все может быть и хуже. В этой благородной семье не страдают от излишней нежности. Для них важны только величие имени, блестящие браки, и они забудут союз с семьей, которая теперь погребена под кровью Филиппа и Готье. Клещи палача вырвали у нас даже само право на существование...
— Это отвратительно, я знаю... Но что ты можешь сделать? Что мы можем сделать? — поправился Оливье. — Мои заботы всегда были твоими, как и твои всегда будут моими!
В это мгновение раздался голос Матье, который сидел на скамье в глубине комнаты, в стороне от двух друзей, рядом с сыном:
— Я скажу вам, что мы можем сделать, — отомстить за них!
— Конечно, — сказал Оливье, вставая, — но это паше дело! Вы и ваша семья уже достаточно пострадали, и мы не хотим отягощать вашу участь.
— Ваше дело, говорите? Хотя вы привезли нам пашу наполовину обезумевшую дочь и погибшую под пытками нашу дорогую Бертраду?
Это были первые, относительно спокойные слова, которые он произнес с того момента, когда он встал на рассвете, вместе с пением петуха. Всю ночь Матье не смыкал глаз, ожидая возвращения Оливье из города. Он ждал его у очага вместе с Ре-ми и Эрве, пока не увидел, как из темноты появился бывший тамплиер с его дочерью на руках, залитой слезами, потерявшей сознание и завернутой в одеяло из красного бархата. Передав ее Матье после короткого объяснения, шевалье объявил, что тело его свояченицы лежит в лодке под надзором какого-то школяра. Обезумев от гнева, Матье так закричал, что родные испугались за его разум: Ре-ми с Оливье с трудом удерживали его, потому что яростный рык мог перебудить всю деревню и даже охранников, которые всю ночь сторожили наверху, в маленьком замке короля...
Потом боль сменилась слезами. Нельзя было сказать, что он питал к сестре жены особенно теплые чувства, он, скорее, уважал ее, но увидев, что сделали с ней палачи Сварливого, он испытал величайшую скорбь. Пока тело Бертрады, завернутое в простыню, вносили в дом, он скрипел зубами от ярости и извергал такие ругательства, что Жулиана, забыв о собственном горе, сходила на кухню за ведром с водой и выплеснула ему в лицо, сухо выкрикнув:
— Успокойтесь! Разве мало нам несчастий? Не хватало еще, чтобы вы взбунтовали всех соседей, муж мой! Бертрада была моей сестрой, но, как видите, я держу себя в руках, а вы воете, как больной волк! Лучше благодарите Господа... и мессира Оливье, которые вернули нам дочь живой...
Ошеломленный этими словами, Матье все-таки взял себя в руки. Он с ворчанием вытер лицо и присоединился к мужчинам, а женщины водрузили тело Бертрады на кухонный стол и принялись обмывать ее. Од же уложили в постель с кружкой горячего молока, бабушка должна была присматривать за ней. Оливье рассказал своим слушателям подробности произошедшего.
Но прежде Матье выполнил долг признательности и гостеприимства в отношения Жильда д'Уйи. Неожиданное появление этого незнакомца совсем ему не понравилось, потому что он всегда считал всех «школяров» безмозглыми хулиганами, склонными к разврату гораздо больше, чем к благочестивым делам. Однако его искреннее участие в освобождении Од заслуживало благодарности. Именно благодарности, но не более того, ибо Матье все еще не обрел своей обычной безмятежности. Он принес ему и Оливье вина, затем предложил перекусить в строении, где жили оба тамплиера и Реми. От этого предложения Жильда отказался, чувствуя, что мастер-зодчий хочет обсудить ситуацию со своими товарищами, не привлекая к этому незнакомого человека. Достаточно было и того, что школяру стало известно, где скрывается семья мастера...
— Уже рассветает, — проговорил Жильда. — А идти мне далеко. Я вернусь в коллеж, но... вы позволите мне навещать вас, чтобы узнать, как обстоят дела?
— Вы в самом деле считаете, что мы сейчас в состоянии принимать гостей? — раздраженно проворчал Матье. — Мы вам признательны, но для всех будет лучше, если вы забудете о существовании этого дома и людей, которые в нем скрываются.
— Неужели вы боитесь, что я донесу на вас? — негодующе воскликнул молодой человек. — Ведь я тоже поставил себя вне закона, когда увлек моих товарищей на штурм башни.
— Я вас уже поблагодарил, как мне кажется! Вы действительно имеете право на мою признательность! Я буду молиться за вас, но большего не просите, и предоставьте нас нашей судьбе! Впрочем, уже завтра мы, возможно, переберемся отсюда!
Тон был жесткий, почти оскорбительный, и, видя, как молодой человек краснеет от подступающего гнева, Оливье решил выступить на его защиту. Ему не понравилась настойчивость, с какой школяр напросился сопровождать его — вернее, Од! — но совершенное им все же заслуживало более мягкого обхождения. Но напрасно Оливье это сделал. Матье настолько был внутренне взбешен, что напал на него самого.
— Я сказал то, что сказал! И зачем вам понадобилось тащить сюда этого парня?
— Тогда уж упрекайте меня за то, что принял его помощь! — возразил Оливье. — Честно говоря, мэтр Матье, я просто не узнаю вас...
— Батюшка, подумайте о том, что и кому вы говорите. Простите его, Оливье! Он потрясен тем, что случилось с дорогой тетушкой и моей сестрой...
— Я не маленький и сам могу извиниться. И Оливье знает, что я люблю его почти так же, как тебя...
Бросив эти слова, он вышел, хлопнув дверью и предоставив Реми позаботиться о Жильда и его уязвленном самолюбии. Когда юноша, проводив школяра, вернулся, он обнаружил, что отец сидит в глубине комнаты, безмолвно, но все более мрачно слушая Оливье, который почти слово в слово воспроизвел текст королевского указа относительно судьбы преступных принцесс и их любовников. И у Эрве д'Ольнэ не выдержали нервы...
— Отомстить за них? — повторил он. — Сейчас мне это не кажется таким уж важным. Во-первых, законы Храма запрещают личную месть, во-вторых, я предпочел бы помочь бедным детям несчастного Готье.
— Ты веришь, будто можно что-то сделать? — спросил Оливье с бесконечным состраданием.
— По правде говоря, я не знаю, но уверен в том, что не будет у меня ни сна, ни отдыха, пока я не обрету спокойствие за их судьбу. Но для этого мне надо отправиться в Мусси. Возможно, замок еще не успели разрушить. И даже если он уничтожен, кто-нибудь расскажет мне подробности...
— Почему бы и нет, в конце концов? Мы осмотримся...
— Мы? Ты хочешь пойти со мной?
— Надеюсь, тебя это не удивляет?
Но Матье не дал им закончить. Он встал с лавки и присел рядом с ними перед очагом.
— Разве вы не понимаете, — спросил он с неожиданной удивительной мягкостью, которая контрастировала с его мятежными замыслами, — что помощь будет более эффективной, если король Филипп покинет этот мир? Его нужно уничтожить, чтобы осуществилось предсказание мэтра Жака. Папа умер, не знаю, что будет с Ногаре, но найдется кто-нибудь, чтобы свести с ним счеты. Пусть король умрет, и народ освободит жертвы его произвола, исцелит раны...
— Если король умрет, трон займет Сварливый. Разве вы не видели, на что он способен? — возразил Оливье. — Вы полагаете, что мы от этой перемены выиграем?
— Лучше бы вы об этом не говорили, — сквозь зубы ответил Матье. — Зачем вы оставили его в живых, когда он был в ваших руках в этой проклятой башне?
— Затем, что мы не убийцы, и убивать короля тоже не годится, ведь он получил помазание на престол. Кроме того, Пьер де Монту, наш главный организатор, решил, что унижение Сварливого будет самым действенным наказанием. В том числе и для короля, ведь это его старший сын. Вообще-то, я почти уверен, что убийство Сварливого можно было бы расценить как услугу королю, поскольку Филипп де Пуатье обладает всеми необходимыми качествами, чтобы стать великим королем. Или хотя бы регентом до совершеннолетия маленькой Жанны... которую, при нынешнем положении дел, Сварливый может объявить незаконнорожденной!
— Возможно! Как бы там ни было, смена короля решит все мои проблемы, и я сделаю все, чтобы это произошло как можно раньше...
— Этим достойным делом вы и намерены заняться? — вскричала Жулиана, стоявшая на пороге кухни. — Вы потеряли разум, Матье де Монтрей, или вам кажется, что мы еще недостаточно настрадались?
— Успокойся, жена! Проклятие мэтра Жака должно исполниться, и за такое великое счастье можно многим пожертвовать!
— Разве мы уже не заплатили? Вас разыскивают, как и моего сына, мы лишились своего дома, и если бы моя бедная сестра не разрешила нам поселиться здесь, мы оказались бы на улице, нам пришлось бы прятаться в какой-нибудь дыре, или вас схватили бы, и вы бы уже болтались на монфоконской виселице. Пока еще наша семья не уничтожена, и, хотя скоро нам нечего будет есть, мы по-прежнему вместе. За это надо благодарить Господа, а не гневить Его, взвалив на душу смертельный грех. Право на месть принадлежит только Богу, и Он сам покарает виновных, когда сочтет нужным! Вы же сами сказали, что Папа умер! Потерпите. Не принимайте себя за посланца неба, ведь вы едва успели оправиться!
— Жена, вы никогда раньше не смели говорить со мной таким образом!
— Может быть, потому, что раньше вы не давали мне повода? Вы всегда были мудрым человеком, даже, я бы сказала, великим человеком, который думал только о прекрасных творениях, задуманных к вящей славе Господней! И я вами восхищалась! Что касается их, — добавила она, показывая на двух тамплиеров, — они имеют полное право подумать о родственниках! Не мешайте им выполнять свой долг.
Матье не ответил, но по его встревоженному взгляду Оливье догадался, какое беспокойство гложет ему душу: он представил себя вдвоем с Реми, вынужденным защищать женщин в случае нового несчастья, а ведь он владел теперь только правой рукой. Его яростные призывы убить Филиппа Красивого, возможно, были только средством вернуть себе уверенность в прежней физической силе... Бедняга страдал от этого, наверное, даже больше, чем думал сам. И Оливье улыбнулся ему:
— Мадам Жулиана права, мэтр Матье. Не стоит торопить события. Великий магистр сказал, что суд Божий над королем состоится в течение этого года. Предоставьте Ему действовать... и набирайтесь сил, которые всем нам так нужны. Мы же, с вашего разрешения, после похорон дамы Бертрады отправимся в Мусси. Но обязательно вернемся, как только убедимся в безопасности Агнессы д'Ольнэ и ее детей...
Утомленный взгляд мэтра просветлел, и Матье насмешливо усмехнулся:
— Похоже, дружище, теперь вы меня знаете слишком хорошо! Поступайте как знаете! Детям часто приходится платить за преступления отцов...
Бертраду, обмытую, одетую и тщательно причесанную, торжественно перенесли на стол в комнате и накрыли белой простыней. Под голову ей подложили подушку, и четыре свечи горели в углах этого импровизированного катафалка. Руки мертвой соединили, в ладони вложили самшитовые четки. Благочестивое искусство женщин совершило чудо, ибо на лице с закрытыми глазами, стянутом белоснежным покрывалом из тонкого полотна, были почти не заметны следы перенесенных страданий.
Прежде чем удалиться и немного передохнуть, Оливье долго смотрел на это безжизненное лицо, словно надеясь получить ответ на удивительные слова, которые вертелись в его голове, как белка в колесе: «Она вас любит...»
Не было никаких сомнений в том, о ком говорила Бертрада: речь шла об Од, но он не понимал, как подобное может случиться. Ведь он долгие годы не видел эту девушку, которая в его памяти оставалась маленькой девочкой. Как же она может любить его, мужчину зрелого возраста, вот уже семь лет лишенного права называться тамплиером? Когда он мысленно представлял себе волнующую картину ее нагой красоты — картину незабываемую, картину мучительную! — слова Бертрады казались ему невозможными. Но от них можно было сойти с ума! Отныне пылающие желания, которые часто превращали его ночи в ад, будут мучить его, хотя сейчас прелестная девочка отдыхала в комнате над его головой. Бедную Од сейчас донимали демоны Нельской башни, они могут навсегда помрачить ее разум... Это был еще один довод в пользу отъезда. Помощь, предложенная Эрве, возможно, окажется целительной и для него самого...
С погребением Бертрады возникла проблема: деревня Пассиакум входила в приход церкви Отейля, довольно отдаленной. Кроме того, вызывать незнакомого священника в уединенный дом, чтобы проводить в последний путь его владелицу, которой почти никто никогда не видел, могло быть опасно. В деревнях дни долгие, а развлечений мало, поэтому языки здесь работают столь же споро, как и в городе. Не говоря уж о близком соседстве королевского замка, хотя Филипп Красивый ни разу тут не появлялся. Именно поэтому изгнанники не посещали храм в праздничные дни и не получали причастия, довольствуясь тем, что собирались в установленный час вместе и молились в ожидании лучших дней. Но Жулиана отказалась хоронить сестру в неосвященной земле, например, в саду. Напрасно Матье доказывал ей, что если бы люди Монту не выловили мешок с ее телом, она бы сейчас была уже в устье Сены, Жулиана цеплялась за свое намерение с несвойственным ей упорством:
— Моя бедная сестра умерла без исповеди, без даров Божьих, без благословения, и вы хотите, чтобы я согласилась швырнуть ее в яму в собственном саду? Что вы за христианин, муж мой?
— Я христианин, который верит в Господа Бога, неспособного отказать в милосердии душе славной женщины, которая никому не сделала зла и, вдобавок, имела несчастье погибнуть фактически ни за что.
— Конечно, но я очень боюсь, как бы вы не последовали той же дорогой, мэтр Матье, ведь вы мечтаете только о мести, причем до такой степени, что не отступаете даже перед цареубийством. Неужели вы посмеете открыть хоть какому-либо священнику то, что у вас на душе? Вы не отступаете даже перед проклятием!
— Нет, потому что я верую в божественную справедливость, более надежную и великодушную, чем справедливость людская! Почему бы вам не пойти в замок и не попросить капеллана предоставить место в часовне? Потом он, быть может, по доброте своей прочтет мессу над вашим мужем и сыном, которых повесят на башне, а потом их тела бросят в ров, где вороны склюют трупы...
Эта ужасная картина подействовала на Жулиану, которая рухнула на табурет, сотрясаясь от рыданий, хотя ее очевидное горе не смягчило разгневанного супруга. Видя это, Матильда, спустившаяся вниз для погребальных бдений, пока внучка спала, решила вмешаться.
— Ваши споры ни к чему не приведут, — объяснила она. — Почему бы вам не попросить Бландину и Обена отвести вас туда, куда они поочередно относят раз в неделю еду?
Жулиана всхлипнула, подняла голову и вытерла слезы:
— Я не замечала... Откуда вы это знаете?
— Да просто у меня не так много дел, и я за всем наблюдаю. Эта старая чета ведет себя тише мышей, помогает нам, чем только может, но не лезет на глаза. Но у них есть своя жизнь... и свои друзья, по крайней мере, один друг!
— Да? — удивился Матье. — И кто же это?
— Отшельник, который живет в лесной пещере. Обен обнаружил его случайно, когда ловил свинью, которая убежала в лес. Он не знает ни его имени, ни откуда он пришел, но это священнослужитель, который может каждый день читать мессу в благодарность за хлеб и вино...
— Но ведь они каждое воскресенье ходят в Отейль! Я так им завидую! — вздохнула Жулиана.
— Разумеется, иначе в лесу было бы не протолкнуться. А отшельник дорожит своим одиночеством... Возможно, и тайной своего пребывания там, но можно надеяться, что он согласится дать последний приют бедной женщине, которая погибла из-за тупой жестокости принца! — мягко добавила Матильда.
Действительно, это снимало все вопросы. Обен согласился попросить отшельника об услуге тем более охотно, что он и сам жаждал достойно похоронить свою благодетельницу. Он отправился в лес тут же, а ночью возглавил маленький кортеж, провожавший Бертраду в последний путь. Оливье и Эрве несли гроб, остальные следовали за ними. В доме остались только Матильда, сидевшая у изголовья Од, которая так и не пришла в сознание, хотя жар немного спал, и Марго, готовая помочь старой даме в случае необходимости.
Дорога оказалась короткой. Заблудиться было бы очень легко, но Обен и его жена столько раз ходили к отшельнику, что нашли бы его пещеру с закрытыми глазами. Отшельник ждал их возле могилы, которую они с Обеном вырыли днем. Это был тощий человек, сухой, как виноградная лоза, со спутанными седыми волосами и густой бородой, которая спадала на бесцветное одеяние в заплатах, много раз чиненное Бландиной, — некогда, несомненно, монастырскую рясу. Он был жутко грязен и походил на пугало, но пылал искренней верой, и, возможно, никогда погребальную службу не отправляли с таким состраданием, с такой теплотой. Лесная земля была освящена его молитвами, и Бертраде предстояло покоиться в могиле столь же христианской, как если бы она лежала на кладбище.
Когда гроб опускали в землю, все плакали, даже Оливье и Эрве, который не знал покойную, но странный отшельник сумел найти такие трогательные слова, что растопил сердца всех присутствующих. Жизнь Бертрады можно было назвать благополучной: она жила в хороших условиях и должна была бы упокоиться рядом с мужем, на кладбище церкви Сен-Лоран, которая служила приходским храмом для богатого цеха галантерейщиков. Но из-за слепого злопамятства принца, опозоренного своей супругой, она была брошена в воды Сены, а потом, в конечном счете, нашла последний приют в глинистой лесной могиле...
Еще днем Оливье вытесал из ствола бука крест, который был водружен на могилу, чтобы остался след и чтобы случайный прохожий видел, что это место погребения. Но имя на кресте они не написали. Конечно, придет день, когда и отшельник отойдет в мир иной. И тогда уже не останется ни малейшего следа...
На следующий день два бывших тамплиера двинулись по дороге, идущей вдоль Сены. Они должны были пересечь Париж, чтобы выйти на древнюю римскую дорогу, которая вела в Суассон.
Они пришли туда к вечеру следующего дня...
Замок все еще горел...
Когда-то это была одна из равнинных крепостей, чьи рвы наполняла светлая вода реки, неподалеку стояла деревня с церковью, но теперь она исчезала в огне столь же быстро, как если бы ее выстроили из дерева, обмазанного известью, как любую лачугу. Внешние стены пока еще стояли, хотя уже начинали обваливаться, внутри мало что могло уцелеть. Люди Ногаре, очевидно, не пожалели пороха, ибо донжон изрыгал столбы черного дыма, родившегося в аду этого пламени. Должно быть, исступленный гул пожара слышался издалека. Возможно, даже в глубине леса, темно-зеленая чаща которого окружала пахотные земли поместья. На другой стороне реки жители деревни, похожие на окаменевшие статуи, смотрели на исчезающий домен...
Наверное, деревенские убежали в лес, когда солдаты вошли в замок, но теперь, когда их смертельная работа была завершена, когда солдаты ушли, произошло возвратное движение, и жители деревни, конечно же, были счастливы найти свои дома нетронутыми. Но пожар, уничтоживший семью их сеньоров, потряс их... Разумеется, они были не в состоянии оценить масштаб трагедии. Но они точно знали, что от замка, где родились дерзкие преступники, осмелившиеся посягнуть на королевскую честь, ничего не осталось. Потому главный из поджигателей, как только они прибыли сюда, объявил крестьянам о своих намерениях, а уж потом крикнул им, чтобы они не боялись и не бежали в лес. И вот теперь они, глядя на догорающий замок д'Ольнэ, вероятно, обреченных проклятию, наверное, задавались вопросом: не придется ли им, крестьянам, тоже отвечать за безрассудность своих хозяев.
Хотя Эрве во время пути ожидал увидеть драматическую ситуацию, подтверждающую гибель его семьи, он не подозревал, что исход будет таким скорым. Ужасное зрелище словно подкосило его. Он едва держался на ногах, к тому же, давала о себе знать усталость после долгого пути. Он рухнул у подножья старого дорожного креста, даже не подумав прочесть молитву. Увиденное было намного хуже того, что он воображал. Несмотря на застывшую группу крестьян, расположившуюся неподалеку, никто не мог рассказать ему, стало ли это пожарище могилой для живых людей.
Стоя рядом с ним и скрестив руки на груди, Оливье мрачно и безмолвно рассматривал следы случившегося несчастья, не в силах найти ни единого утешительного слова. Он словно чувствовал боль Эрве, настолько тесной была связь между ним и братом, подаренным ему Храмом. Поэтому он не удивился вопросу, который вырвался из уст Эрве, ведь он сам спрашивал себя о том же:
— Но где же все они? Где мой брат, свояченица и их слуги? Где Агнесса и малыши? Не могли же их запереть внутри, прежде чем поджечь... Это было бы чудовищно!
— В нашей стране царят чудовищные времена... Однако я думаю, что твоих родных скорее арестовали и отправили в какую-нибудь тюрьму...
— Это не намного лучше, но я так не думаю. Я знаю брата, его жестокое сердце, надменный нрав, вспыльчивый характер, а еще храбрость! Он на десять лет старше меня, но в битве на копьях или на мечах все еще силен! Он не сдался бы без боя...
— Против короля? Ведь речь идет именно об этом!
— Без колебаний! Подумай, ведь ему нечего было терять, коль скоро он лишился имени и даже чести...
— Надо все выяснить! Оставайся здесь, я расспрошу людей, которые стоят на берегу...
— Это мне надо идти, — сказал Эрве, вставая.
— Слушай, Эрве, брат мой, не торопись. Они знают тебя с детства. А меня никогда не видели. Я всего лишь прохожий, резчик по камню, который ищет работу... Они расскажут мне...
— Не уверен... Они слишком напуганы, и любой незнакомец, пусть даже монах, обратит их в бегство...
Оба не услышали, как к ним подошла какая-то женщина. Вернее было бы сказать, «молодая дама» или «барышня». Она ничем не походила на крестьянку. Довольно высокая, в длинном черном плаще, из-под откинутого капюшона которого выглядывало прелестное, умное и волевое лицо. Ее нежная кожа оттенка слоновой кости, темные волосы, подвижные черты лица и большие темные глаза, цвет которых в темноте было нельзя разобрать, свидетельствовали о ее незаурядной внешности. Дама держалась очень прямо, но со свободной грацией женщины, одаренной природной гордостью. Ее руки, затянутые в перчатки, поигрывали хлыстом. Увидев ее, оба мужчины склонились в поклоне.
— Благородная дама, — начал Оливье, но она жестом остановила его и обратилась ко второму тамплиеру:
— Вы Эрве д'Ольнэ, не так ли?
— Вы так думаете?
— О, в этом сомневаться невозможно. Вы все, д'Ольнэ, очень похожи друг на друга. Но вы унаследовали меньше черт от вашего несчастного брата, чем бедный безумец Готье. Однако, поскольку вы единственный живой мужчина в семье, вы можете быть только Эрве.
— Единственный живой? Вы хотите сказать, что мой брат умер?
Кивком головы незнакомка указала на пожарище, и в голосе ее зазвучал гнев:
— Он там, и от него уже вряд ли что-либо осталось... И от его верной жены, которая не захотела расстаться с ним.
— Их убили?
— Мессир д'Ольнэ отказался признавать эдикт, который превращал его в безродного и нищего изгнанника. Он защищался очень храбро, как достойный гордый человек. Он был убит, как и дама Изор, которая бросилась на его тело с криком боли, в то время как все фрейлины и служанки убежали. Она даже не успела поцеловать его. Копьем ее пригвоздили к телу мужа...
— Боже мой! Но как вы узнали? Вы были фрейлиной моей свояченицы?
Высокомерное презрение искривило тонкие губы.
— Я дама Вильнёва, и меня зовут Марианна. Мой покойный супруг был убит в прошлом году, на Троицу, на турнире в Дамартене. С ранней юности мы дружили с Агнессой де Монморанси. Дружба наша еще более окрепла, когда она вышла замуж за вашего племянника Готье. Вы должны помнить, что Вильнёв отсюда недалеко...
Эрве поклонился.
— Вы правы... я помню мессира Дамьена, который был другом моего брата... и его ровесником... Но, может быть, ваш супруг был его сыном...
— Да. Это он. Ему было пятьдесят лет, когда мы поженились... А знаю я о том, что здесь произошло, потому что оказалась в замке. Стояла такая хорошая погода, что мы вышли в сад, — Агнесса с детьми и я.
— Из-за них я и вернулся. Они не...
— Не волнуйтесь, они живы... Когда мы увидели большую колонну мессира Ногаре, Агнесса попросила меня остаться с малышами и пошла в замок, чтобы узнать новости. Но не вернулась. Признаюсь вам, что на какое-то мгновение я растерялась — не знала, что делать. В замке начался переполох, выбежала кормилица Филиппа и Алины, в слезах, дрожащая от страха. Агнесса прислала ее, чтобы я поскорее спрятала детей. Бедная женщина была так потрясена, что лепетала нечто невнятное, однако я все же сумела понять, что с королевскими людьми прибыл один из братьев Агнессы... он хотел увезти ее, но отказался взять детей!
Последние слова настолько поразили Оливье, что он, старавшийся из скромности не вмешиваться в разговор, не выдержал:
— Почему отказался?
Она взглянула на него неприязненно. С ее точки зрения, он лез не в свое дело. Но она соблаговолила ответить:
— Они д'Ольнэ, иными словами, — никто. Дети осужденного не нужны семейству Монморанси. Добавлю, что Агнессу увели силой. Она все же сумела послать Мари, чтобы я спрятала детей, пока не поздно. Что я и сделала... Мессир, могу я узнать, кто вы?
— Оливье де Куртене...
— Куртене? Великое имя!
— Но незначительный человек! Я тоже был тамплиером.
— Будьте добры простить меня, — сказала она более мягким тоном. — События вчерашнего дня сделали меня недоверчивой... и даже несколько агрессивной.
— Кто бы вел себя иначе в подобных обстоятельствах? Значит, племянники Эрве у вас? Вы сумели увести их отсюда?
— Да, мне помогла кормилица, но это было нелегко. Забрать из конюшни моего мула оказалось невозможным, и мы ушли пешком. Мари несла Филиппа, а я — Алину. К счастью, мы быстро миновали лес... а Тур-Гоше отсюда недалеко.
— Мне бы хотелось их увидеть, — сказал Эрве. — Не сочтете ли вы нелюбезным, если я попрошу вас...
— Пригласить вас к себе? Это совершенно естественно... Другого приюта вам здесь не найти. Пойдемте! Полагаю, вы проделали долгий путь.
— Это вопрос привычки, — ответил Оливье с мимолетной улыбкой.
Хрупкие плечи дамы де Вильнёв дрогнули под ее широким черным плащом, и она показала мужчинам свой хлыст:
— Что ж, мне тоже придется привыкать! Мул был моим единственным достоянием, и я пришла сюда в надежде... довольно слабой, по правде говоря... забрать его отсюда. Должно быть, люди Ногаре прибрали его к рукам, прежде чем уничтожить Мусси. Следуйте за мной, мессиры!
Она повела их по дороге, которая вскоре углубилась в лесную чащу. Идти пришлось около лье. Марианна шла впереди, с гордо поднятой головой, твердым шагом и время от времени сбивала ветку или стебель высокой травы своим хлыстом. Не смея идти рядом — чего она, очевидно, и не желала, — мужчины безмолвно следовали за ней, но оба думали примерно об одном и том же: эта молодая дама была явно богаче знатностью, чем деньгами, коль скоро потеря одного мула привела ее в такое волнение. Особенно был удивлен Эрве, ибо он помнил, что во времена его детства барон де Вильнёв был значительным сиром, и замок его, хоть и не такой крупный, как Мусси, занимал достойное место среди благородных жилищ окрестностей. При нем были обширные пахотные земли и леса, которые могли приносить доход. Кроме того, он не допускал мысли, чтобы женщина, близкая к семейству Монморанси, согласилась бы выйти замуж за жалкого деревенского помещика...
Подходя, он обнаружил, что все изменилось... Тур-Гоше — замок — никогда не удивлял своими размерами. Скорее, это был укрепленный дом, чем крепость, но прежде он выглядел веселым и процветающим, а сейчас находился в запустении. Как и в Мусси, рвы заполнялись водой реки, только их никогда не чистили, и вода цвела. По стенам расползался мох, который безуспешно пытался закрыть трещины. Бойницы обрушились, крыши во многих местах осели, да и цепи подъемного моста, который, видимо, поднимали нечасто, покрылись ржавчиной. В старой кордегардии, рассчитанной на двенадцать человек, оставалось только два стражника. Да и те были не первой молодости.
Дойдя до середины заросшего травой двора, Марианна обернулась и взглянула в лицо своим спутникам.
— Вот мой дворец! — сказала она с иронией, плохо скрывавшей горечь. — Счастлива приветствовать вас здесь!
— Невероятно! — выдохнул Эрве. — Это призрак былого Тур-Гоше! Что произошло?
— Турниры, шевалье, воинские походы и прочие празднества, где необходимо было участвовать любой ценой, во всем блеске, и где очень редко удавалось выигрывать! Последний турнир стал фатальным, но признаюсь вам, — добавила она с неожиданной резкостью, — я вздохнула с облегчением. Для того, чтобы достойно его провести, пришлось продать земли и большую часть имущества. Если бы случился еще один, то мне, скорее всего, пришлось бы уйти отсюда навсегда. Идемте! Все же у меня осталась кухня, на которой есть чем подкрепиться...
Украшенная громадным камином, где можно было бы изжарить быка, но занятым теперь только большим котлом, чье содержимое кипело, иногда приподнимая крышку, а также длинным столом, лавками и натертой до чудесного блеска утварью, кухня казалась единственным живым и приветливым местом поместья, в чьих комнатах, большей частью лишенных мебели, можно было заметить лишь следы былого богатства хозяев. Она напомнила Оливье кухню Валькроза — как своей теплотой, так и женщиной, которая здесь царила. Более пожилая, чем Барбетта, она напоминала ее своими пухлыми формами, седыми волосами и задорным взглядом. Звали ее Жакотта, и вместе с пятнадцатилетним сыном по имени Тьено они составляли всю обслугу замка. Во всяком случае, в обычное время, но сейчас около стола сидела молодая крестьянка с великолепными румяными щеками. Она кормила бульоном двух маленьких светловолосых детишек, девочку при этом держала на коленях. Конечно, это была Мари, их кормилица.
Эрве, оказавшись в этом чудном месте, не сводил с малышей глаз. Он не знал их, поскольку к моменту их рождения уже присоединился к сообществу дровосеков шевалье д'Омона и полностью оторвался от семьи, но ему хватило одного взгляда, чтобы признать в них своих родных, настолько велико было фамильное сходство. Оба белокурые, с одинаковыми голубыми глазами, с круглыми рожицами, украшенными ямочками, они выглядели так, словно были близнецами, хотя Филипп был старше сестры на год. Впрочем, он уже утверждал свое превосходство, стуча ложкой по столу и требуя добавки, хотя Мари больше сил тратила на хорошенькую девчушку, прильнувшую к ее груди. Она казалась более хрупкой, чем брат, который лучился здоровьем.
Прекратив на минуту стучать, юный Филипп сурово поглядел на волосатого и бородатого незнакомца, который сел прямо перед ним и зачарованно уставился на него. Мальчугану это совсем не понравилось. Он угрожающе замахнулся на мужчину ложкой.
— Нет! — твердо возгласил он. — Виллан[232]!
Забыв про всех остальных, Эрве поставил локти на стол и широко улыбнулся:
— Виллан? Да нет, я не виллан, я ваш дядя, мессир Филипп. Разве я вам не нравлюсь?
— Дядя? — повторил малыш, сдвинув брови. — Нет! Виллан!
Оливье и Марианна наблюдали за сценой с улыбкой, но Оливье быстро помрачнел. Эта молодая женщина жила если не в нищете, то в очевидной скудости, даже если на ее характер это и не повлияло. Содержать двух детишек для нее, безусловно, обременительно, а со временем эта обуза станет еще тяжелее.
— Что вы собираетесь с ними делать? — спросил он, следя краем глаза за забавным дуэтом, который продолжали исполнять Эрве и племянник, не желающий признавать за ним семейные права.
Марианна взяла на руки Алину, которую Мари, наконец, покормила. Маленькая головка с белокурыми кудряшками прильнула к ее шее со счастливым вздохом. Молодая женщина взглянула на тамплиера с удивлением.
— Что за вопрос! Конечно, они останутся со мной! Что же мне, выбросить их на дороге и оставить в корзинке у ворот монастыря, где им, лишенных даже имени и отчества и отмеченным печатью проклятия, пришлось бы вести презренную жизнь в унижении и бедности... И, конечно, недолгую! Никогда! Я люблю их, знаете ли!
— Простите мою грубость, но сможете ли вы обременить себя...
— Их существованием? Еды для них хватит. Есть огород, виноградник, несколько баранов. Из их шерсти сделаем им одежду. А в остальном буду уповать на милость Господа, но если мать не сможет забрать их, они останутся со мной... А сейчас идите мыть руки! Скоро будет накрыт ужин.
— Только руки? С вашего разрешения, мы могли бы помыться колодезной водой во дворе. Должно быть, мы ужасно грязные, если судить по реакции юного Филиппа!
— Как вам будет угодно! Мы приготовим вам комнату.
— О нет, спасибо, мадам. Никакой комнаты! Мы ляжем в овине. Мы же тамплиеры, насколько вам известно...
— И вам нельзя ночевать под одной крышей с женщинами. Это верно... Хорошо, все будет так, как вы хотите.
Может быть, для того, чтобы показать Куртене былую роскошь, Марианна приказала накрыть ужин в главном зале, где уже не было занавесок и ковров — только коллекция щитов с гербами свидетельствовала о знатности семьи, да на каминной доске лежал большой двуручный меч. Белая скатерть покрывала стол, украшенный свежими цветами. Молодая женщина добавила к своему черному одеянию небольшой жилет из расшитого серебром бархата и белоснежную муслиновую шаль.
Она ухаживала за ними во время ужина с такой же грацией и достоинством, как если бы принадлежала к семейству Монморанси и какому-нибудь другому очень знатному роду. Им подали рагу из кролика с травами, кабаний паштет — Марианна сама ходила на охоту! — и вишни из собственного сада. Вино было бургундским, из тех запасов, что были подарены на свадьбу и которые она тщательно сохранила.
Странная вещь, в основном она разговаривала с Оливье. Эрве был очень задумчив, ел и пил молча, но глаза его очень часто останавливались на хозяйке дома — с выражением, которое Оливье не мог понять. Поскольку Куртене от природы был неразговорчив, Марианна вела беседу сама, расспрашивала его о семье и особенно о том, чем они с Эрве занимались после крушения Храма... Рассказала она немного и о себе, исключительно для того, чтобы гости узнали ее получше.
Родившись в благородной семье Дуньи, она осталась сиротой после почти одновременной смерти родителей: отец погиб во Фландрии, мать — от тоски, во время родов. Поскольку их кузенами были Монморанси, она воспитывалась вместе с Агнессой, которая стала для нее как родная сестра. Когда Агнесса вышла замуж за Готье д'Ольнэ, она стала настаивать, чтобы Марианна нашла себе жениха по соседству от нее. И больше из любви к кузине, чем по желанию, она согласилась выйти за барона де Вильнёв, не лишенного обаяния, но которого приданое интересовало ничуть не меньше, чем она сама... К несчастью, означенное приданое очень быстро испарилось, как и то, что сохранил Дамьен из собственного, довольно значительного наследства.
Бесславный конец союза, которого сама Марианна не желала, не слишком удручил ее. Об этом коротком периоде своего существования она говорила даже с некоторой иронией, что высоко оценили ее гости, ибо оба терпеть не могли хнычущих женщин. Когда она, завершив рассказ, взяла кубок с вином, чтобы отпить глоток, Эрве вдруг прервал молчание и заметил:
— Вы молоды, дама Марианна, и... вы красивы, если позволите. Вы снова выйдете замуж...
Она засмеялась откровенно и весело.
— Выйду снова замуж? Никогда! Возможно, состояния у меня не осталось, зато есть свобода. Такая удача редко выпадает женщине, и я научилась это ценить. Кроме того, раз Господу угодно было доверить мне этих детей, я сделаю все, чтобы они не страдали от случившегося с ними несчастья. Наконец... даже если допустить, что найдется такой безумный шевалье, который покусится на руку почти разоренной женщины, и если мне он понравится, я буду слишком бояться за малышей: не дай бог, он обидит их презрением или дурным обращением. Если Монморанси окончательно откажутся от детей, что очень вероятно, я усыновлю их — пусть они хотя бы унаследуют этот старый дом...
— ...который, как мне кажется, очень плохо защищен, — подхватил Эрве. — Если на вас нападут, что вы будете делать?
— С какой стати нападать на меня? Даже разбойникам с большой дороги нечем здесь поживиться, да и против них я еще могу защищаться...
— С двумя стражами, которых, судя по виду, не пощадил ревматизм, подростком и двумя женщинами...
— ...посчитайте и меня. Я умею стрелять из лука и владею мечом.
— А если это будут не разбойники с большой дороги? Если у вас захотят отнять Филиппа и Алину?
— Монморанси их отвергли, бабушка и дедушка у них умерли. Кому они нужны?
— Тем, кто жаждет истребить дотла семью д'Ольнэ. Король, как я искренне верю, никогда не опустится до такой крайности: он слишком велик, чтобы воевать с детьми. А вот Ногаре способен на все, лишь бы доказать свою необходимость власти. В ее взгляде внезапно отразилась тревога. Очевидно, эта чистая душа не могла даже вообразить себе подобного ужаса.
— Тогда мне действительно остается только уповать на милость Божью, — прошептала она.
— Возможно, Господь услышит вас даже прежде, чем вы его попросите, — мягко сказал Оливье. — На костре наш Великий магистр призвал на суд Божий в течение этого года Папу, короля и Ногаре... И Папа уже предстал перед судом.
— Возможно, это простое совпадение, — возразил Эрве. — Я поверю, когда к нему присоединится Ногаре.
— Король для тебя не так важен?
— Да, потому что хранитель печати — самый опасный из всех. Филипп правит. Без жалости, без слабости, но, как я, по крайней мере, верю, он действует в интересах государства. А для Ногаре важно лишь служебное рвение, он часто исходит из личных пристрастий и, главное, злоупотребляет своей властью. Напоминаю тебе, если король умрет, править будет Сварливый! Пока же...
Не закончив фразу, Эрве встал, поклонился хозяйке дома и попросил разрешения прогуляться:
— Я хотел бы осмотреть ваши защитные сооружения, — добавил он.
— Сейчас темно, — напомнил Оливье.
— Ночь светлая. Не беспокойся, я возьму факел.
— Я пойду с тобой.
— Нет, прошу тебя! Останься... И еще, прости меня: сегодня вечером мне хочется побыть одному.
— За это прощения не просят...
Оливье обменялся еще несколькими словами с Марианной — больше из вежливости, чем из интереса, потом распрощался и пошел в отведенный для них овин. Ему тоже хотелось поразмышлять.
Проходя через двор, он заметил силуэт своего друга, который беседовал возле конюшни с одним из старых солдат. Небо действительно было ясное, усеянное звездами и такое синее, что можно было не сомневаться: лето вступило в свои права. Было тепло, и Оливье, вместо того чтобы пойти спать на соломе, подошел к узким маленьким ступенькам, которые вели на стену, и, поднявшись наверх, уселся на бойницу, обвалившуюся, как многие другие.
Он долго сидел, прислонившись спиной к заросшему мхом камню, осматривая обширную равнину с черными вкраплениями леса, который окружали то тут, то там поля и пруды. На севере красное пятно сгоревшего замка все еще выглядело алым зловещим оком, которое мало-помалу терялось в темноте. Утром останутся только дымящиеся развалины, обломки почерневших стен, подобие пустого каркаса, как живое свидетельство того, что здесь свершилось правосудие короля, которое обрушилось на владения преступного семейства д'Ольнэ. Вьюнки и сорняки вскоре заполонят собой пространство, закрыв сожженные останки поместья, к которому больше никто не посмеет приблизиться, кроме колдунов и беглых, — и пугающие легенды со временем придут на смену истине.
Оливье прекрасно понимал, что творится в душе Эрве. Ему достаточно было представить, как бы он сам явился в Валькроз, истребленный огнем и ненавистью. Эрве любил этот благородный дом, где когда-то родился, пусть даже злая воля брата обрекла его искать ненадежного укрытия в лесу, обрекая на дикую жизнь. Пламя уничтожило эту горечь. Осталась только боль... и животная потребность защищать то малое и хрупкое, что сохранилось от долгой вереницы бесстрашных рыцарей и нежных дам. Все изменилось, и он это ощущал кожей.
Поэтому Куртене совсем не удивился, когда, спустившись под охрипший крик петуха, который раздался словно под ногами, он увидел, что Эрве сидит на последней ступеньке лестницы.
— Где ты был? — спросил тот.
— Наверху. Ночь была прекрасная, и мне не хотелось спать. А ты?
— Мне тоже не хотелось... Полагаю, что сейчас нам обоим нужно поговорить. Со вчерашнего дня... со мной что-то произошло...
— Не продолжай, брат! Я знаю, что ты скажешь: ты хочешь остаться здесь, чтобы заботиться о детях несчастного Готье...
— Как ты догадался? Оливье пожал плечами:
— Мы всегда были так близки! С течением лет мы научились воспринимать жизнь почти одинаково. Я думал об этом, когда смотрел на Мусси, краснеющий за лесом, и мне казалось, что я чувствую твою боль... твое горе. Я думал, что было бы со мной, если бы Валькроз постигла та же участь. С той разницей, что мне не пришлось бы спасать детей. Ты уже разговаривал с дамой Марианной?
— Еще нет, но сделаю это, как только увижу ее. Надеюсь, она согласится оставить меня. Здесь столько работы и на земле, и в доме. Этот барон Дамьен, должно быть, сошел с ума, если довел свою супругу практически до полной нищеты из-за пустого бахвальства. Впрочем, славы он так и не добился. Несмотря на свое мужество, она не справится сама с такими помощниками. А я могу взять на себя тяжелую работу, я умею строить, пахать землю и, главное, сражаться, если понадобится. Видишь... я не в силах повернуться и уйти... да и куда: Храма больше нет, а я стал никем. Здесь, на земле моих предков, я стану крестьянином... и обрету покой в душе.
— Прекрасная проповедь! — улыбнулся Оливье. — Но можно было без нее обойтись. Я сам все понял. Но... если она не согласится?
— Все равно останусь! В лесах, ведь я жил так семь лет и чувствую себя в них как дома... и все-таки буду близко от малышей, которые запали мне в душу. При малейшей тревоге я смогу прибежать на помощь.
— Ты хочешь быть рядом с детьми... или также и с ней? Если ты не заметил, она молода, красива, горда. Очень привлекательная женщина...
— Молчи! Об этом я запретил себе думать, и странно, что ты, самый чистый, самый строгий из нас двоих, сам заговорил об этом...
— Я просто пытаюсь смотреть жизни в лицо. Пребывание рядом с этой дамой подарит тебе смысл существования, и ты не должен пренебрегать этой возможностью. Ты только что сказал, что Храма больше нет. Как и твоих обетов, разве что ты предпочтешь обратиться в какой-нибудь монастырь, где тобой как-нибудь сумеют распорядиться. Но прости меня за то, что я коснулся этой темы! Знаю, что ты способен сам справиться со всеми искушениями. Скажем так... я хотел испытать тебя, поставив тебя перед лицом реальности.
— Ты останешься со мной, если она согласится?
— Нет. Я обещал вернуться в Пассиакум, где во мне нуждаются так же, как в тебе здесь. Я слишком многим обязан Матье и не могу его оставить...
— Конечно, но неужели ты проведешь остаток жизни в Пчелином домике?
— Я буду там столько, сколько потребуется Матье, ты это знаешь. Меня беспокоит его ненависть к королю, она его ослепляет. Я боюсь, как бы он не решил взять на себя исполнение проклятия Великого магистра, как бы не вооружился мечом собственного правосудия. Я всеми силами попытаюсь уберечь его от этого.
— А если проклятие исполнится без него?
— Я думаю, он будет продолжать свою битву, чтобы удостовериться, что во Франции нигде уже не возводят больше соборов...
— Это тоже опасно! Что будет с его семьей?
— Либо он заберет ее с собой, либо — что разумнее — оставит ее в Пассиакуме. Но знаю точно, что я за ним не последую, потому что это не мое сражение. Господу и Богоматери должны служить и поклоняться повсюду. Грешно восставать на их святилища. Они принадлежат всем христианам...
— И что же? Куда ты направишься? В командорства, которые уцелели за границей, в Испанию или Португалию?
Взгляд Оливье устремился в небеса, все более и более светлеющие, туда, где занималась заря. Он вновь пожал плечами:
— По правде говоря, я не знаю, но прежде чем вступить на какой-либо путь, я хотел бы вернуться на берега Вердона, увидеть вновь если не отца, о котором я не знаю ничего и подозреваю, что он уже соединился с матерью, но хотя бы родную землю и родной дом! Если от него что-то осталось...
— Если барон Рено пережил Храм, то и дом спасся от людей короля. Если же нет... почему бы тебе не вернуться сюда? По крайней мере у нас была бы общая судьба...
Оливье положил руку на плечо друга — это был дружественный жест, но означал он отказ. Оба сознавали, что их жизни, так долго проживавшиеся по параллельным линиям, должны были разойтись без особой надежды сойтись вновь — разве что в ином мире. Для Оливье это расставание было более жестоким, чем он сам ожидал, но ничего нельзя было поделать. Между ними отныне стояли две белокурые головки малышей, их маленькие ручки, обвивающиеся вокруг шеи Эрве... Благодаря им друг будет меньше страдать от разлуки. Оливье внезапно почувствовал себя одиноким, но его высокая душа не позволила ему ощутить горечь этого чувства. Прекрасно, что Эрве обретет, наконец, смысл жизни...
Словно желая укрепить эту уверенность, солнечный луч упал на порог дома, где возник стройный черный силуэт Марианны. Приложив руку к глазам, она обвела взглядом двор в поисках чего-то... или кого-то. Оливье взял друга за руку:
— Иди! Сейчас самое время поговорить с ней!
Настаивать не пришлось. С некоторой грустью Оливье отметил, как Марианна направляется Эрве навстречу, как они сходятся среди кудахчущих кур, которых выпустил во двор молодой слуга. Разговор был недолгим и, очевидно, принес хороший результат, чего и ожидал Оливье. Лицо Марианны вдруг осветилось прекрасной улыбкой, которая выражала нечто большее, чем просто радость от того, что она получит в свое распоряжение пару крепких рук и достойного защитника поместья. Он почувствовал, — но он чувствовал это еще накануне, не полностью отдавая в этом себе отчет, — что между этими людьми возникает какая-то очень сильная связь. Понятно, что в первое время Эрве будет спать в овине, пока в один прекрасный день или ночь они с Марианной не поймут, какая сила их объединяет. Эрве лишился имени? Она даст ему свое имя, которое с честью будут носить и дети.
Час спустя Оливье выехал на парижскую дорогу. Он был один.
В момент последнего прощания, обняв друга, Оливье шепнул ему:
— Не забывай! Храм был мечтой, но мечта исчезла. Отныне ты мужчина, подобный всем остальным. Живи свободно... и да благословит вас всех Господь!
Стоя на коленях перед пока еще заметным холмиком, куда Од только что положила букет из цветов шиповника, она молилась сквозь слезы, которые капали одна за другой на землю, на которой уже прорастала трава.
С тех пор как она снова обрела совершенную ясность ума, и ей рассказали конец истории, она испытывала постоянное ощущение, что должна посетить могилу Бертрады. Сегодняшний утренний визит был большой победой: до сих пор домочадцы объединялись против нее, опасаясь нового приступа болезни, от которой, как они думали, она никогда не сможет оправиться.
В течение долгих дней она находилась между жизнью и смертью, не различала ни рассвета, ни сумерек, ни темноты, идущей на смену свету; голова ее горела, и никто не мог сказать, когда это кончится. Она страдала от ужасных кошмаров, с которыми боролся ее дух, время от времени оставляющий тело. Из глубины бездны, в которой она билась, она видела, как терзают ее тетку, слышала крики, когда ту пытали раскаленным железом и раздирали, словно железными когтями, когда дробили кости сапогом, орудием пытки, чтобы вызвать признание... признание в чем? В том, что она открыла двери, указывала дорогу осторожным любовникам, присутствовала при их утехах? Но ведь она ничего подобного не делала! Секретарь Маргариты и Марта, ее фрейлина, уже во всем сознались и заплатили за это. Но принц с сумасшедшими глазами, с брызжущим слюной ртом никак не мог удовлетвориться признаниями: ему их было мало, он был убежден, что все в доме — сообщники супружеской измены, все видели, считали исступленные поцелуи любовников, слышали слова любви...
Бертрада прекрасно понимала, что бесполезно и опасно отрицать свою причастность — разве братья д'Ольнэ не рассказали обо всем палачам Ногаре? Она также призналась в своих подозрениях, и даже в том, как однажды ночью пробралась коридорами до Нельской башни. О чем другом она могла рассказать, как не о том, что видела? Но Сварливому этого показалось недостаточно. Верная горничная, которая умела так хорошо украшать проклятое тело его жены, не могла не быть наперсницей ее любовных приключений. И пытка продолжилась на глазах у обезумевшей от ужаса Од до тех пор, пока жертва не потеряла сознание. Потом ее тело сунули в мешок, чтобы сбросить в Сену, где ей и предстояло обрести свой конец. Но тут Сварливому захотелось заняться другой жертвой, сулившей наслаждение: маленькой Од, такой восхитительной, которую он, если бы не страх, что Маргарита пожалуется королю, считавшему насилие непростительным грехом, давно затащил бы к себе в постель. Только теперь здесь не было Маргариты с ее высокомерием и уверенностью в том, что свекор ее непременно послушает, гордясь ее красотой, ее характером, в котором он видел образ настоящей королевы. Девушка была перед ним — беззащитная, обнаженная.
Он мог бы бросить ее на свое ложе и утолить желание, но величественная тень отца продолжала подавлять и смущать его; в глубине души он все еще боялся, как бы Филипп не узнал об этом. И он предоставил Од выбор: испытать участь Бертрады или отдаться ему по доброй воле. Несмотря на страх и горе, она с отвращением оттолкнула его. Тогда он велел привязать ее к балке, думая, что один-два рывка сделают ее более понятливой, не слишком повредив при этом совершенное тело. Но малышка, несмотря на свой ужас, нашла в себе достаточно силы, чтобы еще раз сказать ему «нет», даже когда веревка врезалась в ее руки, жестоко стянутые за спину. Она чувствовала, что погружается в ад, и там перед ней представало лицо того, кого она любила так давно и ради кого она все время говорила «нет, нет и еще раз нет».
И вдруг случилось невероятное: вооруженные мужчины с почерневшими лицами ворвались в зал, и во главе их был тот единственный, незапятнанный, которого ее сердце узнало прежде, чем увидел затуманенный взор. Потом она упала и среди последовавших событий ничего не видела, не понимала, не запомнила, кроме долгого движения сквозь длинный, бесконечный, горящий коридор, полный назойливых гримасничающих лиц, коридор, который, казалось, никогда не закончится...
До того мгновения, как коридор взорвался светом, мрачные тени развалились на куски; предметы, формы обрели четкие контуры, и она, наконец, открыла глаза. Од лежала в белой постели под зеленым пологом, но не понимала, где находится. Она попыталась приподняться, но тщетно: девушка была еще слишком слаба. Од, упав на подушку, жалобно застонала, и сразу над ней появилось лицо бабушки. Изменившееся лицо, с углубившимися морщинами, с покрасневшими от слез глазами, но обратившееся к ней с улыбкой:
— Моя крошка! Неужели ты меня видишь?
— Конечно, я вас вижу, бабушка... Где мы?
— В Пассиакуме, у бедной Бертрады! Боже мой, надо пойти предупредить остальных.
Она отошла от кровати, направилась к лестнице и позвала тех, кто был внизу. Несколько мгновений спустя все они окружили кровать Од: мать, отец и брат, а также служанка Марго. Все плакали от счастья и благодарили Господа и Деву Марию... Это был момент полного счастья — встретиться всем вместе под одной крышей, пусть даже не в доме в Монтрее, которого, надо сказать, уже не было, но в доме Бертрады, о трагической участи которой Од знала лучше, чем кто бы то ни было. Боясь, что одно упоминание об этом может вызвать новый приступ болезни, близкие старались не говорить с ней о Бертраде, но она сама завела о ней разговор. Ей хотелось поговорить об этом. Девушке казалось, что таким образом она сумеет избавиться от ужасных картин, возникающих перед ее взором. И ее рассказ потрясенные родные слушали молча, пока она не стала сокрушаться, что тело Бертрады бросили в реку, как падаль.
— ...тело той, которая должна была бы в этот час покоиться рядом со своим супругом в земле, как истинная христианка!
— Она в земле, как христианка, — заверил Матье. — Те, кто спас тебя, вытащили мешок из воды и привезли Бертраду сюда. Мы похоронили ее, как положено.
— О! Да будет благословен Бог за сострадание к ней! Но... Кто же спас меня?
— Группа школяров и бродяг, под предводительством некоего Пьера де Монту, а главное, нашего друга Оливье, — ответил Реми. — Это он привез к нам и тебя, и тело нашей дорогой тетушки.
Бледное лицо Од вспыхнуло ярким румянцем. Радость смешивалась с чувством стыда, ведь она вспомнила, что он видел ее обнаженной, выставленной напоказ этим мужланам, как публичная девка. Теперь она будет внушать ему лишь жалость и презрение. О, конечно, она была счастлива, что он явился и вырвал ее из лап Сварливого и его палачей, но, может быть, он сделал бы то же самое ради любой другой женщины, как того требовали законы рыцарства, и, скорей всего, он спас дочь Матье, а не девушку по имени Од, о которой никогда не вспоминал. Тем не менее она спросила, где он находится и нельзя ли поблагодарить его...
— Мы надеемся, что он вернется, как обещал, — произнесла старая Матильда. — Он хотел, что вполне естественно, сопровождать мессира д'Ольнэ, который очень беспокоился о своих племянниках, о супруге и детях несчастного Готье, которого посмела любить мадам Маргарита...
Маргарита! Ее имя пронзило Од, как стрела, потому что как только она его услышала, то поняла, что, поглощенная своими собственными несчастьями, она забыла о ней. В это было трудно поверить! Как это было возможно, ведь таким ужасным и таким гордым был последний ее образ, который она сохранила в своей памяти: момент, когда черная телега увозила ее от гнусной живодерни в Понтуазе. Две другие принцессы лишились чувств, но Маргарита ни разу не опустила свою красивую обритую голову, свое мертвенно-бледное лицо, по которому не текло ни одной слезы. Ее властный взгляд заставил испуганно замолчать толпу, всегда готовую глумиться над тем, чему прежде завидовала...
— Она отдала мне свой красивый белый плащ с рубиновой застежкой! — подумала Од вслух. — И велела мне сохранить его, чтобы вернуть ей, когда она вернется, но теперь у меня его нет. Он остался в наших комнатах в Нельском дворце... и я уже не смогу отдать его мадам...
— Ты действительно думаешь, что она сможет вернуться? — прошептала бабушка, взяв ее руку в свою. — Король никогда не простит ей, а супруг ее ненавидит...
— И Шато-Гайар — суровая тюрьма, — прорычал Матье, нахмурившись. — Эта крепость построена давным-давно Ричардом Английским, чтобы защищать Нормандию! Но она недолго ему принадлежала, потому что наш великий король Филипп Август отнял ее у него, но так и не привел в порядок. Сейчас это — огромные камни, тяжелые деревянные балки и железные цепи. Казематы в главной башне — сырые застенки, может быть, пригодные для жизни в летнюю жару, но смертельные зимой. Особенно те, что наверху, куда ледяные ветры залетают, как к себе домой... Нежные молодые женщины, привыкшие к удобным теплым покоям, к мягким пуховым постелям, теплым одеялам и подушкам, недолго проживут там! Особенно без огня!
— Вы знаете этот замок, батюшка?
— Я ездил в Пти-Андели три года назад, чтобы осмотреть там церковную колокольню. На постоялый двор зашли выпить лучники из замка. Они рассказали о нем...
— Боже мой! — простонала Од, ломая руки. — Значит, мадам Маргарита и мадам Бланка обречены умереть от нужды и холода?
— Похоже на то! Они совершили тяжкий грех, согласен, но остро отточенный меч на эшафоте был бы менее жестоким наказанием, чем эта медленная смерть.
— И никто не может прийти им на помощь, не правда ли?
— Только Господь. Если Он исполнит проклятие мэтра Жака до зимы, и король умрет.
— Да, но его скверный сын придет ему на смену.
— Несомненно. Однако мадам Маргарита, хочет он того или нет, станет королевой Франции. Церковь не разводит из-за супружеской измены даже короля. Нужно будет считаться с ней.
— Там, где она сейчас? О, отец, как вы можете верить в это? Он убьет ее тайком. А мне так хочется, чтобы она была жива!
— Кажется, ты ее действительно любишь?
— Да. Служить ей, украшать ее было настоящим счастьем. Она так ласково говорила «спасибо». Да, я очень привязана к ней, и мне очень тяжело от того, что с ней сделали...
Матье встал и прикоснулся губами ко лбу дочери:
— Ладно, не отчаивайся! Долг людей предугадывать деяния Господа.
— Что вы хотите этим сказать?
— Ты не поймешь. Постарайся выздороветь!
Она старалась изо всех сил и, встав на ноги, настояла, чтобы первым делом ей разрешили навестить могилу Бертрады. Мать захотела пойти с ней, и Бландина отвела их туда.
Накануне Матье с сыном отправились в Шантийи. Мастер считал, что пора прибрать своих людей к рукам.
Окончив молитвы, три женщины преклонили колени перед отшельником, который благословил их у порога своей пещеры, а затем отправились дальше по дороге в Пчелиный домик. Они шли молча, испытывая удовольствие от прогулки по лесу, полному птиц, ясным солнечным днем. Од чувствовала облегчение оттого, что прикоснулась к земле, в которой покоилась тетушка, и знала теперь, что та находится под покровительством этого лохматого и дурно пахнущего старика, чей взгляд, однако, излучал столько света и сострадания... Бальзам для сердечных ран!
Однако по возвращении в Пчелиный домик только что обретенная ею душевная ясность дала трещину. Бабушка, которую они оставили в саду в тени яблони, холодно смотрела на толстого человека в коричневой бархатной шляпе, в богатом костюме из тонкого сукна того же цвета, расшитого более темным шелком. Он вышагивал перед ней взад и вперед, заложив руки за спину и произнося слова, которые они не могли разобрать. Шагая, он время от времени сгибал колени, чтобы размять их, и от этого его походка казалась такой смешной, что девушка засмеялась.
— Ну, вот и остальная семья. Я подозревал, что эта старуха живет здесь не одна.
— Я никогда и не говорила этого, — возразила Матильда. — И хотела бы знать, куда подевались ваши хорошие манеры! Старуха! Разве так говорят с дамой?
— Дамой? Вы, конечно, были ею в доме вашего сына в Монтрее, но теперь вы мало что значите, ведь он в бегах, а вы осмелились укрыться в этом доме, который принадлежит мне, так как моя дорогая тетушка оставила нас и перешла в мир иной. И вы еще имеете дерзость спрашивать меня, зачем я явился сюда? Вступить во владение, вот и все, — прорычал он.
— Как, однако, меняет человека перспектива наследства! Мы знали вас более учтивым и более любезным, мэтр Эмбер!
Незнакомец действительно оказался Гонтраном Эмбером, галантерейщиком, племянником мужа Бертрады. И резкое замечание Матильды было совершенно справедливым: до сих пор в семье Матье знали — надо сказать, недостаточно хорошо! — упитанного галантерейщика с улицы Кенкампуа как человека приветливого, улыбчивого и даже приятного. Бертрада была вполне им довольна после смерти мужа, когда они делили наследство: он получил приносивший хороший доход магазинчик с разнообразным выбором товаров в галерее дворца, что сделало его одним из главных богатеев Парижа, а она — имущество покойного мужа. В числе прочего был и дом, который Бертрада сама отдала ему два года тому назад, а также Пчелиный домик. И вот теперь он свалился на их головы с угрозами! Возможно, виной тому — изумление, ведь он не ожидал обнаружить свой дом занятым...
— Какой уж есть! И вас это не касается!
— Не думаю, что вы справедливы, — сухо заметила Жулиана и подошла ближе, чтобы взглянуть ему прямо в лицо. — И потом, кто вам сказал, что моя сестра мертва?
— Люди из Нельского дворца, я как раз оттуда! Я отправился туда, обеспокоенный слухами о том, что там происходит в связи с делом принцесс; хотел поговорить об этом с Бертрадой и узнать, в какой она ситуации. Я навещал ее там не в первый раз и думал, что меня хорошо знают, но смотритель — человек, которого я никогда не видел, — чуть ли не вышвырнул меня вон, говоря, что Бертрада грубо оскорбила монсеньора Людовика Наваррского и что тот, в порыве гнева, ударил ее... кажется, слишком сильно, и что она скончалась. Когда я потребовал показать мне тело, он ухмыльнулся и сказал, что похороны взяли на себя слуги принца. Потом он отыскал узел старых тряпок, которые принадлежали ей, — новые они, конечно, поделили между собой! — и сунул их мне в руки, сказав, чтобы я был доволен и этим и помалкивал, если не хочу неприятностей. А потом послал меня к черту! Это он сказал мне, Гонтрану Эмберу, главе цеха галантерейщиков, который имеет собственный дом, превосходную репутацию и очень доходное дело!
— Это ни для кого не секрет! А почему вы не обратились с жалобой в суд короля? Вы уважаемый буржуа, а он ценит таких людей.
— Я? Чтобы я пошел к королю... в такое смутное время? Я еще не сошел с ума. Я... я едва выдерживаю взгляд короля, когда он просто проходит по галерее...
— И вы предпочли прийти сюда! Спрашивается, зачем?
— Я вам сказал: чтобы вступить во владение тем, что мне принадлежит... и зарыть в эту землю узел с тряпками! Вон он, привязан к мулу! Я мог бы бросить его где попало, но мне показалось, что это было бы...
— Прибрать к рукам то, что вам никогда не принадлежало, это вы считаете достойным? Имущество моей сестры перешло к моей дочери, которую вы видите здесь. Как и этот дом, о котором она всегда говорила, что он будет принадлежать Од...
— В таком случае, не мешало бы иметь соответствующую бумагу! Не думаю, что это было сделано; Сожалею, но поскольку Пчелиный домик принадлежал моему дяде, теперь он, естественно, будет принадлежать мне!
— Вы уже советовались с нотариусом?
По маленькой жилке, бившейся на виске Жулианы, было заметно, что она борется с охватывающим ее гневом и с большим трудом старается сохранить спокойствие перед этим самодовольным котом с сытой и хитрой физиономией. Ей захотелось вцепиться в эту физиономию когтями, когда на ней вдруг появилась вкрадчивая улыбка:
— Да нужно ли это? Ваш супруг и ваш сын оказались вне закона, дама Жулиана, и из этого следует, что вы и ваши владения — тоже. Так что теперь у вас нет ничего, и я прошу вас не забывать, что мне достаточно подняться туда, в замок, чтобы сюда явились солдаты и вышвырнули вас отсюда.
Матильда возмущенно вскрикнула, а Жулиана, у которой пересохло в горле, не нашлась, что ответить. Тогда в дело вмешалась Од: она встала между матерью и галантерейщиком, словно белокурая Немезида, глаза которой полыхали гневом:
— Ну и гнусный же вы негодяй, раз осмеливаетесь угрожать женщинам, на которых обрушилось несчастье! Ведь мы принадлежали к одной семье, а теперь вы хотите воспользоваться нашим тяжелым положением!
— К одной семье? Потому что ваша тетя вышла замуж за моего дядю? Громко сказано, мне так кажется. Во всяком случае, из-за того, что эта бедная Бертрада... так же, как и вы, служили распутнице, которая, на наше счастье, гниет в тюрьме...
От пощечины, нанесенной девушкой с размаху и с неожиданной силой, его голова запрокинулась, и на толстой щеке проявились следы от ногтей. Он чуть было не упал, но каким-то чудом сохранил равновесие. И, придя в бешенство, завопил:
— Ну, что ж, красавица, ты мне за это заплатишь... и знаешь как? Я оставлю вас в доме, но вы будете моими служанками... а ты, ты будешь ублажать меня, ублажать в постели, — проскрежетал он и, сверкнув безумными глазами, бросился к мулу, быстро перебирая короткими ножками. Гонтран снял с него тюк и наподдал ногой так, что тот покатился по земле.
Потом, взгромоздившись на мула, зарычал:
— Ну что, ты еще не жалеешь о своей пощечине, шлюшка? Завтра я вернусь... и не один! Я оставлю здесь кого следует, чтобы вы поняли, кто здесь хозяин! Иначе...
Его прервал звук охотничьего рога, и вместо того, чтобы пришпорить своего мула, он придержал его, прислушиваясь, в то время как по лицу его расползалась широкая улыбка:— Кажется, мне не придется ходить далеко! Это наш сир Филипп решил немножко отдохнуть в своем замке Пассиакум...
— А я думала, вы боитесь его? — презрительно бросила Матильда.
Он захохотал и пришпорил мула.
— Раньше боялся! Но если вы не примете мои условия, мне, я думаю, не составит труда пойти во дворец и выдать вас. К тому же, я буду не один! До завтра...
С насмешливым жестом он двинулся к воротам усадьбы, так и не закрытым после возвращений женщин из леса, но выехать ему не удалось: перед ним стоял человек, грязный, пыльный, но такой внушительный, что галантерейщик остолбенел. Незнакомец ждал его, расставив ноги, скрестив руки, и не успел толстяк сказать слова, как в три прыжка Оливье оказался рядом, стащил его с седла и повалил на землю. Красивая шляпа отлетела в сторону.
— Так чего ждать? — прорычал незнакомец. — Пойдем туда сейчас же.
Нагнувшись, он схватил галантерейщика за ворот красивой вышитой рубахи, поставил его на ноги и толкнул вперед, тыча в спину Гонтрану кинжал, который выхватил из ножен другой рукой.
— Мессир! — как безумная, закричала Жулиана. — Что вы делаете? Вы нас погубите!
— Не беспокойтесь! Пора узнать, чего стоит правосудие Филиппа! Если кто и пропал, так вот этот жирный боров! Может быть, я тоже погибну, игра стоит свеч: вы не можете так жить дальше, одинокие и слабые женщины, — он подчеркнул слово «одинокие», — с дамокловым мечом над головой. Если я не вернусь, примите меры предосторожности...
— Вот-вот! — огрызнулся Эмбер. — Я ведь тоже обращусь к королю, и меня он послушает скорее, чем какого-то бродягу. Я парижский буржуа...
— А я рыцарь! И ношу имя Оливье де Куртене! Король тоже рыцарь! Ну же, шагай вперед!
— Подождите, мессир, — проговорила Марго, служанка, голоса которой никто никогда не слышал, потому что, кажется, ей нечего было сказать. — Возьмите, на всякий случай, вот это! Я вам помогу.
В руках у нее была веревка, которой они крепко-накрепко скрутили галантерейщику запястья, а так как он изрыгал ругательства, она заткнула ему рот тряпкой, достав ее из-за пояса своего передника. Затем она почтительно протянула конец веревки Оливье:
— Так-то будет лучше!
— Спасибо, Марго! — улыбнулся Оливье. — Хорошенько ухаживайте за нашими дамами... и попрощайтесь за меня с теми, кто мне дорог...
— Нет, не надо прощаться! Или позвольте мне пойти с вами, потому что именно меня хотел осквернить этот гнусный человек! Надеюсь, я смогу говорить с королем, — воскликнула Од, которая была тут же, рядом с Марго.
— Я не уверен в этом. Король сейчас не доверяет женщинам, особенно если они очень красивы... как вы! Предоставьте это дело мне. Я хочу только того, чтобы вам просто дали право жить здесь со спокойной душой, с матушкой, бабушкой и с доброй Марго, под присмотром славных Обена и Бландины... как это было с тех пор, как произошло несчастье.
Он говорил, слегка подчеркивая слова, глядя прямо в растерянные глаза девушки, чтобы та правильно поняла его намерения: никто в деревне до сих пор не видел мужчин, и удачей было то, что сегодня никто не заметил ни Матье, ни его сына. Надо было этим воспользоваться.
— Жить со спокойной душой? В то время как вы будете рисковать жизнью? О, сир Оливье, похоже, я теряю вас всегда, как только нахожу...
Он вздрогнул, как от удара.
— Разве это так важно для вас? — пробормотал он с трудом, словно у него перехватило дыхание.
— Больше, чем я могу выразить словами.
Понимая, что с губ готово сорваться признание, она покраснела, внезапно устыдившись своего поведения, столь нескромного, что могло вызвать презрение к ней, девушке из народа, которая осмеливается поднять глаза на него, на рыцаря... на тамплиера! И она, сотрясаясь от рыданий, бросилась бежать к дому. Если бы она обернулась, то, может быть, взгляд Оливье утешил бы ее. В нем светилось острое сожаление и еще что-то, не сознаваемое им самим, но, без всякого сомнения, это было радостное чувство.
«Она любит вас...» — сказала Бертрада, испуская дух, и Оливье, потрясенный, начинал верить, что се слова не были бредом, что, возможно, это правда...
Но сейчас следовало действовать, а не мечтать о невозможном: например, нужно было, чтобы Гон-гран Эмбер заплатил за свою подлость. При мысли о том, какой опасности это сладострастное животное хотело подвергнуть столь нежное существо, кровь снова закипела у него в жилах, и он почувствовал желание убить его тут же, на месте! Это было бы так просто!.. Только вот хладнокровно расправиться с беспомощным человеком, каким бы мерзким он ни был, — нет, никогда Оливье не смог бы этого сделать... Он намотал веревку на руку, закинул конец на плечо и потянул:
— Но... Пошел! Пора навести порядок в твоей жизни, да и в моей тоже...
Знамя с королевскими лилиями едва колыхалось на вершине единственной башни, которая не была окружена рвом. Стоя рядом с двумя зубчатыми стенами, окружающими часовню, она соединялась с ними галереей и образовывала замок Пассиакум. Раньше это было самое спокойное место на свете. Интенданту замка, старому шевалье де Фурке, удавалось поддерживать некоторую дисциплину среди нескольких лучников, составлявших гарнизон, в ожидании — весьма редких! — визитов короля. Он, конечно, умер бы от скуки без шахматных партий, которые разыгрывал с капелланом, без обильной еды, которую делил с ним, и без бесконечных воспоминаний о военных кампаниях. Ими он приправлял эти самые трапезы, одно дополняло другое, капеллан же был гурманом, поэтому и воспоминаний было рассказано сверх всякой меры. Здесь все жили в замкнутом пространстве, и единственной связью с внешним миром был звон колокола в часовне, сзывавшего к молитве в урочные часы.
В этот день в замке царило оживление. Подходя к воротам, Оливье и его пленник увидели двух лучников у поднятой решетки, а во дворе заметили королевских сержантов, которые, держа жезлы с королевскими лилиями, следили за разгрузкой какой-то клади. Естественно, две длинные гизармы скрестились перед ними, и один из стражников, смеясь, спросил:
— Куда это ты направляешься, приятель? Если этот тип крадет кур, то у мессира де Фурке нет времени разбираться с тобой. Как видишь, — добавил он, указывая на суету во дворе замка, — к нам прибыл сир Филипп.
— Я как раз и желаю видеть короля!
— С ума сошел! Он бывает здесь в сопровождении небольшого эскорта, и беспокоить его запрещено. А кто этот тип на поводке?
— Мой пленник, как видите, и именно его я хочу показать королю. Ему будет интересно. И я не собираюсь обсуждать это с вами...
— Тогда ступай восвояси!
— Еще чего! Гвардией по-прежнему командует мессир Ален де Парейль?
— Да. Но...
— Попросите его явиться сюда!
Стражник заколебался. Однако от незнакомца, который был одет более чем скромно и, казалось, пришел издалека, исходила какая-то особая сила. Он гордо держал красивую голову, а уверенные интонации выдавали в нем человека, не принадлежащего к низшим сословиям.
— Кто вы? — спросил охранник, от удивления переставший «тыкать» собеседнику, как равному.
— Я скажу это мессиру де Парейлю!
На этот раз солдат, волоча за собой гизарму, ушел со двора и вскоре вернулся вместе с высоким офицером, суровое лицо которого не выражало никаких эмоций. Из-под края железного шлема и серых густых бровей смотрели такие же неподвижные глаза.
— Что вам угодно? — коротко спросил он.
— Справедливости для невинно обиженных. Настоящей справедливости! Правосудия короля, давшего рыцарскую клятву! А не правосудия сира де Ногаре! Человек, которого я привел, — преступник...
— В самом деле? Как ваше имя?
— Оливье де Куртене. А он — Гонтран Эмбер, парижский галантерейщик.
— Забавный эскорт для галантерейщика. Правда, одет он недурно...
— ...в отличие от меня. И, тем не менее, я тот, за кого себя выдаю... и моим крестным отцом был император Бодуэн Константинопольский.
Он говорил спокойным тоном с очевидной гордостью, которая свидетельствовала о его происхождении. А Ален де Парейль разбирался в людях. Незнакомец слишком громко заявлял о себе, но говорил так уверенно, что нельзя было ему не поверить.
— Следуйте за мной! Я посмотрю, что можно сделать... но почему вы заткнули рот этому?..
— Чтобы он не терзал мои уши! Вы не представляете себе, какой поток слов сдерживает эта тряпка...
По тонким губам капитана скользнула легкая улыбка, но он промолчал. Следуя за ним, Оливье и Эмбер пересекли двор и подошли к ступенькам, ведущим в башню. Но прежде чем войти, Ален де Парейль остановился:
— Не питайте излишних надежд! Наш сир Филипп сегодня в мрачном расположении духа. Вы рискуете дорого заплатить за вашу дерзость.
— Я рискую лишь жизнью. Это не так дорого, лишь бы этот тип распростился со своей.
Пока они ждали, отойдя немного в сторону, слуги сновали вверх и вниз по лестнице, таская сундуки. Оливье начал молиться. Он знал, что задумал рискованное дело, и вряд ли выпутается из этой истории живым, но не ради себя решился он на встречу со страшным Филиппом, а ради того, чтобы жили спокойно в доме, принадлежавшем им по праву, мужественные и достойные уважения женщины, и особенно прекрасная девушка, которой Эмбер грозил опасностью, худшей, чем смерть. При мысли об этом восхитительном теле, отданном во власть... Он вздрогнул, попытался вернуться к молитве, устыдился самого себя и поспешил с помощью «Ave Maria» обратиться к защитнице всех девственниц.
Но лекарство не успело подействовать. Парейль вернулся.
— Проходите! — сказал он. — Сначала отдайте мне ваш кинжал... и вашего пленника. Я им займусь. Я выну твой кляп, — обратился он к галантерейщику, — но советую помалкивать, иначе получишь! Понял?
Выпучив испуганные глаза, Эмбер с трудом кивнул головой и не промолвил ни слова, полумертвый от страха, проклиная ту чертову минуту, когда он бросился в Пассиакум, торопясь завладеть имуществом покойной Бертрады. Он мог бы подождать, пока нотариус утвердит его в новых правах; но там была эта девушка, которой возжелала его плоть, и вот теперь ему придется объясняться с сувереном, который кого угодно мог привести в трепет. За исключением, может быть, своих братьев.
Оливье тоже, несмотря на свою решимость, ощутил смутную тревогу, когда оказался в круглом зале, где в проеме окна стоял король, рассеянно глядя во двор. Оливье видел его не в первый раз, но никогда раньше не испытывал того странного ощущения, что находится перед человеком исключительным, самим воплощением королевской власти. Статуи у дверей соборов, которые он тоже мог теперь изваять, — хотя до искусства Реми ему было далеко! — казались ему более живыми, чем эта высокая серая фигура, возвышавшаяся в конце бесконечной дороги, по которой вел его капитан гвардейцев. И никогда еще лицо короля не было таким бледным, а его выражение таким зловещим.
Дойдя, сам не зная как, до края этой пустыни, едва согреваемой коврами, он преклонил колено, пока Парейль объявлял их имена королю. Филипп Красивый, не повернув головы, проронил:
— Куртене? Из какой ветви?
— Из ветви тех, кто во времена первых франкских королей в Иерусалиме правили Эдессой и Турбесселем[233] в Святой земле!..
Словно ветер синих морей и жарких пустынь влетел под каменные своды при упоминании этих благородных названий. Неподвижная фигура Его Королевского величества оживилась, и голубые ледяные глаза обратились на Оливье:
— Я не знал, что кто-то из них еще существует. Расскажите подробнее!
— Мой предок, Тибо, воспитанный вместе с королем Бодуэном IV...
— Прокаженным?
— Да, сир. Он жил с ним во дворце башни Давида и до смерти короля был его оруженосцем и верным другом. Мой отец, Рено, служил святому королю Людовику, был оруженосцем монсеньора д'Артуа во время его Первого крестового похода. Моя мать носила имя Санси де Синь. Она скончалась семь лет назад, и я не знаю, жив ли еще мой отец в своих землях в Провансе.
— У вас есть братья?
Слова падали, надменные, холодные, как в суде; но Оливье, говоря о тех, кого любил, больше не испытывал неловкости:
— Я был поздним ребенком. После моего появления на свет мать больше не рожала.
— Полагаю, вы женаты, ибо вы уже не юноша, а будучи последним в роду...
Ироничный тон с оттенком пренебрежения неприятно задел Оливье. От него не ускользнуло, что дело в одежде, которая совсем не соответствовала его благородному происхождению и не внушала доверия к нему.
— Нет, сир, и матушка очень переживала из-за этого.
— Почему не женат?
Наступил решительный момент. Оливье не отступил. Он готов был лгать, чтобы защитить семью Матье, но не себя. Может быть, честность поможет ему перед смертью вырвать обещание не трогать Жулиану, Од, Матильду и Марго. Вытянувшись по швам, не моргнув глазом, он ответил:
— Я выбрал Храм, сир, чтобы служить с оружием в руках во славу Всемогущего Господа...
— Что? И вы осмеливаетесь говорить мне это в лицо?
В углу икнул Гонтран Эмбер. То, что он услышал, должно было преисполнить его надеждой, но Оливье не обратил на это внимания:
— Но если это правда? Честь обязывает говорить королю только правду, и я не боюсь последствий!
— Не боишься?
— Не боюсь. Я не дорожу жизнью.
— Разберемся. Мессир Ален... закуйте этого человека в железо... до лучших времен!
Парейль не двинулся с места. Он, кажется, собирался что-то сказать, но Оливье опередил его. Он снова преклонил колено.
— Прошу милости короля выслушать меня еще минуту и вспомнить, что я пришел просить правосудия! Затем он может делать со мной все, что захочет.
— А вы не из трусливых!
— Я, как и вы, рыцарь, сир... и прошу во имя нерушимого закона, который мы принимаем в момент посвящения, защищать того, кто слаб...
— Ладно! Говорите... но быстро!
— В деревне, в одном из домов, живут четыре женщины, потерявшие все... Они нашли кров в жилище дамы Бертрады Эмбер, сестры одной из них. Она была камеристкой королевы Наваррской...
— Есть имена, которые нам не нравятся...
— Пусть король простит мне, но я не могу избежать упоминания этого имени. Как и другие служанки этой принцессы, дама Бертрада, после пыток, которым подверг ее принц Людовик, была брошена в реку в мешке. Ее племянница, чистая девушка, слишком красивая, на свое несчастье, едва избежала ее участи. Она отказалась разделить постель с принцем...
— Откуда вам это известно?
— Я был там, сир. С несколькими товарищами мы освободили пленников монсеньора Людовика.
— А, так это были вы? Решительно, ваша дерзость не знает границ! Но продолжайте! Ваше положение усугубляется с каждой минутой!
Чтобы высказать все до конца, Оливье предпочел встать.
— Еще раз повторю, это не важно. Король поступит со мной, как посчитает нужным, но прошу Его Величество милостиво протянуть руку помощи этим несчастным, которым в их прибежище, не далее как сегодня, угрожал бесчестьем этот человек, — и он указал на Эмбера. — Племянник покойного галантерейщика узнал о смерти дамы Бертрады и явился с намерением завладеть имуществом, которое она предназначала своей племяннице и крестнице. Когда они отказали ему, он обещал вернуться и силой превратить их в своих служанок, а свою похоть удовлетворить с молодой девушкой! Вот почему я требую правосудия! Король мудро отменил крепостное право, и никакой буржуа не имеет право принуждать себе подобных к постыдному рабству!
Взгляд Филиппа, странным образом засверкавший, обратился на галантерейщика. Он жестом приказал подвести его к себе. На мгновение Оливье показалось, что он выиграл партию, таким запуганным казался Эмбер; но, несмотря на страх, он собрался с силами и пронзительно закричал:
— А спросите у него, сир, кто эти женщины! Не кто иные, как мать, жена, дочь и служанка Матье де Монтрея, распорядителя работ в соборе Парижской Богоматери, которого разыскивает ваше правосудие...
— Это правда?
— Да, сир, и я хотел доставить их к вам, чтобы под пытками они признались, где прячется этот несчастный и...
Он не договорил: удар кулаком, который обрушил на него Ален де Парейль, опрокинул его на землю.
— Никогда не встречался с подобной подлостью, сир! — извинился капитан. — Не удержался!
На мгновение Оливье показалось, что по мраморному лицу скользнула тень улыбки:
— Это потому, что вы порядочный человек, мессир Ален! Посадите этого субъекта под замок! И возвращайтесь!
Галантерейщика так же резко поставили на ноги и не повели, а поволокли за шкирку, как пронзительно мяукающего кота. Король, казалось, забыл об Оливье. Он снова смотрел во двор, где звонил колокол, призывая к молитве. Король перекрестился, видимо, молясь про себя. Молчание затягивалось. Оливье снова преклонил колени, чтобы молиться вместе с королем, но встал, когда Филипп обратился к нему:
— То, что сказал этот несчастный, правда?
— Да, сир. Матье де Монтрей мертв, как и его сын. Поэтому я и хочу защитить его семью: добрых и нежных женщин, которые никогда никому не сделали зла.
— Как вы о нем узнали?
— Во времена Людовика Святого мой отец познакомился с Пьером де Монтреем, когда тот возводил Сен-Шапель, и дружба эта не прерывалась. Кроме того, именно мастер Матье спас меня во время массовых арестов...
—Да, кажется, вас это миновало! Каким образом?
— Я был отправлен с миссией в лондонское отделение Храма с моим спутником, и мы как раз были в пути, когда это произошло. Вернувшись в Париж, я нашел Матье: он меня спрятал.
— И тогда-то вы и познакомились с этими женщинами?
— Не совсем так. Я жил в отдалении: устав Ордена запрещает нам ночевать под одной крышей с женщиной. Но я пробыл там семь лет... и Матье выучил меня на мастера-резчика.
— Резчика? Но вы ведь рыцарь?
— Да, резчика, правда не очень талантливого. Но как это замечательно — видеть, как из камня вырисовывается лицо святого... Это ведь тоже служение Богу. Только иным образом!
— Почему вы не вернулись в Прованс?
— Я принадлежал к парижскому отделению Ордена. К тому же, моего старого отца, скорее всего, уже нет в живых. Если он умер до арестов, его владения перешли Храму, ну а теперь...
Вспоминая отца, Оливье на мгновение забыл о своем критическом положении. Следующий вопрос, заданный таким же ледяным, сухим тоном, как и предыдущие, опустил его на землю.
— Значит, вы жили у Матье! Участвовали ли вы в мятеже вместе с ним?
Беседа коснулась весьма опасного момента. Оливье был к этому готов, но, тем не менее, прежде чем ответить, какое-то время помолчал, зная, что то, что он скажет, будет таким же тяжелым, как меч палача, но он поклялся говорить правду и отступил от нее лишь в том, что объявил Матье и Реми погибшими.
— Ну, так как? — нетерпеливо повторил Филипп. — Вы боитесь отвечать или ищете оправдание?
Слова короля хлестнули Оливье, словно хлыст. Он гордо выпрямился:
— Я был среди тех, кто пытался освободить Великого магистра и приора Нормандии. Но они отказались, выбрав ужасную смерть...
— Так же, как вы сейчас выбираете вашу участь!
У Оливье перехватило дыхание, и на несколько мгновений он закрыл глаза, но тотчас взял себя в руки, почувствовав, как рука капитана опускается ему на плечо. Он приготовился следовать за ним, поклонившись осудившему его королю, но услышал еще один вопрос:
— Вы предстанете перед судьями... но женщин, которым вы покровительствуете, никто не побеспокоит в их собственном доме!
Оливье в последний раз преклонил колено:
— Да будет благословенен король! Теперь я могу предстать перед мессиром де Ногаре и умереть спокойно!
— Мессир де Ногаре скончался сегодня ночью!
Эта новость поразила Оливье больше, чем королевский приговор. Мрачное настроение короля, потребность удалиться в этот маленький деревенский замок, вместо того чтобы отправиться в отдаленный Мобюиссон, — теперь все это получало объяснение. Сначала Папа, теперь хранитель печати! Год еще не истек, а уже мертвы двое из тех, кого Великий магистр призвал на суд Божий! Оставался только один, самый великий, но, может быть, самый уязвимый в своем высокомерном одиночестве, в котором он замкнулся после смерти супруги. Конечно, король думал о том, что совсем скоро он предстанет перед Тем, кому должен будет дать отчет о своем царствовании...
По дороге к камере Ален де Парейль заметил:
— Ногаре — не слишком большая потеря для королевства. Его жестокость принесла столько зла! Если предсказание исполнится до конца, то следующим умрет наш король... и вот это будет печально! Вы были тамплиером, вы не можете меня понять.
— То, что испытали мои браться за семь последних лет, действительно трудно понять. И если Ногаре был жесток, то не менее жесток был и король.
— Его методы безжалостны, но он поступает, как подобает королю. После смерти королевы он запрещает себе всякие удовольствия, которые могли бы скрасить тяжелую жизнь мужчины, ведь он один несет бремя управления страной. Ведь наш король олицетворяет собой всю Францию, и он по праву отказал Храму, ставшему слишком могущественным, диктовать в стране свои законы... Если даже он не доживет до конца года, все равно он поступил правильно! Сварливому с Храмом было бы не справиться...
— Но останется же мессир де Мариньи, коадъютор и первый министр королевства. Он не был проклят, насколько мне известно?
— Не был, но, за исключением монсеньора де Пуатье и монсеньора д'Эвре, все вельможи его ненавидят, потому что он незнатного происхождения, а наш король дал ему власть. Не хочу выступать в роли пророка, но, как только Сварливый станет королем, Мариньи пропал... Ну, вот вы и на месте, — добавил он, велев солдату открыть низкую дверь в каземат, слабо освещенный сквозь бойницу, с каменной скамьей, дырой в полу для отправления нужды и без каких бы то ни было цепей.
В камере было очень пыльно, но сухо, без единого следа нечистот или отбросов, как это обыкновенно бывает в тюрьмах. Темница находилась на уровне галереи.
Увидев удивленное выражение лица де Куртене, капитан пожал плечами и слегка улыбнулся:
— Ну да, имеем то, что имеем! В этом замке пленники — редкость, поэтому здесь относительно приличные условия...
— А... а галантерейщик?
— Ах, этот? Я его поместил в старый свинарник: там не так душно! Вам принесут хлеба, воды и одеяло...
— Спасибо вам. Когда меня будут судить?
— Не знаю. Наверное, очень скоро. Наш король не собирается задерживаться здесь надолго... Мужайтесь!
— С Божьей помощью надеюсь достойно перенести мучения. Думаю, мессир де Ногаре оставил блестящих учеников?
Парейль снова пожал плечами с неопределенным выражением лица и вышел, не добавив больше ни слова.
Оставшись один, Оливье растянулся на каменной скамье. Усталость после долгого дня пути и последних событий давала о себе знать, и поскольку Оливье, полагаясь на королевское слово, не беспокоился больше за дам из Пчелиного домика, он накрыл глаза, уснул и не проснулся, даже когда Ален де Парейль сам принес ему то, что обещал, а в придачу еще и свечу. Осветив ею пленника, он несколько секунд изучал спящего человека, а затем отправился к королю.
— Что он говорит? Что делает? — спросил тот.
— Ничего, сир. Он спит.
— Как мудрец... или как чистая душа. А тот, другой?
— Плачет, стонет, заявляет о своей невиновности и добрых намерениях. Думаю, что он боится!
— И, может статься, не напрасно. Завтра отведите его в Шатле, пусть он там ожидает решения своей судьбы.
— А... другой?
Взгляд, который король обратил на него, смутил гвардейского капитана: он осмелился задать вопрос королю, но дело было сделано, и он не собирался извиняться, это только усугубило бы его вину. После короткого молчания, не поднимая глаз, он услышал:
— Похоже, он пришелся вам по душе?
Тогда капитан поднял голову, чтобы взглянуть на своего господина.
— Да, сир. Он мог продолжать скрываться, но он отдал себя в вашу власть, чтобы защитить от этой мерзкой скотины беззащитных женщин.
— Таких ли уж беззащитных? С ним-то?
— Конечно, он мог убить галантерейщика, бросить его тело в Сену... Но он предпочел вручить себя правосудию короля!
— И, тем не менее, он мятежник. К тому же, очень дерзкий.
Видя, что лицо Филиппа снова помрачнело, Парейль грустно вздохнул, но не добавил больше ни слова, боясь неловкими и неуместными речами усугубить положение пленника. Думая, что аудиенция окончена, он поклонился, чтобы уйти, но король жестом остановил его:
— Пришлите мне мессира де Фурке и капеллана! Пусть принесут письменные принадлежности. Потом можете быть свободны. Сегодня вечером вы мне больше не понадобитесь...
Капитан отправился за теми, кого вызывал король, потом тщательно обошел замок и только затем поужинал и лег спать.
На другой день он получил приказ доставить обитательницам Пчелиного домика пергамент, подписанный королем и удостоверенный его собственной печатью на зеленом воске. Владелец замка и капеллан Пассиакума подписали документ в качестве свидетелей. Это было подтверждение прав Од на наследство своей покойной тетушки с запрещением кому бы то ни было оспаривать документ и затевать какой бы то ни было процесс.
Никто не спал в эту ночь в доме посреди фруктового сада. Матье и его сын еще не вернулись, и, следовательно, не надо было их прятать. Три женщины, сначала пришедшие в ужас при появлении офицера, постепенно успокоились, поняв, что он не желает им зла, а, напротив, принес подтверждение, что никто больше не посмеет выгнать их из дома или принудить к унизительному рабству. Но их снедало беспокойство другого рода, которое выразила старая Марго:
— Не можете ли вы, сир капитан, рассказать нам о том, что произошло вчера в замке? Что случилось с...
— Шевалье де Куртене был тут же посажен в тюрьму. Не спрашивайте меня об обстоятельствах его ареста, я не имею права их раскрывать.
Од закрыла лицо руками, и из ее глаз покатились слезы:
— В тюрьму? Но ведь он только защищал нас?
— Как видите, ему это удалось. Но, тем не менее, он мятежник, и вы должны благодарить Бога, что дело обернулось для вас так хорошо... Если бы ваш отец и ваш брат были живы, обеспечить вашу безопасность было бы гораздо сложнее... Молитесь за него, это единственное, что я могу вам посоветовать!
— А что с тем, с другим? — поинтересовалась старая дама.
— Он тоже в тюрьме. Завтра его отведут в Шатле, где он будет ждать суда.
— Мессира Оливье тоже отправят туда? — спросила Жулиана.
— Мне ничего не известно... но вам я рекомендую оставаться здесь. Вы не окажете мессиру де Куртене хорошей услуги, если отправитесь в замок вымаливать милосердия у короля, — добавил он, заметив, что в голубых глазах девушки зажегся огонек, который он очень правильно истолковал. — Вы ведь тоже служили мадам Маргарите, а это очень неприятное воспоминание для Его Величества.
— Но я ей не служила, — вставила Жулиана.
— Вы думаете, что супруга Матье де Монтрея будет принята более благосклонно? Поверьте моему слову, дамы! И соблюдайте спокойствие! К тому же, возможно, что король сегодня вечером уедет...
Последствия одного дерзкого поступка
Если бы тюремщик не пришел вовремя, чтобы принести воду и пищу, — более или менее приличную, ведь это был рацион маленького гарнизона, — Оливье мог бы подумать, что о нем забыли. Так как его тюрьма находилась на уровне галереи, до его слуха доходили все передвижения в замке.
Тем более что Легри, тюремщик, заходивший к нему каждый день, не видел беды в том, чтобы немножко поболтать с пленником. Так он узнал, что Эмбер был переведен в Шатле и что в тот же вечер Филипп Красивый отбыл в Париж.
Оливье попытался было побольше узнать о своей участи, но Ален де Парейль отбыл вместе с королем, не зайдя к нему. Кроме того, возможно, капитан и не знал ничего нового, ибо господин редко делился с ним своими намерениями. А честный служака Легри знал и того меньше. Что касается шевалье де Фурке, тот не изволил к нему зайти, и когда Оливье попросил встречи со священником, ему ответили, что так как никакого приказа на сей счет не поступало, то и беспокоить его нет никакого смысла. По крайней мере пока.
— Вы его скоро увидите, если вас казнят, — утешил его Легри. — Не беспокойтесь, вам не дадут умереть без исповеди.
Приходилось довольствоваться этим и приготовиться к долгому ожиданию, которое вскоре показалось ему невыносимым. Оливье настраивался на худшее, он ожидал участи жестокой, но быстрой. Он молился, пытаясь смириться не только с тем, что теряет то немногое, что осталось у него в жизни, и утешаясь надеждой встретить в загробном мире своих дорогих родителей и учителя Клемана Салернского. Почему же его оставили здесь, как будто забыли в камере, ведь с ним так легко было расправиться!
Тогда Оливье пришла в голову мысль, что это ожидание должно было медленно подточить его мужество, ведь для человека с его темпераментом не было ничего хуже неопределенности; но в этом случае его должны были бросить в какую-нибудь подземную темницу, темную и зловонную, которая сломила бы сильный характер пленника. А он находился в сухой и достаточно чистой камере, в которую проникал свет сквозь бойницу, и он, встав на цыпочки, мог видеть небо, а вдалеке — крыши столицы, горбившиеся то под солнцем, то под дождем. Может быть, это было сделано для того, чтобы, увидев красоту земли, летний, а потом и осенний свет, он еще горше пожалел о них, когда наступит его последний час? Ибо Оливье не сомневался в ожидающей его участи: невероятная удача избавила его от палачей Ногаре, но, вместо того чтобы бежать, он вступил в открытый конфликт с королевской властью. Филипп Красивый был не тем человеком, который отпустит ему грехи. Его утешало лишь осознание того, что в двух шагах от его тюрьмы Од, ее мать, бабушка и добрая Марго будут жить, не боясь отныне официальных преследований, а также нечистых и еще более опасных домогательств племянника Бертрады. Он надеялся, что этого типа повесили без лишних проволочек за то, что тот посмел питать страсть к этой восхитительной девочке, образ которой ему все труднее было изгнать из своих мыслей, но они, однако, больше не пугали его. Туда, куда он отправится в скором времени, его душа, очищенная от мерзких телесных проявлений, сможет свободно созерцать се, может быть, охранять, а когда настанет час самой Од, встретить ее, взять за руку и повести к трону Господа как свою даму, обрученную с ним навечно...
Но одна забота продолжала мучить его: что делали, что думали в этот час Матье и Реми, которые, он в этом не сомневался, исчезли? В самом деле, невозможно было представить, что во время нападения порочного галантерейщика они равнодушно сидели в своем убежище. Насколько Оливье знал вспыльчивого мастера зодчих, тот вцепился бы в горло обидчику и пришиб бы его на месте. Тогда где же они?
Но они были недалеко и вернулись на следующий день после визита Алена де Парейля. Матье стал еще мрачнее. И не потому, что он слишком утомился во время этого небольшого путешествия, — плохо зажившее плечо заставляло его страдать, но позволяло понемножку работать левой рукой, а ноги, после продолжительного отдыха, казалось, стали сильнее, чем раньше. Но когда они прибыли в карьеры Шантийи, то в подсобном помещении картезианского монастыря, теперь служившего им убежищем, они нашли только Говена и одного из его бывших товарищей, Донасьена. Остальные отправились в Германскую империю. Говен, которого Матье упрекнул в том, что тот не сообщал ему новости, признался, что они с Донасьеном последовали бы тем же путем, если бы каноники приходской церкви Нотр-Дам-де-Корбей не явились в картезианскую обитель просить помощи: колокольня их храма разрушалась. Они предлагали хорошо заплатить, и двое мужчин, у которых денег почти не осталось, согласились хотя бы пойти взглянуть, в чем там дело.
— Мы с Донасьеном можем укрепить колокольню, но вернуть ей красоту должен мастер. Я собирался отправиться завтра в Пассиакум, чтобы предложить эту работу вам. Добрые каноники обещают предоставить вам убежище в своей обители...
Сначала Матье с негодованием отказался: Говен, должно быть, сошел с ума, если предлагает ему снова взяться за линейку и циркуль на земле Франции, ведь он поклялся не работать больше ни в одном французском соборе! На что его помощник возразил, что речь идет не о соборе и что, в любом случае, хорошо бы ему заглянуть в свой пустой кошелек и вспомнить, что у него есть семья, которую нужно кормить.
— Я смогу их кормить на берегах Рейна, куда они последуют за мной.
— Туда еще надо добраться. Ваша матушка не перенесет дороги. Кроме того, каноники почитают реликвии Святого Йона[234], а ведь он один из наших главных святых. Я сам хочу поработать там, и святые отцы пообещали помочь мне... Подумайте, мэтр Матье! Соборы останутся недостроенными, но вы не можете обречь всех мастеров каменных дел на полное бездействие!
Итак, Матье вернулся в Пассиакум в ярости. И настроение его еще больше испортилось, когда он узнал, что произошло в его отсутствие. Вызвав возмущение женщин и особенно Од, он обрушил свой гнев на Оливье:
— Как он посмел потащить этого несчастного к вероломному королю, подвергнув всех вас риску ареста? Он что, не мог убить его тут же, на месте, и бросить его тело в реку?
— Чтобы женщина, которая живет с ним и которую он называет своей домоправительницей, послала сюда людей прево, чтобы узнать, что с ним случилось? Тогда уж мы все непременно оказались бы в тюрьме. Успокойтесь и постарайтесь поразмыслить на трезвую голову, сын мой, не поддавайтесь ненависти. Мессир Оливье совершил самый разумный поступок в сложившихся обстоятельствах: он выдал себя, чтобы спасти нас, и ему это удалось...
— Посмотрите, батюшка! — воскликнула Од. — Вот королевский акт, принесенный мессиром де Парейлем, на владение этим домом, в котором мы теперь имеем право жить, не таясь...
— Вы, может быть, и имеете на это право. Но не я! Да я здесь и не останусь!
— Вы не хотите жить под кровом своей дочери? О, батюшка, как вы можете быть таким жестоким? Словно вы не знаете, что этот дом прежде всего ваш, а не мой, потому что его завещала мне моя дорогая тетя Бертрада.
— Это неправда, и ты это знаешь, потому что она не успела привести в порядок свои дела. Значит, этот дом отдал тебе Филипп, а я не желаю ничего принимать от него!
— Никогда бы он этого не сделал, если бы его не попросили об этом... отдав себя в его власть! Тот, кого он бросил в темницу и кто, возможно, заплатит за это своей жизнью! — закричала девушка вне себя.
— Пусть идет к черту! Он не имел права так поступать!
— А вы? Имели ли вы право бросить все наше имущество, наш прекрасный дом в Монтрее и все, что мы имели, кроме наших жизней, ради этого Храма, который от вас и не требовал столько, — возразила она, и по ее лицу заструились слезы. — Мессир Оливье... любит нас больше, чем вы, потому что он пожертвовал собой... А я еще считала вас справедливым!
Сотрясаясь от рыданий, Од убежала в сад. Оцепенев от этих слов, Матье не сразу нашелся, что ответить. Однако выходка дочери еще больше разгневала его. С перекошенным лицом, он начал извергать бесконечные проклятия:
— Черт возьми, она все еще сохнет по нему! Дура, влюбленная в этого проклятого тамплиера, который старше ее на двадцать лет!
Но на этот раз перед ним встала жена.
— Не слишком ли быстро вы забыли, что, если он и не смог вырвать из рук палачей мою бедную Бертраду, он, тем не менее, спас ее, вашу дочь, от участи худшей, чем смерть! И вы осмеливаетесь проклинать его? Каким же человеком стали вы, Матье де Монтрей, если позволили отравить свою душу до такой степени?
— Довольно, женщина!
— Нет, не довольно! Од права: вы всех нас принесли в жертву этому Храму, который, если и не был таким уж черным, каким хотели представить судьи, не был, может статься, и совершенно белым! Уж не говоря о тех несчастных, которых вы увлекли в ваш невозможный «крестовый поход»! О тех, кто умер, оставив близких в нужде; тех, кого пытали; тех, кто лишился своей работы, которая их кормила! Бог с ними, с чужеземцами, которые никогда не остаются долго на одном месте и могут работать за границей, но есть ведь и другие, которые, чтобы выжить, обречены тащить за собой в изгнание своих жен и детей, потерявших родину...
— Молчать! — завопил Матье. — Да что вы понимаете в мужских делах...
— Людовик Святой был другого мнения о своей матери, — заметила Матильда, — он доверял ей королевство, когда сам отправлялся сражаться с неверными. Он был уверен, что его страна будет в надежных руках.
— Это исключение из правила, и я не отрицаю, что такое случается. Что касается меня, повторяю, я отказываюсь принимать подарки от короля, которого желал бы видеть мертвым!
— А где вы хотите, чтобы мы жили? На папертях церквей, прося подаяния? В лесах со зверями? Посмотрите на вашу мать, которая уже с трудом передвигается! Вы хотите лишить ее права окончить свои дни у очага и в мягкой постели? Повторяю еще раз: мы находимся здесь у моей сестры, и указ короля лишь возвращает Од то, что предназначалось ей всегда!
— Как знаете! Тогда я, пожалуй, приму предложение каноников монастыря де Корбей поработать над восстановлением их колокольни.
— Вы хотите работать? Вы? В этой стране, будучи здесь вне закона?
— Каноники смогут нас защитить. У вас же будет время подумать... а у меня — предпринять необходимые для всех нас шаги!
— Что еще вы задумали, сынок? — спросила Матильда.
— Это мое дело. Дайте мне этот пергамент!
— Зачем?
— Чтобы вернуть его кому следует и, если получится, забить его ему в глотку! Корбей стоит на середине пути между Парижем и Фонтенбло... где Филипп каждую осень охотится. Он родился в Фонтенбло и любит бывать там. Говорят, что иногда он со своими собаками удаляется от остальных охотников... вот тут-то мы и встретимся, и я буду знать наверняка, что предсказание мэтра Жака исполнится!
Вскрикнув, Жулиана бросилась к мужу:
— Матье, ради Бога! Придите в себя! Вы теряете рассудок!
Она вцепилась в него, но Матье не чувствовал этого, даже не видел ее и только сверкал глазами:
— Надо кому-то это сделать! Это воля Господа!
— Значит, вы до такой степени сомневаетесь в Его всемогуществе? Чтобы исполнить свою волю, Он не нуждается в вас! Это мы нуждаемся в Нем... Неужели вы разлюбили свою семью?
По тому взгляду, который он бросил на нее, она поняла, что до мужа не доходили никакие увещевания, что, одержимый почти маниакальной ненавистью, он ослеп и оглох, стал совсем другим человеком. Что-то сломалось в нем, возможно, из-за долгого бездействия, о котором она не имела понятия, и это что-то проснулось при виде подписи и печати на зеленом воске. И все же он произнес:
— Вы родные мне люди, и я по-прежнему вас люблю, но я дал клятву служить мэтру Жаку даже после смерти. Дайте мне этот пергамент!
Но Матильда уже несколько минут назад ловко завладела бумагой и теперь крепко держала ее. Она-то и ответила:
— Нет, сын мой. Он будет храниться у меня, так как это все, что у нас есть, с того момента, как вы решили забыть о нас. Неужели вы осмелитесь отнять его у вашей матери силой?
Он повернулся, шагнул к ней, но Реми, с трудом сохранявший молчание во время злосчастного столкновения, встал у него на пути:
— Нет, отец! Вы имеете право делать с вашей жизнью все, что хотите, хотя Господь тоже участвует в ней и может ограничивать вас согласно Своему закону, но Он запрещает вам распоряжаться жизнью ваших близких! Наши женщины заслужили право на этот кров, который достался им от нашей дорогой тети...
Матье хотел отстранить сына, но опустил руки:
— Ладно... пусть живут здесь! Когда я со всем этим покончу, они смогут присоединиться к нам! Пошли, уходим!
— Я не пойду, отец! Кто их защитит, если я последую за вами? Обен уже очень стар...
— У них есть Филипп! Чего им бояться с таким покровителем? Каноники в Корбее ждут мастера и резчика.
Реми показал пальцем на балки потолка:
— Есть хороший резчик там, наверху, который, может быть, скоро умрет. Если, к несчастью, это свершится...
— Повторяю: он сам выбрал свою судьбу!
— Но Од будет так страдать: мне надо остаться.
— Твоя мать лучше тебя сумеет врачевать душевные раны.
Тут, наконец, заговорила Жулиана:
— На этот раз твой отец прав. А мне будет спокойнее, если ты уйдешь с ним. Нам здесь нечего бояться, а он будет в опасности...
Она обняла молодого человека и прошептала ему на ухо:
— Ты смог бы помешать его безумным планам... Я буду молиться, чтобы тебе это удалось, — прошептала она.
— Я постараюсь, — сказал он, целуя ее в ответ. Потом добавил громко: — Как вы скажете, отец, так и будет, но, ради бога, давайте немного отдохнем. Отправимся на рассвете. Прошу вас... Я... устал, а вы, должно быть, устали еще больше!
Матье по-прежнему был мрачен.
— Может, и так, — согласился он. — Но не досаждайте мне больше.
Он сел у окна, на подоконнике которого цвел в горшке левкой, и больше не обмолвился ни с кем ни словом. Безнадежно махнув женщинам рукой, Реми взглянул на него и отправился в сад искать сестру. Он нашел ее сидящей у колодца и смотрящей, как ему показалось, в небо. Но, подойдя ближе, он заметил, что с этого места сквозь просвет в деревьях можно было разглядеть башню замка. Он сел рядом с Од и услышал, что она всхлипывает. Брат обнял ее за плечи.
— Не надо сердиться на отца, — тихо сказал он. — После смерти Великого магистра и трагической кончины нашей тетушки он совсем сдал и очень изменился. Я отчетливо понял это в последнее время в Шантийи...
— Я плачу не из-за него, а из-за того, кто томится в заключении. То, чего ему удалось добиться от короля, это просто чудо, и я так боюсь за него! Как вы думаете, удастся ли освободить его оттуда?
Реми подскочил:
— Побег? Вы об этом думали? Поэтому вы плачете? Это совершенно невозможно!
— Почему невозможно? Король уехал: в замке остался лишь его старый владелец с несколькими людьми...
— А про толстые стены и прочные двери вы забыли? К тому же, мы не знаем, где его держат. Не мечтайте зря, сестра, и знайте, что я так же несчастен, как и вы! Мне он пришелся по душе...
— А я его люблю! В этом вся разница. Он — часть меня, и если он умрет... мое сердце умрет имеете с ним! Поэтому помогите мне!
Он посмотрел на нее взглядом, полным удивления и грусти. Слезы ее высохли. Голос стал твердым, и сама она словно преобразилась: это уже была не девушка, мечтающая о невозможной любви, но женщина, такая же решительная, как и ее мать и бабушка, готовая рискнуть всем для человека, которого любит.
— Я бы рад, но не знаю как.
— Тюремщика можно подкупить!
— Вы бредите? У нас скоро не будет ни гроша. Чем подкупить?
— Этим!
Она порылась в сумочке, висевшей на поясе, достала оттуда какой-то круглый и твердый предмет и вложила ему в руку. При свете луны Реми увидел, что это была драгоценная застежка, усыпанная красивыми камнями, цвет которых он не мог различить в темноте. Вопрос был готов сорваться с его губ, но она предупредила его:
— Это драгоценность с самого красивого плаща мадам Маргариты. Она вручила мне его в момент расставания, сказав, что это будет мое приданое, если ей не удастся потребовать ее назад...
— Я бы очень удивился этому: даже если ее выпустят из Шато-Гайара, то только для того, чтобы заключить в какой-нибудь монастырь со строгим уставом... но как вам удалось сохранить это украшение?
Чтобы не пробуждать унизительных воспоминаний, он не упомянул, что она была в костюме Евы, когда покинула Нельскую башню, но Од сама все объяснила:
— Его принес, сам того не зная, Гонтран Эмбер в узле со старыми тряпками, которые ему всучили в башне и от которых он не решился избавиться по дороге сюда. Когда я развернула тюк, застежка упала мне в руку: она лежала в старой туфле. Эти камни очень дорого стоят, понимаете? Мадам Маргарита купила это украшение у ювелира Пьера де Манта незадолго до того, как отправилась в Мобюиссон, и...
Вместо того чтобы взять украшение, которое она протягивала ему на открытой ладони, Реми сложил в кулачок пальцы сестры.
— Какой бы она ни была красивой, как бы дорого ни стоила, ни один тюремщик ее не возьмет, зная, что потеряет из-за нее голову... впрочем, как и вы: очень легко будет обвинить вас в том, что вы ее украли!
— Но ее можно обменять на золотые монеты. Может быть, ее возьмет назад мэтр Пьер...
— Чтобы снова продать? Но кому? Во дворце Сите больше нет принцесс, и ювелир ни за что не рискнет навлечь на себя гнев короля... или гнев Сварливого. Я понимаю, что огорчаю вас, сестра, но все, что вы можете сделать с ней, это спрятать понадежнее... и молиться, молиться и снова молиться, чтобы Господь и Богоматерь смилостивились над мессиром Оливье.
— Должен же быть какой-нибудь выход! Неужели вы хотите его бросить... и меня тоже? Если он умрет...
— Почему непременно умрет? Пока что его только заперли в тюрьме. А ведь могли бы сразу же казнить или отправить в Шатле, как Эмбера, чтобы отдать в руки судей. Может быть, о нем просто забудут? Так или иначе, у меня нет времени, чтобы попытаться сделать что бы то ни было: на рассвете мы с отцом уходим.
— Почему вы не останетесь здесь? Пусть следует один своей безумной дорогой! — воскликнула она с таким раздражением, которого он ни разу не замечал в ней, и которое очень огорчило его.
— Наша мать хочет, чтобы я попытался защитить его от самого себя. Это мой отец, Од, и он мне бесконечно дорог, даже если я перестал понимать сто. Разве вам он больше не дорог, и неужели эта любовь, которая разрывает ваше сердце, отдаляет вас от ваших близких?
— Вы знаете, что это не так.
И она бросилась ему на шею. Она горько плакала, сама не зная, что мучило ее сильнее: тревога ли за Оливье, раздор ли в семье, и все из-за непреклонной верности ее отца делу, которого больше не существовало...
К середине октября Оливье узнал, что скоро умрет.
Об этом ему сообщил капеллан примерно через час после неожиданного приезда короля, вызвавшего крайний переполох в замке. Было очевидно, что поручение ему не нравится. Тем более что его мучили угрызения совести: ведь он ни разу еще не зашел к узнику. Не потому, что не хотел или, считая, что тот здесь надолго, не видел срочной необходимости в этом посещении, но потому, что из-за ревматических болей в суставах с трудом одолевал крутые лестницы замка. И без того он дважды в день поднимался на второй этаж башни, чтобы пообедать и поиграть в шахматы с интендантом замка. В остальное время он почти не выходил из своего домика рядом с часовней. Поэтому отец Сидуан — так его звали — был особенно удручен тем, что в первый же свой визит к узнику принес ему такую новость. Он попытался смягчить удар, добавив, что останется с обреченным до роковой минуты, но все-таки чувствовал себя не в своей тарелке рядом с узником, который был холоден и молчалив, как сам король Филипп. Он невозмутимо выслушал капеллана и теперь наблюдал, как тот, потея, искал подходящие слова. Оливье заговорил первым: раздался его красивый, тихий, но внушительный голос:
— Разве не принято сначала судить человека, прежде чем выносить ему приговор? Я не представал ни перед одним из известных мне судов.
— Да... да, это так, но Его Величество король вас выслушал. Разве он не является высшим судьей?
— Высшим судьей? Я полагал, священник должен знать, что ни один земной правитель не имеет права на этот титул, — произнес Оливье с презрением.
— Конечно, конечно! Я только хотел сказать, что в нашей земной юдоли король может распоряжаться жизнью своих подданных. В данном случае Его Величество принял решение лично, посоветовавшись лишь со своей совестью. И поэтому завтра вы будете казнены во дворе замка... Вас ожидает костер!
Броню, которую Оливье выковал для себя в своем одиночестве, словно пробило. В горле у него пересохло:
— На костре? Казнить, как колдуна? Ведь я рыцарь!
— Вы были тамплиером, мессир, а ведь многие из тех, что и не думали бунтовать против королевской власти, умерли на костре. Сам Великий магистр...
— Довольно рассуждений, отец мой! Когда я пришел сюда, я был готов к смерти. Понятно, что я предпочел бы иную смерть... особенно если меня еще будут пытать.
— Великий магистр и приор Нормандии были избавлены от этого, — поспешил сообщить священник, который немного приободрился. — Я должен также сказать вам, что в ваших силах изменить приговор и умереть от топора палача.
— И что от меня потребуют взамен? Это смягчение приговора, конечно, не будет бескорыстным!
— Конечно. Вас избавят от костра, если вы сообщите имена тех, кто участвовал в попытке освободить Великого магистра.
— Так я и думал...
Губы Оливье де Куртене презрительно скривились. Очевидно, что смерти Папы и Ногаре ничему не научили Филиппа Красивого. Без сомнения, до своего последнего часа, даже понимая, что он наступит достаточно скоро, король будет преследовать жалкие остатки Храма в любых уголках земли, чтобы вырвать из нее малейшие ростки доктрины Ордена.
— Мне нечего сказать, — ответил он наконец. — Я не знаю имен моих товарищей, бывших со мной в тот ужасный вечер...
— Это ложь, сын мой, и вы это знаете. Разве вы забыли о Матье де Монтрее и его сыне?
— Конечно нет, но я мог бы назвать только имя отца, — да примет Господь их души! Другие были мне неизвестны.
— Кто вам поверит? Многие из них участвовали в работах над контрфорсами собора Парижской Богоматери, и вы работали там же. Вы не можете
их не знать... И не забудьте, сын мой, что ложь губит человека!
— Меньше, чем подлость... и, конечно, меньше, чем пламя, которое завтра превратит меня в пепел. Топор был милосерднее... Но мне нечего вам сообщить, поэтому он не станет орудием моей казни.
— Подумайте, сын мой. До последнего мгновения у вас будет возможность...
— Ради бога, отец мой, хватит об этом!
— Как хотите. Тогда приступим к нашим молитвам, мы их будем читать всю ночь.
— Нет. Простите, но то, что мне нужно, это исповедь, а завтра — причастие перед казнью, оно освободит мою душу. Сегодня ночью я буду молиться один... и спать.
— Спать? — вскричал Сидуан чуть ли не с возмущением. — Вы думаете, что вам это удастся?
— Будет так, как угодно Господу. Я хочу предстать перед ним один...
С покорным вздохом капеллан опустился на каменный пол, жестом пригласив Оливье стать на колени перед ним, и в течение нескольких минут был слышен только глухой голос кающегося. Конечно, он обвинил себя в том, что солгал, и исповедник прервал его:
— Через мгновение вам будет отпущен ваш грех, но что будет завтра, когда вам снова зададут этот вопрос?
— Я буду молчать.
Закончив исповедь, Оливье получил отпущение грехов, которое Сидуан дал ему со слезами на глазах. В первый раз помогал он приговоренному к смерти, и участь, которая тому предстояла, потрясла его. Это был добрый человек, невинный, как овечка, и он благодарил Небо, что служба в этом маленьком замке, который и на замок-то не походил, удалила его на многие годы от великих драматических событий, уничтоживших Храм. Но вот еще одного должны были сжечь, может быть, самого последнего, и надо же было, чтобы это свалилось на него! Сознание необходимости на следующий день сопровождать приговоренного на муки и поддерживать его до конца переворачивало капеллану душу.
После последнего благословения, которое он произнес дрожащим голосом, он собирался уйти, и тут пленник спросил:
— Еще одно слово, отец мой. Моя казнь будет публичной?
— Нет, я сказал вам, что это будет происходить во дворе, внизу, и ворота будут закрыты до тех пор, пока ваш пепел не будет развеян над Сеной... Король не хочет огласки.
— Спасибо!
Оливье почувствовал некоторое облегчение. Мысль о том, что вместе с жителями деревни — и, может быть, еще более отдаленных мест, — на этот неожиданный «спектакль» придут женщины из Пчелиного домика и будут присутствовать при его ужасной кончине, терзала его сердце. Медленно умирать и, возможно, не суметь удержаться от криков на глазах у ошеломленной Од было бы невыносимо, потому что именно этот его последний образ она сохранит в памяти. Уж не говоря о том, что она, может быть, предприняла бы попытку спасти его. Разве не сказала Бертрада, что она его любит? Он представлял, как она бросится в ноги королю, моля о помиловании, но все будет напрасно, она лишь подвергнет себя опасности. И в этот момент, когда он уже ничего не ждал от людей, он позволил признаться себе самому: он любит эту девушку со все возрастающей страстью, которая пугала его. Прекрасный образ их душ, летящих вместе в вечность, теперь казался ему обманом. Это чудесное тело, воспоминание о котором жило в сознании Оливье, вот чего он желал с пылкостью, которая иногда ужасала его. Он исповедался в этом священнику и получил отпущение грехов, но само признание, само звучание этих слов лишь усиливали сжигавший его огонь.
Несмотря на свое мужество, он плохо спал в эту ночь. Ни один человек, каким бы смелым он ни был, не может без содрогания представить смерть на костре. Оливье горячо молился. Особенно он просил Господа о том, чтобы ему было дано вести себя так же, как Великий магистр. Но он никого не будет проклинать. Разница будет состоять только в этом. Не проклянет даже короля, который отказывал ему в праве умереть от благородного лезвия меча, если он не выдаст своих товарищей, которые, возможно, еще живы, и особенно Эрве, своего брата. Он надеялся только на то, что воспоминания о минувшем, о товариществе в Храме, о солнце Востока и, особенно, о его юности в Валькрозе среди людей, которых он так любил, помогут ему сохранить мужество до конца. Языки пламени, сделав из него мученика, распахнут врата туда, где он встретит свою мать, брата Клемана и, конечно, своего отца, о котором он уже давно ничего не знал...
Занявшееся утро было серым и туманным. Наступила осень, время прошло незаметно. А ему самому оставалось жить считанные минуты. Когда вошел отец Сидуан, неся облатку для причастия, и вместе с ним молодой служка, звонивший в колокольчик, при звуке которого все преклоняли колени, Оливье, тоже коленопреклоненный, причастился, взволнованный до глубины души. Много месяцев он не вкушал Тела Христова! В Храме причащались лишь три раза в год, а в последний раз это случилось уже очень давно, и теперь приговоренный к смерти нашел в причастии настоящее утешение. Потом вошли солдаты, которые должны были конвоировать его. Тогда он снял одежду, оставшись в рубашке и штанах. Потом, босиком и со связанными впереди руками, он последовал за конвоирами по узкой лестнице.
Хотя Оливье старался морально подготовиться к предстоящей казни, но от того, что он увидел во дворе, у него перехватило дыхание: слева стояла плаха с тяжелым мечом, прислоненным к ней, а справа — костер. Но он представлял собой не огромную кучу хвороста и соломы, как на Еврейском острове, а лишь несколько поленьев со столбиком посередине и с дощечкой для ног. Это означало, что его будут поджаривать на медленном огне, и мука эта продлится целую вечность.
Оливье, ставший мертвенно-бледным, увидел короля, сидевшего у лестницы, ведущей в башню, а рядом с ним — Алена де Парейля и старого Фурке. Сначала его подвели к ним. Хотя он и преклонил колено, но тотчас поднялся и дерзко посмотрел в пустые глаза Филиппа. Как мог он надеяться, что смерть Папы и Ногаре побудят эту безжизненную статую, воплощение власти, проявить милосердие? В этот момент Оливье отчетливо понял, что надежда его была напрасной, и жестокость этого человека не поколебалась. Ему стало дурно.
— Вам нечего сказать? — спросил король.
— Нет. Только обратиться с молитвой к Господу, прося его проявить ко мне милосердие. Я хотел бы просить о милосердии и короля Франции, хотя это кажется мне невозможным!
Красивое лицо не дрогнуло, хотя тень улыбки скользнула по тонким губам:
— Вон там вы видите меч палача. Одно имя — и он освободит вас.
— И моя душа, отяжелевшая от стыда, не сможет раскрыть крылья, чтобы подняться к Небу? Нет, сир!
— Ну что ж, будь по-вашему. Мессир Ален, проводите его.
Капитан невольно отшатнулся. Оливье подумал, что тот откажется выполнить королевский приказ. Эта казнь была из ряда вон выходящей. Он произнес:
— Хорошо, что осужденный — рыцарь. Надеюсь, это поможет мне.
Их взгляды встретились, и Оливье заметил слезы в глазах Парейля. Отец Сидуан, не стыдясь, безудержно плакал, бормоча молитвы, которые читают над умирающими, а интендант замка с остервенением грыз свой ус.
Палач помог Оливье взойти на костер и привязал его к столбу. Заморосил дождик, и приговоренный с отчаянием подумал о том, что дрова будут гореть еще хуже. Он поднял голову и взглянул в небо, чтобы капли дождя упали на его лицо, застывшее от усилия подавить ужас. Оливье истово молил Господа и Богоматерь помочь ему умереть достойно. Когда палач поднес к костру факел, он закрыл глаза... и тотчас же открыл их, услышав резкий голос короля:
— Стой, палач!
Удивившись, тот обернулся, но солома уже занялась огнем. Тогда Ален де Парейль бросился к палачу, отбросил его в сторону и принялся яростно затаптывать пламя. Затем он обернулся к Филиппу:
— Чего желает король?
— Развяжите этого человека, мессир Ален, и подведите его ко мне.
Приказ короля был выполнен с необыкновенным рвением, которое красноречиво подтверждало скрытые чувства капитана. Ему пришлось поддержать Оливье, который, теряя сознание, чуть не упал, но, почувствовав под своими босыми ногами холодную землю, пришел в себя. Когда Парейль оставил его одного перед королем, он, лишившись сил, почти бессознательно упал на колени, не склонив, однако, головы.
— Вам по-прежнему нечего сказать? — спросил Филипп.
У Оливье пересохло в горле от вновь накатившего страха: не вернут ли его снова на костер?
— Что я могу сказать? — едва слышно произнес он.
— По крайней мере «спасибо»! Я избавил вас от огня.
— О!.. Благодарю вас, сир, что позволяете мне умереть от меча...
— От меча вы тоже избавлены, чего не случилось бы, если бы вы выдали своих товарищей... которые мне больше не нужны. Скоро вы будете свободны...
— Свободен? — повторил Оливье, не веря своим ушам.
— Вы мужественно выдержали тяжелое испытание, не предав друзей и не нарушив данного слова. Такие люди, как вы, редко встречаются. Мне доставляет удовольствие сохранить жизнь хотя бы одному из них. Ступайте же!
— Сир, — начал Оливье...
Но король встал, собираясь войти в башню, и проговорил:
— Достаточно! Идите своей дорогой, но выслушайте, что вам скажет мессир де Парейль.
И он исчез, а вслед за ним и капитан. Фурке же бросился к представителю рода Куртене и помог ему подняться, поскольку тот был так ошеломлен произошедшим, что словно прирос к земле.
— Ну, ну, мой мальчик. Вставайте же!
— Пусть он стоит на коленях, пока на него снисходит Божья благодать! — запротестовал отец Сидуан, который был так рад, что бросился обнимать Оливье. — Бог только что совершил настоящее чудо! Может быть, в первый раз в жизни наш сир проявил милосердие! Восславим же Господа!
Он заставил старого рыцаря преклонить колено и затянул фальцетом «Te Deum», суровую и длинную благодарственную молитву, к которой присоединились все присутствующие, знавшие ее, кто лучше, а кто хуже. Оливье прослушал ее до конца, а затем был отведен в свою камеру, чтобы ждать там развития событий.
В камере он нашел свои вещи, надел их, и, хотя они были грязные и мятые, ему стало тепло и приятно, словно он обрел свою кожу, которой был на время лишен. Он бы с удовольствием вымылся, но было очевидно, что сейчас это было невозможно. Зато он поел хлеба и блюдо из баранины, приправленной травами, которое принес ему Легри, и одним махом осушил кувшинчик сюренского вина — он, столь воздержанный в обычных обстоятельствах. Но это была жизнь, и никогда еще Оливье не вкушал ничего более вкусного!
Когда спустя час Ален де Парейль пришел в камеру, он нашел его спящим. Посмотрел, пожал плечами и потряс Оливье за плечо:
— Вставайте, мессир! Пора в путь!
Спящий моментально вскочил на ноги, в силу привычки, выработанной годами послушания строгому уставу Храма, согласно которому человек поднимается с постели по первому же сигналу.
— Куда вы меня ведете? — спросил он.
— Я? Никуда, к воротам этого замка. Король же сказал: вы свободны.
— Мне показалось, что он освободит меня только на определенных условиях.
— Вот именно, об этом я вам сейчас и скажу. Во-первых, вы должны дать честное слово, что никогда больше не поднимете оружие ни против суверена, ни против его королевства...
— Даже мысль об этом не пришла бы мне в голову! Это так очевидно. Тем не менее здесь, сейчас, перед вами, сир капитан, я клянусь в этом, — добавил он торжественно.
— Кроме того, вам рекомендовано покинуть Францию, но вы не должны уезжать в Англию, Фландрию, Германию или какую-либо другую страну. Вам надлежит отправиться в Прованс, к себе домой.
— А есть ли еще у меня дом?
— Это нас не касается. Вы можете поступить на службу к графу, который является одновременно королем Неаполитанским... помня, однако, что в случае конфликта между ним и королем Франции, хотя они и близкие родственники, вы ни в коем случае не согласитесь выступить с оружием против последнего. И, наконец, если вы случайно обнаружите следы существования Храма...
— Разве не арестовали братьев Ордена и в Провансе, так же, как во всей Франции? — с горечью произнес Оливье.
— Да, конечно. Но как знать? Как бы там ни было, но вы обязаны сообщать нам о малейших намеках на жизнь Ордена. Если вы поступите иначе, то это будет означать, что вы вновь подняли оружие против короля. Теперь, — продолжал Парейль, вытаскивая из-за пояса свернутый в трубку пергамент с зеленой печатью и тощий кошелек, — вот охранная грамота для вашего путешествия... и немного денег на жизнь, ведь у вас ничего нет.
— Мне не надо денег! Они погубили многих моих братьев. А на хлеб я сумею заработать сам.
— От предложений короля не отказываются. Возьмите! Хотя бы для того, чтобы поделиться с бедным. А теперь вам пора уходить. Да, забыл! Следовать через Париж вам запрещено. Там слишком легко затеряться.
— Что же, в густых лесах этого опасаться не стоит? — усмехнулся Оливье. — Будьте спокойны, я не нарушу приказа. Еще что-нибудь?
— Бог мой, ничего, и если вы готовы...
Они вместе прошли под сводами галереи и спустились во двор, где уже не было видно следов зловещего костра. Оливье обнял все еще взволнованного отца Сидуана, поблагодарил Легри, который показал себя очень даже человечным тюремщиком, потом вышел на мост, с радостью вдыхая свежий воздух. Порыв ветра, долетевшего с моря, очистил небо от сероватых сырых облаков, и робкое солнце заиграло внизу, на речной воде. Капитан протянул руку к своему бывшему пленнику.
— Счастливого возвращения в родные края! — пожелал он. — Я буду молиться Богу, чтобы он оберегал вас.
— Спасибо, но почему? Я по-прежнему мятежник, которого соизволили простить.
— Я очень рад, что был свидетелем того, как вам только что было оказано милосердие. Вы не представляете, как я счастлив!
— Вы думаете, что, простив меня, король перестал гневаться на Храм?
— У него нет личной враждебности: только неприязнь, вызванная интересами Государства!
— Даже в деле принцесс...
— Особенно в этом деле! Я думаю, что он их очень любил...
Сделав прощальный жест, Ален де Парейль вернулся в замок, а чудом избежавший гибели Оливье побежал вниз по склону. Он хотел пойти вдоль реки, надеясь встретить паром или перевозчика с лодкой, чтобы переправиться на другую сторону, ведь воспользоваться мостами Парижа он не имел права. Но сначала он решил попрощаться с женщинами из Пчелиного домика и успокоить их. Особенно одну из них! Было жестоко сознавать, что он больше никогда не увидит ее, но, по крайней мере, он сможет унести с собой ее образ и хранить его в глубине сердца...
Именно ее он и увидел первой. Од сидела у дома на каменной скамье, на которой любила греться на солнышке старая Матильда. Но была не одна: рядом с ней стоял какой-то мужчина, и оба оживленно разговаривали. Это не был ни Реми, ни тем более Матье или Обен; Оливье не помнил ни этой гонкой и прямой спины, ни шевелюры соломенных волос под черным колпаком. Он почувствовал горечь во рту, потому что ему показалось, что лицо Од, обращенное на мужчину, было исполнено нежности. Он-то думал, что она не находит себе места в тревоге о нем, а она, в тот момент, когда его пепел должен был быть брошен в Сену, она, которую он любил, — прошло то время, когда он мог сомневаться в своих чувствах! — любезничала с незнакомцем! И так была занята им, что даже не заметила его, Оливье, хотя смотрела словно бы на него. О Господи!.. Почему же ему так плохо?
Он уже собирался бежать прочь, как его пригвоздил к месту крик:
— Сир Оливье! О, вот, наконец, и вы!
Но это была Марго, поднимавшаяся из сада с корзинкой груш, которая толкнула его и, оставив корзинку, вбежала в дом, призывая Жулиану.
Од встала. Мужчина обернулся, и Оливье не увидел, как осветилось радостью ее нежное лицо. Он узнал докучного посетителя: это был Жильда д'Уйи, школяр из Нельской башни. В приступе гнева он шагнул навстречу молодому человеку:
— Что вы здесь делаете? Разве мэтр Матье не сказал вам, что не желает вас здесь видеть?
Ошеломленный таким обращением, юноша густо покраснел и возразил:
— Вы ведь, кажется, не мэтр Матье? Он один мог бы упрекнуть меня в том, что я тут, и если хотите знать, я пришел сюда, чтобы застать именно его... Неделю назад...
— Значит, вы здесь не впервые! И что же вы хотели сказать?
— Хотя это вас не касается, но все же сообщу вам по секрету, что я присутствовал при наказании некоего Гонтрана Эмбера, галантерейщика, приговоренного к розгам и позорному столбу за то, что хотел завладеть поместьем в Пассиакуме, принадлежавшем покойной даме Бертраде Эмбер. Это поместье не предназначалось ему, к тому же, он пытался принудить к непристойной связи молодую наследницу этой собственности. Вот я и подумал: не случилось ли несчастья с мэтром Матье, иначе он помешал бы этому презренному типу и...
— ...и еще он пришел узнать, не может ли чем-нибудь помочь нам, — вмешалась Од, которой хотелось как можно скорее прекратить ссору, которая омрачала ее счастье от возвращения Оливье. — У него были добрые намерения, не надо ссориться.
— Ссориться? Вот еще! — пренебрежительно воскликнул Оливье. — Вы, должно быть, сообщили ему о том, что с вами все в порядке! Зачем же он вернулся?
— По моей просьбе. Мы так беспокоились о вас, что моя дорогая бабушка заболела... а мэтр Жильда изучает медицину.
Она хотела еще что-то добавить, но ее прервала прибежавшая Жулиана. На лице ее светилась именно такая радость, которую вернувшийся Оливье так надеялся увидеть в глазах Од. Не сказав ни слова, она бросилась ему на шею и несколько раз звучно поцеловала:
— Вот и вы, наконец! Боже мой! Мы так боялись за вас, и невозможно было получить ни малейшего известия!.. Ах, слава богу! Вы живы! Но идите же скорей, наша матушка с нетерпением ждет вас!.. Она угасает, теперь это уже понятно...
Не обращая больше внимания на остальных, она схватила Оливье за руку и повлекла за собой. Он не сопротивлялся и даже почувствовал облегчение от того, что прервалась затеянная им ссора: он уже раскаивался в этом и сам себе казался смешным. Он только что избежал страшной смерти, ему стольких усилий стоило обратить свои взоры к сияющей вечности, и вот теперь, здесь на земле, он опустился до мелких дрязг. Совершенно ясно, что он не имел права любить эту девушку и, более того, — вмешиваться в ту жизнь, которую она сама для себя выбрала. Следовало раз и навсегда забыть слова Бертрады. К тому же, она могла ошибиться...
Матильда отдыхала в одной из комнат второго этажа, и Оливье было достаточно одного взгляда, чтобы понять, что ее конец близок. Дыхание было затрудненным, хриплым, и на помертвевшем лице с запавшими глазами уже четко обозначились крылья носа, однако она попыталась улыбнуться вошедшему. Она даже протянула ему руку, которую он бережно взял.
— Вы здесь, — прошептала она. — Слава... Богу!
— Молчите! Вам трудно говорить.
— Мне нужно... сказать. Вам... одному!
Ей не пришлось повторять. Три женщины послушно покинули комнату, а Оливье опустился на колени у кровати, чтобы быть ближе к больной.
— Вы хотите сказать мне что-то важное?
— Мой сын! Он сходит с ума... Он считает себя... орудием Великого магистра... и хочет убить короля. Надо... ему помешать!
— Как помешать? Я даже не знаю, где он!
— В Корбее... у каноников...
— Он работает, хотя поклялся...
— Это не... собор... и потом... он ждет... что король... как обычно, каждую осень... поедет на охоту... в Фонтенбло. Он рассчитывает...
Она замолчала, задыхаясь, и завалилась на бок. Оливье обнял ее и хотел приподнять, чтобы ей было легче дышать. Он заметил, что ей сделали не одно кровопускание и что все возможные средства были исчерпаны. Оливье тихо опустил ее на подушки, взял стоявшую в изголовье мисочку, наполовину заполненную темной жидкостью, понюхал ее и пригубил. Это была настойка из плюща и девясила — доказательство умений юного Жильда. Он снова приподнял Матильду, чтобы она смогла выпить немножко настойки, но она сделала лишь один глоток, а остальное выплюнула и отвернулась.
— Не хочу! Бесполезно! — прошептала она. — Я умираю... Прошу вас... из сострадания... найдите моего сына! Надо... его спасти... от него самого.
Она закрыла глаза, застонала, и в комнату вбежала Жулиана. Салфеткой она промокнула жидкость, которая текла по подбородку и шее, потом поправила простыни, подушки.
— Я останусь с ней, а вам, мессир, надо спрятаться. Обен пошел за кюре в Аржантей, и скоро он будет здесь.
— Прятаться? Нет, я ухожу. Я зашел лишь попрощаться.
— Попрощаться? Но почему?
— Я изгнан из королевства. Я дал слово королю...
— О Господи! И куда же вы должны отправиться?
— В Прованс. Возвращаюсь к себе домой, в Валькроз... если у меня еще есть дом!
— А если нет?
— Останусь в Провансе, это наш край... прекрасные ущелья Вердона и добрые люди, которые знают меня... Я не пропаду: мне достаточно скромной хижины пастуха...
При воспоминании о земле детства суровое лицо Оливье осветилось нежностью, но умирающая услышала его:
— Значит, вы не поможете Матье?
Она заплакала и тут же закашлялась, и шум ее дыхания напугал всех. Жулиана бросилась на помощь, прошептав:
— Она постоянно говорила, что только вы можете отвратить Матье от его намерений. Напрасно я повторяла ей, что вы в тюрьме... что, может быть, мы не увидим вас больше, но она упрямо твердила, что вы вернетесь. И вот вы здесь.
В ее голосе звучал упрек, в глазах светилась мольба. Оливье вдруг почувствовал страшную усталость. Навестив женщин перед окончательным расставанием, он надеялся на минуту покоя, любви, рожденной беспокойством за него, на что-нибудь дорогое, что он мог бы унести с собой как залог чувства, которое будет согревать его всю оставшуюся жизнь. А он застал Од, болтающую с Жильда, ставшим своим человеком в доме. Если Жулиана и бросилась ему на шею с таким пылом, так только потому, что сбывалось предсказание Матильды, и женщины рассчитывали, что он образумит Матье. Это было грустно, но приходилось принимать эту данность: в этом доме он был лишь странником, которому помогли в трудную минуту и которому еще предстояло заплатить свой долг.
— Где находится Корбей? — спросил он.
— В семи-восьми лье к северу от Фонтенбло... а Фонтенбло...
— Знаю. Мне приходилось... в прежние времена бывать в резиденции командора Храма в Дормеле и даже останавливаться там. Это не очень далеко, и мне знаком королевский замок
— Вы пойдете туда?
— Почему бы и нет? Это дорога на юг, по которой мне следует идти, и мне не указали, как долго я могу по ней следовать. С вашего разрешения, я возьму в саду те несколько ремней, которые я у вас оставил, свою одежду, и в путь...
— Как? Уже? День уже на исходе. Останьтесь, по крайней мере, на ночь.
— Нет, не люблю затянувшихся прощаний. К тому же...
Снаружи послышался звук колокольчика: прибыл кюре из Аржантея с Телом и Кровью Господними, и с ним, конечно, мальчик из хора. Оливье спустился как раз в тот момент, когда священник входил в дом, держа в руках дароносицу, которую он прикрывал своей фиолетовой епитрахилью. Оливье преклонил колени, когда тот проходил мимо, и встал, когда лестница заскрипела под его шагами. Од оказалась рядом с ним, но за ней маячил Жильда. Он поклонился и холодно сказал:
— Прощайте, мадемуазель. Я постараюсь образумить вашего отца и прислать его к вам.
— Он не вернется, потому что не хочет жить в доме, который принадлежит мне.
— Посмотрим! После этого я продолжу свой путь...
— Но он вас не послушает! Он в ярости из-за того, что вы сделали для нас.
— Не сомневайтесь, я сумею образумить его. Ре-ми с ним, я думаю?
— Да, но...
— Вдвоем у нас получится! Прощайте, мадемуазель! Ваша матушка зовет вас на соборование.
И он вышел из дома. Од хотела последовать за ним, но Жильда остановил ее:
— Вам надо подняться. Я сам с ним поговорю.
Молодой человек оказался в саду в тот момент, когда Оливье вошел в свое бывшее жилище, и, не осмеливаясь следовать за ним, решил подождать снаружи. Ждать пришлось недолго: через несколько минут Оливье вышел с сумкой за плечами, куда положил чистую и выглаженную одежду. Он нахмурился, столкнувшись с Жильда нос к носу.
— Что вам угодно?
— Узнать, почему вы ненавидите меня. Ведь вы меня ненавидите, не так ли?
— У меня нет оснований любить вас. Вам запретили сюда являться, а вы ухватились за первый же предлог, чтобы прибежать и стать незаменимым, оказывая помощь. Признаю, вы хорошо потрудились, но для будущего священника ваши тайные мотивы кажутся подозрительными...
— Я буду врачом... а не церковником, у меня нет достаточного призвания к церкви, как я думал раньше.
— Вас обратила в другую веру эта девушка?
— Вы должны понять меня. Вы ведь были тамплиером?
— Я по-прежнему тамплиер. Своих обетов, насколько мне известно, я не нарушал.
— Законник сказал бы, что они недействительны, поскольку Храма больше не существует. Но это не мешает вам, как и мне, быть влюбленным в нее. Должны ли мы быть врагами из-за этого, ведь когда-то мы вместе сражались?
— Я вам не враг. Я только хочу, чтобы меня оставили в покое. Мне предстоит длинный путь.
— Пойдемте вместе. Как только священник закончит, я откланяюсь, и мы вернемся в Париж.
— Мне запрещено там появляться.
— В этом случае вам надо переправиться через Сену. Тем более мне надо идти с вами. Мы найдем лодку, и я вас перевезу.
— А я думаю, что обойдусь без вас...
Отстранив юношу, Оливье быстро направился к ограде, но Жильда это не остановило. Он пошел за ним, и они вместе вышли на дорогу, ведущую к Сене.
— Ради бога, не будьте так упрямы. Позвольте мне хоть немного помочь вам.
— Зачем? Чтобы потом похвастаться перед своей красавицей?
— О, вы несправедливы и жестоки. У меня добрые намерения, уверяю вас.
— Говорят, что дорога в ад вымощена добрыми намерениями. Избавьте меня от вашего общества и возвращайтесь назад!
— Нет, я должен быть уверен в том, что вы благополучно переправились через реку. Для меня это очень важно...
— Не понимаю, почему?
— Может быть, потому, что вы из тех людей, которыми нельзя не восхищаться...
Теперь он бежал рядом с Оливье, который размашистыми шагами спускался по склону. Внезапно он остановился и посмотрел в глаза упрямцу:
— Ну, так восхищайтесь мной издалека. Оставите вы меня, наконец, в покое?
— Нет! Простите меня!
Оливье тяжело вздохнул, поставил на землю свою сумку... и кулак его, как из катапульты, выстрелил в подбородок Жильда, который грохнулся, даже не охнув, в порыжевшую траву. После чего сын Санси поднял свои пожитки и пустился в путь, ни разу не обернувшись. Он вдруг почувствовал себя намного лучше.
На следующий день, когда Оливье разглядел вдалеке Корбей, он ненадолго остановился на вершине небольшого холма, разделяющего долины Сены и Эсоны, чтобы передохнуть и сориентироваться. Теперь ему стало понятно, почему каноники могли позволить себе реставрацию приходской церкви и пользовались услугами соборов разыскиваемого юстицией королевства. Расположенный между маленькой речушкой и большой рекой, через которую он перебрался по красивому мосту, городок шумел мельницами, крылья которых разрезали воздух, а колеса вспенивали воду; многочисленные лодки везли в Париж муку и другие местные продукты; с колоколен же лился звон, призывавший к вечерней молитве. Туман, поднимавшийся от воды — осенние дни становились все короче! — не давал сосчитать количество колоколен и как следует рассмотреть их. Та, на которой работали Матье и Реми, должна была быть самой высокой, но если она была серьезно повреждена, то могла стать и самой низкой. Вокруг, насколько хватало глаз, простирались луга, пашни, по долинам разбегались дороги, а на горизонте темнели леса.
Немного отдохнув, странник продолжил путь, мечтая поскорее добраться до очага, съесть горячего супа и лечь в постель: все это он найдет за стенами, поднимавшимися из рвов, заполненных водой Эсоны. Он спустился к каменным стрельчатым воротам со сторожевыми башнями по бокам и вошел в город. Вверху вырисовывались башни замка, который не принадлежал графам с тех пор, как Людовик VI присоединил Корбей к владениям короны и сделал его наследственным для королев. Но, став королевским городом, он охранялся еще лучше, чем прежде. Возможно, он, вместе с Сен-Дени и ярмаркой в Ленди, был одним из главных городов, снабжавших столицу.
Ступившему на подъемный мост Оливье преградила путь гизарма часового:
— Стой! Куда идешь?
— Работать у каноников приходской церкви.
— Которой? Их здесь две.
— Да? Я не знал. Той, что зовется храмом Богоматери, — ответил странник, перекрестившись.
— Откуда идешь?
— Из Парижа. Я резчик, но почему вы спрашиваете?
— Мы здесь всегда интересуемся, кто к нам приходит. Особенно когда смеркается.
Этот человек, казалось, не собирался пропускать Оливье. Видимо, ему было скучно. Он был почти таким же высоким, как и рыцарь, крепко сложен и, вероятно, искал ссоры, чтобы убить время. Однако Оливье ответил без раздражения:
— Будьте так добры, скажите, где находится собор Богоматери?
— Минуточку! Ты, кажется, очень спешишь?
— Да, я очень устал. Так что скажите мне, как пройти, и пропустите меня.
Одновременно он развернул перед носом часового охранную грамоту, которую вручил ему Ален де Парейль. Солдат, конечно, читать не умел, но королевская печать произвела на него впечатление. Он сделал шаг назад и опустил свое оружие:
— Ах, прощу прощения! Это квартал Сен-Леонар. Идите прямо по улице до моста. С другой стороны вы увидите башню и шпиль приходской церкви, которая стоит почти у самой воды.
— Спасибо.
Не мешкая, Оливье вошел под своды ворот, ощетинившихся острыми концами подъемной решетки, и тут же услышал, как она за ним опустилась. Чем дальше он шел вперед, тем меньше суеты становилось на улицах, зато в домах, где готовились к ужину, оживление возрастало. Стучали, закрываясь, деревянные ставни, и, кроме трех мужчин, споривших возле таверны, и мальчишки, бегущего с горшочком за свежей горчицей к ужину, он больше никого не встретил. Ступив на мост, он тут же увидел церковь, которую искал, и предположил, что в домиках, чьи крыши топорщились вокруг, как раз и жили каноники. Он также разглядел леса вокруг недостроенной квадратной колокольни, поднимавшейся над трансептом[235] церкви. Рабочих на лесах не было. Несколько больших шагов, и он оказался на маленькой площади, довольно неказистой для такого красивого храма. Сквозь витражи проникало сияние свечей, и слышалось пение: шла вечерняя служба. Решив оставить расспросы до конца церемонии, он снял шляпу, омочил пальцы в кропильнице и, перекрестившись, преклонил колени.
Кроме каноников, сидевших в своих креслах, в церкви почти никого не было: лишь несколько старушек и горстка мужчин. Оливье медленно прошел в короткий неф, вдоль которого тянулись два ряда галерей со стрельчатыми аркадами, опиравшимися на сдвоенные колонны, со знанием дела любуясь красотой этого архитектурного ансамбля, а также капителями колонн, в которых расцветали причудливые образцы флоры и фауны. Он почти дошел до светлого пятна, отделявшего неф от клироса, и тут увидел Реми. Стоя на коленях, закрыв лицо руками, молодой человек молился с таким жаром, что Оливье не решился его побеспокоить. Он подождал, пока тот поднял голову, и опустился на колени рядом с ним. Реми невольно взглянул на Оливье, и настоящая радость осветила его огорченное лицо:
— Оливье? О, слава богу, он услышал мои молитвы и послал мне помощь!
— Она так необходима вам?
— О, да! Но выйдем отсюда. На улице нам будет удобнее говорить.
Они обошли церковь и, пройдя за абсидой, достигли узкого пространства, за которым располагались сараи и строительная площадка. Реми вошел в один из них. Оливье увидел стол на козлах, наваленные на него скатанные в трубку планы, два табурета. Реми зажег масляную лампу. При свете Оливье лучше разглядел его осунувшееся лицо. Выражение его было столь мрачным, что Оливье забыл о голоде и усталости и, чтобы дать товарищу время свыкнуться с его появлением, задал незначительный вопрос:
— Почему сараев только два? Где остальные рабочие?
— Аббатство Сен-Леонар каждый день посылает нам троих рабочих, и двое приходят из города. Но садитесь и скажите, каким чудом вы здесь оказались.
— Действительно чудом. Пригрозив мне сожжением на медленном огне, король удовлетворился тем, что изгнал меня из королевства. Он отослал меня в Прованс.
— И вы просто проходили мимо? — спросил Реми с явным разочарованием. — А я почувствовал такое облегчение...
— Дайте мне закончить! Мне не сказали точно, сколько времени мне отпущено на возвращение в родные места, и я пообещал вашей матушке и бабушке навестить вас. Тем более что это мне по дороге.
— О, спасибо! С ними все в порядке?
— С матушкой и сестрой да, но...
— С бабушкой Матильдой?
— Не думаю, что вы ее застанете в живых: когда я уходил, ее соборовали. Но она в памяти. И все ее мысли были о мэтре Матье и о вас.
Реми перекрестился, опустился на колени для краткой молитвы, в которой принял участие и Оливье. Поднявшись, Реми уточнил:
— Здесь его знают под именем мэтра Бернара д'Отен. Так решили каноники, чтобы он мог работать, не привлекая ненужного любопытства и не рискуя быть выданным.
— Это благоразумно. Но где же он в такой поздний час?
Реми открыл деревянную дверь и показал на маленький домик, нависший над Сеной:
— Там. Мы живем в нем вдвоем, и он выходит оттуда только на работу. В остальное время сидит у окна, которого вы не видите отсюда, но из которого ему отлично видна река и противоположный берег. Он подстерегает короля. Правда, есть другая дорога — через Эсону, но наш сир предпочитает проезжать здесь.
— Но зачем подстерегать ночью?
— Почему бы и нет? Бывали случаи, когда Филипп отправлялся в Фонтенбло по реке, если не спешил и хотел немного отдохнуть. А когда он путешествует верхом, что бывает здесь чаще всего ночью, ворота города открыты для него в любое время суток. Поэтому мой отец и ждет!
— Он что же, никогда не спит?
— Спит, но очень мало. Час или два, и при этом приказывает мне караулить за него. Он очень изменился...
— Можно его увидеть? Мне сказали, что теперь он меня ненавидит и не хочет жить в Пчелином домике.
— Он ни разу не говорил о вас, и я, честно говоря, не знаю, какое место занимаете вы сейчас в его сознании.
— Вот с этим надо разобраться. С вашего разрешения, Реми, я зайду к нему завтра под предлогом, что хочу сообщить о смерти Матильды. Посмотрим! Сейчас же — простите, дружище! — не могли бы вы указать мне скромный постоялый двор, где я мог бы найти отдых и пищу...
— О, умоляю вас извинить меня! Я все говорю о себе и своих близких, а между тем вы проделали такой утомительный путь! Я отведу вас к одному из наших каменщиков, Полену. Жаклин, его жена, держит маленький, но опрятный постоялый двор у одного из мостов. Посетители там вполне приличные. Пойдемте.
Вскоре жена каменщика, полная усатая женщина, быстрая и ворчливая, с крепкими руками, поставила перед путником мясное говяжье рагу, сдобренное чесноком и луком-пореем, и кувшинчик домашнего сидра. Реми представил своего друга как резчика из Прованса, который работал когда-то с мэтром Бернаром и, побывав на Севере, теперь вернулся домой. Это привлекло внимание Полена. Он уселся напротив с бутылкой какого-то крепкого напитка и, опрокидывая стакан за стаканом, стал рассказывать Оливье о своей жизни. Оливье согласился выпить, но чуть-чуть, просто чтобы поддержать компанию. Он чувствовал, что засыпает, и в конце концов сон сморил обоих, потому что один слишком устал, а другой слишком много выпил... Это не смутило хозяйку. Она убрала со стола и оттащила супруга в заднюю комнату, а Оливье уложила на подстилку в углу у очага: он был слишком велик и тяжел, чтобы тащить его на второй этаж.
Именно там Реми и нашел его, когда на рассвете заглянул на постоялый двор.
— Сегодня ночью я говорил с отцом. Он согласен встретиться с вами. Честно говоря, я на это и не надеялся.
— Я только умоюсь и тут же последую за вами. На улице было более чем прохладно. Однако
Оливье направился к колодцу, вытащил ведро воды, привел себя в порядок, отказавшись только от бритья: очень уж холодной была вода. Потом он попросил у Жаклин, которая смотрела на него с восхищением, щетку, — ее супруг не отличался чистоплотностью, и хорошо, если ей удавалось затащить его в баню раз в два месяца — привел в порядок одежду, проглотил принесенную ею миску супа, а толстый кусок хлеба положил в сумку, чтобы съесть его по дороге и не испытывать слишком долго терпение «мэтра Бернара».
Они нашли его на стройке: с планом и угольником в руках он отдавал распоряжения Ковену, который радостно приветствовал Оливье:
— Как здорово, что собирается старая команда! Здесь работы хоть отбавляй.
Матье оказался менее приветлив. Ответив кивком головы на приветствие своего бывшего резчика, он сделал ему знак следовать за ним и повел его во вчерашний сарай, но сесть не предложил. Сам он тоже остался стоять, прислонившись к столу, скрестив руки и держась правой за больное плечо, которое все еще мучило его. «Теперь оно будет болеть всегда, до самой смерти, особенно в сырые и холодные дни», — подумал Оливье, которого неприятно поразил неважный вид мастера. Его лицо, такое свежее и величественное в былые дни, теперь было изборождено морщинами, словно горы, изрезанные потоками воды. У губ застыла горькая складка, а в глазах под нависшими седыми бровями мерцал странный свет, которого Оливье никогда раньше не замечал. Он резко спросил:
— Реми сказал, что моя мать умерла?
— Да. Как святая, забыв о своих страданиях и думая только о вас, мэтр. Я здесь потому, что она и дама Жулиана просили об этом. Обе умоляют вас — это было последним желанием дамы Матильды! — отказаться от вашего безумного плана, который может принести им лишь новую боль и слезы...
— Почему вы не говорите о моей дочери? Она что, не боится за меня?
— Я не разговаривал с ней, но знаю, что она любит вас.
— Меньше, чем вас, так я думаю, но не об этом речь. Они хотят, чтобы я вернулся, так?
Оливье лишь вздохнул и пожал плечами. Матье продолжал тем же резким тоном:
— Я не меняю своих решений, и они это знают!
— А решили вы убить Филиппа, не заботясь о трагических последствиях этого поступка для вас, — это, полагаю, вам все равно! — но и для них, бедных женщин, которым не будет никакого проку от вашего самопожертвования, когда вы отойдете к праотцам, ведь они просто хотят жить. И, если это возможно, жить спокойно.
— Это невозможно! Филипп должен умереть, потому что этого требует мэтр Жак.
— Ваша вера в Бога так слаба, а гордыня так велика, что вы осмеливаетесь думать, что именно вас он выбрал своим орудием? Папа умер, Ногаре умер... и без вашей помощи, насколько мне известно!
— Конечно, конечно! Но Папа Климент был окружен кардиналами, которые были его потенциальными врагами, Ногаре, жившего как буржуа, ненавидели все. Король, коронованный в Реймсе, Божий помазанник, а это другое дело. Надо, чтобы какой-нибудь человек пожертвовал своим телом и душой. И этот человек — я!
— Какая самоуверенность? Откуда она в вас?
— Спасибо наказам мэтра Жака. Он много раз являлся мне во сне, и его слова запечатлелись в моей памяти. «Рази смело! — сказал он. — Рази, не раздумывая и не сомневаясь! Ты освободишь всех, кто томится под игом Филиппа, и ты будешь вознагражден, когда предстанешь передо мной!»
Говоря, Матье все больше возбуждался, лицо его, за неимением неба, обратилось к потолку сарая. Оливье посмотрел на Реми. Тот покачал головой и безнадежно пожал плечами. Действительно, трудно спорить с человеком, который находится во власти таких видений! Не зная, что еще сказать, Оливье, тем не менее, продолжал:
— А если он не приедет в этом году в Фонтенбло?
— С какой стати он откажется от дорогой ему привычки? Приедет! Мэтр Жак сказал, что будет так, — ответил Матье с одержимостью ясновидца, который настолько уверен в своих предсказаниях, что целенаправленно отталкивает все то, что противоречит его навязчивой идее.
С тех пор как Оливье узнал его, он бесконечно уважал в мэтре Матье ум, мудрость, великодушие и талант настоящего мастера, и ему было тяжело видеть, как столько прекрасных качеств — за исключением все же искусства строить — гибнут, оказавшись во власти болезненной одержимости. Но, так как он тоже не любил сдаваться, попробовал еще раз:
— А вы не подумали, что когда король умрет, Гонтран Эмбер сочтет себя вправе вернуться в Пассиакум, чтобы насладиться местью?
— Они не повесили этого типа?
— К моему великому сожалению, его лишь прилюдно высекли и выставили у позорного столба, категорически запретив приближаться к Пчелиному домику ближе чем на четверть лье... но когда железная хватка Филиппа разожмется, Сварливый и не вспомнит о приказах отца.
Матье бросил на него яростный взгляд:
— Наступит время, мы займемся и этим! Вы знаете, что я думаю об этом доме! Чем раньше мои жена и дочь покинут его, тем лучше. И поскольку служившая предлогом немощность моей матери теперь их больше не сдерживает, я пошлю за ними Реми. В этом жилище, которое предоставили мне каноники, достаточно места и для них. По крайней мере мы будем здесь вместе, готовые перейти границу империи, как только я совершу свое дело!
— Вы, кажется, уверены, что выйдете из дела живым? Даже если ваша мишень окажется здесь с малым эскортом, с ним все равно будет кто-то из охранников и мессир да Парейль, который глядит в оба и не даст вам пощады. Что тогда будет с ними? Вы же не настолько безумны, чтобы полагать, будто каноники милостиво разрешат им остаться, после того как вы нарушите свои обязательства и станете убийцей короля!
— Господь позаботится о них! Господь... и мэтр Жак!
Оливье понял, что дальнейшие разговоры бесполезны. Он сложил оружие:
— У вас на все есть ответ! Послушайте... оставьте их на время в покое. Дело идет к зиме. Дороги станут непроезжими, особенно если рано выпадет снег и ударят морозы. Это тяжелое испытание для двух женщин, которые только что надели траур. Дайте им немного времени, чтобы оплакать достойную Матильду, вашу почтенную матушку, почившую так скоро после ужасного конца дамы Бертрады!
Убежденный в том, что одержал победу, Матье с облегчением вздохнул...
— Может быть, может быть! Подождем еще чуть-чуть. Мы пошлем за ними, когда моя мишень, — понравилось ему это слово! — появится здесь. Пока же примемся за работу! Вы можете присоединяться, Оливье, если, как утверждает мой сын, вы этого действительно хотите...
— Да, я этого хочу, но не сегодня. Реми должен был сказать вам, что я оказался здесь по пути в Прованс, мой родной край. Сюда я пришел по просьбе вашей матушки и ради удовольствия поработать под вашим началом несколько дней, но возвращаться в Париж я не имею права.
— Вы вернетесь туда, когда захотите, как только все будет кончено...
— Нет, ибо я дал слово. И прежде чем провести эти несколько дней с вами, я бы хотел сходить помолиться на развалинах одного из бывших владений тамплиеров, которое находится здесь неподалеку...
То, что он сочинял сейчас, было на самом деле откровенной ложью, но еще большим проступком перед своей неподкупной совестью явилось возникшее в нем намерение попытаться-таки спасти Матье, а вместе с ним и его близких, от этого безумия. Да, он лгал, но, что было еще хуже, он собирался изменить самому себе, нарушив слово, данное королю. Он вернется туда, откуда пришел, и более того, пойдет в Париж, надеясь, что Бог сжалится над грешником, который сознательно нарушает слово чести ради дружбы... и ради любви! Потому что, прежде чем удалиться навсегда, он поборется за будущее, за жизнь той, которую любит! У него же будет целая жизнь, чтобы раскаяться...
Реми, который с трудом скрывал свое удивление, сказал только, что ему надо кое-кого повидать, чтобы получить совет и, быть может, помощь.
— Я попытаюсь выполнить последнюю просьбу вашей бабушки. Пока меня не будет, следите за" ним хорошенько на тот случай, если...
— Я понял? Вас долго не будет?
— Два дня. Может быть, три. Да хранит вас Бог, Реми!
— И вас, Оливье!
Час спустя Куртене отправился в Париж Он пришел в город вечером, когда ворота уже закрывали, прошагав расстояние быстрее, чем когда бы то ни было, так торопился он выполнить свою миссию и снова ступить на стезю закона. Можно сказать, что бремя, омрачавшее его совесть, дало ему крылья.
Погода по-прежнему была сухой, и когда он дошел до таверны Ломоты, то был ничуть не более грязным, чем когда явился в Корбей. Оливье рухнул на табуретку, потребовав стакан ипокраса... Его встретили с подчеркнутой городской любезностью. Иначе говоря, его не обременяли нескромными вопросами. Хозяин, подавая ему заказ, лишь изобразил гримасу, которую при большом желании можно было принять за улыбку, и заметил:
— Что-то давненько тебя не было видно?
— Человек предполагает, а Бог располагает. Он там? — добавил Оливье, указав подбородком в сторону потолка.
— Он сегодня еще не спускался. Он вернулся, когда в соборе Парижской Богоматери уже готовились к утренней мессе.
— А я и не знал, что ты так осведомлен о порядках в соборе, — засмеялся Оливье и положил на стол несколько монет. — Приготовь для нас что-нибудь поесть.
Получив сыр, хлеб и вино, Оливье взобрался на чердак и, найдя дверь закрытой, несколько раз постучал, пока наконец в щель не высунулась лохматая голова. Глаза открывались с трудом, но Оливье таки узнали.
— Надо же! Это вы? Каким ветром? — проговорил Монту, с удовлетворением взирая на еду.
— Ветром в форме вопросительного знака. Мне нужна ваша помощь.
На чердаке было более чем прохладно: страх пожара исключал всякий намек на огонь, — и пахло затхлостью. Однако Монту сначала открыл окно, а потом завалился на соломенную подстилку, жестом пригласив гостя присоединяться. Потом осушил кружку вина, отрезал кусок сыра, толстый ломоть хлеба и затем уж приступил к диалогу:
— Что я могу сделать для вас? Надо спасти еще какую-нибудь девчушку?
— Нет. Благодаря Богу и вам, с ней все в порядке. Это отец ее в большой опасности.
— Матье де Монтрей. Его арестовали?
— Нет еще, но это может скоро случиться. Он решил реализовать ваш старый план и отправить Филиппа к праотцам. Он уверяет, что видит во сне Великого магистра, который возложил на него миссию мстителя.
— Вы верите в это?
— Не совсем. У него навязчивая идея, и мне кажется, он не различает сон и реальность. К тому же, ненависть его ослепляет.
— Может быть, он и прав. Как вы думаете, Папа и Ногаре действительно умерли естественной смертью? Спорю на свою рубашку — а она у меня одна-единственная! — что кто-то приложил к этому свои скромные руки... Нашему доброму королю только сорок шесть, если я не ошибаюсь, и здоровья ему не занимать. Надо еще поискать такого здоровяка.
— Да, конечно, но Матье в тот злополучный вечер был серьезно ранен и теперь не вполне владеет левой рукой. Вряд ли он одним ударом сумеет сразить короля, и его схватят...
— Вы хотите, чтобы я ему помог?
— Вовсе нет!
— Чтобы я сделал это дело за него?
— Да нет же! Собор Парижской Богоматери по-прежнему помогает озвучивать ваши мысли?
— Нет, после смерти Ногаре, о которой я не мог не сообщить... это становится все труднее. Епископ недоверчив, и надзор становится все более пристальным.
— Хранитель печати скончался более четырех месяцев назад, и, в принципе, вам больше не о чем сообщать... только лишь о смерти короля. Но об этой новости сообщит большой колокол.
Пьер де Монту прикончил кувшин вина, вытер губы рукавом, шмыгнул носом и сказал:
— Не тяните время, говорите прямо, что вы задумали.
— Я хочу, чтобы собор внушил Филиппу мысль отказаться этой осенью охотиться в Фонтенбло.
— Матье ждет его там?
— Сейчас Матье в Корбее, где караулит денно и нощно появление королевского эскорта.
— Но вы с его сыном разве не можете помешать ему совершить эту безумную авантюру?
— Рад слышать, что вы теперь так судите о его замыслах! Но, может, мне стоит рассказать о том, что случилось после того, как мы расстались в Нельской башне? Если, конечно, у вас есть время.
Монту вытянулся во весь рост на своей подстилке, скрестив под головой руки:
— О, у меня его предостаточно! Вы же знаете, что я ночная птица...
Оливье не любил ходить вокруг да около. Его рассказ был кратким и точным. Монту слушал его, полуприкрыв глаза, как ребенок, которого убаюкивают сказкой, но, узнав о том, что король помиловал Оливье, привстал и навострил уши.
— Он освободил вас? — ошеломленно переспросил он.
— В обмен на мое слово не возвращаться в Париж и вообще никогда не возвращаться во Францию. Но это слово я нарушил, кстати, впервые в жизни, чтобы повидать вас, — грустно добавил Оливье. — Мне стыдно, но спасение Матье слишком важно для меня. Вы понимаете?
— Во мне еще достаточно рыцарского духа, чтобы догадаться, чего вам это стоит, но вы правильно сделали, что пришли: я могу вас успокоить. Этой осенью король не поедет в Фонтенбло.
— Откуда вам это известно?
— У меня есть парочка надежных источников, но на этот раз они не понадобились, так как об этом уже все знают: Филипп, оставив дела на Ангеррана де Мариньи, решил отдохнуть и поохотиться на берегах Уазы...
— Он вернулся в Мобюиссон?
— Нет. В Пон-Сен-Максанс. Несколько лет назад недалеко от города он основал, по просьбе своей супруги, аббатство де Монсель для францисканских монахинь Святой Клары и, конечно, рядом построил домик для себя. Это недалеко от Ла Кур-Басс, поместья Филиппа де Бомануара, одного из его самых близких советников. Может быть, даже друга...
— Но это не значит, что он не отправится также и в Фонтенбло.
— Нет, это невозможно. Накануне зимы он не совершит второго путешествия. Так что, друг мой, вы можете спокойно вернуться к бедняге Матье. Его ожидания не оправдаются, и если кому-то и суждено выполнить волю Великого магистра, то не ему!
Вздох Куртене чуть не сорвал крышу с дома. Этот необыкновенный человек умел внушить ему абсолютное доверие. Тем не менее он все-таки возразил:
— Но, может быть, что-нибудь заставит его прервать свое пребывание там... Королевство...
— В королевстве тишь да гладь... как бы мне ни было прискорбно это сознавать. Лиги, созданные после смерти Великого магистра, умиротворены, а заем, полученный Мариньи у ломбардцев, улучшил финансовое состояние. К тому же, вспомните, что зимой не воюют. Свой заслуженный, как король, должно быть, полагает, отдых он проведет в Пон-Сен-Максансе. Точка.
К этому нечего было добавить. Оливье с удовольствием сложил оружие. Теперь ему хотелось поскорее сообщить хорошую новость Реми. Они с отцом могли спокойно работать для каноников Корбея, а он — отправиться дальше, к синим небесам родного края. Он встал, но Монту задержал его:
— Куда это вы собрались? На дворе ночь, и городские ворота закрыты...
— Действительно. Я и забыл об этом. Я даже забыл, что устал.
— Тогда оставайтесь и отдохните! — пригласил, поднимаясь, Монту. — Спите в свое удовольствие, вы здесь хозяин.
— Вы уходите?
— Нужно провернуть пару делишек. На рассвете я вернусь попрощаться с вами.
Он закутался в большой черный плащ, нахлобучил на голову бесформенную шляпу и вышел, не взяв с собой лук, с которым так ловко управлялся. Прежде чем лечь, Оливье убедился, что оружие — на своем месте. Потом он растянулся на тюфяке и в ту же секунду уснул.
На рассвете его разбудил охрипший петух, а вслед за ним зазвонил главный колокол в приорстве Сен-Дени-де-ла-Шатр. Пронизывающий до костей холод тоже не давал уснуть. Монту еще не вернулся. Оливье взглянул в окно на небо, которое показалось ему относительно светлым; потом стал раздумывать о том, как поступить. Чувствуя себя вполне бодро, он хотел побыстрее отправиться в путь и выйти из ворот города, как только те распахнутся, но, с другой стороны, хозяин дома сказал ему, что на рассвете вернется попрощаться... Так как лучшим способом согреться было проглотить кусочек пищи, он решил спуститься в зал и позавтракать, ожидая возвращения «ночной птицы».
Трактирщик Ломота был внизу, лениво сметая большой метлой мусор, оставленный вчерашними клиентами, но в очаге уже пылал огонь, к которому Оливье с удовольствием приблизился.
— Могу ли я чем-нибудь перекусить? — спросил он у хозяина, который, казалось, не замечал его присутствия.
Не говоря ни слова, тот отрезал увесистый ломоть хлеба, зачерпнул большой кружкой пива в бочке, стоявшей рядом со стойкой, поставил все это на стол и снова взялся за метлу.
— Скудновато! — пожаловался Оливье.
Ломота, явно не склонный к беседам, понимающе кивнул, отрезал еще один ломоть, добавил к нему луковицу, кусок сыра, еще одну пинту пива, поставил завтрак перед клиентом и выразительно протянул руку ладонью вверх. Оливье заплатил положенное и после короткой молитвы сосредоточенно принялся за еду. Он ел не спеша. Храм научился этому у Востока, а Оливье научился этому у Храма, — есть не торопясь из уважения к ниспосланной Богом пище, которую следует вкушать в молчании. Ему нечего было опасаться хозяина, который продолжал уборку, больше не обращая внимания на гостя. Но, подбирая последние крошки, он вдруг осознал, что Монту все еще не вернулся, а день уже занялся. Решение было принято.
— Я не могу дольше ждать его, — сказал он Ломоте. — Я должен идти, а ты передашь ему от меня «до свидания». Скажи ему также, что если я буду ему нужен, он знает, где меня найти. Я буду там до конца года, — уточнил он, для пущей убедительности добавив монетку к своим словам.
Толстяк кивнул, прикоснулся рукой к своему колпаку и соизволил проговорить:
— Ты тоже можешь приходить сюда, когда пожелаешь. Даже без него.
— Спасибо!
Направляясь к Малому мосту, чтобы перебраться на левый берег, Оливье пытался понять, что побудило его минуту назад сказать, что он останется в Корбее до конца года, в то время как еще вчера вечером, получив подтверждение, что король не приедет в Фонтенбло, он был намерен продолжать свой путь в Валькроз. Это случилось неожиданно, и, если разобраться, на самом деле он очень хотел остаться с Матье и Реми до тех пор, пока, свершись предсказание или нет, — а в глубине души он был уверен, что да, свершится! — роковой год не закончится. Тогда семья его друзей сможет воссоединиться и отправиться создавать другие соборы в других краях. В этот момент его осенило, что «другие края» могут оказаться и средиземноморскими, но он гневно прогнал эту мысль. Разве не предстояло ему искупить серьезное нарушение кодекса чести, которое он только что совершил? Так или иначе, каким бы ни было наказание, которое наложит на него духовник, в любом случае присутствие восхитительной молодой девушки исключается.
Войдя на следующий день в Корбей, — зная, что ночью ворота закрываются, он переночевал в гостеприимном монастыре в одном лье от города, —'он все еще чувствовал себя счастливым от той доброй новости, что нес Реми, но это блаженное состояние души рассеялось, когда он подошел к стройке. Вместо того чтобы быть на лесах, рабочие толковали о чем-то, окружив Ковена и Реми. Тот, заметив Оливье, направился к нему. Он был бледен, явно встревожен, и для этого были веские основания: Матье исчез.
— Как это исчез? — с удивлением спросил Оливье.
— Он ушел со стройки вчера днем, чтобы вернуться к себе. Когда же я пришел туда, его не было на месте, хотя никто не видел, как он уходил. Не представляя себе, куда он мог податься, я прождал всю ночь, но он так и не появился.
— Вы осмотрели дом? Может быть, он оставил записку, хотя бы несколько строк?
— Я ничего не нашел, но я слишком волновался. Я, конечно, плохо искал.
— Пойдемте, посмотрим!
Смотреть было нечего. В домике на берегу реки царил полный порядок. Ничто не указывало на поспешное бегство или неожиданное нападение. Реми, к тому же, сразу заметил бы это. Продолжая, тем не менее, искать, молодой человек заметил, что в сундуке отца не хватает кое-какой одежды. Кроме того, запас денег, которые он хранил здесь, уменьшился наполовину.
— Может быть, он отправился в путешествие? — предположил Реми, сам не веря своим словам. — Но зачем? И почему он мне об этом не сказал?
— Чтобы вы ему не помешали! А может быть... нет, это невозможно! Как он мог узнать...
— Что?
— Что король не приедет в Фонтенбло этой осенью, потому что он находится в Пон-Сен-Максансе, на Уазе. Я узнал это в Париже и поспешил сюда, чтобы сообщить об этом вам, но ни в коем случае не ему. Это помешало бы ему совершить тот безумный поступок, который он задумал. Оставалось только ждать, пока истечет срок...
— Вы уверены в этом?
— Да. В Париже все об этом знают. Должно быть, мэтр Матье встретил кого-нибудь оттуда, кто его и просветил. Мы находимся совсем рядом с Парижем, и лодки, которые снабжают город...
Вдруг Оливье замолчал. Причина отсутствия Матье стала очевидна. Шаланды, которые почти каждый день спускались по Сене, затем возвращались обратно с помощью мощных лошадей, которые тащили их вверх по реке. Как же он не догадался, что секрет, который он принес, всем давным-давно известен? Достаточно было мастеру зодчих поговорить с одним из этих людей, чтобы узнать об изменившихся планах короля...
— Какой же я дурак! — в ярости воскликнул Оливье и повернулся к другу. — Не знаете ли вы, не спускался ли он вчера утром в порт и не разговаривал ли с кем?
— Не знаю, но это можно выяснить...
Они направились к пристани и, разделившись, стали расспрашивать людей. Матье с его ростом, почти неподвижной рукой и седой львиной гривой был хорошо известен всем. Но никто из опрошенных его не видел, и ни один корабль не спускался по реке ни вечером, ни утром.
Хоть бейся головой об стену, ничего не получалось!
Вечером, закрывшись в доме, они с Ковеном стали держать совет. Помощнику мастера были известны цареубийственные намерения Матье. Он не одобрял их, но был готов рискнуть, чтобы помочь мэтру.
— Если Оливье прав и мэтр покинул город, — сказал он, — один из нас должен пойти в столицу и разузнать, что да как. Даже если никто этого не заметил, мэтр Матье должен был встретить какого-нибудь болтуна.
При этом он смотрел на Куртене, ясно давая понять, что эту задачу должен решить тамплиер. Сам он не мог отлучиться со стройки, за которую отвечал в отсутствие главного мастера. Важная обязанность, учитывая мнение каноников, которые наняли на работу человека, разыскиваемого властями. Нельзя было отвечать им неблагодарностью, бросив работу, за которую они щедро платили даже сверх положенного.
Реми тоже понял взгляд помощника мастера. Он произнес:
— Это должен сделать я! Оливье не может еще раз пойти в Париж. Не ждите объяснений, Ковен!
Оливье же думал иначе. Что-то беспокоило его, и он произнес:
— Все это не похоже на мэтра Матье. Если он отправился так далеко, совершенно изменив планы, он не сделал бы этого молча, тайком, оставив здесь всех в затруднительном положении. К тому же, он знал, как будет беспокоиться Реми. Кроме того, даже если он стал другим человеком, с тех пор как вбил себе в голову то, что называет своей «миссией», тем не менее он сохранил в себе чувство долга и достаточно порядочности, чтобы не желать прослыть вором в глазах капитула приходской церкви...
— Что же вы предлагаете? — проворчал Ковен.
— Подождать еще немного. По крайней мере эту ночь, а завтра снова попытаться что-нибудь узнать. Мы сегодня насквозь прочесали порт, но безрезультатно. Завтра попробуем тщательно осмотреть город, чтобы узнать, не видел ли его кто-нибудь?
— Разумное предложение, — одобрил Реми. — Может быть, мы слишком быстро впали в панику, а он вдруг явится?
— Почему бы и нет, в конце концов? — подавил зевок Ковен. — Во всяком случае, ворота закрыты, так воспользуемся этим и попробуем выспаться. Утро вечера мудренее... будем надеяться.
На этом и порешили. Ковен, который ночевал у одного из каменщиков, повернул к дому, а Реми предложил Оливье, который собирался ночевать на постоялом дворе, остаться у себя.
Но утром Матье не вернулся. Зато только лишь прозвонил главный колокол, как на стройку явился мальчик-служка из церкви Сент-Этьен-д'Эссон и спросил мэтра Бернара. Ему указали на сарай, где находились Реми и Оливье. Он доложил, что кюре и бальи дали мэтру разрешение взять несколько камней из бывшего, почти разрушенного командорства тамплиеров в Сен-Жан-ан-Лиле.
— В этом месте было командорство? — не удержался от вопроса Оливье.
— О, небольшое, но с красивыми зданиями. Обчистив его сверху донизу, люди короля подожгли строение, а потом деревенские поживились, чем могли, пока бальи не запретил им прикасаться к руинам. А когда пришел мэтр Бернар...
— Когда это случилось? — спросил Реми.
— Два или три дня назад, думаю... Подождите, сейчас вспомню точно. Да, два дня назад, утром. Он разговаривал в церкви с нашим кюре, когда я вошел, все еще не придя в себя от того, что увидел, как по большой дороге проехал эскорт нашего короля.
— Кого? — выкрикнули, не сговариваясь, в два голоса Оливье и Реми.
Мальчишка-певчий подпрыгнул от неожиданности и взглянул на них с беспокойством:
— Ну... эскорт короля. Не очень большой, но все-таки. Всадники, богато одетые, со знаменами, украшенными королевскими лилиями, а среди них — наш сир. Такой благородный, такой высокий! Его было легко узнать.
— Вы его раньше видели? — спросил Оливье.
— Нет, но с такой свитой! И люди так радовались и кричали ему вслед: «Да здравствует король!» Ну, так как насчет камней?
— Мы пошлем за ними. Спасибо, что сообщили, — сказал Реми.
— Не за что! — ответил служка с сияющей улыбкой. — Можно мне немножко посмотреть, как работают ваши люди? У них все так красиво получается!
— Смотрите, сколько хотите!
Когда он исчез за углом церкви, Оливье и Реми замолчали, но только на секунду, и потом Реми вздохнул:
— Ни к чему продолжать поиски! Мой отец в Фонтенбло.
— Не может быть! — рассвирепел Оливье. — Как Филипп мог проехать по этой дороге, тогда как все знают, что он находится на берегах Уазы?
— Он ведь король, — пожал плечами Реми. — Почему бы ему не передумать и не отправиться в свой любимый замок без предупреждения? Крепкие ноги его коней одолеют любую дорогу. Может статься, ему что-нибудь пришлось не по вкусу, и он изменил свои планы? Поди узнай!
— Как бы там ни было, это просто катастрофа. Теперь нам остается только поспешить в Фонтенбло в надежде, что еще не слишком поздно!
— Нет, еще не поздно! Если бы он уже нанес удар, то об этом сразу же стало бы известно: такие новости ветром разносятся, и все колокола уже звонили бы отходную.
— Они могут зазвонить в любую минуту! Я сейчас же отправляюсь в путь!
— Дайте мне только предупредить Ковена, и я отправлюсь с вами. Вдвоем нам будет легче его найти.
Реми направился к строительным лесам, а Оливье вернулся в дом. И тут тайна, которая минуту назад как будто прояснилась, снова покрылась мраком, когда перед ним возник Пьер де Монту, еще более пыльный, чем обычно.
— Наконец-то я нашел вас, — проворчал он. — Вы можете гордиться, что заставили меня бежать. Почему вы не дождались меня?
— Я подумал, что, может быть, дела задержат вас дольше, чем вы того хотели, а мне нужно было вернуться сюда, чтобы успокоить Реми и тех, кого беспокоят намерения Матье... К сожалению, вы ошиблись...
— В чем?
— А в том, что король, несмотря на ваши утверждения, приехал в Фонтенбло.
— Это невозможно! Король во дворце Сите, куда его привезли на барже из Пон-Сен-Максанса. Я видел, как его переносили на носилках в дом.
— Вы что-то перепутали! Молодой служка, который сейчас наблюдает за работой наших каменщиков, видел его два дня назад: он пересекал Эсону верхом, в сопровождении свиты.
— А как он его узнал? Он видел его раньше?
— Не знаю, но все было как положено: величественный вид, красивая свита, флаги с цветами лилии...
— Не только Филипп имеет право на цветы лилии, и ваш будущий кюре, кажется, простофиля. Говорю вам, что раз короля доставили в Париж по воде, так это потому, что он болен.
— Он? Болен? Вот еще! Да он же железный!
— Но и железо может проржаветь насквозь. Я, к вашему сведению, постарался собрать побольше информации, и вот что выяснилось: охотясь, он, как обычно, углубился в лес один со своими собаками, как вдруг егеря услышали вой. Они бросились в ту сторону и нашли короля лежащим на"'земле около своего коня. Утро было холодным, землю покрывал иней, и деревья уже облетели. Так вот, когда егеря нашли Филиппа, они увидели оленя, убегавшего в лес, и один отросток его рогов имел форму креста, на котором играло солнце. Они были так испуганы, что никто и не подумал о том, чтобы преследовать зверя. Кроме того, нашлись дела и поважнее. Больного перенесли в замок, и ночью он пришел в сознание, но был так слаб, что его отнесли в лодку, спустились вниз по Уазе, поднялись по Сене до самого Сите... Что вы думаете об этой истории, мессир Куртене? Странно, не так ли?
Побледневший Оливье ответил не сразу. Он, казалось, с трудом перевел дыхание. Потом испуганно перекрестился:
— Да исполнится предсказание Великого магистра о смерти короля... и да свершится воля Господня без участия мэтра Матье. Правда, этот сумасшедший отправился недавно в Фонтенбло, чтобы преследовать... теперь уж не знаю кого!
— Думаю, что это монсеньор д'Эвре. У него поместье недалеко от замка. Если Матье де Монтрей бросился в погоню, думая, что преследует короля, он очень быстро обнаружит свою ошибку и вернется обратно.
— Вы так считаете?
— Он очень хорошо знает того, на кого охотится, впрочем, как и Людовика д'Эвре и Карла де Валуа. Он не может ошибиться.
— Но он сам не свой из-за своей идеи отмщения, она просто пожирает его. Но совершить ошибку, перепутав одного с другим, — в этом нет ничего невозможного.
— Если я правильно понял, то он бродит где-то в окрестностях замка Фонтенбло. Так как там нет никого, кроме охранников, он быстро поймет, что ошибся.
Монту, без сомнения, был прав. Однако Оливье не успокоился. Матье стал слишком непредсказуемым, чтобы можно было успокоиться. В эту минуту к нему подошел Реми. Оливье поделился с ним своими мыслями. Потрясенный молодой человек согласился с его мнением:
— Мой отец по-прежнему отлично соображает в том, что касается его ремесла. Но, когда речь заходит о короле, он совершенно теряет разум. Надо его найти. Одному Богу ведомо, что он способен совершить, если его предоставить самому себе!
— Согласен! Пора отправляться!
— Если вы предложите мне чем-нибудь подкрепиться, я с удовольствием пойду с вами, — проговорил Монту с приветливой улыбкой. — По правде говоря... я покинул Париж навсегда.
Лишь тогда под плащом у бывшего тамплиера Оливье заметил лук, которым тот пользовался с таким устрашающим умением.
— Что случилось?
— Захотелось посмотреть страну. Для здоровья полезно размяться.
По тому, как Монту оскалился при этих словах, Куртене понял, что больше тот ничего не скажет и что, должно быть, у него была веская причина для столь внезапного желания подышать деревенским воздухом. И так как Реми смотрел на пришельца с подозрением, Оливье поспешил добавить:
— Со времени Нельской башни я знаю, какой вы надежный боевой товарищ! Беру вас с собой... с радостью!
Пока он сопровождал Монту на постоялый двор, Реми пошел к каноникам просить лошадей, чтобы как можно быстрее отправиться в Фонтенбло, которое располагалось примерно в восьми лье отсюда. И ради этого он решился на бессовестную ложь: сказал им, что его отец в течение нескольких дней страдает ужасными головными болями. Чтобы излечиться, он отправился в Мелен — помолиться Святому Аспе, целителю, об облегчении своих страданий. Однако он долго не возвращался, и Реми, беспокоясь, хотел отправиться искать его вместе с двумя товарищами, но пешком это путешествие заняло бы слишком много времени. Серьезно беспокоясь за человека, талант которого трудно было переоценить, капитул выделил трех крепких мулов, при виде которых Монту изрядно развеселился:
— Верхом на этих мулах нас примут за епископов! — загоготал он, влезая на одного из них.
Это было не так-то просто, потому, наверное, что животное не понимало шуток.
Глядя на эти упражнения в верховой езде, Оливье высказал мысль, что было бы, пожалуй, лучше нанять лошадей из тех, что тащат баржи по реке, но Реми возразил, что они привыкли ходить шагом и, должно быть, практически невозможно заставить их пуститься в галоп. Оливье пришлось согласиться. Тяжко вздохнув, он подумал, что отдал бы все то немногое, что у него осталось, лишь бы почувствовать меж ног мощные и нервные бока боевого коня.
Мулы тоже не пустились в галоп, но, по крайней мере, удалось заставить их двигаться спорой рысью, и через два часа с небольшим трое мужчин прибыли на место.
Расположившись на поляне густого леса под названием Бьер, Фонтенбло представляло собой деревушку, сгруппировавшуюся вокруг часовни Сен-Сатюрнен. Она относилась к владению, еще век назад бывшему простым охотничьим домиком, который Людовик Святой превратил в замок средних размеров.
С высоты башен родного дома Филиппа Красивого, расположенного рядом с приходской церковью Сен-Пьер в деревне Авон, открывался великолепный вид на излучины Сены, на ее берега, покрытые зарослями, густо зеленеющими в ясные летние дни, наполненными пением птиц и едва различимыми звуками многочисленных лесных животных. Сейчас листья густо устилали землю, деревья стояли обнаженные, но это место по-прежнему излучало глубокое спокойствие, что благотворно подействовало на трех путников.
Они нашли приют на постоялом дворе рядом с Сеной. Хозяйкой оказалась здоровая белобрысая женщина, высокий рост и мускулистые руки которой внушали уважение не меньшее, чем твердый взгляд и квадратная челюсть с крепкими белыми зубами. К тому же, дом ее был хотя и скромным, но аккуратным. Трактирщица отличалась чистоплотностью и разговорчивостью, с первого взгляда определяя, с кем имеет дело. Троим приятелям не составило труда узнать от нее — звали ее Николь, — что Матье действительно останавливался у нее, но уже давно покинул этот приют.
— Пожилой человек, очень вежливый и обходительный, — доверчиво сообщила она, — но не думаю, что у него все в порядке с головой. Он пришел сюда, уверенный, что наш сир король находится в замке. Напрасно мы его уверяли, что короля там нет и неизвестно, приедет ли он вообще, как это делал обычно каждый год, ведь уже поздняя осень. Он не хотел верить и даже утверждал, что король вот-вот приедет, бродил вокруг замка, как больной полк, и охранники уже начинали косо на него посматривать.
— Но почему? — спросил Оливье. — Он ведь никому не причинил зла?
— Нет, но он задавал все время один и тот же вопрос, и это стало надоедать. Если он ваш родственник, то вам стоило бы увести его отсюда! Хотя это меня не касается.
— Мы как раз его и разыскиваем, — произнес Реми. — Где он сейчас?
Николь указала головой на дверь:
— Я же вам сказала, что здесь его нет.
Им не пришлось далеко искать мэтра. Матье сидел на бугорке напротив подъемного моста. Между ног у него стояла тяжелая палка, которую он, должно быть, обстругал для себя, чтобы было удобнее идти. Он не слышал, как трое друзей подошли, и Реми окликнул его:
— Отец, вам не следует оставаться здесь!
Матье повернул голову, и у молодого человека сжалось сердце, — так резко и за такое короткое время изменилось родное лицо. Лев перестал быть величественным и стал диким и беспокойным. Не понравился Реми и странный блеск в отцовских глазах. Тем не менее Матье узнал сына:
— И все-таки я останусь. Я жду дьявола по имени Филипп!
— Он не приедет, отец. Он во дворце Сите.
— Кто тебе сказал?
— Тот, кто видел его там.
— Он ошибся. Один священник недалеко отсюда узнал его... и я знаю, почему он задерживается!
— Этот священник ошибся. Это был не Филипп, а его брат монсеньор д'Эвре, который на него очень похож. Уверяю вас, отец, король в Париже и не будет охотиться в этих лесах нынешней осенью. Он... болен!
Реми намеренно сделал паузу перед последним словом и выделил его голосом, чтобы оно достигло помутненного сознания отца. И ему это удалось.
— Болен? Чем?
— Не знаю, но точно известно, что он охотился в Пон-Сен-Максансе, на Уазе, что он упал и что его, положили на баржу и доставили в Париж. Вы видите, отец, что Господь теперь занялся им, как раньше — Папой и Ногаре!
— Да? Ты думаешь?
— Я верю в это всем сердцем. Король умрет, и кошмар закончится. Вы вернетесь к вашим великим творениям, и они станут лучшей молитвой Богу, нежели убийство. Пойдемте, скоро наступит ночь. Холодно, вам нужно согреться. Завтра мы вернемся домой.
Реми говорил так убедительно, что Матье поднялся, взял сына под руку и, опираясь на палку, вышел с ним на дорожку, ведущую к постоялому двору, куда, видя, что все в порядке, уже ушли Оливье и Монту.
Увидев их, Матье рванулся было назад:
— Почему ты не пришел один?
— Потому что мы не знали точно, где вы есть, а втроем легче искать, чем в одиночку. Кроме того, добрые каноники, которые переживают из-за вас, дали нам мулов, чтобы привезти вас как можно быстрее обратно.
— Очень мило с их стороны...
— Да нет, это естественно: они очень дорожат нами... как и мы все!
Матье, кажется, успокоился. Он выказал достаточно обходительности по отношению к товарищам сына, мало говорил за ужином и сразу после еды позволил уложить себя в постель: он вдруг почувствовал себя крайне усталым и тотчас же уснул. Реми вернулся к товарищам, которые задержались у пылающего очага с кувшином вина, настоянного на травах. Он почувствовал прилив счастья, пожелал доброй ночи друзьям, сказав, что лучше останется рядом с отцом до момента возвращения.
Оставшись одни, двое мужчин какое-то время молчали, наслаждаясь отдыхом. Из сарая раздавался сварливый голос Николь, выдававшей мыло своему мальчишке, но даже этот доносившийся до них шум не нарушал окружающего покоя: это были звуки обычной повседневной жизни, о которой каждый из бывших тамплиеров давно забыл.
Наконец Монту спросил:— Когда мы доставим их домой, вы отправитесь дальше?
— Не откладывая ни минуты. Больше они во мне не нуждаются, а я так хочу увидеть Валькроз. Его чистое небо и залитые солнцем зеленые заросли.
— Можно я поеду с вами? В Париже меня ждет веревка. Или еще хуже... И у меня теперь нет ни кола ни двора.
— Да что же вы натворили?
— С несколькими верными товарищами мы навестили скверного епископа Жана де Мариньи, чтобы забрать у него, по крайней мере, то, что он украл у Храма... Ну, и у других. Но я хотел большего: убить его, чтобы он своей смертью искупил все допросы, пытки... но, к сожалению, мы плохо подготовились и едва ноги унесли! Барсук остерегается, и дворец его нашпигован ловушками... Одного из наших схватили. Он заговорит, и значит...
— И значит, собор Парижской Богоматери навсегда утратил свой голос?
— Он и так утратил бы его. Я начинаю чувствовать усталость от прожитых лет, и на мне много грехов. Вы скажете, что мне хорошо было бы удалиться в монастырь, но жизнь монаха, настоящего монаха, мне никогда не нравилась! Слишком много молитв и слишком мало действий! Думаю, я предпочту сдохнуть от голода и нужды, один-одинешенек, под каким-нибудь деревом.
— В Провансе тоже есть деревья, — подумав минутку, промолвил Оливье. — И там тепло... Может гак случиться, что мне нечего будет вам предложить, кроме хижины пастуха или пещерки в горах, но там мы будем ближе к Господу, и я не вижу оснований отказать вам в куске хлеба...
В темных глазах Монту, кажется, мелькнула слеза... Но он только проговорил:
— Спасибо!
Ночью выпал первый снег — слишком легкий, чтобы проникнуть сквозь густую путаницу ветвей в лесу. На рассвете путники отправились в Корбей. Поля и луга снег покрыл легким белым покрывалом. Реми уступил своего мула отцу, а Монту, который был легче остальных, взял его к себе вторым седоком. Это замедлило движение, но спешить теперь было некуда, ведь все уладилось.
Они подъезжали к Эсоне, когда разразилась катастрофа...
Неожиданно узкая дорога оказалась запруженной людьми до такой степени, что невозможно было пробраться ни здесь, ни тем более по склону, где толпились крестьяне. Но четверо странников об этом и не думали, пригвожденные к месту стоявшими поперек дороги всадниками, над которыми развевались флажки и знамена с гербами Франции: лошади, слуги, лучники, знатные сеньоры окружали человека, которого Оливье и Монту, к своему ужасу, узнали прежде, чем услышали, как его имя, повторяют сотни голосов:
— Король... Король!
Это был он, и в то же время не он. Под бархатным небесно-голубым капюшоном мертвенно-бледная кожа обтягивала осунувшееся лицо, фиолетовые тени залегли вокруг поблекших голубых глаз. Филипп смотрел в одну точку и, казалось, ничего не видел. Он держался в седле, окаменевший, будто собственная статуя, но статуя эта шаталась, и Юг де Бувиль и Ален де Парейль изо всех сил старались ее поддержать. Не успел Оливье подумать, что он грезит, что это невозможно, как Матье, который ехал впереди своих товарищей, закричал, безумно вращая глазами и изрыгая пену изо рта:
— Вы мне солгали! Он жив... Он жив!
Стегнув мула одной рукой, а другой обнажив кинжал, который он носил у пояса, Матье с рычанием ринулся на свою добычу:
— Да поможет мне мэтр Жак!
Нападение оказалось таким неожиданным, что толпа расступилась, и на мгновение ему показалось, что удастся нанести удар, но тут бердыш одного из дворян эскорта обрушился на голову Матье, и тот, с залитым кровью лицом, повалился на землю между копытами королевского коня и своего мула. Он не видел, как те, кто поддерживал Филиппа, помогли ему соскользнуть с седла и лечь на носилки, принесенные пажами... Люди вокруг Матье расступились. Они смотрели на это окровавленное тело, неподвижное и жалкое, над которым наклонился подошедший к нему капитан гвардейцев, после того как короля устроили на подушках. Между тем товарищи Матье спешились. Реми бросился было к отцу, но Оливье железной хваткой удержал его.
— Ты что? Выдать себя? Ему уже не поможешь...
— Он нуждается в помощи...
— Он мертв! Ни один череп не выдержит такого удара!
— Но это мой отец!
— Да, но теперь ты нужен своей матери, своей сестре! Надо жить для них...
Они услышали, как Ален де Парейль, перевернув тело Матье концом сапога, отдал приказ:
— Повесить его! В назидание остальным...
И тогда Оливье не смог выдержать рыданий, которые сотрясали грудь Реми. Разрезая толпу, которая смыкалась за ним, он подошел к Парейлю:
— Ради Бога, господин капитан, избавьте от позора семью этого несчастного сумасшедшего!
— Вы? Что вы здесь делаете? Разве вы не поклялись...
— Да, и я отправился в путь, но прежде чем уйти, хотел попытаться помешать... этому несчастному совершить дерзкий поступок, и мне это почти удалось.
— Что значит «почти»?
— А то, что мы полагали, что король умирает в Париже... И вдруг увидели его... верхом!
— Минуточку!
Кортеж тронулся в путь, окружая носилки и красивого боевого коня без всадника, которого конюх вел под уздцы. Ален де Парейль сказал несколько слов на ухо офицеру и задержался в конце процессии рядом с двумя гвардейцами, один из которых уже приготовил веревку.
— Этот... — произнес он по-прежнему жестко. — Кто он?
— Я думаю, вы знаете его?
— Теперь догадываюсь, раз за него просите вы. Матье де Монтрей? И вы хотите, чтобы мы оказали почтение его шкуре, тогда как он хотел убить короля?
— Говорю вам: он отказался от этой затеи, так как думал, что король при смерти.
— Пока еще жив... С той минуты, как его доставили в Париж, король только и говорил о возвращении в родной замок, чтобы отдать душу Богу там, где он ее получил из его рук. Одним из тех усилий воли, на которые способен только король, он приказал посадить его в седло, но силы, как вы видели, оставили его... Какая жалость!
Оливье не слишком удивился, заметив на обветренном лице офицера слезу, которую тот быстро смахнул кулаком. Подошел один из двух солдат:
— Месье капитан, так что, вешать? — спросил он, указывая на петлю.
— Нет. В том состоянии, в котором ныне пребывает наш сир Филипп, я думаю, он помиловал бы бренную оболочку этого сумасшедшего, великого в своем безумии. Мы уезжаем. Прощайте, шевалье, и надеюсь, вижу вас в последний раз.
Он вскочил верхом на своего коня, который терпеливо ждал хозяина, и отдал приказ разойтись тем, кто еще был здесь. Минуту спустя он со своими людьми отправился вслед мрачной процессии, уносившей короля.
Трое мужчин остались на дороге одни рядом с трупом, который теперь обнимал Реми. Пьер де Монту привел мула, на котором ехал Матье. Его сын и Оливье завернули тело в плащ, не обращая внимания на все еще текущую кровь, потом положили его на мула и пошли рядом, придерживая тело, чтобы оно не упало... Небо грязного серо-желтого цвета снова обещало снег. И он пошел, пока они в полной тишине возвращались на стройку в Корбей. И когда они добрались до места, тело великого мастера было словно покрыто белоснежным саваном...
Тем же вечером Матье де Монтрей был похоронен на маленьком кладбище у приходской церкви в присутствии всего капитула, от которого Реми не скрыл обстоятельств его смерти, но настоятель не поверил этому объяснению. Жителям Корбея объявили, что строитель оказался жертвой несчастного случая. Церемония была скромной, но от этого еще более трогательной.
Чертежи колокольни были закончены, и каноники решили доверить ее возведение Ковену, Реми же по-прежнему оставался резчиком. Что касается Оливье и Монту, то теперь они могли отправиться в путь, что они и сделали на следующий день после того, как колокола королевства один за другим зазвонили по королю, сообщая народу Франции, что Филипп Красивый отошел в вечность и новым королем стал непредсказуемый Людовик X.
Покидая Реми, Оливье и Пьер де Монту посоветовали ему отправиться за матерью и сестрой, чтобы жить вместе.
— Ни один из бывших слуг короля не будет отныне в безопасности, — заметил Монту. — И первый, кому угрожает опасность, — это Мариньи. Сварливый его ненавидит, и еще больше его ненавидит Карл де Валуа, который станет теперь всемогущим...
— Возможно, но почему обыкновенные женщины должны от этого пострадать?
— Не забудьте Гонтрана Эмбера. Если декреты и законы, принятые при предыдущем короле, будут упразднены, он очень скоро с радостью бросится к ногам Людовика, чтобы добиться отмены приговора, вынесенного ему прежним властителем.
— И тогда дамы из Пассиакума окажутся в его власти, — добавил Оливье. — Нельзя их там оставлять...
— Завтра мы отправимся за ними, — сказал Ковен с неожиданной властностью в голосе. — Так как я заменяю мэтра Матье, мне кажется естественным взять на себя заботу о его семье, — добавил он, посмотрев на Оливье вызывающим взглядом.
Ответ прозвучал незамедлительно:
— У них есть Реми. Отныне именно он является главой семьи!
— Я думаю, что у него нет оснований отказываться от моей помощи. Ведь до сегодняшнего дня я делил с ним и радости, и горести, не так ли? А так как вам запрещено возвращаться... мессир, — добавил он почтительно, но с долей насмешки в голосе, устанавливая дистанцию и словно отстраняя Оливье, — пора вам оставить заботу о нас!
Оливье отвернулся от него и обнял Реми за плечи.
— Никогда я не оставлю заботу о вас и ваших близких, — сказал он с глубоким чувством, — где бы я ни был. Помни, что если вдруг тебе понадобится моя помощь, то дорога в мои края не так уж и длинна...
Больше четырех месяцев добирались путники до владений Папы. Ранняя в этом году зима почти сразу же обрушила на них пронизывающие ветры и снега, в которых терялся лошадиный след. Им пришлось пересекать темные леса, населенные стаями волков, с которыми не раз пришлось сражаться так же, как и с разбойниками, хотя бандиты предпочитали оставаться у огня в своих «берлогах», чем выходить на дорогу в поисках редких в это время года проезжих.
Так как Оливье был теперь не один, он решил воспользоваться кошельком, который дал ему Ален де Парейль, чтобы купить в Корбее себе и другу два просторных и теплых плаща с капюшонами и две пары крепких башмаков, способных выдержать долгую дорогу. О том же, чтобы приобрести коней, не было и речи, ибо их пришлось бы кормить и, может быть, бросить на съедение зверям. Они пойдут пешком, как паломники, которыми они и в самом деле тем больше становились, чем дольше шли. Дух бывалых тамплиеров, давно погребенный в глубине сердца, просыпался в них, оживал. И, прежде всего, преданность Деве, культ которой сделали повсеместным рыцари, носящие на своих плечах плащи с красными крестами. Для Оливье возвращение былой религиозной страсти было естественным, потому что она никогда в нем не умирала, но для Пьера, жизненный путь которого был полон насилия и мыслей об убийствах, это было не так-то легко. Тем не менее то, что произошло, благотворно повлияло на него, он принял это просто, без хвастовства и сохранил при этом свой непростой характер. Монту словно бы просыпался от глубокого сна. Оливье понял это, когда они прибыли в Санс, архиепископом которого был тот самый презренный Жан де Мариньи, и когда Монту остановился перед собором Сен-Этьен, чтобы послушать мощные удары колокола под названием Мари на свинцовой башне, он спросил:
— У вас в Провансе есть места паломничества к Богородице?
— Много! В одном Марселе их три: Нотр-Дам-де-Конфессион, Нотр-Дам-де-л'Ювон и Нотр-Дам-ла-Брюн. Есть и другие, но для меня особенно дорого одно, потому что матушка любила посещать его: Нотр-Дам-де-л'Этуаль в Мустье. Отец сказал мне, — добавил он с улыбкой, — что она ходила туда молиться Деве Марии, чтобы та помешала мне вступить в Храм.
— Ее молитва не была услышана.
— Нет, не была. Однако до последнего часа она глубоко и нежно почитала Ее... Это великолепное и почти дикое место: часовня притулилась к горе над деревней, спрятавшейся в глубине ущелья, под боком у маленького, но строгого монастыря.
— Тогда, пожалуйста, примем обет, что если Дева Мария поможет нам добраться невредимыми до земли Прованса, мы будем молиться в каждом посвященном ей храме на нашем пути, а закончим паломничество перед этим алтарем, когда прибудем в Валькроз...
— Если Валькроз еще существует...
Так они и сделали, но, конечно, обошлись без распевания псалмов и дневных молитв. На пути им встречались засады, опасности, часто погода была несносной, и со всем этим надо было бороться. Если на дворе бушевала буря, то путники находили в монастырях не только приют на ночь, но и могли остаться там на несколько дней. Оливье, вспомнивший, что был резчиком, всегда находил какую-нибудь статую, которую надо было подправить, или кусок камня, который можно было обтесать, а Монту тем временем участвовал в тяжелом труде церковной общины. В Фонтене, где им пришлось встретить Рождество, они провели две недели и столько же в Сито[236]. В великолепном Клюни, где Монту лечился от тяжелого гриппа, — около месяца, и так далее. Они обходили стороной владения бывших тамплиеров, особенно если в них теперь хозяйничали госпитальеры. Может быть, оттого, что они не скрывали, кем были раньше, им удавалось избегать снисходительной жалости бывших соперников. А пропуск, выданный Филиппом, им так и не понадобился, и они сохраняли его как память. Странники молились за эту странную душу, непостижимую для всех, кроме Бога, — душу человека, любившего Францию и презиравшего людей.
Когда, миновав Лион, они стали спускаться в долину Роны, суровый климат стал более мягким. Еще нежаркое солнце сияло в безоблачном небе. Река катила бурные воды, но на ее берегах попадались спокойные бухточки. Увидев это, Оливье сошел со старой римской дороги и спустился к воде. Там, не сказав ни слова, он начал раздеваться.
— Что такое, что вы делаете? — поинтересовался Монту.
— Собираюсь помыться, и вам советую.
— Мне? Еще очень холодно, и у меня нет желания снова свалиться с какой-нибудь хворью.
По правде говоря, опрятностью он не отличался. В Париже Монту решался иногда зайти в баню, но не столько чтобы соблюсти гигиену, сколько в надежде встретить там одну из тех соблазнительных плутовок, что имели обыкновение туда наведываться. К тому же, в Храме не слишком любили мыться, и после того как Монту силой вынудили покинуть Орден, он продолжал придерживаться того принципа, что грязь сохраняет тепло, особенно зимой. Во время его болезни в Клюни брат-лекарь мыл ему лицо и руки, но на большее не решался. Оливье, хотя и терпел запахи, исходившие от товарища, потому что знал, что пахнет не лучше, по-настоящему страдал от грязи, которая накопилась на теле за многие недели пути. Искушение окунуться было слишком сильным: он не устоял и вошел в воду, вырвав прежде клок травы, которым скреб себя изо всей силы, не питая, однако, иллюзий: без мыла отчистить себя по-настоящему было невозможно. Вода была холодная, но бодрящая, и хотя он пробыл в ней недолго, а потом вынужден был снова надеть поношенную одежду, тоже нуждавшуюся в хорошей стирке, он почувствовал себя гораздо лучше, когда снова пустился в путь. Главное, легче стало на душе. Он хотел омыть в реке душевные язвы и смыть телесную грязь, чтобы ступить на родную землю обновленным. И он чувствовал, что ему это удалось. Лишь одна колючка осталась в сердце, ядовитая заноза от его последней встречи с Од. Уверенность в ее любви к нему поддерживала его во время заключения в Пассиакуме. Тем горше было разочарование. Особенно если учесть, что он был старше на двадцать лет, и так естественно было с ее стороны предпочесть юношу своего возраста, хорошо сложенного, любезного, который унес ее подальше от Нельской башни в ту проклятую ночь. Сейчас она и ее мать, должно быть, соединились с Реми... а Жильда, конечно, решил изменить свою будущую жизнь из-за любви к ней. Тщетно Оливье твердил себе, что так лучше, но он не мог отделаться от мыслей, приносящих ему страдания.
По мере того, как мили следовали за милями, Од все более отдалялась от него, и, наверное, поэтому он замедлял шаг, оттягивая возвращение. У Оливье даже возникало желание повернуть назад, вернуться к ней, нарушив слово, данное королю. Но оттого, что оно было дано тому, кто уже мертв, обещание становилось лишь более обязывающим.
Когда они поравнялись с Ришранком, Оливье посмотрел на флаг над больницей Сен-Жан-де-Жерузалем, развевавшийся над главной башней, и промолчал, решив не рассказывать своему попутчику о своем первом появлении здесь. Ронселен де Фос, конечно, уже умер. Было разумней — и, конечно, более угодно Богу, — похоронить ненависть одновременно с любовью.
В Карпантра, где, согласно воле последнего Папы Климента V, давным-давно должен был собраться церковный собор и где жила лишь небольшая горстка кардиналов, царило сильное оживление, вызванное последней новостью: Ангерран де Мариньи, вчера еще всемогущий коадъютор королевства, был повешен на своей любимой виселице в Монфоконе... Так как он ни в какую не соглашался на избрание Папы, который мог бы дать развод Сварливому, и так как он своей волей препятствовал собранию конклава, языки работали безостановочно, и затрещины сыпались как со стороны сторонников, так и противников Мариньи, которые, естественно, были настроены более решительно. В общем, люди сводили старые счеты, и, к несчастью, наши странники попали в одно из столкновений. Тех, кто не принадлежит ни к одной из партий, часто колотят с обеих сторон. Естественно, бывшие тамплиеры, как и обычно, мужественно защищались, но дело в том, что стычка случилась на рынке; Оливье поскользнулся на каком-то объедке и, грохнувшись на прилавок мясника... сломал ногу.
Ему посочувствовал некий Кандель, каретник, живший у Порт д'Оранж, убежденный, неизвестно почему, что раненый молотил кулаками за то же дело, что и он сам, и поэтому в благодарность он отвел его к себе и пригласил врача-еврея из соседнего квартала. Это был умелый практикующий медик. Он обездвижил поврежденную ногу с помощью шин и повязок, смоченных в воде с мукой, — массе, которая, высыхая, затвердевает и тем самым обеспечивает необходимую неподвижность.
Кандель, бездетный и много лет назад овдовевший, жил один со старой служанкой, которая вела домашнее хозяйство. Ему пришелся по душе этот «резчик» благородного вида, родом якобы из Кастеллана, куда он и держал путь. Если каретник и догадывался, что мужчина выдает себя за кого-то другого, то лишних вопросов не задавал. Оливье с лихвой заплатил ему и выточил для него статуэтку Святой Магдалины, покровительницы его покойной супруги. Что касается Монту, которого Кандель тоже приютил, тот — естественно после серьезного мытья и отскребания — принялся за столярные работы так, как будто в жизни ничем другим не занимался: его врожденные сила и ловкость помогали ему управиться с самыми разными ремеслами.
Друзья оставались у каретника два месяца. Уже приближался День Святого Иоанна, когда они снова отправились в путь. Не без сожалений со стороны Канделя, который, однако, утешился обещанием Оливье навестить его в следующем году.
Они ушли утром, когда щедро светило то жаркое солнце, к которому они так стремились. С миндальных деревьев уже опали розовые лепестки, по склонам засинела лаванда, а в долинах между пологими склонами густо зазеленели ладанник и земляничник. Оливье без труда находил дорогу, по которой они шли с Эрве д'Ольнэ, чтобы доставить Ковчег в его подземное убежище. Через Апт, где они молились у саркофага Святой Анны, матери Марии, и через Маноск, где в Нотр-Дам-дю-Ромижье преклонили колени перед Черной Мадонной, они дошли до реки Дюранс, которую перешли в том же месте, что и в прошлый раз. Потом они дошли до Греу, белые мощные стены которого казались нетронутыми. В этом не было ничего удивительного: как и в Ришранке, стяг госпитальеров реял в небе над бывшим замком тамплиеров. Это было, конечно, лучше, нежели видеть великолепную крепость разрушенной или сожженной.
В этот день начала лета погода стояла чудесная! Над землями Прованса простиралось редкой синевы небо, сладко пахли сосновые леса, можжевельник и бук, карабкавшиеся по склонам, покрытым пахучими травами, а выше — плоскогорья с невысокой растительностью, где веяли буйные ветры! Очарованный родной землей, Оливье дышал полной грудью и шагал по большей части раздетый до пояса, с узелком за спиной, чтобы кожа впитала в себя горячие солнечные лучи. Монту сначала ворчал, а потом ему тоже захотелось подставить свое тело солнцу, и его волосатая шкура стала золотистой, что шло ему гораздо более, чем седина.
Они переправились через Вердон по старому римскому мосту, который не смогли разрушить зеленые бурные волны реки, более спокойные здесь, чем в ущельях, и сердце Оливье забилось чаще, потому что он ступил на собственную землю.
Он обошел ее вдоль и поперек вместе с отцом или с братом Клеманом и знал здесь каждую тропинку, пересекавшую ложбинки, поросшие золотистым дроком. Дорожки бежали по холмам, покрытым лесом, редевшим по мере того, как все ближе поднимались холмы к заснеженным вершинам Альп, которые можно было разглядеть в ясную погоду.
Наконец они подошли к изумрудной речушке, излучину которой уже пересекали, прошли еще по одному мосту, еще по одной тропинке, и Валькроз предстал перед теми, кто так надеялся его увидеть. На башне замка реял флаг с византиями[237] Куртене и птицами семьи Синь, а также крест сеньоров здешних мест. Легкий ветер колыхал тяжелое полотнище, при виде цветов которого Оливье, в порыве чувств, упал на колени. Это означало, что замок по-прежнему принадлежал семье, и Рено, очень вероятно, был жив.
— О, всемогущий Боже, смогу ли я когда-нибудь отблагодарить тебя за то счастье, что ты мне даруешь! — воскликнул он.
Монту опустился на колени рядом с ним, чтобы и на него сошла благодать, но, поднявшись, указал рукой на здания, на которые Оливье, чей взор был затуманен слезами, не обратил внимания.
— Кажется, здесь что-то произошло, — сказал он просто.
Действительно, одна из башен, та, что возвышалась над библиотекой, обрушилась, словно под ударом гигантского кулака, а почерневшие камни хранили память о пожаре.
— Ради всех святых!
Не обращая внимания на крутой подъем, Оливье бросился бежать ко входу, обогнав своего запыхавшегося друга. Но тут из-за зубца стены появилась чья-то голова. Раздался окрик:
— Стой! Кто идет?
— Я Оливье де Куртене и желаю войти немедленно! — загремел он.
В ответ раздалось нечто вроде хрипа, и тут же стражник приставил ко рту рог. Он протрубил два раза, требуя тем самым открыть ворота, потом с радостными криками исчез. В следующее мгновение тяжелая створка дверей повернулась в петлях, выпустив на волю несколько стражников и слуг, которые бросились на шею Оливье, смеясь и плача одновременно, забыв поприветствовать и сжимая его в объятиях. Прибежал и Максимен, интендант замка. Он протаранил группу людей, схватил Оливье, обнял его, отстранил от себя, чтобы убедиться, что это действительно он, снова обнял и, наконец, припал, плача, к его плечу. И пробормотал, удивив прибывшего:
— Ах, сир Оливье, почему вы так долго не спускались к нам оттуда?
— Не спускался оттуда? Не на небе же я был! — сказал Оливье, освобождаясь из объятий.
Максимен шмыгнул носом, вытер его и рот рукавом, посмотрел на живой призрак хитрыми глазами:
— А мы думали, что вы именно там, на небе. Шесть долгих месяцев, чтобы дойти сюда из Парижа! Даже пешком это слишком.
— Да... но как ты узнал?
— Спросите об этом у нашего барона. Не желаете же вы, чтобы я лишил его этого удовольствия...
Тут подошел и Монту. Оливье взял его за руку и едва успел представить ему присутствующих и вместе с ним пройти во двор, как к нему подскочила Барбетта, смеясь и плача одновременно, как и другие, осыпая его упреками за то, что он измучил их, так долго не появляясь. Она поцеловала его еще и еще раз, потом вдруг отступила назад, покраснев до самых краев своего белого чепчика:
— Ах, извините! Я забыла, что тамплиеры не целуют женщин...
— Храма больше нет, Барбетта, и я больше не тамплиер.
И чтобы доказать, что он не сердится, он привлек ее к себе и несколько раз расцеловал в щеки. Вернее, чмокнул, как в детстве, причем сделал это с большим удовольствием.
— Вам придется объяснить мне, как вы узнали, что я возвращаюсь домой. Но сначала... Что отец?
— С ним все в порядке. Смотрите!
Рено действительно спешил навстречу сыну, одной рукой опираясь на трость, а другой — на руку девушки, одетой в черное, как и он сам. Девушка была так красива и белокура, что сердце Оливье на мгновение остановилось, и ему показалось, что он грезит. Это же не... этого не может быть...
И, однако, это была она, Од, которая, отпустив руку старика, остановилась, чтобы не мешать встрече отца с сыном после стольких лет разлуки. Рено сделал несколько неуверенных шагов и упал на грудь своему мальчику. На несколько мгновений они замерли в объятиях друг друга, не в силах произнести ни слова, так велико было их волнение. Наконец Рено пробормотал:
— Благословен будь Господь, который дал мне счастье снова увидеть тебя, ведь я уже потерял надежду. В его чертогах твоя мать, должно быть, радуется вместе со мной...
— Я навещу ее... как только поприветствую эту молодую особу, в реальность которой верю с трудом!
Он шел к ней, и его взгляд погружался в синеву ее глаз, такую же прозрачную, как вода в горных потоках. Желание обнять Од было почти непреодолимым. Однако Оливье совладал с собой и лишь низко склонился перед девушкой.
— Это чудо — видеть вас здесь, мадемуазель Од. Кому я этим обязан?
— Это замок чудес, сир Оливье... и я поражаюсь все больше и больше. Это Реми, мой брат, привел меня сюда после последнего испытания.
— Испытания? Не означает ли это, что вы носите траур не по отцу?
— Нет. Это траур по моей матушке, которая умерла при странных обстоятельствах. Мы с Реми остались одни на свете. И тогда он вспомнил о ваших словах о Провансе и о вашем приглашении поработать здесь.
— И он поступил правильно! Как я хочу поблагодарить его за это! Где он?
— В часовне!
Реми как раз выходил оттуда, поддерживая отца Ансельма, и приближался к ним так быстро, как только позволяла шаткая походка и отяжелевшая фигура почтенного каноника. Оба сияли, хотя Реми слегка волновался.
— Это, должно быть, несколько смело с нашей стороны, прийти к вам и остаться здесь, в то время как вас здесь еще не было, но ваш отец...
— Вас удержал, и я благодарю его за это. Хорошенькое было бы дело не дождаться меня! И куда бы вы отправились?
— О, я видел столько красивых городов и красивых церквей, где я без труда нашел бы работу...
— Ни слова больше! Сегодня вечером мы должны отпраздновать встречу! Скоро ночь, и мне не терпится, наконец, войти в дом.
Как и обещал, Оливье вошел в святое место, где покоилась его мать, для которой, по просьбе Рено, Реми собирался высечь в камне прекрасное изваяние. Он пробыл там недолго, ведь впереди у него будет достаточно времени, чтобы пообщаться с ней.
Час спустя все собрались в парадном зале вокруг стола, для которого Барбетта составила особое праздничное меню, ведь сегодня вечером отмечали окончательное возвращение того, кто снова становился наследником и одновременно обычным человеком, как и все остальные. На этот раз Оливье уже не пришлось спать в овине: он снова обрел настоящее человеческое жилье рядом с комнатой отца, и Монту поселился вместе с ним... после быстрого, но эффективного омовения в домашней бане. Оливье нашел в своих покоях одежду, которую он носил еще юношей, но с тех пор он сильно возмужал, и к ужину они с Монту явились в широких одеждах Рено.
Несмотря на двойной и недавний траур детей Матье, ужин был таким, как и положено быть провансальскому ужину, посвященному счастливому событию: сердечный и дружеский, благоухающий всеми травами гор, запахом жаркого и выпечкой Барбетты, ароматом одного из тех солнечных вин, что хранятся в подвалах, за которыми так заботливо следил Максимен. Никто не торопился выйти из-за стола: ведь столько надо было рассказать друг другу!
Прежде всего Оливье хотел узнать, что заставило Реми увезти сестру так далеко, в Прованс. Несмотря на то, что в глубине души он испытывал настоящую радость, это показалось ему бегством. Что и случилось в действительности.
Вскоре после смерти Матье и ухода Оливье Реми и Ковен пришли в Пассиакум за Жулианой и Од, заранее договорившись с канониками, которые были готовы принять семью молодого человека. Они были даже так добры, что снова дали им мулов, чтобы привезти женщин и их пожитки. Но, к несчастью, прибыв на место, они оказались в самой драматической ситуации: Гонтран Эмбер, обретший силу после смерти короля, в то самое утро с помощью двух судебных приставов завладел домом и не только не пускал вновь прибывших, но, когда те собирались войти во двор, забаррикадировался в доме и угрожал убить женщин, которых взял в заложницы.
— Он забыл лишь, — сказал Реми, — что Пчелиный домик я знаю лучше, чем он. Это случилось в тот день, когда Обен понес в лес вино и хлеб для отшельника. Когда он вернулся, то, естественно, принял нашу сторону. Он напомнил мне, что в подвале был не только внешний вход, но еще и проход в подвал его собственного дома. Там мы и прошли, чтобы захватить захватчиков с тыла. И нам пришлось-таки драться. Толстяк оказался жалким противником, но был зол, как дьявол. Пока мы сражались, он попытался бежать, взяв в заложницы сестру. Увидев это, моя мать бросилась на него, чтобы помешать ему. И он убил ее...
Видя, что глаза Од наполнились слезами, барон Рено, сидевший слева, накрыл своей рукой руку девушки, успокаивая ее:
— Но негодяй недолго радовался. Реми, только что прикончивший своего противника, проткнул его кинжалом прямо на теле своей жертвы...
Одновременно он улыбнулся молодому человеку, и Оливье понял, что отец испытывает дружеские чувства и, может быть, даже сильную привязанность к этим двум молодым людям, которым пришлось столько пережить, и не почувствовал ревности, — напротив, был счастлив. Тем временем Реми продолжал рассказ:
— Мы победили, но четыре мертвых тела истекали кровью на плитах пола, и Од была в отчаянии. С Ковеном и Обеном мы выбросили в реку трупы Гонтрана Эмбера и его подручных, но сестру невозможно было оторвать от тела матери. Бландине и Марго удалось немного успокоить ее, и мы смогли, проведя ночь и день у ее тела, приступить к похоронам. Ныне она покоится рядом с Бертрадой, и наш благочестивый отшельник охраняет ее...
— И вы вернулись в Корбей?
— Теперь Од не смогла бы находиться одна вдалеке от меня. И потом... дом был наполнен слишком тяжелыми воспоминаниями! Она оставила его своим старым слугам, передав им право собственности, дарованное королем Филиппом и добавив дарственную, написанную от руки, которую в качестве свидетелей подписали Ковен и я. Потом мы вернулись в Корбей.
— А что стало с Марго? — спросил Оливье. — Если она здесь, то почему я ее еще не видел?
— Она осталась в Пассиакуме. Обен и Бландина прониклись к ней большой нежностью, и она тоже привязалась к ним. Теперь она будет их дочерью. Конечно, нам было жаль с ней расставаться, она была такая преданная, такая верная. Но мы рады, что она перестала быть прислугой. Теперь у нее есть будущее... Но мне предстояло позаботиться о нашем с сестрой будущем.
— Придя искать его в наших краях, вы доставили мне большую радость, друзья мои. Но, скажите, вы закончили стройку у каноников?
Лицо Реми омрачилось, и, прежде чем ответить, он осушил стакан вина. Тогда Од встала и попросила разрешения удалиться в свою комнату. Ужин между тем был уже окончен. Когда она вышла, Рено пустил по кругу глиняный кувшин с ликером красивого зеленого цвета. И только тогда Реми ответил на вопрос Оливье:
— Нет, работа не была окончена, но резчик там не самый важный человек, и я думаю, Ковен без труда заменил меня.
— Не скромничайте, — запротестовал Оливье. — Я знаю по опыту, что такого художника, как вы, не так-то просто отыскать...
— Как бы там ни было, надо было уходить. Ковен — вы помните — хотел заменить отца и в работе, и в нашей семье. А для этого он задумал жениться на Од, которую уже давно полюбил. По крайней мере он так сказал.
— Не буду оспаривать его достоинства как строителя, — сухо прервал Оливье. — Ни его мужество, ни верность мэтру Матье... Но все-таки он деревенщина, недостойный руки такой...
Он не закончил и покраснел, уловив тень улыбки, скользнувшей по губам отца и по лицу Монту. Реми же ничего не заметил и продолжал:
— Не важно, он попросил у меня ее руки. Я ответил, что не могу распоряжаться судьбой сестры без ее согласия. А Од, конечно, ему отказала. Но Ковен не смирился с отказом. В последующие дни он постоянно докучал ей и довел до того, что Од пригрозила мне, что уйдет в монастырь, если я не заставлю его оставить ее в покое... И тогда Ковен засмеялся мне в лицо, сказав, что я глава семьи, что она обязана повиноваться мне, а его долгая преданность в полной мере заслуживает награды. Я пытался его вразумить или, по крайней мере, набраться терпения. Я надеялся... Бог знает, на что... на то, что он устанет...
— Устанет? — загремел Оливье. — От чего? Устанет ждать?
— Вот ждать он как раз не хотел. Он видел Од каждый день, и это сводило его с ума. Он жаждал заполучить ее любой ценой.
— И тогда? — спросил Монту, который до сих пор молчал и просто пил.
— И однажды вечером мы сбежали. Днем я повидался со старшиной капитула, и этот уважаемый человек снова помог мне. Он поручил нас рыбаку, который отвез нас в своей лодке вверх по Сене до Мелена и, оставив нас там, отправился обратно. Рождественская погода в течение нескольких дней была достаточно мягкой. Я раздобыл крепкого мула для сестры и наших пожитков, и небольшими переходами, передвигаясь от рассвета до сумерек, иногда вместе с группами торговцев, мы добрались до города на берегу Соны, до Шалона, где мы получили место на барже, спускавшейся к Лиону. Дальше мы поплыли по Роне и высадились в Оранже. Там мы раздобыли другого мула — первого мы без труда продали в Шалоне! — и отправились на поиски вашего замка.
— И вам удалось найти дорогу?
— О, иногда мы плутали, но вы так часто рассказывали о вашем крае, так хорошо описывали дорогу, города... командорства тамплиеров, что было не слишком трудно добраться сюда.
— Я думаю, что Господь хранил вас, — произнес барон Рено. — Такой длинный путь без происшествий, без нападений злодеев, а ведь у вас даже не было оружия... а сестра так красива... это просто чудо!
— Мы благодарили Его, как могли. А лицо Од всегда было закрыто вуалью.
— Все сложилось как нельзя лучше, — заключил Оливье. — Нам с Монту тоже надо благодарить Господа, что помог нам в нашем путешествии. Мы дали обет пойти к Нотр-Дам-де-Мустье... Но скажи, отец, что случилось с библиотечной башней?
Он чуть было не забыл о ней, радуясь встрече. Но сейчас вдруг вспомнил увиденную при входе картину. Он ждал простого ответа и получил его. Но не понял, почему лицо отца стало как будто чужим.
— В нее попала молния, — сказал он.
— Молния? А остальная часть замка не пострадала? Невероятно!
— Поговорим об этом позже... в более подходящей обстановке. Ты, должно быть, устал. И мессир Пьер тоже...
Тот засмеялся:
— Давно уже никто не называл меня так! Это пробуждает воспоминания...
Помогая отцу подняться по ступеням, ведущим наверх, Оливье подумал, что в первый раз за многие годы он будет спать под одной крышей с женщинами, но это не смутило его. Храм, его строгие ритуалы, его требования, которые легко было выполнять, когда военная жизнь заполняла все существование, уходили в прошлое, покрывались туманом. И он не только больше не страдал от этого, но испытывал странное чувство свободы, смешанное с неким подобием надежды. Должен ли он видеть Божий знак в том, что дети Матье здесь... или это новая форма искушения, более жестокая, чем прежние? И ночью, прежде чем уснуть, он долго молился, надеясь обрести просветление. Он плохо спал и рано утром отправился в часовню к заутрене, которую отец Ансельм всегда служил для обитателей замка. До того как Оливье принял обет, он часто заходил туда и часто видел там мать. На этот раз, когда он вошел в церковь, освещенную двумя большими свечами из желтого воска, его взгляд упал на отблеск, которые они отбрасывали на белокурую голову, наполовину скрытую белой вуалью... и удалился. Преклонить колени рядом с Од в узком пространстве церкви было бы мгновением чистого счастья, на которое он не имел права.
Оливье пересек двор, где уже суетились конюхи и прачки, собиравшиеся спуститься к реке. Все радостно приветствовали его, и это согрело ему сердце. Он отвечал им приветливо и просто, счастливый оттого, что снова стал частью этого мира. Тонен, старый конюший, остановил хозяина.
— Так хорошо, сир Оливье, что вы здесь, и мы все рады этому. Но... не собираетесь ли вы снова отправиться в путь? — спросил он со сдержанной тревогой.
— Нет, Тонен! Я пришел, чтобы остаться, помогать отцу и заботиться обо всех вас!
Тот радостно подбросил шляпу в воздух, поймал ее, нахлобучил на голову и закричал:
— С вашего позволения, я скажу об этом остальным! Они очень обрадуются!
Оливье между тем подошел к обрушившейся башне, обломки которой громоздились зловещей кучей, открывая местами уступы скалы, которая еще недавно служила ей опорой. Драма, по всей видимости, произошла совсем недавно. Часть стены еще стояла, и, что было еще более странным, каминная труба, откуда начинался тайный ход, все еще торчала кверху, лишенная своего очага, но сохранившая колпак с гербами, крышку и заслонку, висевшие в пустоте.
Оливье обернулся в поисках того, кто разъяснил бы ему, как давно все это случилось, и увидел отца. Опираясь на крепкую палку, Рено подходил к сыну. Он двигался не хуже, чем в момент прощания, и Оливье, глядя на него, невольно восхищался им. Сколько ему было лет?.. Восемьдесят восемь? Чуть больше, но ненамного. Рено шел, едва сутулясь, уверенно держа голову и храня следы времени и пережитых печалей в глубоких морщинах лица, в седине поредевших волос. Но не в зрачках темных, все еще живых глаз...
— Я знал, что найду тебя здесь! Ты плохо спал?
— Не из-за этого. Когда это случилось?
— Примерно год назад.
— И вы не разобрали мусор, чтобы восстановить башню? Это на вас не похоже!
— Ты думаешь?
— Наверное, теперь я не так хорошо знаю ваш характер. Валькроз потерял в размерах из-за этой раны. Он похож на воина, который лишился руки.
— Но он никогда ничьей руки не оттолкнул! Однако, — добавил Рено, видя, как сын нахмурился, — ты мог бы сам совершить это чудо, если считаешь это необходимым...
Его голос стал глухим, каким-то странным, неуверенным, и Оливье, плохой психолог, принял его слова за равнодушие.
— Отец, — сказал он, понизив голос, — не опасно ли оставлять без прикрытия и на всеобщее обозрение дверь, ведущую к столь важной тайне?
— А кто сможет открыть ее на такой высоте?
— Буря или землетрясение? Если то, что осталось, обрушится, проход будет виден. Отец, надо восстановить башню!
Старый барон, взгляд которого был прикован к остаткам бывшего очага, вдруг посмотрел на Оливье и неожиданно сказал:
— Даже если сначала придется потревожить могилу?
— Могилу? Кто-то был в башне, когда ударила молния?
— Там был Ронселен де Фос!
При звуке имени, которое Оливье надеялся никогда больше не услышать, он отпрянул, словно получил удар кулаком, и в горле у него пересохло. Увидев это, Рено взял его за руку.
— Идем! — сказал он. — Поднимемся на стену, чтобы успокоиться. Там я расскажу тебе...
Они медленно поднялись по высоким ступеням, сделали несколько шагов по закруглявшейся стене и остановились у зубца, откуда открывался изумительный вид, прекрасный своими острыми вершинами, темно-зелеными отрогами гор, деревнями, карабкающимися по склонам, башнями, похожими на орлиные гнезда, позолоченными холмами, головокружительными ущельями, где клокотал Вердон. Вдалеке, на горизонте, голубоватой полосой сияло Средиземное море, освещенное восходящим солнцем.
— Как-то раз вечером, год назад, — начал Рено, — несколько нищенствующих братьев, которые направлялись в Рим и заблудились в горах, попросили приюта. С ними был их приор, старый, больной человек, который путешествовал верхом на муле, а остальные шли пешком. Конечно, я их впустил и даже направился к больному, чтобы поприветствовать его. Представь себе, что я почувствовал, когда увидел перед собой мерзкое лицо Ронселена!
— Это чудо, что он был еще жив. Сколько ему было лет?
— Не знаю. Может быть, девяносто пять. Тело тощее, лицо изможденное, но по-прежнему источающее зло. Его спутники были такими же монахами, как и он. Они, как оказалось, были вооружены. «Гости» захватили Максимена, Барбетту и меня, лишив нас возможности сопротивляться, и я подумал, что тот кошмар, что мы пережили восемь лет назад, начинается снова. Но они только привязали нас к скамьям во дворе, чтобы мы видели все, что произойдет потом: похищение Святого Ковчега, так как теперь Ронселен знал, где мы спрятали его.
— Как это стало возможным? Ведь только четверо из нас знали тайну: вы, Максимен, Эрве д'Ольнэ и я...
— Ты забыл о брате Клемане, который, хотя его и не было с нами в тот день, тоже знал об этом...
— Брат Клеман? — воскликнул Оливье возмущенно. — Вместо того чтобы последовать за Великим магистром на костер, он умер под пытками инквизиции, такими жестокими, что испустил дух...
— Не сердись! Ронселен был среди тех, кто пытал его. В конце, умирая, не помня себя от муки, уже без сознания, он произнес несколько слов, указав на башню, на камин. Этого было достаточно человеку, которому доводилось обыскивать Валькроз. Брат Клеман не был предателем, уверяю тебя! Даже это чудовище отдало ему должное, сказав, что тот не понимал, что делал, что он бредил...
— Инквизиция! — плюнул с презрением Оливье. — Эта сволочь осмелилась спрятаться под черной рясой монахов, якобы служителей Бога, которые соперничали в жестокости с Ногаре и его палачами. Должно быть, Ронселен де Фос был воплощением самого Дьявола!
— Либо его хорошей копией. Но Сатана всегда проигрывает Богу.
— Так что же произошло?
— Удивительная, неслыханная вещь. Мы находились внизу, напротив замка, связанные, как цыплята, и охраняемые двумя так называемыми монахами, в бессильном отчаянии умоляя Небо о помощи. О, оно было таким чистым, таким синим, таким звездным! Этот чудесный небесный покров должен был скрыть гнусное святотатство! И тут свершилось чудо: мы увидели, как из этого великолепия вылетела ослепительная молния и ударила в башню, которая раскололась, как скорлупа, и запылала...
— И потом загремел гром?
— Нет, это был не гром, а нечеловеческие крики боли... Вой, который длился, длился и который был голосом одного человека. Другие голоса замолкли сразу. Только этот сверхъестественный крик, прерываемый проклятиями, продолжал звучать, пока не перешел в стон, прежде чем затихнуть совсем. Это время показалось мне вечностью... и стало вечностью для того, кто горел в огне: целый час прошел, прежде чем наступила тишина и обрушились стены. Наши сторожа в ужасе бежали, бросив замок открытым, и был уже день, когда люди из деревни, придя в изумление от того, что слышали, осмелились подняться и освободить нас от пут и выпустить наших людей, запертых в подвале и в кордегардии. Но отцу Ансельму понадобилось излить потоки вдохновенного красноречия, чтобы успокоить эти простые души, которые готовы были вообразить, что весь замок проклят. Он терпеливо объяснил им, что Валькроз вовсе не был предметом Божьего гнева, а, наоборот, получил истинное благословение, потому что Господь сам взял на себя труд уничтожить его злейшего врага...
— Еще один довод, чтобы разобрать обломки, отец! Надо откопать останки этого демона...
— От него, должно быть, мало что осталось...
— То, что нам удастся найти, мы покажем людям, а потом выбросим останки этого мерзавца в поток. А потом восстановим башню. Нам нужно замаскировать камин. К тому же, неизвестно, в порядке ли его механизм. Если он не пострадал, то надо сломать и его, чтобы навсегда преградить дорогу к Ковчегу, обнаружить который может любое непредвиденное обстоятельство. И когда зло будет наказано окончательно, отец Ансельм торжественно благословит восстановление башни...
— Наверное, ты прав, надо об этом подумать. Но ты, надеюсь, не хочешь, чтобы мы принялись за дело сейчас же?
— Нельзя затягивать. Возьмемся за работу сразу же, как только мы с Монту совершим паломничество к Нотр-Дам-де-Мустье!
— Ты снова хочешь покинуть меня?
— Всего на три дня, — улыбнулся Оливье. — И больше я никогда не оставлю вас.
Мужчины спустились к замку, откуда уже выходил Монту.
— Мы отправимся в Мустье, как только вы захотите, — сказал ему Оливье. — У нас появился еще один повод вознести благодарственную молитву.
И в нескольких словах он рассказал ему о смерти Ронселена. Во время рассказа лицо Монту оставалось бесстрастным, и, дослушав до конца, он не произнес ни слова. Бывший тамплиер лишь подошел к руинам и стал рассматривать их. Оливье не мешал его сосредоточенным размышлениям, но, спустя какое-то время, подошел к нему. Пьер повернулся, и Оливье увидел слезы на его лице.
— Вы плачете? — удивился он.
— Не о нем, а о своем младшем брате... которого он развратил, растлил, сбил с пути, как и некоторых других тамплиеров. Антуан покончил с собой, а я стал тамплиером, чтобы найти и наказать виновника этого несчастья.
— Не он один сбивал с пути наших людей, — заметил мягко Оливье. — Задолго до него Восток и его странные учения проникли в Храм.
— Конечно, но мне был дорог один Антуан, и помыслы мои не были чистыми, когда я надел белые одежды. Я тоже должен быть благодарен Господу: он сам отомстил за меня... Пойдемте, пожалуйста, в Мустье. Мне не терпится оказаться там.
Через час они отправились в паломничество пешком, как подобало божьим странникам, которые через всю Европу стекались к святым местам. Через пять дней Оливье вернулся один...
Когда они пришли в Мустье, солнце высекало молнии из большой бронзовой звезды, висевшей над головокружительной впадиной между двумя скалами-близнецами. Эта картина показалась Монту знаком, согласно которому ему надлежало отправиться в Дамаск[238]: он упал на колени, потом простерся на земле, затем поднялся в часовню, где когда-то молилась Санси, прося Богоматерь о том, чтобы сын ее не стал тамплиером.
Все время, пока шла служба, Оливье думал о матери. Теперь, после стольких драм, страданий и испытаний, ее просьба, наконец, была услышана. И спасенный сын спрашивал себя, как бы она пережила это странное исполнение ее желаний. И тогда он стал молиться о ней и о своих близких с прежним жаром, не думая больше о Монту, как и тот больше не думал о своем товарище. Оливье ничего не знал о тех неисповедимых путях, по которым следовал удивительный лучник, осмелившийся помочь собору заговорить, и только в ту минуту, когда пришла пора возвращаться домой, стало ясно, что они расстаются: Пьер де Монту хотел вступить в монастырь, над которым сияла звезда Востока. Оливье не удивился, не стал оспаривать его решение, — да и по какому праву? — которое, без сомнения, было твердым. И он расстался с Монту, как расстался когда-то с Эрве: сердечно пожав товарищу руку, но, на этот раз, пообещав иногда навещать его. В последний момент Монту все же опустился на землю.
— Мне бы хотелось крестить ваших детей... когда они появятся у вас! — сказал он серьезно.
Оливье вздрогнул:
— Моих детей? Значит, я должен иметь детей?
— Это цель всякого христианского брака, разве не так? Вы очистили душу, и вы женитесь. Эта красивая девушка вас любит. Вы тоже ее любите: мне достаточно было увидеть вас вместе, чтобы убедиться в этом.
— Но я давал обеты! Как же я смогу нарушить их? — пробормотал Оливье, и в голосе его вдруг зазвучала крайняя усталость. — Говоря откровенно, я должен был бы последовать вашему примеру.
— Это было бы глупо. Во-первых, потому, что я ни для кого никогда не был примером... А потом, ведь Церковь покончила с Храмом. Если его больше нет, то нет и ваших обетов...
С тех пор как Оливье пришел в Валькроз, он пытался убедить себя в этом. Не сказал ли он тоже самое своему брату Эрве, когда покидал его? Но атмосфера монастыря снова погрузила его в сомнения, угрызения совести мучали его. Догадываясь, о чем он думает, Монту добавил:— Поговорите об этом с отцом Ансельмом. Побольше бы было таких священников, которые умеют слушать голос природы... и голос ее Создателя. Вы нужны Валькрозу, в нем должна продолжаться жизнь...
— Если Од не откажет мне, — вдруг решил Оливье, — мы продолжим ее вместе.
Возвращаясь в замок, он почти бежал, словно чувствуя за спиной крылья, так ему хотелось видеть ее, говорить с ней, завоевать ее, наконец! Он вошел в Валькроз, как в рай, и, даже не отдышавшись, начал искать отца. Он нашел его в оружейной комнате. Отец был явно озабочен; Оливье тут же охватила тревога, но Рено не позволил ему задать вопрос.
— Тебя так долго не было! — воскликнул он. — Неужели надо было отсутствовать так долго? Ты же сказал, что уходишь на три дня!
Он, казалось, был вне себя, и Оливье, растерявшись, не нашелся, что ответить:
— Мне надо было еще помолиться... Разве это так важно?
— Важнее, чем ты думаешь! Они ушли!
— Кто?
— Как это «кто»? Реми и это восхитительное дитя! Она сама попросила брата об этом! Позавчера, как обычно, она пошла прогуляться в часовню, которую я воздвиг на месте, где твоя мать...
Как всегда, он споткнулся на этом слове, потому что до сих пор отказывался соединять имя супруги со смертью, и, не закончив фразу, продолжил:
— Она вернулась в страшном волнении и, не желая ничего объяснять, стала умолять брата увести ее подальше отсюда.
— Но это какая-то бессмыслица! Почему?
— Говорю тебе, не знаю. Она упрямо молчала, уверяя, что если он не уведет ее, она уйдет одна. Пришлось послушаться. Реми уходил с отчаянием, потому что он, полагаю, любит нас.
— А она нас не любит, вы это хотите сказать?
— Я поклялся бы в обратном, — грустно произнес Рено. — Тебя-то уж точно, но мне казалось, что и я завоевал ее привязанность.
— Но, скажите, наконец, отец, что произошло во время этой... прогулки?
— Откуда я знаю? Говорю тебе: они ушли сегодня утром.
— Знаете ли вы хотя бы, в каком направлении?
— Когда Реми в отчаянии пришел объявить мне эту новость, я рассказал ему об Эксе, где строится собор Спасителя, обещающий стать великолепным. Все в округе говорят о нем...
— Они взяли своего мула?
— Я дал им другого. Реми пообещал, что вернется, чтобы закончить работу над изваянием твоей матери...
— Он закончит его прежде, чем возьмется за какую бы то ни было другую работу! — загремел Оливье. — Я сумею их найти... и ей придется ответить мне, любит она меня или нет!
Мгновение спустя он был уже в конюшне и сам оседлал коня, потому что хотел отправиться в путь немедленно, но тут в дверях появилась Барбетта, которая, облокотившись о косяк, спокойно проговорила:
— На дворе ночь, они где-нибудь остановятся на ночлег, и вы не только не догоните их, но можете проскочить мимо.
— Я знаю, с какой скоростью идут мулы... и знаю также, что места, где можно остановиться в пути, очень редки. Если Реми проявит благоразумие, они остановятся в Комбсе, чтобы утром начать подъем на высокое плато...
— Может быть, да, а может быть, и нет! Во всяком случае, возьмите эту сумку. Вы подумали о своем коне, но не подумали о себе самом, — добавила она, бросив взгляд на вещи, притороченные к луке седла. — Здесь хлеб, сыр, оливки...
— Спасибо! А теперь дай мне пройти.
Барбетта не посторонилась ни на йоту и скрестила руки на груди. На лице ее появилось вызывающее выражение.
— Я недавно была в часовне. Неподалеку встретила пастуха с его баранами.
— Потом расскажешь! — вышел из себя Оливье. — Сказал же, дай пройти!
— Задержитесь на минутку! Позавчера он видел мадемуазель Од. Она была не одна, а с какой-то дамой.
— С дамой? Там, наверху? С какой дамой?
— Он не знает, но они обменялись несколькими словами, и мадемуазель Од ушла в слезах.
— Если он не знает имени этой женщины, то, может быть, он запомнил, как она выглядит? У пастухов обычно хорошее зрение.
— Он описал ее, как смог, и это навело меня на мысль...
— Кто она? Говори же, черт возьми! Хватит воду в ступе толочь!
— ...я вспомнила, о чем две недели назад толковали на рынке в Кастеллане. Кажется, дама д'Эспаррон, овдовевшая два года назад, гостит в Шастей, у своей кузины.
— Агнесса де Барьоль? Од встречалась с ней?
— У меня такое впечатление, что если это не она, то очень на нее похожа... Вот так!
Барбетта едва успела отстраниться: таща лошадь за собой, Оливье ринулся прямо на нее, во дворе вскочил в седло и поскакал прочь из замка с чувством огромного облегчения — наконец-то под ним был настоящий боевой конь, а не мул каноника. Наконец-то! После многих лет он снова становился самим собой. И тут же между ним и конем, которого он не знал, установилось полное, абсолютное взаимопонимание. Так и должно было быть, а кроме того, Оливье знал здесь каждый камень, каждую впадину, каждый куст, иначе на непростых дорогах он свернул бы себе шею, а конь переломал бы ноги.
— Его зовут Ланселот! — прокричал ему Тонен, когда он вихрем вылетел из замка, и это имя понравилось Оливье.
Закат полыхал золотом и пурпуром, когда он покинул Валькроз, и была уже темная ночь, когда Оливье миновал Триганс, когда-то столь дорогой его сердцу. Несмотря на спешку, он все же вынужден был замедлить шаг, чтобы объехать плохо различимые в темноте препятствия, но, несмотря ни на что, продолжал скакать вперед и добрался до Комбса, где сделал остановку на берегу Артюби. Городишко приютился на склоне скалы, у церкви. Было слишком поздно стучать в какую-либо дверь и расспрашивать о тех, кого он искал, и ему пришлось ждать наступления дня. На рассвете Оливье узнал, что двух странников на самом деле видели здесь накануне, но останавливались они лишь ненадолго, и им снова овладела тревога: было безумием карабкаться в конце дня на высокое и пустынное плато, где, кроме старых полуразрушенных каменных домов, невозможно было найти никакого убежища...
Соблюдая осторожность, иногда даже ведя Ланселота на поводу, он взобрался по крутому склону и вздохнул с облегчением, выбравшись наконец на свободное пространство, где смог пустить коня галопом, не боясь сбиться с пути, так как дорога прорисовывалась довольно отчетливо. Он всматривался в горизонт с тоской в сердце, спрашивая себя о том, где же Реми и Од.
И вдруг, завернув за угол большой скалы, он их увидел. Они шли бок о бок, как люди, которые никуда не торопятся, но впечатление глубокой грусти исходило от этих двух силуэтов, затерянных в бесконечности пространства. С победным криком Оливье пришпорил коня, догнал их, проскакал дальше, потом, резко осадив, повернул назад и вернулся к путникам, пораженным разнообразием чувств, отраженных на их лицах: радостью на лице Реми и неуверенностью на лице Од, словно она увидела нечто, способное доставить ей боль. К ней он и обратился, улыбнувшись другу и схватив уздечку мула, который следовал рядом с девушкой:
— Что бы ни сказала вам мадам д'Эспаррон, она солгала! Я никогда не любил ее, — сказал он с такой яростью, что Од вздрогнула, не будучи готовой к столь резкой атаке.
А между тем Оливье продолжал:
— Я люблю вас, и, кажется, давно, и желаю взять вас в жены... если вы, если вы согласны стать моей женой!
О! Каким светом озарилось лицо Од, на котором еще не высохли следы недавних слез! Но тревога еще жила в прозрачной голубизне ее глаз, и Оливье догадался, о чем она думает.
— Так как Храма уже нет, то и мои обеты больше не существуют. Отец Ансельм подтвердил мне это. Он обвенчает нас, если вы согласны выйти за меня, и если Реми не будет против, — добавил он, поворачиваясь к другу, который, не в силах от волнения произнести и слова, только кивнул головой. Оливье подошел к Од и, все еще не решаясь прикоснуться к ней, преклонил колени:
— Я уже не юноша. Я на двадцать лет старше вас, но я так люблю вас! Од, Од, умоляю, ответьте! Желаете ли вы принадлежать мне, как и я буду принадлежать вам?
Тогда она протянула ему руки. Он взял их в свои, поднялся, и девушка оказалась в его объятиях.
— Всей душой, всем телом я хочу быть вашей, сеньор мой, потому что не помню дня, когда бы не любила вас...
Она обратила на него свое сияющее лицо, и Оливье осталось лишь наклониться, чтобы поцеловать ее в губы...
Над их головами взлетела потревоженная славка и устремилась прямо к солнцу...
Очень скоро, сидя на крупе Ланселота, обхватив Оливье руками, Од вернулась в Валькроз.
Когда неделю спустя она опустилась на колени рядом с Оливье в часовне замка, на ней было алое платье, вышитое золотом, подаренное королевой Маргаритой Провансальской Санси де Синь по случаю ее бракосочетания в Сен-Жан-д'Акре. Накануне она положила на алтарь рубиновую застежку, подаренную другой Маргаритой, той, что нашли мертвой за два месяца до этого в тюрьме замка Шато-Гайар. Она не хотела носить ее, предпочтя принести в дар Богоматери...
Учитывая обстоятельства, обрученные хотели обвенчаться тихо и незаметно, но в Провансе невозможно утаить праздник. Барбетте пришлось, начиная с вечера, выдержать натиск нескольких веселых кавалькад местной знати, нагрянувших со стягами и гербами, чтобы вручить подарки и поучаствовать в свадьбе. А в вечер свадьбы дамы, многочисленные и блистательные, повели к брачному ложу дочь Матье де Монтрея... но среди них не было дамы д'Эспаррон.
Год спустя разрушенная башня была восстановлена. В развалинах, среди останков трех человек, нашли обугленное, но целое и все еще узнаваемое тело. Все это сложили в мешок вместе с обломком скалы и сбросили с высокого берега в бурные воды Вердона.
В день, когда на вершину башни был положен последний камень, Од родила маленького Тибо, смуглого, как каштан, которого Рено с волнением принял из рук Оливье. Подняв его вверх, старик подошел к окну, откуда можно было видеть новую башню.
— Вот и продолжение рода! — воскликнул он, в то время как младенец, недовольный тем, как с ним обращаются, решительно протестовал. — Не странно ли, что Господь доверил нам сохранить одно из самых главных сокровищ человечества и, безусловно, самое важное сокровище еврейского народа, нам, в чьих жилах течет кровь королей Иерусалимских, императоров Византийских и великого Саладина?
— Мы — хранители, отец, я уверен в этом. Я тоже этим горжусь, но... мы не будем ими до конца времен. Кто придет нам на смену?
— Господь позаботится об этом, сын мой! Последними хранителями станут гора... и забвение.
Секретный же механизм, который остался цел после удара молнии, Рено и Оливье уничтожили по общему согласию.