— А что? — допытывался я: мне очень хотелось знать, что ожидает нас, но Уткин пыхтел трубкой и ухмылялся.

— Поживем — увидим!

— И рабочие на заводах осмелели, — тихонько вступала в разговор Максимовна.

— Да! — подтверждал Уткин. — Большевики появились. У них в газете «Правда» так и написано: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

— А кто они, пролетарии? — спрашивал я.

— Известно кто! Наш брат, а не капиталисты, — говорил Уткин и загадочно подмигивал мне из клубов дыма.

— Вот землекопы-то, что у нас жили, — наверное, они и есть большевики, — тихонько сказала мама. — А может, и просто хорошие люди… Или Иван Петрович — документы-то у него не свои были, от полиции прятался, — добавила она еще тише и, повернувшись лицом в сторону иконы, истово перекрестилась: — Дай бог им здоровья и благополучия!

— А говоришь: не знаю, кто большевики, — прошептал я. Мне было ясно, что нам с мамой надо к большевикам. Но как к ним присоединиться? И откуда узнаешь про человека, большевик он или нет…

Я пошел на улицу посмотреть, что делается там. На перекрестке Заставской и Волковской улиц, против участка, ни городовых, ни околоточных не было. «Неужели спрятались?» — подумал я и пошел на Забалканский проспект.

У ворот завода Речкина шумела толпа. От Путиловского моста с Московского шоссе шли рабочие, и на панелях становилось людно, как в праздник.

— У Сименса забастовка! — услышал я.

Вдруг заголосил гудок «Скорохода», помолчал немного и опять закричал. Нигде не было видно ни одного полицейского…

В то утро мама, как обычно, пекла картофельные лепешки. Так как ватная фабрика и тряпичный склад по случаю волнения рабочих были закрыты, Уткин в чистой рубашке сидел в коридоре и рассуждал, попыхивая трубкой:

— Городовым и околоточным нынче невесело. Убежали бы, да некуда. Начальники ихние убегут, спрячутся — у них денег много. А этих народ задавит…

Я впервые внимательно разглядывал Уткина, его чистые руки и свежую рубашку. Он говорил, а мне представлялось, что говорит кто-то другой, а он, Уткин, только пыхтит трубкой и пальцем уминает в ней пепел.

— В девятьсот пятом году так же было. Помню, рабочие городового убили, а меня по этому делу на допрос вызвали. Ничего от меня не узнали и отпустили, а с фабрики все-таки выгнали, — подозрительный стал. Я туда, я сюда. Ходил-ходил, никуда не берут. Взял я мешок, пошел по дворам, да вот и хожу с тех пор…

Вдруг неожиданно распахнулась дверь, и в кухне появилась встревоженная и радостная соседка.

— Царь убежал и престол бросил! — сообщила и заторопилась в другие квартиры.

Мама растерялась и почему-то стала вытирать тряпкой стол, Уткин встал, торопливо сунув трубку в карман. А жилец, работавший у Озолинга, крикнул: «Вот она, революция!» — и кинулся на улицу.

Я быстро оделся и стремглав бросился вслед за ним.

— Не уходи далеко от дома! — крикнула мама.

На перекрестке Заставской и Волковской горел костер. Со второго этажа, из выбитого окна полицейского участка, на улицу летели пачки бумаги, ящики письменных столов с документами. Бумажки разлетались по ветру. Вокруг костра суетились мальчишки и большим полукругом стояли взрослые.

Я пробрался к костру, присел на корточки и принялся палкой шевелить плотные пачки бумаг, чтобы они горели веселее.

— Городовые! — крикнул кто-то.

По Волковской улице, окруженные толпой, шли двое городовых в грязных штатских пальто, оба без шапок. Их нашли и вытащили откуда-то из подвала.

На углу Заставской улицы и Забалканского проспекта тоже толпился народ. Там на панели, у стены, раскинув руки, лежал пожилой рабочий. У его головы снег был красный, пропитанный кровью. Откуда-то появились двое с носилками. Они положили на них рабочего, а какая-то старушка, наклонившись к убитому, накрыла ему лицо белым платком.

— В Новодевичий монастырь, на колокольню забрались проклятые, с пулеметами, с винтовками… У нас на чердаке троих нашли, там и прикончили… — слышалось в толпе.

От завода Сименс-Шуккерта, с Московского шоссе по проспекту в сторону Триумфальных ворот шли рабочие, построившись рядами. Мне очень хотелось, и я немного прошел вместе с ними. Дальше идти не решился и, остановившись у лавки Ляпкова, подумал: «Ну, теперь и ты свое получишь!»

Костер догорал, народу вокруг него становилось меньше, и только мальчишки кричали и суетились у огня…

Дня через два мы с мамой пошли на улицу и стали в очередь за хлебом, — выдавали его в булочной по два фунта каждому.

Через несколько дней народ на улицах успокоился. У рабочих и у хорошо одетых богатых людей, теперь почти у всех, на груди были красные бантики. И непонятно было, почему красные бантики и у богатых! А вместо городового на перекрестке стоял мужчина в полушубке, с винтовкой за плечами и красной повязкой на рукаве «Временная милиция».

На заводах и больших фабриках с утра до вечера шли собрания. Маленькие мастерские, парикмахерские, магазины стали работать и торговать так же, как и до революции.

Я увидел лавку Ляпкова открытой и почувствовал, как в груди что-то дрогнуло. Ляпков, как и прежде, стоял за прилавком в каракулевой шапке, надетой чуть набок, и улыбался покупателям. И у него на груди, как и у всех, был красный бант…

Мы с мамой пили чай с хлебом и разговаривали о Ляпкове.

— Веселый, смеется, и тоже с бантом… — говорил я.

Мать, нахмуренная, молчала.

— Царя прогнали, городовых поубивали, а его не тронули.

Мне было непонятно, почему революция не тронула этого нашего врага, хитрого и богатого торговца.

Мама допила чашку и глубоко вздохнула:

— Я и сама не понимаю. А уж его надо бы задавить первого.

Все эти тревожные дни на улице Кольку не было видно. «Не случилось ли чего с ним?» — подумал я и пошел к Елке-Палке. До революции я боялся входить в мастерскую и только заглядывал в окна: Елка-Палка выгонял меня. Теперь же я решил войти в мастерскую и, если там не будет Кольки, спросить, где он. И вот я вошел в нее, прикрыл дверь, снял шапку и стал у порога.

В полутемном помещении было жарко. Вокруг большого низкого верстака, заваленного инструментами, на липках сидело пять мастеров. Все — тощие, лохматые, в полинявших рубашках, с расстегнутыми воротами, — были похожи друг на друга. Стучали молотки, забивая гвозди в каблуки и подметки, над верстаком плавал зеленый махорочный дым.

У верстака сидел и Колька. Я думал, что он подойдет ко мне, но он только взглянул на меня и, еще ниже склонив голову, поспешно стал пришивать дратвой заплатку на голенище сапога. Длинные волосы его, как у мастеров, торчали во все стороны, рубашка на спине пузырилась, и он казался горбатым.



В углу на прилавке лежали лоскутки кожи, стояли ящики с железными и деревянными гвоздями. За прилавком стоял Елка-Палка в пиджаке нараспашку, гладко причесанный, чернобородый, с белыми пухлыми руками, и разговаривал с заказчиками. И у него на груди был большой красный бант.

— Елочка, — говорил Елка-Палка, положив руку на грудь, — вы же сами изволите видеть, что все у нас теперь перепуталось и неизвестно, будет товар или нет. По этому случаю душой рад бы, но принять ваш заказ не могу… — Он говорил и провожал заказчика до двери.

Когда заказчик ушел, Елка-Палка поглядел на меня, потом на Кольку и крикнул, обращаясь ко мне:

— Тебе что надо?

— Ничего, — ответил я, дерзко глядя в прищуренные глаза.

— А ничего, так и ступай вон! — Елка-Палка открыл дверь, схватил меня за плечо, крикнул: — Шаромыжники проклятые! — и вышвырнул меня на улицу.

Этой ночью я долго не мог уснуть, все думал, почему же у Ляпкова, Елки-Палки и у всех богачей на груди красные банты. Зачем же делали революцию?

Передо мной словно стоял бледный, худой, лохматый и горбатый Колька. «Пропал ты, пропал», — думал я о нем.

Утром я пошел в очередь за хлебом и на Заставской улице увидел Кольку. Он, в грязном пиджаке, лохматой шапке, шел и поглядывал по сторонам — нес заказчику починенные сапоги.

— Коля! — обрадовался я и подбежал к нему. — Как же ты? Неужели так, по-старому и будешь? Видел, как он меня вчера? — говорил я о Елке-Палке. — Ведь ты пропадешь!

Колька нахмурился.

— Подожди, не торопись. Это не наша революция, а ихняя, буржуйская. У нас про это мастера знают и говорят потихоньку. Скоро время придет, и мы всем буржуям кишки выпустим! — веснушчатое тощее лицо Кольки просияло. — А обо мне не беспокойся, — он усмехнулся и, поджав тонкие губы, пошел от меня, как и прежде, неласковый, неразговорчивый.

Я не понимал, что́ придет, ка́к придет, и завидовал Кольке, знавшем обо всем больше меня, и радовался, думая: «Нет, он не пропадет».

* * *

На Невском проспекте — обрывки бумаги, окурки, навоз. Солнце над головой, камни горячие.

Два автомобиля, легковой и грузовой, мчатся по проспекту, беспрестанно подавая сигналы. Впереди — легковой, в нем несколько человек в штатском. В грузовике — юнкера в темносерых шинелях, в широких ремнях.

Юнкера — это будущие офицеры. До революции они готовились защищать царское правительство, царя. А теперь они стали защищать Временное правительство, министров-капиталистов и главного из них, Керенского.



Как-то проходя по Садовой, я увидел на углу Невского проспекта, напротив редакции газеты «Новое время», большую толпу. Люди тесным кольцом окружили открытый автомобиль.

В автомобиле стоял стройный молодой человек в зеленоватом френче и кланялся во все стороны.

— Это Керенский! Керенский! — говорили в толпе.

Тот, кого называли Керенским, снял фуражку и бросил ее на подушку автомобиля. Лоб у него был квадратный, плоский, короткие волосы подстрижены ежиком, маленькие уши плотно прижаты. Левую руку он прижал к сердцу, а правую протянул вперед и заговорил.

До меня долетали только отдельные фразы:

— Свобода… Россия… Война до победного конца!..

Он говорил, словно ловил что-то рукой в воздухе. Мелькали белые зубы, и синеватый подбородок его был подвижен, будто на шарнирах.

Какая-то барынька с букетом в руке пробралась сквозь толпу и бросила цветы в сторону автомобиля.

Несколько цветочков залетело в автомобиль. Керенский взял их, потряс ими в воздухе и крепко прижал к груди.

Рабочих в толпе не было видно. Хлопали в ладоши и кричали «ура!» лишь какие-то нарядные господа в шляпах.

Керенский говорил быстро. Я понял только, что мы должны воевать до конца и победить немцев.

Рядом со мной на панели стояла женщина в стареньком пальто и косынке.

— Вот самому-то ему дать бы винтовку да посадить бы в окопы, запел бы другую песню! — сказала она и, усмехнувшись, пошла прочь…

Когда я вернулся домой, у нас в квартире, кроме мамы, никого не было. Она встретила меня и сообщила таинственно:

— Все на Цветочную улицу ушли, на собрание. Говорят, Ленин, самый главный большевик, к нам за заставу приедет. Я бы тоже пошла, да квартиру-то ведь не бросишь!

Я взял кусок хлеба, потер его солью и снова побежал на улицу.

По Волковской и Заставской, в сторону Цветочной улицы, шли рабочие группами и поодиночке.

В конце пустынной, только местами мощенной Цветочной улицы, недалеко от обувной фабрики Петрова, на пустыре, обнесенном высоким, но ветхим забором, рабочие поспешно строили трибуну. Доски забора служили материалом, у многих вместо молотков в руках были булыжники.

Говором, шумом наполнялся пустырь. На заборе повисли и засвистели мальчишки. Скоро народу стало уже так много, что на пустыре становилось тесно.

Внезапно на Цветочной улице появился маленький, зеленоватого цвета автомобиль с откинутым брезентовым верхом. За рулем сидел немолодой солдат в военной гимнастерке, в фуражке с красными кантами.

— Ленин! Ленин! Владимир Ильич! — прокатилось по толпе.

В сером легком костюме, в кепке, чуть сдвинутой с высокого лба, Ленин поспешно шел к трибуне, вытирая платком лицо. Размеренная поступь, наклон головы чуть в сторону…

Народ расступался перед ним.

Я в пяти шагах от Владимира Ильича. Вот он уже подошел к трибуне, потрогал ее рукой — попробовал устойчивость и, улыбнувшись окружающим, легко поднялся на нее по трем крупным ступенькам.

— Долой войну! — говорил Владимир Ильич. — Долой министров-капиталистов! Вся власть Советам!

На пустыре было тихо. Рабочие слушали затаив дыхание, и всем, даже мне, становилось ясно, что все рабочие и крестьяне, немцы и русские одинаково не хотят войны, но буржуи, капиталисты заставляют их воевать, убивать друг друга.

Когда Владимир Ильич сошел с трибуны, рабочие окружили его тесным кольцом и стали передавать ему записки. Он брал их и поспешно совал в боковой карман. Перебивая друг друга, рабочие задавали вопросы Владимиру Ильичу все одновременно, и поэтому он не мог им отвечать, а, раскинув руки, с сожалением оглядывал лица.

Уходил Владимир Ильич с трибуны также поспешно. И опять перед ним народ расступался.

Хлопнула дверка автомобиля, и через минуту машина уже исчезла за углом Заставской улицы.

Как только Владимир Ильич уехал, тотчас же на трибуну полезли одновременно несколько человек, и она зашаталась. Все кричали, но ничего нельзя было понять, только гул разносился, да изредка долетали слова:

— Долой министров-капиталистов!!!

Но вдруг разнесся оглушительный свист.



— Казаки! — долетел откуда-то голос, и толпа качнулась с пустыря на улицу.

Это были не казаки, а юнкера, приехавшие на грузовике, вооруженные винтовками. На бортах грузовика — белые полинялые буквы: «Союз городов». Они приехали узнать, что делается на окраине. Может быть, хотели арестовать Ленина, но, увидя рабочих, бегущих к ним, испугались. Человек в штатском, сидевший рядом с шофером, махнул рукой, и машина на полном ходу умчалась от толпы.

Рабочие смотрели вслед грузовику, сожалея, что не отняли у юнкеров винтовки, выпустили их из рук.

Иными уходили люди с пустыря, нежели шли к нему. Бурной рекой казалась глухая Цветочная улица, но вот постепенно она стала утихать, растекаться на ручейки — улицы, переулки заставы, чтобы завтра соединиться и хлынуть потоком.

И я уходил с митинга другим. Теперь я понимал, почему Ляпков, Елка-Палка и все хозяева веселые и с красными бантами на груди: их защищают министры-капиталисты, Керенский, но радуются они напрасно. Рабочие победят, ведь их защищают, борются за нас большевики, Ленин.

Я не знал, не представлял, как и что будет дальше. Но мне стало ясно, что всем богачам, всем нашим мучителям наступает конец.

Загрузка...