Я прямо-таки чувствовал жар, нависший снаружи. В кабине было светло, сухо и прохладно, едва ли не чересчур прохладно, как в современном кабинете в разгар лета. За двумя маленькими оконцами было так черно, как только может быть черно в Солнечной системе и достаточно жарко, чтобы потек свинец, при давлении, равняющемся давлению в трехстах футах под поверхностью океана.
– Вон там рыба, – сказал я, просто, чтобы как-то нарушить однообразие.
– И как же она приготовлена?
– Трудно сказать. Кажется, за ней оставался след из хлебных крошек. Не зажаренная ли? Представь себе только, Эрик! Жареная медуза.
Эрик звучно вздохнул.
– Это обязательно?
– Обязательно. Это единственный способ увидеть что-нибудь стоящее в этом… этом… Супе? Тумане? Кипящем кленовом сиропе?
– Опаляющем мертвом штиле.
– Верно.
– Кто-то выдумал эту фразу, когда я был еще ребенком, сразу после известий от зонда «Маринер-II». Бесконечный опаляющий черный штиль, горячий, как печь для обжига, прикрытый достаточно толстой атмосферой, чтобы поверхности не могло достигнуть ни одно дуновение ветерка и ни самой малости света.
Я вздрогнул.
– Какая сейчас температура снаружи?
– Тебе лучше не знать. У тебя слишком богатое воображение, Почемучка.
– Ничего, я справлюсь, док.
– Шестьсот двадцать градусов.
– С этим, док, мне не справиться!
То была Венера, Планета любви, любимица писателей-фантастов тридцатилетней давности. Наш корабль висел под баком водородного топлива, перенесшего нас с Земли на Венеру, на высоте двадцати миль, почти неподвижный в сиропообразном воздухе. Бак, теперь почти пустой, служил отличным воздушным шаром. Он будет удерживать нас во взвешенном состоянии до тех пор, пока давление внутри будет уравновешивать внешнее. Делом Эрика было регулировать давление в баке, управляя температурой газообразного водорода. Мы брали пробы воздуха через каждые десять минут погружения, начиная с трехсот миль, и регистрировали температуру воздуха через еще более короткие промежутки времени, и еще мы выпускали небольшой зонд. Данные, полученные нами на месте, всего лишь подтверждали в деталях то, что мы и раньше знали о самой горячей планете в Солнечной системе.
– Температура только что поднялась до шестисот тридцати, – сказал Эрик. – Ну, ты уже кончил скулить?
– Пока да.
– Отлично. Пристегнись. Мы отчаливаем.
– Какой денек славный для героев! – я принялся распутывать паутину ремней над своим креслом.
– Мы же выполнили все, зачем сюда явились. Разве не так?
– Я разве спорю? Ну, я пристегнулся.
– Ага.
Я знал, почему ему не хочется уходить. Я и сам краешком сердца чувствовал то же самое. Мы потратили четыре месяца, добираясь до Венеры, чтобы провести неделю, обращаясь вокруг нее и меньше двух дней в верхних слоях атмосферы, а это казалось ужасной растратой времени.
Но он что-то копался.
– В чем дело, Эрик?
– Тебе лучше не знать.
Он не шутил. Голос у него был механический, не по-людски монотонный, значит, он не прилагал добавочного усилия, чтобы вложить интонацию в звучание его голосовых аппаратов. Только жестокое потрясение могло принудить его к этому.
– Я с этим справлюсь, – сказал я.
– Хорошо. Я не чувствую турбореактивных двигателей. Ощущение такое, будто вкатили анестезию позвоночного столба.
Весь холодок в кабине, сколько его там было, вошел в меня.
– Проверь, не сможешь ли ты посылать двигательные импульсы другим путем. Можешь испытать двигатели наугад, не чувствуя их.
– Хорошо. – И, долю секунды спустя: – Не выходит. Ничего не получается. Хотя мысль была неплохая.
Съежившись в кресле, я пытался придумать, что бы сказать. На ум мне пришло только:
– Что ж, приятно было с тобой познакомиться, Эрик. Мне нравилось быть половиной экипажа, да и сейчас нравится.
– Сантименты оставь на потом. Давай, начинай проверять мою принадлежность. Прямо сейчас, и тщательней.
Я проглотил свои комментарии и направился к дверке в передней стене кабины. Пол у меня под ногами мягко покачивался.
За квадратной дверкой четырех футов в поперечнике находился Эрик. Центральная нервная система Эрика, с головным мозгом наверху и спинным, свернутым для большей компактности в свободную спираль, в прозрачном вместилище из стекла и губчатого пластика. Сотни проволочек со всего корабля вели к стеклянным стенкам, где присоединялись к избранным нервам, разбегавшимся, словно паутина электросети от центральной нервной спирали и жировой защитной мембраны.
В космосе нет места калекам, и не зовите калекой Эрика, так как он этого не любит. Он в некотором роде идеальный космонавт. Его система жизнеобеспечения весит вполовину меньше моей и занимает в двенадцать раз меньше места. Зато остальные его «протезы» составляют большую часть корабля. Турбодвигатели были подсоединены к последней паре нервных стволов, той, что управляла когда-то движением его ног, а десятки более тонких нервов в этих стволах ощущали и регулировали топливное питание, температуру двигателей, дифференциальное ускорение, ширину всасывающего отверстия и ритм вспышек.
Эти связи оказались нетронутыми. Я проверил их четырьмя различными способами и не нашел ни малейшей причины, отчего бы им не работать.
– Проверь остальные, – сказал Эрик.
Потребовалось добрых два часа, чтобы проверить связи в каждом нервном стволе. Все они были целыми. Кровяной насос усердно пыхтел и жидкость была достаточно обогащена, что нейтрализовало мысль о возможности «засыпания» турбонервов от недостатка питания или кислорода. Так как лаборатория – один из подсобных «протезов» Эрика, я дал ему проанализировать его кровь на содержание сахара, исходя из возможности, что «печень» отбилась от рук и производит какую-либо иную форму сахара. Заключение было ужасным. С Эриком все было в порядке – внутри кабины.
– Эрик, ты здоровей меня.
– Да уж, могу сказать. Ты вроде беспокоишься, сынок, и я тебя не виню. Теперь тебе придется выйти наружу.
– Знаю. Давай-ка раскопаем скафандр.
Он находился в шкафчике с аварийными инструментами – специальный венерианский скафандр, который вовсе не предполагалось использовать. НАСА предназначало его для применения на уровне венерианской почвы. Потом они не захотели разрешить кораблю опускаться ниже двадцати миль, пока о планете не узнают побольше. Скафандр представлял собой сегментированный панцирь. Я смотрел, как его испытывали в Калифорнийском технологическом в боксе при высоком давлении и температуре и знал, что сочленения теряют подвижность через пять часов и обретают ее вновь только когда скафандр остынет. Теперь я открыл шкафчик, вытащил оттуда скафандр за плечи и держал его перед собой. Казалось, он тоже смотрит на меня в ответ.
– Ты по-прежнему не чувствуешь двигателей?
– Ни даже боли.
Я принялся натягивать скафандр, часть за частью, словно средневековые доспехи. Потом мне пришло в голову нечто еще.
– Мы на высоте двадцати миль. Ты намерен просить, чтобы я исполнил на корпусе акробатический трюк?
– Нет! Об этом и не думай. Нам попросту придется спуститься.
Предполагалось, что высота подъема на баке-воздушном шаре будет постоянной до самого отбытия. Когда подойдет время, Эрик мог добиться добавочного подъема, подогрев водород чтобы увеличить давление, а потом открыв клапан и выпустив излишек газа. Конечно, ему пришлось бы очень внимательно следить, чтобы давление в баке оставалось выше наружного, иначе в него бы ворвался венерианский воздух и корабль бы упал. Это, само собой, было бы несчастье.
Так что Эрик понизил в баке температуру, открыл клапан и мы отправились вниз.
– Конечно, тут есть одна загвоздка, – сказал Эрик.
– Знаю.
– Корабль выносил давление на высоте двадцати миль. На уровне почвы оно будет в шесть раз выше.
– Знаю.
Мы падали быстро; кабина наклонилась вперед, так как сзади ее тормозили стабилизаторы. Температура постепенно росла. Давление быстро поднималось. Я сидел у оконца и ничего не видел, ничего, кроме черноты, но все равно сидел и ждал, когда же треснет окно. НАСА отказалось позволить кораблю опуститься ниже двадцати миль…
Эрик сказал:
– Бак в порядке, и корабль, по-моему, тоже. Но вот выдержит ли кабина?
– И знать этого не хочу.
– Десять миль.
В пятистах милях над нами, недостижимый, оставался атомный ионный двигатель, который должен доставить нас домой. На одной химической ракете нам до него не добраться. Ракета предназначалась для использования после того, как воздух станет слишком разреженным для турбин.
– Четыре мили. Нужно снова открыть клапан.
Корабль вздрогнул.
– Я вижу землю, – сказал Эрик.
Я ее не видел. Эрик поймал меня на том, что я таращу глаза, и сказал:
– Забудь об этом. Я-то пользуюсь инфракрасным, и то деталей не различаю.
– Нет ли больших, туманных болот с жуткими, ужасающими чудовищами и растениями-людоедами?
– Все, что я вижу – голая горячая грязь.
Но мы уже почти опустились, а трещин в кабине все не было. Мои шейные и плечевые мускулы расслабились. Я отвернулся от окна. Пока мы падали сквозь ядовитый, все уплотняющийся воздух, прошло несколько часов. Я уже надел большую часть скафандра. Теперь я привинчивал шлем и трехпалые перчатки.
– Пристегнись, – сказал Эрик. Я так и сделал.
Мы мягко ударились о землю. Корабль чуть наклонился, снова выпрямился, ударился о землю еще раз. И еще; зубы мои стучали, а закованное в панцирь тело перекатывалось в изорванной паутине. «Черт», – пробормотал Эрик. Я слышал доносящееся сверху шипение. Эрик сказал:
– Не знаю, как мы подымемся обратно.
Я тоже не знал. Корабль ударился посильней и остановился, а я встал и направился к шлюзу.
– Удачи, – сказал Эрик. – Не оставайся снаружи слишком долго. – Я помахал рукой в сторону его кабинки. Температура снаружи была семьсот тридцать.
Наружная дверь открылась. Охлаждающий узел моего скафандра издал жалобный писк. С пустыми ведрами в обеих руках и со включенным головным фонарем, освещающим дорогу в черном мраке, я шагнул на правое крыло.
Мой скафандр потрескивал и ужимался под действием высокого давления, и я постоял на крыле, выжидая, пока он перестанет. Было почти как под водой. Луч нашлемного фонаря, достаточно широкий, проникал не дальше, чем на сто футов. Воздух не может быть таким непрозрачным, независимо от плотности. Он, должно быть, полон пыли или крошечных капелек какой-то жидкости.
Крыло убегало назад, точно острая, как нож, подножка автомобиля, расширяясь к хвосту и переходя в стабилизатор. Позади фюзеляжа стабилизаторы соединялись. На конце каждого стабилизатора находилась турбина – длинный фигурный цилиндр с атомным двигателем внутри. Он не должен быть горячим, так как им еще не пользовались, но на всякий случай я все-таки прихватил счетчик.
Я прикрепил к крылу линь и соскользнул на землю. Раз уж мы все равно здесь… Почва оказалась сухой красноватой грязью, рассыпающейся и такой пористой, что напоминала губку. Лава, изъеденная кислотами? При таком давлении и температуре коррозии подвержено почти все что угодно. Я зачерпнул одно ведро с поверхности, а второе – из-под первого, потом вскарабкался по линю и оставил ведра на крыле.
Крыло было ужасно скользкое. Мне приходилось пользоваться магнитными подошвами, чтобы не упасть. Я прошелся взад-вперед вдоль двухсотфутового корпуса корабля, производя поверхностный осмотр. Ни крыло, ни фюзеляж не носили признаков повреждения. Почему бы и нет? Если метеорит или еще что-нибудь перебило контакты Эрика с его чувствительными окончаниями в турбинах, то какое-то повреждение или свидетельство должно быть и на поверхности.
И тут, почти внезапно, я понял, что есть и альтернативное решение.
Подозрение было еще слишком туманным, чтобы оформить его в словах, и к тому же мне следовало еще закончить проверку. Очень трудно будет сказать об этом Эрику, если я окажусь прав.
В крыле были устроены четыре проверочные панели, хорошо защищенные от жара, бывающего при вхождении в атмосферу. Одна находилась на полпути назад, на фюзеляже, под нижним краем бака-дирижабля, присоединенного к фюзеляжу таким образом, что корабль спереди выглядел, как дельфин. Еще две находились в хвостовой части стабилизатора, а четвертая – на самой турбине. Все они держались на утопленных в корпус болтах, открывавшихся силовой отверткой, и выходили на узлы электрической системы корабля.
Ни под одной из панелей ничто не было смещено. Соединяя и размыкая контакты и справляясь по реакциям Эрика, я установил, что его чувствительность прекращалась где-то между второй и третьей контрольными панелями. Та же история была и на левом крыле. Никаких внешних повреждений, ничего неисправного в соединениях. Я снова спустился на землю и не торопясь прошелся вдоль каждого крыла, направив луч головного фонаря вверх. Снизу тоже никаких повреждений.
Я подобрал ведра и ушел внутрь.
– Выяснять отношения? – Эрик был удивлен. – Не странное ли сейчас время затевать споры? Оставь это на полет в космосе. Там у нас будет четыре месяца, в которые больше нечем заняться.
– Это не терпит отлагательств. Прежде всего, не заметил ли ты чего-нибудь, что от меня ускользнуло? – Он наблюдал за всем, что я видел и делал, через телеглаз, установленный в шлеме.
– Нет. Я бы дал знать.
– Отлично. А теперь слушай. Поломка в твоих цепях не внутренняя, потому что ты чувствуешь все до второй контрольной панели. Она и не внешняя, потому что нет никаких свидетельств повреждения или хотя бы пятен коррозии. Значит, неисправность может быть лишь в одном месте.
– Давай дальше.
– Остается также еще загадка – почему у тебя парализовало обе турбины. Отчего бы им сломаться одновременно? На корабле есть лишь одно место, где их цепи соединяются.
– Что? Ах да, понимаю. Они соединяются через меня.
– Теперь давай предположим на минуту, что неисправная деталь – это ты. Ты не механическая деталь, Эрик. Если с тобой что-то произошло, дело не в медицине. Это было первое, что мы проверили. Но это может быть связано с психологией.
– Очень приятно узнать, что ты считаешь меня человеком. Так у меня, значит, шарики поехали, так?
– Слегка. Я думаю, у тебя случай того, что называют триггерной, или курковой анестезией. Солдат, который слишком часто убивает, обнаруживает, что его правый указательный палец или даже вся ладонь онемела, словно они больше ему не принадлежат. Твое замечание, что я не считаю тебя машиной, Эрик, имеет большое значение. Я думаю, в этом-то все дело. Ты никогда по-настоящему не верил, что всякая часть корабля – это часть тебя. Это разумно, потому что это правда. Каждый раз, когда корабль переустраивают, ты получаешь новый набор частей и правильно, что ты не думаешь об изменении модели, как о серии ампутаций. – Эту речь я отрепетировал, постаравшись все выразить так, чтобы Эрику оставалось только поверить мне. Теперь я понял, что она должна была звучать фальшиво. – Но теперь ты зашел слишком далеко. Подсознательно ты перестал верить, что можешь ощущать турбины частью себя, как это было задумано. Поэтому ты и убедил себя, что ничего не чувствуешь.
Когда моя заготовленная речь кончилась и ничего больше не осталось сказать, я замолчал и принялся ждать взрыва.
– Ты рассудил неплохо, – сказал Эрик.
Я был поражен.
– Ты согласен?
– Этого я не говорил. Ты сплел элегантную теорию, но мне нужно время, чтобы ее обдумать. Что нам делать, если она верна?
– Ну… не знаю. Просто ты должен излечиться.
– Хорошо. А вот моя идея. Я полагаю, что ты выдумал эту теорию, чтобы сложить с себя ответственность за возвращение живыми домой. Она взваливает всю проблему на мои плечи, фигурально выражаясь.
– Ох, что за…
– Заткнись. Я не говорил, что ты не прав. Это был бы беспредметный спор. Нам нужно время, чтобы обо всем подумать.
Только когда уже пора было выключать свет, четыре часа спустя, Эрик вернулся к этой теме.
– Почемучка, окажи услугу. Вообрази на время, что все наши неприятности вызваны чем-то механическим. А я представлю, что они имеют психосоматическую природу.
– Это вроде бы разумно.
– Это разумно. Так вот, что ты можешь сделать, если они психосоматические? И что могу сделать я, если они механические? Я же не могу обойти себя кругом и проверить. Лучше каждому из нас держаться того, что он знает.
– Решено. – Я выключил его на ночь и лег спать.
Но не заснул.
При выключенном свете было, как снаружи. Я его опять включил. Эрика это не разбудит. Эрик никогда не спит, как обычные люди, потому что в крови у него не накапливаются токсины усталости, и он бы свихнулся от непрерывного бодрствования, не будь в него вмонтирована в области коры пластинка русского стимулятора сна. При включенном стимуляторе корабль мог взорваться, а Эрик не проснулся бы. Но я глупо себя почувствовал из-за того, что боялся темноты.
Пока темнота оставалась снаружи, все было нормально.
Но здесь не должно быть темно. Темнота вторглась в мозг моего напарника. Так как блоки химического контроля предохраняли его от безумия химического происхождения, вроде шизофрении, мы и предполагали, что он всегда будет нормален. Но какой «протез» предохранит его от собственного воображения, от его же сдвинувшегося здравого смысла?
Я не мог исполнить свою часть соглашения. Я знал, что я прав. Но что я мог тут поделать?
Поразительно, насколько все ясно задним числом. Я точно видел, в чем была наша ошибка, моя, и Эрика, и сотен людей, построивших его систему жизнеобеспечения после аварии. От Эрика тогда не осталось ничего, кроме нетронутой центральной нервной системы и никаких желез, кроме гипофиза. «Мы отрегулируем состав его крови, – говорили они, – и он всегда будет спокоен, хладнокровен и собран. У Эрика – никакой паники!»
Я знал девчонку, у которой отец лет сорока пяти угодил в несчастный случай. Он со своим братом, дядюшкой той девицы, отправился на рыбалку. Домой они возвращались в доску пьяные и этот мужик ехал верхом на капоте, а его брат вел. Потом брат резко затормозил. Наш герой оставил на украшении капота пару важных желез.
Единственным изменением в его половой жизни было, что его жена перестала бояться поздней беременности. Уж очень у него хорошо были развиты привычки.
Эрику не нужны были адреналиновые железы, чтобы бояться смерти. Его эмоциональные реакции установились задолго до того дня, как он попытался посадить лунник, не имея радара. Он ухватится за любой предлог, чтобы поверить, будто я починил какую-то неисправность в его двигательных связях.
Но он будет рассчитывать, что я это сделаю.
Атмосфера жала на окна. Я нехотя потянулся кончиками пальцев выключить кварцевый свет. Я не ощущал давления, но оно было, неизбежное, как прилив, размалывающий скалы в песок. Долго ли будет сдерживать его кабина?
Если нас держит здесь какая-нибудь поломка, то как я мог не найти ее? Может быть, она не оставила следа на поверхности обоих крыльев. Но каким образом?
Ну и ситуация.
Две сигареты спустя я встал и взял ведра для проб. Они были пусты, инопланетная грязь сохранялась в безопасности в ином месте. Я наполнил их водой и поставил в холодильник, включив его на 40 градусов по абсолютной шкале, потом выключил свет и вернулся в постель.
Утро было чернее легких курильщика. Что Венере по-настоящему нужно, философствовал я, лежа на спине, это потерять девяносто девять процентов воздуха. при этом бы у нее осталось чуть больше половины количества воздуха на земле, что достаточно снизит парниковый эффект, чтобы сделать температуру пригодной для жизни. Понизить тяготение Венеры почти до нуля, и это произойдет само собой.
Вся распроклятая Вселенная ждет, когда же мы откроем антигравитацию.
– С утречком, – сказал Эрик. – Придумал что-нибудь?
– Да, – я выкатился с постели. – А сейчас не приставай ко мне с вопросами. Я все объясню попутно.
– Не позавтракав?
– Пока да.
Часть за частью я натянул скафандр – в точности, как джентльмены короля Артура, и отправился за ведрами только надев перчатки. Лед в морозильнике охладился чуть ли не до абсолютного нуля.
– Вот два ведра обычного льда, – сказал я, приподымая их. – А теперь выпускай меня.
– Стоило бы придержать тебя здесь, пока не заговоришь, – заметил Эрик. Но дверь отворилась и я вышел на крыло. Отвинчивая панель номер два по правой стороне, я продолжал говорить.
– Эрик, задумайся на минутку об испытаниях, которым подвергают очеловечиваемый корабль прежде, чем ввести человека в систему жизнеобеспечения. Каждую часть испытывают отдельно и в соединении со всем остальным. Однако если что-то не работает, то оно или сломалось, или же не было достаточно проверено. Верно?
– Разумно, – он ничем не выказал своих чувств.
– Ну так вот, никакой поломки ничто не вызывало. Не только в шкуре корабля нет никакой бреши, но никакая случайность не могла повредить обе турбины сразу. Так что чего-то недопроверили.
Я снял панель. Лед там, где он касался поверхности стеклянных ведер, понемножку закипал. Голубые льдины кексообразной формы потрескивали от внутреннего давления. Я опрокинул одно ведро в мешанину проводков и соединений и раздробил лед, чтобы крышке хватило места закрыться.
– Вот я прошлой ночью придумал кое-что, чего не проверяли. Каждая часть корабля прошла испытание на давление и жару в особом боксе, но корабль, как целое, как блок, проверить было нельзя. Он слишком велик. – Я обошел корабль и открыл панель номер три на левом крыле. Оставшийся лед наполовину уже превратился в воду и начал дробиться; я выплеснул его и закрыл панель. – Твои цепи перекрыты жаром или давлением, или же тем и другим вместе. Давления мне не устранить, но я остудил льдом эти реле. Дай мне знать, к которой турбине раньше вернется чувствительность, и мы узнаем, какая контрольная панель нам нужна.
– Почемучка. Тебе не приходило в голову, что холодная вода может сделать с раскаленным металлом?
– Он может лопнуть. Тогда ты утратишь управление турбинами, которого и сейчас нет.
– Хм. Очко в твою пользу, напарничек. Но я по-прежнему ничего не чувствую.
Я вернулся к шлюзу, помахивая пустыми ведрами и размышляя, нагреются ли они настолько, чтобы расплавиться. Могли бы, но я не так долго пробыл снаружи. Я снял скафандр и снова наполнял ведра, когда Эрик сказал:
– Я чувствую правую турбину.
– До какой степени чувствуешь? Полностью управляема?
– Нет, температуры не чувствую. О, вот она пошла. Получилось, Почемучка.
Мой вздох облегчения был искренним.
Я снова поставил ведра в холодильник. Мы, конечно, хотели отбыть с холодными реле. Вода остывала минут, может, двадцать, когда Эрик сообщил:
– Ощущение исчезло.
– Что?
– Ощущение пропало. Не чувство температуры, а контроль подачи топлива. Холод слишком быстро пропадает.
– Уф! А теперь как?
– Да не хочется тебе говорить. Я почти готов предоставить тебе вычислить это самому.
Так я и сделал.
– Мы подымемся по возможности выше на подъемном баке, а потом я выйду на крыло с ведрами льда в обеих руках…
Нам пришлось поднять температуру в баке почти до восьмисот градусов, чтобы превозмочь давление, но после того подъем шел неплохо. до высоты шестнадцати миль. Это заняло три часа.
– Выше нам не забраться, – сказал Эрик. – Ты готов?
Я пошел за льдом. Эрик видел меня, отвечать не было надобности. Он открыл мне шлюз.
Может быть, я чувствовал страх, или панику, или решимость, или готовность к самопожертвованию – но на самом деле ничего этого не было. Я вышел, словно движущийся зомби.
Магниты у меня были включены на полную мощность. Ощущение было такое, словно я иду по неглубокому слою смолы. Воздух был густой, хоть и не такой плотный, как внизу. Я прошел, следуя за лучом головного фонаря к панели номер два, открыл ее, вывалил лед и отбросил ведро далеко и высоко. Лед упал одним куском. Закрыть панель я не мог. Я оставил ее открытой и поспешил на другое крыло. Второе ведро было наполнено битыми обломками; я их высыпал и закрыл левую панель номер два, а назад вернулся с пустыми руками. По-прежнему во всех направлениях простиралось нечто вроде преддверия ада, за исключением того места, где луч фонаря прорезал во тьме тоннель, и ногам моим становилось жарко. Я закрыл правую панель, на которой кипела вода, и боком вернулся вдоль корпуса к шлюзу.
– Войди и пристегнись, – сказал Эрик. – Поторапливайся!
– Надо снять скафандр. – Руки у меня начинали дрожать, наступала реакция. Я не мог справиться с зажимами.
– Нет, не надо. Если мы стартуем теперь же, то, может, и попадем домой. Оставь скафандр в покое и садись.
Я так и сделал. Стоило мне затянуть свои хитросплетения, взревели турбины. Корабль чуть задрожал, а потом рванулся вперед и мы выскользнули из-под бака-дирижабля. По мере того, как турбины набирали рабочую скорость, давление усиливалось. Эрик выдавал все, что мог. Это причинило бы неудобства даже без металлического скафандра. Со скафандром это было пыткой. Кресло мое от него загорелось, но я не мог набрать достаточно воздуху, чтобы это сказать. Мы мчались почти вертикально вверх.
Мы двигались уже двадцать минут, когда корабль вдруг дернулся, как гальванизированная лягушка.
– Турбина отключилась, – спокойно сообщил Эрик. – Пойду на другой. – Корабль вильнул – отстрелилась выбывшая из строя турбина. Теперь он летел, как подраненный пингвин, но продолжал ускоряться.
Одна минута… две…
Заглохла вторая турбина. Словно мы въехали в патоку. Эрик отстрелил турбину и давление прекратилось. Я смог говорить.
– Эрик.
– Что?
– Нет ли валерьянки?
– Что? А, понимаю. Скафандр жмет?
– Конечно.
– Живи так. Дым спустим попозже. Я собираюсь немного попарить в этой гуще, но когда я включу ракету, это будет страшно. Без пощады.
– Нам удастся выбраться?
– По-моему, да. Мы близки к тому.
Сначала ледяным холодом влилось в душу облегчение. Потом гнев.
– Больше нигде нет необъяснимого онемения? – спросил я.
– Нет. А что?
– Если появится, ты проверишь и скажешь мне, идет?
– У тебя что-то есть на уме?
– Забудь. – Я больше не сердился.
– Черт меня возьми, если забуду. Ты же отлично знаешь, что это были механические неполадки, болван. Ты же сам их починил!
– Нет. Я тебя убедил, что я должен их починить. Надо было, чтоб ты поверил – турбины должны опять заработать. Я тебя вылечил, сотворив чудо, Эрик. Просто я надеюсь, что мне не придется выдумывать для тебя все новые плацебо на обратном пути.
– Ты так считал и все-таки вышел на крыло на высоте шестнадцати миль?
– В механизмах Эрика что-то хрюкнуло. – У тебя желудок вместо мозгов, Коротышка.
Я не ответил.
– Ставлю пять тысяч, что неисправность была механическая. Пусть решают механики после нашего приземления.
– Идет.
– Включаю ракету. Два, один…
Ракета включилась, вдавив меня в металлический скафандр. Дымные языки пламени лизали кресло возле моих ушей, выписывая копотью черные узоры на зеленом металлическом потолке, но застилающая мне взгляд розоватая дымка не имела отношения к огню.
Человек в толстых очках развернул схему венерианского корабля и потыкал коротким пальцем в хвостовую часть крыла.
– Вот примерно здесь, – сказал он. – Наружное давление сжало канал провода как раз в такой степени, что провод больше не мог сгибаться. Он вынужден был вести себя так, как если бы был жестким, понимаете? А потом, когда металл расширился от тепла, вот эти контакты сместились и разошлись.
– Я полагаю, конструкция обоих крыльев одинакова?
Он посмотрел на меня с удивлением.
– Ну разумеется.
Я оставил в груде Эриковой почты чек на 5000 долларов и улетел на самолете в Бразилию. Как он меня отыскал, мне никогда не узнать, но этим утром пришла телеграмма:
ПОЧЕМУЧКА ВЕРНИСЬ Я ВСЕ ПРОСТИЛ МОЗГ ДОНОВАНА Пожалуй, я так и сделаю.