Я сам виноват, что влюбился. Я так долго всматривался в неё.
Сущая кнопка, верно дразнили её мои приятели. Пуговка от кителя и то больше. А ресницы — больше пуговки! Она их выращивает на продажу, что ли? И вот её нос. Ну какого лешего я на него смотрю? Он остренький. И от этого ноздри почему-то выглядят красивыми. Пока не видел её улыбку, она обычно хмурится — мне просто интересно, есть ли у неё ямочки-завлекалочки на щеках? У меня вот есть, поэтому, наверное, я имею у женщин такой успех.
Вот с волосами у неё беда. Они крашеные! Я недавно обнаружил это. Не рано ли краситься начала эта пигалица? И вечно торчат «петушки» — я не думал, что у русских такой дефицит с расчёсками. В общем, волосы её — явно не предмет для восхищения. К тому же, она вечно делает дурацкий хвостик — ну зачем, ведь короткий до ужаса! Полная нелепица на голове. Зато уши, оголённые хвостиком, кажутся мягкими-мягкими и даже немного толстыми, наливными. А наливные яблоки, например, сами знаете, часто укусить хочется.
Во мне почти два метра, а в ней — от силы метр пятьдесят. Полметра разница — не шутка! Она вечно сидит к нам спиной, вступая, когда требуется, со своим пианино. Она играет без нот. Сразу запомнила, что, где и когда. Иногда она поворачивает голову в профиль — когда мы просим повторить какой-то эпизод, и я снова вижу мягкое ухо, щёку с предполагаемой ямкой, но при этом совсем не детские, а спокойные и женственные линии личика, губ, лба и шеи… Она сидит очень низко, на самом краю стула, чтобы дотягиваться до педалей.
Она совсем не знает немецкий, и мы с приятелями частенько подшучиваем над ней прямо здесь, на репетициях, за её спиной.
В клуб зашла сияющая до ушей местная председательша — и прямо к нам. Кнопка не сразу поняла, что репетиция прервалась. «Наташа!» — её окликнули, и она остановилась, наконец. И я снова увидел её профиль. «Ты же дочь генерала Пегова?». Для нас это была новость. Кнопка молчала. «Она, она», — встрял конвойный. Председательша дико обрадовалась: «А я-то думаю, вот фамилия знакомая… Знаешь, что это? Он же был у нас однажды». Мёртвой хваткой Кнопка вцепилась в фото, вырвав его у тётки, — на нём было много-много лиц — и принялась жадно искать глазами. Нашла. «А когда он у вас был?» — «Да вот же дата, внизу».
В уголке значилось жирно «1941».
— Да это январь, январь был, — скорей пояснила тётка, видя удивление в сине-зелёных глазах.
Мы думали, она плакать начнёт. А она — нет. Спокойно вернула фото тётке — та была уморительно озадачена.
— Ну, может, ты о нём расскажешь? Как о герое войны?
Кнопка не отреагировала.
— Да он же без вести пропавший, — снова вмешался конвойный.
— Как? Генерал? А так бывает? — удивилась председательша.
— Он вернётся, — уверенно сказала Кнопка.
— Ага, уже год как войне конец… Вернётся он, — скептически буркнул второй конвойный. Они всегда вдвоём нас сопровождали.
— Он должен вернуться. Все рано или поздно возвращаются.
Конвой хотел было возмутиться, но тётка сделала предупреждающий жест: не надо.
Вот, кажется, с этого момента она всех нас очень заинтересовала. Дочка генерала? За каждого такого в войну гору золота и сразу на два звания выше можно было получить. Интересно, куда же этот подевался? Не иголка же в стоге сена — а генерал.
На сон грядущий мы это обсудили:
— А если к нашим перебежал?
— Как его фамилия? Перов?
— Пегов.
Не могли мы вспомнить такого, а ведь командовали даже не одним отрядом и о многих слышали.
— Он, наверное, был совсем шпенделем, потерялся в канаве — и не нашли… Дочка — такой клоп.
Все загоготали.
— Вы видели её обувь? Мы и то лучше ходим. Такая свинья! Не может она быть отпрыском большого человека, деревня дремучая.
Кто-то поддакнул.
— А локти у неё миленькие, — сказал я.
Меня подняли на смех.
— Миленькие? Майн готт! И как ты разглядел? Она вечно укрытая с ног до головы, даже на концертах.
Пара пошлых шуток — и ребята переключились от моих «локотков» на мечты о своих Гертрудах и местных красотках.
А кнопкины локти… Пока она играла, волнами, нежно, убаюкивающе, они ходили, мягко останавливаясь, когда этого требовала музыка или действие спектакля.
Кроме конвоя, нас всегда на гастролях сопровождала надзирательница, суровая и резкая русская фрау, которая фигурой очень смахивала на мужика. На самом деле она была главным организатором этого для нас и для самих русских неожиданного концертного тура. Просто на Новый год в клубе посёлка, у которого располагался лагерь военнопленных, присутствовал какой-то очень известный и очень грустный русский полковник. Он приехал из самого Ленинграда. Мы с ребятами по приказу лагерного начальства придумали музыкальный спектакль к этому событию, исполняя песни и стихи с ужасным акцентом, но по-русски. За всё представление этот мудрёный полковник даже ни разу не улыбнулся, пока весь зал грохотал и держался за животы в особо острых моментах. Костюмы, к тому же, нам пошили отличные, да и декорации было кому намалевать совсем не позорные… Так вот, после спектакля местные усадили полковника за праздничный стол, а тот возьми и скажи: как хорошо всё было сделано, чёрт подери! Это должны видеть другие, чтобы побольше радоваться и активней возрождать порушенную Родину. Мол, народ ещё никак в себя не придёт после войны, пусть немцы их развлекают теперь.
Вот так и сколотили нашу труппу, и теперь мы колесили от посёлка к посёлку, от захудалой деревухи до приличного городка, и за неделю успели дать четыре представления.
Кнопку к нам приставили в последний момент: никто в лагере не играл на фортепиано. Вернее, играла половина труппы, но не могли же мы и роли играть, и на роялях одновременно. Хотя, конечно, враньё это всё: многие узники просто смолчали. Пошёл странный слушок, что путь наш артистический якобы до самой Сибири проляжет, а от самого слова «Сибирь» мы все тряслись, как в лихорадке. Мол, пленных артистов туда и везут… О тех лагерях ходили жуткие слухи.
Честно сказать, мы все, кто попал в труппу, тоже думали самое худшее, но кто нас спрашивал? Я и Эрвин были вообще неуправляемыми: с того момента, как мы попали в плен в ноябре сорок четвёртого, мы по разным-преразным причинам по неделе в месяц точно сидели в карцере, сложенные пополам. Да, пополам — и так всю неделю! С моим ростом, кажется, я вообще в этом карцере втрое складывался.
Поэтому нас никто не спрашивал: придурки-стражники как-то услыхали, что мы с ним поём, и с тех пор понеслась. Ни один концерт без нас не обходился. Других ребят к нам добавили из лагерных антифов — самоназванных антифашистов, которых мы называли стукачами. Но, в принципе, мы с ними неплохо поладили на этих гастролях: нас объединили музыка и театр. И шуточки над пигалицей-пианисткой.
Да, с чего я там начал? А, ну так вот. Наша мужиковатая надзирательница — «менторша» мы её ещё называли — вскоре потребовала расширить программу. Меня поставили петь сольно, ребята учили что-то на гитаре и губных гармошках, а вот наша пианистка упрямилась, ни в какую не желала играть на сцене одна:
— Я не знаю. Не помню ничего. Я только концертмейстер.
Ей вывалили на пианино кучу нот из местной библиотеки: «Учи!».
Но дело было, ясен перец, не в «прохудившейся» памяти. Разве кто-то мог поверить, глядя, как она сопровождает двухчасовой спектакль без нот, без единой ошибки, что у неё плохо с памятью?
— Заодно с Мартином выберете песни.
Она бунтовала. Я видел, как всё это ей не нравится.
— И, кстати, вот новое платье. Твой наряд раскритиковало начальство. Держи. И вот ещё дополнение.
Надзирательша протянула Кнопке синее платьице с короткими рукавами и туфельки.
— Но я не могу… Это невозможно! — испугалась малявка. — Это… не мой размер.
— А ты сделай, чтобы был твой. У тебя три часа.
— Тогда… Тогда я не буду играть. Я отказываюсь.
Мы удивились: чего это наша малышка так встрепенулась?
— Я… не умею шить.
А уши у неё покраснели, как у неумелого врунишки.
— Я умею, — сказал я.
— Вот видишь! Из всего бывает выход, — успокоилась менторша. — Сегодня приедет большой человек из города. Только попробуй подвести! Ты меня знаешь.
Кнопка, чьё сердце, видно, до сих пор жутко колотилось, вцепилась в платье и туфли, уже не понимая, зачем их держит. И побелела как смерть.
— Вы в порядке? — аккуратно спросил я.
Тут и конвой подскочил.
— Эй, Наташ, ты чего это?
— Всё хорошо, — отчётливо, по-немецки, услышал я.
Она поморщилась, как от резкой боли, и потеряла сознание.
Мы все слышали её Alles ist gut и были так ошарашены, что, как парализованные, смотрели, как нашу Кнопку приводят в чувства.
— Господи, что это с ней? — беспокоилась менторша. — Что же вечером? Всё пропало… Ты, может, голодная?
Кнопку усадили на стул у пианино.
— Просто воздуха не хватило. Всё в порядке.
Приходя в себя, девчонка потихоньку устраивалась, чтобы снова играть. Её голос звучал необычно взрослым и смиренным.
— Ты точно можешь играть? — менторша изумлённо наблюдала за ней.
— Да, я могу, — твёрдо сказала малявка, чуть меньше минуты назад бывшая совершенным мякишем.
— Боже, а платье! — завопила тётка.
Оно валялось позабытым. Я подобрал его и подал Кнопке, а сам сделал вид, что закопался в нотах на пианино.
— Всё будет. Не волнуйтесь.
И тут любопытство конвоя достигло пика:
— А ты, что, говоришь на немецком?
— Кто говорит? — менторша округлила глаза.
— Да вот она, — один из них указал на Кнопку.
Менторша строго посмотрела на нас. Кто-то кивнул под этим тяжёлым взглядом.
— Вот такие, как ты, как же на войне выручали. А ты в эвакуации отсиделась. И ещё упрямится, как царица, из-за какого-то платья! — менторша была вне себя. — Давайте, пойте, что там у вас?
Она демонстративно уселась в первом ряду и с нетерпением ждала.
— Вы знаете Шуберта? — тихо спросила меня Кнопка.
— Лично — нет, — пошутил я, а она, никак не отреагировав, наиграла знакомую серенаду. Но когда я запел на немецком, менторша подскочила:
— Это ещё что?
— Это язык оригинала, Марья Николавна, — ответила девчонка.
— Чего-чего?
— Язык Шуберта, который это написал.
— Я могу учить русский текст, — вмешался я, предугадав по выражению лица надзирательницы новый горячий конфликт.
Менторше характер Кнопки категорически разонравился, она смотрела на неё, как на врага. А в моих ушах всё звенел этот голос: нежный и сейчас такой величественный. «Язык Шуберта…».
Наша труппа и Кнопка были за кулисами и ждали выхода, пока на сцене менторша, председательша и кто-то ещё толкали речь.
— А Вы когда-то были влюблены? — Кнопка обернулась ко мне так вдруг, что я даже растерялся: во-первых, она впервые заговорила с кем-либо из нас, а во-вторых, она говорила на моём родном языке.
— Да, — ответил я по-русски, — конечно, был.
Мои приятели, переодетые для спектакля, естественно, слышали нас: кулисы для семи человек были тесные.
— И как это? Так, как в книжках пишут? — она вовсе не заигрывала, в глазах было искреннее любопытство.
— Ну, наверное, почти… — я терялся под косыми взглядами товарищей. — Может, и получше даже.
— А Вы… сумели бы это сыграть?
— В спектакле это не нужно, — строго, как папаша, ответил я.
— Нет, не в спектакле, — по-детски возразила она.
Нас объявили. Она как концертмейстер вышла первая и сразу оказалась в центре ослепительных лучей, от которых у меня перехватило дыхание. Она стояла там всего миг, чтобы поклониться публике, — и показалась мне такой высокой-высокой, тоненькой, в этом синем платьице с милыми манжетами и белым воротником. На её шее лежала неуместная косынка, появившаяся в последний момент, больше похожая на сто раз использованную тряпку, которой стол вытирают. Кнопка очень беспокоилась, как бы она не слетела, и всё закрывала эту милую юную шею то невзрачной косынкой, то мягкой ладонью.
Ближе к концу спектакля был момент, где музыка лилась бойко-бойко, как горох из мешка. Для публики это был самый любимый момент, который мы и пианистка обязаны были сделать как виртуозы. В этот вечер в ударе были и мы, и наша малышка, у которой к концу песни косынка всё-таки слетела. Она и забыла о ней, продолжая «огорошивать» довольных зрителей. А у меня и у моих партнёров по сцене на миг и голос задрожал, и слова спутались. То, что открылось нашим глазам, могли видеть лишь мы. Платье открывало лопатки — и широко вырезанные на них латинские буквы SCH, похожие на начало слова. И вообще та часть спины, которую мы увидели, ни на сантиметр не была гладкой и ровной, как должно быть у девушек: бугры, глубокие впадины, как будто эту спину нещадно кромсали, были, видимо, ещё глубже когда-то, раз до сих пор не выровнялись, не зажили толком.
Дальше по сюжету следовал речитатив и смена эпизодов, музыка «отдыхала». Кнопка, наконец, заметила на полу свою косынку. А менторша, которую эта тряпица взбесила сразу, лишь только девчонка вышла на сцену, ловко подхватила её с пола и зажала в кулаке, наслаждаясь спектаклем дальше и посматривая на реакцию важных лиц.
Успех был таким впечатляющим, что срок гастролей решили продлить. Оказывается, среди публики были представители досуговой деятельности из других лагерей военнопленных, уже наслышанные о нашей труппе из П-213. Мы тут же получили приглашение в несколько новых мест. Кнопка им тоже понравилась. Её позвали на общее фото, и она не знала, куда спрятаться от голоса, выкрикивающего её имя.
— Вам не холодно? — я предложил ей свой сценический пиджак.
Она закивала, хотя ей было дурно от надышавшего зала и сумасшедшего волнения. Я накинул пиджак на её плечи — и, приглядевшись, заметил, что они не такие уж выдающиеся. Такие плечи вы увидите у каждой второй девушки. Единственное отличие — на них был мой пиджак.
— Опять напялила какую-то ерунду! — запричитала менторша.
— Я… мне… холодно.
— Ты в своём уме? На фотокарточку — в таком виде?
— Да что же Вы так с ней? Девочке холодно, — вступилось важное лицо, и злыдня-менторша поневоле отступила.
— Можно… нас? — попросил я фотографа. — Пошлём родителям.
Нам разрешили и втолкнули в наш круг Кнопку. Я присел в подобающую герою спектакля позу рядом с ней. А она всё придерживала пиджак, боясь, что и этот предательски свалится.
От Кнопки исходил приятный запах — или это платье, годы лежавшее в сундуке, было так надушено. Не понимаю, как её могли запечатлеть на одном фото с бывшими оккупантами. И как она сама пошла на это? Но, кажется, в тот момент она была согласна на всё, лишь бы с неё не сорвали пиджак.