Наутро, запихивая учебники в рюкзак, я обнаруживаю, что папины скрэббл-башни разрушены и на столе фишками выложены слова:
ЛЮБЛЮ ТЕБЯ ОГУРЕЧИК
На миг меня пронзает безумная мысль, что это Верней снова прокрался сюда, пока я спал. Я всё ещё пялюсь на эти три слова, когда в комнату заглядывает папа.
– Это от мамы, – тихо произносит он и пытается поймать мой взгляд, но я уворачиваюсь.
Правильно. Верней меня не любит и не называет Огуречиком.
Официально мама работает в дневную смену, с семи утра до трёх дня. Потом у неё полчаса уходит на то, чтобы передать всю нужную информацию следующей дежурной медсестре, и ещё сорок пять минут – чтобы доехать на машине домой. Если сестра из следующей смены, которая с трёх дня до одиннадцати вечера, вдруг заболевает, то первую половину её смены берёт на себя мама, а вторую – кто-то другой. Это у них называется «делить смену».
Но если они не могут найти замену на вторую половину, маме приходится работать всю смену с трёх до одиннадцати целиком, то есть она работает без перерыва с семи утра до одиннадцати вечера. Это называется двойная смена, или дубль.
Мы все ненавидели дубли, пока папа не потерял работу. С тех пор мама, наоборот, стала на эти дубли напрашиваться. Но я их ненавижу с прежней силой.
Папа снова возникает в дверном проёме. На нём галстук и специальные очки «для встреч с клиентами», в прямоугольной чёрной оправе.
– Почти готов? – спрашивает он шёпотом.
С утра мы всегда разговариваем шёпотом, потому что, когда у мамы дубль, наше первое утреннее правило – не разбудить маму.
– Один момент, – шепчу я и, перебирая фишки двумя пальцами, быстро составляю ответ:
ХОРОШЕГО ДНЯ
ЛЮБИ МЕНЯ
Первый урок. Естествознание. Он проходит в лаборатории, которая не похожа на остальные классы: в ней старые деревянные столы, длинные и тяжёлые, с чёрными выжженными пятнами, и металлические табуретки. Это единственный класс во всей школе, в котором мне лезут в голову мысли о тех, кто учился тут до нас. Я смотрю на все эти царапины и подпалины и думаю, что каждая из них появилась в конкретный день на конкретном уроке, лет двадцать или даже сорок назад, и каждую нанёс конкретный человек. А сейчас эти люди, наверно, рассеяны по всей стране. Некоторые, может, уже умерли.
Даллас Луэллин по пути к своему столу проходит мимо меня, говорит: «Ты попал, Жо» – и щёлкает меня по уху. Я его игнорирую. Даллас постоянно выискивает у людей слабые места, чтобы точно знать, куда тыкать. А если у кого-то нет слабых мест, он их выдумывает – и всё равно тычет.
Мистер Ландау пишет на доске: ВКУС.
– Вкус-тест, вкус-тест… вкус теста! Тили-тили-тесто! – веселится Картер Диксон и стучит кулаками по столу номер два. Мэнди хихикает и показывает ему большие пальцы. Все знают: она надеется, что вкусовой тест покажет, что им с Гейбом суждено любить друг друга до гробовой доски.
Мистер Ландау не слышит Картера или не желает его слышать. Суть в том, что в какой-то момент на следующей неделе он раздаст нам крошечные полосочки бумаги, и все мы по его команде положим их в рот. Эта бумага покрыта какой-то химической дрянью с ужасным вкусом, поэтому все ломанутся к питьевому фонтанчику. То есть почти все. Некоторые люди вообще не ощущают вкус этого химического вещества, поэтому для них бумага на вкус – просто бумага. И эти двое-трое просто останутся сидеть на местах, не понимая, отчего это у остальных такие лица, будто их сейчас вырвет.
И они будут оглядываться, чтобы увидеть, кто ещё остался сидеть.
Так вот, насчёт судьбы.
Однажды давным-давно к питьевому фонтанчику не побежали только двое, мальчик и девочка, и они начали встречаться, как только перешли в старшую школу. Говорят, они поженились, но точно не знаю. В другой год один-единственный мальчик из всего класса не ощутил химический вкус – а потом, когда он окончил школу, поступил в колледж и перешёл на третий курс, его насмерть сбил пьяный водитель. Вот кто-то и придумал, что вкусовой тест – это способ, каким вселенная сообщает тебе твою судьбу: любовь или смерть. И все остальные, конечно, эту идею подхватили.
Сегодня мистер Ландау рассказывает о солёном вкусе. Он раздал нам залежалые мини-крендельки, и мы их жуём. Нам велено жевать медленно и делать заметки об их вкусе, не употребляя слова «солёный». Я пишу «вкус резкий». Я бы написал «затхлый» или «тошнотворный», но вдруг кому-то от этого станет неприятно.
У меня нет особого желания жевать чёрствые крендельки, я только что позавтракал двойной порцией блинов в «Моём любимом кафе». Не то чтобы я его так уж обожал, просто оно так называется – «Моё любимое кафе». Папа говорит, что его хозяин гений.
Мистер Ландау просит желающих «вслух поделиться наблюдениями». Желающих не находится, и тогда он начинает вызывать сам.
– Ну солёные, – говорит Даллас Луэллин, пожимая плечами.
Мистер Ландау вздыхает. Потом притаскивает из подсобки красно-белую сумку-холодильник, ставит на стол и раскрывает. Мы видим большую пластмассовую канистру с какой-то жидкостью, со всех сторон обложенную льдом.
Мистер Ландау просит Гейба раздать крошечные бумажные стаканчики, потом обходит класс и наливает каждому в стаканчик чуточку этой загадочной жидкости.
– Только не пейте, – говорит он. – Просто подержите на языке.
Он наливает несколько капель и себе, прислоняется спиной к учительскому столу и опрокидывает стаканчик в рот.
Мы делаем то же.
Жидкость солёная и холодная.
– Просто солёная вода, – говорит кто-то.
Мистер Ландау кивает.
– Но солёная как? – спрашивает он. – Чем это ощущение отличается от крендельков?
– То была сухая солёность, а это мокрая, – говорит Гейб.
Но дело не только в этом. Этот вкус напоминает мне землю, или кожу, или животных. Я взбалтываю остатки жидкости в стаканчике и пытаюсь вспомнить.
– Это… это что, слёзы? – спрашивает одна из девчонок.
– Фу!
Это не слёзы. Я понял, что это. Я решаю допить до дна и запрокидываю голову.
– Какая гадость! – вопит Даллас. – Джордж выпил стакан слёз!
Поднимается визг.
– Тихо! – повышает голос мистер Ландау. – Ничего не произошло. Это не слёзы. Это просто солёная вода. – Он смотрит на меня. – Но я же сказал: не пейте.
Даллас ещё с минуту пытается развивать тему, что мой глоток солёной воды – это эпик фейл. Однако момент упущен.
– Джордж, – говорит мистер Ландау, когда все встают, чтобы идти на математику, – можно тебя на минутку?
– У тебя всё в порядке? – спрашивает он.
– Всё норм, – отвечаю я.
– Если захочется поговорить – я вот он.
Кажется, опять разговор по душам.
– Это были не слёзы, – говорю я. – Какие там слёзы, это просто глупо.
– Правильно, – говорит он. – Откуда у человека возьмётся столько слёз?
Я задумываюсь: если все слёзы, пролитые всеми людьми на земле в один отдельно взятый день, поместить в одну ёмкость, какого она должна быть размера? Хватит ли этих слёз, чтобы наполнить водонапорную башню? А три водонапорные башни? Такие вещи называются непознаваемыми. В смысле, ответы существуют, но нам их не узнать.
Я постукиваю по красно-белой сумке-холодильнику.
– Это же была не просто солёная вода, правда? Это океанская вода.
Он улыбается:
– Ответ верен.
В голове у меня возникает картина, как мистер Ландау со своей сумкой-холодильником едет в поезде на Кони-Айленд.
– Я решил, что ничего не случится, если я её выпью. Когда плаваешь на Кейп-Коде, всегда наглотаешься воды, и ничего.
Он кивает.
– И даже если бы это были слёзы – ну и что, подумаешь. В смысле, вот почему люди так всего боятся?
– Джордж?
– А?
– Ты хочешь вовлечь меня в философскую дискуссию, чтобы слегка опоздать на математику?
Я улыбаюсь. Прямо чувствую, как растягивается рот. Похоже, это моя первая улыбка за день.
– Может быть, – говорю я.
– Нет уж, давай иди.
– Окей.
И я иду, на ходу тренируя себя: двадцать восемь табуреток в лаборатории, десять пуговиц на рубашке мистера Ландау, четыре карандаша и две ручки в стакане на его столе.