ЖИДЯРА (Повесть)

Двое автоматчиков провели арестанта по узкому, залитому бледно-красным светом коридору к массивным железным дверям. Там его ждали двое других: альбиносно-белокурый «ваня» с пачкой поперек себя шире, нетерпеливо притоптывающий кирзачом, и смуглый, скучно-меланхоличный якут из серии «твоя моя не понимай однако». «Ваня» подтолкнул арестанта прикладом, часовые затопали следом. Моросил паршивый утренний дождик, склизкий, как похмельная слюна. Они прошли по грязному плацу мимо боксов, мимо казармы комендантской роты, мимо серого, мокрого здания окружной комендатуры. Он оглянулся. Лица часовых казались неживыми, словно маски, вылепленные из серой глины и смазанные оружейным маслом.

— Давай-давай, шевели поршнями, — негромко проворчал «ваня». — Зависать будешь на дизеле.

Они подошли к воротам, перед которыми басовито урчал на холостых «Урал» с кунгом.

Из кабины выскочил прыщеватый голенастый старлей, засуетился, матернулся, открывая заднюю дверь кунга.

— В машину! — старлей понаблюдал, как часовые запихали арестованного в кунг, закрыл дверцу на большой висячий замок и полез в кабину. Арестованный еще успел заметить, как «ваня» потянул из-за пазухи сигарету и взял у «твоя моя не понимай» коробок спичек.

Движок взревел, тяжелая машина рывком тронулась с места, пробуксовывая на грязи. «Водила еще солобон, только после курсов», — автоматически отметил арестант.

Глава 1

«Опять, — подумал Миша, когда зазвенел будильник. — Опять. Вот западло». Он сел на кровати, коснувшись ногами холодного линолеума, и протер глаза. Будильник, сделав свое дело, самодовольно — круглый и коротконогий — пыжился на тумбочке. В этот момент он был до безобразия похож на начальника дивизионного продовольственного склада. Зевая, Миша натянул спортивки, сунул ноги в тапочки и пошел умываться. Выйдя в коридор, он прислушался. В здании было тихо. Только дальним эхом доносился откуда-то от входа нервный храп дежурного по штабу. Миша зашел в умывальник. Холодный кафель и запах хлорки пришпорили его, он встрепенулся, торопливо умылся, крякая и брызгая ледяной водой на спортивки, и пошел в свою комнату за полотенцем. Затем он зашел В соседнюю комнату — кабинет начмеда. Больные, привезенные вчера из подразделений, еще спали — Ясное дело. Дай им волю — дрыхли бы до обеда. Ощутив то преимущество, которое бодрствующий всегда ощущает по отношению к спящим, Миша хотел было пнуть одно из лежащих на полу вповалку тел, но сдержался. Включил свет. Эти, на полу, зашевелились и, забормотав, начали подниматься.

— Подъем, — сказал Миша, — быстрее. Они встали.

— Становись.

Они вытянулись в нестройную шеренгу. Четверо. Двое из Средней Азии, один кавказец и еще один — совершенно бледный, вялый и безликий — русак.

— Собрать с пола матрасы, одеться, привести себя в порядок, убрать в помещении. Быстрее.

Русак нерешительно взялся за край матраса. Трое остальных стояли без движения, как будто не поняли. «Опять бурые попались. Как им не надоест?» Миша покачал головой.

— Вы че, не поняли, да? Он не повышал голоса.

Во всех трех восточных рожах появилось что-то наглое. Никто не двигался с места. Чуть поодаль испуганно застыл со своим матрасом русак.

— Э, уроды, какие трудности? — его голос не повысился ни на йоту. — Я, что ли, за вас здесь буду наводить порядок?

«Если сейчас наехать на кавказца, узбеки наверняка вписываться не будут».

— Не слышу? — Мишин взгляд остановился на кавказце.

— Не положено, — презрительно выпятив губу, ответил тот.

— Почему тебе не положено?

— Джигит — не женщина. Ему уборка заниматься не положено.

Миша поймал себя на том, что его жутко раздражает акцент кавказца. Еще не успев осмыслить это ощущение, он резко, безо всякого перехода зарядил чечену в челюсть. Тот упал на топчан и ударился головой о стену. Узбеки дернулись, но не сдвинулись с места. «Боятся». На русака Миша глянуть не успел: он встречал ударом кулака встававшего с топчана кавказца. Кавказец снова упал на топчан и заткнулся.

— Еще вопросы? — Миша повернулся к узбекам. Узбеки молчали. Русак вдруг встрепенулся и поволок в угол матрас.

— На уборку и приведение себя в порядок вам пятнадцать минут. Время пошло.

Миша направился к себе. «Вот хрен: все равно ведь белого ебошить заставят!»

Он долго и с наслаждением брился, бормоча под нос какую-то забытую песенку, потом выключил бритву и с довольным оханьем обжег щеки «Консулом». За окном светлело. Уже можно было разглядеть за пустырем полуразрушенные мурованные стены с колоннами. Раньше там была псарня кого-то из скороспелых сибирских набобов царской эпохи. Здание штаба части, построенное пять лет назад, по сравнению с этими хоромами казалось рахитичным, грязным ребенком рядом с древним, покрытым морщинами, но все еще крепким и кряжистым стариком.

За спиной скрипнула дверь. Миша обернулся.

— Товарищ сержант, — пискнул русак, вылупив испуганные глаза, — все сделано! — Он уже был одет по форме.

— Почему не поглажен? — Миша ткнул пальцем в худую ляжку русака. — Это, по-твоему, стрелки, да?

Тот нервно глотнул и промолчал.

— Вот, возьми на подоконнике утюг и погладься, — и, вытаскивая из шкафа свои штаны от парадки: — Это тоже заодно погладь. Все, иди. — Русак, прижимая штаны и утюг к груди, взялся за ручку двери. — Да смотри, побыстрее. Уже начало восьмого.

— Есть, — пискнул русак, и дверь захлопнулась. Миша завалился на диван и закурил. Вдруг, что-то вспомнив, он стукнул кулаком в стену. Через несколько секунд в приоткрывшейся дверной щели показалась тощая Русакова физиономия.

— Чего, товарищ сержант?

— Одного из узбеков ко мне. Живо. — Миша даже не вынул изо рта сигарету.

Дверь захлопнулась. Почти сразу же за стеной поднялся шум. Там спорили, кому идти. Миша нетерпеливо хмыкнул и снова ударил по стене. Шум прекратился так же резко, как и начался. Потом отворилась дверь, и один из узбеков перешагнул порог.

— Че хотел? — спросил он, пытаясь выглядеть старым бурым дедом.

Миша в глубине души усмехнулся. Слишком хорошо видно, как ты, чурка, боишься, и как просто тебя сломать, если только захотеть, и отслужил ты, в лучшем случае, едва год, поэтому в позу становиться не то что плохо или глупо, а просто не стоит.

— Слушай меня внимательно, — сказал Миша, тщательно выговаривая слова. — В углу, справа от двери, стоят мои ботинки. В тумбочке лежат воск и сапожный крем. Там же — сапожная щетка и бархотка. Вперед.

Запала тяжелая пауза. «Молчишь, сука, с места не трогаешься? Ладно, не обижайся». Он вскочил, подбежал к узбеку грудь в грудь и схватил его за погон. Узбек испуганно попятился.

— Считаю до трех… Раз… Два…

Узбек резко дернулся в сторону. И тогда Миша начал его бить. Сначала — несколько ударов попеременно снизу в подбородок и локтем сбоку по челюсти, потом, разгораясь и отодвинувшись на расстояние вытянутой и сжатой в кулак руки, — длинные прямые в корпус и лицо, несколько ударов — как бы между прочим — в пах и, когда узбек согнулся, локтем сверху. Потом еще несколько пинков лежачему и:

— Умылся и взялся за чистку обуви. Быстро, — даже жарко стало однако. — И не дай тебе Бог еще дернуться, понял, козел? Быстро! Пошел!

И потом, глядя, как свежеумытый узбек пидорасит его ботинки, Миша завалился на диван и подкурил забытую было в суматохе сигарету. В коридорах штаба звучали шаги первых офицеров. Пора было везти больных в поликлинику.

Миша открыл стоявший рядом с тумбочкой дипломат и зашелестел бумажками. Глянув в медкарты, он только сейчас вспомнил, что у узбека, которого он колбасил, был крипторхизм. «Ай-яй-яй, нехорошо-то как получилось», — с усмешкой подумал Миша, поглядывая на чахнущего над обувью клиента. Непонятно только, как его в армию такого призвали. Хотя у них на Востоке это просто делается: спустился чабан с гор за солью, а его повинтили, военний в зубы и в армию. У второго узбека была так называемая «инфицированная ссадина нижней трети правой голени», то есть, попросту говоря, кто-то дал в роте сапогом в голень, и теперь штымп просто гнил живьем. У чечена было «варикоцеле», а именно — расширение вен семенного канатика. Наверное, тоже кто-то врезал. Не кирпичом же на стройке прищемил. Благо, волокиты с бумажками в подобных случаях не было никакой: черкнуть в медицинские карты «Жалобы», «Объективно», «Произведена обработка» и «Направляется…» — и можно везти в поликлинику. Все это было готово еще вчера вечером.

С русаком сложнее. Этот чахлый питерец явно «косил»: три дня назад с ним ни с того ни с сего случился на стройке эпилептический припадок. Испуганное ротное начальство приказало двум здоровенным Сержантам скрутить его и посадить в сушилку в казарме. Там о нем забыли на двое суток и только вчера вечером привезли в штаб и сдали Мише как санинструктору части с рук на руки. Здесь этот штымп должен был пробыть еще недельку, находясь под наблюдением начмеда части (который, кстати, был сейчас в Петровске-Забайкальском — на двухнедельных курсах повышения квалификации), а потом — в случае повторения припадка — его следовало определить в одну из дурок Читинской области и, если диагноз подтвердится, комиссовать. Что этот Левашов — никакой не эпилептик, Миша заподозрил с первого взгляда. Но пока темы не поднимал, откладывая разговор до более подходящего момента.

Было уже восемь часов. Мише почему-то не хотелось попадаться на глаза комбату, и он заторопился.

— Все? — спросил он у Крипторхизма (запоминать его фамилию, как и фамилии всех остальных, он не имел ни малейшего желания).

Тот молча показал ему сверкающий ботинок.

— Отлично. Пшел вон. Через минуту вижу всех четверых здесь, готовых к выдвижению.

Минут через пять больные, уже в шинелях и шапках, ввалились в комнату. Левашов держал в одной руке утюг, а в другой — аккуратно, чтобы не помять свеженаглажен-ных складок, сложенные штаны.

«Хорошо бы сейчас покурить». Миша неторопливо оделся.

— Левашов! Остаешься здесь. Сейчас я тебя сдам дежурному по штабу, и будешь сидеть в дежурке до моего возвращения. Смотри не балуйся, — он усмехнулся. Надел шинель, нахлобучил шапку, взял дипломат. — То, сколько ты пробудешь здесь, зависит только от тебя…

Русак скорчил непонимающую физиономию.

— Ладно, приеду — поговорим.

Трое азиатов все это время стояли рядом. С совершенно отмороженными лицами.

— Э, черт, не спи — замерзнешь, — Миша пхнул под бок Варикоцеле. Тот сквозь зубы тихонько матернулся по-своему и отвернулся. Бить ему морду было некогда. — Все, на выход! Живее, живее, трупы!

Они прогрохотали по коридору к выходу из штаба.

— Э, мосел, — задержался Миша около дежурного по штабу. — Пусть этот псих у тебя в дежурке пока посидит. Приеду — заберу.

Мосел кивнул головой, даже не оборачиваясь. Он был занят: сюсюкал с кем-то по телефону.

Налево от штаба, за пустырем, проходила дорога. По ней изредка курсировали заляпанные грязью, дребезжащие желтые ЛИАЗы. Мише повезло: его внесло внутрь автобуса в авангарде толпы. Сзади затравленно дышал ему в спину Варикоцеле. Вообще, страшнее толкучки в общественном транспорте может быть, наверное, только одно — очередь дизентерийных больных к очку.

Схватиться было не за что. Со всех сторон — только чьи-то тела. Странно, что если рано утром на голодный желудок ты трясешься в переполненном автобусе, даже прижатая к тебе хорошенькая пассажирка никоим образом не повышает твоего жизненного тонуса. Тем мрачнее настроение, когда такой пассажирки нет.

В поясницу Мише уперся чей-то рюкзак, под коленки бил здоровенный короб, казалось, целиком состоявший из острых углов, какое-то быдло, небритое и грязное, дышало ему в лицо перегарно-чесночной мерзостью. Словом, все было в норме. Спины людей в куртках и ватниках почти совсем закрывали немытое окошко, за которым лениво проплывали полуразрушенные фермы и коровники, разоренные поля и победно дымящиеся навозные кучи. Раньше Мише всегда хотелось водрузить (именно «водрузить» — другое слово в данном случае не приходило в голову) над всей этой сельскохозяйственной роскошью грандиозный плакат в траурной рамке «Здесь прошла война». Теперь все это было уже до оскомины привычно. Как и бодро торчащие над дырявыми агрокрышами кумачовые лозунги.

На станцию прибыли через полчаса. Электрички на Читу ходили довольно часто, поэтому Миша только-только успел выкурить сигарету и озябнуть на утреннем ноябрьском ветру, как к платформе, скрежеща когтями, подкатило грязно-зеленое электрическое чудовище с плоской — как после удара о бетонную стену — харей.

До Читы было минут сорок езды, поэтому Миша уселся на невесть откуда взявшееся свободное место и комфортно вытянул ноги. Больные стали в проходе почетным караулом. Народ вяло толкался между сидений. Откуда-то нестерпимо дуло. Мрачно пахло железнодорожной грязью и нечистоплотной человечиной. Тоска.

Прессуясь один к одному в бесконечную шеренгу, ритмично постукивали неуютные зимние пейзажи (Мише они больше почему-то напоминали обглоданные и переваренные натюрморты). Из-за заплеванной оконной рамы неотвратимо вставала Чита, мрачная, серая забайкальская столица…

У вокзала Миша с больными сели в автобус, потом пересели в другой и занимались соковыжиманием до проспекта Фрунзе. Оттуда, задевая прохожих углами дипломата и заглядывая в ларьки в поисках сигарет, Миша повел клиентов в Центральную поликлинику ордена Ленина Забайкальского военного округа. Ее поношенный, обшарпанный фасад, сохранивший однако в глубине своих морщин некую староуставную строгость, расплывшись по читинским мостовым, явно напоминал растекшуюся по столешнице, потасканную и обрюзгшую с перепоя рожу прапорщика самой что ни на есть сталинской заточки. Миша глянул в эту рожу, придавленную сверху потрескавшимся козырьком крыши, и даже зевнул от скуки. Он впихнул больных в скрипучие, мастичного цвета двери и сам зашел следом.

— Эй, Коханович, привет! — крикнул ему из толпы у дверей невропатолога толстый белобрысый санинструктор с красными общевойсковыми погонами.

— Здорово, — Миша остановился. — Слышь, Репа, завтракать ходил?

— Не-а, сам только прикатил.

— Ладно, тормозни своих больных — тогда вместе сходим.

— А тебе к кому?

— К хирургу. Всех троих, — Миша махнул рукой и пошел по коридору в глубь этажа.

Мимо мелись белые фигуры медперсонала и серо-зеленые — солдат. Поликлиника была очень старая и солидная. Высоченные потолки, шторы на окнах над высокими подокон-никами, трескучий паркет и портреты членов Политбюро на стенах, — все это настраивало на миролюбивый лад, внушало покорность судьбе, проще говоря — парило мозги.

У больших — под потолок — двустворчатых дверей с табличкой «Хирург» Миша притормозил, выдал больным на руки их медицинские карты, пристроил своих подопечных в хвост грандиозной очереди, прошипел беспокойному Варикоцеле что-то вроде «Ссиди тут, сссука» и, нимало более не беспокоясь об их участи, направился в сторону выхода. Пора было завтракать.

Завтракать санинструктора обычно ходили в столовую макаронной фабрики, расположенной напротив. Бабки-вахтерши на проходной сиживали добродушные да сердобольные и, не чинясь, пускали солдат поесть. Кормили в этой столовой по советским меркам очень даже неплохо и, что особенно привлекало солдат, достаточно дешево, как и во всех заводских и фабричных столовках. Гвоздем программы местных поваров, естественно, была лапша. Длинные, прямые как палец макароны, пузатые пустотелые рожки, бесконечная и лохматая, как веревочная швабра, вермишель безраздельно царили в этом жарком мире лоснящихся поварских щек и бледных, тощих клиентских образин. Миша почти всегда брал «китайскую вермишель». Она была тонюсенькая — разве что чуть-чуть потолще волоса — и обладала каким-то особым вкусовым шармом… Впрочем, Миша никогда не задумывался об этом. «Китайская вермишель» ему нравилась, и он ее ел. Если бы она ему надоела, то он начал бы есть что-нибудь другое, вот и все.

Позавтракав, Миша, Репа и еще двое санинструкторов, пришедших в столовую вместе с ними, вышли на улицу. Они хотели было сходить к ближайшему ларьку и поискать сигареты с фильтром, но передумали. Лень. Желудок, разбухший и умиротворенный, дремал под ребрами. Ничего не хотелось. Они уселись на металлическую оградку и молча — даже говорить было в облом — закурили. Время перевалило за десять. Над головой по-прежнему было серо, но немного потеплело. Они расстегнули шинели и сдвинули на затылок шапки. Частенько бывают у солдат такие моменты, когда пять, десять, пятнадцать минут никуда не нужно идти, ничего не нужно делать и говорить, и тогда они сидят себе, сгорбившись и закинув ногу на ногу, молча щурятся в пространство и тянут свою вечную «Астру», вентилируя вены горьким дымом. До дембеля еще полугода, а может, год или полтора; еще так долго, поэтому незачем нервничать и суетиться — лучше просто посидеть и помолчать, и покурить, глядя, как шебуршатся на асфальте голуби.

— Знаешь, на кого твои больные похожи? — неожиданно произнес Репа, усмехаясь и выпуская через ноздри сигаретный дым. — На трех богатырей.

— Почему?

— Так просто.

— На Голема они похожи. Такие же нечеловеческие.

— На кого? — не понял Репа.

— Отстань, в натуре…

«Богатыри» оказались сообразительнее, чем он думал. Получив у хирурга направления на анализы, они уже стояли в очереди. Всем надо было сдать мочу и кровь из пальца и из вены, а Варикоцеле и Крипторхизму, как ложащимся на операцию, помимо этого — посетить стоматолога и зафлюорографиться.

— Ну че, герои? — спросил Миша у Ссадины, выщипнув его из очереди.

— Все ништяк, — важно ответил тот. — Стоим маленько.

— Смотрите, до двенадцати надо успеть все сделать. Здесь анализы принимают до двенадцати, понял?

Ссадина понял. Он многозначительно выпятил губу и улез обратно в очередь. Дверь в лабораторию поминутно открывалась, внутри сверкал белый кафель и звенела медицинская посуда.

Свободное время было до четырех часов, когда начнут выдавать результаты анализов. Миша повел больных гулять. Они брели по тротуару, азиаты истово чавкали только что купленной жевательной резинкой, мимо медленно проплывали старые, видавшие виды фасады читинской глубинки. Миша привычно разглядывал вату между рамами, обделанные голубями карнизы и беленькие шторки с рюшиками. Эти, сзади, своим чавканьем действовали на нервы. Узбеки иногда тыкали пальцем по сторонам и лопотали по-своему. Варикоцеле недовольно глядел на них и вертел по сторонам башкой. «На них даже нельзя сердиться или обижаться. Это просто тупые, упрямые и жестокие дети. Которые сами не соображают, что делают…»

…Отдельный механизированный батальон, где начинал службу Миша, в их танковом полку называли не иначе как «черный». За исключением едва ли дюжины русаков, растасованных по ротам, все остальные — от комбата до последнего солдатешки из взвода технического обслуживания — были «восточными братьями». Будучи в карантине, Миша не знал, хорошо это или плохо, хотя слышал, что во всех подразделениях полка командиры пугали своих раздолбаев-подчиненных именно переводом в мехбат. Действовала эта угроза, как говорили Мише, стопудово. Но Миша не задумывался об этом. Он не предполагал, что попадет туда. Неизвестно, случайно ли черканула начальственная рука против фамилии Миши аббревиатуру «ОМБ» или кому-то показалось забавным подкинуть в мусульманскую компанию еще одного «восточного человека» — жидёнка из Харькова, только вечером после присяги, когда старшина карантина объявлял, кого куда распределили, Миша вдруг обнаружил, что отныне он — 2-й номер расчета ПКМ пулеметно-гранатометного взвода 1-й роты отдельного механизированного батальона. Явственно запахло жареным, но Миша еще был духом и, следовательно, пока не мог похвастаться хорошим армейским обонянием. Впрочем, в любом случае, в армии и солобон, и дембель всегда, несмотря на самые зловещие предзнаменования, надеются на лучшее. Да и все равно ничего уже нельзя было изменить.

Итак, тем же вечером Миша впервые переступил порог легендарного мехбата. Батальон занимал старое двухэтажное здание из красного кирпича, построенное еще пленными немцами после войны. Изнутри доносились дикие вопли на непонятных языках. Миша, чувствуя себя прескверно, отворил дверь и вошел.

— Кто такой? — сразу же рявкнул какой-то южный сержант, спускавшийся со второго этажа.

— Рядовой Коханович! — заученно хлопнул Миша.

— Пшел нах отсюда! — сказал сержант и въехал ему в челюсть.

Вещи, которые Миша держал в руках, рассыпались. Хлопнулись из-под локтя на пол братья Стругацкие.

— Мне к командиру первой роты, — просипел Миша из угла.

— Пох мне твои проблемы, — ответил сержант и вышел из казармы.

Миша собрал вещи и осторожно вошел в расположение. Сбоку что-то зашипело. Он обернулся и увидел раскорячившегося на тумбочке дневального с жуткой басмачовс-кой рожей.

— Че хотел, урод? — спросил дневальный.

— Мне к командиру первой роты, — опасливо ответил Миша.

Дневальный отвернулся и, соскучившись лицом, принялся ковыряться в зубе. Миша подумал, что, наверное, можно идти дальше, и уже сделал шаг, как вдруг сзади хлестнуло:

— Стой! Куда прешь, маму твою?..

— Мне к командиру пер…

— Заткнись! — дневальный вытащил штык-нож и шагнул с тумбы к Мише. Миша попятился, но дневальный резко приблизился к нему вплотную и уставил штык-нож ему в подбородок. — Урод, душара, убью нах! — Он прижал Мишу к стене и нажимал на штык-нож все сильнее, так что Миша почувствовал, что вот сейчас из подбородка брызнет кровь. Вещи опять попадали на пол.

— Эй, Эргашев, что там такое? — донеслось из полутемной глубины коридора.

— Да тут какой-то козел выдергивается! — ответил дневальный, чуть ослабляя нажим. — Говорит, я весь первый рота мама сектым!

— Я этого не говорил, — сказал Миша полузадушенно.

— Хлебало приткни, урод, сука!

— Давай его сюда! — донеслось из глубины коридора.

— Есть, товарищ капитан! — ответил дневальный, пряча штык-нож. — Пошел нах, собака! — прошипел он Мише и отступил на шаг.

Миша нагнулся, чтобы собрать вещи, и получил могучий пинок сапогом под зад. Он чуть не влепился лицом в пол, но все же удержался, торопливо собрал вещи и встал. Дневальный уже снова стоял на тумбочке. Миша закусил губу и быстро зашагал по коридору между двумя расположениями, наполненными азиатами всех сортов и видов, туда, где виднелась в луче света, падающем из открытой двери канцелярии, перетянутая портупеей мешковатая фигура командира первой роты, водруженная на кривенькие ножки в щегольских хромачах и увенчанная капитанскими погонами и фуражкой с бархатной офицерской тульей. Миша, как положено, за шесть шагов перешел на строевой, за три шага клацнул каблуками, махнул рукой к пилотке и доложился:

— Товарищ капитан, рядовой Коханович прибыл для дальнейшего прохождения службы!

— Давно пора, — ответил ротный, пропуская Мишу в канцелярию.

За столом сидели два старших лейтенанта — смуглый, узкоглазый татарин и румяная, упитанная рязанская харя. Миша опять махнул рукой к пилотке и замер у двери.

— Кто такой? — строго спросил татарин.

— Рядовой Коханович. Прибыл для дальней…

— Ладно, хватит прикалываться, — сказал татарину ротный, садясь за стол и листая тетрадь в целлофановой обложке. Найдя то, что надо, он ткнул в это место пальцем и поднял глаза: — Ты у нас в пулеметно-гранатометном взводе.

Миша кивнул.

— Вот твой взводный, — ротный дернул головой в сторону татарина, — старший лейтенант Губайдуллин. А это, — он повел глазами в сторону явно скучавшей рязанской хари, — замполит роты старший лейтенант Петраков. Прошу любить и жаловать. Если у тебя возникнут какие-нибудь проблемы… — он замялся. — Ну, там, обижать кто будет или еще чего… Словом, обращайся тогда к любому из нас, понял?

— Так точно, товарищ капитан!

— Отлично, тогда подожди меня в коридоре. Сейчас выйду и представлю тебя роте.

Миша снова отдал честь, прижимая свои пожитки левой рукой к боку, повернулся кругом и вышел. Уже закрывая дверь, он услышал ленивый голос Петракова:

— Нам в роте для полного счастья только жида не хватало.

Кто-то, кажется, Губайдуллин, произнес что-то вроде «мм-да-а», и тогда Петраков добавил:

— Зашуганный он какой-то… Наверное, и недели не пройдет, как вставят ему «фитиль» в жопу по самые гланды…

Миша почувствовал, как у него на глазах выступают слезы. Когда ротный через пять минут поставил его перед строем и призывал солдат подружиться с новеньким, не обижать его и всячески помогать в овладении воинскими премудростями, Миша пробежался взглядом по лицам первой шеренги и тогда действительно почувствовал запах жареного.

Глава 2

В «Стреле» показывали «Папаш». С ума сойти, какие шутки откалывали Депардье с Ришаром, какой маразм несли и какие у них при всем этом были рожи! Миша посмеялся от души. Азиаты сидели рядом с ним. Узбеки, равно широко открыв глаза и рты, молчали и только во время самых удачных моментов коротко матерились по-русски. Варикоцеле же безнадежно заснул в первые пятнадцать минут сеанса и сейчас противно похрапывал и пускал слюни, скукожившись на жестком, неудобном сиденье.

На них даже нельзя сердиться или обижаться. Они как дети. Со стороны кажется, что они быстро забывают причиненное тобой зло и не заводят на тебя зуб, что они совершенно искренне пресмыкаются перед тобой, улыбаются тебе и охотно выполняют твои приказания. Со стороны кажется так. Но не удивляйся, если однажды ночью ты проснешься от запаха горелого мяса и увидишь, как ярко может гореть бензин, которым облили тебя. Они никогда не будут драться с тобой честно — постарайся не поворачиваться к ним спиной, потому что воткнутый в спину штык-нож вряд ли будет способствовать твоему пищеварению. Иногда кажется, что они не соображают, что делают. Может быть. Проверить это невозможно. Не исключено, что они думают о тебе то же самое. В любом случае ни тебе, ни им в тот момент, когда ненависть ваша столкнется, как табуретки в ваших руках, не вспомнится тот, кто заставил вас жить бок о бок и воевать друг с другом.

После кино они зашли в какую-то кафешку и долго ели пиццу, такую дорогую, словно она была сделана из мяса игуанодона. «Игуанодон? — подумал Миша. — Постой-ка, а что это, собственно, такое?.,» К четырем часам они вернулись в поликлинику за результатами. Растасовав исчерканные корявыми медицинскими строчками бумажки по медкартам, Миша направился к выходу. Там, в полукруглом окошечке регистратуры сидела беленькая прыщавенькая девочка. Девочка Леночка. Она писала направления в госпиталя Забайкальского военного округа. Миша заглянул в окошко и улыбнулся:

— Леночка, привет. Мне бы направления на трех кадров в Хилок, в хирургию.

— Коханович, если я не ошибаюся, — сказала Леночка.

— У тебя потрясающая память, — снова улыбнулся Миша. — Санинструкторов здесь постоянно барражирует человек сто как минимум. Запомнить изо всей этой орды одного маленького Кохановича — это трудовой подвиг.

— А у тебя лицо какое-то не русское, но и не азиатское. Бросаешься в глаза, — Леночка мельком глянула на часы на стене напротив. — Ладно, где их медкарты?

Миша отдал. Леночка быстро выписала направления и положила их в окошко.

— Откуда такая привязанность к Хилку? Ты туда уже раз двадцатый едешь.

— Тридцатый, милая. Тридцатый. Начальник госпиталя мне очень симпатичен. Родные кровя в нем чувствую, — Миша про себя усмехнулся: начальник хилокского госпиталя был стопроцентным бульбашом, щекастым, русоволосым и с акцентом, откуда-то из-под Бобруйска. Он сгреб документы, кивнул Леночке и вывел свое болящее воинство на улицу.

Они еще с полчаса пошарились по близлежащим улицам в поисках сигарет с фильтром, ничего не нашли и побрели на автобус. Потом — пригородный вокзал, грязный, заполненный нелепо копошащейся толпой в дурацких одеждах и с дебильными лицами. (Вообще, все это столпотворение было похоже на бунт в дурке. С одинокими психами приходилось справляться, а вот с сумасшествием в широких масштабах… Впрочем, какая разница?) Потом — сорок минут на электричке, потом — старый, грязно-желтый ЛИАЗ, наполненный, как параша в «обща-ке» губы под утро. А там уж и штаб выскочил поганым прыщом из-за набобовских хором. Осталось добрести до своей комнаты, поставить кофе, заслать кого-нибудь из больных в столовую за ужином, завалиться на диван, включить телевизор и приторчать. Одним словом, «хард дэй'з найт». Нога ноет. Наверное, к перемене погоды.

— Мосел, а где мой псих?

— В туалете шуршит.

— Не буянил?

«Кажется, он и не должен буянить, но об этом никто, кроме него и меня, не знает».

— Нет. Все нормально. Мировой парень. Эй, Левашов! На выход! Сейчас придет.

— Мосел, не в западло, зашли его, пожалуйста, в столовую. Пусть мне поклевать чего-нибудь принесет, ладно?

— Нет вопросов. Кстати, Миша, ты бы мне его тормознул после отбоя на часок — полы в штабе помыть.

— Ради Бога, — Миша хлопнул его по плечу, небрежно пожал руку дежурному по части летехе и пошел к себе. Азиаты потянулись за ним.

— Вы двое, — обернулся к узбекам Миша, — идите на ужин. Принесите что-то и этому, — он махнул в сторону Варикоцеле. — А ты, бурый, заходи, — он отпер дверь своей комнаты и пропустил чечена внутрь.

Узбеки переглянулись и ушли в столовую. Миша тщательно запер дверь изнутри. Потом, пока узбеки не пришли, он старательно бил энергично, но неумело сопротивлявшегося Варикоцеле.

За окном было черным-черно.

— Выключи телевизор, — сказал Миша суетливому Левашову.

Тот дернулся к розетке.

— Закончил? — спросил Миша умытого и уже отстиравшего кровь с парадки Варикоцеле, возившего по полу тряпкой. Кавказец молча поднял глаза. — Тогда пошел вон. Можешь идти спать.

Кавказец медленно поднялся и ушел.

— Смотри, — крикнул ему вслед Миша, — спалю, что не спите, всех припашу до подъема!.. Эй, Левашов, дай-ка, пожалуйста, из холодильника бутылочку пивка.

Пробку он отдал Левашову. Пиво, шипя, как перекись водорода, потекло по внутренностям.

— Ну че, придурок, когда ты меня обрадуешь очередным припадком? — Левашов опустил глаза. — Не до дембеля же тебе здесь сидеть.

Левашов пожал плечами:

— Это же не от меня зависит. Как накатит, так и начнется. Я вообще не знаю, откуда такое взялось. До армии не было.

— Естественно. До армии тебя так не дрочили.

— При чем здесь это… — Левашов посмотрел на Мишу кристально-чистыми глазами.

— Да нет, ни при чем. Просто в армии все старые болячки обостряются, и даже говорят, что иногда появляются новые, — он отхлебнул из бутылки. — Короче, черт, послушай меня. В твоей роте никто не знал, что такое эпилепсия и как она выглядит. Ты и сам об этом мало знаешь. Сейчас все будет гораздо сложнее. Тебя будут серьезно проверять люди, которые на этом собаку съели. Тебе придется постараться сыграть припадок как можно лучше, понял?

— Что вы имеете в виду, товарищ сержант?! — возмутился Левашов, и Миша понял, что не ошибся.

— Ладно, не стремайся. Я тебя не сдам начальству. Хочешь — даже помогу. Если бы ты просто порезал себе вены или попытался повеситься, то проблем бы не было. Лежал бы себе в госпитале и мечтал о скорой комисса-ции, как любой нормальный суицидик. Эпилепсия — штука сложная. В одиночку ее не отрепетировать…

Левашов смотрел на него собачьими глазами.

— Короче, сначала тебе нужно научиться делать пену на губах. Слюна, которую ты пускал на стройке, в госпитале никого не убедит…

Миша учил Левашова целый вечер. Он объяснил, как нужно процеживать слюну между зубов, чтобы получалась пена, как биться, какое выражение придать лицу. Часа через два после отбоя он вдруг прервал себя на полуслове, махнул рукой и потянулся за сигаретой:

— Хватит на сегодня. А то у тебя глаза уже, как у олигофрена. Все, иди спать. — Левашов, повинуясь, поднялся. — Завтра я повезу чурок в госпиталь, в Хилок. Два дня в твоем распоряжении. Потренируйся. Только смотри, фигни какой-нибудь не натвори. Понял?.. Все, иди.

Какой кайф просто лежать, выключив свет, под одеялом, смотреть в окно, занавешенное снаружи черными простынями ночи, и ни о чем не думать. Сигарета попалась не слишком горькая, за дверью тихо, нога не ноет. До дембеля всего полгода, и нынешнее место хорошее, и никто отсюда не вышибет, если только не спалиться на чем-нибудь, а даже если и вышибут назад в роту, то в нагрудном кармане уже давно лежат подготовленные — без сучка, без задоринки — документы для того, чтобы лечь в госпиталь, и в госпитале этом тоже давно все схвачено, так что до дембеля нормально дожить можно. Главное — тупо не спалиться. Но пока Бог миловал. Хотя сколько уже раз казалось, что все, приплыл, парень, ничто уже не спасет твою злосчастную семитскую головушку…

…Первый раз Мише набили морду в тот же вечер. Только ушли домой офицеры и он засунул свои пожитки в тумбочку, а Стругацких — под подушку, как его подозвали в угол расположения, где сидели трое или четверо бурых дедов. Он остановился перед ними, в облачках дыма от их папирос. Сзади нарисовались еще несколько бурых, рангом пониже.

— Кто по нации? — спросил один из дедов с лычками старшого. — Таджик?

— Нет, — ответил Миша.

— А кто? Туркмен? — старшой переглянулся с соседями. — Нет? Может, тогда азер? Тоже нет?

Миша подумал, что вряд ли они знают, что такое «еврей», и ответил:

— Хохол.

— Хохоль? — презрительно прищурился старшой, а остальные зашевелились и зацыкали. — Послушай, хохоль, ты когда в казарма заходил, налево смотрел?

Миша молчал. Старшой не обратил на это внимания.

— Там туалет. Там ебошат все белий. Понял? Иди туда, там твое место. — Кто-то потянул Мишу за погон.

— Иди-иди, — сказал сосед старшого, огромный малый в танкаче. — Все белий в этот рота будут умирать. Ви не люди, ви — параша. Понял, да?

Миша очень испугался. Внутри было пусто и холодно. Идти в туалет ему не хотелось, а ответить погрубее он боялся, да и не умел, поэтому просипел что-то вроде «я не совсем уверен». Азиаты не поняли, что он сказал, но его тон, каким бы мирным он ни был, им не понравился. Кто-то вполсилы смазал Мише по почкам. Мишу заклинило: оставаться он боялся, а идти не хотел. Кто-то дернул его за рукав, зарядил по шее, прошипел «урод, сссука». Миша, сам не зная почему, оттолкнул, не оглядываясь, этого козла и остался стоять перед дедами, глядя на них вызывающе, как ему казалось, а на самом деле испуганно. Тогда старшой нехотя поднялся, поразив Мишу той особой грацией, которой обладают все уверенные в себе старослужащие — наглые, сильные, не очень умные и давно не получавшие по морде. Он поднялся и, не желая утруждать себя даже хорошим ударом кулака, просто ткнул Мишу пятерней в лицо. Миша подался назад — сильнее, сильнее, почувствовал несколько ударов и увидел, как окна метнулись куда-то вниз, в область паха. Потом он ощутил под ребрами мастичный холод пола, потом вокруг замелькали кирзовые голенища, потом он получил удар сапогом в лицо и отъехал.

В последующие дни он получал по морде еще несколько раз, но походя, без конкретной припашки. Ему было страшно, но он привыкал.

(Стругацких назавтра же украли у него из-под подушки, впрочем, как и содержимое его тумбочки.)

Несколько раз, после особенно оскорбительных ударов, его захлестывала волна ненависти и, казалось, надо было сделать лишь небольшое усилие, чтобы «погнать ответку». Но воли не было. Прижимая рукой место очередного удара, Миша успокаивал себя тем, что не стоит давать сдачи, если морально он для этого еще не созрел, если организм не отвечает на удар чисто механически. На самом деле Мише было страшно. Он лгал себе и прекрасно это понимал.

Его регулярно «строили» по ночам, и он получал по морде, ему регулярно не хватало пайки в столовой, и он получал по морде, его постоянно доставали, и он получал по морде. На него все время орали. Он привыкал. Привык он и к тому, что его уже несколько раз называли «чмо». Оказалось возможным привыкнуть и к «я твой мама еб…» Так было проще — привыкнуть и стерпеть. Так не надо было заставлять себя делать то, что заставляли тебя другие. Для этого не надо было напрягать волю, и оттого это казалось более предпочтительным.

Так прошел месяц. Каждый день полз убийственно медленно, но однажды утром оказалось, что первый месяц службы уже прошел. Теперь Миша знал на полу казармы каждую линию и даже во сне помнил, каким образом доводится натиркой до блеска пол в канцелярии. И ухоженные бээмпэшки в парке, раньше выглядевшие со стороны так соблазнительно, теперь не вызывали у него никакого интереса, потому что он слишком хорошо помнил, какая прорва работы скрыта в каждой из них. Кровавые мозоли на руках от лопаты тоже давно не будили у него сильных эмоций. Он привык ко всему этому.

Однажды он поймал себя на том, что перестал думать. С работающими мозгами было трудно: физическая и моральная боль не давали покоя, мозг возмущался и толкал тело на тропу войны, и не вступать на нее бьио еще более болезненно, чем сносить побои и унижения. Не думать было проще: унижения и оскорбления пролетали где-то далеко, не тревожа спящего сознания, и даже голод и боль почти не ощущались.

В наряды Мишу еще не ставили, в парк на работы посылали не часто, и в основном он работал в казарме. Офицеры не обращали на него внимания, старослужащие еще не брались за него конкретно, так что весь этот месяц он был предоставлен самому себе. Когда Миша шел в армию, у него были некие принципы, своего рода бастионы самоуважения («отвечать ударом на удар», «не сносить оскорблений», «не выполнять грязную работу» и т. д.), оборона которых должна была сохранить его реноме, его лицо. Но в течение первого месяца эти бастионы капитулировали один за другим, и Миша сдавал их неимоверно легко, безо всякой борьбы, утешая себя тем, что еще не сданы прочие из них. В конце концов остались невзятыми только четыре бастиона: «не заниматься педерастией», «не парашничать», «не чистить туалетов» и «не стирать чужих вещей». И то только потому, что этих бастионов еще никто как следует не штурмовал. В один прекрасный день Миша почувствовал, что его воля умерла совершенно и теперь от него можно добиться чего угодно.

Ему было страшно. Он не мог отважиться на войну даже тогда, когда слышал «я твой мама…», даже когда его били в лоб дембельским сапогом, а потом заставляли этот сапог чистить. Он терпел все это. И с каждым днем ему было сложнее начать войну: он привыкал. Каждое утро, просыпаясь от удара по морде, он думал, что не проживет этот день, не выдержит, умрет или сойдет с ума, и каждую ночь, падая после очередной «застройки» в постель, он знал, что выдержал и что тоненькая стрелочка его терпения передвинулась еще на одно деление.

Каждое утро он, разбуженный хорошей плюхой, соскакивал с верхнего яруса, тут же получал по почкам от кого-то с нижнего и торопливо одевался. Едва успев застегнуть половину пуговиц, неумытый и взъерошенный, неумело обкрутив портянки вокруг лодыжек, он уже летел за суконной натиркой и становился в длинный ряд таких же духов, торопливо сучащих ногами на сверкающих полах. Со всех сторон на эту дергающуюся с натирками под подошвами колонну сыпались маты и удары черпаковских блях, и ничего не было видно, кроме судорожно мельтешащей натирки на полу и худой, сгорбленной спины впереди стоящего, с ритмично двигающимися локтями. Потом духи бросались заправлять койки, вытирать пыль, выбивать половики, сортировать рядом с тумбочками дедовские тапочки. Потом они мелись готовиться к утреннему осмотру, драли себе щеки старой тупой «Невой» насухую, стирали зубными щетками грязную гюдшиву, воровали друг у друга нитки, чтобы пришить оторванную пуговицу, мокрыми тряпками — потому что ни сапожных щеток, ни гуталина у них не было — обтирали сапоги. Потом на утреннем осмотре они получали по морде за плохое качество бритья, грязную подшиву, нечищенные сапоги, потом их заставляли съесть найденные у них в кармане письма из дому, а затем заводили в туалет и «брили» вафельными полотенцами.

Потом наступало время завтрака, и духи находили на своих столах полупустые бачки и миски, наполненные парашей. И они дрались за остатки пищи, и жадно тянули руками из мисок все подряд, не обращая внимания на вкус и только упиваясь ощущением кусков, протискивающихся в пищевод. Они тянули куски еды к себе и рвали из рук друг у друга, и все разливалось, и тогда приходил кто-то из дедов и окунал кого-то из них мордой в парашу, разлитую на столешнице. И над всем этим кружились легионы мух, и садились на пищу, и попадали в чай, и духи жрали мух вместе со всем остальным. А потом всех пинками гнали на улицу, в холодный утренний туман. Потом был развод, и все шли на работы, и их, быдло, грязных, избитых, со стертыми кирзой ногами, с бурчащими от голода животами, гнали впереди всех как скот. Они пахали, как папа Карло, до самого обеда, крася стены в казарме, роя траншеи под связь и чуть ли не глотая мазут в ненавидимых консервных банках бээмпэшек. И опять их били все кому не лень, и у одних нижняя челюсть по месяцу и больше стояла вкривь, у других от выравнивания кулаками на груди пуговиц грудина вминалась и покрывалась шрамами, а у третьих гнили от ударов ноги и язвы отравляли воздух зловонием. И они работали, даже не оглядываясь на удары.

А потом был обед, и они опять хавали помои и мух, и даже плавающие в супе черви не вызывали у них никаких эмоций. После обеда, получив свою дозу «включений», они снова шли пахать — как рабы, без секундной передышки — до самого вечера, когда их, голодное, грязное стадо, собирали чабаны в щегольски отглаженных хэбэшках и гнали к корытам с отрубями и помоями, а потом — в хлева. И рабочей скотине надо было еще навести порядок в своих стойлах, и в стойлах чабанов, а также подшить этим чабанам подворотнички, надраить сапоги, нагладить форму к завтрашнему утреннему осмотру. И отпускали духов спать очень и очень нескоро, и еще не раз и не два брызгала на грязные хэбэшки и чистые полы черная духанская кровь. Но сворачивалась она быстро — наверное, от страха.

Все дни были похожи один на другой, как духи в строю роты, и заранее можно было предсказать, что случится завтра, послезавтра или через неделю в любое время.

Однажды Миша поймал себя на том, что уже не ненавидит бьющих его дедов, даже не оборачивается на удар. Ему плевать. Большую ненависть вызывали собратья-духи, вырывающие у него изо рта кусок в столовой. А старослужащие поднялись в его сознании на какой-то невидимый постамент, куда не достигает ненависть духов; старослужащие жили в каком-то ином измерении и по совершенно другим законам.

И еще он словил себя на том, что относится сейчас как к равным к тем чмырям, на которых в карантине смотрел с презрением И жалостью. Неужели он — один из них?! Не может быть. Он не верил своему больному рассудку, ибо рассудок убеждал его, что претерпеваемые им унижения гораздо меньше унижений, выпадающих на долю остальных духов-белых. Он знал, что это не так, и не мог в это поверить. Ему надо было убедиться. Он захотел посмотреть на себя в зеркало. Наивный: во всем батальоне не было ни одного. Тогда однажды вечером он оторвался от работы и долго смотрел в черное зеркало ночного окна. Миша не узнавал себя. Этот — тощий, взъерошенный урод с глазами больной собаки — не мог быть Мишей Кохано-вичем, уверенным в себе восемнадцатилетним парнем, не трусом, не ублюдком, не подлецом. Этот не мог быть сыном Меера Кохановича и Анны Коханович, урожденной Гольдберг. Этот вообще не мог иметь родителей, родины, друзей, любви. Единственным, на что Этот имел право, была переполненная девятилитровая параша в его покрытых черной коркой руках, если бы кто-нибудь удосужился ее ему дать.

Боль пронзила правое ухо. В окне Миша увидел скалящееся отражение холеной хари старшого Джумаева. Тот небрежно ткнул руку в карман и сказал:

— Че стал, урод? Давай-давай, рот твой…

Мишу обожгло изнутри. Он вдруг понял. «Они даже не воспринимают меня всерьез, как человека. Я для них скот, рабочее, тягловое быдло. Об меня следует вытирать ноги». Он не заорал, не вцепился Джумаеву в горло. Он промолчал. Его нога покорно тронула суконную натирку с места. Но что-то случилось. Что-то уже было не так. Он понимал, в чем дело: фитиль затлел. Через полчаса в туалете Мишу остановил один из бурых сержантов Ахмедов.

— Э, урод! Ти сюда пачкать ходишь, убирать не ходишь. Я убирать за тобой?

Миша попытался отступить к выходу, но Ахмедов остановил его.

— Или ты лучше их? — он кивнул на трех белых духов, мывших очки.

— Иди к ним. Там много работа.

Все, почувствовал Миша, вот оно, начинается. Тут уж уступать нельзя. В этот момент он так нервничал, что не мог понять, ПОЧЕМУ нельзя уступать именно сейчас, но точно знал, что НЕЛЬЗЯ.

— Иди, урод! — сказал Ахмедов повелительно.

Наработанная привычка к бездумному, рабскому подчинению содрогнула тело, но Миша сумасшедшим напряжением всех мышц удержал его на месте.

— Это не мое дело… — произнес чужой деревянный голос.

«Боже, это я сказал?.. — прострелило Мишу. — Мама, что сейчас начнется!»

И началось: из глаз посыпались искры, какая-то сила качнула тело, как маятник. «Ударил», — подумал Миша. В эти ничтожные доли секунды счетная машина его мозга безумно двигала всеми поршнями, вертела маховиками, мигала лампочками: что делать? ответить или стерпеть? Терпел же раньше и ничего; может, и сейчас пронесет; а то, неровен час, еще прибьют… Легкий, ритмичный шорох шестерней усыплял волю, разжимал кулаки, тормозил кровь в венах. А чем меньше становилось воли, тем медленнее шевелились шестерни. Человек засыпал, просыпалась бессловесная, безмозглая тварь.

Второй удар наполнил рот соленым. Спящий приоткрыл глаза. Ах ты ж, сука… К горлу подкатывала холодная волна ненависти. Скотина… Упругие плечи ненависти ломали и корежили весь сложный механизм цивилизованного разума. Клинили шестерни, гнули поршни, срывая предохранители, тормозящие злость. Гребень этой волны, увенчанный кроваво-красной пеной, ударил в глаза. Все уроды, ненавижу…

Миша размахнулся и со всей дури залепил Ахмедову в балабас. С вкусным кровавым ляпом. Азер ушел харей в умывальник. Убью, падла… За все, за все… Захотелось вцепиться в ненавистную плоть пальцами, вгрызться зубами в податливое горло до хруста, облиться чужой кровью, пить, глотать ее. Хотелось рвать зубами кадык, отдирать от черномазой головы уши, сдирать полосами кожу с морды и убивать, раз за разом убивать эту сволочь и всех остальных сволочей, и пусть они оживают, чтобы можно было убивать их еще, и еще, и еще… Он бил Ахмедова мордой об кран, брызгала кровь, тот уже не сопротивлялся, а Миша снова и снова толкал на холодный никель красную коротко стриженную тыкву. Сзади что-то орали на непонятных языках, удары сыпались градом, чьи-то пальцы хватали его за лицо, за волосы, за хэбэшку, а он ничего не видел, кроме окровавленной тыквы в умывальнике, и ничего не чувствовал, кроме стекающей по рукам и лицу крови. Но, наконец, удачный удар в голову повалил его на мокрый кафель. Он на мгновение увидел как чужую свою собственную руку — окровавленную, с разбитыми костяшками и сломанными ногтями — и потерял сознание. Его еще долго били ногами, но ему это было уже безразлично. На сегодня война была закончена…

…Засыпая, он еще вспомнил о том, что забыл завести будильник. Ему приснилось, что он плохо закрыл окно, и вот оно открывается, и здоровенный узбек в ушитой хэбэшке осторожно залазит внутрь, придерживая большой, темной стали, топор на скверно оструганном топорище. Миша застонал…

Все было, как всегда.

Глава 3

Миша проснулся поздно, когда из-за двери доносились голоса офицеров и в окно робко заглядывало зябкое осеннее солнце. Будильник — родной брат продовольственного прапорщика — скучал на тумбочке, напоминая расположением стрелок на своем чванливо выпяченном животе, что сейчас уже начало одиннадцатого, а ты, быдло, разоспался, как последнее батальонное чмо… «Ладно-ладно, а ты, пузатый, уже не мог звякнуть в полвосьмого, да?» — «Ага, буду я тебе звонить без завода, ищи дурака!» — «Да ладно, че ты, брюхан, я ж не прошу сильно звонить, звякнул бы чуть-чуть, так, самую малость, только чтобы я глаза открыл…» — «Ага, тот случай; да для того, чтобы ты жаль-цы свои чмырные хоть на самую малость приотворил, мне надо бы жопу на немецкий крест здесь порвать, на тумбе перед тобой! Что ж я тебе — дневальный, да?» — «Ладно, уболтал, толстый, теперь я тебя каждый вечер по самые яйца буду заводить, так, что ты весь у меня в крестах и звездах будешь скакать по утряне…»

Он оделся и стукнул в стену. Через секунду в распахнутой двери засветилась радостная левашовская физиономия. «А парнишка вроде отходит помаленьку от казарменных шугняков».

— Уже проснулись, товарищ сержант?

— Вы че там делаете?

— Эти на матрасах валяются, а я…

— Они че там, с ума посходили?! — Миша рассердился. — Будний же день! Короче, черт, сейчас идешь туда и поднимаешь их наводить порядок в помещении — пусть вылижут всю комнату и ждут меня, а сам метешься в столовую и несешь мне чего-нибудь похавать…

— Так уже поздно, завтрак давно закончился…

— Подойдешь к Саше, повару, скажешь, что от меня, понял? — он подал Левашову ключ. — Вот, потом придешь сюда, откроешь этим дверь и наведешь здесь порядок. Потом сядешь и подождешь меня, понял?

Левашов кивнул и сунулся за дверь.

— Да, и передай кавказцу, если снова забуреет, так вломлю, что операция ему уже не понадобится. Узбекам, если надо будет, скажи то же самое…

Кассир с бухгалтером были на работе с полдесятого. Поэтому Миша быстренько оформил продаттестаты и командировку у старлейской жены Любочки в строевой части, потом смотался за подписью к комбату и — решительный и энергичный — устремился в бухгалтерию.

Бухгалтерия любой части — святое место, болевая точка, тем более — бухгалтерия стройбата. Миша зашел, подхалимски улыбаясь (майорская жена-бухгалтер страшно любила попарить мозга), улыбаясь, стоял все время, пока выписывались командировочные, улыбаясь, получал у капитанской жены-кассирши (кстати, сука редкая) деньги и вышел в коридор по-прежнему с прилипшей к зубам улыбкой. «Что-то они быстро сегодня. Надо бы по коробке конфет подарить. Да и на будущее пригодится». Он пересчитал деньги. Сорок два рубля сорок копеек. По десять шестьдесят на рыло. Восемь на поезд в оба конца да по рупь тридцать на два дня на питание. «Так, — прикинул он, — деньги поесть у них свои есть, еще и меня покормят, а поедем не на поезде, а на электричке — итого больше четырех червонцев чистыми». А эта глупышка в поликлинике еще удивлялась, почему он все время в Хи-лок катается.

Потом Миша пошел в аптеку, комнату, соседствующую с его собственной, как и кабинет начмеда, только с другой стороны, и еще часок поработал там. Справка расходов медикаментов за неделю, справка в УИР по наличию личного состава, еще какие-то совершенно левые бумажки, которые постоянно пишешь и которые снова, откуда ни возьмись, появляются целыми пачками. Потом приперся Серж, санинструктор третьей роты, и пришлось выдавать ему медикаменты, а потом играть с этим штымпом в нарды (доска всегда лежала на третьей полке за бутылями с перекисью водорода, йодом и мазью Вишневского). Серж совсем достал: больно уж ему везло, так что разошлись при своем.

Было уже два часа. Миша сходил в офицерскую столовую пообедать и вернулся к себе в комнату, где ждал его послушный Левашов.

— Что эти уроды?

— Конечно, поворчали для вида, — Левашов почтительно улыбнулся сюзерену, — но все же вели себя прилично и порядок навели… Вот, товарищ сержант, вам картошки б мясом принес.

Миша вспомнил, что приказал Левашову принести поесть.

— Старый стал совсем, запамятовал, — улыбнулся он.

— Ладно, пообедай сам.

— А вы, товарищ сержант? — в голосе Левашова слышалось живейшее участие.

— Да я уже в «офицерке» пообедал.

Миша включил телевизор. Залег на диван. Показывали муть из серии «Танцы народов мира». Закурил. Спереди вертели огромными — словно чужими, приклеенными — бедрами губошлепки-негритянки, сзади чавкало это белобрысое быдло, вечером надо было переться к черту на кулички через вокзалы, электрички, холод, грязь — словом, настроение было не ахти.

— Коханович! — заглянул в комнату комбат. Миша привстал: подполковник все-таки, да еще хозяин. — Короче, Коханович… — комбат сделал паузу, засмотревшись на вертящиеся в телевизоре бедра. — Короче, у меня сигареты закончились, сделай что-нибудь.

— Хорошо, — кивнул Миша уважительно, но без особого рвения.

— Я буду у себя.

— Ладно, — сказал Миша в закрывшуюся дверь. — Слышал? — обернулся он к Левашову. — Давай, мотай в продмаг за куревом, — он протянул трешку из полученных сегодня в бухгалтерии. — Десять минут, время пошло.

Левашов не уложился. «Танцы банту» наконец-то закончились. Миша отнес комбату сигареты, вернулся, снова улегся на диван. Левашов стоял рядом услужливой горничной. Миша долго, с неподдельным старанием на лице, раскуривал сигарету, потом блаженно выпустил дым, поднял глаза на Левашова и сказал:

— Ну что, несчастный, поупражнялся?

— Да, товарищ сержант, — радостно закивал Левашов, — конечно.

— Давай.

— Что? — не понял «несчастный».

— Продемонстрируй, быдло, — ласково объяснил Миша.

— А-а, да, сейчас, — Левашов поднялся, стал в центре комнаты по стойке «смирно» и сосредоточился, как спортсмен перед прыжком. Мише почему-то показалось, что питерец сейчас замочит крутой брейк.

— Погоди-ка, — он поднялся, подошел к двери и закрыл ее на ключ. — А вот теперь давай! — он удобно устроился на диване и приготовился смотреть.

Левашов вздернул губы и плотно сцепил зубы, перекосил лицо, заломил руки и с диким хрипом повалился на пол. Слюна пенилась на его губах, глаза вылезли из орбит, тело ломалось до скрипа в суставах. Он несколько раз смачно хряпнулся головой об пол, потом мелко-мелко затрясся и заскрежетал зубами. «Браво, малыш, — подумал Миша, — не знал бы, что ты балуешься, ломанулся бы „скорую“ вызывать». Левашов еще несколько раз боднул темечком ножку дивана, потом закрутился в какой-то немыслимый узел, подергался, взбрасывая худые ноги в мятых парадных штанах, и затих.

— Молодец, малыш, — пихнул его ногой в бок Миша. — Я буду не я, если через пару месяцев не будешь дома, в Питере, по Невскому рассекать.

Левашов встал на колени и обратил к нему сучьи, горящие сумасшедшей надеждой глаза.

— Товарищ сержант, клянусь матерью…

— Ну, чего тебе, быдло? — Миша явно заскучал.

— Я отблагодарю, честно… — Левашов заговорил с каким-то молитвенным придыханием в голосе, — честное слово, мама с папой вам всегда-всегда будут благодарны, и всегда к нам в Питер сможете ездить как к себе домой…

— А как насчет денег? — Миша явно издевался.

— Мы отблагодарим, честное слово!.. — по интонациям Левашова слышно было, что он готов тут же лечь и помереть, если на то будет Мишина воля. — Как скажете, и деньгами, и вообще… — тут Левашов замялся, видно, не знал, сколько денег предложить.

— Ладно, встань с колен! — Мише надоело слушать всю эту парашу. — Без меня ничего не устраивай, понял? Вот вернусь из Хилка, тогда и покажешь свой спектакль.

Левашов поднялся.

— Кстати, старый, ты ведь из Питера. Гребенщикова знать должен.

— Ну, знаю… — Левашов, кажется, был очень удивлен, что армейский сержант-держиморда знает Гребенщикова.

— Говорят, он еврей по национальности. Ничего об этом не слышал? — похоже было, что Миша опять издевается.

— Нет, не слышал… — от столь неожиданной смены темы Левашов завис. Кажется, слышно было, как в его бестолковке скрежещут шестерни.

— Ладно, иди. Скажи чуркам, чтоб собирались: через четверть часа вскипаем.

Левашов аж задымился от служебного прогиба и в секунду угрохотал вон из комнаты. Время приближалось к четырем.

Они не выехали ни через четверть часа, на даже через час: сказалась армейская необязательность и бардачность. Но в конце концов, к восьми вечера их принял в свои потные вонючие объятия читинский железнодорожный вокзал. Миша сводил больных в вокзальную рабочую столовую для обслуживающего персонала, где у него были знакомые и где он обычно, когда попадал сюда в соответствующем настроении, ел. Вот и сейчас Миша покормил больных и поел сам (естественно, за их счет). Кормили здесь очень сытно и совсем недорого (о качестве блюд в подобной ситуации обычно не думаешь).

Потом они вышли в зал ожидания и расположились на скамейке между кучей толстых цыганок, с одной стороны, и пьяным стариком в драной железнодорожной шинели, с тощим, щетинистым лицом — с другой. Надо было ждать еще полтора часа: электричка на Хилок отправлялась в десять. Они сидели вчетвером и тупо глазели прямо перед собой. Бесконечный поток все плыл и плыл мимо них, и люди в нем были настолько одинаковы — серые, грязные и озабоченные, — что иногда начинало казаться, будто это одни и те же идут по кругу, выходя в одни двери, обойдя вокруг вокзал и вновь войдя через другие. И они были одинаковыми, как поезда, что должны были развезти их в разные стороны к одинаковым вокзалам одинаковых городов, и одни и те же беды прибавляли озабоченности их лицам, и одни и те же болезни крутили в узлы гнилые водоросли их кишок. Они все шли и шли, и глаз уже не воспринимал их и, отражаясь от их мутной поверхности, переворачивался зрачком внутрь. И звуки, такие же одинаковые и серые, как те, кто их издавал, просачивались в сознание едва-едва, и от них воротило, словно уши были залеплены столовским ужином.

Столько одинаковых, серых людей. Причем каждый из них мнит себя пупом земли, чем-то необыкновенным, у каждого уйма проблем, принципы, привязанности, теории, каждый совершил в жизни кучу пакостей и не далее как сегодня в очередной раз наступил на горло своей совести; в конце концов, каждый — это еще и вонючая, немытая плоть под давно не менявшимся бельем, точь-в-точь такая же, как у соседа… Миша представил себе всю эту массу потной плоти вокруг себя, и его затошнило.

А люди толпы все двигались по кругу. Они не глазели по сторонам, и их взгляды не втыкались тупо в сидящих, а безвольно скользили, как подошвы по грязи. По сись-кастым цыганкам, замотанным в черные платки, медленным, ленивым, сонно посверкивающим в пустоту дикими нездешними глазами. По трем восточным соддатешкам в поношенных, с чужого плеча, шинелях с полуоторванными ногонами и вылинявшими петлицами, нажравшимся, отоспавшимся и нетерпеливо зыркающим по сторонам в ожидании отъезда. По сопровождающему их щеголеватому сержанту-санинструктору в ушитой, начесанной шинели и глаженой шапке, между которыми проступает, словно нарисованное на папиросной бумаге, светлокожее худое лицо, продырявленное ледяными маслинами печальных левантийских глаз и тоскливым, с тысячелетним профилем носом. По почти привалившемуся к сержанту козловатому старикашке, прячущему за поднятым воротником грязно-синей, без пуговиц, шинели багровый алкоголический нос, а под полуоторванным козырьком съехавшей набок фуражки — водянисто-красные, в прожилках, собачьи глазки.

Стрелки на огромных вокзальных часах ползли медленно, как смена караульных на посты. Мише жутко хотелось курить, но лень было переться в ночной холодный неуют платформы. «Вот смотаюсь в Хилок, — думал он, тоскливо тиская мятую пачку „Космоса“ в кармане шинели, — потом пулей обратно, и к восьми или девяти утра буду в Чите. И — к Светке». По коже нестройной гурьбой пробежали мурашки. Очень хотелось, чтобы это «и — к Светке» наступило как можно быстрее. А там — домашний борщ, белая ванна с теплой водой, сверкающий девственной белизной унитаз, в конце концов…

— О! — вдруг произнес Ссадина и дернул Мишу за рукав.

Миша поднял голову и посмотрел туда, куда показывал Ссадина. На вокзальных часах было без четверти десять.

Миша торопливо поднял больных и повел их сквозь толпу к перронам.

Вагон электрички был почти пуст. Миша удобно расположился у окна, напротив укладывающихся спать на плечи друг другу азиатов. Уже засыпая, он подумал о том, что вот ведь, оказывается, чурки, с виду такие тупые и дикие, понимают циферблат. И удивился…

…Два дня после истории с Ахмедовым Мишу никто не дергал, словно его вообще не было. Только ротный справился, кто так харю начистил и, получив стандартный ответ, что, мол, незнакомые солдаты из другой части, отстал. Да еще один из азиатов — сержант Сулейманов — начал проявлять к Мише непонятный интерес. Миша нет-нет да и ловил на себе его внимательный взгляд. «Кажется, он тоже не прочь меня завалить», — думал Миша. А вообще все было нормально. Миша быстро очухивался, как бродячая собака, зализывающая свои раны. К вечеру второго дня он был уже почти «в форме». «А это совсем не так страшно, как кажется сначала, — размышлял он, закутавшись с головой в одеяло в койке после отбоя. — Главное выдержать первый удар, а там — плевать, что будет после». Он лежал, укрывшись одеялом, и был симпатичен сам себе. Мало того, впервые с начала службы в мехбате ему было не стыдно думать. Сейчас главное — не расслабляться, не почивать на лаврах, надеясь, что уже доказал себе и другим, что ты мужчина Они увидели это, но они еще помнят, как ты вел себя до того. Главная фиеста еще впереди. И он заснул, как засыпает между выстрелами затвор.

Проснулся Миша часа через два, совершенно разбитый, с разрывающимся от боли животом и с жуткими позывами на низ. Он обулся и, грохоча сапогами, побрел в туалет. Устроившись на очке, Миша долгое время усилием всех мышц пытался удержать в прежних размерах раздуваемый космическими силами желудок, а потом тот вдруг сжался, скрутился в кукиш, и Миша понял, чтб должна ощущать работающая на полную мощность самолетная турбина. Потом, когда лавина скатилась, его разбила такая слабость, что он несколько раз чуть не сковырнулся в очко. Миша не обеспокоился — с армейских харчей еще не так пронести может — и, с чувством выполненного долга вернувшись на свою койку, хлопнулся спать. Однако через час все повторилось. Сквозь боль, слабость и сонливость пробилась первая неясная тревога. На протяжении трех последующих визитов в туалет с интервалом в час эта тревога перешла в мрачный ужас: с Мишей никогда такого не было, и он был совершенно растерян. В иные минуты ему бывало так плохо, что начинало казаться, будто из него уронился в очко его собственный желудок. Когда Миша в очередной раз сидел на очке, прокричали подъем. В туалет зашел зевающий дневальный-русак и нацелился на писсуар.

— Эй, Портнягин, — обратился к нему с очка Миша, — ты не знаешь, что это такое: целую ночь понос и живот болит?..

— А кровь есть? — равнодушно спросил Портнягин Миша глянул в очко. Там было красным-красно.

— Есть, — ответил он, дрожа от холода и безысходности.

— Не повезло тебе, Коханович, — бесцветно констатировал Портнягин. — Это Диза.

У Миши отвалилась челюсть. «Этого еще не хватало». Он автоматически потянул из специальной деревянной коробочки на дверце листок бумаги. Зачем-то поднес, его к глазам, думая совершенно о другом. На листочке были типографские строчки. «— Хамье! — сказал Румата стеклянным голосом. — Вы же неграмотные, зачем вам подорожная?» — прочитал Миша отвлеченно. «Мля! — он распахнул глаза. — Это же мои Стругацкие!..»

В тот же день он уже лежал в госпитале. Впрочем, лежал он только до первой ходки в туалет. Когда, чистый и благообразный, в госпитальном халате и шлепанцах, но с животом, раздираемым внутренними противоречиями, Миша явился к очкам, он застал там по меньшей мере десяток «дизелей», мучимых той же проблемой. Трагизм ситуации заключался в том, что из трех очков два были плотно забиты, словно винно-водочный отдел после двух часов. На лице у Миши появилось выражение отчаяния. Однако, оглядевшись, он увидел на нескольких лицах точно такое же выражение, и это несколько придало ему сил. Впрочем, Миша прекрасно понимал, что до своей очереди его не хватит. Желудок пронзила раскаленная игла. Миша сцепил зубы и прислонился к стене, в глубине души проклиная всех дизентерийных больных на свете и не спуская ненавидящего взгляда со стриженной макушки очередного сидящего на очке счастливца. Игла в желудке все увеличивалась в размере и вскоре достигла габаритов лома. Нижние шлюзы трепетали под натиском стихии. Чтобы помочь организму, Миша уселся на умывальник, подперев твердым керамическим ребром слабеющие клапаны. Дизентерийные протуберанцы продолжали фонтанировать, и Миша вдруг почувствовал, что если не откроет нижний сток, напор пойдет через верх. Катастрофа стремительно надвигалась. Наконец, настал момент, когда между ним и очком оставался всего один человек, но Миша понимал, что еще одного ему не выдержать. Однако ему повезло: бедолага перед ним — чахлый и согнутый вдвое — вдруг тонко заскулил и схватил себя рукой под гузку. Миша, всецело занятый собой, даже не понял, что произошло, а бедолагу уже выдернули из очереди, как морковку из грядки, и пинками вышибли из туалета.

— Чмо! Пидар! Обосрался, урод! — шумела очередь. Миша почувствовал, что спасен. Когда с очка поднялся предыдущий клиент, он решительно двинулся вперед. Вдруг в туалет ввалились двое азиатов в щегольски подшитых новеньких халатах. Судя по их цветущему виду, дизы у них не было и в помине. Один из них хотел занять очко, и, по-видимому, очередь нимало не возражала против этого, но Миша, обезумевший от гадкого ощущения податливости шлюзов, очертя голову ринулся к очку и бесцеремонно оттолкнул азиата в сторону. Пока тот оборачивался, Миша уже спустил кальсоны и уселся на корточки.

— Ты че, урод?! — взвизгнул очумевший от такой наглости азиат и махнул ногой.

Смуглая ступня в тапке цвета детской неожиданности ляпнула Мишу по морде. Он еле удержался, опершись о стенку, но даже не произнес обычного духанского «ну что такое?» — он блаженствовал. На душе быстро легчало, и ему было просто не до азиата. Но азиат попался упрямый. Он схватил Мишу за волосы и хряпнул мордой о свою коленку. У Миши щелкнули зубы, из носа потекла кровь. Но отбиваться и даже материться было нельзя: он находился в слишком невыгодном положении. Поэтому Миша сцепил зубы и решил потерпеть. А азиаты уже издевались внаглую.

— Э, урод, ты сколько прослужил?

Миша решил молчать, но снова получил по морде и нехотя ответил:

— Первые полгода служу…

— Душара, мля, рот твой парашный сектым! — и они несколько раз пнули его.

— Да, — согласился Миша, — да, — стремясь избежать очередных ударов и мечтая о том моменте, когда он сможет подняться.

— Маму твою…

— Да, — произнес Миша, ненавидя себя. Еще совсем чуть-чуть.

— Догадишь — зайдешь в третий палата, понял? Сек-тым тебя будем, урод! — показал азиат золотые фиксы. — А не зайдешь — вешайся ночью, понял, да?

Миша кивнул, и азиаты, распихивая бедолаг, вышли. «Плохо дело, — думал Миша, вставая и приводя себя в порядок. — Как бы я себя ни повел, в любой момент они могут подловить меня здесь — беспомощного и полуобо-сравшегося — и засунуть головой в очко».

Он медленно пошел к выходу, пытаясь не встречаться ни с кем взглядом. Это было проще простого: все старательно отводили глаза. А все же ему было очень скверно. Болезнь наливала тело противной слабостью, коленки мелко тряслись, перед глазами прыгали яркие искорки. Да уж, только по морде получать в таком состоянии. Но лучше уж сейчас пойти, а то через час опять приспичит. Неровен час, расплескаю. Как ни крути задницей перед самим собой, а тебе жутко страшно. Смотри, как бы прямая кишка от страха в тапки не булькнулась, чмо. Он медленно прошел по пропахшему лекарствами коридору, остановился перед дверью с цифрой «3». Входить не хотелось. Напротив, хотелось уйти в палату номер пять, лечь на свою койку, укрыться с головой одеялом и отключиться. Он сосчитал до двадцати, отворил дверь и вошел. С коек поднялись чубастые дедовские головы.

— Че хотел, урод?

Миша огляделся. Давешних азиатов здесь не было. Он растерялся.

— Э-э… вызывали…

— Пшел нах отсюда! — кто-то махнул рукой. Уворачиваясь от летящего тапка, Миша выскочил в коридор и захлопнул дверь. Он огляделся по сторонам и пошел к себе. Двоякое чувство овладевало им. С одной стороны, он пришел, куда было велено, и не получил по морде, с другой, словно и не приходил, и теперь нужно ждать неприятностей. За ругань и тапок он не рассердился — еще не привью сердиться на старослужащих по таким мелочам — и небрежно подумал, что, мол, даст сдачи, если в следующий раз они его заденут. Перенос на «следующий раз» — классическая формула духанской трусости, но Миша еще не понимал этого. Дойдя до дверей своей палаты, он запнулся, покрутил головой и направился в туалет. Занимать очередь.

Миша валялся в госпитале семь дней. Каждое утро всех дизелей строили в коридоре и выдавали каждому по четыре таблетки тетрациклина, а потом вели в лабораторию, где каждый по очереди опускал кальсоны, поворачивался спиной к медсестре, нагибался и раздвигал руками ягодицы, а медсестра ковырялась в его заднице металлическим прутиком. Каждый вечер дизеля, построившись, опять получали по четыре таблетки тетрациклина на рыло, а потом старшина отделения заставлял снимать рубашки и проверял всех на «форму 20». Миша не знал, что такое «форма 20», потому относился к этим проверкам совершенно равнодушно. (Уже позднее он узнал, что пресловутая «форма 20» — проверка на наличие платяных вшей.) Среди дизелей не было старослужащих: диза — традиционно «духан-ская» болезнь. Наверное, потому, что именно изнеженный «гражданский» желудок духов оказывается не в состоянии справиться со всеми теми потоками отравы, с которыми играючи справляется луженый желудок старослужащего.

За семь дней в госпитале Миша отъелся, окреп и порозовел. Он чувствовал себя гораздо лучше и смотрел на перспективу возвращения в роту без особого трагизма. Тех двух азиатов он больше не видел, и теперь ему казалось, что в столкновении с ними он вел себя достаточно решительно и мужественно.

Он много думал в эти дни. Вспоминал гражданку: учебу в институте, семью — небогатую интеллигентную еврейскую семью, — друзей, девочек, развлечения. Вспоминал «Битлз», «Пинк Флойд» и «Лэд Зеппелин». С ужасом обнаружил, что безнадежно забыл половину гитарных аккордов. А ведь когда-то неплохо играл. Вспомнил себя — полугодичной давности. Оказалось, что тот Миша — воспитанный, смущающийся, не матерившийся, даже не утративший еще способности краснеть — отвратителен Мише нынешнему, потому что интеллигенты не выживают в казарме, а ему очень хотелось выжить. Он не знал, о чем бы сейчас мог говорить со своими харьковскими знакомыми, но не жалел об этом, потому что — ему казалось — познал в армии что-то новое, более глубокое, некую высшую мудрость, до которой не доросли все те, с по-детски тепличной гражданки.

О возвращении домой он старался не думать — до дембеля было еще так много, целая жизнь! Гораздо больше он размышлял о скором возвращении в роту, ждал этого возвращения, боялся, готовился к нему. «Революция 1905 года потерпела поражение, — думал, усмехаясь, он, имея в виду свою драку в туалете, — из-за неподготовленности народных масс и слабости, недоработанности базовой теории. Новая революция не должна повторить этих ошибок. Революционная сознательность рабочего класса растет, согласно учению великого Ленина. Наше дело правое, мы победим, враг будет разбит, победа будет за нами, как утверждал не менее великий Сталин. В конце концов, разве революцию придумали не евреи?»

И вот пришло время выписки. Старшина повел Мишу в госпитальную кладовую, где хранились форма и нательное белье больных. Когда Миша получил свой узелок и развернул его, оказалось, что нательного белья там нет.

— Ну, давай, давай, шевелись! — поторапливал его старшина.

— Товарищ старшина, — повернулся к нему Миша, — моего нательного белья нет.

— А куда ты его дел?

— Я оставлял его здесь.

Каптерщик, выдававший вещи выписываемым, сделал невинное лицо.

— Никто в твои шмотки не лазил.

— Оно было здесь.

— Я, что ли, его взял?

— Не знаю. Но оно было здесь. Старшина явно скучал.

— Короче, урод, — сказал он, небрежно сжимая и разжимая кулаки, — если через пять минут ты не решишь все вопросы с каптерщиком и не будешь готов к выдвижению в часть, я тебе хлебало разворочу.

Миша полузло-полуиспуганно молчал. Он еще не привык к неожиданности, с которой в армии возникают напряги.

— Ну, положим, трусы я тебе еще найду, — ухмыльнулся каптерщик, — а вот майки у меня нет.

Миша хотел было возразить и уже открыл рот.

— Быстрее, ублюдок! — рявкнул сзади старшина и врезал Мише по почкам.

Миша обернулся к старшине, но тут каптерщик врезал ему сбоку в челюсть и спросил:

— Ну так как, берешь?

Миша рванулся к каптеру и получил еще раз по почкам от старшины.

— Э, да это чмо еще выдергивается!

Внутренности Миши прострелила боль, ему стало плохо, и он вынужден был опереться о стену, чтобы не упасть. Слишком уж все это было неожиданно. Перед глазами летали разноцветные искорки. Плохо соображая, что делает, он разделся, натянул протянутые каптерщиком трусы, оказавшиеся старыми, ношеными и дурно пахнущими — впрочем, ему уже было все равно, — потом надел хэбэшку и сапоги и был выдворен в вестибюль, где санинструктора собирали выписанных и уводили их в части. Когда Миша появился в дверном проеме родной казармы, дневальный крикнул в расположение фразу по-азербайджански. Тотчас в проходе появилось несколько ушитых фигур.

— Что, вернулся, урод, маму твою…? — спросил один. А другой добавил:

— Теперь вешайся, хохоль, время пришель!

Рота раскрывала ему свои волчьи объятия. Той же ночью на него спящего накинули одеяло и потом хорошо помолотили руками и ногами по неспособному сопротивляться телу. Было больно и жутко обидно, но Миша не испугался и не утратил самообладания. Он ожидал чего-нибудь подобного. Миша не закричал от боли, даже когда какая-то сука уцепилась за койку верхнего яруса (он внаглую лег спать на свободную койку) и несколько раз со всего размаха хряпнулась подкованными сапогами ему на грудную клетку. Он молча вытерпел всю процедуру, только стараясь прикрыть глаза и пах, но потом, когда все закончилось и тяжело дышавшие экзекуторы разошлись спать, даже не встал и не пошел умываться. Его захлестывала бесшумная и бессильная волна ненависти, и он тихонько глотал слезы под своим одеялом, скрипел зубами и мечтал о тех страшных пытках и мучениях, которым подвергнет всех этих ублюдков.

С утра у Миши началась новая жизнь. Никто с ним не общался, даже опасливо косившиеся на азиатов русаки, только сержанты орали на него, когда он недостаточно быстро становился в строй, или не очень старательно отбивал «левой!», или слишком небрежно заправлял койку. У него постоянно что-то воровали — доходило до того, что ложась спать, он запихивал форму и сапоги под матрас. В строю его постоянно били и пинали сзади, так, что он никак не мог разглядеть, кто это делает. Кроме того, на него постоянно стучали ротному, так что очень часто приходилось оправдываться по поводу тех вещей, которые он делал и которых не делал. Никто не пытался специально припахать его делать какую-нибудь мерзость, но во время разводов ему доставалась самая грязная и тяжелая работа. Он никак не мог понять, как же это так получается, только в столовой он часто оставался голодным и принужден был драться за кусок пищи с каким-нибудь доходягой.

Когда по вечерам рота стекалась к каптерке за нитками, подшивой и сапожным кремом, ему постоянно не хватало, и он стирал и стирал одну и ту же подпишу, нитки воровал, а сапоги обтирал мокрой тряпкой. Бриться тоже было нечем, но он спасался тем, что на умывальнике всегда лежала куча использованных лезвий «Нева», тупых, как утюги. Ими он и брился — благо, было не впервой. Впрочем, он привыкая все-таки шел уже третий месяц его службы.

Миша ждал. Он ждал, когда какое-нибудь черномазое быдло явно «наступит ему на яйца». Он ждал, когда его поставят перед фактом и ему просто придется драться. Миша еще не научился бросать вызов. Он холодно выслушивал гадости и оскорбления в свой адрес, он прямо смотрел в глаза наглецу, надеясь, что тот сорвется, он старался располагаться в пространстве так, чтобы всегда можно было дотянуться до табуретки. Он еще не умел наглеть, но изо всех сил пытался это сделать. Он ждал.

Через несколько дней после возвращения из госпиталя Миша почувствовал назойливый зуд в паху. Целый день он не обращал на это внимания и лишь почесывал зудевшие места И только вечером, в туалете, он ненароком заглянул под резинку. У него в глазах потемнело, и ужин агрессивно хлюпнулся снизу в кадык. Там были вши. Огромные, белесые, они утюжили ткань, как бээмпэшки на учениях. Еще несколько притихло на лобке. Он чуть не закричал от отвращения — никогда раньше он не видел этой мерзости, — но сработал уже появившийся у него «автопилот», и Миша сдержался. Он оглянулся по сторонам — в туалете никого не было, — и тщательно передавил всю эту шушеру. Вши лопались под его ногтями, брызгая гадким беленьким дерьмом. Дождавшись ночи, он украл трусы и майку из числа сохнувших на спинках коек (в баню не водили уже третью неделю, и некоторые, из числа самых чистоплотных, стирали свое белье), прогладил форму в бытовке, свои трусы выкинул на помойку, а потом пошел — в умывальник и тщательно подмылся. Затем он оделся по всей форме и лег спать (наверное, это был сдвиг по фазе, но только Миша ни за что бы не смог сейчас заснуть раздетым). И вот тогда-то, в темноте, под одеялом, его догнала истерика Он плакал и тихонько скулил от омерзения и безысходности, вцепившись руками в раму койки, чтобы не скрипеть, и вогнав зубы в подушку, чтобы не заорать.

На завтраке к их столу подошел сержант Ходжаев, спокойно протянул руку над Мишиным плечом и взял с куска хлеба его пайку масла. Это произошло настолько неожиданно, что Ходжаев уже успел сделать несколько неторопливых шагов к своему столу, пока случившееся дошло до Миши. Он скованно поднялся. «Это явный вызов. Если я сейчас промолчу или отреагирую недостаточно буро, меня зачмырят».

— Эй, мужик! — его голос прозвучал не так нагло, как бы ему хотелось, но достаточно громко для того, чтобы Ходжаев его услышал.

— Че хотел, урод? — спросил стоящий у своего стола Ходжаев.

Что бы ему такого наглого сказать? И вообще, как формулируется вызов?

— У тебя че, чурка, голодняк на масло? — сказал Миша и испугался. Опять придется получать по морде.

— Кель бура! — просто сказал Ходжаев. Он был холоден и немногословен.

Миша подошел. Тотчас же сбоку, со стола, ему в лицо плеснули горячим чаем из кружки, и когда он, инстинктивно прикрываясь, глянул в эту сторону, Ходжаев резко влепил ему в челюсть. Миша поскользнулся на жирном полу и хлопнулся на землю. Из-за стола выскочили еще несколько человек, один из них — кажется, Эргашев — наступил Мише на грудь коленом, чтобы он не мог встать, а остальные принялись месить лежачего ногами.

Главное — не думать. То есть, вообще. Главное — слушаться только инстинктов. Холодно — грейся. Хочется есть — ешь. Бьют — бей и ты. Но не надо думать. Можно ли ударить человека? Какова мера твоей власти над ним? Больно ли ему? Почему он ненавидит тебя? Оставь все это сюсюканье лощеным чмырям на гражданке. Думать не надо. Думающий всегда проигрывает. Ты не должен проигрывать. У тебя нет роскоши думать. Если ты каждый раз будешь пытаться взвешивать на весах разума ненависть и сострадание — тебе конец. Тогда ты не успеешь ударить, не сможешь ударить сильно и не захочешь ударить больно. Ты должен бить, не думая, автоматически. И как можно более жестоко. Потому что у тебя нет роскоши жалеть. Ты должен выжить. Поэтому не думай, брат! Миша стоял на тумбочке со штык-ножом на ремне и то и дело трогал свежий шов на губе. Ничего, могло быть и хуже. Он не улыбнулся — он уже не умел улыбаться, — но ему было спокойно. Как патрону в обойме…

Сдать больных в госпиталь в Хилке — это было несложно. Миша поспел на четырехчасовую электричку на Читу. Около девяти он уже должен был быть на читинском вокзале.

Глава 4

Союзы такого рода, как тот, что существовал между Мишей и Светкой, обычно бывают одними из самых прочных и долгих, потому что это союзы по необходимости. Светке было под тридцать, и уж красивой ее назвать никак нельзя было, хотя, впрочем, явно выраженным «крокодилом» она тоже не была. Как всякая обыкновенная кассирша из продмага, Светка была не очень умна, в меру сварлива и достаточно хозяйственна. Она никогда не была замужем, особенного интереса у мужчин не вызывала и потому уже давным-давно поняла, как грустна — до жима в паху — жизнь одинокой женщины. Ей не нужно было многого. Только чтобы мужчина приходил хотя бы раз в неделю, не особо пил, не очень дрался и оставался на ночь. Хотя, в общем-то, она с готовностью согласна была терпеть даже гораздо более долгое его отсутствие, пьянь и мордобой, только бы он приходил. Слишком хорошо знала она состояние, когда хочется лезть на стенку или орать какую-нибудь дрянь Господу Богу. Сколько ей ни хотелось, она так и не смогла забеременеть, так что потеряла уже всякую надежду и теперь редко и равнодушно вспоминала, что с ней творилось когда-то — когда она поняла, что ей не дано стать матерью. Тогда в ней что-то надломилось, и теперь она тупо тасовала толстыми пальцами, привычно бегающими по кнопкам кассы, дни, недели и месяцы, и ей хотелось только одного — чтобы кто-то «он» приходил.

Светка «сняла» Мишу, когда он — битый, запекшийся торчок — только попал в стройбат и стал санинструктором, во второй или третий его визит в город. Он выбивал у нее чек на курево. Слово за слово, несколько тупо-кокетливых недоговоренностей, и на следующий вечер Миша уже остался ночевать в ее однокомнатном убожестве на улице Яблочкова. Мише в его тогдашнем состоянии было все равно, с кем спать, — до армии у него с девочками все ограничивалось поцелуями, красивыми словами и «зажимами» в парадных и на вечеринках: воспитание было такое, — а за восемь месяцев казарм он и от этого отвык, так что внешность «объекта» и все остальные критерии, кроме доступности, не имели для него тогда никакого значения.

Сейчас он не любил вспоминать о том, как вел себя в первые ночи. Светка тоже никогда не вспоминала об этом, и он в глубине души был жутко ей благодарен. Наверное, в жизни каждого мужчины была такая женщина, которая принимала на себя первый удар мальчишеского страха, закомплексованности, глупости и неумения. Все мужчины в глубине души благодарны таким женщинам, но не любят об этом вспоминать и стараются с ними никогда больше не встречаться. Миша испытывал то же самое, но менять заботливую женщину с собственной квартирой на какую-нибудь смазливую капризную стерву с дискотеки ему совершенно не хотелось. Он уже несколько раз пробовал и неизменно возвращался к Светке, которая готова была в лепешку разбиться, чтобы ему было хорошо. Да, теперь он видел, что она вовсе не красива, что у нее толстоваты ноги, жидковата грудь и несколько вислый зад, что у нее нет никакого вкуса и она совсем не умна, что на него она смотрит как на механический удовлетворитель, но ему было плевать на все это, пока он мог чувствовать себя хозяином в ее доме и ее постели и пока он еще служил в армии. (Миша не знал даже, удовлетворяет ли он Светку как мужчина Впрочем это совершенно его не интересовало.) Оба они прекрасно понимали, что как только его дембельнут, она никогда его больше не увидит, но относились к его дембелю как к чему-то, чего нет в природе, и старательно избегали этой темы.

Миша позвонил в дверь, створка приоткрылась, и он вошел. Стараясь не замечать закисших от сна глаз и неприятного запаха изо рта, он чмокнул Светку в измятую подушкой щеку и молча начал снимать шинель.

— Привет, — сказала Светка, щуря&ь спросонья.

— Привет, — настроение по утрам было хуже некуда. Светка потопталась в прихожей и пошла на кухню.

Загудела плита.

— Чаю хочешь?

— Да. И пожрать бы чего. Хлопнула дверка холодильника.

— Картошки разогреть?

— Не надо. Потом, — Миша зевнул. — Кусок хлеба с колбасой… Спать хочу. Не дождусь картошки.

Потом он лениво ел, хмуро поглядывая вокруг сонными щелками глаз, а Светка сидела напротив, зевала и то и дело запахивала на груди видавшую виды ночнушку.

Миша не любил белый хлеб и крепкий чай. Смотреть на Светку не хотелось. Как капли в сыром подвале, стекали по мозгам прозрачные до дегенеративности мысли. Светка что-то сказала, но прислушиваться не хотелось. Трахаться — тоже. Доев бутерброд и допив эту черную мерзость в чашке, он встал и побрел в комнату. Светка опять что-то говорила, и придвигала зачем-то стул, и хваталась за край одеяла. Мише было наплевать. Кажется, он даже не заметил этого. Он просто разделся, почесал живот и сослепу плюхнулся во что-то белое и жутко приятное. Рядом кто-то раздражающе задвигался — кто-то горячий, мясистый и ненужный, но Мише было уже все равно: он спал.

Спал Миша обстоятельно и толково. Ни голых баб с мужскими гостинцами, ни мордобоев и потоков крови — никаких обычных армейских снов. Правда, несколько раз ему снилось, что чьи-то руки гладят его по голове и щекам, но он с негодованием переключался с этих телячьих галлюников на что-то более нейтральное.

Потом он услышал, как хлопнула оконная рама, и увидел мосластого узбека, который сидел в открытом окне, перебросив ногу через подоконник и положив рядом с собой большой топор. Миша дико вскинулся и, утонув локтями в мягкой подушке, поднял голову. Возле окна стояла Светка.

— Ты чего, Миша, а? — испуганно спросила она, глядя в его разлепленные глаза.

— Вот мля… — Миша затряс головой и сел. — Опять какая-то параша приснилась.

Он потянулся к сложенной на стуле парадке, вытащил из кармана сигареты и спички, закурил.

— Пепельницу принеси.

Светка пошла на кухню. Часы на стене показывали полтретьего. Светка принесла пепельницу, включила телевизор и осторожно присела на край дивана. Вообще, она всегда старалась вести себя как можно более скромно и сдержанно, чтобы — не дай Бог! — не вызвать Мишиного недовольства. Миша не был против: так было проще. По телику показывали фильм, посвященный многотрудной, но полной служения светлым идеалам жизни какой-то райкомовской сволочи. Но переключать было лень, и поэтому Миша докурил сигарету, нерешительно поворочался и воззвал:

— В ванную сходи…

Светка встрепенулась, взглянула на него:

— Ты уже выспался?

— Да, иди.

Когда она легла, преданно глядя на него, Миша распахнул на ней халатик и, стараясь не смотреть туда, «вошел — как он это называл — в пике». Он проделывал все совершенно автоматически, со скучной харей, глядя на экран. Сюжет фильма достиг своей кульминации. Плакатно-правильные рожи сменялись одна за другой, плакатно-правильные слова сыпались градом. Скука была такая, что челюсти закручивало в куриную гузку. Наконец «было произведено бомбометание», и Миша ляпнулся на простыню. По экрану белыми вшами поползли титры.

— Иди подмойся.

Светка встала и молча отправилась в ванную, Миша — как был, голый — подошел к окну и закурил. Он был не в порядке. Казалось, давно уже следовало привыкнуть ко всему этому армейскому бардаку с матом, тупыми рожами и мордобоем, к вокзальной грязи и бестолковости, к убогому, серому своему сожительству со Светкой. И иногда кажется, что вроде уже привык, вошел в колею и чувствуешь себя куском этого пирога, и не рвешься, не дергаешься, не мудрствуешь лукаво, а иногда как пробьет на тоску, на депрессняк, только стоит подумать, как все это грязно и тупо, и безысходно, и мерзко, — и тогда задремавшая было душонка начинает скакать и вертеться в каком-то безумном фрейлехсе, и тогда хочется сорваться, наговорить гадостей, напиться, подраться или просто опуститься на колени и с мазохистским кайфом биться головой о стену. Боже, ну почему ж так дико-то на все это смотреть, и сам не понимаешь почему, но кажется, что каждый день тебя окунают мордой в грязь. Хотя, может быть, и понимаешь, но сам себе признаться не хочешь…

— Миша…

Он не услышал.

— Миша! — она стояла, прислонившись к притолоке, и смотрела на него. — Ты сегодня останешься?

«Ну чего тебе надо от меня, коза? Зануда, мля! Уродка! Только о своей… и думаешь! Дура…» Он потянул погасшую сигарету. «Терпишь меня, мерзавца, только чтобы я тебя кое-как, с отвращением, трахнул. Тряпка…» Ему стало стыдно. У, козел, расплевался тут. Обличитель нравственных язв, мля… Если тебе в тягость, то чего ты к ней ходишь? Одолжение делаешь? А может, спермотоксикоз замучил, чмо?..

— Останусь… Если ты не будешь против.

— Ну, пойдем, — она неопределенно мотнула головой.

— Обед на столе.

Елда, подумал Миша о себе. Безмозглая, безвольная елда и все тут. Он хотел обозвать себя как-нибудь еще, но уже шел за Светкой на кухню. «А ведь через полгода ей придется нового искать; может ведь, бедолага, и не найти», — неожиданно для самого себя подумал он, садясь за стол. Вечером он еще пару раз «входил в пике», но опять безо всякой охоты. По телику крутили всякую муть. Лишь однажды Миша с интересом взглянул на экран: в программе «Время» камуфляжные иудейские мальчики опять ставили на уши кого-то из арабских соседей. Миша наполовину вылез из-под одеяла и с непонятной болью в груди смотрел на залитые безжалостным солнцем дома и улицы Иерусалима, на мелькнувшую по равнодушному фэйсу экрана Стену Плача, на израильские танки в пустыне Негев… Невозможно назвать одним словом те чувства, которые он испытывал. Ощущение какой-то кровной — вне-пространственной — общности, ностальгию по чему-то, чего никогда в глаза не видел, но странно родному, гордость — необъяснимую — его, необрезанного, не знающего родного языка, не приобщенного к религии, к этому народу, состоящему, в общем-то, из совершенно чуждых ему людей. То же самое он испытывал, когда читал Ветхий Завет или слышал еврейские народные песни. В носу защипало. Миша глотнул ставший поперек горла ком.

— Опять жиды чего-то с арабами не поделили, — вдруг раздалось рядом.

Это был удар ниже пояса. Миша дернулся и скосил глаза. Светка сидела рядом, тупо пялясь на экран. «У, дура!» — подумал Миша с отвращением. Ему окончательно ее расхотелось. Вызывал гадливость даже — в общем-то нормальный — запах ее тела, даже цвет волос, звук дыхания.

— Переключи, — произнес он холодно.

Светка потянулась к телевизору. Миша никогда не говорил ей, что он еврей.

Потом он молча и равнодушно просмотрел очередной телефильм «Следствие ведут знатоки», выкурил последнюю на сегодня сигарету — как назло, попалась самая горькая в пачке — и решил спать. На Светку он бы сейчас не полез даже под расстрелом. Ей он на сон грядущий ляпнул какую-то гадость. Она, кажется, поняла, что сморозила что-то не в тему, и, когда он уже засыпал, ему мерещилось сквозь липкую дрему, что она тихонько скулит в свою подушку. Но Мише было плевать: он уже заснул и снова тащил службу…

…Сегодня на утреннем разводе Миша узнал, что вечером ему заступать в наряд по кухне. О, это был страшный для солобонов наряд! Миша слышал о нем еще в карантине и хорошо запомнил выражение лиц зашуганных дивизионных доходяг, которые об этом рассказывали. Миша понял, что сегодня в наряде наверняка что-то случится. Внутри неприятно холодило. Но Миша сказал себе дрожащим внутренним голосом, что это даже очень хорошо, что приближается острый момент: возможно, все сложится так, что наконец-то будут поставлены все точки над «i». Он настраивал себя на драку целый день, уговаривал, что все, мол, будет нормально — ну, в крайнем случае, опять расколотят харю. Он ругал себя последними словами, обзывая чмырем и трусом, потом вспоминал одну за другой физиономии всех этих козлов, которые его доставали, и к вечеру совершенно озверел. Пора было заступать в наряд.

После развода на плацу кухонный наряд вернулся в роту, и солдаты стали переодеваться в грязную, засаленную кухонную «чернуху». Миша тоже переоделся было, но потом обратил внимание, что ни один из бурых, поставленных в этот наряд, не переодет. Все они остались в своих ушитых, глаженых щегольских формах. «А ведь сопрут форму, пока буду в наряде», — убежденно подумал Миша. И принялся переодеваться обратно. Но его повседневная форма — как и форма любого другого солобона — настолько плохо выглядела, что до построения никто не обратил внимания, что он не в подменке. Старослужащие привычно пинали духов сапогами в лодыжки, духи суетливо строились, один из взводных, назначенный дежурным по столовой, лениво матерился. Мише тоже несколько раз зарядили по ногам, он резко оборачивался, но за отмороженными коричневыми рожами так и не разглядел, кто это сделал.

— Почему не переодет, урод? — прошипел один из сержантов.

Миша молчал. Сержант начал было протискиваться к нему, но тут колонна двинулась с места, и сержант, матернувшись, исчез в своей шеренге.

Наряд сменялся после ужина. Миша с содроганием осмотрел грязные цеха, заваленные парашей столы и горы немытой посуды. Работы здесь было, как ему показалось, по меньшей мере на неделю. Наряд тут же разделился: два десятка мазуты растасовались по залу и цехам, а десяток бурых уселся за столы и вовсю задымил папиросами.

— Че стал?! — рявкнул с другого конца зала старший наряда старшой Джумаев. — Ти по списка в дискотека!

Дискотекой называлась посудомойка. Миша пошел туда и обнаружил там четверых чертей, грязных и мокрых, от которых пахло, как от ассенизаторов. Было страшно жарко. Ручейки грязной воды стекали по стенам и лицам работающих. По сваленным в огромные баки грудам мисок и кружек слонялись жирные непромокаемые тараканы, авиационное прикрытие осуществляли барражирующие над всей этой роскошью водостойкие мухи. Посудомойщики все больше добавляли пару. Помещение медленно заволакивало липким белесым туманом.

— Эй, Коханович! — глухо донеслось из-за одного из баков. Миша с трудом разглядел за клубами пара грязную и потную рожу Портнягина. — Чего не работаешь?

Мише показалось оскорбительным, что какой-то угнетенный чернушник обращается к нему как к равному: он не считал себя ровней им. Как, спрашивал он себя, разве они не замечают, как я дрался против бурых? Разве им не видно, что я не подчинился и готов драться дальше? По-видимому, солобоны не замечали этого. А, впрочем, что они, собственно, могли заметить? Что Миша иногда морозил какую-нибудь глупость и потом с хряском получал по морде?

— Не хочу, — наконец сказал он холодно.

— Как не хочешь? — Портнягин, казалось, был изумлен. — Работы же много, зашьемся!

Миша промолчал.

— Ну, ты чего? — снова крикнул Портнягин. Другие посудомойщики тоже подняли головы от своих баков. — Ты же нас лажаешь! Нам же и твою работу делать придется!

Миша медленно подошел к нему: почему-то не хотелось, чтобы разговор слышали другие.

— А те, кто сидит в зале в нулевой форме? Их норму ты не выполняешь?

Портнягин распрямился, держа в мокрых руках недомытую миску и тряпку.

— Че, крутым дедом заделался, парень? — пренебрежительно спросил он.

Мишу передернуло. Не задумываясь, он зарядил Порт-нягину в челюсть. Тот, выронив миску, въехал в поднимающийся из бака штабель грязной посуды. Миша молниеносно оглянулся. Все, постреляв глазами, опять опустили их в баки и продолжали работать. Портнягин снова выпрямился, но, кажется, настроен был уже более сдержанно.

— Работай себе и поменьше шизди тут, урод, — холодно сказал Миша.

Он гордился собой. Портнягин пробормотал какую-то гадость себе под нос — так вяло и неагрессивно, что Миша даже не повернул головы, — и снова взялся за грязные миски. Миша уселся на край соседнего бака. «Портнягин прав, — думал он, — я просто тупой солобон с очень большими претензиями. Я один из них, — он подумал о мазуте, — и ничем круче их еще не стал». Он даже покачал головой, настолько эта мысль была ему неприятна. «А что, — думал он, — я ведь здесь сижу с таким бурым видом и не выхожу наружу, потому что боюсь, что на меня — на духа, слоняющегося без работы, — кто-то наедет». Добро! Он встал. «Ты, кажется, никого не боишься, дружок? Тогда для начала прогуляйся в варочный цех». Никто не смотрел в его сторону. Миша медленно прошел между баками и вышел из дискотеки. Налево были мясной и рыбный цеха, прямо — овощной, а направо — варочный. Миша медленно зашел туда, сделал два шага и остановился, осклизаясь на грязном, жирном полу. Здесь было еще жарче, но яркий свет заливал помещение и пар не был так заметен. Три огромных цилиндрических котла — с первым, вторым и третьим, таких горячих, что не притронуться, выстроились в ряд под правой стеной. Вокруг них суетились трое в грязной «чернухе». Миша пару минут постоял в варочном, дернулся пойти в зал приема пищи, но не решился и уже поворачивался, чтобы возвратиться в посудомойку, как вдруг из черного проема выхода в зал вынырнул — чистенький, с повязкой старшего наряда на рукаве — старшой Джумаев.

— Чего стоишь? — сразу спросил он у Миши. Миша молча повернулся и хотел слинять в посудомойку, но Джумаев словил его за рукав.

— Почему подменка не одел?

— Не хочу, — насупился Миша.

— Ладно, хочешь пачкать свой хэбэшка — пачкай, — согласился Джумаев. — Почему не работаешь?

— Не хочу, — обреченно повторил Миша.

— Бурий, — заключил Джумаев. — Пойдем в зал. Миша понял, что его сейчас будут бить.

— Не пойду.

— Ладно, — согласился Джумаев, по-прежнему не выходя из себя. — Пойдем в мясной цех. Поговорим. Мах на мах.

Мише стало не по себе. Не оттого, что Джумаев был боксером, не оттого, что он физически был здоровее Миши. А потому что, насколько знал Миша, азиаты никогда не дерутся мах на мах, то есть один на один. Здесь пахло подвохом. Но отступать было некуда, и Миша пошел в мясной цех. В коридорчике перед цехом он обернулся к Джумаеву и тут же получил великолепно поставленный правый прямой в голову. Мишу метнуло к стене. За спиной Джумаева появилось еще несколько злых коричневых морд.

— Что, опять хохольский собак дергается? — донеслось оттуда.

«Хорошее эхо», — подумал Миша. Он увидел свою кровь и совсем ошалел. Его лицо и корпус приняли еще несколько четких — до короткого замыкания — ударов, НО Миша уже не замечал этого. Он, ничего не видя, с дикой силой выбрасывал вперед кулаки, иногда попадая в пустоту. — и тогда рука чуть ли не выскакивала из плечевого сустава, иногда ляпая в мягкое — и тогда что-то темное брызгало в разные стороны. Наконец Джумаев упал на кучу сложенных в углу ящиков. «Здесь очень скользко», — прострелило в мозгу. В следующий момент кто-то из толпы врезал ему между глаз. Брызнули слезы. Мишу «повело». «Нос сломали», — мелькнуло в подсознании. Он еще несколько раз махнул кулаками, но движения его потеряли резкость. Он уже не ориентировался в пространстве — вдруг страшно захотелось лечь спать и ничего не видеть и не слышать. Потом кто-то сзади врубил ему ящиком по башке, и Миша, чертя каблуками полосы по жирному полу, упал на бок.

— …дергаться. Один против все — разве не дурак, а? Вам, белим, потому и плохо, что ви каждый за себя — один бьют, другой мимо пройдет и еще плюнет. Ми — из Средней Азия — все друг за друга как один стоим, нас не переломить. А ти, хохоль, бурий…

Миша открыл глаза. Он лежал там же, где и упал, — на грязном полу возле входа в мясной цех. Коридорчик был пуст — все азиаты ушли. Только рядом сидел на поставленном на попа ящике бурый второго эшелона Алиев и посасывал захватанную папироску. Он говорил совершенно спокойно, даже с какими-то менторскими нотками в голосе, дескать, нашалил, сынок, пошлепали тебя по попке, вот и не делай так больше. Мишу затошнило.

— …никогда не получится стать таким, как ми. Ти — один, ти никому не нужен, ротному от тебя нет никакой толк. Нас много. Ми командуем этот рота, батальон. Рот-ний без нас, как без рук, когда есть ми, он может ничего не делать. Поэтому не бей башка в стена. Не надо. Стена больше твердый. Делай, как все белий, — работай, молчи и терпи. Не то тебе плохо. Пидар будешь, чмо будешь, зарежем даже… Понял, хохоль?

Миша молча встал. Его хэбэшка была в грязи и крови, голова болела, ноги стали как ватные. Хотелось спать.

— Отошел? — Алиев бросил окурок. — Пойдем, я тебя в умывальник отведу. Умоешься. Постираешься.

Он пошел впереди. Миша тупо, безвольно побрел за ним. Пока Миша умывался и смывал кровь и грязь с одежды, он малость отошел. Даже, кажется, обрел способность более или менее трезво воспринимать окружающее. Алиев сидел на подоконнике и курил очередную папиросу. Жутко захотелось взять арматурину и ка-ак навернуть этого козла по хлебалу…

— Короче, Алиев, — Миша кое-как привел себя в порядок. — Иди в столовую.

— А ти? — Алиев, казалось, был удивлен.

— А я пойду погуляю.

— Как «погуляю»? — не понял Алиев. Он встал с подоконника и подошел к Мише. — Куда «погуляю»?

— Не твое дело. К концу наряда приду. Все.

— Мля, — сказал Алиев и тупо посмотрел на Мишу. — Тебе же будет шиздец, хохоль. Ротний задрочит.

— Хрен вам! — Миша заводился. — Вам всем, гады, меня не задрочить! Елду вам всем на воротник!

Алиев по-прежнему не понимал. Он никак не мог въехать, откуда вдруг взялась такая бурость после унижений, покорности и битья. А у Миши началась истерика.

— Ну, че вылупился, урод, сука?! Хрен вы меня задрочите, чурки! На, отхряпай!.. — он сжал кулаки. — Пшел нах отсюда, урод! Понял, да?! Пугаешь меня? Пугаешь?! Грозный?! — Миша вылетел на центр умывалки и завертелся, зыркая по сторонам в поисках чего-нибудь тяжелого.

Алиев не стал ждать.

— Год-е-на-ским… — прошипел он, отходя к двери. — Ти шиздонутый. Ти до дембель не дотянешь…

И ушел.

Миша действительно появился только к концу наряда. Все это время он просидел в кочегарке, где работали двое парнишек одного с ним призыва. Они принесли ему поесть, когда ходили на завтрак и обед в столовую. За это Миша помогал им швырять лопатами уголь в печи. Когда он явился к ужину в столовую, его не тронули, хотя у многих явно чесались кулаки. Его просто взяли и отвели к ротному. Ротный нервничал. Он не любил ЧП: командиру роты, в которой бывают ЧП, никогда не стать начальником штаба батальона. А ротному очень хотелось занять эту должность. Впрочем, у каждого есть свои слабости.

— Ты плохой солдат, — сразу определил ротный. — Мне уже несколько раз докладывали о тебе. Ты не хочешь работать, нарушаешь дисциплину, дерешься. Ты бурый. Странно, что Джумаев или Эргашев, или остальные еще не отрезали тебе яйца. Но я думаю, что у тебя все впереди. Ты ведь пока душара — есть шансы, что еще удастся тебя перевоспитать.

Ротный опустил голову — словно все уже сказал — и углубился в какие-то бумаги. Миша молча стоял перед ним. Так прошло минут пять. Потом ротный снова поднял голову. Брови его поползли вверх, как будто он ожидал увидеть на месте Миши кого-то другого, и он сказал:

— Чего ты тут стоишь, мальчик? Иди, массажируй попку, завтра утром повезу тебя на губу. Суток на пять. Там тебе окончательно выпрямят прямую кишку.

«Каламбур», — подумал Миша, махнул рукой к пилотке, повернулся и вышел. Служба продолжалась.

Глава 5

Миша торопливо зашел в штаб.

— Че, комбат уже пришел? — спросил он у мосла.

— Не-а, — вальяжно ответил тот, привалившись к пустой витрине с надписью «Оперативный дежурный» и меланхолически ковыряясь в зубах.

— Добро, — Миша остановился, словно что-то припоминая. — Да, а как там мой псих? Не буянил?

— Не-а. Тише воды, ниже травы. Никакого кипижу.

— Ништяк. А где он сейчас?

— В кабинете начмеда дрыхнет, где ж ему еще быть. Только полдевятого на часах.

Миша, совершенно удовлетворенный, проследовал в кабинет начмеда. Левашов действительно еще спал.

— Вставай, быдло, — добродушно ткнул его под бок Миша. Левашов заворочался, замычал, потом открыл глаза и тупо уставился на него.

— Надо сказать: «Добро пожаловать, Михаил Михайлович!» — наставительно произнес Миша.

Левашов снова хлопнулся мордой в матрас.

— Давай-давай, отрывай от матраса свою бестолковку. Хватит дрыхнуть.

Левашов наконец проснулся. Он сел на своем матрасе, обхватил руками колени и, сонно щурясь, осклабился:

— Здравия желаю, товарищ сержант!

— Неужто признал? А я уж думал, что ты за время моего отсутствия вообще от рук здесь отбился, — Миша потянул из кармана сигарету. — Ну, рассказывай, какие здесь новости.

— Да никаких, товарищ сержант, — Левашов поднялся и торопливо приводил себя в порядок. — Тишь да гладь…

Его лицо приобрело озабоченное выражение, и он осторожно спросил:

— Когда начнем, товарищ сержант?

— Что начнем? — Миша сделал тупую морду.

— Как что? — Левашов растерялся — Мы же собирались.

— Разве?

Миша внаглую издевался. Кажется, Левашов этого не понял.

— Вы же предложили…

— Когда это я тебе что предлагал? — сурово спросил Миша.

— Э-э… — Левашов растерялся и не нашел, что сказать. В его глазах появилась тоска.

— Сегодня же в роту вернем, симулянта! — железным голосом отчеканил Миша.

Левашов побледнел. Он стоял и молча глядел куда-то в окно. По его щеке, обращенной к Мише, протянулась по-моча слезы. «Кажется, переборщил», — подумал Миша.

— Ладно, — перешел он на обычный благодушный тон, — шучу я. Может быть, несколько неудачно. Прости. Левашов дико уставился на него.

— Завтра крутим припадок и кладем тебя в госпиталь. А сейчас ты метешься в столовую и приносишь что-нибудь поклевать. Все. Кругом! Шагом марш!

Ошалевшего Левашова вынесло из комнаты. Миша лежал на своем диване и думал, писать ему домой письмо или нет. Вообще, он не любил писать письма. Особенно домой. Эта черта появилась у него в самом начале службы. Правду о своей армейской жизни он писать не мог, чтобы не расстраивать родителей, а писать неправду ему было неприятно. Кроме того, однажды он узнал, что целая сеть армейских инстанций — от особого отдела, ищущего крамолу, до старослужащих, которым нужны рубчики и троечки, иногда встречающиеся в конвертах, — шмонает духанские письма. Это отбило у него любовь к эпистолярному жанру окончательно. Обычно Миша посылал раз в две недели коротенькое письмо в стиле «все хорошо, прекрасная маркиза». Поэтому он любил писать домой в канун еврейских праздников Йом Кипур, Ханука, Песах и советских — можно было ограничиться поздравлениями и ничего не писать о себе.

Сделавшись санинструктором, Миша не стал писать чаще, сочтя, наверное, что теперь служить гораздо скучнее, чем раньше, новостей вообще никаких нет, а не имея новостей, о чем напишешь? Однако раз в две недели он собирался с силами, напрягал волю и отписывал домой коротенькую эпистолу, наполненную скукой, желчью и успокоительными заверениями. Впрочем, друзьям и подругам — полузабытым и поблекшим за время службы — Миша не писал вовсе. Он пробовал было в самом начале, но потом ему все сильнее стало казаться, что они все не понимают чего-то важного, крутого, что понимает он, что они мелки, скучны и пичкают его в своих письмах совершенно надуманными и никому не нужными проблемами. Впрочем, теперь и они не писали ему, потому что, попав на новое место службы, он никому из них не сообщил своего адреса.

Итак, Миша лежал на диване и думал, писать ему письмо домой или нет. Он сконцентрировал волю, напрягся и стал сочинять текст. Дальше фраз «Здравствуйте, папа и мама! Как у вас дела? А у меня все нормально» дело не пошло. Миша уже собрался было сесть за стол, надеясь, что созерцание чистого листа бумаги перед собой и ощущение ручки в пальцах натолкнет его на какую-нибудь эпистоляристическую идею. Потом он вспомнил, что последнюю чистую тетрадь давно «сходил» в туалет, в связи с чем вынужден уже две недели пользоваться «Боевым уставом Сухопутных войск». Что до ручки, то она лежала где-то на самом дне дипломата, и лезть за ней не хотелось. В общем, не прошло — не надо. Миша дал себе честное-благородное слово написать письмо завтра или послезавтра. Может быть, даже послепослезавтра, но это уже в самом крайнем случае.

Решили, что Левашов «припадет» завтра к полудню, когда офицеры еще в штабе, но думают уже о доме, обеде и жене и поэтому не будут слишком уж парить мозги. Вечерком Миша еще раз потренировал Левашова. С ума сойти! В момент «припадка» перед Мишей был самый натуральный псих, суперпсих, псих самого высокого качества. Осечки быть не могло.

— И последнее, — сказал Миша, отправляя Левашова спать. — Если ты сыграешь плохо, то тебя, естественно, обвинят в симуляции и уклонении от воинской службы. Потом тебя начнут раскручивать, и ты сдашь меня. — Он прервал возмущенный возглас Левашова: — Не дергайся. Сдашь, я знаю. А если ты меня сдашь, и мы потом встретимся в камере, я тебя хлопну.

Левашов испуганно зыркнул на него.

— Не зыркай. Хлопну. Поэтому ты должен сыграть на пять баллов. Понял, да? Обо всем остальном думать не надо. Забудь. Думай и помни только об этом. Все, иди спать.

Утро началось интересно: в штаб привезли из бегов Моргунова. Это был среднего роста черт, некогда пухлый, а теперь жутко худой, обритый наголо, с гниющим ухом и кривым носом, забитый и несчастный, убегавший в среднем каждые две недели. Всякий раз старшина четвертой роты старший прапорщик Купрейчик брал с собой двух здоровенных сержантов и ловил невезучего Моргунова не дальше железнодорожной станции Баяндар. Затем беглеца привозили в штаб «на ковер» к комбату, а потом доставляли в родную четвертую роту, где сперва ему рихтовали все части тела, а потом возвращали его к непосредственным обязанностям. Однако Моргунов убегал снова. Несколько раз с ним общался замполит, но Моргунов только молчал, тупо уставившись в стену. Комбат уже пару раз заговаривал о том, что «неплохо бы этого урода покласть на дурку», но у Миши все руки не доходили. Вот теперь Моргунова поймали в очередной раз.

— Коханович, — обратился к Мише начальник штаба, — этот черт по нужде хочет. Сведи его, а то я боюсь, что если сам пойдет, какую-нибудь глупость выкинет.

— Есть, товарищ майор, — сказал Миша и повернулся к Моргунову. Тот смотрел странно неподвижными глазами сквозь него. — Пойдем, малыш.

Моргунов тронулся с места и, так же глядя в одну точку, побрел по коридору. Миша пошел рядом с ним. Мимо медленно проплывали закрытые двери. От Моргунова дурно пахло.

— Ты чего бегал-то? — от не фиг делать спросил Миша. Спросил, конечно, зря: и так было ясно.

Моргунов не ответил.

Они подошли к двери туалета.

— Короче, малыш, иди покакай, а я здесь постою. Моргунов впервые посмотрел на него осмысленно.

— Ну а чего, — добродушно улыбнулся ему Миша. — Не стоять же мне рядом с тобой, контролируя качество поступающих на-гора фекалий. Короче, иди давай.

Когда Моргунов заходил в туалет, Миша краем глаза заметил у него за голенищем какой-то предмет. «Что за черт? — лениво подумал он. — Ладно, выйдет — посмотрю». Он уж совсем было собрался покурить, как вдруг до него дошло. «Постой-ка, да ведь это же…» Из-за двери донесся тихий — какой-то ноющий — стон, и что-то не то всхлипнуло, не то захлюпало. Миша рванул на себя дверную ручку. Моргунов, распахнув бушлат, расстегнув зачу-ханную пэшуху, перекосив рожу, обеими руками запихивал в свой тощий живот большой кухонный нож. Кровь хлестала на штаны и пол, как из резаной свиньи. Увидев Мишу, Моргунов закатил глаза, распахнул рот и с хрипом стал сползать по стене вниз. Мишу затошнило. «Боже мой, — подумал он. — Боже мой…» Моргунов, наконец, сел на пол и завалился набок. Его нога в драном сапоге странно — как будто была из резины — искривилась и ударилась о ребра батареи.

— Эй, мля, сюда! Скорее, мать вашу!!! — заорал Миша. По коридору загрохотало, и в дверь вломились энш, Купрейчик, мосел и кто-то еще. Они засуетились вокруг Моргунова, боясь к нему прикоснуться.

— Эх, недоглядел, дубина, — услышал Миша эншевское.

— Да ладно, товарищ майор, — пробурчал Купрейчик, пытаясь поудобнее уложить Моргунова и задевая брюхом за писсуары. — Не здесь порезал бы себе пузо, так в госпитале.

— Нас бы это уже не касалось, — проворчал энш. — Э, Коханович, чего стоишь? А ну метнулся за своей медицинской парашей, живо!

Миша выскочил из туалета.

— Э, Подойницын! Командирского водилу сюда! Пусть свой дирижабль заводит!

Уже забегая в аптечное помещение, Миша видел метущегося сломя голову по коридору мосла.

Потом Миша вколол Моргунову кордиамин и анальгин, и энш повез его в Сергеевское, где находился ближайший госпиталь. Когда уазик с эншем и Моргуновым укатил, Миша вернулся в свою комнату и сказал перепуганному Левашову:

— Все в кондиции. Через полчасика и приступим. Через полчасика и приступили. Миша отправил Левашова к выходу из штаба, якобы для того, чтобы отдать мослу Подойницыну пачку «Астры». Тут-то все и началось. Услышав крики в коридоре, Миша удовлетворенно усмехнулся и сунул в рот сигарету. Но покурить ему не дали. По коридору прогрохотали сапоги, дверь распахнулась, и в проеме засветилась вконец уже ошалевшая физиономия мосла:

— Миша, скорее! Там твой псих с ума сходит!.. Миша изобразил на лице величайшую озабоченность и заторопился за мослом. У выхода в окружении нескольких офицеров бился в припадке Левашов. В уголке жались офицерские жены из бухгалтерии, и так уже бледные до тошноты после моргуновского харакири. В своей конуре заинтересованно припал к стеклу оперативный дежурный. А Левашов закручивал спираль все туже. Он так выкобенивался, так лупился головой об пол, так хрипел, что убедил бы даже Академию медицинских наук в полном составе. Пена, выступившая у него на губах, потрясла присутствующих окончательно. Миша бесцеремонно растолкал офицеров и принялся засовывать Левашову между зубов мословский штык-нож. Потом, попросив кого-то этот штык-нож подержать, он приволок кучу одноразовых шприцов и разнокалиберных ампул и сладострастно вколол Левашову успокоительное и обезболивающее. Левашов стих Он блаженно лежал на затоптанном линолеуме и не собирался открывать глаза. Игра была сыграна и сыграна превосходно — теперь можно было и передохнуть.

— Чтоб сегодня же этот ублюдок лежал в госпитале! — железным голосом заявил энш.

— Есть, товарищ майор!

Миша, поднял очухавшегося Левашова, покорного, с безумными глазами, и повел его к себе.

Зрители медленно расходились. Миша завел Левашова в комнату, подмигнул ему, уложил на диван, а сам сел за стол писать сопроводительные документы.

— Через месяц будешь дома.

— Спасибо вам большое, товарищ сержант, — сказал Левашов. Глаза его по-прежнему были безумны. — Мои мама и папа будут вам благодарны по гроб жизни, — добавил он деревянным голосом.

— Вот и славно, — ответил Миша. — А теперь разрешаю лежать и молча думать о возвращении домой. О родителях, девочках, водке и всем остальном. А речи о благодарности и прочей дребедени разрешаю не произносить: ты мне мешаешь бумаги оформлять. Понял, да?

Левашов сцепил зубы и уставился в потолок. Время близилось к обеду.

Прошел час. Миша дописал, откинулся на спинку стула и прикрьи глаза. Он устал…

…В карауле по губе стоял отдельный зенитно-ракетный дивизион. «ПВО, — вспомнил Миша слышанную от кого-то шутку. — Сами не летают и другим не дают». Начкар — дохлый белобрысый старлей — вел его по коридору губы. Мимо красных железных дверей с дырками-глазками, мимо румяного часового с АКС, мимо крохотной столовой, откуда разило какой-то мерзостью. В самом конце коридора, рядом с широкой железной дверью с глазком и большой цифрой «7» начкар остановился и загремел ключами. Он долго, матерясь под нос, возился с замком, потом, поднатужась, отодвинул засов и с ржавым металлическим скрипом приотворил дверь.

— Заходи.

Миша зашел, дверь сзади с нехорошим лязгом захлопнулась. В слабом красноватом свете Миша огляделся. Камера для рядового состава представляла собой квадратный ящик без окон четыре на четыре метра и высотой метра три, с цементными стенами «медвежья шкура», красной лампочкой над входом, ведром с водой и кружкой на табурете и парашей в углу. Арестантов было человек десять. Миша не успел как следует разглядеть их, как уже один из них подошел к нему.

— За что сел?

— Самовольное оставление наряда, — ответил Миша.

— В бега, что ль, ударился?

— Нет.

— Что за часть?

— Танковый полк.

Арестант повернулся, словно показывая, что разговор окончен, и уселся под стеной. Миша тоже опустился на пол, скрестил ноги и принялся разглядывать арестантов.

— Сколько отслужил? — внезапно спросил кто-то. Мишу неприятно насторожил азиатский акцент.

— Какая разница? — спросил он.

— Разница-разница — одна дает, а другая дразнится! — презрительно ответил азиат. Все молчали. — Сюда иди.

«Вот урод!» — подумал Миша. Его разбирало зло.

— Сам иди, — нейтрально ответил он, потому что не знал реакции остальных арестантов и боялся ее.

От противоположной стены поднялся арестант, неторопливо подошел к Мише и пнул его сапогом. Миша резко встал, получил короткий удар под дых, но не делая пауз, не переводя попусту запала, въехал азиату между глаз. Тот яростно взвизгнул и нанес несколько ударов. Кровь бросилась Мише в голову, он в три удара завалил азиата и принялся жестоко пинать его ногами. Все повскакивали с мест и принялись оттаскивать Мишу.

— Хватит, хватит, зема, уймись, — прошептал кто-то ему в ухо. — И, главное, не шуми: караул услышит — у нас будет много неприятностей.

Миша позволил усадить себя под стену. В камере снова все затихло, только возле ведра с водой матерно шипел и булькал, приводя себя в порядок, азиат. К глазку снаружи приблизилось чье-то лицо, приклеилось, повисело и снова отклеилось.

— Видел? — прошептал Мише сосед. — Часовой палит. Миша кивнул, потом посмотрел в сторону азиата.

— А это что за урод?

— Да хрен его знает! Я с ним вместе не пил.

— Бурый.

— Это еще не бурый. Но нас всех ненавидит — точно. У них, азиатов, всегда так бывает, когда ты либо слишком уж сильнее их, либо слишком слабее. Тогда они ненавидят тебя либо за твою силу, либо за твою слабость. Если между тобой и ими примерное равенство, они хорошо к тебе относятся.

— Почему это? — Миша был явно заинтересован.

— Ну, потому что либо им не надо опасаться твоей силы, либо в них не будит дурных инстинктов твоя слабость, — губарь осторожно вытащил из углубления стены бычок и подкурил. — Вот, скажем, в нашем батальоне мы очень даже неплохо с ними живем — они такие клевые, вроде, ребята, без западла, если нужно, то и выручат. Но это потому, что у нас равенство в силах. А было бы их меньше или больше, все, наверное, было бы по-другому.

Помолчали. Потом Миша спросил:

— А что, караул стоит стремный, что вы все так шугаетесь?

— Да нет, этот караул еще ништячный, — ответил сосед. — Просто береженого Бог бережет, а небереженого… — он затянулся. — Вот если ДШБ заступит, тогда посмотришь на стремный караул, зема.

— А что будет?

— Увидишь, зема. Кстати, — сосед встрепенулся. — Тебя как зовут?

— Миша.

— Ништяк. А меня — Серый. Из Красноярска.

— А я из Харькова.

Они пожали друг другу руки.

— Первый раз на губе?

— Да. А ты?

— Да уж со счета сбился, — ответил Серый. — В этот присест уже двенадцатые сутки сижу.

— Сколько? — Миша посмотрел на него с уважением. Серый равнодушно пожал плечами:

— Вот так как-то получилось. Долго ли умеючи?..

— А за что тебя?

— Неуставняк… Да какая, в общем-то, разница, зема? Сижу и сижу.

Время близилось к ужину.

— Смена караула скоро, — сказал Серый.

Почти в ту же секунду из-за двери послышался многоногий топот сапог, голоса, звяканье штык-ножей на автоматных стволах. Заскрежетал замок, дверь со скрипом начала открываться. Все встали. В камеру вошли давешний дохляк-пэвэошник и здоровенный лейтенант-десантник с пьяными глазами. В дверях остановилось двое мосластых, рослых — под два метра — парней в беретах, и с коротенькими АКСУ в руках.

— Становись! — зычно скомандовал летеха-десантник, и по камере пахнуло перегаром.

Все выстроились в шеренгу. Летеха тупо осмотрел шпалеру, глянул в бумажку-список и, через слово матерясь, провел перекличку. Фамилия Миши — как новоприбывшего — была в списке последней. Летеха споткнулся на ней, потом все же прочитал, взглянул на сказавшего «я» Мишу и подозрительно спросил:

— Ты че, жидяра, парень?

«У, козел», — подумал Миша и промолчал.

— Ладно, — сказал летеха пэвэошнику, — здесь все в норме. Пошли в следующую камеру.

Они двинулись к выходу. Уже в дверях летеха обернулся, еще раз осмотрел арестантов и сказал:

— Слишком буро выглядите, ребята. Будем дрочить. Потом остановил взгляд на Мише и добавил: — Уродов-жидов будем дрочить особо.

Дверь захлопнулась.

— Вот, мля, невезуха! Накаркал, — с досадой сказал Серый, глядя вслед начкарам. — Под дэшэбэшный караул лучше вообще не попадать. А с таким-то начкаром хоть вешайся сразу…

Арестанты негромко переговаривались и в сердцах сплевывали.

— Ты понимаешь, — объяснил Мише Серый, — этих лосей в беретах специально вышколили как военную жандармерию. С самого первого дня им вбивали в голову, что они самые крутые ребята, а все остальные — это чмыри и пидары. Короче, если ты не в голубых погонах и берете, то ты не человек и эти все сохатые видели тебя стоящим раком на корпусном плацу, понял?.. Да ладно, че я тебе все это рассказываю? Вот начнут дрочить, тогда сам все поймешь.

Серый помолчал и спросил, нерешительно, как спрашивают о нехорошей, неизлечимой болезни:

— Послушай, зема, а ты что — действительно жид?

— Я не знаю такой национальности, — грубо ответил Миша. — Я знаю национальность «еврей». Вопросы?

Серый промолчал.

Все началось после ужина. В камеру ворвалось человек пять караульных, они пинками и окриками подняли губарей и поставили лицом к стене, а сами начали шмонать помещение. Они осмотрели ведро, долго крутили и трясли табурет, вынюхивали все углы, общупали дверной косяк. Потом они начали обыскивать губарей. Драли с их плеч хэбэшки, ощупывали ноги, заставляли раздеваться до белья, подгоняя арестантов матами и ударами прикладов. Наконец, один из караульных матернулся и зарядил кому-то из арестантов — Мише было не разглядеть, кому именно, — по морде.

— Че, че там? — спрашивали десантники.

— Во, глядите! — и караульный показал им два бычка и коробку спичек.

— Ништяк, — негромко констатировал сержант-десантник и вдруг заорал: — А ну, привести себя в порядок, уроды! Живее, живее!

Все торопливо заправлялись и застегивались.

— Так, а теперь в колонну по одному в направлении выхода стан-новись! К бегу приготовиться!

Губари выстроились в колонну, чуть наклонились и согнули ноги в коленях и руки в локтях.

— Товарищ лейтенант! — крикнул сержант наружу. — Уроды готовы!

— Давай! — донеслось из коридора.

— Бегом марш! — заорал сержант и принялся пинать пробегавших мимо него губарей. — Живее, трупы!

Пробегая по коридору, Миша заметил, как лейтенант выгоняет — бегом, в колонну по одному — губарей-сержантов из камеры № 5. Их всех выгнали на плац. Это был небольшой пятачок голой земли, окруженный высоченным забором с колючей проволокой. Где-то в стороне в заборе был узкий проход к очкам. Оттуда жутко воняло. Над забором торчала деревянная вышка с четырехскатным навесом. Там, как на насесте, маячил черт в берете и с АКСУ. Дождя не было уже неделю, но на плацу было здорово грязно. Губарей построили полукругом. Напротив выстроились караульные с автоматами наперевес. Вперед вышел летеха-начкар. Он некоторое время глазел на губарей, потом прочистил горло и сказал:

— Короче, уроды! Вы не понравились мне сегодня. Мне показалось, что вы слишком свежо выглядите. А ведь это губа, гауптическая вахта, а не санаторий! — его лицо перекосилось. — Вы должны отбывать наказание за нарушение Устава, а вы тащитесь, ублюдки! — Он вдруг замолчал и минут пять таращился на кого-то в строю. — А что касается жидов, которых еще не всех перевешали и которые… которые…

Один из караульных принес ему табурет. Летеха тяжело сел, попытался вспомнить, о чем он только что говорил, и безнадежно махнул рукой:

— Короче, вздрочните этих уродов, ребята!

— Они сейчас скомандуют «Упор лежа принять!»— торопливо пробормотал Серый. — А елду им всем на рыло!

— Упор лежа принять! — зычно рявкнул сержант. Губари нерешительно переглядывались.

— Ну вы че, уроды?! — заревел сержант. Караульные медленно пошли на сближение, распрямляя металлические приклады на автоматах. Некоторые арестанты — те, что пожиже — начали опускаться, запихивая ладошки в грязь. Караульные уже пнули нескольких прикладами. Миша, увидев, что к нему приближается здоровенный мордатый детина с автоматом в руках, нехотя нагнулся и принял упор лежа. Грязь под ладонями была холодная и мерзкая. Вскоре из всех арестантов остался стоять один только Серый.

— А ты чего, ублюдок?! — вызверился на него сержант.

— Это стремно. Я этого делать не буду.

— Чего?! — сержант озверел. — В приклады этого козла, живо!

Серого начали гасить прикладами. Он уворачивался, уходил с таким расчетом, чтобы оказаться поближе к коридору губы и не упасть в грязь. Несколько раз ему даже удавалось смазать кому-то из караульных по морде. Но в конце концов его завалили и, окровавленного, уволокли за руки в коридор. После этого взялись за остальных губарей.

Арестанты под счет «Делай раз!.. Делай два!» отжимались в грязи. Это длилось очень долго. Команды все звучали над головой, кого-то пинали сапогами, руки уже не разгибались, и хэбэшка была уже грязным-грязна. Вскоре Миша совершенно потерял ощущение времени. Он тупо продолжал что-то делать, совершенно не чувствуя своего тела, и команды все звучали, и грязь была холодна. Над командами то и дело взлетал отборный летехин мат. То справа, то слева кто-то бессильно валился мордой в грязь, и тогда упавшего били и топтали сапогами. А команды все звучали: «Делай раз!.. Делай два!»

— И жидов, жидов побольше дрочите, ребята, — вдруг тупо вскрикнуло это быдло в лейтенантских погонах. — Они самые, мля, западлистые уроды, которых мамки через жопу рожали!..

Плохо соображая, что делает, Миша встал и медленно побрел ко входу в коридор губы. Ему почему-то было все равно, что за этим последует. Сзади что-то грубо орали, потом по загривку что-то влупило как обухом, и он упал лицом вниз на захоженный пол.

Миша очухался, когда его волокли по коридору. «Во вторую!» — закричал кто-то сзади. Его подтащили к открытой двери камеры. Оттуда выдернули кого-то и потянули куда-то в сторону. На полу размазалась кровь. Мишу поставили на ноги и втолкнули в камеру. Он неловко, придерживаясь за узкие стены, скатился до ступенькам внутрь. Дверь сзади захлопнулась.

Миша прислонился спиной к холодной стене и огляделся. Он медленно приходил в себя. Каменный мешок три на метр. Ни ведра с водой, ни параши. Пол цементный. Камера № 2, понял он, окончательно придя в чувство. Карцер. В нос шибануло чем-то мерзким и едким, глаза заслезились. Он посмотрел вниз и обнаружил, что стоит по щиколотку в воде с хлоркой. Он почувствовал тоску и безысходность. Такую же, вероятно, какую можно почувствовать, упав посреди холодного ночного поля в грязной одежде в канаву с ледяной водой. Дышать становилось все труднее. Воздуха не хватало. Миша в отчаянии взбежал по ступенькам и приник ртом к дырке-глазку в двери. На секунду стало немного легче, но тут острая боль пронизала губы, на языке стало солоно. Миша дернулся от двери и увидел торчащий в глазке штык-нож часового. За дверью издевательски засмеялись. Мишу захлестнула ярость. Он стучал в дверь и матерно обхаивал весь белый свет. Воздуха в легких оставалось все меньше, из глаз немилосердно текло, Миша уже почти ничего не видел, но все молотил; он никогда потом не мог вспомнить, сколько времени это продолжалось. Прошла целая вечность, пока он обессилел и опустился на ступеньки, привалившись к двери. Прошла еще одна вечность, пока дверь открылась и он получил возможность выпасть наружу. Потом его еще немного попинали в коридоре и отволокли в родную седьмую камеру. Но он этого не помнил.

— Очухался? — спросил Серый, когда Миша открыл глаза.

— А? — Миша недоуменно оглядывался по сторонам. — Который час?

— Под утро. Не знаю точно.

— А-а… — Миша сел. — А как ты?

— Я в порядке. Кажется, ухо разбили и с ребрами проблемы. А в остальном все ништяк.

Вдоль стены рядком спали уродливые в красном свете губари.

— Нам еще повезло, — сказал Серый. — Бывает гораздо хуже. Вот, умойся в ведерке и почисти хэбэшку, а то выглядишь, как черт.

Миша с трудом поднялся и подошел к ведру с водой.

— До смены караула надо еще продержаться часов двенадцать. Всего-навсего, — продолжал Серый. — Хотя можешь быть уверен, что нам еще суток по пять накрутят. За нарушение дисциплины.

Вечером в караул по гауптвахте заступил автополк.

— Ну, это другое дело, — удовлетворенно заметил Серый после переклички, обычной при сдаче наряда. — С этим-то караулом передохнем. А то, когда в карауле ДШБ, кажется, что нас в наемники готовят.

— В какие наемники?

— Ну как же… — Серега подкурил. — В наемники, народные волнения подавлять. Нас все два года бьют, шпыняют, травят, злят, держат впроголодь, чтобы мы были, как бешеные собаки без роду, без племени… Вот ты о чем-нибудь, что происходит на гражданке, знаешь ли? Только то, что политработники тебе рассказывают. То-то и оно! А потом, когда сделают из нас злых дебилов и тыкнут пальцем в кого надо — мы уж так развлечемся!.. — он сплюнул. — Сам знаешь, в казармах куча героев, которым только дай дорваться!.. Особенно не в родных местах…

Караул действительно попался мирный. Губари трепались, сушили портянки, курили, выпуская дым в углах снизу вверх, параллельно стене, чтобы не так было заметно, а когда караул прокричал «отбой», легли спать и спокойно дрыхли до самого подъема.

Этим утром выпустили и отправили в часть нескольких из их камеры, в том числе и давешнего азиата. Вместо них посадили нескольких свежих.

После завтрака всех, как обычно, развели на работы. Мишу вооружили лопатой и поставили на рытье траншей, кажется, под телефонный кабель. Рядом стоял выводной, он же часовой — невысокий, коренастый, не то мордвин, не то чуваш с прыщавой физиономией. Метрах в пятидесяти, недалеко от того места, где ограда губы на ладан дышала, работали еще двое губарей под охраной еще одного часового. Они там, кажется, клумбу разбивали. В поле зрения Миши они были не часто — только тогда, когда он останавливался передохнуть. Когда Миша разогнулся в очередной раз, он увидел, что часовой лупит за что-то одного из губарей — беззащитного солобона, кажется, из артполка — прикладом. Мише, если честно, было плевать. Он снова нагнулся и воткнул лопату в землю. Прошло несколько минут, как вдруг Миша услышал крики и скрежет затвора. Часовой рядом задвигался и рванул с плеча автомат. Миша поднял голову. Воспользовавшись тем, что часовой отвернулся, чтобы защититься от ветра, прикуривая сигарету, артполковский солобон тихонько подкрался к ограде, протиснулся сквозь щель в полусгнивших досках и был таков. И вот теперь часовой — со все еще торчащей изо рта неподкуренной сигаретой — просунул ствол автомата в щель в ограде и целился. Щелкнула очередь. Часовой опустил автомат и тупо уставился туда, за ограду. От здания губы уже бежал, размахивая пистолетом, начкар, а за ним гурьбой — караульные. Губарей тут же загнали в камеру. На сегодня работа, кажется, была закончена.

Вечером губари узнали, что часовой убил солобона. Наповал. Теперь наверняка в отпуск поедет «за проявленную бдительность», лениво судачили губари. «Ну, я бы не стал бегать, — думал Миша, сидя под стенкой и посасывая протянутый Серым бычок. — Если бы мне так уж хотелось выступить против всего этого гауптвахтенного бардака, то я бы делал так…»

И он хорошенько обдумал, что бы стоило предпринять: делать все равно было нечего.

…Перво-наперво, не искал бы себе напарника. Заложит. Лучше бы сделал все сам. Итак, когда выводной погонит меня на работу, совсем не трудно при явной его тупости заманить его за угол губы, откуда нас с ним не будет видно часовому с вышки. Потом — лопатой по башке, благо часовые в пилотках, а не в касках. Потом взять автомат, передернуть затвор и переложить в свой карман второй рожок из подсумка часового. А вот теперь надо все делать очень быстро. Выскочить из-за угла и постараться свалить часового на вышке одной очередью, одновременно двигаясь к коридору губы. Когда часовой начнет падать, быстро ворваться в коридор и застрелить часового, который стоит там, пока он не сообразил, в чем дело. Между этим коридором с камерами и помещениями для приема пищи и для отдыха караула есть решетчатая дверь на замке. Надо подбежать к ней, спрятаться в открытых дверях столовой и гасить попеременно в выбегающих из караулки солдат — естественно, они будут, как обычно, выбегать беспорядочной толпой, осоловевшие от сна и со своим тупорылым начкаром во главе, — и в замок на решетке.

Если все проделать толково, то потом останется только поставить в караулке мордой к стене нескольких оставшихся в живых и обосравшихся от страха караульных (трусы всегда остаются живы, потому что выбегают на опасность последними) и собрать с убитых и раненых боеприпасы. Когда это будет сделано (а из комендатуры никто не прибежит: они всегда уверены, что многочисленный караул справится со всеми проблемами сам), можно уже будет открывать камеры снятыми с начкара ключами, выпускать из особых камер подследственных и осужденных — им все равно терять нечего — и занимать оборону, заодно поставив на уши и соседнюю комендатуру (там всегда куча офицеров, больших и маленьких, которых хорошо бы взять заложниками). Миша тяжело вздохнул. Пострелять очень хотелось.

На следующее утро развод на работы начался необычно. Вместе с начкаром зашел дородный старший прапорщик в полевой форме.

— Колесников! — повелительно позвал он.

— Че? — без всякого почтения вопросил Серый.

— С вещами на выход.

— Че за шутки, товарищ старший прапорщик? Мне еще шесть суток сидеть.

— Базаришь много. Все, пошли. Батальон на учения катит. Ты тоже.

— Вот мля… — Серый пробежался глазами по камере, словно проверяя, не забыл ли чего, потом пожал Мише руку, — Все, пока, зема. Если что, инженерно-саперный батальон, вторая рота. Счастливо.

Он вышел. Старший прапорщик забухал сапожищами следом. Начкар вытащил список и начал развод.

Перед обедом в камеру посадили свеженьких — двух здоровенных азеров. Они явно чувствовали себя как дома: громко разговаривали, то и дело весело ржали, а потом начали задевать Урсу, тощего, бледного солобона из самоходного дивизиона. Они несколько раз пнули его, потом сшибли с ног и, счастливо гогоча, заставили вытирать своей пилоткой их сапоги. Губари предусмотрительно рас-тасовались по углам, предпочитая не сталкиваться с крепышами азерами, и делали вид, что все происходящее их нимало не касается. Потом азеры, весело переговариваясь по-своему, заставили беднягу молдаванина отжиматься от пола. Потом долго выспрашивали у него, через какую дыру своей матери он — такой урод — родился. Урсу покраснел, поджал губы — на что уж вялый, а и его, кажется, проняло — и дернулся в сторону, в дальний угол, подальше от двух этих козлов. Но не тут-то было. Азеры явно только начали развлекаться. Они тормознули Урсу, закатили ему в балабас и поставили перед собой. Урсу снова дернулся и опять получил в балабас. Урсу задергался, разозлился, матернулся по-молдавански. Азеры, кажется, только обрадовались этому. Быстро переговариваясь поазербайджански, они снова сшибли его с ног, снова попинали, а потом рывком поставили — уже почти не сопротивляющегося — на ноги, и один азер рванул вниз его штаны, а другой — вверх — его хэбэшку: Потом они сложили Урсу вдвое, замотав ему голову хэбэшкой, спустили его штаны почти до колен. Обнажилась тощая, прыщеватая задница. Один азер зажал голову молдаванина между ног и обхватил его под живот, другой зашел сзади и обхватил Урсу за ляжки. Урсу дергался и хрипел, но они держали его крепко. Губари со страхом и отвращением воротили рожи на сторону. Потом азер — тот, что был сзади, — нарочито медленно расстегнул ширинку и стал хозяйственно моститься к вихляющей тощей заднице. Его харю перекосило дикой торжествующей ухмылкой, и он дернул бедрами. Без вазелина входило туго, сложенное вдвое тело корчилось в истерических судорогах. Из-под хэбэшки уже ничего не было слышно. Азер дергал задницей вперед-назад и, закатив глаза, торжествующе рычал. Второй скалил зубы и бормотал по-азербайджански. Потом они отпустили Урсу, он упал на пол и, всхлипывая, отполз в угол. Азер застегнул штаны и гордо оглядел камеру. Лицо Миши ему явно не понравилось.

— Че уставился, урод?

Миша даже не успел подумать, как уже выстрелил в ответ:

— Люблю смотреть вблизи на таких пидаров, как ты! Азеры встрепенулись.

— Иди сюда, бурий! Сейчас ти тоже будешь с фитиль в жопа, как и этот чу хан!

Они действительно были очень здоровыми. Мише стало не по себе. Он огляделся. Губари отводили глаза. «Ладно, уроды, — подумал Миша, — еще повоюем». Он встал. Азеры тотчас шагнули к нему, и он почувствовал резкую боль в животе и, через мгновение, в щеке. Миша тут же нанес несколько коротких ударов и сместился в сторону. Азерский кулак разрезал воздух у его уха, другой бахнул в плечо. «Слишком мало места». Миша снова нанес несколько ударов и начал уходить в сторону, но вдруг страшный удар поразил его в лоб, и все закрутилось хороводом в его глазах. Когда он пришел в себя, то увидел свое тело раскрытым, словно книга. Азеры держали его за руки, а навстречу неслась стена «медвежья шкура». Миша невольно зажмурился.

Когда он очухался, то обнаружил себя сидящим на полу возле ведра с водой. Голова горела. Что-то горячими струйками стекало по щекам. Кто-то из губарей прикладывал ему к голове намоченную подшиву, наспех оторванную от воротника. Азеры стояли у противоположной стены и негромко переговаривались по-своему. Вдруг заскрипел ключ в замке, и дверь открылась. Замначкар. Он остановился у входа и внимательно посмотрел на Мишу.

— Что это? Все молчали.

Начкар повысил голос:

— Что это, я спрашиваю? Здесь была драка?

— Никак нет, — ответил Миша, вставая. — Хотел попить воды, поскользнулся, ну и хлопнулся башкой об стену.

— А-а, ну ладно, — кивнул начкар. — Сейчас пришлю санинструктора, и он тебе это забинтует. — Начкар огляделся. — Э, губари, зашлите пару человек в столовую на обед накрывать.

И вышел из камеры.

— Ти — настоящий мужик, — пробасил азер, протягивая Мише руку.

Миша отвернулся. Сидеть еще было шесть суток…

…«Урал» забуксовал в разъезженной колее и заглох. Арестованный расслышал раскатистый мат, приглушенный переборками, потом движок взревел опять. Несколько раз еще машина дергалась вперед-назад, бешено вращая колесами в жидкой грязи, но безуспешно. Хлопнула дверца кабины, офицер зычно выругался, потом дверца куша распахнулась.

— Выходи, военный! Надо машину толкнуть.

Дождь все лил, не переставая. Арестованный и его конвоир изо всех сил налегали на равнодушную, грязную громаду куша, движок, захлебываясь от натуги, ревел на повышенных, колеса швыряли в людей липкую грязь. Упираясь плечом в неподатливое дерево, арестованный краем глаза смотрел на обочину, туда, где за крутым, покрытым коричневой размокшей жижей скатом простирался мокрый травянистый луг, грубо заштрихованный серыми линиями дождя. Кое-где на лугу торчали черные голые деревья, а дальше, у горизонта, виднелись лес и сопки и — свобода. Можно было убежать сейчас. Можно. Этот дурень наверняка промахнется, да и вообще можно его вырубить для начала, забрать пушку, потом взять в заложники, заставить водилу ехать в… Куда? И зачем? И бегать, и прятаться, и скрываться, и за тобой будут охотиться, как за паршивым зайцем, и поздно или рано все равно найдут и словят. Что же делать? Арестованный мотнул головой, как будто стряхивая с бровей холодные капли. Он очень устал. Сил бороться не было. Наверное, он их слишком много потратил раньше. Теперь он уже не мог сопротивляться. Может быть, так бывает с танком, когда его броня уже разбита и не держит снарядов. Сейчас он был таким танком. Броня его разбита, боезапас вышел, экипаж погиб, и он съезжает с высоченною склона в болото под собственной тяжестью. Ему очень хочется остановиться, нет, не очень — на это тоже не хватает сил, а так, хорошо бы, но сила инерции неудержимо тянет его в жадный чавкающий мрак, где он будет проваливаться все глубже и глубже — никто не знает, сколько, — пока не достигнет самого дна. Медленно, с натугой, машина выехала из лужи. Арестанта снова заперли в кунге, и «Урал» пополз дальше, сквозь саван падающей воды, в Слободу.

Глава 6

— Ну че, положил? — спросил мосел, завидя Мишу в дверях штаба.

Миша без энтузиазма кивнул.

— Положил. Месяца через полтора надо будет за этим штымпом ехать и транспортировать его домой.

— Ты повезешь? — спросил мосел, протягивая Мише сигарету.

— Наверное. Хоть Питер посмотрю, — он устало махнул рукой и— пошел к своей комнате. Жутко болела нога. Трепаться с мослом не хотелось.

— Эй! — вдруг встрепенулся мосел. — Эй, Коханович! А тебя здесь один кадр спрашивал.

— Кто такой?

— Батя азера Джебраилова из пятой роты.

— Спасибо, — ответил Миша без выражения и пошел дальше.

— Эй! — крикнул ему вслед мосел. — Он обещал завтра зайти!

Миша молча открыл дверь своей комнаты, зашел, закрыл дверь на замок и лег на диван. Вот уж обрадовал мосел, нечего сказать. Как говорится, «и с каждым днем все радостнее жить». Джебраилов был Мише отлично известен и уже успел осточертеть до Страшного суда. Дело в том, что этот азер жутко не хотел служить в армии. Он испробовал все средства протеста — от истерик до побегов. Однажды в наряде по роте он даже хотел зарезаться штык-ножом, но не решился, и дежурный по роте обнаружил его сидящим на подоконнике в туалете, со штык-ножом, приставленным к животу, плачущего от жалости к себе. В конце концов, с солнечных просторов юга приехал его отец — грузный мужчина средних лет с широкими усами, толстыми пальцами и тугой мошной — и попытался решить этот вопрос с другой стороны. Комбат, замполит и пропагандист части получили чудесные столовые наборы (бутылка коньяка не ниже «капитана», бутылка «Столичной», бутылка «Кагора», балык, сухая колбаса и отличная рыба), они же плюс командир роты и старшина были подогреты известными суммами денег. Устояли против натиска только энш (он боялся: замполит с пропагандистом то и дело стучали на него в особый отдел) и Мишин шеф-начмед (о, он из принципа: не любил богатых, но глупых). Комбат и иже с ним положили Джебраилова-младшего «на дурку» (ни под каким другим видом положить было нельзя — молодой Джебраилов был здоров как бык). Миша лично возил его в госпиталь. Однако долго Джебраилов там не задерживался: врачи, конечно, признавали, что он туп, аки полено, но не более того.

После того как злосчастный сын вернулся в часть, заботливый отец зашел на второй круг. Снова пошла в ход похлебка из крупных купюр, обильно приправленная заг-лядыванием в глаза, изгибами жирной спины, дрожащими нотками в голосе. Словом, Джебраилова-сына положили «на дурку» во второй раз. Уже в другой госпиталь. Он задержался там ровно столько же, сколько и в предыдущем. Миша публично поражался его психологической выносливости: в госпитале при желании за неделю-другую из самых что ни на есть здоровых и крутых остроумцев делали законченных дебилов и даунов. Джебраилову это явно не грозило.

Джебраилов-отец был обескуражен, но отнюдь не выбит из седла. Он удвоил свои старания, и Джебраилова-сына определили «на дурку» в третий раз. Один Аллах ведает, во сколько это обошлось Джебраилову-старшему. Однако, хотя и говорится, что Бог Троицу любит, Джебраилова-младшего и в третий раз отправили в часть с диагнозом «здоров». Помнится, Миша, доставив незадачливого азера из госпиталя в штаб, плакался мослу, что вот, мол, понабирали в армию уродов, которые даже «косить» как следует не умеют, а ты тут, дурак дураком, мотайся по госпиталям, как вошь под утюгом…

Итак, сейчас, кажется, джебраиловский папик шел на приступ в четвертый раз. «Сдается мне, что и на мою долю теперь чего-то перепадет, — равнодушно думал Миша, стараясь не обращать внимания на боль в ноге. — Интересно, чем этот пузатый черт меня порадует?»

Пузатый черт порадовал. Выставляя на стол бутылки с благородными жидкостями, выкладывая балык, колбасу и рыбу, он монотонно гнусавил что-то с жутким акцентом, не сводя с Миши горящего взгляда. Миша почти ничего не понимал.

— Садитесь, уважаемый, — указал он радушным жестом на стул. И подумал: «А то трясешь здесь мясом, аж ягодицы хлопают».

Азер сел.

— Вы не волнуйтесь, — Миша широко улыбнулся. — Все будет хорошо.

«Как бы тебя на полштучки раскрутить, брюхана?»

— Послюшай, товарищ сержант, виручай, а? Син очен болен, лечит надо, слюжит не надо, — уже достаточно членораздельно произнес азер.

— Я здесь маленький человек, — пожал плечами Миша. — Вам бы с комбатом поговорить надо.

«Заплатишь, милый. Куда ж ты денешься?»

— Зашем с комбат? Не надо с комбат. С тобой говору. Помоги, дорогой! — азер экспрессивно привстал. Пахнуло несвежим потом.

— Вы поймите, уважаемый, я только санинструктор, только выполняю приказания.

«Все они такие. Как духов дрочить, так всегда пожалуйста, а как службу тащить, так папики с толстой мошной приезжают».

— Слюшай, дорогой, помоги. Син один только, больной совсем, мать по ночам плачет…

— Пятьсот, — негромко щелкнул Миша и замер. «А ну-ка…»

У азера отвалилась челюсть.

— Сколько?!

— Пятьсот, — Миша был абсолютно хладнокровен. «Если сразу от такой суммы не помер — заплатит».

— Не согласны? До свидания.

Азер с ненавистью посмотрел на Мишу, медленно встал, повернулся было к двери, потом полувопросительно сказал:

— Четыреста?

Миша молча протянул руку. Азер тут же сел и потянул из кармана пухлый бумажник:

— Когда положишь? — деловито спросил он, хрустя купюрами.

— Хоть завтра.

— Хорошо, я завтра еще зайду, — сказал азер и вышел.

Миша задумчиво поставил в холодильник бутылки, положил продукты. «Конечно, кто ж его положит с диагнозом „маниакально-депрессивный психоз“, — думал он. — Непохоже. Напишу-ка я ему „олигофрению“. С этим-то и маршала Соколова положат. Положат». Зашел комбат.

— Что с Джебраиловым, Коханович?

— Если вы не против, то завтра будем класть. — Комбат понимающе улыбнулся.

— Сколько дал?

— Двести, — соврал Миша.

— Давай, — он протянул руку.

Миша вытащил из кармана сотку и двумя пальцами и подал ее комбату.

— Смотри у меня, — сказал комбат, пряча бумажку в карман, потом деловито оглянулся по сторонам и вышел.

«Мало я у азера взял, — подумал Миша. — А комбат-то — лопух лопухом: даже в холодильник не заглянул».

На следующий день Джебраилов уже лежал в госпитале с твердой гарантией через месяц быть комиссованным. Да и правда: чтоб не комиссоваться по статье «олигофрения» — надо быть полным дебилом…

— А ты ведь плохо кончишь, Коханович, — устало резюмировал ротный, откидываясь на спинку стула и суя в рот сигаретный фильтр. Он чиркнул спичкой, подкурил.

— Как минимум, дисбатом.

Миша молчал, не сводя тупого взгляда с портрета Владимира Ильича на стене, над головой ротного. «Хрен тебе. И не таких раздолбаев не сажали».

— Ты говорил сослуживцам, что на губе сидеть не так уж плохо…

«Сука, застучали. Интересно, кто?.. Впрочем, там действительно не так уж плохо. Безысходности нет, как здесь»

— …Отказ выполнять приказание замкомвзвода…

«Конечно. Джумаев, урод, приказал очки драить. Своих черномазых небось не посылает. Западло потому что».

— Просто жалко твоих родителей…

«Опять „парашу“ запускает. Начхать ему на всех родителей на свете. Если только они бакшиш не привозят».

— Посажу…

«Елду тебе на воротник. Ты слишком хочешь стать эншем батальона, тебе ЧП не нужно. Не посадишь».

— Комбат уже дал принципиальное согласие…

«О, вот это может быть. Комбату терять нечего: без Академии выше майора никак не прыгнуть. Этот посадит за нефиг».

Неожиданно ротный встал. Миша невольно перевел на него взгляд с Владимира Ильича. Ротный выпятил грудь, приложил руку к козырьку и сказал официальным тоном:

— Товарищ солдат, приказываю вам произвести уборку в туалете. Даю вам час времени. Время пошло, — потом он опустил руку, сел и сказал уже по-обычному: — А теперь пошел вон, урод. И только попробуй забить на мое приказание. Шиздец тогда тебе приснится, придурок.

— Есть! — швырнул руку к пилотке Миша. — Разрешите исполнять?

— Пшел нах отсюда, — устало ответил ротный, отворачиваясь.

Миша клацнул каблуками, четко — как на строевом смотре — выполнил команду «кругом» и вышел из канцелярии.

В умывальнике он сел на подоконник и закурил. «Что же в самом-то деле делать?.. Плюнуть на это все?» Сослуживцы, которые проходили мимо него в туалет и обратно, упрямо делали вид, что подоконник абсолютно пуст. Казалось, еще немного, и какой-нибудь черт разложит на этом подоконнике мокрые штаны для стирки. «А что, если…» Миша привстал с подоконника и словил за рукав пробегавшего мимо своего однопризывника Мишу Суздалева.

— Короче, Суздалев, сейчас идешь в туалет и наводишь там порядок! — тоном, не терпящим возражений, заявил он.

— Да ты че, Коханович? — дернулся Суздалев. — В дембеля записался? Скажи, где, я тоже схожу запишусь…

— Понял тебя, — ответил Миша и резким ударом сшиб Суздалева с ног. Потом он еще некоторое время пинал его, причем заходящие по нужде азиаты даже не поворачивали голов, а один узбек из ВТО, неожиданно увидев перед собой валяющегося на полу человека, просто перешагнул через него и пошел дальше. Никому не было до разборок никакого дела. Через пару минут Суздалев, вытирая кровь и сопли, уже ковырялся шваброй в первом очке. Еще минут через десять к нему присоединился, сверкая окровавленной ряхой, Портнягин.

Миша сидел на подоконнике и курил. Он был доволен собой: сегодня он научился припахивать других, чтобы не работать самому. Он считал, что рассуждает совершенно правильно: если он прошел — один против всех — тяжелый путь наверх, а они не прошли, если он оказался сильным, а они — нет, почему он не имеет права заставлять их делать его работу за него? Почему, если он своей кровью заслужил это право, а они не захотели, побоялись тратить на это свою кровь?..

А еще через десять минут в туалет зашел ротный. «Заложили, суки», — только и подумал Миша, вставая с подоконника. Ротный со скучным лицом огляделся, потом поманил Мишу пальцем и сказал:

— Все-таки забил, придурок… Ну что ж, пойдем, — И, уже выходя, Суздалеву и Портнягину: — А вы, уроды, продолжайте шуршать. Чтоб я, садясь по нужде, видел свое отражение. Поняли, да?

Миша уже не боялся. С какого-то времени ему пришло в голову, что все эти армейские хитросплетения напоминают крутую партию в нарды, где победу определяет счастливый сплав ума, мастерства, рисковости и, главное, везения. Ему, кажется, не везло, но правила он усвоил четко и поэтому каждый раз бросал кости твердой рукой. Он еще не мог предугадать результата игры — кажется, результат будет для него прескверным — и потому не особенно задумывался на эту тему. Он просто играл. У него появилось ощущение, что он уже знает, из какого теста слеплены те, кто рядом с ним, на что способен любой из них и чего они все ждут и требуют от него. Он должен был — всего-навсего — играть по правилам этой игры, не нарушать их. Ему казалось, что теперь будет проще простого нажимать на окружающих его людей, как на клавиши — черные и белые, — чтобы играть свою музыку. А сейчас все было очень просто и логично: оркестр давал увертюру…

Ротный посадил его на внутреннюю полковую губу. Это был темный высокий цементный ящик в ограде полковой караулки с малюсеньким оконцем (читай: проломом) под потолком. Обычно в камере лежали доски, на которых сидели и спали губари. Теперь — специально для Миши — эти доски унесли. Перед тем как поместить Мишу в камеру, его раздели до белья.

— Загорай, милый, — ласково сказал ротный, закрывая дверь.

Был уже конец сентября. По ночам подмораживало. Миша пытался дремать, свернувшись в узел и присев на самый краешек холоднющей ступеньки, но то и дело ему приходилось вскакивать и прыгать по темной камере, размахивать руками и приседать, чтобы согреться.

Так прошла ночь. Миша потерял ощущение времени. Он не думал — его мозг отказывался работать в таких условиях, — он просто «переносил трудности и лишения армейской службы». Через неопределенную временную пропасть дверь со скрипом отворилась и в камеру, позвякивая штык-ножом, зашел караульный.

— Эй, зема, — позвал он, вглядываясь в темноту.

— Чего? — в Мише что-то не работало, и он не мог определить, издает какие-нибудь звуки или нет. Ему казалось, что он просто открывает рот. Но караульный его явно услышал.

— Ты в порядке?

Миша не смог кивнуть: в позвонке что-то заледенело. Он просипел:

— Да. По мелочи. А который час?

— Начало девятого.

Миша молчал. Шестерни медленно давали первые обороты.

— Тут вот из нашего пайка — перловка, подлива, хлеб. На, поклюй. — В руки Мише ткнулась теплая алюминиевая миска.

За караульным давно закрылась дверь, а Миша все стоял и держал миску в руках. Ему было не до еды: он думал. Как только в темноте прозвучала фраза «Тут вот из нашего пайка…» — стаял лед, сковывавший его мозги всю эту ночь. «Кажется, в мире еще есть люди», — подумал он. Потом он присел на краешек ступеньки и взялся за торчащую из каши ложку.

Но поесть Миша так и не успел. Внезапно за его спиной заскрипел засов, дверь распахнулась и на него упал луч фонарика.

— Ебивомать! — раздался голос ротного. — Я же запретил давать этому ублюдку жрать!

Он вышиб из рук Миши миску, и она со звоном канула в темноту.

— Вставай, — уже спокойнее сказал ротный. — Идем. — Он подал Мише свернутую в валик хэбэшку.

Миша неторопливо оделся. Ротному было явно холодно здесь — он переступал с ноги на ногу и ежился.

— Быстрее, скотина!

Миша застегнул последнюю пуговицу, поправил пилотку…

— Готов? — спросил ротный куда-то в сторону. — Пошли. Они вышли во двор и направились в сторону казарм.

— Ну что, полегчало? — спросил ротный.

Миша почувствовал, что находится на грани истерики. «Ах ты, пидар! Ты еще издеваешься?! Когда у тебя власть, а у меня ни хрена!..»

— Не полегчало, товарищ капитан, — ледяным тоном ответил он.

Ротный резко остановился.

— Тебе еще не надоело, Коханович? Ты ведь конченый, понимаешь? Еще немного, и тебя посадят как военного преступника. Ты внаглую забиваешь на службу, на тебе висят невыполнение приказов, неуставные взаимоотношения, самовольное оставление наряда, подрыв авторитета начальства. Лет на пять строгача ты уже раскрутился. Тебе мало? Еще хочешь?

— Хочу! Очень хочу! Только сажайте уж меня тогда вместе с Эргашевым, Ахмедовым, Шахназаровым и всеми остальными. Всех скопом. Разве они не дрочат солобонов? Разве не забивают на ваши приказы? Разве хоть один из них когда-нибудь делал то, что они пытаются заставить делать меня? Хрен! Да вы их и не припашете. Чем я хуже их? Я вам скажу. Тем, что я один. Тем, что я не прогибаюсь, не выслуживаюсь, не хочу дрочить духов. И не буду. Но и, несмотря на то, что я один, всей вашей черномазой банде меня не сломать. И чертом в роте я тоже не буду.

— Будешь. Иначе сядешь. Ты правильно сказал — ты один, и толку от тебя никакого. А мне нужны люди, которые умеют держать роту в руках, чтобы у командира этой роты было свободное время хотя бы пару раз в неделю с дочками в кино сходить. Ты мне, что ли, это обеспечишь, мальчик?

— Пусть вам маршал Соколов это обеспечивает. Вас в армию никто за уши не тянул. Сами шли.

— Да что ты знаешь обо всем этом, урод?.. — ротный вдруг замолчал, потом сказал: — И я от тебя подчинения добьюсь. Иначе сядешь.

— Лучше сяду, чем быть у вас чертом! — Миша вдруг зло усмехнулся. — Только вы меня заранее предупредите, когда сажать соберетесь, ладно?

— В бега подашься?

— Зачем в бега? Постреляю. Я уже давно наметил, кого.

— Да ты че пугаешь, урод?!

— Я не пугаю. Сами знаете. Просто вы не оставляете мне другого выхода.

— Какого выхода?

— Я хочу нормально отслужить и нормально дембельнуться. Меня дома мама с папой ждут. А вы с вашими чурками не даете мне этого сделать.

— Э, Коханович, следи за базаром! — опять обозлился ротный. — Что значит «ваши чурки»?!

— Конечно, ваши. Вы ж без них ногой не ступите. Они и порядок в роте организуют, и недовольство подавят, и вам задницу лижут, потому вы им слова не скажете, — Миша сплюнул и продолжил: — Вы ж со своими офицерами, наверное, уже забыли, как команды подаются. Все ВАШИ ЧУРКИ, — он специально сделал ударение на этих словах, — командуют.

— Заткнись!

— Чтобы любящий папочка сходил с дочками в кино. Как трогательно.

— Да ты че, урод! — ротный был в ярости. Он с силой рванул Мишу за рукав. — Я тебе сейчас хлебало разнесу…

— А когда вы с вашими офицерами бухаете, дочки там тоже присутствуют?..

Ротный врубил ему в челюсть. «Крепко бьет», — подумал Миша, поднимаясь.

— Во-во, — продолжал он, — а еще лучше — на губу. А вообще по кайфу — под трибунал, лет на пять строгача. Крыть-то нечем.

Последняя фраза повисла в воздухе. Ротный взял себя в руки.

— Ладно, хватит шиздеть. Пошли.

Они на минуту зашли в роту — ротному надо было взять какие-то бумаги. Миша стоял рядом с дневальным, дожидаясь ротного, как вдруг к нему подошел сержант Сулейманов.

— Тебя на губу повезут. Через политотдел. — Мишу поразила правильная русская речь. — На, пригодится!

Миша стоял дурак дураком, сжимая пачку сигарет в кулаке и уставившись в спину спокойно удалявшегося Су-лейманова. «Что это? — не мог он понять. — Хитро задуманная подляна? Ловушка? Что? Может, там не сигареты?» Он заглянул в пачку. Самая настоящая «Прима»! Миша ну ничегошеньки не понимал. Но додумать он не успел: подошел ротный.

Ротный действительно отвел Мишу в политотдел. Нач-ПО подполковник Белоконь был заслуженным, испытанным партийцем старой закалки. Любимым его занятием было кого-то за что-то (все равно кого и за что) палить и сажать на губу. Часто можно было видеть НачПО шатающимся по казармам в поисках крамолы. Крамолой для него было все — от расстегнутого крючка на воротнике до глаженых сапог, не говоря уже о гитарах и любых, кроме «Устава» и «Программы КПСС», книгах. Меньше пяти суток у него не получал никто. Когда НачПО входил в какую-нибудь казарму и дневальный орал «Смирно! Дежурный по роте — на выход!», можно было увидеть, как из окон на противоположной стороне казармы начинает вылезать целыми взводами личный состав и разбегается по соседним казармам. С НачПО никто не хотел сталкиваться. Иногда он приставал к какому-нибудь незадачливому солдату просто так, чтобы разогнать себе желчь. Заканчивалось это всегда одинаково: не успев понять, в чем же он провинился, солдат катил на губу. Вообще НачПО был мужчиной коротких актов: для того, чтобы распознать классового врага и отправить его на губу, бравому подполковнику за глаза хватало пяти микут. А еще НачПО был боксером с двадцатилетним стажем, и среди солдат ходили упорные слухи, что провинившихся он заставляет работать с собой в спарринге и измывается над ними в свое удовольствие.

Мишу НачПО работать с собой в спарринг не поставил. Все было гораздо проще и обыденнее. Он смерил вошедшего солдата оценивающим взглядом, выдержал паузу и вдруг рявкнул:

— Ну что, допрыгался, преступник?! Мне о тебе неоднократно докладывали! Мерзавец! Уголовник! — Он резко вскочил и подбежал к Мише. — А тебе известно, солдат, что твое дело уже на столе у корпусного прокурора?

Мише это не было известно. Черт его знает, этого козла, — может, и правду говорит.

НачПО вдруг подался вперед, тело подобралось, плечи ссутулились. Миша предусмотрительно стал к нему боком и напрягся, ожидая удара.

— Как стоишь?! — заорал НачПО. Его глаза заскользили по всей Мишиной фигуре. — Почему крючок не застегнут?! — Крючок был застегнут. — Почему затылок не подбрит?! — Затылок был подбрит. — Почему?..

НачПО вдруг отстранился, вздохнул, неторопливо и даже как-то расслабленно вернулся за свой стол и, словно нехотя, сказал:

— Десять суток ареста… Все, пшел нах отсюда, урод…

Миша отдал честь, грохнул каблуками, шваркнул «кругом» и, чеканя шаг, вышел. Ротный тотчас посадил его в политотдельский уазик и отвез на губу. Когда уазик въезжал в ворота комендатуры, Миша вдруг начал нервно крутить головой по сторонам и зашевелил губами. «Шугается», — подумал презрительно ротный. Он сдал Мишу нач-кару и с чувством выполненного долга уехал. «Его здесь наверняка задрочат», — думал он.

Миша не шугался. Он высматривал какую-нибудь знакомую рожу, чтобы взять спичек. «Боже мой, — подумал он, вспоминая визит к НачПО и разговор с ротным. — Раньше мы все их так боялись и дрожали перед ними, и заглядывали им в рот, и их слово было для нас высшим законом, А теперь вот оказывается, что они все просто тупорылые армейские утюги, и любой мало-мальски толковый солдат будет на них дожить с высо-о-о-кой башни.

Что я и делаю». А может, он и не утруждал настолько свои мозги и подумал только: «Чмыри они все, матьпе-ремать!»

На губе было ужасно скучно — не в пример прошлому разу, в камере никто интересный ему не попался. Поэтому Миша все свое время отсидки тратил на то, что придумывал способы отомстить своим обидчикам. Сначала он разработал четкий план уничтожения родной роты, когда она заступит в караул (учитывалось все — даже отсутствие освещения в комнате отдыхающей смены). Потом ему показалось несправедливым, что из всех офицеров роты погибнет только тот, который будет в этот день начкаром, и он разработал план уничтожения всех офицеров роты, когда они будут проводить очередной ротный строевой смотр (уничтожением самых отъявленных козлов-азиатов Миша решил пренебречь: они были лишь инструментами чужой воли, на них нельзя было злиться).

Потом ему пришло в голову, что уничтожение ротных офицеров — конечно, сущих мерзавцев — сделает для него невозможным уничтожение мерзавцев рангом выше — комбата, НачПО, комполка и других. Это его огорчило, и он стал забираться в мыслях все выше и выше и остановился, только дойдя до министра обороны.

«Послушай-ка, брат, — сказал тогда он себе, — те, наверху, конечно, виноваты в общем бардаке и конкретно в твоих бедах больше, чем эти, но ведь до тех не достанешь. Что же делать?» Мише совершенно не хотелось устраивать того кровавого маразма, который порой происходил в корпусе: в большинстве случаев доведенные до помешательства бедолаги дорывались до автомата и слепо лупили по всем, кто оказывался в радиусе досягаемости. Миша ведь не был доведен до помешательства — прошли те времена. Он играл. Поэтому ему хотелось мести острой, меткой и жгучей, как удар серпом в пах. И он придумал.

«Постой, — размышлял он, — а зачем кого-то убивать? Гораздо приятнее сделать так, чтобы они сами убивали друг друга, причем с ног до головы покрытые несмываемым позором. А твои руки должны остаться не запятнанными кровью. Как этого достичь? А вот как. Нужно с молотком и банкой бензина войти в штаб полка. Оперативный дежурный обычно никогда не обращает внимания на солдат, снующих по штабу, — их там целые рои мечутся, — тем более без оружия. А что до банки и молотка, то с точки зрения психологии военных людей эти бытовые предметы настолько безопасны, что не привлекут ничьего внимания. В этом слабость военных: они заподозрят неладное только тогда, когда увидят тебя с гранатометом в руках».

Итак, когда на этаже никого не будет (лучше всего — в обед или после ужина), надо позвать часового, охраняющего стеклянный ящик, в котором хранятся знамена всех частей корпуса. Этот пост считается неопасным, «шланговым», и туда обычно ставят самых вялых караульных. Караульный, естественно, тоже не заподозрит подвоха, видя перед собой безоружного паренька в ношеной хэбэшке, — всех караульных натаскивают на крутых китайских или американских суперменов в пятнистых комбезах и с рэмбовскими пулеметами в руках. Когда этот дурень войдет со своим автоматом в туалет, надо притворить дверь и хлопнуть его в лоб молотком (не насмерть, а только чтобы вырубить; насмерть не надо — все равно его потом расстреляют). На пол нужно его опустить без малейшего шума, потом взять автомат, тихонько передернуть затвор, прихватить у часового второй магазин (он ему вряд ли еще понадобится) и приблизиться с банкой к стеклянному ящику. Теперь нужно все делать как можно быстрее. Врезать прикладом по стеклу, плеснуть внутрь бензином и дать очередь из автомата.

Когда знамена загорятся, нужно будет залечь за углом, у туалета, и держать оборону до тех пор, пока знамена не сгорят. Если они уже горят, продержаться минут десять несложно: оружие в штабе есть только у оперативного дежурного, его помощника и дежурного по части с замом. Поскольку сейчас обед (или ужин), двое из них — в столовой, а двум остальным, даже если они настолько тупы, что захотят атаковать, придется подниматься по лестнице, сначала спиной к твоему автомату, потом лицом, будучи ничем не защищенными, со своими дурацкими «Макаровыми» в руках. Достаточно дать очередь над их головами, и они свалятся на пол, обосравшись и растеряв весь боевой задор.

«Ну что же, подведем итоги: ты никого не убил и не имел проблемы выкрадывания автомата из оружейки или пирамиды в караулке. Ты просто оглушил одного болвана, напугал еще двух болванов и сжег кучу цветных тряпок. Но зато — согласно Уставу — теперь события будут разворачиваться следующим образом: будут отданы под трибунал и расстреляны высшее командование корпуса и полка, а также твои комбат и ротный, начкар, разводящий и часовой. Наверное, расстреляют еще и оперативного дежурного и дежурного по части с замами, а также дежурного по штабу. Корпус расформируют, а личный состав растасуют по другим частям. Таким образом, ты один уничтожишь целый армейский корпус, не убив ни одного человека. Естественно, твоя судьба — а это будет расстрел — уже не имеет значения».

Миша был очень доволен своей башкой. У ротного, разумеется, не хватит мозгов, чтобы предусмотреть такую возможность: он, наверное, приложит все силы, чтобы, в случае чего, не допустить Мишу до оружейки. Дубина. Миша дал себе слово при первой же возможности зайти в штаб и понаблюдать, часто ли часовой у знамен остается один и сколько времени это его одиночество длится. Теперь Миша был спокоен: первый намек, что его хотят арестовать, и он берется за дело, а тогда пусть вешаются, уроды!

Когда пошли на убыль девятые сутки отсидки, Миша признал, что не зря тратил здесь время. К исходу десятых суток за Мишей прибыл замполит роты старший лейтенант Петраков — на политотдельском уазике и пьяный в драбадан. Как только они вышли за ворота комендатуры и подошли к уазику, Петраков молча указал Мише на заднее сиденье, уселся на переднее и толкнул локтем водителя. Во время езды он то и дело тяжело вздыхал и матерился сквозь зубы, из чего Миша заключил, что товарищу старшему лейтенанту нехорошо. Однако на этом его наблюдения за состоянием замполита закончились, как, впрочем, и благодушное настроение: Миша обратил внимание, что они проехали развилку на танковый полк. «Неужели в прокуратуру?» — нервно подумал Миша. Но и на дорогу к прокуратуре не свернули. «Может, снова на полковую кичу?» (Полковая губа — как и караулка — находилась в стороне от казарм полка, и туда можно было проехать другой, «верхней», дорогой.) Нет, не свернули и к киче.

— Куда едем, товарищ старший лейтенант?

— Хлебало приткни, сука… — прохрипел Петраков и вдруг громко икнул.

«Сейчас бедному водиле обстругает всю машину», — злорадно подумал Миша. Уазик катил все дальше. Петраков стругать явно раздумал. Мишу вдруг прострелила сумасшедшая догадка. «А не в госпиталь ли часом мы едем, а?» Уазик, заскрипев ревматическими рессорами, свернул к госпиталю. «Ну, и какого хрена, позвольте спросить?» — удивленно подумал Миша. Машина закрутилась между корпусами, так что бледные тени в подшитых халатах разлетались в кусты, как стреляные гильзы. Черт за рулем, кажется, тоже был не в себе. Наконец уазик затормозил у старого серого здания с двустворчатой дверью веселенького мастичного цвета.

— Вылезай, — сказал Петраков, открывая дверку. Миша вылез, огляделся. По его спине вдруг гурьбой пробежали мурашки, словно выполняя команду «разойтись!»: на окнах здания были решетки. «Мама, — дошло до Миши. — Это же дурка…»

— Пошли, — пробурчал Петраков, пихая его в бок. Это был совершенно неожиданный поворот дела, и Миша растерялся.

— Н-не пойду, — нетвердым голосом сказал он.

— Давай-давай, — ответил Петраков. — Довыпендривал-ся, так теперь уж не пугайся.

— Не пойду, — уже более уверенно произнес Миша и взялся за ручку на дверце уазика.

Из одного окна донеслось жуткое уханье — казалось, дюжина пьяных филинов играла в футбол яйцами друг друга. Мишу передернуло.

— Товарищ старший лейтенант, — воззвал он к Петракову. — Я же нормальный!

— Нормальные в армии не служат…

В другом окне — явно из солидарности с филинами — завыли. Петракова шатнуло, и он тяжело опустился на подножку уазика.

— Батальон на учениях. Куда тебя, урода, девать? А здесь хоть решетки на окнах… — героически напрягшись, замполит снова поднялся. — Через неделю закончу дела, поеду к роте на учения — тогда и тебя с собой заберу.

— Так мне с психами целую неделю вместе жить?!

— Будешь ты с ними жить или нет — это уж твои проблемы, командование роты тебя вазелином снабжать не обязано, — рассудительно ответил Петраков и вдруг обозлился: — Ну, ты че, козел, может, санитаров позвать? Они тебе быстро клапан в жопе прочистят. Позвать, да?

Миша решил не дожидаться санитаров.

— Командуйте.

— Давай, пошли, — Петраков тяжело шагнул к мастичной двери. Миша, скрепя сердце, последовал за ним.

Через полчаса он уже — свежевымытый и в свежепод-шитом халате — входил в палату.

— О, нового психа привели, — сказал кто-то. В палате было шестеро. Одна койка — явно для Миши — была свободна. — Очередной кандидат на сульфазин.

— Я не псих, — ответил Миша. — Меня…

— Конечно, — перебил его псих. — Мы тут все нормальные. Все психи там остались, — он махнул в сторону зарешеченного окна.

— Из всех психов, которые снаружи, нам достался только Шейкин, — добавил второй псих, тыча пальцем в сторону безобидного щуплого олигофрена с угловой койки.

Миша сел на свою койку.

— Меня зовут Миша, — сказал он.

— Колян, — представился первый псих. — А это, — он показал на второго, — Леха. Те двое, что дрыхнут, тебе без нужды — я сам их фамилии только на вечерней поверке вспоминаю, они, кажется, санинструкторам и врачу башляли, чтоб на дурку лечь. Сейчас комиссации ждут. Этот, который под окном, он стукач…

— Ну, Колян, — просяще протянул белобрысый игтымп из-под окна.

— Ладно-ладно, — махнул на него Колян, ухмыляясь. — Ты же не можешь связно объяснить, что ты здесь делаешь. Значит — стукач!

— У меня вегетативный сердечно-сосудистый невроз, — грустно ответил белобрысый.

— Зема, ты знаешь такую фигню? — спросил Колян.

— Нет, — честно ответил Миша.

— Я тоже. Лапшу, наверное, вешает, урод, — Колян явно развлекался. — А вот ты мне скажи, Шапошников, пбтом от тебя разит все время так сильно тоже из-за этой твоей вегетативной параши, да?

Белобрысый хотел что-то ответить, но передумал и отвернулся.

— Ну вот, — продолжал Колян, — а этот последний — наш единственный нормальный псих. — Он указал на олигофрена Шейкина. — Или мама его головой об бетон стоя в проходе рожала, или на голове танковые траки чинили — не знаю. Но без него никак. Никто из персонала перед его слюнявой харей устоять не может. Хотим, например, телевизор посмотреть в неурочное время. («У них здесь еще и телевизор есть», — с завистью подумал Миша)… или еще чего в том же духе — зашлем к врачу Маткина («Он имеет в виду Шейкина», — отметил Миша), он с полчаса поканючит, и все путем. — Да что ты такой примороженный, зема? — вдруг встрепенулся Колян. — Расслабься. Вся дурка за окном осталась — «Партия и армия едины», как говорится, — а здесь самое что ни на есть нормальное место, поверь мне. Тебя не с губы ли сюда привезли?

— С губы.

— Понятно. Меня тоже, — Колян покачал головой. — Челюсть ротному своротил. Меня комбат сюда и запихал: ему паливо ни к чему — он в полковые энши метит.

— А ты? — обернулся Миша к Лехе.

— А он, — ответил за Леху Колян, — был писарем вещслужбы, ну и спалился по мелочи на шмотках. А ты?

— А у меня рота чурок и сука ротный, — ответил Миша. — Неуставняк, самоволка, подрыв авторитета начальства, невыполнение приказа. Лажа, короче.

— Струйня это все, зема, — заявил Колян. — До дембеля немного осталось.

«Кому немного, — подумал Миша, — а кому еще полтора года службу тащить».

— Короче, зема, — вдруг посерьезнел Колян. — Теперь слушай сюда. Здесь нужно вести себя тихо и прилично, а то вломят резиновыми палками, навтыкают сульфазина, и будешь полным пидаром валяться в боксе и считать волоски на жопе соседа, которого нет. Если чего будут давать принимать, постарайся незаметно выкинуть, вылить, выплеснуть, а то через неделю будешь таким же, как Маткин.

— А что, здесь здорово дрочат? — спросил Миша.

— Да нет, дрочат не здорово — главное, не лезть на рожон. Кормят здесь круто, ночью не строят, на работы не гоняют, телевизор дают смотреть. Так что даже очень неплохо здесь жить. Главное — не лезть на рожон, понял, зема?

— Кстати, зема, — добавил он через несколько минут, — а санитары здесь — они-то и есть настоящие психи. И здоровые, как быки.

Миша не лез на рожон. Он вел себя очень прилично. Целыми днями валялся на койке, когда было можно — смотрел телевизор, жрал от пуза, трепался с Коляном и Лехой. Вечерами Колян доставал из заначки заветный баш плана и папиросы, и они втроем, приотворив форточку, потихоньку — поставив к двери на васар белобрысого из-под окна — дули план, «пыхали», как говорил Колян. От нескольких тяг голова отсоединялась от тела и выкатывалась из палаты куда-то в звездное пространство с вечным круговоротом и цветными снами, а тело становилось свинцово-ватным и безвольно проваливалось сквозь неосязаемую податливость простыней в теплый мрак небытия.

«Вот так дух освобождается от низменной и скроенной явно не по размеру материальной, телесной оболочки… Как жаль, что я не помню наизусть Бхагават-Гиту…» — простреливало Мишу, и он лениво пытался влезть в эту мысль и понять, откуда она — этакая заумь — взялась в его тупой солдатской башке. Но мысль ускользала от него, как стремя из-под сапога неумелого всадника, и извилины расползались в разные стороны похожими на змей пулеметными лентами, а потом всякие остатки сознательной мозговой деятельности и вовсе прекращались и пространство Вселенной заполнялось буйством цветных снов. Мише нужна была расслабуха — хотя бы и такая, — чтобы сбросить нервное напряжение этого полугода, отдохнуть, не сорваться. Дни уходили один за другим, мягко и приятно, и никакие проблемы не портили желчь. А достичь этого было очень легко: кропалишь план, смешиваешь его с высыпанным из папиросы табаком, забиваешь косой, «взрываешь», и — полетели…

Не хотелось ни о чем думать, ничего делать, хотелось только взорвать и улететь. Миша смеялся над своими командирами, которые запихали его сюда, ожидая, что соседство психов и дебилов сделает его жизнь сущим адом, а на самом деле определили его на форменный курорт.

На шестой вечер — когда они дули последний косой — их спалили. Миша совершенно не помнил, как это произошло и что случилось с другими. Он очнулся от того, что кто-то очень сильный, тяжело дыша, бил его резиновой палкой. Боль обожгла тело, но оно воспринималось еще отдельно от сознания, и, прежде чем боль сорвала предохранители ощущений, Миша увидел пустую, кажется, обитую чем-то мягким, комнату, здоровенный голый торс со свистящей черной молнией в руке и услышал прорывающийся сквозь пыхтение голос.

— Э, Степанцов, ну где ты там, урод?

Потом из окружающего пространства возник некто в хэбэшке, со сверкающим шприцом в руках. Потом Мишина нога — «…нельзя, чтобы он меня колол…» — как живая подскочила в воздух и вышибла шприц из рук этого штымпа, и шприц унесся в пространство, а сбоку кто-то громко выругался — Миша слышал это очень четко, — и опять замелькала черная молния…

— Ну что, Коханович, — мрачно спросил Петраков, закрывая дверцу уазика и пихая водилу под бок, — как самочувствие после курорта?

Миша не ответил, даже не повернул побитую рожу на голос. Ему было страшно. Он забился в самый дальний уголок этого огромного тела, битого-перебитого, затянутого в солдатскую хэбэшку. Ему было холодно и сыро в этом теле, как в глубоком темном подвале, полном мокриц. С высокого сферического свода прямо перед Мишей с сумасшедшей ритмичностью срывались и падали куда-то в бесконечную пустоту капли холодной испарины, оседающие на стенах, и обжигали тьму своими ядовитыми прикосновениями. Миша сидел, забившись в угол, и смотрел, как падают эти капли, словно от этого зависела его судьба, сидел, как чужак в пустом доме, со страхом ждущий хозяина, который все не приходит…

А уазик мчался по скверной грунтовой дороге.

Глава 7

Клиент опять попался бурый. Миша понял это, когда таджик наотрез отказался мыть полы в кабинете начмеда.

— Пойми, черт, здесь все больные этим занимаются, — попытался миролюбиво втолковать Миша стоящему перед ним клиенту. Клиент тупо смотрел перед собой.

— Пох мне, — наконец ответил он.

— Подожди, военный, ты что, предлагаешь мне полы мыть? — зашел с другой стороны Миша.

— Пох мне, — монотонно повторил таджик. «Кажется, это все, что он знает по-русски», — подумал Миша.

— Послушай, — сказал он, — сейчас тебе будет очень больно и неприятно, а пол мыть все равно придется. Может, давай без эксцессов обойдемся?

Вероятно, таджик действительно не понимал по-русски, потому что он и на этот раз тупо ответил: «Пох мне», даже не глянув в Мишину сторону. Миша начал закипать.

— Хорошо, урод, тогда не обижайся, — сказал он, резко вставая.

Таджик воинственно сжал кулаки и прищурился. Миша подошел к нему, примерился и вдруг резко схватил его одновременно одной рукой за горло, а другой — за гениталии; сильно сжав обе руки, он пару раз хлопнул таджика головой об стену. Таджик захрипел, задергался и замахал руками, не зная, за что хвататься прежде. Миша удачно зарядил таджику лбом в переносицу, а потом разжал руки, молниеносно отступил на шаг и коротко врубил правой в челюсть. Таджик, прикрыв лицо руками, со стоном осел на пол. Потом Миша свистнул мослу в конец коридора, чтобы тот присмотрел за клиентом, и отправил таджика умываться, а сам включил телевизор, уселся на диван и закурил. Когда таджик вернулся, он, даже не привстав с дивана, показал ему в угол комнаты, где лежала тряпка, и снова отвернулся к телевизору. Диктор программы «Время» восторженным голосом вещала об успехах перестройки. Миша зевнул и обернулся. Таджик стоял у двери в прежней позе, тупо уставившись в пустоту.

— Послушай, урод, — задумчиво сказал Миша, — а ведь я тебя грохну.

— Пох мне, — ответил таджик.

— Ну что ж, милый, — Миша тяжело поднялся, — кажется, придется взяться за тебя по-настоящему.

И он взялся. Сначала крепко прессонул таджика в стойке — пока тот еще сопротивлялся, — потом уронил его и долго бил ногами. Потом вытащил из-за дивана специально хранимую для подобных случаев заначку — отрезок резинового шланга длиной в полметра — и прошелся по таджику еще и ею. Потом он откачивал клиента в туалете, а когда тот снова обрел способность воспринимать окружающий мир, повторил процедуры.

Когда таджик вторично очухался до такого состояния, что мог стоять на коленях и двигать руками, Миша всучил ему тряпку и заставил протереть пол.

— Все, теперь можешь идти спать, — удовлетворенно сказал он, глядя на мокрый линолеум.

Таджик непонимающе уставился на него. Рожа у таджика была совершенно дикая.

— Все, отбой! — сказал ему Миша. — Понимаешь? Отбой! Спать иди! Туда! Туда иди! — он показал, куда.

Таджик с трудом встал и, пошатываясь, вышел. Хлопнула дверь соседней комнаты. «Все, порядок». Миша сходил вымыть руки и пошел в комнатушку к мослу пить чай.

— Ты че так долго? — спросил из-за огромной дымящейся кружки мосел.

— Слушай, этот больной — это какой-то шиздец! — сказал Миша, намазывая масло на кусок хлеба. — Еле-еле его сломал.

— А что у него? — равнодушно поинтересовался мосел.

— Да черт его знает. Серж, шутник, когда собирался везти его из роты сюда, написал ему «маниакально-депрессивный психоз». Наверное, сам не знает, что это такое.

— А че его привезли? — спросил мосел, явно думая о своем.

— Устроил истерику на стройке и даже, кажется, почти откусил палец ихнему прапорщику.

— Это что, Станкевичу? — мосел прыснул. — И здорово цапнул?

— Да какая, хрен, разница? — пожал плечами Миша. — Откусил палец, не откусил палец, — он протянул кружку. — Налей-ка чайку! Лей-лей… Хватит… Так вот, какая, хрен, разница? Все равно в конце концов этого урода привозят сюда, и здесь он мне, прежде чем я повезу его в госпиталь, двое суток будет парить мозги.

— По телику чего прикольного есть? — спросил мосел, явно наскучивший предыдущей темой.

— Да нет, параша одна… — Миша потянулся. — Кстати, Подойницын, а что ты давеча рассказывал о своей телке с Черемушек?

— А-а… — и мосел начал рассказывать о телке. Потом разговор перескочил на других телок — доармейских, Миша между делом вспомнил, как учился в Харьковском политехе, потом, как водится у всех солдат, заговорили о дембеле, о том, кто чего будет на гражданке делать. Потом потрепались о комбате и энше, о засилье чурок, о самоволках и, как обычно у всяких нормальных мужиков, разговор снова соскочил на телок.

— … Ну вот, а Фикса — ты его знаешь, из первой роты — говорил, что у нее бешенство по-женски и что они к ней впятером с корифанами ходили, а ей все было мало. А я вот попробовал, и все нормально.

— Да? — лениво уточнил Миша. — Все нормально?

— Ну, а даже если и нет, — отмазался мосел, — то мне-то какое до этого дело, верно, Миша?

— Конечно, — Миша зевнул. — Ладно, мосел, пойду-ка я спать, — он встал. — А таджик-то мой, наверное, дрыхнет давно. Что значит чувство выполненного долга!..

— Кстати, Миша, — почему-то вспомнил мосел, — а Серж-санинструктор его откуда привез?

— С рембазы, — ответил Миша уже из дверей.

Рембаза была «веселым» местом. Недаром какой-то азиат вывел некогда краской на ее зеленых воротах: «Рембаз тюрма. Я …бал такой Чита» Впрочем, какое это имело сейчас значение? И мало ли таких гиблых точек на карте Союза, вернее, на карте Министерства обороны?

Миша вернулся в свою комнату, пописал какие-то медицинские бумажки, выкурил последнюю сигарету, которую обычно называл «спокойной ночи, малыши», разделся и лег спать. Уже засыпая, он почему-то вспомнил, что не закрыл дверь на ключ. Но вставать из теплой постели было лень, Миша откладывал этот момент с минуты на минуту и в конце концов заснул.

Ему приснилось, что он — еще духом — стоит в шеренге на утреннем осмотре. К нему подходит старшина. «Почему ремень плохо затянут?» Он пытается затянуть ремень еще туже, но старшина по-прежнему недоволен. «Ремень нужно затягивать по голове!» Старшина снимает с него ремень и начинает затягивать ему на шее. «Это уже не голова, а шея», — пытается возразить Миша, но воздуха в легких почему-то нет, и ни один звук не срывается с его губ. Он пытается дергаться, вырываться, но старшина все туже затягивает ремень на его шее, повторяя: «Ремень нужно затягивать по голове, товарищ солдат!» Перед глазами уже плывут оранжевые круги, Миша отчаянно упирается в жирное тело старшины и ощущает под пальцами пэша его мундира.

От этого ощущения Миша и проснулся. Сначала он ничего не понимал, кроме того, что задыхается. Чьи-то руки душили его, чья-то харя дышала на него каким-то дерьмом. В комнате было темно, тело ощутило тяжесть тела того, сверху, перед глазами плыли оранжевые круги. Миша забился, задергался, отрырая чужие цепкие пальцы от своей шеи. Дыхание перехватило — этот урод, сопя, все сильнее стискивал пальцы. Миша, скорее несознательно, ткнул противника лбом в лицо, потом еще раз, одной рукой продолжая разжимать живые клещи, другой уперся ему в подбородок, потом схватил за нос и резко повернул. Тот завыл, брызгая слюной, заматерился по-азиатски. «Таджик!» Сверху Мише на лицо закапала кровь. Пальцы на кадыке немного ослабели. Тогда Миша согнул ноги в коленях, напрягся и свалил таджика на пол. Сам свалился следом, схватил обеими руками таджика за горло и принялся хлопать затылком об пол. Таджик еще пару раз врезал ему по печени, потом обмяк, прикусил язык и закашлялся кровью. А Миша все жал ему на яблочко, испытывая непреодолимое желание впиться зубами в скулу или откусить ухо. У таджика закатились глаза, он превратился в большую безвольную тряпичную куклу. Тогда Миша с трудом разжал онемевшие от напряжения руки и встал.

Из ящика стола он достал старые массивные наручники — купил по случаю у одного знакомого штампа, бывшего мента, на блошином рынке — и приковал гуттаперчевые руки таджика к батарее. Потом, растирая шею, сел на диван и закурил, ожидая, когда таджик очухается. Пальцы, державшие сигарету, дрожали.

«Вот сука, — подумал с нервным смехом Миша. — Живучий. И откуда только силы после вечерней обработки взялись? — Таджик зашевелился, застонал, дернул руками. — Живучий, урод!»

— Очухался, ублюдок?

Таджик медленно, с трудом, поднялся на колени. Он еще раз подергал руками, увидел наручники на своих запястьях, негромко матернулся, закашлялся и, не оглядываясь на Мишу, осел, прислонившись лбом к батарее. Его спина обреченно сгорбилась. «Шиздец мне», — словно было написано на ней.

— Запомни, парень, — назидательно сказал Миша, берясь за давешний шланг и вставая. — В армии наказывают не за то, что ты спорол струйню, а за то, что спалился.

От первого удара таджик охнул и стукнулся лицом о ребра батареи. Потом он завалился набок и только дергался и глухо вскрикивал в такт ударам. Миша бил его долго, изредка устраивая перекуры. Когда сигареты кончились, он сводил таджика в умывальник, потом снова привел к себе и приковал к батарее.

— Ночевать будешь здесь — уж больно ты горяч, парень. Потом Миша подошел к двери и зачем-то тщательно проверил, надежно ли заперт замок.

Ночью ему опять приснился лезущий в окно узбек с топором…

…Миша лежал брюхом на холодном песке и стрелял по мишеням. Резкость в глазах никак не наводилась. Руки дрожали. «Мля, накололи эти млядские санитары какой-то параши!..» Пули уходили в сторону. Кто-то пнул его в подошву.

— Тебе только жопой по очкам стрелять, урод! — раздался где-то вверху и сзади голос ротного.

«Сука, тебя б наширяли так, так ты бы даже жене в промежность не попал», — подумал Миша.

— Наверное, надо тебе сегодня на кухне поебошить, — продолжал задумчиво ротный. — Может, резкость в глазах наведется. А то растащились тут, мальчишки с большими яйцами, — гаркнул он, обращаясь ко всем, — буреть все умеют, а откуда у автомата пули вылетают, не знают!

Рота, отстреляв зачетное упражнение, строилась. Миша тяжело встал и побрел становиться в строй. Наряд на кухню — ах, как это было не в тему! Впрочем, это никогда не бывает в тему!

Как узнал Миша, заступив в наряд, его обязанности на данном этапе заключались в том, чтобы подогреть ведро воды и помыть в нем котелки, миски и ложки роты. Мише стало тоскливо. Он сидел рядом с костром, над которым висело его ведро, и с ностальгической грустью созерцал бурое, топтанное-перетоптанное поле, на краю которого поставил свои палатки, бээмпэшки и полевые кухни мехбат, и грязно-желтый лес чуть поодаль. «Мля, а ведь кто-то здесь на охоту ходит!» Ему на миг показалось, что все они, такие грозные и воинственные, со всем своим оружием и снаряжением, потерялись в этом мире, залезли куда-то в чужой кусок и теперь тупо топчутся на месте, не понимая, что они тут делают, и не зная, куда бы подевать никому не нужное вооружение. «Воевали немцы с партизанами целую неделю в лесу, — вдруг вспомнился ему старый детский анекдот, — а потом пришел лесник и всех выгнал». Где ж он, сука, лесник-то этот?

Вода все не закипала. Поодаль чавкала и гремела ложками о котелки рота. Офицеры в своей палатке пили пиво: оттуда доносился лихой армейский мат, временами заглушавшийся звяканьем граненого стекла.

Он сидел и думал о чем-то своем. Эти уроды заканчивали жрать. То один, то другой из них поднимался, подходил к Мише и опускал на землю у его ног опорожненный котелок с торчащей из него ложкой. Миша не обращал на них никакого внимания. В числе прочих подошел Джумаев и с силой швырнул свой котелок под ноги Мише, так что его сапога оказались забрызганными кашей «дробь-16». Миша поднял глаза. Джумаев презрительно сплюнул, с наглым видом повернулся и пошел обратно. «Так, — подумал Миша. — Расслабляться мне здесь не дадут». Вслед за Джумаевым подошел его приятель, замок первого взвода Чарыев и проделал ту же операцию. Перловых брызг на Мишиных сапогах стало больше.

— Получше вымой мой котелок, хохоль! — сказал Чарыев и пошел прочь.

«Я не хохол, а еврей», — автоматически подумал Миша. Он медленно — словно нехотя — встал. Чарыева было не различить за снующими во все стороны хэбэшками, но Джумаев был ясно виден: он неторопливо брел в сторону ротной палатки. «Кажется, мытье посуды роты — тоже западло. Что ж, вот славный повод избавиться от него». Миша сдвинул на затылок пилотку и пошел вслед за Джумаевым. Джумаев зашел в палатку. Миша, не колеблясь, последовал за ним.

В палатке было пусто, только дымила в центре огромная ротная буржуйка и лежали вдоль стен деревянные настилы для спанья. Сквозь мелкие прорехи в крыше пробивался рассеянный свет. Они не стали разговаривать: и так все было понятно. Когда в палатку влетели Чарыев и Шахназаров, Миша, страшный своим лицом, заливаемым кровью из развороченной брови, зажал согнувшегося вдвое Джумаева в угол и месил его вкрутую. По брезенту текла кровь. Чарыев залопотал по-своему, схватил Мишу сзади за ремни боевой сбруи и потащил от Джумаева. Миша, озверевший, в крови, даже не оборачивался и все пер как танк на глотающего кровавую слюну Джумаева, ревел и все бил, бил без остановки. Зрелище было настолько диким, что Чарыев с Шахназаровым как-то не додумались врезать его чем-то тяжелым по башке, а, совершенно ошалев, все тащили за сбрую прочь. Потом Чарыев поскользнулся, и они все втроем рухнули на печку. Печка завалилась набок, потянув за собой всю палатку, а они вопили и отгребались руками и ногами от раскаленного железа.

Потом весь батальон был построен в каре, и в центре, перед строем первой роты, поставили Мишу.

— Посмотрите на этого урода! — сказал комбат. — Это чмо строит из себя очень бурого дембеля, которому многое позволено. Он не тащит службу, забивает на приказания командиров, зацепляется с сослуживцами. Странно, что никто еще не поставил его раком в туалете. Впрочем, — комбат интимно понизил голос, — кто знает?

Миша пробежался глазами по лицам вокруг. Военнослужащие других подразделений явно скучали. Кто-то зевал — нагло, не прикрываясь ладонью, — кто-то негромко переговаривался, кто-то просто — не вслушиваясь в слова этого козла в майорских погонах — ждал, когда закончится наконец эта дебильная церемония. Только в первой роте среди тупых солобонских рож — духи, кажется, даже не совсем понимали, о чем идет речь, — то и дело проглядывали физиономии самых воинственных азиатов, похожие на передки уазиков особого отдела — такие же неподвижные, но полные скрытой угрозы. Миша, неожиданно для самого себя, встретился в строю с глазами не тупыми, не равнодушными, не злыми. Лицо этого человека в строю выделяла из остальных лиц подбадривающая, спокойная улыбка. Это был сержант Сулейманов. Он еще раз улыбнулся Мише и отвернулся.

— Этот ублюдок все равно скоро сядет, — продолжал комбат. — Он конченый. И я разрешаю применять, когда понадобится его усмирить, крайние средства, вплоть до физического воздействия.

Подразделения зашевелились: не все хорошо понимали по-русски, но все, кто еще не утратил способности думать — даже в узком армейском смысле, — почувствовали, что происходит нечто необычное.

— Командование батальона убеждено, что в своем подавляющем большинстве личный состав состоит из отличных солдат, четко выполняющих Устав и приказания командиров и начальников, — батальон долгое время держал первое место в полку по количеству правонарушений, — поэтому какие бы конфликты ни имели место между кем-нибудь из солдат батальона и этим уродом, мы изначально будем исходить из того, что виноват он, — комбат ткнул пальцем в сторону Миши.

Никакой видимой реакции со стороны личного состава не последовало, однако можно было надеяться, что тот, кому надо, принял эту информацию к сведению.

Потом комбат еще с минуту потоптался на месте, шушукнулся о чем-то с эншем и совершенно отвлеченным голосом скомандовал:

— Все. Батальон, вольно! Разойдись!

Батальон разошелся. Осталась стоять — задержанная окриками офицеров — только первая рота.

— Ну что, Вельских, — спросил комбат, — что ты намерен делать с этим мерзавцем?

— Да сколько тут осталось до конца учений, товарищ майор, — ответил ротный. — Тем более, что свободного транспорта все равно нет. А вот вернемся с учений — отправим его на губу и можно будет ставите вопрос о возбуждении уголовного дела, — произнес он нарочито громко, чтобы его было слышно Мише и роте.

Миша молчал.

— Ну чего ты молчишь, ублюдок? — спросил комбат. «Нах», — подумал Миша. Разбитая бровь, подсыхая, жутко болела.

— Какого ты влез в драку с Джумаевым?

— Я этого урода в следующий раз вообще напрочь завалю, — ответил Миша, сплевывая. — Ломом. Или арматуриной.

— Хлебало приткни, собака хохоль! — выпер из строя распухшую рожу Джумаев.

— Точно пришибу! — начал заводиться Миша. — Мало что ли вы мне крови попортили, уроды?

Тотчас из строя загавкало штук пять харь.

— Пошли нах, уроды! — крикнул Миша. — А ты, чмо, вообще молись, понял?

— Я чмо?! — завизжал Джумаев. — Конец тебе, собака, будет сегодня ночь, понял, да?! Зарежем! — он вовсе вылез из строя, оскалил зубы. — Яйца тебе отрежем и на ухи повесим, хохольский урод!

— Елду тебе на рыло, — уже спокойнее сказал Миша. Была произнесена конкретная угроза — об этом следовало подумать.

Наконец в свару вмешались офицеры. Роту кое-как построили и повели на стрельбище. Мишу оставили в лагере. Дневальным. О похеренном кухонном наряде словно все забыли. Просто оставили Суздалева мыть посуду — и все.

Мишу в эту ночь никто не зарезал, и в следующую тоже — даже близко никто не подходил, — хотя он специально на такой случай держал в изголовье отточенный штык-нож: еще бы посмотрели, кто кому яйца отрежет и куда повесит.

На стрельбах и во время учебных атак с боевой стрельбой Миша старался всегда находиться позади всех, чтобы ненароком не получить очередь в спину. Но Бог, в которого Миша круто поверил за это время, миловал. И по окончании учений батальон вернулся в часть без потерь, только одному напившемуся в драбадан сержанту оторвало полступни гусеницей бээмпэшки, а еще одному солобону искорежило палец взорвавшимся запалом учебно-имитационной эргэдэшки.

Настроение Миши в этот период обозначалось формулировкой «веселая обреченность». Он, что называется, «помирал с музыкой». Прекрасно понимая, что ему несдобровать, что рано или поздно его либо пришибут азиаты, либо посадит начальство — потому что занозу из задницы, как бы ни не хотелось обнажать столь деликатное место, все таки вытащат, — Миша развлекался. Он внаг-лую забивал на приказы начальства, не выказывал абсолютно никакого почтения офицерам, принципиально опаздывал в строй, постоянно зацеплялся с азиатами, тут же хватаясь за табуретку. Он словно потерял всякий инстинкт самосохранения. В соседних частях у него появились друзья, к которым он регулярно ходил в гости, и во время каждого построения его приходилось долго искать. Все азиаты тоже ходили по землякам, но у них это не носило такого тотального характера. В нарядах по столовой толку от него не было никакого, потому что он все время слонялся без дела, а при малейшей зацепке лез драться. Как-то в наряде по роте Джумаев, Чарыев и Ахмедов набили ему морду, но на него это нисколько не повлияло — казалось, он даже стал после этого более воинственен. Вообще, дрались с ним неохотно, потому что после всех перенесенных побоев его словно заклинило на драке и завалить его было трудно, а толку от этого не было никакого: на следующий день, очухавшись, он снова был готов к драке.

Он стал бельмом на глазу всей роты. Положение его было очень странным: с одной стороны, он не пользовался в роте почти никаким влиянием (во-первых, потому что был один; во-вторых, потому что не был старослужащим; а в-третьих, потому что, в общем-то, и не стремился ни на что влиять), с другой стороны, никому из сослуживцев он не подчинялся, с каждым был готов драться, и никто не мог похвастаться, что сломал его. Только в самом крайнем случае Миша позволял себе припахать кого-нибудь из духов, чтобы выполнить грязную работу. А вообще-то он всегда стоял за себя и стремился только к одному: чтобы его никто не трогал. Свой ПКМ он знал от и до, стрелял отменно, четко выучил Устав и был силен в строевой и общефизической подготовке. Он и здесь старался, чтобы его поменьше дергали.

Миша не мог раскусить Сулейманова. Что нужно от него этому всегда спокойному, неторопливому в движениях узбеку с отличным русским произношением? Однажды, когда вся рота постиралась перед караулом и Миша в подменке сидел на стройплощадке рядом с сохнущей на турниках хэбэшкой и курил, Сулейманов подошел к нему.

— Курить есть?

— На.

Сулейманов подкурил и уселся рядом.

— Своих земляков не боишься? Я ж здесь прокаженный.

— Не боюсь. Помолчали.

— Слушай, а ты часом не голубой? — лениво спросил Миша.

— Почему?

— Все время меня пасешь. Может, виды имеешь?

— Просто мне было интересно, на сколько тебя хватит.

— Ну и как?

— На полгода.

— А дальше? Все, загнусь? — Миша нервно улыбался.

— Ты это сам знаешь.

— Почему?

— Ты играешь не по правилам. Конечно, это очень здорово: один человек воюет против системы, но ты играешь не по правилам, поэтому проиграешь.

— Какие еще правила? — раздраженно спросил Миша.

— Сам знаешь, какие. Ты не с теми, ты не с этими — не командуешь, не подчиняешься; ты даже этнически в одиночестве. Впрочем, одиночество в толпе — удел евреев.

Миша был неприятно удивлен.

— Откуда такая информация?.. И вообще, больно красиво ты говоришь. И больно чисто.

— Поперли с четвертого курса МГУ.

— Круто. А за что?

— Да ладно, было за что… — Сулейманов неторопливо подкурил от бычка новую сигарету и продолжил: — Ты играешь. Рисково. Даже не зная своих противников.

— Почему это я не знаю? Я с ними уже полгода здесь гнию. Вот еще месяца два повоюю, и они устанут, привыкнут… Азиаты могут испытывать приязнь только к равному. Вот я и выхожу на паритет.

— Ну, во-первых, выходишь ты по-дурацки. А во-вторых, все не так просто. С детства азиат воспитывается на пяти законах (естественно, если он вообще на чем-то воспитывается) — на преданности сюзерену…

— То-то вы так с вашими Рашидовыми и Алиевыми носитесь!

— …Да, поэтому. Потом — почтение к старшим, преданная любовь к родителям, безграничная власть мужчины над женщиной, искренняя и бескорыстная взаимопомощь между друзьями. Ты кто для Джумаева или Ахмедова? Сюзерен? Отец? Аксакал? Муж? Друг? Нет. Ну и все. Вообще, белые, живущие по другим законам малоприятны. Тем более, бурые агрессивные белые. Вы не чтите этих законов, для вас нет ничего святого, вы не чувствуете голоса крови, а значит, вы слабы…

— Мы — чувствуем! — усмехаясь, возразил распалившемуся узбеку Миша. — Если только ты евреев имеешь в виду.

— Ладно, — Сулейманов остыл. — Кажется, я говорил здесь много и несвязно, и ты не понял того, что я хотел сказать. Спасибо за курево. — Он встал, бросил окурок, пошел прочь. У ограды спортплощадки остановился. — Пошел последний месяц твоей войны здесь, еврей…

И ушел.

«А он — интересный мальчик, — нервно подумал Миша.

— Шпарил здесь мне о пяти законах, как по Конфуцию». Прошло две недели. Казалось, Сулейманов ошибся.

Жизнь вошла в свою колею, никто, вроде бы, уже не выказывал Мише явной неприязни, скорее все это было похоже на вооруженный нейтралитет. Никто его не задевал, кажется, даже не закладывал начальству, а солдаты третьего эшелона иногда оказывали ему мелкие услуги, о которых он не просил. Поэтому Миша нисколько не удивился, когда однажды вечером к нему подошел Портнягин и сказал:

— Послушай, Миша, тут тебе письма пришли… Миша, которому письма доходили исключительно редко, встрепенулся:

— Письма? Сколько?

— Три.

— А где они?

— Когда почтарь приходил, я взял их для тебя, ну а потом был на работе в парке и забыл в бээмпэшке.

— Пошли сходим!

— Сейчас, — Портнягин как-то странно оглянулся. — Понимаешь, ключи от бээмпэшки у Шахназарова. Ты иди пока, что ж ты будешь меня здесь ждать, а я попрошу ключи и догоню.

Миша задницей почувствовал неладное.

— Нет уж, хрен тебе! Я тебя здесь подожду. Вместе пойдем.

— Ладно, — тотчас же согласился Портнягин, — тогда подожди секундочку, — и нырнул в расположение. Через пару минут он вынырнул оттуда, держа руку в кармане.

— Ну че, пойдем?

— Пошли.

В парке было темно, потому что большинство лампочек на столбах не горело. Людей не было. Даже часовые куда-то запропастились. Миша с Портнягиным долго пробирались сквозь ряды бээмпэшек, танков, «Уралов», бэтээров, натыкались сослепу на колючую проволоку, спотыкались о какие-то ящики, железяки. Наконец, они добрались до стоянки боевой техники первой роты мехбата.

— Вот, — сказал Портнягин, останавливаясь у одной из бээмпэшек.

Он долго возился с ключами, потом виновато оглянулся.

— Кажется, Шахназаров мне не те ключи дал.

До Миши вдруг дошло. Он схватил ключи, глянул, бросил, вцепился в портнягинскую хэбэшку.

— Ты че, урод, мне мозги паришь, а?! Полгода служишь, а не знаешь, что бээмпэшка не такими ключами открывается, а простой открывашкой? Прикалываться со мной вздумал, сука?!

Миша с силой швырнул Портнягина на металл борта. У Портнягина была совершенно отмороженная физиономия. Он молчал. Миша врезал ему по морде. Портнягин упал на колени. Вдруг послышался шорох и между бээмпэшками что-то мелькнуло. «Часовой?» Миша порывисто оглянулся. В проходе между бээмпэшками стояли две темные фигуры. Миша крутанул головой. В проходе с другой стороны стояли еще двое. «Шиздец», — мелькнуло где-то в подсознании.

— У-у, сука, подставил… — прошипел Миша, ударил Портнягина ногой в лицо, от чего тот свалился, глухо шмякнувшись головой о колесо, а сам уперся руками в борта бээм-пэшек и молниеносно занес ноги на одну из них, чтобы уйти из стэль невыгодного положения. Но не успел.

Когда Миша пытался подняться на броне, несколько рук схватили его и сдернули вниз. Он взмахнул руками и свалился на стоящих внизу людей, а потом падал все ниже, пока не коснулся ладонями и щекой холодной земли. Потом его били в этом узком закутке, не давая подняться, и он чувствовал, как тело немеет от ударов, а по голове и лицу стекает кровь. Потом, почти теряя сознание, он все же поднялся и получил возможность отвечать на удары. Боли он уже почти не чувствовал и слушал, но не слышал нерусскую ругань, тяжелое дыхание, звуки ударов. Потом он каким-то образом все-таки вырубил одного из нападавших и, брызгая кровью, сумел вывалиться из прохода — как раз вовремя, потому что в следующий момент по тому месту брони, к которому он только что прислонялся, звонко грохнул тяжелый лом. Потом в широком проходе между рядами бээмпэшек ему удалось сбить с ног еще одного противника, и он огляделся в поисках чего-нибудь тяжелого, но тут ужасный, с хрустом, удар бросил его на груду битого кирпича. Потом на короткий миг он увидел перед собой темную фигуру с занесенным ломом, страшная боль пронзила ногу, и он потерял сознание…

…Миша открыл глаза. Было еще темно. Под батареей стонал таджик.

— Ты, наверное, воды хочешь, бедняга, — сказал Миша жалостливо, встал, взял кружку и отправился в умывальник. Вернувшись, он влил в безвольные губы таджика немного воды, поставил кружку на стол и снова лег. Таджик задвигался, заворочался на полу, что-то прошипел.

— Потерпи, малыш, — сказал Миша, — еще немного осталось. Скоро будешь лежать в чистой мягкой постельке госпиталя и вспоминать меня, как страшный сон… Между прочим, ты мне должен быть благодарен хотя бы за то, что я тебя к теплой батарее приковал. Вот приковал бы тебя к бамперу командирского уазика — у тебя бы к утру вся мужская гордость к радиатору примерзла.

— Отпусти, — глухо сказал таджик.

«Ба, да он по-русски говорит», — удивился Миша.

— Я бы рад, военный. А ну как снова ночью в гости придешь? Только на этот раз с топором? Был уже один такой…

— Не приду…

— Нет, уж ты потерпи до утра, военный. Я утром в госпиталь тебя свезу, там и отдохнешь. Спи давай!

Таджик уронил голову. Миша зевнул и прикрыл глаза. Хотелось спать…

…Его нашел прибежавший на шум часовой. Было много шуму. Мишу тут же отвезли в госпиталь. Помимо проломленного черепа, двух сломанных ребер, свороченного набок носа, многих ссадин и ушибов, у него была жестоко сломана нога. Расследование, проведенное с целью найти виновных, ничего не дало. Портнягин говорил, что действительно повел Мишу в парк за письмами и что действительно Шахназаров дал ему не те ключи. Это с готовностью подтверждал Шахназаров, который «забегался и перепутал связки». Правда, несколько человек в роте имели на лице следы драки, но они объяснили это тем, что зацепились с бурыми армянами из автополка. Миша, когда наконец пришел в себя, на все вопросы упорно отвечал «не знаю». В конце концов дело замяли.

Миша провалялся в госпитале больше двух месяцев. Исчезло напряжение, стискивавшее его в кулак на протяжении всей службы в армии, исчерпалось психологическое и физическое «второе дыхание», и из Миши на поверхность полезли всякие болячки. Едва расправлялись с флюсом, как хватало печень, едва утихомиривали печень, как напоминали о себе головной болью искореженные переломами каналы носа. Потом выплывали заработанная на столовском дерьме болезнь кишечника, приобретенный на киче простатит, оставшееся напоминанием от чьего-то кулака ухудшение слуха на одно ухо…

И еще. Его тяготило людское общество. Лица казались ему нечистыми, изрытыми порами, прыщавыми, уродливыми, жесты — неестественными, голоса — резкими и визгливыми. Ему чудилось, что от людей исходит неприятный запах, и когда кто-то находился рядом, Мишу мутило. Не то чтобы он ненавидел людей — скорее, он ненавидел себя в их обществе. Когда кто-то заговаривал с ним, тем более — прикасался к нему, Мише казалось, что крупные белесые вши ползают в нем под кожей и буравят его плоть, отдирая бугристыми головами кожу от мяса. Кожа начинала зудеть, хотелось рвать ее штык-ножом и швырять лоскутьями прочь. Миша вертелся в кровати, стонал и ругался; В такие минуты ему бывало жутко скверно. Его совершенно не тянуло общаться с кем-то, что-то читать, смотреть телевизор. Когда его никто не трогал, он просто лежал в своей постели, уставившись в потолок.

В эти недели он много думал о Боге. О невидимых устах, нашептывающих в человеческие уши, о пальцах, дергающих веревочки, привязанные к человеческим рукам и ногам. Ему надо было говорить с Богом. И для него стала Богом трещина в потолке. Он часами смотрел на нее, не отрываясь, не замечая текущих по щекам слез, и, едва шевеля губами, говорил с Ним. «По фазе едет мальчонка», — шептались между собой санитарки.

Нога медленно срасталась, постепенно вылечивались и другие его хвори. ГВКК после долгого совещания наконец признала Мишу негодным к строевой службе. По решению вышестоящего начальства он был определен для дальнейшего прохождения службы в один из строительных батальонов Читинской области.

В батальоне долго не знали, куда его приткнуть. Никакой нужной для стройбата квалификацией Миша не обладал, а как от разнорабочего толку от него с увечной ногой не было никакого. Так что его новый ротный явно был от него не в восторге, тем более, что на второй же день пребывания в части Миша табуреткой проломил голову не в меру бурому азеру.

Как-то так получилось, что на Мишу обратил внимание начмед. Вначале обнаружилось, что Миша относится к числу немногих людей в батальоне, которые умеют читать и писать по-русски. Потом, бинтуя голову пострадавшему азеру, начмед пришел к выводу, что Миша — человек конкретный, не чмо и ездить никому на себе не даст. Ну и потом, начмеду стало просто жаль этого мальчишку-еврея (к слову сказать, начмед был чистокровным русским), битого-перебитого, дымного, как стреляная гильза, ожесточившегося и замкнувшегося в себе. У начмеда как раз уходил на дембель санинструктор, и он взял на его место Мишу. Миша быстро отошел, стал доброжелательным и флегматичным, но, кажется, осколки злобы и безысходности остались в нем навсегда.

Несколько раз хотели приехать из Харькова родители, но Миша запрещал им это. Он боялся встречи с ними, боялся того, как они воспримут его. Такого. Ведь он совсем не был похож теперь на мягкого, домашнего, доброго «Мишеньку».

Он был со многими вокруг доброжелателен, но ни один не бьи его другом. Миша боялся друзей и не верил им. Он слишком привык рассчитывать только на самого себя.

Глава 8

Служба на новом месте началась у Миши с рядового Довлатова. Этот узбек был явный шиз, впрочем именно так его и аттестовал ротный. Миша, еще не разбираясь в подобных вещах, просто сказал ротному, чтобы к завтрашнему утру клиент был готов для транспортировки в госпиталь, где, мол, разберутся.

Уже на улице Мишу догнал Довлатов, который долго и бессвязно просил не везти его на дурку. Миша сказал, что это невозможно. Тогда Довлатов стал угрожать и даже пытался схватить Мишу за грудки. Закончилось это тем, что Миша сшиб его с ног, обозвал пидаром и ушел. Довлатов должен был до завтра остаться в роте (Миша тогда еще не оставлял больных ночевать в кабинете начмеда).

День закончился совершенно обыденно. Миша проветрил комнату (он всегда проветривал комнату перед сном), прикрыл окно и лег спать. Спалось ему в эту ночь на удивление сладко.

Проснулся Миша от стука оконной рамы. Он, еще одуревший от сна, приподнялся на локтях. Окно было открыто. Через подоконник перелезал Довлатов. Мише бросился в глаза топор в его руках. Довлатов спрыгнул на пол и, увидев, что Миша поднялся, зарычал и пошел к нему, отводя для удара топор. Миша слетел с кровати и стал босыми ногами на пол напротив Довлатова. Довлатов несколько раз махнул топором перед его лицом и оскалился. Миша почувствовал, что его снова, как в старые мехбатовские времена, начинает клинить. Довлатов сделал еще шаг.

— Шиздец тебе, урод, анен-с-гедн…

Миша чувствовал, что звереет. Страха не было. Была дикая ненависть. Он уже знал, как будет драться с этим уродом в ушитой хэбэшке, знал, что завалит его, и знал, что потом с ним сделает. Через несколько минут он завалил Довлатова двумя короткими ударами в самую верхушку подбородка. Довлатов произнес что-то вроде «о-о-о», закатил глаза и медленно осел на пол. Глухо стукнулся о линолеум топор. «Челюсть сломал», — подумал Миша. Изо рта Довлатова на линолеум текла кровь. Миша положил тело прямо и раздвинул ему ноги. Потом, тщательно прицелившись, нанес несколько страшных ударов, носком сапога в пах. Довлатов захрипел кровью, задергался, заизвивался, размазывая красное по полу. «Странно, что дежурный по штабу не слышит, — подумал Миша. — Наверное, спит». Потом он связал Довлатову руки его же собственным брючным ремнем и пошел будить дежурного по штабу. «Руки дрожат. Хреново». Ему было не по себе.

Утром, стоя в умывальнике рядом с хлюпающим водой таджиком, Миша почему-то вспомнил, как однажды, будучи в Хилке (отвозил в тамошний госпиталь двух уродов), зашел в церковь. Обычно с ним этого никогда не случалось — вера не та, — а тут вдруг зашел почему-то. И почему-то — сыграл условный рефлекс? — уткнулся глазами в военные формы где-то в стороне. Пригляделся. Трое офицеров-летунов — полковник и два подполковника — истово молились перед кем-то бородатым, явно не Иисусом, на тусклой иконе. И до того это зрелище показалось диким, что он еще минут десять стоял неподвижно напротив алтаря, скосив глаза на летчиков. «Как люди», — автоматически подумал он тогда. В общем-то, в церкви ему не понравилось: он казался себе находящимся в огромном, пустом, гулком желудке и начинал чувствовать внутри себя такую же пустоту. Для полного кайфа не хватало только ритмично капающей со свода воды…

В умывалке дуло. Серые стены были влажны. Рядом с железной посудиной умывальника топтался и хрюкал труп с серо-желто-зеленым лицом, брызгая водой, которая не была живой. Все было, как в морге дурки, только труп слишком много двигался. А вокруг не было зеркал. Ни одного. А зачем они в морге?

Этот таджик не был сумасшедшим: трупы вообще не сходят с ума, они только притворяются. А живые об этом ничего не знают. После завтрака Миша отвез таджика в госпиталь.

Глава 9

— Ну че, мужик, вот твой Питер…

Поезд, лениво грохоча на стыках, медленно втягивался в сводчатую пасть Московского вокзала.

— В натуре…

У Левашова в этот момент было совершенно обалдевшее лицо, даже, кажется, слезы на глазах выступили — или это так радужная посверкивала на фоне окна, черт его знает. Он, кажется, сразу забыл о Мише и вертел головой во все стороны. Потом нервно встал и вышел в коридор, к окну. Поезд со скрипом остановился. В коридоре толкались люди с чемоданами и сумками, озабоченные, непос-певающие. Левашов явно их не замечал.

— Все, — говорил он Мише сквозь чужие головы, кривя в беззвучном плаче губы, — все, товарищ сержант, все-о-о…

Потом они вышли в железнодорожный день, снежно-серый, морозный, где холод вонял залитыми дегтем шпалами и люди были похожи на старые товарные вагоны, отцепившиеся от локомотивов и бессмысленно катающиеся по перрону в разные стороны. Левашов ломился сквозь толпу, не обращая внимания на толчки и сочный питерский мат. В центре зала ожидания он остановился и поднял голову к высокому потолку. Миша стоял рядом и молча смотрел на текущие из-под его прикрытых век слезы и трясущиеся губы. Хотелось курить.

— Ну че? — спросил Миша. — Пойдем, парень?

— Да-да, пойдем…

Дома, на Охте, куда они с шиком (за пятнарик) прикатили на тачке, их уже ждали. Человек десять родственников и друзей обоего пола подхватили Левашова, принялись с шумом обнимать его, целовать и тискать. Миша, чувствуя себя здесь совершенно не в тему, тупо стоял в углу. Он даже подумывал о том, чтобы просто уйти, но к двери было не пробиться сквозь роскошные формы двух левашовских соседок. Потом, бросив Мише: «Проходи же, солдат», все затекли в комнату.

Миша снял шинель и шапку, неторопливо и аккуратно поместил их на вешалке и вошел. Все уже сидели за столом, густо уставленном блюдами и бутылками. Пока Миша мостился где-то с краешка, присутствующие лихо пропустили по первой, затем, не успел он взяться за вилку, — по второй. Перед ним поставили тарелку, швырнули на нее несколько картошин, ложку-другую винегрета, пару-тройку шпротинок, котлету, кружок колбасы и кусочек хлеба, в стакан плеснули водки и занялись Левашовым. Торжественно-тупые тосты, артиллерийское чавканье, бульканье водки, звон вилок о тарелки, скрип стульев, разговоры, смех — все это сливалось в единый монотонный гул, словно вата, закладывавший уши.

Миша вдруг подумал, что это все похороны. Неизвестно почему. Похороны, и все тут. Ему захотелось матернуться. Он сдержался. Близкая подруга покойного — справа от Миши — хлестала водку как кефир и после каждой порции громко и как-то даже требовательно икала. Слева сидел потный дядя усопшего с багровым разбухшим носом и мешками под глазами. Он скалил гнилые зубы, то и дело хлопал Мишу по плечу, слюняво чавкал, плевался и требовал, чтобы «этот бравый сержант, армейский друг нашего Димочки» пил еще. С одной стороны, Мише хотелось хлобыстнуть грамм триста, чтобы меньше обращать внимание на окружающих. С другой стороны, его инстинкт злой бродячей дикой собаки сигнализировал, что пить не стоит. Миша не стал пить. Он лениво поковырялся в винегрете, глотнул котлету, воткнул вилку в хвост шпротине и заскучал.

Врубили музыку. Завыли хриплыми голосами блатные — о трудностях и невзгодах зэковской жизни, о голубях над зоной, об импотентской действительности одного нью-йоркского таксиста. Миша блатных терпеть не мог.

— Записей «Машины» здесь нету? — спросил он через стол у чернявого штымпа, только что опроставшего очередной фужер беленькой.

— Чего? — тупо уставился тот на Мишу.

— Понятно, спасибо…

Встречины все больше превращались в обыкновенную пьянку. Все жрали, пили и ржали. Миша зевнул и посмотрел на часы.

После очередного тоста присутствующие с гоготом и топотом, тиская баб и влетая задницами в мебель, пошли в пляс. «Пора линять», — подумал Миша. На другом конце стола кто-то (Мише не было видно, кто) масляным голосом рассказывал анекдот:

— Короче, приходит жидовский мальчик из школы домой… Миша поднялся и начал пробираться к выходу. На него никто не смотрел. Осторожно обогнув гарцующих, потных, с безумными глазами, людей, он уступил дорогу несшемуся вприсядку и, кажется, потерявшему управление мужику и пробрался к двери в коридор.

— …что ты, Абраша, в школу в дубленке — слишком жирно… Все ржали. В коридоре, снимая с вешалки шинель, Миша прислушался. Из-за угла — из кухни — доносились голоса.

— …А этот жидяра-санинструктор? — спросил сильный низкий голос.

— Да, — ответил голос Левашова, — он тоже.

— Дрочил?

— Ну, — утвердительно произнес Левашов. — Он же здоровее меня, дед, да и власть у него была.

— Но комиссацию ведь он тебе помог сделать? — спросил третий голос.

— Он. Но он за это денег требовал. И, если че не по его, сдать начальству обещал или хлопнуть втихую.

— Так он сюда за бабками прикатил?! — зло спросил первый голос.

Ответа не последовало — наверное, Левашов кивнул.

— Сука, все они, жиды драные, такие! — продолжал возмущаться первый голос. — Только бы деньгу скачать!..

— Бил? — спросил второй.

— Ну.

— Может, обзывал как?

Запала пауза. Миша представил себе Левашова, морщащего лоб в попытке вспомнить.

— Да, — встрепенулся Левашов. — Быдлом все время называл.

— Мля, пидар, жидяра! — заскрежетал первый голос. Упал стул — наверное, говоривший вскочил. — Шиздец ему. Ты как, Воха, впишешься?

— Впишусь, — ответил второй. — Щас докурим, вызовем жидяру на улицу и на пустыре шиздонем.

«Линять надо, — нервно думал Миша, торопливо надевая шинель. — Ах, мля, Левашов, козел! Да кто ж у него, суки, денег просил? И в мыслях ведь не было!» Он надел шинель, нахлобучил шапку и крутнул колесико замка. «И под рукой ведь, как назло, ничего тяжелого…» Миша побежал вниз по ступеням. Уже выбегая из подъезда, он услышал сзади скрип двери, раскатистый мат и грохот каблуков по лестнице. Миша поддал и выбежал на огромный пустырь — кажется, он перепутал выходы. В ноге стрельнуло. «Мля, с больной ногой не убегу…»

Сзади доносились ругань и топот. Миша остановился и обернулся. Противников, как и следовало ожидать, было двое — насколько он понял в самом начале за столом, двоюродный брат Левашова и его друг. Они набегали. Миша успел скинуть шинель и шапку.

— Стоять, пидар! — рявкнул низким голосом белобрысый здоровяк лет двадцати пяти, бежавший первым.

Второй, как успел заметить Миша, был тоже не слабым мальчиком. «Хорошо, что я не пил», — подумал Миша. Больше он уже не думал — команду приняло подсознание. Миша ушел из-под удара белобрысого и тут же встретил прямым набегавшего второго. Тот закрыл лицо руками и со стоном согнулся.

— Воха, ты че? — ревел белобрысый, нанося Мише мощные удары. — Воха, ну! Давай! Воха!

Его кулак тонны в полторы весом въехал Мише в солнечное сплетение, второй высек искры из скулы. Миша чуть не грохнулся в снег. Уйдя в глухую защиту и маневрируя, он приходил в себя. Белобрысый вошел в раж и наступал на Мишу все круче. Воха, кажется, тоже очухался, сморкнувшись кровью, утерся, сжал кулаки и налетел на Мишу с другой стороны. Миша зарядил ему со всей дури в лоб, в скулу, потом — белобрысому в челюсть. Казалось, дело начинает выправляться. Но потом белобрысый снова попал ему по морде. Окровавленные губы обожгло морозом. У Миши перед глазами растеклись оранжевые круги, он «поплыл», попусту размахивая руками. Эти двое что-то орали, но Миша ничего не слышал — он только смутно видел сквозь оранжевую пелену, как они раскрывают рты и двигают локтями и плечами.

«Хрен вам меня навалить… Хрен…» Кровавый опыт многочисленных драк, жестокое мужество прижатого спиной к стене смертника просыпались в нем. Эти двое, которые все время, пока он изо дня в день дрался, один против всех, гнил живьем впроголодь и без сна, сытно ели, мягко спали, пили, трахали телок, — разве могут они завалить его? В этот короткий миг он понял, что должен нанести один четкий выигрышный удар. Он знал, чтб это будет за удар, куда он будет направлен и к каким последствиям приведет. Он получил еще несколько ударов, но почти не ощутил их, сконцентрировавшись на своей цели. Потом он нанес пару пробных прямых, удачно увернулся от очередного чугунного кулака белобрысого и скорее инстинктивно, чем видя цель, ударил. Воха захрипел, схватился за горло, глаза его вылезли из орбит, и он упал на снег. «Кадык, — отметил Миша. — Теперь все будет немного проще».

— Воха, ты че? — нервно закрутил головой белобрысый. Миша воспользовался его секундной растерянностью и всадил ему короткие запалы в нос, челюсть и под дых. Белобрысый харкнул кровью, затряс головой, задирая подбородок, как рысак в упряжке. Миша продолжал нападать, чтобы не дать белобрысому выправиться, чтобы добить его. Не вышло. Белобрысый был здоров, как бык. Получая удары, он только тряс головой и плевался кровью, все увереннее нанося встречные. Наконец его зрачки перестали «гулять», он зло матернулся и перешел в наступление. «Эх, не завалил, — тоскливо подумал Миша. — Что теперь будет…» Его дело было плохо. Все сильнее давали о себе знать пропущенные удары. Из губ и носа текла на китель кровь, а вместе с ней утекали силы. Жутко болела нога. Холодный воздух наждаком драл в легких. Стоя в этом вытоптанном, сбрызнутом красным снегу и глядя на размахивающего кулаками противника, Миша понял, что хватит его ненадолго. А белобрысый не выказывал никаких признаков усталости. Брызнувшая было из носа кровь прекратилась. У него явно был сломан нос, но по действиям белобрысого этого совершенно не было заметно.

— Что, шиздец тебе, мля жидовская?.. — захрипел белобрысый.

«Завалит меня, сука», — подумал Миша. Ему стало страшно: белобрысый скалился.

— Готовь жопу… Всех вас …бать, жидье пархатое. Миша отступал. Мля жидовская, — вдруг обожгло его. — Жиды пархатые. Его разбитые губы сами собой зло задрались, обнажив красные от крови зубы. Пальцы до боли туго завернулись в кулаки. Все мышцы напряглись. От прилившей неожиданно ненависти перехватывало дыхание. Он добавил силы в удары. Ах ты, мордатое быдло, пуп земли, мать твою так! Из разорванной губы белобрысого брызнула кровь. Он замотал башкой, выплевывая зубы. Ах ты, мля, король улицы! На лбу белобрысого остался кровавый отпечаток Мишиного кулака. Он, шатаясь, вяло бил руками пустоту. Ах ты, защитник слабых, с-сука! Белобрысый тяжело упал на колени, прикрывая лицо ладонями. Миша завалил его ударом с ноги. Белобрысый безвольно ткнулся окровавленной харей в снег.

Все. Не веря своим глазам, Миша некоторое время тупо смотрел на скрюченного, хрипящего Boxy, на стонущего в кровавом снегу белобрысого, потом ноги его подогнулись, и он опустился на колени, погрузив горящие окровавленные кулаки в холодный снег. На китель бежала кровь, но Мише было не до этого. Он оглядывался по сторонам. «Белые стены, серый потолок». Всегда холодно. Это так. похоже на морг в дурке. Трупы, кровь, пустота и… Он посмотрел вперед. Оказывается, на той стороне пустыря была школа. Там весело шебуршились в снегу дети.

* * *

Что он сделал не так? В чем он был не прав? Арестант искал, искал ответ, но не находил. Когда он поступил не по совести? Да нет, вроде всегда он делал то, что должен был сделать. Иногда он бывал слаб, но люди — вообще достаточно непрочный материал. Так за что, за что какой-то мерзавец и ублюдок, отбыв положенное время в казармах, спокойно едет домой, к маме с папой, а он, не предававший, не подличавший, не чмырившийся, обречен еще три года быть игрушкой, рабом, половиком судьбы?.. Три года… ЗА ЧТО?!

«Урал» медленно вкатился на тесный грязный двор между серыми слепыми зданиями с решетками на окнах. Железные зеленые ворота с колючей проволокой по верху с грохотом захлопнулись за ним.

Загрузка...