Глава 3

Когда Шоншетта очнулась, она увидела, что лежит в карете на коленях Дины.

Перепуганная мулатка, боясь опоздать, завернула бесчувственную девочку в платок и снесла ее на руках в экипаж. Холодная струя воздуха привела Шоншетту в чувство.

– Где мама? – был ее первый вопрос.

– Мама ушла, мое сокровище, – ответила Дина, целуя ее, – ушла. Мы больше никогда не увидим ее!

В порыве острого горя девочка спрятала свою голову на груди мулатки.

– Слушайте, мой козленочек, – сказала Дина, не зная, как успокоить плачущего ребенка, все тельце которого подергивалось от судорожных рыданий. – Не плачьте! У меня есть для вас одна вещь от мамы.

– Что? – спросила сквозь слезы девочка, – дай скорее!

Дина вытащила из-за корсажа маленький золотой медальон на шелковом шнурке, плоский и круглый, как часы.

– «Она» носила его на шее. Я сняла его «после» того… когда мы уезжали…

Шоншетта вертела в руках, медальон.

– Он открывается? – спросила она.

– Не знаю… не думаю.

Девочка спрятала вещицу на своей груди и задумалась. Она уже не плакала, но была подавлена только что пережитыми впечатлениями. Она чувствовала, что она – уже не та маленькая девочка, которая думала во время утреннего путешествия, не едет ли она получать какие-нибудь подарки.

Как она сразу почувствовала себя более зрелой и старше после того как перед ней приподнялся краешек таинственной завесы, скрывавшей ее рождение и детство! Она подумала, что очень несчастна, так как у нее нет решительно никого, с кем бы она могла поделиться своими мыслями.

Дина взяла ее холодные ручки, и чтобы согреть их, спрятала их к себе в рукава.

«Нет, – подумала девочка, – нет, я неблагодарна! У меня есть близкая душа».

Преданность мулатки, которую она в течение многих лет принимала, как нечто должное, внезапно предстала перед ней совсем в ином свете.

– Люби меня, люби меня, старая Ди! – серьезно сказала она, глядя на мулатку большими, внезапно просветлевшими глазами. – Ты у меня одна.

– Любить вас, сокровище мое? – сказала Дина, в душе которой эти слова заставили задрожать самые чувствительные струны. – Да разве я не люблю вас? Ради вас я дала бы себя разрезать на кусочки!

Экипаж свернул на Университетскую улицу и остановился у подъезда, выходившего на улицу Пуатье. Шоншетта и Дина быстро вошли в дом.

Шоншетта вбежала в свою комнату и заперлась. Она хотела остаться одна. В комнате все оставалось по-старому, даже постель еще не была убрана, однако все показалось ей изменившимся, потому что изменилось ее сердце.

Девочка села на кровать и, вынув золотой медальон, долго вертела его в руках, стараясь открыть; но это никак не удавалось ей, и она только напрасно ломала себе ногти. Вдруг она случайно нажала какую-то скрытую пружинку, и медальон раскрылся.

Шоншетта взглянула и ее сердце забилось. Она увидела маленький миниатюрный портрет на фарфоре, изображавший молодого офицера в мундире гвардейца второй Империи. Он показался Шоншетте необыкновенно красивым со своими большими голубыми глазами, белокурыми усами и надменным ртом. Шоншетта искала какой-нибудь надписи под портретом, на крышке медальона, но ничего не нашла. Она погрузилась в мечты, глядя на это красивое лицо с таким благоговейным волнением, как будто видела перед собой живой оригинал портрета.

Вошла Дина и напомнила ей, что пора идти к отцу.

Девочка спрятала свое сокровище и пошла за служанкой. Сегодня она совершенно не боялась, как в другие дни. Ее сердце еще было полно печали, но она уже чувствовала себя более сильной, маленькая женщина, гордая своей тайной, как молодая девушка, впервые услышав на балу слова любви.

Она твердо выдержала проницательный взгляд отца. Да, она скорее выдержала бы пытку, но ни одним словом не выдала бы того, что произошло в это утро. Но Дюкатель ничего не спросил, и свидание окончилось благополучно. Около двух часов Шоншетта позавтракала вдвоем с Диной в кухне, так как мулатке и в голову не могло прийти, чтобы все эти старинные дубовые столы и буфеты с готической резьбой могли служить предметами домашнего хозяйства. Притом кухня, хотя и помещалась в подвале, была единственной жилой и по-человечески обставленной комнатой во всем доме.

Сегодня Шоншетта менее, чем когда-либо, чувствовала, голод; она машинально катала шарики из хлеба и правильными фигурами раскладывала на своей тарелке куски говядины. Воспоминания совершенно завладели ею. Она старалась вспомнить Супиз, о котором упомянула ее мать. И понемногу ее воспоминания стали яснее, определеннее. Вот широкая каменистая равнина, высокие, чахлые деревья по обеим сторонам дороги; низкий кустарник, потом холмы с зелеными лужайками, осененными тополями, а за деревьями – громадный белый дом: это – Супиз, теперь Шоншетта ясно вспомнила его. Она играла на этих зеленых лужайках, среди групп рододендронов и голубых крокусов. Она каталась в траве вместе с «Дианой», прекрасной охотничьей собакой, у которой была мягкая шерсть, коричневая с белыми пятнами.

Шоншетта вдруг захлопала в ладоши.

Дина, все время вытиравшая себе заплаканные глаза, даже подскочила на стуле.

– Боже мой! Что с вами, мадемуазель?

– Ничего, моя старая Ди, я только вспомнила одну вещь…

Подобно тому, как в темную комнату через внезапно отворенное окно врывается свет, так и Шоншетта вдруг увидела мысленным взором «его», оригинал портрета. Вечера в Супизе вдруг вспомнились ей с поразительной ясностью: карточный стол, вокруг которого усаживались трое, пока Шоншетта строила домики из карт. Это были ее мать, очень хорошенькая, с черными-черными волосами, с шалью на плечах, так как она всегда зябла: Дюкатель, уже сгорбленный, но не так, как теперь, и «он», оригинал портрета, с теми же белокурыми усами и голубыми глазами. Теперь она поняла, почему с таким трудом вспомнила его: в Супизе она никогда не видела его в военной форме, там он всегда одевался в штатское платье.

Кончив свой десерт, Шоншетта поспешила скрыться в свою комнату, чтобы снова взглянуть на свое сокровище. Она долго любовалась им, все более и более припоминая прошлое. Пробило три часа. Шоншетта вспомнила, что сейчас придет на урок мадемуазель Лебхафт, и стала собирать книги. Вошла учительница, тонкая, худая, в своей восемнадцатифранковой тальме; ее костлявое лицо под вуалью покраснело от холода.

Шоншетте всегда доставляло огромное развлечение смотреть, как раздевается мадемуазель Лебхафт: из шляпы она вынимала, по крайней мере, десять булавок, причем неловко торопилась, теряла терпение; потом перед зеркалом поправляла волосы, которые были такие светлые, что седина даже не была в них заметна; потом снимала свою тальму, накидку без рукавов, без которой оказывалась тощей и страшно плоской в груди, – гораздо худее Шоншетты, фигура которой уже выказывала наклонность к округленным формам.

– Шоншетта, хорошо ли вы приготовили уроки? – спрашивала мадемуазель Лебхафт, целуя девочку в лоб.

– Да, фрейлейн.

После этих прелюдий начинался урок. Слова старой девы звучали однообразно, как журчанье водяной струи; при этом веки Шоншетты нередко закрывались от дремоты. Единственно, что занимало девочку – это рассказы мадемуазель Лебхафт о ее молодости – ее «роман», как она называла.

Какой это был грустный и бедный по содержанию роман! Это была история нищеты и лишений, начавшихся со смерти ее отца, саксонского лесничего, оставившего дочь в шестнадцать лет без всяких средств. Кое-какие связи помогли сироте получить место в женской гимназии, где она могла докончить свое образование, зарабатывая в то же время кусок хлеба. Потом… потом она прошла обычную карьеру учительницы-космополитки, работая то в Англии, то в Германии, то во Франции и тратя понемногу свои молодые силы в этом неблагодарном труде. Однако она с удовольствием вспоминала годы своих путешествий, и каждый урок прерывался рассказами об этом прошлом. Шоншетта знала их все до одного, но для нее не было ничего приятнее, как слушать их повторение.

– Я никогда не была очень хорошенькой, – говорила мадемуазель Лебхафт, – но была очень интересна.

Если верить ее словам, она была очень привлекательна, так как все ее романы кончались поспешным бегством от преследований какого-нибудь молодого человека, сердце которого она покорила, живя на месте в качестве гувернантки.

Сегодня мадемуазель Лебхафт повторила уже известную Шоншетте историю своего пребывания в замке Ред-Кэстл: как она ночью бежала из этой шотландской берлоги, чтобы не быть препятствием к браку между молодым владельцем замка и леди Осмонд.

– Скажите, фрейлейн, – спросила Шоншетта, которую преследовала одна неотвязная мысль, – все эти господа, которые так восхищались вами, оставляли вам что-нибудь на память о себе?

Немка багрово покраснела, потом жеманно сказала:

– Какой дикий вопрос, Шоншетта! Разве приличные барышни принимают подарки от мужчин? Ну, продолжайте: в котором году Левендаль взял Берген-оп-Цом?

Но Шоншетта настаивала:

– Я уверена, что у вас есть подарки. О, фрейлейн, – вкрадчиво продолжала она, – покажите мне!

Смущенная старая дева колебалась и машинально поднесла руку к горлу, точно защищаясь от нескромной попытки отнять у нее что-то, спрятанное на ее груди. Но проворные пальчики Шоншетты быстро скользнули за белую рюшку, окаймлявшую ворот мадемуазель Лебхафт, и нащупали серебряную цепочку. Шоншетта тихонько потянула ее, учительница не сопротивлялась и позволила вытащить на свет Божий и открыть серебряный медальон в виде сердца. В нем оказались белокурые волосы, такие же светлые, какими должны были быть в молодости волосы самой мадемуазель, но не такие тонкие.

– Чьи это? – спросила Шоншетта.

Но Лебхафт не слышала вопроса: очевидно вид этого сокровища отозвался в ее душе неясным аккордом воспоминаний минувшей любви, и она прислушивалась к музыке, зазвучавшей в ее сердце.

– Это – волосы владельца Ред-Кэстла? – приставала Шоншетта.

– О, нет! – со стыдливым ужасом возразила учительница, – от этого лорда я никогда и ничего не приняла бы: я не любила его!

– Так вы любили господина с этими вот волосами?

– Любила ли я его?! – с трогательной нежностью, прошептала Лебхафт. – Ах, и вы еще спрашиваете! У вас, француженок, не такие сердца, как у нас. Вы любите человека неделю, полгода… никогда не выдерживаете года, это всем известно. А мы, раз отдав наше сердце, уже не берем его назад. Раз полюбили – и кончено!

– «Он» был красив? – спросила девочка.

– Взгляните! – с гордой улыбкой ответила Лебхафт и, торжественно вынув из старенького бумажника пожелтевшую фотокарточку, протянула, ее Шоншетте.

Это был портрет померанского воина с детским, простоватым, открытым лицом; Шоншетта невольно подумала о миниатюрном изображении красавца-гвардейца, и у нее не хватило мужества сказать мадемуазель Лебхафт, что ее друг хорош собой.

– Он женат, – тихо, словно говоря с самой собой, прошептала старая дева, – женат, и у него есть дети… но я… я не забыла его! – и, прежде чем спрятать свою реликвию обратно в бумажник, она благоговейно поднесла ее к губам.

Шоншетта не находила это смешным, даже почти завидовала своей учительнице, несмотря на ее костлявую фигуру, выцветшие волосы и нищенский костюм: эта бедная девушка по крайней мере любила кого-то, и прошлая любовь скрашивала ее воспоминания. Любить… быть любимой… В этот день, полный; треволнений, девочка уже во второй раз слышала эти заветные слова и, вспоминая, с какой горечью ее мать сказала: «Не люби, не люби никогда!» – подумала:

«Мама, наверное, также испытала то странное чувство, о котором говорит фрейлейн».

И она позавидовала обеим.

«А я все-таки буду любить, как мама и как фрейлейн!» – решила она в своей детской головке.

Старая дева очнулась от задумчивости и стала собирать свои тетради. Шоншетта поцеловала ее молча, но с большим чувством, чем обыкновенно.

После урока она, тщательно закутанная Диной, выбегала в сад, представлявший клочок земли в тридцать квадратных метров. Зима уже набросила, на него меланхолический покров. В сентябре Шоншетта сама посадила в землю семена вьюнка и теперь каждый день ходила смотреть, не выглянули ли первые зеленые побеги; но сегодня она едва взглянула на грядки, одеревеневшие от мороза, и совсем иными, чем прежде, глазами смотрела на тесную ограду, в которой была заключена – и, Боже мой! На сколько еще лет? – вследствие случайности своего рождения!

От улицы садик отделяла высокая стена, в которой не было ни одной калитки. Но что же за этой стеной? За однообразными улицами предместья? Конечно, там начинался иной мир, в который сегодня утром она заглянула, и который заставил ее пережить уже столько волнений. Мир, в котором столько пережила и так много любила мадемуазель Лебхафт; мир, отмеченный на картах иными красками, чем Франция. Какое же место займет в нем она сама, маленькая Шоншетта? Какие события могли бы помочь ей выйти из своего одиночества и вступить в настоящую жизнь? И если случай бросит ее в водоворот жизни, кто поддержит ее? Дина, любящая и верная как собака, знала жизнь, не лучше самой Шоншетты, а Дюкатель… Дюкателя Шоншетта не могла представить себе иначе, как прикованным к его кабинету. Значит, необходимо, чтобы кто-нибудь из того, иного мира пришел за нею… кто-нибудь, кто любил бы ее… Но кто?

Загрузка...