Глава седьмая

Балясин нашел свой дом, остановился перед вытоптанным палисадником, окинул дом взглядом — зияющие провалы окон, провалившаяся крыша. Он медленно пошел по тропинке, перешагнул через проломленные ступеньки крыльца и вступил сразу в сени, потому что двери не было. Из полутемных сеней вошел в горницу. Везде разгром и запустение. Видно было, что люди давно уже здесь не живут.

Балясин вошел в комнатку поменьше, где стояла короткая, но широкая детская кровать, огляделся. К стене были прикноплены листочки с детскими рисунками. Листочки загнулись от времени. Балясин осторожно отодрал их от стены. Танк с красной звездой на башне едет по зеленому полю, в небе летит самолет с красными звездами на крыльях, и ярко светит солнце. И написано неумелой рукой печатными буквами: «КРАСНАЯ АРМИЯ ВСЕХ СИЛЬНЕЙ». Еще рисунок — два грузовика, в кузовах сидят солдаты в зеленых касках… и еще — зеленое поле, большой дядя ведет, держа за руки, двоих то ли мальчиков, то ли девочек, и опять ярко светит рыжее лучистое солнце. Балясин бережно сложил листки, спрятал в карман гимнастерки.

Потом он опять ходил по дому, оглядывал стены, пол, пустой платяной шкаф. В дверце остались осколки разбитого зеркала. Внутри Балясин увидел стоптанные женские туфли-лодочки, которые были модны перед самой войной. Балясин поднял их, понюхал, подержал и положил обратно в шкаф.

Потом он вышел во двор, спустился в погреб, с трудом открыв разбухшую тяжелую дверь. Пошарил в полумраке по земляным полкам в поисках продуктов. Что-то звякнуло. Балясин вынес на свет, к двери — это оказалась большая бутыль самогона. Потом он нашел банку с солеными огурцами…

Когда Глымов и Леха Стира вошли в дом, Балясин сидел за столом и курил самокрутку. Перед ним стояла бутыль самогона, стакан, полкраюхи серого хлеба и миска с огурцами.

— Ты гляди, какая у него скатерть-самобранка, — восхищенно протянул Стира. — Пьет тайком от товарищей!

Балясин глянул на них равнодушным взглядом и ничего не сказал. Глымов и Стира сели за стол, и Стира, не дожидаясь приглашения, схватился за бутыль.

— Еще стаканы есть?

— Нету…

— Тогда по очереди будем. — Леха налил полный стакан, протянул Глымову. — Давай, Петрович.

Глымов взял стакан, но пить сразу не стал, взглянул на Балясина, спросил:

— Что, никого не нашел?

Балясин молча покачал головой, продолжая курить. Глымов выпил, отломил кусок от краюхи, понюхал, начал жевать. Леха подхватил стакан, снова наполнил его и выпил сам, выдохнул, занюхал хлебом и сообщил:

— А мы с Петровичем троих гансиков кокнули. А ребята в плен человек пятьдесят набрали. И куда их теперь девать? Ждать, покудова смерши придут и заберут? Да на хрена козе баян! Они их все равно постреляют. Только на допросах еще и кости переломают. Пострелять их, сук поганых, на месте — и с глаз долой, правильно говорю?

И опять Балясин не отреагировал, продолжал курить.

— Может, в лес подались? — осторожно спросил Глымов. — Говорят, тут почти все жители в лес побежали, как только бои начались…

— Может… — глухо ответил Балясин, налил в стакан и выпил. Погасив окурок в консервной банке, достал кисет, бумагу и принялся сворачивать новую цигарку.

— Ну что, еще по одной — и пора? — потирая руки, сказал Леха Стира. — А то небось комбат давно сбор протрубил…

— Давай… — равнодушно кивнул Балясин, прикуривая новую самокрутку.

Стира протянул стакан Балясину:

— Давай, Юрок, залей горе.

Балясин взял стакан, подержал и вдруг отдал Глымову:

— На, пей… не могу чего-то…

— Как это не могу? Как это не могу? — изумленно захлопал глазами Стира. — Тут через «не могу» надо. Ты че, Юрок, водка — первое душевное лечение. Я без водки давно бы…

— Замолкни, балаболка, — обрезал его Глымов и выпил. Заедая самогон остатками хлеба, сказал: — Не буду попусту обнадеживать, а все ж… мертвыми ты их не видел, стало быть, и хоронить не надо. Без надежды человек, Юра…

— Что бутыль без водки, — закончил Леха Стира и заржал.

Глымов посмотрел на него, как на полоумного, вздохнул. Потом встал:

— Трогаемся. Пора.


Растянувшись в цепочку, Глымов, Балясин, Леха Стира и еще пятеро бойцов шли по улице городка. Стира лузгал семечки, которыми неизвестно где разжился, и крутил головой по сторонам, бормоча:

— А зажиточный был небось городок… и в картишки небось поигрывали… Петрович, ну, ты погляди, все сады повырубали, суки, а? Сады-то чем им помешали?

— Ну какой же ты балабон, Леха, — поморщился Глымов. — Как ты блатным стал с таким языком длинным, в толк не возьму?

— Ладно, длинным… — обиделся Стира. — Че я, со следователем трекаю, что ли? Могу вообще молчать, если тебе так уж неприятно мой голос слышать.

Из проулка вышла женщина и, увидев солдат, заторопилась к ним.

— Там… там двое в доме, — размахивая черным платком, взволнованно заговорила она, — раненые.

— В котором? — Балясин весь подобрался, крепче ухватил автомат.

— А вон, с проваленной крышей. Только они русские…

— Русские? — удивился Глымов.

— Русские, а форма немецкая… Их тут много было. Власовцами назывались. — Женщина спешила выложить все, что знала. — Они с немцами ушли. А вот этих двоих я утром услышала… один стонал все время. Я в окошко-то и заглянула. Они у печки на шинелях лежат…

— При оружии? — спросил Глымов.

— При оружии. — Женщина перекрестилась.

— Пошли, — скомандовал Балясин, и они осторожно направились к дому. — А вы, — обернулся Балясин к остальным пятерым солдатам, — стойте здесь, не рыпайтесь!

— Живьем брать будем? — спросил Глымов.

— На хер они сдались — живьем! — горячо возразил Леха Стира. — Гранатами закидаем и — порядок. Власовцы все равно живьем не сдаются…

Балясин тем временем подошел к дому со стороны обгоревших провалов окон, сделал знак Глымову и Стире, чтобы те шли к крыльцу. Подождав, когда они бесшумно поднялись по ступенькам, Балясин выпрямился, вскочил на завалинку и сунул в окно ствол автомата:

— Хенде хох, сучьи лапы!

В комнате у печи действительно лежали двое мужчин в немецкой офицерской форме, только погоны у них были русские, серебряные, с одним просветом и черными пластмассовыми кубиками. У одного четыре кубика, что означало звание капитана царской армии, у другого три — поручик.

— Сдаемся, сдаемся… — ответил тот, что с четырьмя кубиками на погоне. Он лежал на полу, опершись на локоть.

— Глымов, бери их! — крикнул Балясин.

Глымов и Леха Стира ввалились в комнату, наставив автоматы на власовцев.

— Подъем, ребята, — сказал Глымов.

— Не могу… — поморщился капитан, — нога… А поручик помер.

— Когда помер?

— Да час назад…

— Оружие кидай сюда, — скомандовал Глымов. — Пистолеты, автоматы, ножи.

Капитан подтолкнул автоматы к ногам Глымова, потом бросил пистолеты и два штык-ножа.

— Гранаты есть? Давай сюда.

— Нету гранат, — криво усмехнулся капитан. — Израсходовали…

Глымов подошел к власовцам, присел на корточки и приложил ухо к груди лежащего на спине поручика. Послушал, разогнулся.

— Сам не пойдешь? — спросил он капитана.

— Я ж говорю — нога…

— Давай подмогну. — Глымов взял капитана за руку, помог встать, потом закинул его руку себе на плечо, и вдвоем они заковыляли к дверям. — Леха, оружие забери…


Трехэтажное здание горсовета сильно обгорело, крыша провалилась, уцелела лишь одна стропилина, и кто-то повесил на нее обрывок красной материи. Перед горсоветом горели костры, в чугунных чанах, котелках и кастрюлях что-то варилось, вокруг толпились штрафники и гражданские, стоял галдеж, играла гармоника и несколько голосов визгливо пели частушки.

Мальчики-соколики, где же ваши колики?

Девочки-беляночки, где же ваши ямочки?! —

надрывался гармонист, и толпа солдат и гражданских вокруг хохотала.

На горе стоит осина, под горою — липа.

Тятя с мамой на полатях делают Филиппа!

Пленные немцы сидели на первом этаже в одной из комнат горсовета, их охраняли несколько бойцов с автоматами. Они толпились у окон и мрачно смотрели на толпу солдат и гражданских на площади перед зданием.

За грубо сколоченным из досок столом сидел председатель горсовета, в шинели, перетянутой ремнями, с пистолетом на боку, в фуражке со звездой, стучал кулаком по столу и кричал сорванным голосом:

— Сто раз талдычить надо? Занимайте свои дома, налаживайте хозяйство — немец больше не придет! Оккупация кончилась, товарищи! Я вам от имени советской власти официально заявляю! Что вы вокруг меня топчетесь? У вас дел нету? Оглянитесь — у всех дома разоренные!

К столу подошел Твердохлебов, спросил:

— Как народ кормить будем?

— Сперва едят солдаты, — ответил председатель горсовета.

— Нет, пусть старики и дети поедят, а мы после.

— Сперва едят солдаты! — опять стукнул кулаком по столу председатель. — И не надо спорить, товарищ комбат.

К столу протолкался небритый старик в разбитых немецких сапогах, рубахе-косоворотке и черном, латанном на локтях пиджаке. За руку он тянул Зою. Та слабо упиралась, но шла. Веки припухли от слез.

— Внучка моя, Зойка, — скрипуче сказал старик, остановившись перед столом. — Снасильничали ее. Ваши ребяты снасильничали.

— Чьи — ваши? — спросил председатель горсовета.

— Его солдат, его! — Старик ткнул пальцем в сторону Твердохлебова.

— Мой? Брось, дед, такого быть не может…

— Почему ж не может? — сказала женщина, стоявшая рядом. — И ко мне приставали! Да что с них взять-то, изголодались солдатушки!

— Это правда? — Твердохлебов заглянул в заплаканные глаза девушки, повторил: — Это правда?

— Да ну вас! — Зоя отвернулась, уткнулась в плечо деду и всхлипнула. — Ну чего ты меня притащил, чего-о? На позор выставил…

— Не на позор! А для справедливости! — крикнул старик и топнул ногой. — Батька ее воюет, а дочку свои же насильничают! Где она, справедливость эта?

— Шилкин! Балясин! Глымов! — крикнул Твердохлебов.

Сквозь толпу солдат к Твердохлебову протолкался один Сергей Шилкин.

— Глымова нету, Балясина тоже нету. Небось еще по городу лазают.

— Построй батальон, — тихо скомандовал Твердохлебов.

— Так ведь бойцов многих тоже нету…

— Построй батальон! — рявкнул Твердохлебов.

Сложив ладони рупором, Шилкин протяжно закричал:

— Батальо-о-он, стройся-а-а!!

— Стройся… стройся… стройся… — как эхом, понеслось в толпе.

Олег Булыга доедал кашу. Стоявший рядом Цукерман оглянулся на крик и увидел Зою. Он вздрогнул, посмотрел на Булыгу. Тот подмигнул Савелию, проговорил:

— Ладно, пошли построимся…

Батальон выстроился. Многие еще доедали кашу из котелков, другие курили, переговариваясь:

— Чего построили-то?

— Потери считать будут, — ответил кто-то со смешком.

— Что сперли и сколько сперли, — добавил другой голос.

— Идите сюда! — громко позвал Твердохлебов старика и девушку.

Те медленно подошли к Твердохлебову. Зоя упиралась, и старик почти силой тащил ее за руку. И тут Олег Булыга, стоявший в первой шеренге, узнал девушку, быстро оглянулся на Савелия и медленно отступил назад, во второй ряд, встал за спину высокого солдата.

— Смотри! — наклонившись к девушке, сказал Твердохлебов, взял ее за руку и медленно пошел с ней вдоль строя. Старик затопал следом. А за стариком шел председатель горсовета, положив руку на кобуру с пистолетом.

Штрафники смотрели на Зою нагло и весело.

— А ничего деваха!

— Я б с такой тоже не отказался!

— Девушка, а девушка, а я вам не нравлюсь?

— Заткнитесь! — рявкнул Твердохлебов, и глаза его сделались такими бешеными, что строй замолчал.

Зоя шла, держась за комбата, скользила глазами по лицам и не видела своего насильника. Солдаты подмигивали ей, улыбались, чмокали губами, словно целовали. Вот она дошла до Савелия, взглянула ему в глаза и обмерла. Твердохлебов потянул ее за собой, но девушка продолжала стоять и все смотрела в глаза Савелию. Тот вильнул взглядом в сторону, кашлянул, отвернулся.

— Что, узнала? — спросил Твердохлебов. — Это он, да?

Савелию сделалось страшно, он торопливо оглянулся, пошарил глазами в поисках Олега. Того нигде не было. А Твердохлебов повторял:

— Это он, да? Лучше смотри, лучше!

— Она ищет, что еще раз с ним побаловаться. Небось, шибко понравилось… — раздался в глубине строя чей-то издевательский негромкий говор.

Стыд и страх заполнили душу девушки, она рванула свою руку из руки комбата и с криком побежала по площади:

— Не хочу я ничего! Не хочу! — слышался ее громкий плач.

Твердохлебов и все остальные растерянно смотрели ей вслед. Потом комбат повернулся к Савелию, обжег его взглядом, долго молчал, наконец спросил:

— Ты, что ли?

— Нет… — едва слышно ответил Савелий.

— А кто, знаешь?

— Нет… — опять едва шевельнул губами Савелий.

— Разойдись! — махнул рукой Твердохлебов и пошел прочь от строя.

Построение поломалось, солдаты потянулись к кострам, где все еще варилась в котлах каша. Олег Булыга поравнялся с Савелием, легонько толкнул его плечом, проговорил вполголоса, дымя самокруткой:

— Молоток, Савелий. С меня причитается.

Савелий вздрогнул, с ненавистью посмотрел на Булыгу, но промолчал…

Солдаты еще не разошлись, когда на площади появились Глымов и Балясин. Между ними ковылял на одной ноге капитан-власовец, сзади шли Леха Стира и пятеро штрафников.

— О, два ротных одного власовца поймали!

— Да еще хромого! Герои!

Стира кинулся к котлам с кашей.

— С чем кулеш, братцы? — возопил Леха Стира.

— С курятиной!

— Врешь?! Побожись!

— Век воли не видать! — со смехом ответили ему.

— Ах, мать твою, они тут обжираются, а мы там жизни свои за родину кладем! — Стира подлетел к котлу, протянул кашевару сразу два котелка. — Давай с верхом, не жмотничай!

— Никак еще один пленный. — Навстречу Глымову шел комбат Твердохлебов. — Власовец? — И остановился, что-то вспоминая. Потом пристально посмотрел в глаза капитану. Смотрел долго, изучающе.

— Сазонов… если не ошибаюсь, — проговорил наконец Твердохлебов.

— Хорошая у тебя память, майор, — ответил капитан Сазонов.

— Пока не жаловался… Да и ты вроде сразу меня признал.

— Вспоминал часто, потому и признал.

— Незлобивым тихим словом? — усмехнулся Твердохлебов.

— Вроде того… — хмыкнул Сазонов. — Правда, живым увидеть совсем не ждал. Прямо воскрешение из мертвых.

— Ну конечно, сам же расстреливал и вдруг — живой, — усмехнулся Твердохлебов.

— Выходит, везучий ты, майор… вообще-то я стреляю точно.

Твердохлебов глянул на босую, распухшую, со следами засохшей крови ногу Сазонова:

— Отведите капитана… пускай с ногой чего-нибудь сделают.

Глымов жестом подозвал двоих солдат и сдал капитана с рук на руки. При поддержке солдат Сазонов запрыгал к зданию горсовета, в котором содержались пленные немцы.


Вечером Зоя сидела за столом, а над ней нависал дед, то и дело тыкал костлявым кулаком в спину:

— Говорил тебе, сиди и носу никуда не кажи! Стервь! От немцев убереглась, так своим далась! Небось сама ноги раздвинула?! Ходи теперь позорищем на весь город! Я погляжу, кто теперь тебя замуж возьмет, порченую!

Девушка при каждом тычке вздрагивала, втягивала голову в плечи, по щекам ее текли крупные слезы, но реветь в голос она боялась, только всхлипывала и утирала ладонью мокрое лицо. После очередного тычка она вдруг вскочила и кинулась из горницы. Громко хлопнула дверь.

— Тьфу на тебя! — плюнул дед.

Зоя выбежала во внутренний дворик, быстро взобралась по лесенке на сеновал. Глотая слезы, она сделала из обрывка веревки петлю, привязала конец к стропилине, подтащила ящик, встала на него, надела петлю на шею. Она все еще всхлипывала, в полумраке ярко блестели большие глаза.

— Мамочка-а-а… — тихо вскрикнула Зоя и ногами вытолкнула из-под себя ящик…


Ночью Твердохлебов пришел к Сазонову. Капитана держали в маленькой комнате с решеткой на единственном окне. Он лежал на спине у стены, подстелив шинель и закинув руки за голову, и смотрел в потолок. Яркий лунный свет заливал комнатушку, белела забинтованная нога.

Солдат, дремавший у двери, отодвинул засов, и Твердохлебов вошел в каморку. Он поставил на стол полбутылки самогона, сплющенную гильзу с фитилем и долго чиркал спичками, поджигая фитиль. Наконец комната осветилась слабым призрачным светом.

Твердохлебов достал из карманов шинели две алюминиевые кружки, плеснул из бутылки.

— Давай выпьем… со свиданьицем…

Сазонов не шелохнулся, даже головы не повернул. Твердохлебов некоторое время смотрел на него, вздохнул:

— Ладно… — и выпил из своей кружки, выдохнул и сунул в рот окурок самокрутки, прикурил от фитиля, затянулся глубоко, спросил:

— Ну, и как тебе воевалось у гитлеровцев, капитан?

— Не хуже, чем тебе у красных.

— Я даже думаю, лучше, — усмехнулся Твердохлебов. — Ты вон какой налитой, сытый, а мы, сам видел, голодные да рваные, тощие аки одры загнанные…

— А ваша власть всегда такой была, — с издевкой сказал Сазонов. — Удивляться только приходится, чего вы за нее воюете?

— Может, мы и не за нее вовсе воюем, — покачал головой Твердохлебов. — Мы за родину воюем.

— И я за родину воевал, — ответил Сазонов.

— За немецкую? — уточнил Твердохлебов. — За фатерлянд?

— За Россию. Чтоб на ней ни одного коммуняки не осталось.

— Коммуняк не будет, а немцы останутся? — повеселевшим голосом спросил Твердохлебов.

— А мы потом и за немцев примемся.

— Или они за вас… Они-то вам быстрее шею свернут. — Твердохлебов затянулся и вдруг сказал: — Жалко мне тебя, ей-богу…

— Пожалел волк кобылу, — усмехнулся капитан. — Лучше скажи, что это ты без погон воюешь? Разжаловали, что ли?

— Да. Командую штрафным батальоном.

— За что ж тебя так, любезного? За то небось, что в плену был?

— Да, за это.

— Хороша власть, ох, хороша-а-а! Прямо лучше не бывает! — Капитан рассмеялся.

— Да уж какая есть.

— Не будет ее, помяни мое слово, майор, — Сазонов повернулся на бок. — Немца вы одолеете — это ежу понятно. Никогда Россия никому не уступала и не уступит. Но и власти твоей поганой не будет!

— Это почему ж так?

— Да уж так! Россия без Бога мертвая!

— Это ты понял, когда у немцев служил? Русских расстреливал? — спросил Твердохлебов.

— Я воевал, шкура ты коммуняцкая! Я против Советов проклятых воевал! — Сазонов стукнул кулаком по доскам пола и, отвернувшись к стене, проговорил глухо: — Проваливай. Обо всем перетолковали.

— Н-да-а… — покачал головой Твердохлебов. — Не вышло разговора… И все-таки, честно тебе скажу, жалко мне тебя, капитан. Уж лучше б ты в Гражданскую войну загинул… оно бы благороднее было.

Твердохлебов выплеснул из кружки не тронутый капитаном самогон на пол, рассовал кружки и бутылку по карманам шинели, взял горящую плошку, поднялся и сказал:

— Завтра особисты нагрянут, сам понимаешь, что с тобой будет… Так вот, чтоб тебе… как офицеру русскому лишних мук и позору не терпеть… — Твердохлебов вынул из кобуры пистолет, положил его на пол рядом с капитаном и пошел к двери. Вдруг обернулся, добавил:

— Там один патрон. В стволе уже…

Он вышел. Солдат, дремавший на полу, вскочил, задвинул за ним засов.

— Бывай. Сейчас смену пришлю, — сказал ему Твердохлебов и пошел по коридору. Он не сделал и десятка шагов, как из-за двери грохнул выстрел.

Твердохлебов, Глымов, Балясин и Шилкин не спали. Сидели на втором этаже горсовета в обществе бывшего председателя этого самого горсовета Тимофея Григорьевича Зимянина, пили самогон, ели вареную курятину и картошку и говорили о войне.

— Поначалу как было? — говорил Зимянин. — Немец сытый, уверен, что его верх будет… ну, и к населению подобрее был. Особенно солдаты. Мы уж в партизанах вовсе приуныли — ни оружия, ни взрывчатки, ни провианту. Они нас, как волков, обложили. И фронт неизвестно где. По радио Совинформбюро слушаем — не поймешь ни хрена, где наши, чего наши?

Собеседники невесело рассмеялись.

— Вот вы смеетесь, а нам тут, как волкам, выть хотелось, — с горечью укорил Зимянин.

— Когда у немца слабину почуяли? — спросил Твердохлебов.

— Аккурат после Сталинграда! — Зимянин принялся разливать самогон по кружкам. — Пугливый стал… звереть начал… обмороженные раненые пошли, худые, немытые. И новобранец у них пошел заморенный. Пацаны… очкастых много, худющие, голодные. Короче говоря, не те вояки! Ну, и у нас получше с оружием стало, взрывчатку стали подбрасывать…

— Кто?

— Как кто? Штаб партизанского движения. С самолетов кидать стали. Рацию нам скинули. И вот тогда мы поняли — дела наши пошли в гору. И немцев стали побольней щипать… Ну, давайте, товарищи бойцы-командиры, хучь вы и штрафные, а я вас все одно люблю и уважаю, с освобождением моего родного Млынова! Теперь восстанавливаться будем… За то и выпьем!

И они чокнулись кружками и выпили, заедая хлебом и огурцом, с хрустом перемалывая курятину вместе с косточками. За окном медленно серел рассвет.

— Всю ночь проколготили… — сказал Твердохлебов. — Скоро товарищ Харченко со своими опричниками нагрянет.

Тут дверь отворилась, и вошел старик в очках, в рубахе-косоворотке и темном пиджаке.

— Подгребай к нам, Максимыч, — пригласил его Зимянин.

— Да не, я ж непьющий. Язва меня замучила… Слышь, Тимофей Григорьич, девка-то повесилась…

— Какая девка? — не понял председатель горсовета.

— Которую ихний молодец снасильничал, — старик кивнул в сторону Твердохлебова.

— Вот-те раз… — оторопело протянул Твердохлебов. — Опять обухом по голове.

— Н-да, нехорошо получилось, — вздохнул председатель.

— Молодца хоть нашли? — спросил Глымов.

— Да хотел я этой девчушке опознание сделать, — расстроился Твердохлебов. — Зря, видно… Девчонка, небось, в отчаянии была… шутки пошли разные — она в плач…

— В лагере насильникам яйца отрывали, — сказал Глымов.

— Этот, кажется, чего-то знает… Цукерман Савелий, — сказал Твердохлебов. — Но молчит. А может, и не знает… может, показалось мне, черт разберет…


Старик сам сколотил гроб из обгорелых досок. Гроб стоял в горнице на столе, рядом на табурете сидел дед Зои и десятка полтора женщин и мужчин.

Было уже позднее утро, и вокруг дома собралась небольшая толпа жителей, в основном соседей. Все скорбно молчали.

Савелий долго топтался среди жителей, пока наконец не решился войти в дом.

Он открыл дверь в горницу, и взгляды стариков разом обратились к нему. Савелий стоял у порога и не решался подойти к гробу. Так и стоял, опустив голову, мял в руках пилотку.

Дверь сзади скрипнула снова, и в комнату вошли Твердохлебов, Глымов, Балясин и Шилкин. Савелий отступил в сторону, освобождая им дорогу, и командиры прошли к столу. Старик взглянул на них невидящими глазами, но ничего не сказал.

Постояв в скорбном молчании, командиры пошли к выходу. Твердохлебов выходил последним, встретился взглядом с Савелием — тот мотнул головой, увел глаза в сторону.

— Потом поговорим, — тихо сказал Твердохлебов…

— Нарубал ты тут дров, комбат, ох, и нарубал! — качал головой начальник особого отдела Харченко и почти с сожалением смотрел на Твердохлебова. Тот сидел перед майором на стуле, курил самокрутку:

— А что такого особенного случилось?

— По-твоему, ничего особенного? Архаровцы твои девушку изнасиловали — раз. Пленный власовец застрелился — два! От жителей заявления вот лежат — мародерствовали твои чудо-богатыри! А для тебя ничего особенного? — Харченко встал из-за стола и заходил по комнате. — Как это власовец застрелился?

— Из пистолета…

— А что ж ты не расскажешь, что к нему ночью заходил?

— А чего рассказывать? Ну, заходил.

— Зачем?

— Поговорить. Узнать, как он дошел до жизни такой, — спокойно отвечал Твердохлебов.

— А чтоб разговор легче пошел, самогоночки прихватил? Выпили, закусили… — кривя губы, быстро говорил Харченко. — Хорошо выпивать с заклятым врагом, предателем, хорошо, да?

Этого Твердохлебов не ожидал, моргал ресницами, молчал. Харченко торжествующе смотрел на него — попался, комбат!

— Чего ты от меня хочешь, майор? — наконец медленно спросил Твердохлебов.

— Правды хочу, — просто ответил майор Харченко. — Правды и только.

— Какой правды?

— О чем вели беседу советский офицер, хоть и разжалованный, но все-таки офицер, и предатель родины власовец, тоже, кстати, офицер. Так о чем вы балакали, выпив самогону?

— О родине…

— Ох, ты-ы, красиво как!

— Что он ее предал и дороги у него обратной нет.

— Хорошо, так и запишем… — Харченко действительно сел за стол, подвинул к себе стопку бумаги и стал быстро писать карандашом. Потом вдруг оторвал взгляд от листа, спросил:

— Надеюсь, не забыл, как ты меня ударил?

— Нет… не забыл.

— Я ж тебя тогда застрелить мог к чертовой матери! И суда надо мной никакого не было бы. Любой трибунал вошел бы в мое положение — оскорбление офицерской чести, понимаешь?

— Чего ж не застрелил? — спросил Твердохлебов.

— А зачем? Лишний шум, пересуды… Я по-другому сделаю. Ты у меня за это еще кровью похаркаешь… — Харченко усмехнулся и снова начал писать. Карандаш летал по бумаге.

Твердохлебов угрюмо смотрел на него, курил. Наконец Харченко поставил точку.

— На-ка, комбат, прочитай и распишись.

Твердохлебов взял исписанные листки, стал читать.

Не дочитал, положил листки на стол, взял карандаш и расписался. Встал.

— Все? Могу идти?

— Нет, не все, — улыбнулся Харченко. — Боец твоего батальона девушку изнасиловал. Не буду тебе говорить, какой это позор! Какое пятно ложится на всю Красную Армию. Так что садись, гражданин комбат, говорить будем… Вопросы задавать будем, протоколы писать будем… дело шить будем!

А дело свое майор знал. Уже через пять минут выяснил все детали опознания, устроенного Твердохлебовым, а через десять перед ним сидел Савелий Цукерман.

— Почему же девушка так на тебя смотрела, а, Цукерман? — спрашивал майор Харченко. — Ты ведь с ней не знаком?

— Нет, не знаком, — Савелий был подавлен и напуган.

— Значит, видел ты ее раньше? Ну, хоть один раз видел? Ты только не ври, я же по глазам узнаю. Видел, да?

— Видел… утром… когда мы улицу прочесывали… Но я ее не трогал, гражданин майор, честное слово, не трогал!

— С кем ты улицу прочесывал? Фамилии! — Харченко взял карандаш.


— Ну что, Булыга, выкопал ты себе яму? — спустя еще полчаса спрашивал особист бывшего морпеха. — Мало штрафбата, да? Трибунала захотелось? А трибунал тебе теперь только вышку дать может, уразумел?

— Че стряслось-то, гражданин майор? Я же ни ухом ни рылом, про что вы мне тут поете?

— Мне даже неинтересно с тобой толковать, Булыга, — вздохнул начальник особого отдела и закурил папиросу. — Девчонку ты изнасиловал?

— Нет. Не знаю я никакой девчонки…

— Ты с Цукерманом улицу прошлым утром прочесывал?

— Ну?

— Ну, значит, ты и изнасиловал. Больше некому.

— Не-е-ет, гражданин майор, я под таким делом не подписываюсь, — категорически замотал головой Булыга.

— У меня подпишешься, — заверил его Харченко. — У меня, Булыга, один чудак подписался даже, что он есть двоюродный брат Гитлера, во как! — И начальник особого отдела захохотал.

— Не знаю я никакой девчонки, гражданин майор, не знаю! — остервенело твердил Булыга, и щека его начала нервно подергиваться.

— А Цукермана знаешь?

— Какого Цукермана? Ах, этого… Савелия, что ли?

— Ага, Савелия, — покивал Харченко. — Цукермана Савелия, его самого.

— Ну, знаю, ну и что с этого?

— А то с этого, что ты изнасиловал девушку.

— А может, он? Докажите! Может, это он девчонку изнасиловал?

— Брось, Булыга, не смеши меня, а то у меня живот заболит. Посмотри на себя и на того еврейчика — любому следователю и вопросов задавать не надо будет. Короче, Булыга, садись за стол… вот на мое место садись и пиши чистосердечное признание.

— Да вы че? — У Булыги даже пот выступил на лбу. — Какое признание? Под монастырь меня подвести хотите? За что, гражданин майор? Че я вам сделал?

— Если ты тут передо мной ваньку валять собрался, то я тебе и верно сделаю. Так сделаю, что расстреляют тебя и без трибунала. Завтра утром перед строем батальона. — Харченко так и хлестал Булыгу взглядом черных свирепых глаз. — Ты понял, сволочь, бандит, насильник?! Утром! Перед строем! Пиши давай, не доводи до худого!

Ни жив ни мертв, Булыга пересел на место, которое освободил Харченко, взял карандаш, умоляюще посмотрел на майор:

— Чего писать-то?

Харченко скривился презрительно, выдернул из пальцев Булыги карандаш и стал быстро писать сам.

Огонек керосиновой лампы тихо колебался, большие тени горбатились на стенах комнаты.

Харченко закончил, сунул бумагу Булыге под нос, приказал:

— Вот, перепиши и распишись. И дату поставь.

Пока Булыга переписывал признание, особист курил, размеренно ходил по комнате и о чем-то думал. Потом вскинул голову, посмотрел на Булыгу:

— Переписал?

— Ага… вот распишусь только…

Майор забрал лист, перечитал, затем сложил вдвое и спрятал в карман кителя:

— Эта бумажка будет теперь лежать у меня. Воюй спокойно. До тех пор, пока ты будешь делать то, что я тебе скажу.

— А че делать-то надо?

— Это я тебе сейчас растолкую. Иди на место…

Булыга пересел на табурет, а Харченко водрузился за стол, глядел на Булыгу ястребиными охотничьими глазами:

— Говорят, долг платежом красен. Правильно говорят?

— Само собой… — отвел глаза в сторону Булыга.

— Так вот, будешь пару раз в месяц являться ко мне в штаб дивизии и составлять подробный отчет. Кто что говорит, кто кого ругает, кто что делает. И главное внимание обратишь на Твердохлебова и его ротных, особенно этого… вора в законе, Глымова. Будешь в батальоне глазами и ушами особого отдела. Ты рожу не криви, я тебя от расстрела спас, но в случае чего… бумажке этой я ход дам, и загремишь ты на четвертак лагерей! Это в лучшем случае, если трибунал добрый окажется…

— Я не кривлю… я согласный.

— И расчудесно, Олег! — повеселел майор Харченко. — И по такому случаю…

Он выдвинул ящик стола, достал оттуда бутылку самогона, закупоренную кукурузным огрызком, две кружки, луковицу, краюху хлеба. Ловко нарезал хлеб, ножом развалил пополам луковицу, разлил самогон по кружкам, скомандовал:

— Бери, не тушуйся. Будем друзьями и соратниками.

Чокнувшись, выпили, захрустели луком.

— Хорош самогончик… — Харченко утер слезу. — Люблю, когда до печенок достает…

— И долго мне в стукачах ходить? — думая о своем, спросил Булыга.

— Не горюй, морская пехота! — усмехнулся Харченко, — Ты мне на комбата материал дай. И через пару-тройку месяцев я тебе погоны верну, и поедешь с чистой биографией в родную часть. Главное, материал дай!

— Чего это ты, майор, решил комбата закопать? — захмелев, нахально спросил Булыга.

— А вражина он, — со сдержанной злобой ответил Харченко. — Не наш человек — нутром чувствую! А для чего я партией и советской властью на эту должность определен? Чтобы таких вот тайных врагов на чистую воду выводить! И я его выведу! — Харченко ударил кулаком по столу. — И ты мне в этом святом деле поможешь! Поможешь?

— Помогу… — опустив голову, глухо ответил Булыга.

— Ну, тогда давай еще по одной. — И начальник особого отдела принялся разливать самогон по кружкам.


В полуразрушенном доме ночевали человек двадцать штрафников из роты Глымова. Кто-то спал, расположившись вдоль стен, на охапках соломы, на тюфяках, найденных в брошенных домах. Другие еще курили, разговаривали. Где-то за домом губная гармошка играла простую заунывную мелодию. Рассвет серел за окном.

В большой комнате на снарядном ящике чадила заправленная керосином сплющенная гильза. Вокоут ящика сидели солдаты, слушали, затаив дыхание и раскрыв рты, а худой мужчина в распоясанной гимнастерке увлеченно рассказывал:

— Он, значит, этого старика перетащил в свою камеру, а сам оделся в его рубище и притворился мертвым. Ну, стражник заходит, видит, старик помер. Его запихивают в мешок, завязывают и со стены сбрасывают в море. Он, значит, ножом мешок взрезал, всплыл и пошел к берегу. Ну, в тюрьме, понятное дело, хватились, что граф обхитрил их и сбежал. Но уже поздно — ищи его свищи! А граф добирается до прибрежной деревухи, сооружает там небольшую лодку и плывет по карте на другой остров.

— По какой карте? — спрашивает кто-то.

— Ну, я ж говорил, старик ему карту нарисовал того острова, где сокровища были спрятаны, забыл, что ли?

— A-а, ну так бы и говорил…

— А я как говорю?

— Так ты ж не сказал, что он эту карту с собой прихватил.

— А это трудно самому сообразить? — начал закипать рассказчик.

— Да не обращай ты на него внимания, Павел Никитич, давай, трави дальше! — раздались сразу несколько нетерпеливых голосов.

— Ну-у, хорошо… — Павел Никитич задумался, словно вспоминал, и продолжал. — Добрался он до острова, по карте нашел место, где закопаны сокровища, выкопал и отправился обратно. Что же он решил? Он решил отправиться в Париж и начать мстить всем, кто его посадил.

Булыга пристроился рядом с каким-то солдатом, стрельнул у него окурок, затянулся и спросил негромко:

— Чего он травит?

— Граф Монте-Кристо, — ответил тот.

— Чего-чего? — переспросил Булыга.

— Граф Монте-Кристо.

— Это про что? — не унимался Булыга.

— Заткнись, дай послушать.

Булыга стал слушать, а глазами искал Савелия Цукермана. И наконец нашел, вцепился взглядом, как коршун в курицу. Но Савелий ничего не почувствовал — он смотрел на рассказчика, казалось, слушал со снисходительной улыбкой, но вспоминался ему школьный вечер, посвященный годовщине Октября, убранная кумачовыми полотнищами сцена с огромным портретом улыбающегося товарища Сталина и надписью большими серебряными буквами: «ДА ЗДРАВСТВУЕТ ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ ГОДОВЩИНА ВЕЛИКОЙ ОКТЯБРЬСКОЙ СОЦИАЛИСТИЧЕСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ!»

Душа навек тебе верна, ведь я твой сын, моя страна!

Мой путь широк. Мне цель ясна, я коммунист, моя страна!

Винтовка меткая грозна, я твой солдат, моя страна!

Я, чья рука тверда, сильна, строитель твой, моя страна!

В великой схватке мировой я знаменосец твой! —

читал Савелий в глубокой тишине, стоя на авансцене.

Он замолчал, переводя дыхание, и зал обрушился аплодисментами, а Савелий стоял растерянный, в вельветовой курточке, белой рубашке, взмокший от волнения, и неловко кланялся.

И потом, когда он спустился со сцены, его окружили ученики, хлопали по плечам, спине, орали в самое ухо:

— Здорово, Савва! Молоток!

— Савка, ты просто чтец-декламатор!

— Слушаешь — мурашки по коже!

— Ты — талант, Савка!

И, растолкав всех, подбежала одноклассница Таня Овчарова, проговорила, глядя на него огромными сияющими глазами:

— Ты замечательно читал! Ты… молодец! — и, не стесняясь, громко чмокнула его в щеку.

И все вокруг захохотали…


— А к тому времени, надо сказать, — слышался голос рассказчика, — тот офицер, ну, который на него донос надиктовал, а матрос написал под его диктовку, так тот офицер стал в Париже большой шишкой — генерал, депутат парламента, женился на невесте графа Монте-Кристо.

— А когда он на ней женился? — опять влез дотошный слушатель, и тут сразу несколько голосов взрываются:

— Пока граф на острове Иф сидел!

— A-а, ну так бы и говорили.

— Тебе, мудаку, по десять раз повторять надо? Заткнись, а то на улицу вылетишь!

— Извиняй, Павел Никитич, давай дальше…

— Первым делом граф Монте-Кристо навестил бывшего матроса. У того к тому времени была своя харчевня, жил он паскудно, с женой все лаялся, денег не хватало. А граф оделся монахом и пришел вечером в харчевню… — продолжал свой рассказ Павел Никитич.

Глымов слушал, прикрыв глаза, прислонившись спиной к стене. И его одолевали воспоминания.

…Ах, планчик, ты — планчик,

Ты Божия травка, отрада бессонных ночей,

Как плану покуришь — родной дом забудешь,

А с планом и жить веселей… —

пел под гитару лихой чернявый парень с бандитской челкой тех далеких времен, с татуированными руками и плечами, с золотой фиксой.

Подпевали ему размалеванные шалавы, уже порядком выпившие и дымившие папиросами. Подпевали двое бандитов, только белобрысые, но с такими же косыми челками и татуировками. Не пел только Антип Глымов и девица, которую он обнимал за плечо. Антип был в белоснежной рубахе, плисовых штанах, заправленных в начищенные хромовые сапоги. На безымянном пальце левой руки красовался здоровенный золотой перстень с бриллиантом.

Стол ломился от водки и закусок. И был он, конечно, круглый, а еще стоял в комнате старинный резной ореховый буфет в углу, со стеклянными дверцами, со множеством ящиков, и широкая кровать с высокой пышной периной и горой пуховых подушек, и шкаф для одежды, тоже старый, тоже ореховый…

Глымов поцеловал девицу, спросил шепотом в ухо:

— А захомутают меня, ждать будешь, Райка?

— До гроба ждать буду, Антипушка… — Райка вся прижалась к нему, и губы ее ждали нового поцелуя. — Ох, и сладко ты целуешься, Антипушка…

Увидев, как Глымов целуется с Райкой, чернявый прихлопнул струны ладонью, перестал петь.

— Ну и стервь ты, Райка! То мне в любви клялась, а теперь с Антипом обжимаешься!

— А мне он теперь милее, — с вызовом ответила Райка, а девицы за столом захихикали.

— Не горюй, Мирон, бабы завсегда любительницы рога наставлять, — пробасил один из белобрысых бандитов, разливая водку по стаканам. — Давай, мужики, хряпнем по малой! Девки, бери рюмахи!

И все выпили, стали закусывать. Мирон не сводил горящих черных глаз с Райки, твердил упрямо:

— Не, Антип, так не пойдет! Райку так запросто не отдам. Я так не желаю!

— А как ты желаешь? — усмехнулся Глымов.

— Хоть ты и пахан, но это — в работе. А в житейском деле…

— Говори, как ты желаешь? — перебил его Глымов.

— А сыграем? — Мирон потянулся к буфету, взял колоду карт, шлепнул ею о стол. — Выиграешь — твоя Райка! Проиграешь — моя будет! Или выкуп за нее заплатишь, какой назначу, заметано?

Белобрысые захохотали. Один сказал:

— А че, Антип, все по закону.

— Все по закону… — повторил Глымов. — Только скучно карты шлепать. Если ты бабу любишь… то по-другому играть надо.

— Как это? — не понял Мирон. — Давай без туману, в натуре.

— А вот так… — Глымов вынул из кармана револьвер.

Девицы тихо взвизгнули, и Райка испуганно подалась в сторону от Антипа. А тот улыбнулся и стал проворачивать барабан — патроны с глухим стуком падали на стол. Один, два, три, четыре, пять…

— Один остался… — сказал Глымов. — В рулеточку слабо сыграть, Мирон?

Мирон долго смотрел на револьвер, глаза сверкали сумасшедшим огнем. Он налил себе стакан, выпил в один глоток, ладонью утер губы, спросил хрипло:

— Кто первый?

— Могу я… — улыбнулся Глымов. — Сколько раз пробуем?

— Одного раза хватит. Живы будете — на картах разыграете, — сказал один из бандитов.

— Нет, — решительно мотнул головой Мирон. — По два раза!

Глымов неторопливо крутанул барабан несколько раз, медленно приставил ствол к виску.

— Антип, не надо! — взвизгнула Райка.

— Цыц, сучка, — рявкнул на нее белобрысый парень. — Не гавкай под руку!

Антип Глымов улыбнулся и нажал спусковой крючок. Раздался сухой щелчок. Глымов перегнулся через стол и положил револьвер перед Мироном. У того испарина выступила на лбу, а все же улыбнулся, сверкнув золотой фиксой, подмигнул девице:

— Ну что, Райка, моя останешься? — И крутнул револьвер на пальце, сжал рукоятку и, приставив ствол к виску, быстро нажал крючок. Прогремел выстрел, и Мирон упал головой на стол, прямо в тарелку с холодцом. Кровь хлынула на скатерть. Истошно завизжали девицы. Нахмурившись, сжав губы, Глымов смотрел на погибшего…


— И вот, когда граф Монте-Кристо собрался уходить из харчевни, он бросился на него с ножом. И в ответ получил пулю в лоб. Значит, первый предатель понес заслуженное наказание. Осталось еще четверо…

— Трое… — перебил его тот же самый дотошный слушатель.

— Да заткнись, гаденыш! — взвыли сразу несколько голосов. — Извиняй, Павел Никитич, давай дальше.

Но продолжать Павлу Никитичу не дали — за стенами послышался тревожный колокольный звон.

— Что это церковь зазвонила? — удивленно спросил кто-то. — Или праздник какой?

— Дурак, это набатный звон, — перебил другой голос.

— Кто звонит-то, интересно? Церковь вроде разбитая, и никого там не было, сам смотрел, — проговорил третий солдат.

Следом за набатным тревожным звоном послышалась стрельба. Сначала редкие короткие автоматные очереди, потом длиннее и чаще, потом — разрывы гранат.

Дверь распахнулась.

— Немцы!!

Все разом вскочили, кинулись одеваться. Спящие, ничего не соображая, хлопали сонными глазами, спрашивали:

— Че стряслось, братцы?!

Им не отвечали — торопливо натягивали шинели и телогрейки, хватали оружие. В дверях возникла давка, вылезали в оконные проломы, во всеобщей сумятице стоял мат-перемат. А с улицы все громче и все ближе гремели автоматные очереди, рвались гранаты, огненные сполохи рвали рассветную темень.

В предутреннем тумане непонятно было, где немцы, а где свои. Солдаты оборонялись кучками возле домов, где ночевали, а немцы били с улиц, из придорожных канав.

Булыга залег во дворе. Рядом с ним пристроились еще несколько солдат и рассказчик Павел Никитич, стреляли из автоматов вдоль улицы, где мелькали черные фигуры немцев и вспыхивали точки огня. Еще человек пять плюхнулись на землю рядом с Булыгой.

— Откуда они взялись? Как черти из бутылки, твари!

— А че делать-то, братцы? Куда прорываться-то?

— Комбат где? В горсовете? Туда и прорываться…

Булыга вертел головой по сторонам и наконец увидел Савелия. Тот перебегал через огород от дома к забору. Булыга оскалился, быстро навел автомат и дал короткую очередь…

И промахнулся — Савелий успел упасть на землю в пожухлую картофельную ботву, и пули просвистели над его головой.

— С-сучонок… — Булыга сплюнул, а затем опасливо огляделся, не видел ли кто-нибудь, как он стрелял по своему. Но все смотрели на улицу, за передвижениями немецких автоматчиков.

Только один человек видел, как Булыга стрелял в Савелия — это был Глымов. Он проследил глазами, куда Булыга повернул автомат, посмотрел на полное злости лицо морпеха, но ничего не сделал и ничего не сказал…


Церковь действительно была разбита, однако невысокая аккуратная звонница уцелела. И там виднелась в редеющем тумане высокая фигура священника, который раскачивал большой набатный колокол, во все века извещавший русских людей о надвигающейся беде.

Напротив церкви, урча, остановился танк, медленно развернул башню и выстрелил по звоннице. Снаряд попал под купол. Рвануло осколками кирпича, крест резко покосился, но не упал. Священник плюхнулся на пол, через секунду вскочил, поднял с пола автомат и короткими точными очередями стал стрелять сверху по танку и немецким автоматчикам, бежавшим следом за танком.

Второй снаряд угодил в самый купол. Рухнул вниз крест, подломились кирпичные колонки, и продырявленный купол осел набок.

Священник, подобрав полы рясы и волоча пустой автомат, стал спускаться вниз по лесенке…


Два танка били прямой наводкой по зданию бывшего горсовета. Весь третий и второй этажи были разворочены снарядами — черные проломы дымились, и оттуда стреляли русские. В окнах первого этажа торчали пулеметы, беспрестанно били по танкам. Рослый особист давил на гашетку. От грохота пулемета закладывало в ушах. Рядом пристроились несколько штрафников и стреляли из автоматов.

Перед зданием горсовета вытянулась цепь солдат-особистов. Из цепи то и дело летели гранаты и взрывы вырастали, словно кустарник из черной земли.

— Первый! Первый! Я начальник особого отдела дивизии майор Харченко! — кричал, надрываясь, в телефонную трубку Харченко. — Ведем бой с неизвестной немецкой частью. Что?! Не знаю, откуда они тут взялись, не знаю! Да, штрафной батальон! Комбат Твердохлебов! Долго не продержимся! Батальон разбросан по всему городку! Командовать им невозможно! Что?! Не слышу! Прошу помощи! Что?! Не слышу!! A-а, черт! — Харченко бросил трубку, прислушался к выстрелам. — А церковь звонить перестала. И чего звонила? Немцев, что ли, предупреждала?

— Нас предупреждала, — ответил Твердохлебов.

— Не-е-ет, еще проверить надо будет, кто звонил, — покачал головой Харченко.

В комнате было полно порохового дыма, солдаты суетились у окон, беспрерывно стреляя.

— Петров! — крикнул Харченко сержанту-особисту. — Давай в подвал, где пленные, и — кончить всех!

— Есть, товарищ майор! — Сержант бросился к дверям из комнаты, но Твердохлебов загородил ему дорогу.

— Отставить!

Сержант, опешив, оглянулся на Харченко. Тот поднялся, подошел к ним, процедил сквозь зубы:

— Здесь командую я, прошу зарубить на носу, бывший майор.

Вновь загремел пулемет, и Твердохлебову пришлось закричать:

— Пленных стрелять не дам!

— Ты ответишь за это! — крикнул Харченко, стараясь перекрыть грохот пулемета.


Лязгая гусеницами, подошли еще три танка, прикрывая рысцой бежавших немецких автоматчиков.

И тогда из залегшей цепи приподнялся ротный Балясин и пополз к танкам, в одной руке зажав ремень автомата, в другой — связанные вместе фи противотанковые гранаты. Следом за ним поползли трое особистов со связками гранат. Балясин приостановился, крикнул остальным, обернувшись:

— Огнем прикрывайте!

Цепь ощетинилась автоматными очередями.

Балясин полз, чуть приподняв голову и глядя на три танка, выстроившиеся в линию на взгорке и стрелявшие по зданию горсовета. Через головы ползших к танкам бойцов летели гранаты, взрывались совсем близко. Комья земли сыпались на спины Балясина и особистов.

Подобравшись на расстояние броска, замерли. Балясин глянул на свою команду. Все трое были с сержантскими лычками на погонах, молодые ребята, рослые, плечистые, только с насмерть перепуганными лицами.

— Сперва я пойду, — сдержанно сказал Балясин и неловко поднялся, пригнувшись, пошел вперед, волоча за собой автомат и держа на отлете связку гранат в правой руке. Потом побежал и с размаху швырнул связку под передок танка, который был ближе к нему. Охнул тяжелый взрыв, и передок танка даже подбросило, повалил густой черный дым, а потом что-то еще рвануло в самом танке, видимо, боезапас.

— Давай! — обернувшись, крикнул Балясин.

И его боевая тройка поднялась и побежала согнувшись. Позади цепь штрафников и особистов захлебывалась автоматным огнем, впереди жирный черный дым растекался завесой. Один сержант рухнул на землю — несколько пуль ударили его в грудь.

— О-ох… чуток не успел… — простонал он и закрыл глаза. Рука все еще сжимала связку тяжелых гранат.

Но двое других добежать успели и швырнули свои связки. Вновь тяжело прогремели взрывы.

— Попал! Попал! — радостно, совсем мальчишеским голосом закричал один особист.

Три танка горели черным огнем, пелена дыма застилала землю.

— Видал, а?! Молодцы! Чудо-богатыри! — обернувшись к Твердохлебову, оскалив белые зубы, радостно закричал майор Харченко.

Твердохлебов вдруг рванулся к оконному пролому, сдвинул в сторону станину пулемета и побежал к штрафникам и особистам, лежавшим в цепи перед домом.

— А ну, в атаку, братцы! За мной, ребята, за мной! В штыки их, в мать, в печенку, в гробину, в душу! — бессвязно кричал Твердохлебов, и цепь поднялась за ним как один. — На куски их! Рви! Грызи фашистскую сволочь! Бе-ей! Ур-р-ра-а! — продолжал на бегу орать Твердохлебов, и пена пузырилась у него на губах, и безумные глаза, казалось, ничего не видели перед собой.


— Танковый батальон из дивизии «Бавария» и около двух рот пехоты. Прорывались из окружения. Вошли в Млынов на рассвете, — докладывал генералу Лыкову начальник штаба дивизии Телятников. — Сейчас там идет бой со штрафным батальоном Твердохлебова.

— Но ведь там еще Харченко? — спросил Лыков. — С ним рота особистов.

— Так точно, товарищ генерал. Но танковый батальон, пятьдесят машин — это сила. И у Твердохлебова, как он сообщил, противотанковых средств, кроме гранат, нет.

— Вы с ним разговаривали? — спросил Лыков.

— По проводной связи.

— Опять полягут штрафники ни за понюх табаку, ч-черт подери… — выругался генерал и крикнул связисту, сидевшему в углу блиндажа: — Со штабом Ермилова свяжись по-быстрому!.. Нет, но откуда он все-таки взялся, а? Танковый батальон проморгать — это ж не иголка в сене. Ох, и будет мне по шеям от командарма… — покачал головой Лыков. — Шкуру спустит…

— По данным разведки, Аверьянов мне доложил, они стояли в резерве вот в этом распадке. — Телятников показал на карте место. — Прорыв осуществлен был стремительно, и, видимо, батальон не получил никакого приказа. Стоял и ждал. А когда они поняли, что остались у нас в тылу, стали прорываться.

— Штрафники все полягут — вот беда. И все равно батальон они не остановят. Или остановят, как думаешь? — Лыков с надеждой взглянул на начальника штаба.

— Трудно сказать. Думаю, не остановят. Нечем останавливать. Хотя там Харченко с особистами…

— Да что Харченко! Что Харченко?! — зло проговорил Лыков. — Харченко только с арестованными воевать умеет! Калугин, что там со связью?

— Есть штаб Ермилова, товарищ генерал, — бодро отозвался радист.

Лыков быстро подошел, схватил трубку:

— Четвертый? Первый говорит! Командира ко мне! Ермилов?! Слушай приказ! Немедленно выдвигай два батальона к Млынову! С противотанковыми ружьями. У тебя в расположении два взвода танков стоят из полка Юлдашева. Им передай мой приказ — выступить с вами. На Млынов, да! Там штрафники атакованы танковым батальоном. Да, и пехота! А черт ее знает — роты две, наверное! Откуда взялись? От верблюда! Сами головы ломаем! Немедленно, слышишь! Выполняй! Связь держим по рации!


Танк стоял на улице между двумя зданиями и выпускал снаряд за снарядом по домам, по постройкам. Пехота жалась к танку — он был единственным прикрытием. Немцы били из автоматов, лежа чуть ли не под гусеницами. Башня танка вращалась во все стороны, и ствол плевался огнем, и без передышки стучали два пулемета.

Из глубины улицы подходили, урча и лязгая гусеницами, еще три танка, палили из пушек по обеим сторонам улицы. Ухали взрывы, вместе с землей летели в стороны доски и бревна. Под защитой танков немецкие автоматчики бежали трусцой, стреляя от живота…

— Раз нельзя так, можно эдак, — оценил диспозицию Глымов. Он перетянул ремнем три бутылки с зажигательной смесью, поплевал на ладони, намотал конец ремня на руку и побежал через огород к бревенчатому сараю. Танк стоял совсем близко от него.

Хлестанули подряд очереди, срезая картофельную ботву, ветки кустов крыжовника и смородины. Глымов нырнул внутрь сарая и стал подниматься наверх, к проломленной крыше, цепляясь за выступы бревен, а потом за стропилины. Кое-как пристроившись, он увидел внизу танк и автоматчиков, прятавшихся за ним. Примерившись, Глымов швырнул связку бутылок.

Описав дугу, бутылки ударились в основание башни, и мгновенно вспыхнуло бледно-желтое пламя. Воспламеняющаяся жидкость растекалась ручьями по броне танка огненными дорожками.

Сняв с шеи автомат, Глымов стал стрелять вниз по разбегавшимся немцам.

Через несколько секунд танк превратился в огромный костер. Танкисты выскакивали из люка. Двое тут же упали под огнем Глымова.

Но по главной улице Млынова шли и шли немецкие танки. Башни безостановочно вращались, стреляя по сторонам. Поредевшая немецкая пехота бежала рядом с танками, стреляя из автоматов.

Из-за разрушенного дома навстречу колонне танков выскочили несколько штрафников с гранатами в руках и вмиг полегли на дороге, сраженные огнем из пулеметов.


Снаряд попал прямо в середину огорода за разрушенным домом, где залегли штрафники. Тела убитых расшвыряло взрывом в стороны, выстрелы русских замолкли. А в образовавшуюся прореху в обороне стали просачиваться немцы. И тогда появился священник. Заткнув длинные полы рясы за пояс, он подобрал автомат одного из убитых, улегся рядом с покойником и спокойно, размеренно начал стрелять. Немцы попали под перекрестный огонь.

Священник, то и дело меняя позицию, продолжал стрелять. У него кончились в рожке патроны, и он бросил автомат, подобрал другой, лежавший возле убитого штрафника, и снова начал стрелять.

Танки грохотали по улице.

Под пулеметным огнем штрафники гибли один за другим. Вот ткнулся лицом в землю средних лет боец в обожженной во многих местах телогрейке… Вот пуля ударила молодого парня в шинели и немецкой каске… Вот еще один упал, споткнувшись на бегу, выронив автомат… Вот взрыв снаряда накрыл двоих штрафников, лежавших за пулеметом. А когда дым рассеялся, к пулемету подполз священник, устроился поудобнее и надавил на гашетку. Пулемет ожил, огонь заплясал перед стволом, затрещали очереди…

Шесть танков с красными звездами на башнях вереницей пылили по проселочной дороге. Следом переваливались на ухабах грузовики с солдатами. Они спешили на выручку штрафному батальону Твердохлебова…

С проломленной крыши начальник особого отдела Харченко смотрел в бинокль на дорогу, выползавшую из леса. И вдруг увидел, как на дорогу вынырнул один танк со звездой на башне, другой… третий…

— Наши танки… — прошептал Харченко и снова посмотрел в бинокль.

И заорал во все горло:

— Наши танки иду-у-ут!


— Вот ты мне скажи, — спрашивал Глымов Балясина, — почему у фрицев в танковом батальоне пятьдесят одна машина, а у нас — меньше тридцати?

— Почему же? — пожимал плечами Балясин.

— Потому что у них начальства меньше, — ехидно улыбался Глымов. — У нас и штаб роты, и штаб батальона, и штаб полка. Значит, и начальники всех этих штабов, а у начальников ординарцы, денщики. Ты понял, сколько дармоедов на один работящий танк приходится?

— А у нас везде так, — усмехнулся Балясин. — Один с сошкой, а семеро с ложкой.

— В корень смотришь, Юрий Григорьич, в самый корень, — Глымов тоже усмехался, качал головой.

Балясин покосился на него:

— Гляжу на тебя, Антип, ну все тебе в советской власти не нравится…

— Все, — выдохнул Глымов.

— Так уж ничего хорошего в ней не видишь?

— До смерти хочу разглядеть и… — Глымов развел руками, — не получается…

— За что ж ты ее так не любишь? — усмехнулся Балясин.

— А ты любишь?

— Люблю.

— За что ж ты ее так любишь, родимую? — повеселел Глымов.

— Вот за то самое. Моя эта власть, народная… И в первую голову она о трудящемся человеке заботится.

— Ну, а я не люблю, — опять развел руками Глымов.

— Вот я и хочу знать, за что? Ты извини, Антип, ежли не хочешь — не говори. Я ж не следователь.

— Слава богу… Почему ж не сказать, Юрий Григорьич, скажу тебе как на духу. За то я ее не люблю — за обман и лживость… — Глымов вздохнул, посерьезнел, уставился на огонь костра. — За то, что у крестьянина землю отняла… добро, нажитое потом и кровью, отняла… за то, что крестьяне во время этой проклятой коллективизации до того оголодали, что матери детей ели.

— Врешь! — испуганно перебил его Балясин. — Не могло такого быть?

— Не могло? — Глымов посмотрел на него долгим взглядом. — Ты где жил-то до войны, Юрий Григорьич?

— Да здесь же, во Млынове. Работал старшим мастером на ремзаводе.

— A-а, тогда понятно, что тебе ничего не понятно… вы как раз тот самый хлебушек и ели, который у крестьянина отобрали.

— В нахлебники меня записал?

— А куда ж еще-то? — усмехнулся Глымов.

— А сам небось из кулаков? — Балясин смотрел на него уже враждебно.

— Из них самых, — Глымов твердо смотрел ему в глаза. — Все отобрали. И хлеб, и скотину, и дом, и все добро… Отца убили, мать с голоду померла, братьев сослали, до сих пор и не знаю, где их могилки… А одного своего братца я сам ел.

— Как ел? — вздрогнул Балясин и со страхом посмотрел на Глымова.

— Очень просто. Мать от голода обезумела, младшего убила и сварила, и мы все ели и не знали, что едим…

— Не знаю, не знаю… не могу я в это поверить, — качал головой Балясин.

— Не хочешь — не верь, дело хозяйское… А потом я беспризорничал по всей матушке России, покуда вором не стал. Тюрьма — родной дом.

— Значит, правду, про тебя говорят, что ты в законе… пахан?

— Ну и что?

— Да ничего… просто интересно… никогда с вором в законе не разговаривал. Ты мне вот скажи, Антип Петрович, чего же ты тогда за эту власть воюешь?

— Ты все равно не поймешь, — улыбнулся Глымов, но улыбка получилась недоброй.

— Чего так? Вроде в дураках не ходил, — пожал плечами Балясин.

— А по мне, не дурак, а так… — Глымов недоговорил, отвернулся, — недоумок…

— Ну почему же? — уже искренне удивился Балясин. — Ты объясни…

— Ты, поди, коммунист?

— Исключили. Но я восстановлюсь. Обязательно.

— Другой бы засомневался, а я верю. И потому ничего объяснять тебе не буду… Бог даст, со временем сам дойдешь. А не дойдешь, стал быть, помрешь коммунистом… туда тебе и дорога.

Они сидели у костра во дворе разрушенного дома — Глымов, Балясин и еще человек десять штрафников. В костре пеклась картошка, которую выкопали на огороде. Несколько штрафников еще перекапывали штыками землю в поисках картошки, несли к костру, складывали на угли. Совсем близко от Глымова, через одного человека, сидел Олег Булыга и слышал весь разговор, хотя смотрел в другую сторону, потягивал самокрутку.

— Готова небось. Давай, вытаскивай…

Глымов и Балясин длинными прутьями начали выкатывать из золы черные обуглившиеся картофелины. Штрафники хватали их, обжигаясь, перекатывали на ладонях, дули, потом разламывали пополам и ели вместе с горелой кожурой.

— Сольцы бы малость — совсем хорошо было бы! — жуя горячую картофелину, проговорил Глымов.

— И так сойдет, — отозвался Балясин и вдруг повернулся к Глымову. — А все-таки не пойму, Антип, хоть убей! Как же ты за эту власть воюешь, ежели так ее ненавидишь?

Глымов не ответил, разломил черную картофелину, положил половинку в рот, стал медленно жевать, прикрыв глаза. Балясин встал и пошел куда-то в темноту. Глымов сразу открыл глаза, резко повернулся и схватил Булыгу за ухо. С силой притянул к себе, зашептал:

— А ты слушаешь, да? Интересно? Может, ты, паря, стучать собрался?

— Да ты что, Антип Петрович? — морщась от боли, ответил Булыга. — Чего ты говоришь-то?

— За что Цукермана подстрелить хотел? Ну-ну, виляй, я же видел, — опять зашептал Глымов. — Он что, заложил тебя?

— Заложил… — через силу выдавил из себя Булыга. — Пусти ухо, больно…

— Так это ты девку снасильничал? Ясное дело, ты… — Глымов оттолкнул его от себя, смотрел на него брезгливо. — Гляди, морпех, душа девки на тебе теперь висит… не отмыться…

— Ты… ты не грози, понял? — держась за ухо, с неожиданной злобой ответил Булыга. — Ты себя отмывай, понял? — И Булыга вскочил, чуть ли не бегом рванул от костра.

Из ночной темноты бесшумно возник священник, уселся рядом с Глымовым, палкой стал выковыривать из углей испекшуюся картошку. Глымов с интересом покосился на него:

— Ты с неба, что ль, свалился, святой отец?

— Именно так, сын мой, — прогудел густым баритоном священник, разламывая картофелину и дуя на нее, чтобы немного остыла.

— Господь тебя нам послал? — повеселел Глымов.

— Именно так… — Священник осторожно откусил от горячей картофелины.

Было ему лет сорок, широкое лицо с носом-картошкой обрамляла окладистая темная борода.

— Слышь, православные! — громко сказал Глымов, и штрафники, сидевшие вокруг костра, повернули головы, стали присматриваться к необычной фигуре священника.

— Вот к нам святой отец личной персоной! Сам Господь его к нам на службу определил!

— Замполита у нас нету, значит, священник сгодится! — раздался веселый голос.

— Он нам зараз все грехи отпустит!

— Братцы, а я видел, как он из автомата по немчуре лупил — будь здоров!

— Я тоже видел! Думал, померещилось! Ну, зверь-мужик!

— Ну, теперь победа за нами!

Священник продолжал невозмутимо есть, словно и не о нем шла речь.

— Как тебя звать-то, батюшка?

— Отец Михаил… — прогудел священник. — И хватит богохульствовать, дурьи головы. Нашли над чем надсмехаться!

— Ты здешний, что ль?

— Здешний. Служил во млыновской церкви Радости Всех Скорбящих.

— Как же тебя коммунисты не замели?

— Два раза арестовывали. Обошлось. Прихожане приходили просить всем миром… — Священник выковырнул еще одну картофелину разломил, неспешно стал есть.

— А теперь что? Церкву-то всю раскурочили?

— Теперь с вами воевать пойду. Как думаете, начальство не прогонит?

— А мы за тебя всем миром попросим, — со смехом сказал кто-то.


Начальник особого отдела армии генерал-майор Чепуров подвинул папку с надписью «Дело № 919» к себе поближе, открыл. На первой странице отпечатано: «Твердохлебов Василий Степанович, 1901 года рождения, член КПСС с 1929 года, майор Красной Армии, был в плену с мая по август 1942 года, из партии исключен в ноябре 1942 года, разжалован в рядовые в декабре 1942 года…»

Чепуров прочитал, побарабанил пальцами по столу, хмуро взглянул на стоящего перед ним майора Харченко:

— Штрафным батальоном командует? Придан дивизии Лыкова?

— Так точно, товарищ генерал-майор.

— Лыков о нем хорошо отзывался.

— Я за ним давно наблюдаю, и фактов накопилось много. С пленным власовцем водку пил и по душам беседовал. Мародерство. Девушку изнасиловали. Антисоветские разговоры. По моему убеждению, замаскированный враг. Да еще священник у него в батальоне объявился.

— Священник? — удивленно приподнял бровь генерал Чепуров.

— Ну да! В рясе ходит, с крестом на пузе.

— Воюет?

— Говорят, воюет.

— Ишь ты, интересно, — усмехнулся генерал. — Надо будет на него поглядеть…

— Я все факты подробно изложил. Для проведения серьезного следствия Твердохлебова необходимо арестовать.

— Экий ты ретивый, майор. Прямо рогами землю роешь. Ты небось всех подозреваешь?

— Партия направила меня на эту работу, чтобы я подозревал всех. Даже тех, кто вне подозрений, — четко отвечал Харченко.

— Заставь дурака богу молиться, он и лоб разобьет, — пробормотал Чепуров.

— Простите, товарищ генерал-майор, не понял… — растерялся Харченко.

— А не надо лезть наперед батьки в пекло, — хмуро проговорил генерал Чепуров. — Посмотрим, изучим и примем решение. Свободен, майор.


— …Вот здесь тебе надо закрепиться, Василь Степаныч, — говорил генерал Лыков, и карандаш обозначил на карте неровную линию. — Фрицы хотят контратаковать. И главный удар придется на нашу дивизию… По крайней мере, таковы данные разведки.

— Пушки в моем расположении будут? — спросил Твердохлебов.

— Противотанковая батарея сорокапяток. Из резерва армии прислали. И получишь для своих бойцов пятьдесят противотанковых ружей, — ответил Лыков.

— Они танками атаковать будут?

— Они всегда на прорыв танками атакуют.

— Гранат противотанковых дайте.

— Получишь, Василь Степаныч, получишь, — заверил генерал.

— И до каких пор держаться?

— Пока соседняя армия генерала Кондратова не перейдет в контрнаступление. Точное время пока не названо. Сколько надо, столько и будешь держаться.

— В батальоне пятьдесят процентов от штатного состава, — сказал Твердохлебов. — В этом проклятом Млынове столько людей потерял…

— И чего ты от меня хочешь? — начал раздражаться генерал Лыков.

— Да ничего я не хочу, гражданин генерал. Держаться можно, покуда живые люди есть, а когда людей всех перебьют, то и держаться некому будет.

— Тебе приказ ясен, комбат?

— Так точно, ясен, — выпрямился Твердохлебов.

— Приступай к выполнению.

В блиндаже комдива было тесно — командиры и начальники штабов полков и артиллерийских дивизионов толпились вокруг стола, на котором была расстелена большая карта-шестиверстка. Твердохлебов протолкался к выходу, вышел на улицу, глубоко вдохнул воздух. За спиной стукнула дверь, и комполка Белянов хлопнул Твердохлебова по плечу:

— Чего загрустил, комбат?

— А ты чего такой веселый? — покосился на него Твердохлебов.

— А чего мне печалиться? Видишь, подполковником стал в прошлом месяце.

— Поздравляю. С тебя причитается.

— С радостью, только когда? Опять мы с тобой кашу расхлебывать будем!

— И ты?

— А как же! Ты у меня на правом фланге будешь.

— Буду, куда я денусь… У тебя папироски не найдется? Надоела эта махра — в горле першит.

Белянов достал коробку «Герцеговины Флор», открыл.

— Ого, откуда такой шик?

— Подарили…

Они закурили.

— Говорят, их товарищ Сталин очень уважает, — сказал Твердохлебов.

— Говорят… Мне артдивизион придали. Две батареи. А на нас попрет танковая дивизия. Это знаешь, сколько? Орда! А мы голым задом их встречать будем. Две батареи! Смехота, да и только! — Белянов затянулся, выпустил дым, добавил уже спокойно: — Чем эта катавасия кончится, одному богу известно.

Мимо них с зажженными фарами проехали «виллис» и полуторка с десятком солдат.

— На таком узком участке им тесно станет, подполковник, — раздумчиво проговорил Твердохлебов. — По ним легче бить будет… Ничего, глядишь, с божьей помощью управимся. Как говорится, помолясь…

— Помолись, помолись… — насмешливо сказал Белянов.

— А что? У меня в батальоне священник теперь воюет.

— Какой священник?

— Натуральный. Во Млынове был настоятелем. Бой с нами принял. Автоматом владеет, пулеметом. В рясе ходит. Молится…

— Ты серьезно?

— А что, гнать его прикажешь? Он воевать полное право имеет. Я ему сказал, иди, мол, в дивизию к генералу, тебя в нормальную воинскую часть определят. Ни в какую. Рясу, говорит, заставят снять, а я не желаю. Тем более, вы штрафники, а значит, большие грешники, мне сам Бог велел среди вас быть… — И Твердохлебов тихо рассмеялся.

— Смотри, понавешают на тебя собак с этим священником. Тебе мало?

— Да ладно, Белянов, это все семечки. Нам бы от немца отбиться. Тебе-то легче.

— Чем же это?

— А у тебя заградотряда за спиной нету, — улыбнулся Твердохлебов. — А у меня — туточки. Вздумал отступать — постреляют всех!

— Харченко? — спросил Белянов.

— А то кто же?

— Сволочь… — со злостью сказал Белянов. Он докурил папиросу, затоптал окурок, потом вынул пачку и протянул Твердохлебову: — Возьми, Василь Степаныч.

— Да что ты! — Твердохлебов изумленно взглянул на него. — Такие дорогие подарки я не беру.

— Возьми. — Белянов чуть не силой втиснул в руку Твердохлебову пачку дорогих папирос. — Побалуйся хорошим табачком.

Загрузка...