А. В. Кулагин Шпаликов

МОСКВА — КИЕВ — МОСКВА

Во внешности Геннадия Шпаликова было что-то восточное: широкие скулы, суженный разрез глаз, смугловатый цвет кожи, тёмные волосы. И неспроста: его фамильные корни идут из башкирской земли.

Отец будущего кинодраматурга и поэта, Фёдор Григорьевич Шкаликов (именно так писалась изначально его фамилия), родился в 1908 году в селе Зирган. Ныне оно входит в состав Мелеузовского района. Село большое, известное с пугачёвских времён: «казачий царь» как раз в этих краях и лиховодил, а находящийся недалеко от Зиргана город Салават и название своё получил по имени пугачёвского сподвижника Салавата Юлаева; советская власть борцов с царизмом всячески превозносила. Правда, город появится позже, в конце 1940-х годов. В семье Шкаликовых было трое братьев: Фёдор, Алексей и Павел. Сын Алексея Владимир станет тоже известным в своём деле человеком — крупным учёным, доктором биологических наук, профессором, заведующим кафедрой в столичной Сельскохозяйственной академии им. Тимирязева. Двоюродные братья Гена и Володя, будучи уже москвичами, поддерживали родственную связь, общались. А Шкаликовы в Зиргане живут и по сей день.

Окончив Зирганскую школу, способный к учёбе Фёдор отправляется пешком в башкирскую столицу — Уфу. Денег на дорогу не было, да и не на чем было ехать по тамошней глуши, а идти пришлось более полутораста километров! Юноша поступает на рабфак: была в начале советской эпохи такая ускоренная форма образования для выходцев из простых семей. После рабфака он едет в Москву, становится студентом текстильного института. Проучившись там два года, переводится в Военно-инженерную академию им. Куйбышева (в 1920–1930-е годы вошло в обычай называть города, заводы, институты именами здравствующих советских вождей — Сталина, Калинина, Куйбышева…). Во время учёбы в академии, оформляя паспорт, он заменил в неблагозвучной фамилии букву «к» на «п». Так появилась фамилия Шпаликов. Учился Фёдор успешно, и после получения диплома его оставили в Москве, тем более что и личная жизнь его устроилась именно в столице. Фёдор Шпаликов женился на юной московской красавице Людмиле Перевёрткиной, уроженке воронежской земли, дочери смотрителя железнодорожных складов Никифора Перевёрткина, убитого в Гражданскую войну белогвардейцами на станции Таловая, в полутораста километрах от Воронежа, по семейной легенде, за то, что помогал эвакуировать мирных жителей. Жена его, Генина бабушка Дарья Сергеевна, осталась с восемью детьми; Людмила была младшей дочерью. Теперь девушка жила в Москве. Перебраться в столицу помог, по-видимому, брат — Семён Никифорович Перевёрткин, фронтовик, Герой Советского Союза, крупный военный. Дядя Сеня, как звал его племянник, командовал на войне дивизией, затем стрелковым корпусом, участвовавшим в штурме Берлина. Высокие посты — в Министерстве обороны, затем в Министерстве внутренних дел — он занимал и после войны, дослужился до звания генерал-полковника.

Разница в возрасте между Фёдором и Людмилой составляла десять лет, и муж то и дело ревновал жену — не потому, что для этого был повод, а в силу своего характера. Был он склонен и к спиртному, так что жизнь молодой семьи вряд ли была безоблачной. Но была в отце и склонность к прекрасному, и может быть, поэтическое видение мира перешло к Гене от него. «Моему отцу, — читаем в одной из шпаликовских дневниковых заметок, — нравилось рисовать снег на закате, весной. Вернее, он писал, красками, на холсте, и всё время: снег, закат, желтизну неба, розовый снег по берегам освобождённой ото льда реки, и её тёмную воду, ещё более тёмную между снежных берегов…» Едва ли он записывает это по памяти, скорее, по семейным рассказам: слишком уж мал был Гена Шпаликов, чтобы хорошо запомнить отца, которого он потеряет очень рано (об этом речь впереди). Сын не станет живописцем, хотя иногда будет рисовать для себя. Зато он станет поэтом, и «освобождённая ото льда река» не раз появится в его стихах.

Между тем супругов ждала дальняя дорога. 25 июля 1936 года Совет народных комиссаров (тогдашний аналог нынешнего правительства) принял постановление о строительстве целлюлозно-бумажного комбината в карельском посёлке Сеге́жа. Посёлок расположен в северной части территории республики, на железной дороге Ленинград — Мурманск (с 1943 года Сегежа, благодаря комбинату заметно укрупнившаяся, стала официально именоваться городом). Карелия — лесной край, с обильными запасами живой древесины, и где же как не здесь создавать такое производство. Фёдор Григорьевич получил назначение в Сегежу. Поехала с ним и Людмила Никифоровна, устроившаяся работать воспитательницей детского сада. Там, в Сегеже, и появился на свет их первенец, Геннадий. Произошло это 6 сентября 1937 года.

Название Сегежа в переводе с карельского означает «чистый, свежий». Вероятно, тот, кто впервые это слово здесь произнёс, имел в виду воду Выгозера, на берегу которого Сегежа стоит и в которое впадает речка, тоже называемая Сегежа. Карельская природа необычна: сосновые леса, многочисленные озёра, валуны — остатки древнего ледника. Но Гена Шпаликов ни посёлка, ни озера, ни речки не запомнил и не мог запомнить: уж очень недолго он пожил на своей малой родине, сознательного возраста не достиг. Сталинская власть любила экстенсивные темпы: «догнать и перегнать…». Стране была нужна бумажная тара, и как можно быстрее. Комбинат для её производства был построен за неполных три года. В 1939-м, когда необходимость в инженерах-строителях в Сегеже отпала, семья уехала обратно в Москву.

Шпаликовы поселились на северо-западе столицы, в Покровском-Стрешневе, недалеко от Тушинского аэродрома, где «вождь и учитель, лучший друг советских пионеров и физкультурников», любил лицезреть воздушные парады. Местность получила название по сохранившейся дворянской усадьбе Стрешневых. В 1930-е годы о дворянском прошлом этих мест не очень-то вспоминали. Не такую уж и далёкую по времени дореволюционную эпоху с её «сословными пережитками» быстро оттеснили приметы другой жизни. Район был наскоро застроен неказистыми типовыми домами в три-четыре этажа, выкрашенными в жёлтый цвет, то с зелёными заборами, то с палисадниками и столиками для игры в домино, одновременно служившими, естественно, и для других целей. Вместо домино на них порой появлялись бутылочка и нехитрая закусочка. На протянутых между врытыми в землю столбами верёвках сушилось постиранное бельё, в которое порой попадал грязный мяч тут же игравших в футбол мальчишек. Уныло-однообразный пейзаж, типичная окраина, как будто и не Москва вовсе. О большом городе напоминал разве что трамвай — 23-й номер, на котором можно было доехать в центр, до Тверского бульвара. В Покровском-Стрешневе Шпаликовы, семья которых пополнилась в декабре 1938 года дочкой Леной, жили до и после войны. Но между «до» и «после» была сама война.

Отец работал в это время в своей альма-матер — в Академии им. Куйбышева. Будучи уже опытным военным инженером и организатором, он занимался эвакуацией различных предприятий. Сведения о том, где была в военные годы его семья, разноречивы. Сам Гена позже напишет в автобиографии: «Осенью 1941 года… нас эвакуировали в г. Фрунзе, вернее — жили мы в деревне Аларче, это недалеко от города». Правильное название села — Нижняя Ала-Арча. Фрунзе же — советское название города Бишкек, столицы Киргизии — в ту пору одной из республик СССР. В самом деле, академия была эвакуирована во Фрунзе, здесь противоречия нет. Но двоюродная сестра Геннадия Зинаида Алексеевна Шкаликова вспоминает, что семья Фёдора Григорьевича находилась во время войны в Зиргане, у его родных, и даже приводит эпизод, когда непоседливый Гена, которому всё в селе было в диковинку, упал в погреб — слава богу, без серьёзных последствий. Могло быть так, что длившаяся два с лишним года эвакуация (семья вернулась в Москву в конце 1943 года) вобрала в себя жизнь и в Зиргане, и во Фрунзе. Допустим, отец сначала устроился в киргизской столице сам, а потом вызвал туда семью, переждавшую это время в Башкирии.

Со Шпаликовыми эвакуировалась и бабушка Даша. 23-летняя Людмила с двумя детьми на руках сама нуждалась в поддержке, и бабушка, многое повидавшая на своём веку, мужественно взяла на себя роль главы семьи. В тесноте и неуюте вагона, а затем и теплушки, с постоянной необходимостью думать о питании и о воде, опасаясь бомбёжек, которые несколько раз случались в пути, — они ехали через Куйбышев (советское название Самары), ставший в те месяцы как бы эвакуационной столицей страны, на восток.

В памяти Гены сохранились кое-какие воспоминания об эвакуации. Жили трудно, еды было мало. Киргизия — фруктовый край, но одними фруктами сыт не будешь. Мясо в семье полагалось только кормильцу — отцу, очень сильно похудевшему в ту пору. Гена однажды потихоньку умыкнул с кухни две котлеты, но не для себя: ребята с улицы обещали сделать ему рогатку за этот «гонорар». Обманули, не сделали, а за котлеты ему влетело: родители выгнали из дома в холодный вечер в одной рубашке, он страшно замёрз, через полчаса был прощён и впущен домой. Запомнилось ещё, как провинился соседский мальчишка по имени Славка. Отец с матерью поручили ему коптить свинью — он прокоптил так, что остались одни кости. Боясь, что дома его побьют, спрятался у Шпаликовых…

Почему-то — то ли от скуки, то ли от любопытства — Гену тянуло в школу. Учиться ему было пока рано, но он приходил в класс и сидел, слушал учительницу Дарью Сергеевну — тем более что она оказалась полной тёзкой бабушки. Его не прогоняли, оставляли в классе — как ему казалось, для смеха: вот, мол, ребёнок, уже к знаниям тянется, в то время как ребятам постарше, наоборот, полениться бы да пропустить урок. А ему нравилось не только вникать в объяснение учительницы, но и петь вместе с «одноклассниками», и даже плясать. Здесь, в киргизском селе, услышал он впервые протяжную ямщицкую песню «Степь да степь кругом, путь далёк лежит…», и так и осталась в его душе эта ассоциация: степь да степь, Киргизия и бородатый ямщик, почему-то похожий на школьного сторожа.

Между тем положение на фронте уже переломилось в нашу пользу. В августе 1943-го советские войска взяли Орёл. По этому поводу был устроен первый за время войны праздничный салют. Взятие Орла Гене запомнилось: как раз накануне он играл с ребятами в войну… семечками. Белые тыквенные семечки («наши») сражались с тёмными арбузными («фрицы») и должны были «взять Орёл» (ребята каждый день слушали сводки Совинформбюро и были в курсе событий). И взяли.

Пора было возвращаться в Москву. Привыкший к Ала-Арче мальчик в поезде грустил, а когда семья после долгой дороги добралась наконец до места, вошла в свою квартиру в Покровском-Стрешневе и увидела, что в их отсутствие там кто-то крепко «похозяйничал», — стало совсем неуютно. В разорённой квартире надо было заново обживаться, а пока, в первый вечер, их приютили соседи по подъезду, покормили ужином. Непривычной и странной казалась после киргизской деревни забытая (а для Гены — не то что забытая, а считай что и вовсе незнакомая) московская жизнь.

Но главное испытание военного лихолетья для семьи Шпаликовых было впереди. Отец, несколько раз подававший заявление о переводе его на фронт (как же: все воюют, а он «отсиживается» в тылу…), наконец добился этого и уехал в действующую армию. Советские войска уже гнали врагов по Европе; часть, в которой служил инженер-подполковник Фёдор Шпаликов, находилась в Польше. И там, в Польше, под городом Познань, оборвалась 29 января 1945 года, за несколько месяцев до окончания войны, его жизнь. Страшное слово «похоронка» прозвучало и в семье Шпаликовых. В первый класс 153-й школы Ленинградского района Москвы Гена пошёл 1 сентября того же года уже сиротой, безотцовщиной — как и многие, многие мальчишки и девчонки, первоклассники первой послевоенной осени. Впрочем, девчонок в этой школе не было: обучение в ту пору было раздельным (мальчики и девочки учились в разных школах; такой порядок был введён во время войны, в 1943 году, и действовал до 1954-го), и школьная компания оказалась сугубо «мужской».

В первый школьный день ему было без пяти дней (буквально) восемь лет. Подготовлен к школе он был хорошо. Подтверждение тому — написанные в первом классе (!) и сохранившиеся стихи с «авторской датировкой». 10 января 1946 года, отучившись всего полгода, он сочиняет стихотворные строчки — записывая их, правда, не в столбик, а в строку, под впечатлением от знаменитой плещеевской «Осени» («Осень наступила. Высохли цветы…») и не везде выдерживая размер и рифму, но будем ли мы строги к маленькому поэту? Важен сам факт появления этих стихов, ещё и записанных почти без ошибок. Восьмилетний Гена, для своего возраста, уже в ладах со словом: «Осень наступила. Лес весь пожелтел. Ветер листья гонит. Зайчик побелел. Все цветы засохли. Птички улетели. Речка вся покрылась тонким льдом. Вот уже морозы к нам идут, вот уже метели под окном поют». Спустя полгода с небольшим Гена поехал в пионерский лагерь, и стихи сочинялись и там как отклик на загородное пионерское житьё-бытьё: «Мы приехали в наш лагерь. С песней громкою вошли, умывались, раздевались, а потом уж спать легли…» Здесь уже и метр выдержан. Запомним эти строчки (над которыми тоже стоит дата: «18 августа 1946 г.») — настанет момент, когда они неожиданно отзовутся в стихах взрослого Шпаликова.

В 153-й школе Гена проучился два года. В 1947 году десятилетний мальчик стал воспитанником Киевского суворовского военного училища. Людмиле Никифоровне посоветовал отправить туда сына её брат, Семён Никифорович. Киев был выбран потому, что там жила вдова брата Семёна и Людмилы, Виктора Никифоровича, погибшего на фронте. Она вторично вышла замуж, но с родственниками первого мужа поддерживала добрые отношения. Мальчик должен был продолжать семейную традицию — стать военным. Мама и сама с трудом представляла себе какое-то другое будущее для сына, хотя потом всю жизнь переживала, что пошла на такой шаг. В Суворовском ему предстояло получать среднее образование, и само собой разумелось, что после этого он поступит уже в настоящее, «взрослое» военное училище. Начиналась, можно сказать, самостоятельная жизнь. Началось раннее взросление, хотя взрослели дети войны и без того быстро.

Гена не был тепличным ребёнком. Но расставание с семьёй в таком возрасте на долгий срок — конечно, большая душевная травма. Может быть, не меньшая, чем гибель отца, от которого мальчик за время войны всё-таки успел отвыкнуть, да и помнил не очень хорошо. Но по пути на место учёбы Гена держится молодцом, понимает, что человеку уже почти военному сентиментальничать незачем. «Мама, в дороге было хорошо, — пишет он прямо в вагоне киевского поезда, только вчера расставшись с родными и оказавшись в соседстве с другим мальчиком, которого тоже везут в училище. — Утром я напился чаю и покушал. Мама, тов. капитан (который нас сопровождает), заслуженный мастер спорта, чемпион СССР по борьбе. Он нам много рассказывал. Я не плакал, Серёжа тоже». И ниже, в этом же письме, ещё раз, выдавая сбивчивостью фразы неуют вдруг нахлынувшего детского душевного одиночества: «Мама, но по тебе я скучаю, но не плачу». Этим «но не плачу» сказано многое. Хотелось бы, хотелось бы расплакаться, а всё же держится… Наверное, плакал вечером на перроне и теперь то ли стесняется этого перед «тов. капитаном», то ли «по-взрослому» успокаивает мать: в дороге было хорошо, покушал, не плакал… Не в этой ли ранней разлуке с близкими таится источник будущей шпаликовской неприкаянности, бездомности, бессемейности, независимо от наличия в паспорте штампа о прописке и о браке? И ведь он не просто уехал надолго: в отрыве от семьи ему предстояло вырасти, стать юношей, взрослым человеком. Конечно, он будет видеться с родными, приезжать на каникулы, какое-то время будет даже жить под одной крышей с Людмилой Никифоровной, но это будет уже в другой, взрослой или почти взрослой жизни, а сейчас детская жизнь в родительском доме для него закончилась.

Гена Шпаликов оказался в Киеве в тот момент, когда и само училище справляло новоселье. К этому времени оно четыре года размещалось в Харькове, и как раз теперь, в 1947-м, решено было перевести его в Киев. Здание, в котором оно расположилось, было выстроено в канун Октябрьской революции, в 1915 году, для существовавшего тогда Второго инженерного училища. Находится оно в нагорной части Киева, в Печерском районе. В шпаликовские времена к зданию примыкал фруктовый сад.

Из переписки Шпаликова с родными мы узнаём фамилии офицеров, под началом которых он учился и воспитывался: Ворончук, Дубина, Войнилович, Родин. У него появляются друзья: Валя Дьяченко, Слава Иванов. Особенно тесно Гена сошёлся с Валерой Куделиным, тоже москвичом. Они учились в четвёртой роте, в одном взводе — под началом Сергея Федотовича Дубины. Отец Валеры тоже погиб на фронте. Но Генин друг лишился ещё и матери: она умерла в самом конце войны. Так что выбора между училищем и семьёй у него и не было. Забегая вперёд скажем, что Валерий Николаевич Куделин, поддерживавший дружбу со Шпаликовым и после окончания училища, — человек замечательной биографии. Он отлично учился, окончил Суворовское училище с золотой медалью, затем продолжил военное образование в Киевском офицерском училище и в Военной академии им. Дзержинского в Москве, служил в ракетных войсках. Ушёл в отставку в звании подполковника, связей с армией не порывал, работал на оборонных предприятиях, а ещё был большим патриотом своей первой военной школы — председателем Товарищества выпускников Киевского суворовского училища в Москве и Московской области.

Наверное, два мальчика дополняли друг друга своими характерами — уж очень непохожи они были. Или так кажется спустя много лет, когда знаешь, как сложатся судьба одного и судьба другого. Валера и в училище был, и на службе остался (а на службе иначе и невозможно) человеком собранным, внутренне и внешне дисциплинированным. Гена стал поэтом — а это требовало других качеств, и они со временем проступили в нём, обозначив его чуждость всякой регламентации, «поэтический беспорядок» его «анархической» натуры. Но тогда, в училище, это не бросалось в глаза. Гена казался обычным суворовцем, и глядя на него, можно было подумать, что из него вырастет хороший, серьёзный военный. Кто-то из ребят его роты то ли надерзил командирам, то ли не явился вовремя из увольнения, и это сказалось на всей роте. Руководство училища сообщило о конфликте в те города, откуда приехали ребята, и сотрудница военкомата пришла домой к Гениной маме. Ответ девятилетнего сына на материнский упрёк в письме вроде бы и по-детски наивный, но уже и по-взрослому недвусмысленный: «Не верь этому, это провокация. Она распускает ложные сплетни». «Я жив, здоров, учусь хорошо» — эта фраза повторяется в его письмах как рефрен. Тройки бывали, но их немного. В основном — четыре и пять. В ноябре 1948 года в письме маме Гена перечисляет оценки, выставленные «к 31 годовщине» — то есть к годовщине Октябрьской революции, которая была в Советском Союзе важнейшим государственным праздником: арифметика — 3, русский устный — 5, письменный — 4, английский устный — 5, письменный — 4, астрономия — 5. И виновато добавляет: «Мамочка, прости меня за арифметику, я к концу четверти её поправлю». Точные науки, математика и физика, «до невозможности адовые предметы», вообще даются ему тяжелее, чем гуманитарные. Языки и литература — ближе.

Хорошо выглядел Гена и в спортзале: ловкий, натренированный, смелый. Уже в первый год учёбы, в мае, участвовал в первенстве училища по плаванию и в своей возрастной категории занял первое место в заплыве на 50 метров. Играл в футбол. Любил ходить по крышам — занятие откровенно рискованное. Мог прыгнуть в воду с десятиметровой вышки. В одном из писем маме просил прислать ему маленький мячик — «для игр в свободное время». Научился кататься на коньках (в Москве ещё не умел). В училище преподавали, как в прежние, «дворянские», времена, и танцы, фехтование. И всё это у него получалось.

Жизнь суворовца идёт своим чередом: занятия по предметам военным и общеобразовательным, исторический кружок, в который он записался, самоподготовка. Бывают увольнения в город — обычно Гена идёт в кино, в кинотеатр имени Чапаева на Большой Житомирской улице. «Смотрел „Смелые люди“, цветное», — сообщает он маме. В другой раз пишет о том, что посмотрел «Александра Матросова» и «Александра Невского». Советские фильмы, идейно правильные (хотя второй из них поставлен гениальным режиссёром Сергеем Эйзенштейном), воспевающие героизм и патриотизм. Гене они нравятся. Кто бы мог подумать тогда, что этому малолетнему зрителю, стриженому мальчишке в «суворовском» мундирчике, суждено изменить облик и стиль советского кинематографа… Изредка — посещение павильона «Пирожные», детская радость. «Знаешь, как там классно, — „отчитывается“ он перед мамой за потраченные деньги. — Такие мраморные столики. Там прохладно». Посещение городских достопримечательностей: побывал, например, в Киево-Печерской лавре, «видел место, где похоронен Юрий Долгорукий и Кочубей» (Кочубей — украинский исторический деятель начала XVIII века, герой пушкинской «Полтавы»). Встреча с гостями из Китая, пока ещё не рассорившегося с Советским Союзом. Трещина возникнет после XX съезда КПСС в 1956 году, где Хрущёв выступит с критикой «культа личности» Сталина; китайский вождь, «великий кормчий» товарищ Мао Цзэдун за «учителя» обидится, и конфликт между двумя «социалистическими» государствами затянется на полтора десятилетия как минимум. А пока: «Меня и ещё нескольких ребят одели в мундиры. И мы торжественно вручали китайцам цветы». Один из членов делегации подарил Гене значок с портретом Мао Цзэдуна, а у Гены никакого сувенира для него не было, и он достал из кармана и вручил гостю… десятикопеечную монету с советским гербом. Китаец обрадовался и всё повторял: «Сталин! Мао!» Эпизод забавный, а тогда казался серьёзным. Дружба навек…

Но чем взрослее становился суворовец Шпаликов, тем ощутимее была шедшая в нём внутренняя работа. Геннадия постоянно тянуло к тетради — не к той, в которой он записывал учебные задания и конспектировал, как все, труды Маркса и Ленина, а к той, куда заносил свои стихи и заметки. Он писал. Было видно, что детские стихотворные строчки про осень и про пионерлагерь возникли в своё время не случайно, что есть у мальчика склонность к слову, которая впоследствии перерастёт в потребность и призвание.

Наблюдать, как это происходит, — очень любопытно. В «суворовском» архиве Шпаликова, который после его ухода из жизни хранился у мамы, Людмилы Никифоровны, затем перешёл к ближайшему другу Шпаликова Юлию Файту (этот человек в нашем повествовании появится ещё не раз) и, наконец, был передан последним в Музей кино, — сохранились различные произведения, наброски, записи будущего писателя. Вот, например, «одноактная драма в четыре картины с прологом» под названием «Сергей Оленин», посвящённая «с любовью и признательностью» Игорю Соколову; так мы узнаём имя ещё одного Гениного друга «суворовских» лет. Она то ли не завершена автором, то ли окончание её не сохранилось — но неоконченный вид имеет даже беловик, хотя текст для него переписан старательно и красиво. Литературность «одноактной драмы» налицо: «Сергей Оленин» — это звучит почти как «Евгений Онегин» или «Евгений Арбенин», и не случайно: герой Шпаликова, тоже суворовец, поначалу впрямь похож на романтически страдающих героев русской литературы: «Снова один, а кругом веселье, / Пляшут, танцуют и все поют…» Но похож он не только на них. В прологе после строчки, обыгрывающей знаменитое выражение из тургеневского стихотворения в прозе о русском языке, следуют стихи, очень похожие и отношением к герою, и интонацией, на… «Василия Тёркина»: «В дни страданий и сомнений / Он незримо был со мной, / Старый друг — Сергей Оленин, / Мой товарищ и герой». Так что же — банальное подражание литературным образцам?

Не думаем так. Потому что, при всей литературности этого текста, в нём есть нечто такое, что откровенно выдаёт в Геннадии Шпаликове уже тогда, на переходе от отрочества к юности, самостоятельность. Или, по крайней мере, приближение к этой самостоятельности. Во-первых, стиль — Оленин попадает на гауптвахту и рассказывает о своих злоключениях:

Сволочь патруль!

Ведь заметил, заметил

И в хулиганстве почти уличил.

Я этих пьяных зачем-то встретил,

Морду кому-то случайно разбил.

Так разговаривает не Онегин и не Арбенин — это речь парня послевоенного времени, когда большие и малые города кишели серьёзными уголовниками и мелкой шпаной, где без конца происходили «разборки» и стычки между дворовыми компаниями. Юный Шпаликов не просто слышит такую речь — её тогда все слышали. Он ею пользуется в своих стихах, и это само по себе уже признак литературной неформальности. Во-вторых, оценим степень критического взгляда на жизнь. Обращаясь к лейтенанту, пришедшему к герою «на губу» для выяснения обстоятельств происшествия и заодно для воспитательной беседы, Оленин «устало» (такова авторская ремарка) произносит: «Вас, лейтенант, я винить не хочу, / Пешка вы здесь и последний нуль». Каково! Попробовал бы какой-нибудь суворовец — да хотя бы и сам Гена — обратиться так к лейтенанту: «Вас, лейтенант…» (вместо полагающегося по уставу «товарищ лейтенант»). О содержании этого «обращения» уж не говорим. В нём, а не в уставных фразах видна внутренняя свобода шпаликовского героя — и самого Шпаликова. За год до его выпуска в училище прошла «чистка» — так называлось тогда сокращение кадрового состава, затеянное не ради экономии средств, а ради «идейной чистоты рядов». Были уволены 25 преподавателей и офицеров-воспитателей. Может быть, в этот момент воспитанник Шпаликов — и не он один — почувствовал первое дыхание наступавшей «оттепели». Видно, уволены были эти люди за дело, ибо Гена в письме не скрывает радости, здесь же упоминает ещё двоих, которых «оставили, а стоило бы выгнать». Отношение к педагогам у него уже вполне сознательное, он прекрасно видит, кто чего стоит.

Гена в училище много читал. Из переписки с матерью мы узнаём, что именно: «Янки при дворе короля Артура» Марка Твена, «Таинственный остров» Жюля Верна, «Мою жизнь» знаменитого полярника Руаля Амундсена… Традиционное приключенческое чтение подростка. Одно время, подобно многим своим сверстникам, увлёкся книгами об авиации: лётчики были «культовыми» героями Советской страны. Зная, что дядя участвовал в финской войне, взял в библиотеке книгу Николая Митрофанова «В снегах Финляндии» и написал маме: «…там пишут про дядю Сеню. Я очень этим горжусь».

Но это всё — круг интересов в начальные годы обучения. Между тем Шпаликов взрослел, и его притягивала «взрослая» литература. На старших курсах оценил и полюбил Чехова. С лёгкой руки Гены в обиход друзей-суворовцев вошла и часто звучала (с иронией) фраза из рассказа «Попрыгунья»: «Дай, я пожму твою честную руку!» В эту же пору начал складываться поэтический вкус Шпаликова. Главной фигурой для него стал Маяковский — что и не удивительно для человека шпаликовского поколения. Эти юноши росли под стихи Маяковского. В 1935 году, спустя пять лет после самоубийства поэта, его возлюбленная Лиля Брик обратилась с письмом о необходимости издавать и изучать наследие поэта к самому Сталину. Тот в своей резолюции на письме назвал Маяковского «лучшим, талантливым поэтом советской эпохи». Подобострастные журналисты тут же «подредактировали» вождя, и «талантливый» Маяковский превратился в «талантливейшего»; кашу маслом не испортишь! И вот после этого Маяковского стали насаждать, по остроумному выражению Пастернака, «как картошку при Екатерине». В школьной программе по литературе XX века он был поэтом номер один: изучались не только многие его стихотворения, но и поэмы «Владимир Ильич Ленин», «Хорошо!». Возникал перекос: «пролетарский поэт» заслонял собой в глазах советских школьников и своих великих современников — представленного куда более скромно Блока, не говоря уже об Ахматовой, Цветаевой или Есенине, которых в программе вовсе не было. Но Маяковский в самом деле был не просто большим — он был великим поэтом: он, может быть, полнее других мастеров стиха выразил дух XX века. А ещё у Маяковского не отнять его невольной просветительской миссии: многие школьники предвоенных и послевоенных лет, склонные к поэзии, пробовавшие свои силы в сочинительстве, приобщались к стиховому слову именно через его поэзию, сильно на них повлиявшую.

Гена Шпаликов не стал исключением. Он — вполне в духе своего учителя — по-юношески категоричен в оценке и его наследия, и литературы вообще. «…Слишком увлекаться, — записывает он в дневнике в последнюю свою „суворовскую“ весну, — дребеденью 18–19 веков (исключая, конечно, классиков) не стоит. Знать — надо, но не больше. Теряется чувство времени, нашего времени. Лучшими книгами для молодёжи считаю Горького, всего с 1-го по 30-й том; и Маяковского. Вот их необходимо знать от корки до корки». Хорошо ещё, что хотя бы для классиков место в таком «нигилистическом» раскладе остаётся: поэтический кумир Шпаликова в этом возрасте призывал вовсе сбросить их «с парохода современности».

Стихи Маяковского Гена поначалу брал в библиотеке училища. На последнем году учёбы мама прислала ему сборник поэта. А он, зная о постановке в столичном Театре сатиры «Бани» Маяковского, мечтает посмотреть этот спектакль, когда окажется в Москве. Что касается Горького, то позже, уже по окончании Суворовского училища, Гена купит в московском букинистическом магазине этот тридцатитомник. Он как раз получит гонорар за опубликованные в газете стихи (об этом — ниже), недостающие деньги попросит у родных — и вот перечитывай себе любимого писателя от корки до корки.

Шпаликов — активный участник самодеятельности, читает со сцены свои стихи. В апреле 1955 года он участвует в вечере памяти Маяковского. «Читал сам и Вовка читал моё („Бессмертье“)». Чувствуется, что в училище Геннадий — литературный авторитет: другие суворовцы читают со сцены его, Шпаликова, стихи — прямо как стихи классика. Не знаем, что декламировал на этом вечере сам Шпаликов и что представляло собой стихотворение «Бессмертье», но на сохранившихся стихах юного поэта отпечаток влияния Маяковского очень заметен. Одно стихотворение так прямо и названо — «Читая Маяковского»:

Читаю — завидую,

читаю — горжусь.

Хорошая

зависть

эта.

Вскормила

земля великая Русь

Себе по плечу

поэта.

Кажется,

встанет он:

Держи

лапу,

Сегодня занят.

«Завтра

жду», —

И громко Вселенной:

«Сними

шляпу,

Я иду!»

Стихи откровенно «маяковские» — и тонической ритмикой, и «рубленой» интонацией, и знаменитой «лесенкой», и узнаваемыми реминисценциями из произведений советского классика. Начало ассоциируется со «Стихами о советском паспорте», которые заучивали наизусть все школьники Советской страны: «Читайте, / завидуйте, / я — / гражданин / Советского Союза». Второе же четверостишие вызывает в читательской памяти концовку ранней поэмы Маяковского «Облако в штанах» и даже содержит слегка изменённую цитату из неё: «Эй, вы! / Небо! / Снимите шляпу! / Я иду! / Глухо. / Вселенная спит, / положив на лапу / с клешнями звёзд огромное ухо». Сам лирический герой Шпаликова напоминает героя Маяковского своей склонностью к эпатажу и гиперболизированными возможностями: обыгран его высокий рост и способность (или даже право?) вести разговор ни много ни мало с «небом» и целой Вселенной.

Литературные интересы юного суворовца не ограничивались писанием «для себя» и выступлениями со сцены перед товарищами. Гена редактирует ротную стенную газету, становится военкором окружной многотиражки «Ленинское знамя», для которой пишет заметки о жизни училища. В училище выходит рукописный литературный журнал «Юность» — и Гена состоит в его редколлегии.

Юность — ещё и время первой любви, или хотя бы влюблённости. На старших курсах училища пришло сердечное волнение и к Гене Шпаликову. Мы не знаем имени той девушки, которой посвящены стихи, написанные 28 апреля 1955 года — тоже не без влияния любимого «Владим Владимыча», всё того же «Облака в штанах»: «Такое может случиться со сна, / Простительно каждому, / и понятно — / Хорошее утро, / вообще — весна, / На стенах солнца яркие / пятна. / Небо за стёклами, / синь высоты, / Луж сияющие окружения. / И, конечно, / являешься ты, / Далёкая / во всех отношениях. <…>/ Думаю: / сейчас хлестнёт / по щекам, / Что-нибудь резкое скажет. / А ты — / видно стала попроще-ка, / И улыбаешься даже» (у Маяковского: «Вошла ты, / резкая, как „нате!“…»). Юный поэт попробовал даже поэкспериментировать в стиле учителя с рифмой, придумав составную «по щекам — попроще-ка», но, кажется, не очень удачно: частица «ка» по смыслу едва ли здесь нужна. Личная тема может проявить себя у юного поэта в стихах и совсем другого толка, предвосхищающих шутливую, ироническую манеру, которая будет очень характерна для него в будущих, «взрослых», стихах, которые мы ещё не раз процитируем. А пока — миниатюра того же 1955 года, звучащая как пародия на классика, даже на двух классиков одновременно — Пушкина и Лермонтова:

В коммунальное помещение,

Где засохли в банках цветы,

Ты пришла, как чудное видение

И как гений чистой красоты.

Потом ушла…

К чему рыданье!

К чему похвал ненужный хор!

Осталось прежнее страданье

И холостяцкий коридор.

Впрочем, это не пародия, а перепев; таким термином в литературоведении принято называть поэтический текст, в котором вышучивается стиль какого-нибудь известного произведения, но без цели осмеять это произведение. Смех в таком случае направлен не на хрестоматийный текст, а на явление жизни (здесь — по-видимому, незадавшееся свидание), насмешке над которым классические стихи и «служат».

Возможно, в обоих стихотворениях Шпаликова подразумевается одна и та же девушка, на свидание с которой он отправился спустя три дня, 1 мая 1955 года, после парада, в котором суворовцы, естественно, участвовали. В душе влюблённого юноши царили смятение и неуверенность: «Нужно сегодня ехать к ней. Какая она? Изменилась, а? Вообще — навряд ли. Неизменно вежлива и не больше. Объясняться в том, чего уже нет — дико, я не буду. Вдруг взять и расцеловать — глуповато, в общем. Лучше всего — многословие и внешняя безалаберность, беспечность». Дальше Гена признаётся, что «писал эти строчки полупьяный». Накануне в Киев на праздник приехали мама и «дядя Саша»; так Гена называл своего отчима Александра Ефимовича Семёнова, появившегося в доме в 1953 году. Отчим — тоже военный. Втроём они семейно посидели в кафе, отметили Первомай и парад. Но лёгкие винные пары смелости и определённости влюблённому юноше не прибавляли. У любовных переживаний есть и другой оттенок. «Валерка, — записывает однажды Шпаликов о Куделине, — приехал в училище грустный — за него девочка взяла билет в трамвае. По сей причине он был готов выскочить на полном ходу. Конечно, страшно плохо, когда в кармане ни копейки. В этом отношении я прекрасно понимаю его». Запись отдаёт наивностью, но в ней ощущается уже и мужское честолюбие. Но ничего, станем лейтенантами — будем получать нормальную зарплату. С Куделиным они иногда откровенничают о личном, но, конечно, — до известного предела. Всё-таки это вопросы интимные…

Кстати, о трамваях. Однажды два суворовца, Моторин и Галенко, оскандалились: отказались платить за проезд и были высажены. Дело получило огласку, до нарушителей «добралась» стенгазета, для которой Гена вместе со своим однокашником Захаровым написали фельетон под названием «Трамвайные отношения». Правда, произошло это раньше, когда ребятам было лет по пятнадцать, ну а теперь им — по семнадцать-восемнадцать. Скандалить в трамвае уже несолидно. Тем более при девушках.

После окончания Суворовского училища Шпаликова ожидало поступление в училище, где готовят офицеров. Кажется, перед выпуском он уже чувствует, что военная служба всё-таки не для него. 4 апреля в дневнике появляется выразительная запись: «Если бы предложили назвать характернейшую картину жизни в СКУ за восемь лет, то я представляю себе сплошную ленту, по которой год за годом движется батальон суворовцев. Безучастные лица, злые глаза. Со временем меняются привычки, вкусы, ребята взрослеют, но глаза остаются всё теми же — злыми, недоверчивыми». Настрой здесь отнюдь не военный. «Сплошная лента» военного построения, нивелированные «злостью» и «недоверием» лица. Туда ли он попал, куда ему надо было попасть? Но о том, чтобы взять и переломить судьбу, речи нет. Армейские ряды просто так не покинешь. Ему самому и в голову не приходит, что это возможно. Путь кажется предначертанным, хотя — не без вариантов. В одном из писем домой он просит отчима «узнать, есть ли где-нибудь в Москве или в другом городе институт (или академия) военных журналистов». И осторожно оговаривается: «Это не только меня интересует, а я по поручению ребят». Но ясно, что интересует это прежде всего его самого: хорошо бы совместить военную профессию, если уж она неизбежна, с тем, что более всего тебе по душе — с писанием.

Лето 1955 года. На эту пору пришлись два важных события биографии Гены Шпаликова. Событие первое: 26 июня в украинской республиканской молодёжной газете «Сталинское племя» печатаются два его стихотворения — «Переулок юности» и «Над аллеей клёны заснули». Стихи вроде бы обычные, ничего особенного, никаких намёков на шедевр:

Звон трамвая голосист и гулок,

Парк расцвечен заревом огней,

Снова я пришёл на переулок —

Переулок юности моей.

Над асфальтом наклонились вязы,

Тенью скрыв дорожку мостовой.

Помню, как к девчонке сероглазой

Торопился я под выходной.

Но и в этих строчках, для семнадцатилетнего юноши как-то не по возрасту «ностальгических», всё же что-то есть. Лучше сказать — чего-то нет. Нет советского пафоса, нет ничего про комсомол, социализм и мир во всём мире. Юноша пишет о юности и о любви. Это само по себе уже что-то обещает. Кстати, спустя четыре с небольшим месяца, 1 ноября, в той же газете появятся ещё два его стихотворения — хотя самого Гены к этому времени в Киеве уже не будет. Стихи лежали в редакции с лета, и Гена, уже уехав из Киева, в письмах просил друзей зайти в редакцию, узнать о судьбе стихов. Событие второе: Шпаликов, в том же тёплом июне неожиданно простудившись и попав перед самым выпуском в санчасть, заканчивает учёбу в Суворовском училище и возвращается в Москву. В двадцатых числах июля он уже дома. Семья сняла дачу в Серебряном Бору, и Гена, не задержавшись в московской квартире, сразу поехал за город. «Утром купаюсь, — сообщает он в письме однокашнику-суворовцу Александру Червонному, — благо, что речка рядом, на велосипеде кружок дам…» Но отдых недолог. Теперь ему и ещё нескольким бывшим суворовцам предстоит продолжить военное обучение в Московском пехотном училище им. Верховного Совета РСФСР. Училище было создано по ленинскому декрету всего через месяц с небольшим после установления советской власти — в декабре 1917 года. Его курсанты, которых стали называть «кремлёвскими» (а само училище, в народном обиходе, — «Кремлёвкой»), несли охрану Московского Кремля, а после смерти Ленина в 1924 году — ещё и его Мавзолея на Красной площади. Но и воевали, конечно — и в Гражданской войне, и в Великой Отечественной. К тому времени, когда в училище был принят Шпаликов, курс обучения был трёхгодичным; высшего образования училище тогда ещё не давало — такое право оно получит лишь через несколько лет. Размещалось оно за юго-восточной окраиной Москвы, в посёлке Кузьминки; со временем эта местность вошла в черту города и уже давно не воспринимается как окраина.

К казарменной жизни Гена был приучен, хотя нагрузки теперь были уже посерьёзнее. «Два дня, — пишет он в первый месяц московской учёбы, — уже занимаемся строевой, по два часа с оружием. С непривычки ломит руки, и в кирзовых сапожищах поднимать ноги на 50 см крайне неудобно. После строевой — хозяйственные работы. За дни после воскресения я сменил 3 специальности, был землекопом, маляром (красил бараки) и, наконец, самое „приятное“ — грузил уголь». К тому же надвигался праздник 7 Ноября — очередная годовщина революции. Предстояло участие в параде. Курсантов вывозили в грузовиках на Центральный аэродром: они въезжали в центр города по Рязанскому проспекту, делали полукруг по Садовому кольцу и выруливали на Ленинградский проспект. И там без конца маршировали, маршировали, маршировали. Правда, был в этом и свой плюс: по дороге можно видеть Москву. По тротуарам шли симпатичные девушки — в училище их не увидишь. Да и в город, в увольнение, курсанты почти не попадали: начальник училища генерал Линёв почему-то то и дело объявлял карантин, хотя вроде и не было никаких эпидемий. Поэтому все увольнения отменялись. «Ему так спокойнее», — ехидничали между собой ребята.

«Суворовский» опыт и военное происхождение курсанта Шпаликова были замечены командирами: уже в октябре — то есть в начале первого учебного года — он был произведён в младшие сержанты и получил должность командира отделения. Вообще «кадеты», как называли себя здесь бывшие суворовцы, выделялись среди других ребят, и это понятно. Однако повторим ещё раз: чем взрослее становится Шпаликов — а ему теперь уже восемнадцать, — тем ощутимее был внутренний разлад между военной службой и интересами молодого человека. Лучшее доказательство этого — его продолжающиеся, несмотря ни на что, литературные занятия. Не чужд литературе и его новый друг Женя Андрющенко, тоже сержант, сосед по казарме: у них даже общая тумбочка.

Стихов Гена в московском училище пишет немного. Правда, сочинил сатирическую песенку об училище на мотив популярной в те годы «Песенки фронтовых корреспондентов» композитора Матвея Блантера и поэта Константина Симонова («От Москвы до Бреста / Нет такого места,/Где бы ни скитались мы в пыли…»). У Шпаликова текст был такой: «Так или иначе, — /Лишь бы обозначить. / Это — главный в армии закон. / И сумеем, братцы, / Без потерь добраться / Мы в конце до золотых погон… / Проживём три года / Мы курсантским взводом, / Мыслями и знаньями легки, / Зная основательно, / Что всегда сознательны / Те, кто выше, или — дураки». Как видим, отношение к армии у этого юноши уже весьма и весьма критическое. Ещё летом Гена задумал и начал писать книгу под названием «Глазами суворовца». В октябрьском письме Валентину Дьяченко он делится этим замыслом: «Хочу показать, как в условиях общего закрытого воспитания вырастали разные люди, люди, годные к армии и непригодные, славные ребята и подлецы. Как у некоторых хватило сил, чтобы сразу порвать с армией, и как другие, мучась и думая, приходили постепенно к тому же… Плохого и стыдного в этом нет ничего. Конечно, покажу и настоящих будущих офицеров, которые могут всячески поносить службу в армии, ныть о строгости дисциплины, но любят это дело…» И в декабрьском письме Вале же добавляет: «Всё уже написанное читается весело, много смешных и всяких эпизодов. Страшно мучит, что нет времени и настроения продолжить II часть. Но думаю, что к концу 56 года кончу, но это в случае ухода отсюда». Значит, уход обдумывается уже всерьёз, и в семье об этом, судя по содержанию письма, уже знают и готовы к такому его шагу. На самого Шпаликова — да и на других ребят — сильно подействовало самоубийство курсанта Пузанова, застрелившегося в карауле. Его нашёл Андрющенко, когда пришли менять караул. Пузанов лежал окровавленный и разутый: он снял сапог и большим пальцем ноги нажал на курок винтовки, дуло которой приставил к груди… Причины самоубийства ни Гена, ни Женя не знали, и поэтому случившееся сильно тревожило, заставляло постоянно думать и говорить об этом. Хотя главное было ясно: человек не выдержал армейской жизни.

Жаль, что в сохранившихся бумагах Шпаликова никаких следов книги «Глазами суворовца» нет. Но есть другой показательный для его «переломного» настроения той поры литературный документ — рассказ «Патруль 31 декабря». Судя по архиву писателя, этот рассказ возник из черновика повести «Старший лейтенант», которая в полном своём виде до нас не дошла: в автографе нет первых двух листов и окончания.

Рассказ навеян впечатлениями от «Кремлёвки». Неважно, что действие происходит в последний день 1953 года, то есть за целых полтора года до выпуска из Суворовского. Во-первых, художественная проза — не документ, нельзя требовать от неё буквальной точности, а во-вторых, по разным приметам — в том числе и по упоминанию Люберец, находящихся на том же направлении от Москвы, где расположены Кузьминки, — нетрудно понять, что автор имеет в виду именно этот период своей биографии.

Сам сюжет рассказа — не очень-то и военный. В нём показана непарадная — хотя по-своему и романтичная — сторона курсантской жизни. Трое курсантов назначены «патрулировать вокруг казарм и на всей территории пехотного училища». Понятное дело, эта обязанность тяготит их, и, прихватив с собой выпивку и скромную закуску, они забираются в курсантскую столовую, чтобы отметить — втихаря, и всё-таки под крышей, а не на морозе — Новый год. В новогоднюю ночь, как известно, происходят всякие чудеса — и вот раздаётся стук в окно. Ребят явно заметили с улицы, но опасения их были напрасны: на пороге столовой появляется не командир, а «прелестная незнакомая девушка», которую они, «приглядевшись, узнали». Это была официантка из офицерской столовой, где встречали Новый год офицеры. «Кто-то из холостых офицеров» — а точнее, старший лейтенант по имени Коля — начал к ней «приставать», она бросила ту компанию и зачем-то пришла сюда. Курсанты начинают, в меру своих возможностей, оказывать ей знаки внимания, утешать, один даже отправляется на станцию за дополнительной выпивкой, и тут судьба преподносит им первый, может быть, жизненный урок такого рода. За окном столовой появляется тот самый Коля. Обращая мало внимания на нештатное пребывание в столовой курсантского «патруля», он читает девушке есенинские стихи (к совсем ещё недавно полузапрещённому «кулацкому поэту» Есенину юный Шпаликов тоже неравнодушен), и она, уже забыв про свою обиду, «в конце концов… расплакалась». Ребятам остаётся только смотреть из окна, «как они целовались, стоя по колено в снегу; старший лейтенант, будучи значительно выше ростом, за локти приподнял девушку, целуя, легко и долго держал на весу, — и туфелька скользнула в снег». Обидчиво-отходчивое женское сердце. Волшебная сила искусства. Лирично и поучительно.

Из житейских новинок «кремлёвской» поры — телевизор. Он пока только-только входит в повседневную жизнь, далеко не в каждой квартире его можно увидеть. В училище он есть, и ребята по вечерам, когда наступает так называемое личное время, рассаживаются в красном уголке (этакий мини-клуб) и смотрят на экран. В одно из воскресений смотрели финал Кубка СССР по футболу. Играли ЦДСА (позже переименованный в ЦСКА) и московское «Динамо». В письме в Киев, Вале Дьяченко, Гена подробно описывает этот матч: ведь в Суворовском телевизора нет. Но в «Кремлёвском» училище Геннадий Шпаликов проучился недолго. Судьба иногда сама решает за нас, словно догадываясь, что преподнести нам — для нашего же блага. Как говорится, что бог ни делает — всё к лучшему.

В январе 56-го курсанты выехали на учения. Учения были масштабными — с участием танков. Сначала был марш-бросок, затем имитация атаки, и наконец — заключительный «бой», в четыре часа утра, в темноте, в пургу. Шпаликов и другие курсанты на лыжах шли впереди, за ними — танки. В темноте Гена не разглядел что к чему и в траншее упал на колено, которое у него и до того болело. Сразу — резкая боль и невозможность двигаться дальше. Так и застрял в траншее, а за спиной — танк, водитель которого, кажется, и не заметил того, что произошло впереди, и ехал прямо на Шпаликова! Было так больно и холодно, что мелькнувшее поначалу инстинктивное чувство страха через мгновение сменилось тупым равнодушием: раздавит так раздавит, наплевать. В трёх метрах от Гены танк остановился. Танкисты могли и не заметить его в белом маскировочном халате, но у него были лыжные палки и карабин, они выделялись на снегу. На этом же танке его довезли до леса, оставили там и велели ждать, пока заберут «обороняющиеся». Сидя на снегу под сосной, он потерял сознание. Так прошли четыре часа. Наконец санитарная машина подобрала его и отвезла сначала в училище, а затем в Хлебниковский военный госпиталь под Москвой, где он пролежал весь остаток зимы. У Гены был повреждён мениск. Врачи, наложив гипс, предложили оперировать колено, но он отказался. Когда гипс сняли, ходил по госпиталю с палочкой. Нога слушалась плохо, от резких движений было предписано воздержаться, но он был этому даже рад. Теперь уж точно военная карьера для него закончена. Описав в письме Вале Дьяченко все эти перипетии, он добавляет: «Отделался я легко. Только макушка поседела… И я неделю не мог ни с кем разговаривать. Страшно похудел, осунулся и пр.».

Затем была медицинская комиссия, и курсанта Шпаликова признали негодным для дальнейшего обучения, а при выписке велели ещё какое-то время для надёжности походить на костылях. Военные врачи, конечно, думать не думали, какую судьбоносную для него бумагу они в этот момент подписывают. Это был поворотный момент. Не то чтобы жизнь начиналась с нуля: военный опыт Шпаликову ещё пригодится, но не Шпаликову-офицеру, а Шпаликову-художнику. Короче говоря, упал он на учениях на самом деле — «удачно и вовремя».

Я жил как жил,

Спешил, смешил,

Я даже в армии служил

И тем нисколько не горжусь,

Что в лейтенанты не гожусь.

Не получился лейтенант,

Не вышел. Я — не получился,

Но, говорят, во мне талант

Иного качества открылся:

Я сочиняю — я пишу.

Конечно, поначалу тянуло к ребятам из московского училища. Иногда они виделись. Был случай, когда курсанты его роты ехали привычным маршрутом маршировать на Центральном аэродроме и на Садовом кольце увидели Гену, опирающегося на палочку, прихрамывающего. Закричали ему во всю свою молодую глотку — он услышал и помахал. Как будто специально вышел на знакомое место в надежде: а вдруг проедут? И ведь проехали! Вспоминал в дневнике и суворовцев: «Очень хочется видеть всех ребят, пожить вместе, как год назад, как жили в СКУ. Чудесно жили!» Это, конечно, ностальгия, питаемая нынешней неопределённостью. «Чудесная жизнь» в казарме ему не подходит. «Снова в армию? Просто страшно подумать, что так может получиться. Нет, не может».

Неопределённость, между тем, была не только личная. Она была и куда более значительная. Пока Гена лечился в Хлебникове и ждал решения своей участи — решалась участь всей страны. И так замечательно совпал поворот в биографии Шпаликова с поворотом в её (страны) биографии. В феврале прошёл XX съезд КПСС, на котором Хрущёв, напомним ещё раз, выступил с критикой уже почти три года как умершего Сталина. Прозвучали слова «культ личности». До этого момента усомниться в правоте деяний вождя, сгноившего в лагерях миллионы людей, было невозможно. Для привыкшего безоговорочно верить во власть советского человека такая перемена была непростым психологическим испытанием. «Сейчас — сплошная путаница, — делится Гена сам с собой на страницах дневника 17 марта. — Особенно в настоящем политическом положении страны. Это паршиво, но я начинаю сомневаться, что мы и на деле „самые передовые и лучшие“, а не в газетах. Со Сталиным — естественно. Честолюбие, раздутое в таких грандиозных формах и не совсем отвечающее фактам, должно было лопнуть. Пока толком знаю мало и с выводами желательно повременить». Желание повременить с выводами вполне мудро, но этот юноша, половину своей короткой пока жизни проходивший с военными погонами, уже многое понимает. Здесь, может быть, — начало ощущения того разлада между словом и делом, который, всё углубляясь и углубляясь, составит суть позднесоветской эпохи и на который откликнется своими стихами, романами, фильмами, спектаклями поколение «детей XX съезда». Поколение Геннадия Шпаликова.

А живёт Гена теперь на улице Горького (угол Васильевской), дом 43, квартира 110. Пройдёт время — на доме появится памятная доска; нынешний его адрес: 1-я Тверская-Ямская, 13. До этого были два переезда-обмена (нужно было съехаться с отчимом, «дядей Сашей»): из Покровского-Стрешнева — на Хорошёвское шоссе, оттуда — на Кутузовский проспект. В квартиру на Горького въехали как раз в 1956 году.

Загрузка...