Но весь народ стал кричать: смерть Ему!
а отпусти нам Варавву.
Незадолго до Пасхи был дважды ограблен караван персиянина Гарага. Один раз воры напали на окраине Иерусалима, где купец сгружал ковры и посуду, а второй раз обобрали через несколько дней на Ассийской пустоши, когда Гараг, закупив всякой всячины для возмещения убытков, вышел за городские ворота, чтобы идти в Персию. Избитые купцы разбрелись по городу, пугая людей рассказами о побоях. Поползли дикие сплетни и мрачные слухи. Народ роптал и шевелился. Да и было от чего!..
Жизнь становилась все опаснее. Обворовывали дома, грабили лавки, отбирали выручку у торговцев, облагали податью лавочников, отнимали товары у купцов и барыши у менял. Грабили богатых, а их красивых жен и дочерей угоняли в горы, чтобы потом, натешившись, продать в рабство. Римляне не вмешивались в городские дела, солдаты только иногда, по просьбе Синедриона, прочесывали город, предпочитая играть в кости и щупать шлюх, живших возле казарм. А у местной стражи глаза были залиты вином, а глотки залеплены деньгами — делай что хочешь, только плати!
Стукачи тут же донесли в Синедрион, что двойной грабеж — дело рук известного по всей Иудее вора и разбойника Бар-Аввы и его шайки. Действовал он, как всегда, нагло, умело и смело: остановив караван, у первого и последнего верблюдов вспарывал брюхо и спокойно забирал товар, пока купцы и хлипкая охрана дрожали под ножами, а верблюды, связанные в цепочку, беспокойно урчали, отшатываясь от умиравших в кишках и крови сородичей. Хуже всего, что с караваном уходили важные бумаги для персидских властей, но тоже были выкрадены из торб и баулов.
И Аннан, глава Синедриона, отдал приказ взять разбойника:
— Терпеть больше нельзя! Бар-Авва стал опасен для нас! — хотя зять Каиафа уверял его, что глупо резать курицу, которая не только несет золотые яйца, но и наводит порядок в своем курятнике.
Приказ исполнили. Бар-Авва с разноязыкой дюжиной воров был окружен и взят под охрану в его родном селе Сехания, где он обычно прятался после бесчинств и грабежей, привезен в закрытой телеге во Дворец первосвященников и посажен в подвал до суда.
В подземелье, в слоистой тьме, светила лампадная плошка. Она стояла на выступе бугристой стены и почти не давала света. Глухая дверь. Где-то наверху во дворце ходили и бегали, но звуки, пронизывая земную толщь, в подвале превращались в слабые рокоты, стуки и звяки.
Подстилка была только для Бар-Аввы. Для двух других — земляной пол. Тщедушный и глуповатый карманник, Гестас-критянин, дремал в углу. Негр по кличке Нигер мучался от болей — при аресте был ранен в живот, наскоро перевязан, но рана гноилась, и он умирал.
Бар-Авва — большой вор, умудренный жизнью, — одышливо ругался сквозь кашель. Он двадцать лет разбойничал вокруг Генисаретского озера, никогда ни о чем не забывал, всегда всё делал как надо. А вот на этот раз, обезумев от добычи, забыл выставить вокруг шабаша охрану. За то и поплатился. Он громко вздыхал, бил себя по бритому черепу, по лбу, по ушам:
— Ах я дурень! Очумел от золота, как мальчишка! Сатанаил попутал! Хоть бы ты, Нигер, вспомнил! Или ты, Гестас, подсказал!..
Нигер стонал. Из розового зева рта толчками выходила пена. Бок раздуло. Из-под бурой повязки полз гной. Он в забытьи тер живот, мычал и скалился. Гестас отбрехивался в полудреме:
— Да ты, кроме Сатанаила, разве кого-нибудь слушаешь! Даешь слово сказать? «Я — ваш учитель!» Вот что от тебя слышно! Ведь так, Нигер?
— Я даю слово тем, кто дельное говорит, а не всякой мелкоте вроде тебя! — осадил его Бар-Авва, покосившись на Нигера и зная, что бывает в тюрьме, если у двоих появляется возможность взвалить вину на третьего. — Заткнись, змееныш! — для верности шикнул он, и Гестас притих.
Этот карманник был мелкая сошка, способная только красть у стариков и буянить во хмелю. Но вот Нигер с золотыми серьгами, бывший служка палача в Вавилоне, где он в пьяной драке искалечил главного жреца и сбежал в Иудею… Он был опасен, ибо убивать людей считал своим главным занятием и умел делать это по-разному: иногда сдирал кожу живьем, иногда разрубал на четыре части, иногда кастетом пробивал череп и пил кровь из пробоины, пока жертва билась в агонии.
Но сейчас он лежал навзничь, залитый пеной, слюной и мочой. У Бар-Аввы отлегло от сердца. «Быстрее бы ты сдох!» — подумал он, пожалев, что нет под рукой камня, чтобы добить негра.
Побродил по подвалу, приник к стене. Начал потихоньку постукивать по ней. Постучал наверху… внизу… потом крест-накрест… Ни звука. Нигде никого. Где же остальные?.. Сбежал кто-нибудь или все здесь, в подвалах?.. Может, других отпустили, а их троих держат?.. Или рассадили всех по разным тюрьмам?.. Но зачем?..
Отяжелевший, хмурый, распахнув халат и обнажив грудь в тронутых сединой волосах, он уставился в одну точку, угрюмо обдумывая, как выбраться на волю. Где-то должна быть лазейка, пока ты не под могильным камнем!
Раньше все было известно: золото и камни — алмазы, сапфиры, изумруды, аметисты — чего еще?.. Совсем недавно он, как положено, откупился шкатулкой камней убитого патриция, о чем знали, но взяли. А сейчас происходит что-то странное. Ему не дают написать записки, увидеться с братом, поговорить с Каиафой или с кем-нибудь из его лизоблюдов. Почему?.. Или золото потеряло цену?.. Или люди лишились разума?.. Или наложницам Каиафы больше не нужны бирюльки и цепки?.. Или подох старый Аннан, а Каиафу скинули — кому нужен зять трупа?.. И почему стукачи не предупредили его, как обычно, о готовящемся аресте?.. Или их кто-то перекупил?.. Даром, что ли, он щедро приплачивал мелкой синедрионской сошке, за что имел глаза и уши в самом логове, всегда все знал, что там творится. А вот на этот раз никто из шавок не сообщил о предстоящей облаве. Ну, с ними он разберется, когда выйдет… Но как и когда?..
Плохо, что он посажен в подвал. Если бы хотели попугать, как бывало при вымогании поборов, то держали бы наверху, в особой комнате, где обычно поджидал его для переговоров кто-нибудь из людей Каиафы. Сам Бар-Авва ни к золоту, ни к камням никогда не прикасался, а всегда только на словах сообщал, где и сколько чего спрятано, зарыто, закрыто. Те шли и брали. Зачем рисковать из-за какой-то дряни?.. Кто знает, что может взбрести в голову Синедриону? Вдруг схватят за руку, завопят: «Этот камень — с убитого! Та цепь — с покойника! Эти серьги — с детского трупа!» — и отправят на суд, а вместо него, Бар-Аввы, обложат данью другого, нового вора, вон их сколько… Вот и всё…
Единственное, на что мог он надеяться, — на свой вес и авторитет. Конечно, воров в Иудее множество, но он пока один из главных. За наглость, смелость и ум возведен в звание и не имеет права бросить своего воровского ремесла. Зная об этом, Синедрион считал более разумным и выгодным брать с него выкупы и пополнять ими казну и карманы, чем сажать или казнить. Все равно людей не изменить, вместо Бар-Аввы на воровском престоле будет сидеть другой разбойник и убийца — какая разница?.. Бар-Авва хоть всем известен и уважаем, в силах навести порядок в своем мире. А что начнется после его казни — неизвестно.
Об этом поведал ему в припадке откровенности сам Каиафа, однажды повстречавшись на заре в узкой улочке возле Силоама, где Бар-Авва ночевал у одной из своих жен; вор еще поразился тогда: что надо такому человеку в бедном квартале в эдакую рань?.. Каиафа был один, под капюшоном, куда-то спешил, но, наткнувшись на Бар-Авву, не увильнул, а наоборот, с высоты своего худого роста настырно уставился вору в переносицу, веско сказав: «Пока ты хозяин дна, мы с тобой и ты с нами. Но, если что-нибудь случится с тобой, тебя для нас нет и нас для тебя тоже нет». И добавил странные слова, которые вор хорошо запомнил: «Если хочешь осушить болото, не следует слушать жалоб лягушек и жаб».
Да, так думал Синедрион раньше, так было. А что теперь?.. Почему он тут, в вонючем склепе, а не на воле?.. Пять жен ждут его, а он гниет под землей с полутрупами. Значит, что-то случилось? Но где?.. С кем?.. С Каиафой?.. С его проклятым тестем Аннаном?..
Вор был в замешательстве. Было непонятно, откуда и чего ждать. А мысли о близкой Пасхе приводили его в полный ужас: кто ж не знает, что на Пасху казнят таких, как он?.. Неужели его предали?.. И воры, и брат, и друзья?.. Сделали козлом отпущения?.. Взвалили на него все дела?.. Свели счеты?.. Решили сместить?.. Казнить?.. Его?..
Он швырял в стену мисками и бил ногами визжащего Гестаса, упрекая его в чем-то, что было неясно ему самому, с бессильной тоской слушая заунывную агонию Нигера и все глубже погружаясь в могильный страх смерти.
Поздно ночью Бар-Авву вызвали из подвала, одели в ручные и ножные кандалы, вывели тайным ходом из дворца и повезли куда-то в наглухо закрытой холстом телеге. Он слышал топот коней и ненавистную римскую речь, которую понимал с тех пор, как просидел несколько лет в тюрьме с римскими солдатами, осужденными за кражу провианта.
В телеге пахло грязью и гнилью. Холстина наглухо приторочена к бортам, никаких щелей. Блики ходят по грубой ткани.
По доскам пола переползают влажные пятна, прыгают куриные кости. Может, это жрал свою последнюю курицу какой-нибудь смертник, которого везли на казнь?.. Вор старался не дотрагиваться до костей, хотя усидеть на корточках было нелегко — телега подскакивала на колдобинах, и надо было хвататься руками за скользкие борта и липкий пол.
Вот телега встала. Его выволокли наружу, накинули на голову мешок и повели, подгоняя:
— Быстрее, быстрее!
Он ругался:
— Воздуха дайте!
Но его тянули волоком дальше, приказывая молчать и пиная в бока и ребра. Повороты. Сквозняки. Ругань. Запах горелого лампадного масла. Звон металла. Упало что-то. Хохот, эхо, скрежет, брань солдат… Сколько их за спиной — он не знал: три, четыре?.. Вот остановили, растянули цепи, замерли. Потом сняли мешок.
Он стоял в темном подвале претории. Под потолком — узкие оконца в решетках. Связка факелов дымила в углу. За походным столом молодой солдат в легких латах что-то писал. Стол был завален свитками. Среди белых свитков — темные пятна чернильницы и кувшина.
С другой стороны стола в кресле нахохлился пожилой человек. Богато одет. Сиреневая тога в золотых вытачках. Строгое лицо. Короткие волосы с сединой. Руки в перстнях и шрамах, обнажены до локтей. На ногах — сандалии с камнями, а ногти крашены хной.
Да это же римский начальник Пилат, который когда-то вербовал Бар-Авву в Германский легион!.. Тогда молодому вору была предложена служба в карательном отряде. А в прошлом году, как раз на Пасху, он видел этого римлянина на Лобном месте: пока Аннан распинался в преданности Риму, Пилат сидел в тени и ел пузатые персики, а потом задремал.
Пилат, мельком взглянув на вора, размеренно произнес:
— Манаим из Кефар-Сехании, вор по кличке Бар-Авва? Галилеянин? Сын берберийки Марьям и неизвестного отца?
Вор поморщился (как всегда при словах о «неизвестном отце», делавших его мать шлюхой):
— Это я, начальник. Звание ношу. Меня вся Иудея знает. И ты меня знаешь! — добавил он в надежде, что, может, Каиафа замолвил за него словечко и надо подсказать, что это именно он, а не кто другой.
Но Пилат брезгливо отрезал:
— Тебя я не знаю. И знать не хочу…
— Да нет, знаешь… Ты меня в Германский легион вербовал… — настырно напомнил Бар-Авва.
— Да?.. — вгляделся Пилат внимательнее в лицо вора. Он иногда заходил в преторию, когда там шел набор карателей. — И ты, как видно, отказался?
— Как я мог согласиться? Я вор, свободный человек! Меня и в морскую охрану хотели главным взять, такой я нужный, — солгал Бар-Авва, где-то слышав, что римляне охотно нанимают иудеев, как самых свирепых, охранять свои морские границы.
— А почему ты отказался в этот раз?
— Плавать не умею… Воды боюсь с детства, как бешеная собака… Вот как близко подхожу к воде — сразу дрожь пробирает… Болезнь такая есть… Я вообще болен, больше дома сижу…
Пилат, заглянув в поданный писарем свиток, сухо прервал его:
— К делу. Кто ограбил в прошлом месяце богача Ликия, самому отрубил руки, а жену отдал ворам на утеху?
— Откуда я знаю? Если бы и знал, то не помнил бы. У меня с этим плохо, — Бар-Авва хотел показать пальцем на свою голову, но солдат не ослабил цепь, не дал поднять руки.
— Пишут, что нападение на римский обоз с оружием — тоже твоих рук дело.
— Мало ли чего они пишут… Я не припомню ничего такого… Я вообще давно уже делами не занимаюсь, отдыхаю…
— А грабеж лавки ювелира Зеведеева в Старом городе? Твои хамы обесчестили всех пятерых дочерей, а самому рот забили фальшивым жемчугом так, что он задохнулся. А? Тоже не помнишь? — Пилат свернул список и похлопал им по колену.
— Ничего не знаю. Первый раз слышу.
— А двойное ограбление купца-персиянина Гарага в этом месяце?
— Ты говоришь, не я! — огрызнулся вор.
— Где, кстати, те бумаги, которые шли в Персию, а попали к тебе? Они тебе не нужны, отдай, — недобро уставился на него Пилат.
— Читать-писать не умею. Бумагами не ведаю.
Пилат, развернув свиток, упомянул еще несколько дел. Писарь спешил, шуршал пером. Солдаты переминались. Факелы дымили. А Бар-Авва как заведенный отвечал:
— Не может быть… Никогда… Нет… Не упомню… Не знаю… Не был… Не знаю… — на самом деле поражаясь, сколько чего известно Пилату (выходило, что Синедрион не только топит его подчистую, но и хочет скинуть на него все нераскрытое, валит на него и его, и не его грабежи и убийства!).
Пилат усмехнулся:
— Да уж, трудно всё упомнить, если за душой ничего, кроме мерзости, нет… Но придется, — он свернул свиток, щелкнул застежкой, кинул его на стол. — Пошел бы к нам наемником — может, и остался бы жить… Тебе предлагали, но ты не захотел. Я сам служил в Германском легионе… Вот! — Пилат мизинцем, исподволь, указал на шрамы правой руки.
— Как же! Всем известно, что ты был там большим начальником, — нагло-угодливо начал плести Бар-Авва, но Пилат повысил голос:
— Но в легионе надо воевать. А зачем с германцами биться, если можно женщин насиловать и ювелиров душить?.. Там ты, может быть, стал бы героем. А сейчас ты никто. Существо, которое все ненавидят. И скоро превратишься в падаль. Все, конец. Подожди до Пасхи! Ты-то уж точно по закону будешь казнен! — добавил прокуратор, поворачивая зачем-то перстень на пальце.
Бар-Авва, что-то учуяв в этих словах, уцепился за соломинку:
— А кто не по закону?
— Тебе не понять… Твоя жизнь в крови и нечистотах протекает… Не тебе судить людей. Они должны судить тебя… И засудят!
При этих словах один факел вдруг зачадил, надломился и горящим набалдашником рухнул на пол возле стола, рассыпая искры и огонь. Писарь вскрикнул, отпрянул, свитки и перья полетели на пол. Пилат вдруг вскочил, живо схватил кувшин и швырнул его на пылающую головку, отчего произошел звон, а угли, дымясь и шипя, стали расползаться по каменному полу. Все произошло так быстро, что солдаты не успели даже дернуться. Пилат поставил кувшин на пол, сел в кресло, отряхнулся:
— Принести новые факелы! А эти убрать, дышать нечем!.. — и насмешливо посмотрел в сторону писаря, собиравшего с пола свитки: — Могли бы сгореть, между прочим… А за это — галеры!
Писарь, не разгибаясь, глухо спросил:
— Здесь темно… Зажечь свечу, пока принесут факелы?
— Не надо. Есть охрана. Страх есть грех. Тебе, солдату, не стоит об этом забывать… — Писарь промолчал, наводя порядок на столе.
Один из солдат бросил цепь и начал мешком, в котором Бар-Авву вели сюда, собирать угли и осколки. Затушил второй, чадящий факел, вытащил черенки из треножника и понес все это наружу…
…Тьма и тишина. Откуда-то слышен солдатский бубнеж, скрежет железа, лай собаки. Писарь застыл черным пятном, слился со своей тенью. Пилат вздыхал, ворошил что-то на столе. А Бар-Авва ничего не мог понять. Что творится?.. Может, его хотят просто зарезать в темноте?.. Или предлагают бежать?..
Он украдкой попытался оглядеться, но солдат палкой повернул его голову обратно. И цепи натянуты.
— А те… записки?.. Ну, ты знаешь… Не пострадали? — вдруг обеспокоенно спросил Пилат из темноты.
— Нет, здесь где-то, на столе, — откликнулся писарь виновато. — Только не видно без света.
— Нужен свет для них? — с непонятной издевкой произнес прокуратор. — Не помнишь наизусть?.. А ну, тише! — прикрикнул он, хотя в претории и так было тихо. — Говори по памяти!
— Не убивать. Не красть. Не обижать. Не лгать. Не прелюбодействовать. Не обжорствовать. Почитать отца и мать. Деньги раздать нищим. Не отвечать злом на зло. Прощать. Любить… — не очень уверенно стал перечислять писарь и замолк.
Звезды за решетками вдруг стали такими большими, словно кто-то поднес их вплотную к окнам казармы.
— Может так жить человек? — спросил Пилат из темноты.
Было непонятно, кого он спрашивает. Писарь смущенно пробормотал:
— Не знаю…
А Бар-Авва обрадовался, поняв, что римлянин шутит. Посчитал это хорошим знаком и решил тоже не молчать:
— Побольше бы таких, и у нас, воров, была бы веселая жизнь! Сиди, жди, а тебе все само в руки валится! И воровать бы не пришлось — зачем? Хорошая жизнь, даже очень! — добавил он туда, где виднелась тень начальника.
— Вот-вот, и воровства бы не было, и грабежей, и убийств… И все жили бы тихо-мирно, по совести… — согласилась тень и спросила дальше: — А ты бы мог так жить?
— Я? Так? Не обижать, девок не тискать, прощать?.. Нет, не мог бы. Да и нельзя мне уже после всего… всякого… что было… — осклабился Бар-Авва.
— А вот… говорят, что всем можно… начать так жить… Даже самым отъявленным, закоренелым и отпетым… Как ты, например…
— Или ты, — нагло ответил вор и запанибратски добавил: — Ты ведь в своем Германском легионе тоже не маслобойней ведал… Все такие…
— Но всем можно начать, — повторил веско Пилат.
В этот миг солдат внес в казарму факелы. От свежего света все сощурились. Прокуратор спросил:
— Привезли?
— Да. Скоро будет.
Он оживился:
— Факелы сюда… Поближе… А этого убрать с глаз долой… Ты обречен… — холодно предупредил он Бар-Авву, но вдруг, что-то вспомнив, спросил: — Ты ведь галилеянин?
— Да, начальник. Вся моя родня оттуда. А что? — поднял вор голову. — Меня там все знают. И я всех знаю!
— Правда ли, что на вашем языке слово «Галиль» означает «земля варваров»?
— Конечно, а как же! Давили нас всегда, гоняли! — подхватил вор, безнадежно думая, нет ли у римлянина каких-нибудь тайных дел в Галилее, где могла бы понадобиться его помощь. — За собак почитали! Если галиль — то ты никто, не человек уже… Запрещено у нас покупать, ночевать, обедать, даже здороваться с нами! Каково такое терпеть? Вот и стал вором, чтобы гордость не потерять, — спешил Бар-Авва, надеясь разжалобить римлянина этой чистой правдой и видя хороший знак в том, что правитель так заинтересован им и его жизнью, что даже спрашивает и слушает. — Наречие наше другое. Нас мало кто понимает. И разные люди у нас живут. Много непокорных…
— Непокорных чему? — Пилат то ли недоверчиво, то ли глумливо уставился на него в упор.
— Нашему закону и начальникам, кому еще? Спроси у саддукеев, они скажут… Саддукеи всегда так: сперва мучают, теснят, ломят, а потом еще на тебя и валят всё что ни попадя! Почему на меня всякую дрянь наговаривают? Где такой закон, чтобы без закона судить? — расшумелся Бар-Авва.
— С тобой обойдутся по закону.
И Пилат, отвернувшись от вора, тихим шепотом сказал что-то писарю. Бар-Авва, поняв, что все кончено, крикливо и грязно выругался. И пошел из претории широким шагом, словно был свободен от цепей, за концы которых дергали солдаты:
— Куда, зверь? Медленнее!
В подвале ничего не изменилось, только вонь стала сильнее, а свет — слабее. В сизой мгле Гестас бродил из угла в угол, сгорбившись, как пеликан. Нигер лежал плашмя, в поту и блевотине.
— Почему не убрал? — Бар-Авва сурово пнул щипача. — Этот умирает, но ты живой еще?
— Воды нет, как убрать? Да тут уже все… Его самого убирать надо… Ну, что? — спросил Гестас без особой надежды.
— Ничего… Убрать все равно надо. Стучи в дверь!
На стук никто не явился. Воды оставалось на одного. Бар-Авва забрал воду себе. Гестас, послонявшись, завалился на солому. Вор, покачав головой: «И перед казнью будет дрыхнуть!» — уселся на корточки возле двери, из-под которой пробивалась острая струйка воздуха. Затих. Смотрел на Нигера, думая неизвестно о чем и о ком: «Вот и жизни конец, собака ты шелудивая…»
Так шла ночь к утру.
Гестас по-лисьи, в клубке, похрапывал на земле. Нигер царапал в забытьи ноги, шею, живот. А Бар-Авва мрачно обдумывал свое несчастье. Убеждаясь, что выхода нет, он то впадал в молчаливую ярость из-за того, что все забыли о нем, то успокаивал себя тем, что нужно время, чтобы подкупить стражу, уломать ее на побег… А бежать из этих подвалов трудно!.. Двор полон охраны, квартал вокруг дворца оцеплен. И где брат Молчун? Взят или на воле?.. Вор дремал, сидя на корточках, потом перебрался на подстилку.
Под утро дверь приоткрылась.
— Бар-Авва! — пробежал сквозняком шепот.
— Я! — быстро и ясно отозвался тот, как будто вовсе не спал; по-звериному подскочил к двери: — Кто? Что? — и недоверчиво высунулся, а потом вышел в коридор, к двум фигурам в плащах.
— Пошли. Быстрей!
Фигуры двинулись скорым шагом. Вор заспешил, одновременно и боясь смерти сзади, и надеясь на неизвестное чудо впереди. Он шел как во сне: мимо влажных стен, глухих дверей с задвижками и засовами, мимо молчащих солдат в нишах. Сзади шаркали шаги замыкающего. Вот поднялись из подвала. Распахнута дверь в угловую комнату, жестом приказано входить.
У мраморного столика, при семи светильниках, сидел Каиафа. Худое, верблюжье лицо. Впалые щеки. Мелко сидящие глаза с черепашьими веками. Тиара с лентами слов. Черная накидка поверх белого балахона. Руки скрещены под накидкой. На столике — два куска пергамента и калам.
Первосвященник, не шевелясь, подбородком молча-презрительно указал вору на скамью у столика:
— Сядь. Ты знаешь, что ты всеми ненавидим. Когда ты входишь в дом, все хотят выйти из него. Когда ты выходишь, все вздыхают с облегчением. Никто не хочет дышать с тобой одним воздухом. Ты — скорпион, которого не убивают только потому, что боятся яда…
Бар-Авва, слушая вполуха, вдруг успокоился, поняв, что вывели его из подвала не для того, чтобы про пауков рассказать.
Его подмывало спросить, что делал этот начальник саддукеев ранним утром возле Силоама при их последней встрече — небось от своих мальчиков из гарема шел! Но вместо этого вор состроил покорное лицо и сложил на коленях большие кисти в единый громадный кулак.
Каиафа уставился ему в лоб:
— Ты губитель тел. Но ты нужен нам сейчас больше, чем тот, другой… Надо на Пасху спасти тебя, но есть препятствие и препона — римлянин. И его супруга, Клавдия Прокула, всюду свой нос сующая… — Каиафа неодобрительно пожевал губами. — Она вставляет в колеса не палки, а бревна… Но я знаю, как обойти эти завалы…
— Как? Я все сделаю! Все отдам, только спаси! — зашептал вор. — Ты знаешь, у меня есть много, очень много…
— Нет, не так… Римлянину этого не надо, он от нас денег не берет, он богат. Нам надлежит сделать по-другому, — Каиафа выпростал руки из-под накидки. — У тебя есть имя и власть. Недаром кличка тебе — «божий сын». Сделай так, чтобы в день суда на Гаввафе был только твой черный мир — и все будут спасены, — и веско повторил: — Все! И ты, и я, и все остальные…
— Черный мир? — не понял Бар-Авва.
Первосвященник поморщился:
— Снаряди воров по Иерусалиму: пусть они подкупают, запугивают, не пускают простой народ на Лобное место, а туда в день суда приведи своих… твоих… ваших… — он провел узкой ладонью перед грудью вора, будто хотел разрезать ее. — Пусть в эту проклятую пятницу на Гаввафе будет только воровской мир…
— Зачем? — не понял Бар-Авва, подумав: «Всех разом арестовать хотят?»
Каиафа пошевелил тонкими длинными пальцами (на одном блестел опал в серебре), терпеливо стал объяснять:
— По нашему Закону, одного из приговоренных народ должен отпустить… У народа спросят: «Кого отпустить?» — а твои воры и разбойники пусть кричат: «Бар-Авву пусти!» — и всё, дело сделано, обязаны отпустить…
Тут до вора дошло:
— Меня? Отпустить? Воры попросят?
Каиафа удовлетворенно кивнул:
— Да, тебя. Тогда и жабы будут довольны, и болото осушено… Мы тебя спасем, а ты — нас… — добавил он что-то непонятное, но вор не стал вникать, сейчас не до этого. — Бери калам, пиши брату, что надо делать.
— Он не умеет читать, лучше я скажу ему сам, на словах! Где он? — соврал вор, но Каиафа отмахнулся:
— Ничего, ему прочтут… Пиши, что ему надо делать. Сам, своей рукой пиши… Письмо он получит скоро, утром. А дальше — ваша забота. Мои помощники тоже помогут…
Бар-Авва схватил пергамент и нацарапал:
«Брату Молчуну здравствовать пойди на Кедрон вырой золото запугай подкупи работяг чтоб на Пасху не шли на Гаввафу туда пригласи найди приведи наших всех сделай сходку когда судья спросит кого пустить пусть кричат меня твой брат Бар-Авва».
Каиафа брезгливо взял письмо, прочел, разомкнул скважину рта:
— Теперь надейся и жди. Я знаю, ты в Бога не веришь. Так молись своему Сатанаилу, чтобы все было сделано вовремя и правильно.
И, спрятав письмо под накидку, важно вышел из комнаты — длинный, худой, уверенный в себе даже со спины, прямой и гордый. Вместо него в проеме возникли фигуры провожатых. Вор поднялся. Ему жестами приказали выходить, подтолкнули к лестнице.
Коридор миновали быстро. Солдаты в нише ели утреннюю похлебку. Бар-Авва стал жадно-яростно внюхиваться в запахи еды, хотя до этого думать о ней не мог. Радость будоражила, подгоняла: он даже наткнулся на переднюю фигуру. Та обернулась и показала из-под полы нож. Узнав по кантам плащей синедрионских тайных слуг, вор отпрянул от тесака. Зачем шелушиться? Он скоро будет есть жареную баранину и жарить козочек и телочек, а они, шныри, сдохнут тут, под землей: какая разница, с какой стороны решеток в подвалах гнить?.. Им — тюрьма, ему — воля.
Он был уже возле своей двери, как фигура обернулась, с шорохом вытаскивая что-то из-под плаща. Он опять отпрянул, ожидая тесака или кастета, но это оказалась круглая желтая дыня, которую сунули ему в руки, прежде чем втолкнуть в подвал.
Вор понюхал дыню, хотел разломить, но она легко распалась на две равные половины. Вместо семян в ложбинке, в тряпке, что-то завернуто. Он развернул тряпицу. Шар опиума с детский кулачок. Вор так обрадовался зелью, что, уронив дыню, кинулся к шайке с водой. Воды было на дне.
Гестас, приподнявшись на локте, частил спросонья:
— Что? Куда? Зачем?
— Ничего, стража дыню дала… Бери, жри…
И Бар-Авва ногой подкинул ему с пола упавшие куски. Плевком затушив фитиль, в темноте отломал от опиума кусок в полпальца, запил остатками воды, повалился на подстилку и обругал себя за тупоумие: «Надо было Каиафе родиться, чтобы мне спастись?! Как сам не додумался на Пасху сходку воров созвать?»
Вот и найден путь. Теперь надо ждать. Он верил в свою звезду. Хотелось жить: есть, пить, тискать баб. Догонять тех, кто убегает, расправляться с врагами, смотреть на их слезы. Хватать и рвать! Брать, где можно и нельзя. Выжидать, пока другие соберут золото, деньги, камни, а потом разом украсть, отнять… Да как же иначе?.. Он — хозяин черного мира! Торгаши, менялы, барыги, богачи, лжецы, щипачи, грабители с большой дороги — все в его власти! Его слово — закон! Бар-Авва — бог для своей шестерни!
«Царь воровской!» — мечтал он, ощущая в теле ростки опиума — первые легкие теплые пугливые всходы. Но их скоро будет больше, они станут всё жарче, сладостней и настырней, пока не затопят и не унесут через замочную скважину во двор, мимо охраны, на волю, туда, где можно месить ступнями облака и млеть в истоме, ввинчиваясь в пустоту, как дельфин — в родные воды…
Он чесал зудевшее тело, думал: раз заставили писать Молчуну — значит, брат на воле. Или скоро будет там и справится с делом. И все будет как надо. И все снова станут целовать Бар-Авве руки и лизать пятки… Хотелось жить. Умирать не хотелось.
Ворочался, не мог успокоиться. Садился смотреть в сторону чавкающего карманника. Принимался подсчитывать, сколько народу может вместить Гаввафа, сколько артелей и лавок надо обойти, чтобы заставить работяг сидеть по норам и носа не показывать из дома на Пасху. Мысленно пересчитывал тех воров, кто из уважения к нему соберется на сходку, а кого из мелкой сошки надо простой силой и угрозами согнать, собрать и привести, чтобы крикнули что надо. «Сделать непросто, но очень даже можно…»
Вспоминая тех, кто мог увильнуть или подгадить, он вслушивался в стоны Нигера, думая, что вот этот павиан отрезал головы из-за бус, отрывал уши с серьгами, отбивал для потехи яйца или разрубал топором лбы, выедая глазные яблоки, чтобы быть зорким, а теперь что с ним?
«Где твоя зоркость, негр? Тьму видишь ты. А я буду жить и радоваться!» — усмехался вор, с издевкой вспоминая тягучие, как верблюжья слюна, слова Каиафы о том, что он, Бар-Авва, не верит в бога. А где этот бог?.. Если бы бог был, то разве было бы на земле место таким, как он, Бар-Авва, как Нигер? Да и другим всем, кто мучит и грабит?.. Нет, таким бы не было места, а бог бы был… А раз они есть, то и бога нет… «А сами вы во что верите, мешки золота и слуги алчного семени?..» — забываясь в опиумном полусне, с презрением думал вор о Каиафе, медленно расчесывая свое волосатое тело, уже плывущее в потоке неги.
Первым делом Молчун с племянником Криспом распределили людей, кому где ходить по Иерусалиму и подкупать народ, а сами двинулись по Глиняной улице. Узкие переулки были забиты детьми, ослами, повозками. Стояла жара. Возле лавок было пусто. Торговки внесли фрукты внутрь, а овощи позакрывали парусиной от дикого солнца. Под прилавками разморенно дремали кошки.
Крисп остановился около дома из красного кирпича:
— Здесь староста гончаров живет. Матфат.
Воры, ругаясь и спотыкаясь, пробрались между гончарными кругами, мимо готовых плошек и мисок, мимо горок глины и песка. Приникли к узкому окну.
— За вечерей сидят! Надо подождать. Сейчас лучше не заходить, злятся… — ворчливо сказал Крисп.
Молчун поморщился:
— Больше делать нечего! — и без стука распахнул дверь: — Всем радоваться!
— И вам радоваться! — поперхнулся староста Матфат при виде непрошеных гостей.
Старик-отец нахмурил брови, величественно встал из-за стола и вместе с невесткой и внуками вышел.
Крисп сел напротив гончара:
— Нас ты знаешь?
— Знаю, как не знать… Вас все знают. Угощайтесь! — Матфат суетливо передвинул тарелки на столе.
Крисп говорил, Молчун не спеша брал кусочки мацы и крошил их в широких пальцах, поднимая злые выкаченные глаза на гончара, отчего тот ежился и терял от страха суть говоримого. А Молчун, раскрошив мацу, скидывал остатки на пол и тут же брался за другой кусочек мякиша.
Так продолжалось несколько минут. Крисп говорил, гончар не понимал (или не хотел понимать), чего от него хотят: на Пасху, в пятницу, не ходить на Гаввафу, сидеть дома. Почему?.. Кому он помешает там с детьми и женой?.. Ведь праздник!
Молчун, стряхнув на пол хлебные шарики, развязал мешок, вплотную уставился Матфату в глаза своим омертвелым взглядом:
— Чтоб я не видел тебя там на Пасху! Ни тебя, ни жену твою, ни твоих детей, ни твоего отца! — он отсчитал деньги. — Вот тебе тридцать динариев. И чтоб мы никого из твоей артели на Гаввафе тоже не видели! А увидим — плохо будет!
— Э… — замялся Матфат, в замешательстве глядя то на деньги, то на воров и прикидывая: «От разбойников не избавиться… лучше взять… Но как удержать артельщиков по домам на праздник? Что им сказать? Как объяснить?» — А… кого в пятницу судить будут? — осмелился он спросить, все еще надеясь увильнуть от неприятного задания.
— Не твое дело, — хмуро отозвался Молчун. — Кого-то… И еще кого-то… Пустомелю одного… какого-то…
Гончар что-то слышал:
— Не Иешуа зовут? Деревенщина из Назарета? Народ подбивает против властей? Говорят, даже колдун! Порчи наводит и заговоры снимает. С ним целая шайка привороженных ходит. Одно слово — галиль! Что хорошего от них ожидать можно? — сказал и осекся гончар, словно облитый кипятком: вдруг вспомнил, что и Бар-Авва с Молчуном оттуда же родом, тоже галили!
— Главное, чтоб ты на Пасху дома сидел, — оборвал его Крисп. — Ты и вся твоя родня. Не то плохо будет тебе и всем остальным, по очереди! Приказ Бар-Аввы!
— Так ты понял? — грозно переспросил Молчун, надвигаясь на гончара.
— Да, да, как не понять. Конечно, все понятно, как же иначе!.. — залепетал Матфат, пряча деньги. — Все будем дома, никуда не пойдем… Больны будем… И в артели скажу… Всё, как велено, сделаю… А Бар-Авве от всего народа — радоваться!
Воры, не слушая больше рассыпчатой болтовни, хлопнули дверью и пошли на другую улицу, где обитал староста пильщиков. А по дороге решили подолгу не церемониться — времени в обрез. Поэтому просто вывели старосту на улицу и, дав ему пару увесистых зуботычин, приказали:
— В пятницу на Пасху твоим дуборезам сидеть по домам! Не то склады могут вспыхнуть! Дрова горят быстро, сам знаешь!
— Знаю, как не знать, — в страхе заныл тот, на всё соглашаясь, лишь бы избежать новых оплеух и избавиться от опасных посетителей.
Они оставили его в покое, а деньги, ему предназначавшиеся, отложили в особый мешок — на прокорм ворам, попавшим в рабство.
Шесть дней и ночей ходили по Иерусалиму люди Бар-Аввы, скупали и запугивали народ, запрещая под страхом смерти появляться в пятницу на Лобном месте. Делать это было совсем не трудно: воров знали в лицо, боялись, не хотели неприятностей, а многие бедняки даже охотно соглашались за разные мелкие деньги остаться дома. Да и что мог сделать простой люд против разбойничьих шаек, вдруг наводнивших кварталы и пригороды Иерусалима?
Стычек не было, если не считать перепалку с точильщиками ножей — те, как всегда, были хорошо вооружены и настроены воинственно, но и тут деньги решили дело миром.
Зато долго бились воры с неким Левием Алфеевым, вожаком нищих. Он упрямо хотел вести своих калек на Лобное место, будучи уверен, что их там избавят от хворей. Он даже отказался от пяти дидрахм серебром. Его поддерживали другие слепцы и попрошайки. С нищими сладить было непросто: побоев эти битые-ломаные не боялись, терять им было нечего, отнять у них ничего нельзя, сама смерть их не пугала, а многих даже радовала. А вот надежда на исцеление была велика. Ведь сам Левий был так вылечен этим Иешуа: обезноженный, под его взглядом встал и ушел служить нищим. Тумаки Молчуна и уговоры Криспа только раззадорили Левия. Тогда воры пообещали затоптать и забить его калек, если те вздумают приползти, куда не велено.
Деверь Аарон спешно рассылал письма по Иудее и окрестностям, приглашая воров на большую пасхальную сходку по зову Бар-Аввы. Ему была также поручена охрана входов на Лобное место. В день суда надо гнать случайных зевак, убогих, мытарей, попрошаек, а пускать только своих, проверенных. Конечно, всюду будет много римской солдатни, но солдаты в иудейской речи не смыслят, им на все наплевать, лишь бы обошлось без давки и драк среди черни. А этого уж точно не произойдет там, где порядок будут наводить воры.
И уже, говорят, прибыли первые гости из Тира и Сидона. Ждут разбойников из Тивериады. Вифания посылает главного содержателя городских борделей с толпой шумных шлюх, чтоб громче кричать и визжать, когда будет надо. Из Идумеи спешат наемные убийцы. Из Египта — гробокопатели и грабители могил. От Сирии будут дельцы и менялы. Обещали быть и другие…
В то же время шурин Салмон с шайкой молодых воров ходил по борделям, шалманам, базарам, харчевням, извещая сутенеров, пропойц, мошенников, аферистов и весь темный люд о приказе Бар-Аввы идти в пятницу на Гаввафу. Потом обещаны вино и веселье. Все были возбуждены и рады, только одна какая-то Мариам из Магдалы попыталась было перечить и лопотать что-то о чудесах и боге, но ее подняли на смех, надавали оплеух и пригрозили бросить в пустыне умирать в мешке.
Прежде чем разойтись, Крисп и Молчун присели возле пруда. Крисп устало пробормотал:
— Ловко придумал дядя Бар-Авва! Он самый главный, самый умный!
— А как же… — поддакнул Молчун, думая про себя: «Может, это и не он вовсе такой умный, а Каиафа или кто другой», — но вслух ничего не сказал: незачем кому-то, даже теткиному сыну, знать, что он, Молчун, был пойман, посажен в узкий карман, где не повернуться, и ждал худшего, но его вдруг тайно и спешно выпустили на волю, сунув записку от брата. Всегда подозрительно, если кто-то выходит просто так, а другие остаются в казематах. А чей это был замысел — брата, Каиафы или кого другого, — Молчуну доподлинно неизвестно. Да и какая разница? Лишь бы брат был цел и невредим и мог править воровским миром до смерти! Тогда и у Молчуна будет все, что надо для жизни.
Крисп еще что-то говорил, собираясь уйти, но Молчун не откликался. Он вообще считал речь излишней: к чему слова, когда есть дела? Дела видны, их можно потрогать, пощупать, понять. А слова — что? Воздух, пустота. «Если хочешь превратить болото в рай, не трать слов и сил на жаб и лягушек — сами передохнут!» — так учил брат. И так Молчун будет жить. И Крисп. И Салмон, шурин. И Аарон, деверь и умник. И вся остальная родня, потому что воровские законы — самые справедливые. А вот хотят другие жить по этим законам или нет — это все равно. Их не спрашивают. Будет так, как надо, а не так, как они того захотят.
Михаил Гиголашвили — писатель, художник, литературовед. Автор романов «Чертово колесо», «Захват Московии». Живет в Висбадене. Рассказ «Сходка на Голгофе» был впервые напечатан в журнале «Сноб» (декабрь/январь 2012–2013).