Емельян лежал навзничь...
Глаза его чуть-чуть приоткрылись — и снова все поплыло: и облако, и небо, и вон тот лесок, что ежиком торчит на бугре.
Он лежал на самом дне окопчика и боялся шевельнуться. Боялся оттого, что не знал, цел ли он, все ли у него на месте, может, чего-то уже и нет. Потихонечку шевельнул пальцами сначала левой руки, потом правой — кажется, они при нем, вроде в целости.
А лесок вместе с бугром все плыл — то вправо, то влево, как, бывало, он сам на качелях, что во дворе прилажены были для детишек.
Смешно: самому до тошноты худо, а на ум пришли качели. Вспомнил, как мастерил: столбики поглубже в землю закапывал да камнями в ямках обкладывал, чтоб намертво стояли. Потом из кузни принес железный кругляш, на который повесил цепи с доской — и все было в ажуре. «Ладны твои руки, Емелюшка!» — хвалила мужа Степанида. А он не любил, когда она его Емелей звала, сердился и выговаривал: «Ну сколь говорить надо, что Емельяном меня нарекли, а ты все долдонишь: Емеля да Емеля». А она, Степанидушка, в ответ хохотала, да так звонко, что даже собачонка Мурзик начинала лаять.
Емельян услышал странные лающие звуки и не понял: то ли люди голос подают, то ли собаки перебрехиваются.
Встрепенулся. Приподнял голову и прислушался. Нет никого. Тихо. Видать, показалось.
И только сейчас ощутил боль. Тупо ныла поясница, а левая нога совсем одеревенела. Попробовал приподнять — не смог. Будто током ударило по спине...
— Покалечил-таки, гад! — выругался Емельян и снова замер в окопчике.
Чтобы утихомирить боль, прикрыл глаза. В темноте увидел танк, тот самый, который с полчаса тому назад полз прямо на его окоп.
— В землю! Поглубже зарывайся в зем...
На полуслове оборвался голос помкомвзвода. Заметил Емельян, как он вяло взмахнул рукой и повалился прямо на бруствер своего окопа. «Эх, Сеня-Сенечка», — прошептали Емельяновы губы. То хоть вдвоем отбивались от немчуры, а теперь, когда не стало и помкомвзвода, некому даже команды подать. А к чему команда? Кто услышит ее? Никого от взвода не осталось, только он, Емельян Усольцев, один-одинешенек цел.
И опять Степанидушкин смех явственно услышал. Баба так заливисто хохотала, что вражий глыба-танк назад попятился и исчез с глаз. Степанида смеялась и гладила по белесым волосам Емельяна, приговаривая:
«Ты у меня, Емелюшка, уж такой красивый да сильный... А отчего? Оттого, что именем самого Пугачева наречен...»
И правда, так было. Когда на свет появился и первый звук из грудки вырвался, отец на радостях в открытое окно, чтоб соседи слышали, крикнул: «Вона какой бас у младенца... Быть ему Емельяном!» Все село знало, что Степан Усольцев почитал крестьянского предводителя Емельяна Пугачева, ибо не раз сказывал сельчанам про свое казачье происхождение. «Из яицких казаков мы. Мои предки вместе с Пугачевым волю Уралу добывали!..»
Снова послышался лай. Открыл глаза: никого не видать... Надо подниматься. «Что лежишь, как бревно», — сказал про себя и, упершись руками в землю, попытался привстать. А боль так полоснула, что дыхание сперло. Неужто конец?..
Глаза сами закрылись. И пребывая в дремотном сне, Емельян снова увидел все то, что стряслось с ним...
Железная глыба была так близко, что от рева мотора и лязга гусениц задрожал бруствер окопа. А он, красноармеец Усольцев, толком не ведая, что предпринять, зачем-то щекой придавился к прикладу винтовки и прицелился.
Ну, чудак же ты, Емельян: трехлинейкой хотел броню продырявить! Зло ругнулся и сплюнул: будь ты неладна!
Танк полз медленно, будто крался, ждал, видать, фашист, когда он выскочит из окопа и побежит, чтобы полоснуть по спине...
А в голове сверлило: ну, что лежишь, Емельян? Неужто хочешь быть раздавленным? Нет, нет... Жить надо... Непременно жить надо... Степанидушка что сказала, когда на войну снаряжала: «Возвертайся живым...» И детишки — Степка и Катюшка — тоже говорили: «Мы ждем тебя, папаня...»
И Емельян поднялся над окопом, вымахнул на бруствер и, пригнувшись, сделал шаг вперед — навстречу танку. Потом второй шаг, третий...
Фрицы через триплексы все видели, видать, дрогнули, а иначе зачем притормозили? Иди угадай, что задумал этот русский, может, он обвязал себя минами? Стрелять из пушки или пулемета бессмысленно — он был уже в зоне непоражаемости. Оставалось одно: из пистолетов расстрелять.
Но Емельян предусмотрел и этот вариант. Он нашел место, где никакая пуля не способна достать, нырнул под днище танка и, вдавившись всем телом в землю, замер.
Что и говорить, позиция не райская, а если точнее сказать — в капкане очутился Емельян. Над спиной бронированная глыба, с боков — змеи-гусеницы и только одна надежда — как-то выползти сзади из-под танка и оказаться в тылу фрицев. А там... Там видно будет...
Механик-водитель, будто угадал Емельяновы намерения и, упреждая действия русского, завертел танком. Машина, вдавливаясь траками в луговой грунт, казалось, вот-вот ухватит Емельяна и расплющит.
Емельян не давался бронированному чудовищу. Пристроившись к вражьей пляске, он вертелся юлой, приближался к корме танка. И наконец выскочил. Свалился в какой-то окопчик, а показалось, что в бездну провалился...
И вот очнулся. В голове гудело, подташнивало, хотелось так глубоко вздохнуть, чтобы свежим воздухом прочистить все свое нутро, которое, как казалось Емельяну, забито чем-то тяжелым и горьким. Но глубокий вдох не давался — болела грудь.
А ноги? Качнул правой ступней — ничего, работает, а левую не сдвинуть. Приподнял голову и увидел: трак придавил ступню. Вот оно что — никак вражий танк развалило... Оглянулся Емельян и увидел метрах в двадцати от себя омертвелую немецкую броню, ту самую, которая ползла на него. Башню свалило набок, а от гусениц ничего не осталось, только кругом валялись траки. Несколько лежало рядом с Емельяном. Какой-то из них, наверно, и стукнул в грудь, а другой — ногу повредил.
Из чрева покалеченного танка полз дым.
Емельян попытался высвободить ногу из-под трака: потянулся всем телом и сразу обмяк от боли.
Отпала всякая охота двигаться. В таком положении боль утихала, и ему казалось, что она вот-вот должна покинуть его, не ранен ведь, а просто ушибло, да и малость контузило, отчего, видать, и сознание на какое-то время потерял. Это точно, а то бы видел или, по крайней мере, слышал бы, как грохнуло по танку.
Но сколь ни лежи, а вставать надо. Нужно товарищей найти, лежат где-то рядом, может, даже кто-либо еще живой и ждет помощи... И себя определить надо: в какую сторону подаваться — где свои...
И вновь до Емельяна докатились обрывки каких-то странных звуков. Дышать перестал — напряг слух. Крикнуть, что ли? Нет, надо подождать.
Емельяна ударила по сердцу лающая речь...
Немец-очкарик тыкал в Емельяна длинной палкой. Приказывал встать.
Емельян глазам не верил: неужели попался? Нет, пусть лучше на месте прикончат — Емельян ни за что не встанет.
Немец разозлился: губы затряслись, побагровел нос-коротышка, и начал он бить лежачего палкой по лицу.
Подошел еще один фриц — краснощекий и губастый, с мешком за плечами. Мародер, конечно, как и очкарик. Оба промышляли на поле боя — обирали наших убитых. Вот мразь!
Кто сказал: лежачего не бьют?.. Выходит, бьют, да еще как бьют!
Емельян на ногу показал: не могу, мол, встать... Как же им объяснить? Напряг память — учил ведь когда-то их язык... Вспомнил: «нога», кажется, «фусс». Так и выпалил: «Фусс...» А «болит» как сказать? Хрен их знает...
Немцы поняли, что русский жалуется на ногу. И тут очкарик с размаху пнул носком сапога как раз по больной ноге, а губастый в грудь каблуком стукнул. Емельян всем телом вздрогнул и ушел в беспамятство. А когда опомнился, понял, что его обшаривают. В руке очкарик держал снимок. За месяц до войны сфотографировался Емельян со Степанидой и детишками. Специально из Истока в Свердловск приехал и на улице Малышева отыскал фотоателье, в котором пожилой фотограф старательно усадил всех четверых перед большим черным аппаратом и, указав Степашке и Катюшке на глаз-объектив, откуда должен вылететь воробушек, навечно запечатлел на карточку Емельянову семью.
А когда на войну уходил, карточку положил в карман и сказал: «Теперь вы всюду со мной рядом будете...»
Где бы ни был Емельян: ехал ли в теплушке на фронт или рыл окоп — обязательно потрогает рукой карман. Это у него называлось «проведать своих». Когда наступал перекур или выпадало затишье, он отворачивался и, прячась, любовался карточкой. В эти короткие минуты Емельян блаженствовал, он будто даже забывал про свою нелегкую окопную жизнь. Но такие минуты мгновенно обрывались то командой, то появлением противника. И фотокарточка снова ныряла в карман...
А сейчас немец сквозь очки долго и пристально всматривался в лица русских. Потом зло ткнул в снимок пальцем и положил его в свой карман.
А Емельяна затолкали в мешок и веревкой обмотали. Потом подвесили на длинную палку и понесли.
Ну вот, стало быть, он пленный! Жутко стало: несут как убитого кабана с охоты...
Обида и злость — все смешалось в Емельяновой душе. Он мысленно клял себя, что дался им... А что он мог? В беспамятстве его скрутили.
Как подло получилось! Война всего-то два месяца бушует, а вон сколько ему пришлось уже хлебнуть...
Невзгоды начались под Пинском. Поначалу все было ладно: окопался, винтовку на бруствере окопа приладил да самокруткой всласть затянулся — и был готов к бою. Но все по-иному закружилось. Откуда ни возьмись, командир взвода с пакетом и не кому-нибудь, а Емельяну пакет подает и велит комбату вручить. А где комбат — взводный точно не знает, вроде вон в том лесочке, что за ржаным полем должен быть. «Найдешь!» — сказал Емельяну, и весь разговор.
И Емельян рванул в тыл. Подумал: тут поспокойнее должно быть. Сначала, когда по-быстрому двигался ржаным полем, так оно и было — тишина кругом, даже слышно было, как где-то высоко в небе жаворонок в охотку насвистывал. А потом неожиданно воздух наполнился свистом, от которого вздрогнуло все поле. Емельян свалился на землю и так притаился, что даже дышать перестал. Вокруг него бушевал огненный смерч — рвались мины, снаряды... Емельян подумал: каюк, живым не выбраться отсюда... А как же пакет? Телом своим накрыл: донесение должно быть в целости... И не вспомнить, как выбрался он из этого пекла. Но пакет доставил. А нынче неужто конец пришел? И самое ужасное, что он совершенно бессилен что-либо предпринять: сознание меркнет от обиды и боли.
Ноша для фрицев оказалась тяжелой. Они еле-еле добрались до первой деревенской избы, внесли его и положили на пол.
Емельян слышал, как захлопнулась дверь, как навесили замок и щелкнул ключ, слышал топанье сапог на крыльце и глухой хлопок калитки...
Емельян застонал. Нестерпимо ныла нога и хотелось пить.
— Вам больно? — испуганно спросил детский голос. — Вы кто?
— Красноармеец... Нож в избе имеется?
— Имеется...
— Разрезай мешок. Да побыстрее! Как зовут тебя?
— Олеся...
— Скорей же, доченька! Бери нож...
Олеся осторожно продвинула лезвие ножа в дыру, которую заметила в мешке и, ухватившись двумя руками за рукоятку, потянула нож к себе.
— Вот молодчина!
И Емельян освобожденной рукой взял у Олеси нож и рывком полоснул по мешку и по веревке.
— Вот и все, — произнес он, оставаясь пока лежать на полу.
Всей грудью вздохнул Емельян, будто гора с плеч свалилась. Даже боль, которая скрючивала ногу, куда-то улетучилась, и он почувствовал себя сильным и готовым к действиям.
Емельян приподнялся и уже сидя попросил:
— Водички дай, Олеся!
— Сейчас!
Он мигом осушил большую кружку и, утирая губы, спросил:
— Сколько тебе лет? И почему ты одна?
— Десять мне, уже одиннадцатый. А мама сейчас придет.
Стукнула калитка. Олеся бросилась к окну, но сразу отпрянула от него и метнулась в угол.
— Кто там? — спросил Емельян, поднимаясь с пола.
— Немец!
Емельян через окно и сам увидел немца, того самого очкарика. Он быстрым взглядом осмотрел горницу. У печи заметил скалку-валик, точь-в-точь такой, каким катала белье его Степанида, Емельян ухватил скалку и притаился у двери.
Олеся дрожала и всхлипывала.
— Не надо плакать, — прошептал Емельян.
Он чуть приоткрыл дверь и быстро шагнул через порог в темные сени.
Немец возился с замком. Емельян слышал, как он вставил ключ, как он сделал им поворот и как бросил снятый замок на крыльцо. Затем он резко толкнул дверь и, наставив в пустоту автомат, перешагнул порог сеней и вошел в горницу. Открыл настежь дверь и замер: ни мешка, ни «языка»...
В это же мгновенье Емельян поднял скалку и с размаху — аж крякнул — ударил немца по голове. Очкарик рухнул на пол. Вторым ударом он добил фашиста.
Олеся, закрыв лицо ручонками, дрожала и всхлипывала. Насмерть перепугавшись от наставленного на нее автомата, она до сих пор не могла успокоиться. Девочка даже не видела, как дядя красноармеец расправился с фашистом. Только тогда увидела она мертвого немца, когда Емельян тащил его в сени — с глаз подальше.
— Собирайся, Олеся, — сказал Емельян, входя из сеней в горницу. — Нам с тобой надо уходить. Одевайся!
— А мама? — задрожал голос у Олеси.
— Где твоя мама?
— Она, с бабушкой ушла... На хутор к тете Марфе.
— Скоренько собирайся! В лес пойдем, там разберемся...
Олеся послушалась Емельяна. Быстренько собрала узелок со съестным, обулась в ботиночки и, натянув на себя новое пальтишко, купленное папой перед Первым мая в Бобруйске, взглянула на дядю красноармейца, который возился с автоматом, отнятым у немца.
— Ты готова? — спросил Емельян. Олеся кивнула головой.
— Не совсем, — сказал Емельян. — Голову тоже надо прикрыть. Лучше платком.
Когда Олеся набросила на голову платочек и подвязала его под подбородком узелком, как делала бабушка Анюта, Емельян попросил ее написать записочку маме и сам продиктовал текст: «Милая мамулька! Я ушла в лес с дядей красноармейцем. Так надо. Ты увидишь, кто в сенях, и все поймешь. Не беспокойся. Я жива и здорова. Целую тебя и бабулю. Вы тоже спасайтесь. Олеся».
Сумерки укутали село. Тишина убаюкала его, и, казалось, будто каждая изба навеки погрузилась в сон, и теперь он будет бесконечным. Ни петушиного пения, без которого и представить нельзя сельское житье-бытье, ни лая дворовых собак, ни коровьего мычания — никаких звуков. Притаилось село, омертвело.
Двое — красноармеец и девочка — покинули дом и огородом вышли на тропинку, которая прямиком вела к речке. А там и лес рядом...
А лес бодрствовал. Натужно кряхтели толстенные старые дубы, легко покачивались от малейшего ветерка длинностволые березы да сосенки.
Емельян и Олеся лежали рядышком на лиственном настиле и прислушивались к разноязыкому лесному говору.
— Немцы к нам не придут? — в полудреме спросила Олеся.
— Спи, доченька, спи. Никто к нам не придет. Олеся уснула, а Емельяна, усталого и столько пережившего за этот день, и сон не брал. Он лежал на спине с открытыми глазами и глядел в темноту, которая плотно укрыла и его, и Олесю, и весь лес. Благо тепло и сухо было, хотя сентябрь уже августу на пятки наступал.
А мысли чередой выстраиваются и лезут напролом в голову, опережая одна другую. Многое припоминается: и давно забытое вдруг на ум приходит, и жуткие дела сегодняшние тоже в мозгу накрепко зацепились... Вот дите рядом лежит да посапывает. Чужое ведь, а тоже родное. Мать, наверно, уже возвратилась с хутора, увидела пустой дом — убивается, места себе не находит: что с Олесей, где кровиночка-доченька? А отец? Где он нынче? Может, как и Емельян, горе мыкает...
Пришел на ум Емельяну Олесин рассказ про отца. Когда пробирались в этот лес, часто останавливались, отдыхали: от ходьбы ныла у Емельяна нога. Так вот на этих привалах Олеся все щебетала «про папочку», сказала, что зовут его Семеном и что у него в петлицах два кубика, потому что он военный, а на рукаве гимнастерки — красная звезда.
— Значит, младший политрук, — сказал Емельян.
— Правильно, — с гордостью произнесла Олеся, — мой папочка младший политрук. Он еще и танкист...
Узнал Емельян и то, что Олесин отец — младший политрук Семен Марголин — служил где-то под Мозырем и что там же в маленьком военном городке жили и Олеся и ее мама, а в этой деревне они появились совсем недавно, просто приехали на лето погостить к бабушке. И еще Олеся сказала, что она «интернационал».
— Как это «интернационал»? — не понял Емельян.
— Очень просто. Учительница в школе спросила меня, какой я национальности. Я ответила, что не знаю. Тогда учительница велела спросить у родителей. Я спросила у папочки. Он сказал: «Ты, Олеся, — интернационал». Я тоже удивилась: ведь нет такой национальности, правда? А папочка мне разъяснил: «Ну, мама — белоруска, я — еврей, а ты, Олеся, интернациональный ребенок». Емельян рассмеялся, впервые за весь день такой хохот вырвался из его груди.
Теперь Олеся Емельяну вроде родной кровинки — он ей и отец, и мать, и бабушка, он один в ответе за ее судьбу. Первый спасительный шаг Емельян уже сделал — не дал врагу разрядить в Олесю автомат. Всего лишь первый, но не последний...
Это точно. Кто мог сказать Емельяну, что ждет его впереди, какие подножки еще уготовила ему война, — никто. И не только ему, но и Олесе. Теперь и ей, малышке, предстоит заниматься совсем недетским делом — плутать по дорогам войны...
Он, красноармеец Усольцев, уже порядком поплутал. И реки вплавь да на бревнах-корягах форсировал, и болотами пробивался, и лесами... А сколько сел да городов оставил! И явственно увидел Емельян свой последний бой, тот луг перед рекой Птичь, где довелось ему уже в роли артиллериста лицом к лицу встретиться с вражескими танками...
— К орудиям! К бою!
Зашевелились артиллеристы: срывали с казенников чехлы, вытаскивали ящики со снарядами и волокли к пушкам. Глянул Емельян в сторону ползущих танков и ахнул:
— Сколько их, батюшки!
— Испугался? — услышал Емельян голос командира орудия.
— И раздавить могут, — произнес в ответ Емельян.
— Коль испугался, лезь в ровик, — посоветовал командир.
— А в ровике не достанут?
— Отставить разговорчики! — басом заговорил командир.
— Есть отставить! — ответил Усольцев и еще проворнее стал подтаскивать снаряды к орудию.
Танки приближались. По лугу катился грохочущий лязг гусениц.
Наводчики пристроились к прицелам орудий.
— Огонь! — И вся батарея ударила по ползущим танкам. Выстрелы следовали один за другим.
Немцы открыли пальбу из танков. Снаряд разорвался перед орудием. Всех обдало землей, а по щиту забарабанили осколки. Ком земли ударил Емельяну в лицо, и он упал.
— Что стряслось? — кричал командир. Емельян до боли тер глаза. Командир подал ему фляжку.
— Мой глаза, мой...
Наводчик нажал на спуск. Танк, что был впереди метрах в двухстах, качнулся и, неуклюже завертевшись на месте, остановился.
— Капут ему! — крикнул командир. — Смотри, Усольцев, фрицева броня горит синим пламенем.
— Вижу! — обрадовался Емельян — и тому, что танк подбит, и тому, что прозрел.
Еще выстрел. Снаряд ушел в башню, прошил ее. Последовал оглушительный взрыв, и черный дым повалил из танка.
Не успели пушкари обрадоваться своему второму меткому выстрелу, как по их орудию резанула пулеметная очередь. Наводчик и командир замертво свалились в луговую траву. А через мгновение, как это показалось. Емельяну, на позицию батареи ворвались немецкие танки ки. И началось такое, что и вспомнить страшно. Танки кромсали орудия, утюжили рвы... Только одиночки чудом уцелели. Среди них и Емельян... Оставшиеся в живых батарейцы пристроились к пехоте и продолжали сдерживать немецкие танки. Тогда и произошла встреча Усольцева один на один с вражьей броней...
А нынче где фронт? Этот вопрос тяжелее камня давил душу. Куда покатилась его дивизия? Не все ж полегли на лугу у Птичи... Пострадала его батарея, ну и стрелковый взвод, к которому Емельян пристроился у самого берега реки, а остальные батальоны да полки наверняка дают бой врагу. Но что-то тихо кругом, даже далекого гула не слышно. Неужто до Днепра немец допер?..
Невеселые мысли умаяли Емельяна — уснул. И ничто уже не мешало ему спать. Деревья по-прежнему, качаясь кронами, шелестели листвой.
Проснулся мгновенно: где-то стукнуло — и сон пропал. Прислушался. Верно, что-то или кто-то тюкает. Подумал — дятел... Нет, нет... Дятел мелкой дробью бьет, а это похоже топор тюкает.
Емельян приоткрыл глаза и отчетливо увидел вокруг себя стволы берез и сосен — светало. Он приподнялся, встал на ноги и, прислонившись к тонкой березке, навострил уши, чтобы определить, с какой стороны доносится, как ему показалось, стук топора. Стоял недвижимо, чтоб под ногами не хрустела уже начавшая сохнуть трава, только изредка поглядывал на спящую Олесю: не проснулась ли? А она, примостив головку на торбочку, сладко спала.
Топор все тюкал и тюкал... И вдруг залаяла собака. Этот лай кольнул прямо в сердце Емельяну: может, погоня, может, фрицы пустили по его следу собаку?
Емельян взял в руки автомат. Лай прекратился, но топор продолжал свое дело. Теперь Емельян точно определил, откуда доносился стук, и тихонько, осторожно ступая, пошел на него. Так метров сто пробирался меж стволов и увидел — ну, чудеса! — избушку, маленькую бревенчатую хатку. Еще чуть-чуть приблизился, и из-за кустов показалось бородатое лицо. Старик — Емельян увидел седину в бороде — вытер рукавом телогрейки лоб и снова застучал топором.
Хотя Емельян еще не знал, кто этот старик и что таится в лесной избушке, но у него на сердце сразу полегчало: все-таки живой человек был рядом...
Возвратился Емельян к Олесе, и, когда она чуть приоткрыла глаза, он, присев к ней, рассказал о таинственной избушке и старике.
— Вы с ним познакомились? — спросила Олеся.
— Нет. Я не подходил к нему... Давай вставай, и мы вместе пойдем знакомиться.
Старик угрюмо встретил пришельцев. На всякий случай топор при себе держал, а глазами прощупал всего Емельяна: и автомат, висевший спереди на шее, и петлицы на гимнастерке, и левую ногу, согнутую в коленке. И девчушку-спутницу тоже косым взором оглядел. Емельян же залюбовался бородой старика: больно знакома она ему была... Ну да, как у Льва Толстого. И лоб большой, только вот нос не толстовский — тонкий, с горбинкой, но борода точь-в-точь как у Льва Николаевича. И лежала она на стариковской груди веером.
— Служивый? — был первый вопрос старика.
— Красноармеец, — ответил Емельян и, чтоб сразу ясна была старику ситуация, добавил: — От немцев ушли...
— Не брешешь?
— Какой мне резон врать-то?
— Всяко, брат, бывает... Тут один приходил... Я его накормил, обогрел, а он, туды его, дезертиром оказался.
Емельяну по душе пришлись стариковы слова: значит, свой он человек, коль не одобряет дезертира.
— Нет, отец, я от фронта не бегаю, — выложил наболевшее Емельян. — Мне бы побыстрее узнать, куда он удалился, и я его достану...
— О, мил человек, далече, видать, тебе топать придется.. Слыхал я, что немец уже Мозырь взял...
Старик хотел еще что-то сказать, но мысли его оборвала пальба, донесшаяся издалека, и он насторожился. Олеся прижалась к Емельяну.
— Это в Поречье палят, — сказал старик. — Немец лютует...
Поречье... Это же та деревня, в которую немцы приволокли Емельяна в мешке и откуда он вместе с Олесей сбежал в этот лес. А теперь там стрельба... Неужели он тому причина?.. И Емельян рассказал старику обо всем, что с ним случилось вчера на лугу у реки Птичь, и о том, как он очутился в лапах у немцев, как оказался в доме Олесиной бабушки Анны и, конечно, как Олеся помогла ему выбраться из мешка.
— Так вы же герои-храбрецы, — восхищенно произнес старик. — А я, дурень, допрос вам чиню. Заходьте в хату, гости добрые.
Хата — лесничья избушка — встретила гостей прибранной. Пахла свежей побелкой печка, уютом веяло от стола, накрытого чистой домотканой скатертью, а лавки, прикрепленные к стенам избы, были выскоблены до блеска. Справа — от стены до печки — возвышались нары, покрытые стеганым одеялом, сшитым из разных цветных ситцевых лоскутков.
Емельяна поразила картина-портрет, занимавшая самое почетное место в избе — угол за окном, то самое место, где обычно в иных крестьянских избах висят иконы. На картине изображен был старик в белом картузе на голове и с косой в руках. «Неужто хозяин?» — подумал Емельян и подошел поближе к картине. Не может быть, это же отпечатано в типографии. Кто-кто, а Емельян, типографский печатник, хотя и районного масштаба, знал толк в полиграфической продукции. Старик хозяин, уловивший удивленный взгляд служивого, произнес:
— Это Лев Николаевич на покосе. Художник Репин, слыхал небось такого, рисовал... Сын мой купил в Минске, а я смастерил раму... Отчего, спросишь, мил человек, поселил я Льва Николаевича в своей хатке? Отвечу. Думаешь, потому что с Толстым бородой схож? Нет. Зачалось это от рассказов Михася, сына моего. Привез он мне картину и давай про жизнь Толстого всякие истории сказывать, про его писательство, про доброту, хотя и графского роду. И подумал я: вот это человек, добродей... Ну, вот так мы и побратались. Живем вдвоем ладом, не ссоримся... Я и книжки его читаю, благо теперь грамотный — ликбез прошел... Я и по-русски говорить научился у него, у Толстого.
— Как это? — заинтересовался Емельян.
— Очень просто. Читаю только его русские книги. Так мне мой Михась посоветовал. Он мне и привозит их из города.
Старик Рыгор, так звали хозяина лесной избы, усадил ранних пришельцев за стол и угостил чем бог послал. Гости, основательно изголодавшиеся, особенно Емельян, ели с превеликим удовольствием все, что ставил на стол хлебосольный хозяин. А еда была действительно царская. Емельян и не припомнит, когда и где его потчевали подобными блюдами: маслята собственного засола, да такие малюсенькие, что вызвали восторг Олеси; соленые огурцы, капуста; из печи чугунчик, в котором всю ночь, как сообщил дед Рыгор, томились драники. Это блюдо Емельяну неведомо было, отродясь не слыхал он про него. Даже его Степанида, на что мастерица вкусно готовить, и та наверняка удивилась бы рыгоровым драникам. От них шел прямо-таки пьянящий аромат.
— Драники — еда не ахти какая: бульбяные оладушки; но со сметаной или с конопляным маслом — объедение, — сказал хозяин, ставя на стол глиняную мисочку с маслом из конопли, и, будто показывая гостям, как это делается, взял драник, сложил его лопаточкой и макнул в темно-зеленую густую жидкость.
— Справедливы ваши слова, — подтвердил Емельян, когда отведал драник с конопляным маслом.
Все то, что было на столе, да и порядок в избе, вызвало у Емельяна такое ощущение, будто здесь владычествует рука женщины, ладной, вроде его Степаниды, хозяйки, и он напрямую спросил об этом Рыгора. Старик, копошившийся у печи, взглянул на Емельяна и ответил:
— Нет, мил человек, бабой тут не пахнет. Один я, вдовец... Моя Пелагея, поди, лет двадцать как померла... Ну, а бабенки, конечно, были... Когда голова черной была, заглядывали грибницы да ягодницы.. Нонча стороной обходят мою лесничью избу... Борода больно седая...
— И скажу я вам, что куховарите вы похлеще поварихи, — хвалил Емельян. — Сытно и вкусно!
— Не мудрена штука, коль в хате соль, вода, огонь да справная печка.
И снова пальба прервала их разговор. Все с той же стороны доносилась автоматная дробь.
— Лютует в Поречье немец-супостат, — в сердцах произнес Рыгор. — И откуда он на нашу голову свалился? Что дале-то будет, служивый? До каких краев наши отступать будут? Скажи, что молчишь?
А что скажешь старику? Нет таких слов у Емельяна. На такой вопрос, может, и генштаб сразу ответа не даст, он, Емельян, что за личность такая, чтобы за всю армию ответ держать? Загнала его военная судьбина в эту лесную конуру, откуда ничегошеньки не видно и не слышно, вот только пальба из Поречья доносится. И он, красноармеец Усольцев, нынче один, как перст. А что может один? Известно, одна пчела не много меду натаскает...
— Плохи наши справы, братуха Емельян, — снова подал голос дед. — Неужто на немца, туды его, управы не будет? Где теперича товарищ Сталин?
— Как где? — заело вдруг Емельяна. — На месте товарищ Сталин. У руля... А Гитлера мы остановим... Вот увидишь...
— Дай Бог.
— На Бога надейся, а сам не плошай, — вдруг вырвалось у Емельяна. — Ты, дед Рыгор, думаешь, что мы без оглядки от немца бежим. Дудки... Бьем и колотим его. Он, конечно, мою батарею под корень рубанул, но и мы из его танков немало факелов зажгли... Мы ему еще пустим кровь...
— И когда это будет? — вздохнул дед Рыгор. — А пока горе да беда на нашей земле ползут. Так и до твоих, Емельян, краев доберется.
— Ты что, дед Рыгор, в своем уме?!
— Ежели не остановите немца, он до твово Уралу докатится.
— Ну, дудки! — Емельян аж побледнел.
— Ты не серчай... Всяко может быть... Уж больно прытко прет немец...
Емельян приподнялся, чтобы выйти из-за стола, но тут же опустился на лавку.
— Болит? — Дед заметил гримасу на Емельяновом лице.
— Есть малость.
— Разувайся... Я погляжу...
Дед помог Емельяну снять сапог и увидел опухшие и посиневшие ступню и сустав.
— Ну, это пустяк, — сказал дед Рыгор. — Мы это зараз...
И полез дед под нары, достал обитый жестью сундучок, открыл его и извлек торбочку, набитую разными травами.
— Моя лечебница, — доложил он и начал раскладывать на столе стебельки да листочки. Подобрав то, что нужно, дед Рыгор опустил свою целебную траву в чугунок с теплой водой и через некоторое время извлек ее оттуда, наложил на больное место, забинтовал ногу чистой онучей, которую обмотал шпагатом, и велел пребывать в покое.
Покой, конечно, дело неплохое, но когда душу кошки когтями скребут, мало радости и покой не впрок. Перспектива у Емельяна сплошь туманом покрыта. Правда, кое-что само собой уладилось. Судьба послала ему старика Рыгора с его избушкой, в которой дышит еще довоенный достаток, Олеся обрела крышу и присмотр, но для Емельяна самого эта лесная обитель лишь временная пристань, телом он вроде тут, а мыслями где-то далеко... Обида гложет сердце, что оторвался от своих, что они, может, кровью исходят и в подмоге нуждаются, а он отлеживается на стариковых нарах. Другой, может быть, пригревшись у Рыгора, благодарил бы судьбу и не роптал: здесь, на обочине войны, можно спокойно отсидеться — и кум королю. Но нет, не для Емельяна такой рай, не за этим он аж с Урала прикатил сюда. У него есть долг, который велит быть только на линии огня... Вот бы добраться скорее до той линии! Но где она?..
И дом родной из головы не выходит: там уже скоро похолодает, Степанида детишек потеплее одевать будет да дровишками на зиму запасаться. Много их надо: уральская зима вот такой лес запросто может через печки пропустить...
И потянулась рука Емельяна в карман к фотокарточке. Но ее — дорогой и единственной памяти о доме — там не было. Аж вздрогнул Емельян, изморозь пробежала по телу. «Где же вы, мои кровинки, — шептал он, — неужто посеял я вас?»
Олеся, сидя у стола, заметила потные бисеринки на Емельяновомлбу и спросила:
— Вам плохо?
— Потерял... Точно потерял, — твердил Емельян. — Может, ты, Олесечка, видела... карточку... Ну, фотографию?
— Какую карточку? Чью?
— Мою... Вся моя семья на ней...
— Нет, не видела.
— Разве я не показывал тебе?
— Не-ет, — нараспев произнесла Олеся и быстренько выскочила из избы. Она побежала к тому месту, где они ночевали, но и там фотокарточки не было.
Пропажа так и не нашлась. Горевал Емельян. Последнюю домашнюю ниточку не уберег...
— Никак, немцы по карманам шастали, — произнес вслух Емельян. — Ну и гадюки...
— А что на той карточке напечатано-то было? — спросил дед Рыгор.
— Жена... Детишки... Ну и я, конечно.
— Детишек-то сколь?
— Двое — Степашка и Катюшка... Малы еще. Старшенькому пять лет, а Катеньке — три...
— Тяжко небось одной женке-молодухе, — сказал дед и погладил по головке Олесю. — И твоей матушке тож тяжко... Всем теперича нелегкая доля выпала...
Стук по оконному стеклу поднял на ноги всех. Емельян ухватился за автомат. Олеся, спавшая на нарах лицом к стене, откинула одеяло, закрывавшее ухо, и приподняла голову. Дед Рыгор, опустив босые ноги с печи, где спал, прислушался.
— И кого это нелегкая принесла в такую рань? — шептал дед.
— Батя, я это, — раздалось за окном.
— Михасек, сыночек, — обрадовался дед Рыгор, — заходь, родненький...
Щелкнул дверной засов, и порог перешагнул рослый, широкоплечий мужчина с чемоданом.
— О, да у тебя, батя, гости, — сказал вошедший и поставил чемодан.
— Верно, сынок, гости... Свои люди... Беглец из плена, красноармеец, Емельяном зовут... Ну, а девчушка тоже беглянка... Бабку Анюту знаешь ведь... Ейная внучонка.
— Никак, Дарьина дочка?
— Верно, дочка Дарьи, — подтвердил дед.
— Вы мою маму знаете? — спросила Олеся.
— Мы с твоей мамой в одном классе учились...
— Вы ее не видели? — забеспокоилась Олеся.
— Давно не видел... Она разве в Поречье?
— Мы у бабушки гостили... с мамой...
В разговор встрял дед Рыгор.
— Откуда пришел, сынок?
— Из Поречья.
— Как там?.. Стреляют супостаты...
— Потом расскажу. Сначала дело, — сказал Михась, подойдя к нарам, где сидел Емельян, и, показав пальцем на автомат, спросил: — Немецкий?
Только сейчас Емельян увидел лицо Михася, освещенное неярким светом керосиновой лампы, которую зажег дед Рыгор. В сыне угадывались черты отца — такой же большелобый и тонконосый.
— Ихний, — скупо, будто нехотя, ответил Емельян.
Такой ответ не устраивал деда Рыгора, ему хотелось, чтобы его сын Михась сразу понял, что Емельян человек надежный и что лишь по этой причине он принят на постой. Поэтому дед посчитал нужным сказать:
— Он супостата, туды его, скалкой пришиб... Чего не сказываешь, Емельян?
— Было такое, — улыбнулся Емельян.
— Вот вишь, сынок, было, — весело проговорил дед.
— Ясно, — произнес Михась и, протянув руку, поздоровался с Емельяном.
— Про Емельяна мне все ясно, — не успокаивался дед, — а кто ты нонче такой — неясно... Детей не учишь. Воевать не воюешь... Давай докладай!
— Живешь в лесу, батя, а все-то ты знаешь...
— Сердце мое старое неспокойно. По ночам все думаю: к кому пристроился мой Михась? По каким путям-дорогам ходит? Ну скажи!
— Успокойся, отец, я с теми, кто ворога бьет.
— Бог тебе в помощь, сынок!
Емельян, сидя на лавке рядом с Михасем, придвинулся к нему поближе и спросил напрямую:
— Подпольщик или в партизанах?
— Выполняю задание райкома партии.
— Не спрашиваю, какое, но скажи: есть тут поблизости партизаны?
— К ним задумал? — Михась посмотрел прямо в глаза Емельяну.
— Воевать мне надо, бить фашиста... Понял?
— Понял и вижу, кто ты есть... Помогу тебе. Слово коммуниста. А пока подлечись у бати и будь готов к передислокации.
— Добро! — сказал Емельян и кивнул в сторону сидевшей у печки Олеси: как, мол, быть с ней?
Михась понял: Емельян обеспокоен судьбой девочки.
— Батя в обиду не даст.
— Ну спасибо! — сказал Емельян. — И еще вот, может, ведомо тебе, Михаил Григорьевич, куда наши отступили?
— Кое-что знаю... Плохи наши дела, брат. Минск, Могилев и Орша у немца. На днях и Гомель пал.
— И Гомель? — переспросил дед Рыгор.
— И Гомель... Бои идут у самого Ленинграда.
— Неужто и его возьмут?
Этот вопрос деда Рыгора остался без ответа. И Михась, и Емельян промолчали. А что скажешь? Можно было, конечно, бросить такое бодрящее словечко, что, мол, не горюй, дед, побьем мы немца, но горе настолько, стегануло по сердцу Емельяна, да и Михася, что не хотелось даже шевелить губами.
— А в твоем райкоме что говорят? — не унимался дед.
— Немца бить велят, — ответил Михась. — Чтоб земля у него под ногами горела.
— Правильно, — одобрил дед. — Всем миром надо на супостатов навалиться.
— Во-во, — подхватил Михась. — Именно всем миром.
— Ну, а что слыхать в райцентре? Райком-то на старом месте аль в лес подался?
— Райком в надежном месте, отец. А в райцентре худо. Фашисты творят разбой. Косят подряд — дом за домом. Напротив райкома, помнишь, отец, это место, там, где когда-то базар был, а в прошлом году был разбит молодой парк, немцы виселиц понаставили, на которых надпись сделали: «Для коммунистов и партизан».
— Неужто вешают?
— Вешают, батя. Сам видел...
— Остерегайся, сынок!
— А на той неделе, — продолжал Михась, — кто-то из комсомольцев, видать, ночью сменил надпись на виселице: «Для вас, фашисты!»
— Смело! — одобряюще произнес дед.
— Молодцы! — вырвалось у Емельяна.
— Но после этого фашисты еще больше обнаглели. Хватают любого, кто на глаза попадется, и ведут на казнь.
— Не надо на улицу казаться, лучше в избах да в погребах пересидеть.
— И там, батя, достают. Гады полицаи по всем куткам шастают.
— Вот отродье-то, — зло произнес дед. — Подлей фашиста!
— Зверье зверьем! Ты ведь знаешь, батя, моего учителя математики Баглея.
— Как не знать? Знаком с ним. Башковитый мужик.
— Так вот, есть у него племяш Гришка. Оболтус, пьяница, бузотер. А нынче у немцев в чинах ходит — старший полицай. Измывается над каждым встречным. Недавно такую оргию учинил, что весь райцентр в ужас пришел.
— Чего ж этот негодяй сотворил?
— Страшное, батя, — сказал Михась и, глотнув холодной родниковой воды, поведал отцу и Емельяну про трагическую судьбу комсомолки из райцентра Сони Кушнир.
Жила Соня, как и многие юноши и девушки в этом небольшом местечке, не ахти в каком достатке. Шикарных платьев не имела, каблучками не стучала по дощатому тротуару, ибо только по большим праздникам — на Первомай или Седьмое ноября — обувалась в кожаные ботиночки, а все остальные дни в войлочных тапочках ходила. Но пленяла весь райцентр красотой. Соня идет — все заглядываются, каждому хочется взглянуть на ее лицо и восхититься красотой, которой природа так щедро одарила обыкновенную девушку — дочку тетушки Ханы, уборщицы в нарсуде, женщины, которой было чуть больше пятидесяти, но выглядела на все семьдесят, а все потому, что одна без мужа растила дочь и сына. Тетушка Хана гордилась своей Соней, но людям всегда отвечала так: «Красавица, говорите? А какая женщина в молодости не красавица? Возьмите меня... В девятнадцать лет я кое-кому тоже кружила голову...»
Кроме красивого лица и точеной фигуры, у Сони был и отменный голос. Певунья и только! Она пела на маевках, на вечерах в нардоме, пела в праздники и в будни. Много песен у Сони — и про любовь, и про тачанку, и про полюшко-поле...
А парни, парни с ума сходили, изо всех сил старались завоевать расположение Сони, но она ни на какие ухаживания не реагировала. Не потому, конечно, что неприступной и гордой была, нет, просто ее пора еще не пришла, и оттого ко всем была одинаково расположена. А Гришку Баглея, дурня, который напьется и рукам волю дает, отчитывала по всей девичьей строгости.
Но вот Гришка власть заимел и решил поизмываться над Соней. Ворвался к ней в дом и учинил на глазах у тетушки Ханы насилие: над девичьей честью надругался, пьянчуга. Потом на улицу Соню вытолкнул, связал ее руки длинной веревкой и, сев на коня, помчал галопом по улицам райцентра. А Соня, привязанная к седлу, босая и обнаженная до пояса, обливаясь слезами, сначала бежала что есть сил, потом, совсем обессилев, упала наземь, но Гришка лишь хохотал и пришпоривал коня, волочившего по брусчатке Соню. А в комендатуре, куда садист-полицаи доставил комсомолку, вконец замучили ее. Все допытывались от Сони выдать тех, кто написал на виселице «Для вас, фашисты!». Но она молчала. И молча скончалась. Не стало и тетушки Ханы: сердце не выдержало.
Когда Михась кончил горестный рассказ про Соню-мученицу, тишина надолго поселилась в избе. Окаменело сидели на лавке и дед Рыгор, и Емельян, а по лицу Олеси катились слезы.
Емельян, опершись о стол, приподнялся и, прихрамывая, подался к выходу. Побыть наедине надобно ему, посоветоваться кое в чем с самим собой, ибо понимал, что услышанное от Михася требовало от него не столько возмущения и негодования, — это чувство рождалось в нем само собой, — а действий. Но каких — вот вопрос. Поэтому и вышел из избы на волю, в лес. Проковылял метров с полсотни от крыльца и, заметив обросший мхом пенек, присел на него. Расстегнул ворот гимнастерки, положил у ног автомат и машинально как-то рука потянулась в карман за карточкой. Знал же, что нет ее там, а шарил, искал... Перед глазами резко шевельнулась трава. Пригляделся Емельян и заметил пичугу — птичку с яркой желтенькой головкой. Выбежала она из высокой травы и остановилась прямо перед ним. Потом, испугавшись, отскочила в сторону.
— Не бойся, дурашка, не трону, — сказал Емельян и увидел еще одну птичку, такую же крохотную, как и желтоголовая, но с еще более ярким оперением: серые крылышки оранжевыми перышками украшены. Обе вспорхнули и сели рядышком — крыло в крыло — на ветку молодой березки.
Пичуги заворожили Емельяна. Он наблюдал за ними и любовался, как они жались друг к дружке, как клювами, словно целуясь, соприкасались... И представилось ему, будто это совсем и не птички, а он, Емельян-ухажер, и Степанидушка-невеста. И на ум пришло все что было с ними. Как познакомились на танцах в нардоме. Смешно, правда, он танцульки за версту обходил — не умел вальсировать, а тут вдруг заглянул. И девушку-незнакомку впервые увидел: приезжая, видать, — и голова закружилась... До самого последнего прощального вальса стоял у дверей и видел только ее одну, а она как ни в чем не бывало кружилась, смеялась. Клял он себя за свою неуклюжесть, что не может запросто подойти и пригласить на танец прелестную незнакомку.
Но все-таки знакомство состоялось. У выхода из нардома, когда смолкла музыка, смело подошел и сказал: «Первое место — вам!». Она удивленно взглянула на него: «Мне? За что?». Он тут же выпалил: «За все... И за танцы тоже...» Так, слово за слово, он оказался рядом с ней на пустынной улице, проводил до самого ее дома...
Через неделю сыграли свадьбу, на которой он, Емельян, стыдно вспоминать, впервые в жизни на радостях, подбадриваемый разудалым соседом: «Пей до дна!» — опорожнил вдруг стакан водки и был готов. Кое-как вышел на улицу и у крыльца, где с незапамятных времен лежала толстенная колода, лег на нее и мертвецки уснул... А когда открыл глаза, увидел Степанидушку: она сидела на краешке колоды у его головы и молча гладила ему волосы. «Ничего, пройдет, — говорила она. — На-ко попей водички колодезной... Полегчает...» И полегчало. Не от водички, а от ее нежных рук и добрых слов...
Эх, память-память, вон куда далеко-далече ты увела бойца-горемыку. Война кровавая землю рвет, людей убивает, а ты, память, будоражишь сердце былым, отчего горестный комок к горлу подкатывает и хочется по-волчьи выть, потому как обидно и больно, что доброе и светлое где-то осталось за туманным горизонтом, а беда да горе — вот они, рядышком. Отчего так? Почему бы людям, разноязыким и разноплеменным, не жить в согласии, в мире? У каждого есть крыша над головой, есть отец и мать, жена или невеста — ну и живите себе! Так нет же, на чужое тянется кровожадная рука...
Клювастая ворона, откуда ни возьмись, села на ветку рядом с птичками и так каркнула, что бедные малышки от испуга вспорхнули и укрылись в лесной чащобе.
Емельян-воин тоже пока в укрытии пребывает, а пора бы и браться за оружие. Пора!
Беспокоила Емельяна Олеся. С ней в паре не навоюешь, значит, надо сначала надежно пристроить ее, а уж потом искать свой боевой рубеж. И решил Емельян идти в Поречье на поиск Олесиной матери и бабушки. Рисковый, конечно, шаг, но необходимый. Сумел забрать дитя из дома, сумей возвернуть его.
— В своем ли ты уме? — не одобрял дед Рыгор задумку Емельяна. — Схватят тебя супостаты... Не помилуют...
Но Емельян был тверд:
— Решено, дед Рыгор, и точка.
— Ногу твою подлечим — в партизаны пойдешь. Сын, уходя, сказывал, чтобы ждал вестей от него. Они тебя заберут... Понял? А об Олесе беспокойства не имей. Пригляжу...
— Разве Михась уже ушел?
— Подался своей дорогой...
— Ну и конспиратор! Жаль, что я его прозевал. Был вопрос к нему...
— Сказывай свой вопрос, может, ответ дам.
— Да ладно... Буду ждать вестей...
Емельянова нога постепенно приходила в норму: опухоль опала, сустав и ступня приобретали прежний вид, синева стала еле заметной. Емельян чувствовал, что вот-вот он крепко станет на обе ноги. Этого часа он с нетерпением ждал. Но дед Рыгор, пуская в ход все новые травы, продолжал врачевать. Чувствовалось, что эта работа доставляет ему большое удовольствие. Ему хотелось не только снять боль у Емельяна, но и доказать, что нет ничего целебнее трав, что только они избавляют человека от любой хвори и, если бы его воля, он бы всю нынешнюю медицину посадил на траволечение.
Дед Рыгор, колдуя над больной ногой Емельяна, нет-нет да и возвращался к рассказам Михася.
— Вот ироды-нехристи, туды их, гады ползучие, — клял он немцев-оккупантов и Гришку-полицая. — Слышь-ка, служивый, что еще натворили ироды в райцентре.
— Слушаю, слушаю.
— У выезда из местечка стоит Мыслотинская гора. Ну гора не гора, скорейше курган. Так вот, согнали германцы туды мужиков-евреев и заставили их на том кургане ров копать. Суток двое копали, а потом всех поставили у края рва и постреляли. Следом за мужиками привезли в машинах-фургонах женщин и детей, даже малюток, стариков да старух, словом, всех евреев, кто жил в местечке, из пулеметов побили. Потом засыпали ров, видать, там и раненые были, и вот тот ров долго как живой колыхался... Ну скажи, Емельян, откуда навалились на нашу голову такие паскуды-разбойники?
— Известно откуда — из Германии, дед Рыгор, из Германии, — в сердцах произнес Емельян.
— Михась мне сказывал, что в той Германии самые-самые ученые марксисты жили.
— Оно, конечно, рядом с добрым колосом и злое зелье растет. Гитлер, хвороба ему в печенку, хуже злой Натальи, у которой все люди канальи.
— Фашист он и есть фашист, — вздохнул Емельян и прилег на нары. Полежал этак с полчаса и вдруг сразу вслух произнес: — Эх, мне бы пару гранат.
— Чего-чего? — не расслышал дед Рыгор.
— Гранаты, говорю, мне нужны.
— Много ль надо?
— На первый случай хотя бы парочку раздобыть.
— Всего?
Емельян приподнялся на нарах:
— А что, может, заначка есть?
— Заначки нет, но гранаты имеются, — тихо произнес дед. — Михасев запас.
— Неужто имеются?
— Вот те крест. Германские...
— Сгодятся и германские.
— Так и быть, дам тебе две штуки. Только скажи, в кого собрался пулять?
— Говорил же вам, что в Поречье пойду... Там сгодятся...
— Не передумал все-таки?
— Нет, не передумал.
Покинул Емельян избу в час вечерний, когда лес вот-вот должен был погрузиться во тьму. Вышел на волю, поглядел на небо — не вызвездилось ли? — и перед дорогой присел на завалинку. Следом из избы вышел и дед Рыгор.
— Дождя, кажись, не будет, — сказал дед и сел рядом с Емельяном.
Помолчали, а поднявшись с завалинки, дед Рыгор спросил:
— Ничего не забыл?
Емельян, потрогав вещмешок, в котором лежали гранаты и автомат да краюха хлеба с салом, сказал:
— Все при мне.
— А хату моего сродного брата Архипа найдешь?
— Постараюсь, коль потребуется.
— Так и скажи Архипу: от Рыгора пришел. Он добрый старик, на постой пустит... Только про Михася ничего не кажи — не знаю, мол.
— Понял, дед Рыгор, понял.
— Тады пошли.
И дед Рыгор в роли направляющего пошел по тропинке, которой всегда хаживал, когда была надобность идти в Поречье. Эту лесную дорожку — самый кратчайший путь из леса к бубновскому большаку — знал только он один, ибо сам же ее и проложил. Вот и решил, чтоб Емельян не плутал, вывести его по этой тропе.
Шли молча, лишь изредка дед Рыгор наставлял:
— Дорогу-то запоминай. По ней же и возвертайся.
— Есть возвертаться по ней же!
— Смотри мне!
У большака остановились.
— Вон туды путь держи. — Дед Рыгор показал налево. — Прямиком иди — в Поречье упрешься... Ну, бывай!
Емельян обнял деда Рыгора, и так ему стало жаль расставаться со стариком, самым близким ему теперь человеком, что аж сердце защемило.
— Берегите, пожалуйста, Олесю, — прошептали Емельяновы губы. — Будет спрашивать про меня, скажите...
— Сам знаю, что сказать! Ты вот только возвертайся... и в целости...
Емельян повернул налево и грунтовым большаком подался в Поречье, а дед Рыгор потопал своей старой хоженой тропой. Невесело было на душе у старика. Беспокоила его неизвестность, в которую удалился Емельян. Как-то его встретит Поречье? Ведь не к теще на блины пошел...
Кончился лес, и большак вывел Емельяна к перезрелому нескошенному ржаному полю. Взял в руки колосок, а он пустой — осыпался, не дождался жнеца.
А где нынче жнецы? Нет их, война раскидала. А ржаное поле танки мнут да снаряды рвут.
Так, держа колосок в руке, снова тронулся в путь Емельян. Дорога повела его в горку, отчего он замедлил шаг, а когда поднялся на взгорок и посмотрел в сторону Поречья, совсем остановился: у горизонта небо высвечивалось огненным полукругом. Не иначе пожар!
И вдруг услышал голоса: то ли кто-то плакал, то ли причитал — не понять. Сошел на обочину в рожь и снова прислушался. Голоса приближались.
Емельян расстегнул вещмешок, сунул туда руку, чтоб на всякий случай быть готовым к действию с автоматом, и, опустившись на колено, приготовился к встрече... Но с кем — сам не знал.
Вот уже на дороге отчетливо вырисовались три темных силуэта: один большой и два маленьких. Вскоре Емельян точно определил — женщина с детьми. Она шла быстро, а ребятишки бежали трусцой.
Емельян привстал и пошел навстречу. Женщина, а за ней и дети шарахнулись в сторону. Все заголосили.
— Тише, — произнес Емельян, — успокойтесь... Я не бандит... Вас не трону... Откуда и кто такие?
Женщина, как смог приметить в темноте Емельян, еще совсем молодая, продолжая всхлипывать, прижала к подолу ребятишек и быстро затараторила:
— Из Поречья мы... Бежим со страху... Там палять... Людей тоже...
— Спокойнее, гражданка. Меня не бойся. Свой я, свой...
— Это добре, што свой. А там...
— Что там? Говори!
— Нас в кузню хотели затолкнуть... И спалить...
— Ничего не пойму. В какую кузню? Кто толкал вас?
— Германцы и Хведар, полицай одноглазый.
— Почему в кузню?
— Хведар кричал: «Всех партизанских прихвостней в кузню!». Человек с пятьдесят туды толкнули... И мою сестру Шурку тоже туды. Яна связным у партизан была... Потом германцы облили кузню керосином и подпалили ее... Все сгорели... И Шурка сгорела... в кузне.
Женщина упала наземь и зарыдала.
— Дяденька, не трогайте нас! — всхлипывали дети.
Емельян вынул из мешка хлеб с салом и отдал женщине, а она — детишкам. Ребята, видать, изрядно изголодавшиеся, накинулись на съестное и совсем успокоились, да и мать тоже поостыла. И только сейчас Емельян толком разобрался в ситуации, сложившейся в Поречье. Попалась на глаза Федору-полицаю вышедшая только что из леса и направлявшаяся по тропинке от реки в село Шура Ермалович. Он и скрутил комсомолку. Сначала был допрос с побоями, а потом кузница. За Шурой стали хватать всех, чьи родственники числились в партизанах. Набили полную кузницу... Вот отчего небо высвечивалось огненным полукругом — пылал людской костер... Никогда доселе не слышал Емельян о такой адской инквизиции.
— Как фамилия того полицая? — спросил Емельян.
— Гнидюк, — ответила женщина. — Хведар Гнидюк. Страшный, усы, как у таракана, а на глазу черная повязка... Не наш он. Из суседнего села...
— А вы куда идете?
— В Бубновку. Там мой свекор живет. К нему и бежим.
— Счастливый путь! — сказал Емельян и вышел на дорогу.
— Дзякуем за угощенье, добрый человек! — кричала Емельяну вслед женщина...
Шел Емельян, а в ушах звенели слова женщины: «Все сгорели... И Шурка сгорела... в кузне...» И словно дальний отзвук, следом несся малиновый перестук молота и наковальни, которые будоражили Емельянову память... Откуда ни возьмись, явилась кузница его детства и юности, та самая, которая от утренней зари дотемна все звенела и звенела на весь Исток. К ней, кузне, вели все тропинки. Кто вел сюда коня подковать, кто колесо катил, кто вез плуг, а кто просто так шел — покалякать. Уж тут мужики волю языкам давали, все новости сюда несли и мигом выкладывали. Молчал лишь дядя Фома — кузнец, мужик невысокий, с густыми черными усами и красным от огня и раскаленного железа лицом.
Емельян мог долго-долго смотреть на то, как ловко мастерил дядя Фома, как никудышнюю железяку он превращал в подкову или в шворень. Его цепкие и сильные руки все умели: и огонь раздуть, и молотом вдарить, и железо согнуть.
Да, кузня — это диво-дивное. Кто может так дунуть, чтобы черные холодные угли огнем запылали? Только горн. Он один не даст угаснуть пламени. А дядя Фома, ухватив длинными щипцами шершавую железную болванку, заталкивал ее в раскаленные угли — и металл так накалялся, что становился пламенным. Потом те же щипцы несли огненное железо на наковальню, и начиналось истинное чудо, творимое руками и молотом кузнеца. Кузница наполнялась пением железа и горящими искрами...
Две кузницы вплелись в судьбу Емельяна: одна — из детства пришедшая и подарившая приятные минуты воспоминаний, и другая — своим пожаром-пламенем опалившая его сердце. Вконец расстроился Емельян, когда подошел к околице Поречья: от дома, в котором он расправился с немцем-очкариком, осталась лишь печь с сиротливо торчащим дымоходом и черные головешки, раскиданные по двору.
— А где же Олесина мать и бабушка? — неизвестно кого спросил Емельян.
Оглянулся вокруг — пустынно, никаких признаков жизни. И как-то сразу подумал: а может, и их порешили в той пылающей кузне?
Постоял недвижимо и вспомнил наказ деда Рыгора найти хату Архипа. Она должна быть пятой от избы бабушки Анны.
Пошел, считая хаты, вдоль улицы. Вот она, пятая, с закрытыми ставнями, однако ж сквозь щели пробивался тусклый свет. Неужто в такой поздний час бодрствует старик? Через калитку вошел во двор и, подойдя к окну, постучал в ставню. Никакого отзвука. Еще постучал. И вдруг — сонный голос:
— Ну, что надо?
— Откройте, дедушка Архип.
— Архип давно осип, — услышал Емельян странное бормотание у самой двери.
Насторожился Емельян. Снял с плеча мешок с оружием и опустил его к ноге.
Щелкнул засов. Дверь открылась настежь. Емельян увидел молодого человека без рубахи, в одних кальсонах.
— Извини, браток, я, видно, ошибся... Мне к деду Архипу.
— Не ошибся ты... Был Архип да весь вышел... Богу душу отдал.
— Как?
— А так, ногами вперед!
— Помер?
— Наконец дотумкал, — развязно процедил незнакомец. — Но ты заходи, коль пришел. Покалякаем...
Емельян принял приглашение и вошел в освещенную лампой горницу. Но когда взглянул на хозяина, оторопел — тараканьи усы и черная повязка на глазу... Это же он, Гнидюк, полицай! Ну и ну...
— Ставь бутылку на стол! — повелевающим тоном резко произнес одноглазый. — Надо башку поправить. Трещит, сволочь!
Емельян взглянул на стол, уставленный пустыми бутылками да тарелками, на которых лежали куски мяса, сала, а одноглазый, перехватив этот взгляд, щегольски произнес:
— Гульнули малость. С самим шефом.
— С шефом?
— Что удивился? Ты разве знаешь обер-лейтенанта?
— Его — нет, а тебя знаю, — бросил Емельян, понимая, что такие слова польстят Гнидюку-таракану.
— Меня все знают, — выпятил голую грудь полицай, прищурив мутно-пьяный глаз. — Ну-ну, кто я?
— Федор Гнидюк. Полицейский начальник.
— Точно, начальник!.. А я вот тебя и ведать не ведаю. Ты-то кто?
— Как тебе сказать... Скиталец я, — решил и дальше хитрить Емельян. — К тебе пришел. Специально к тебе. Сказали, что ты у деда Архипа на постое, вот я и стучался до него. А нужен мне ты.
— Ишь как! Я нужен... Всем Гнидюк нужен... Даже гер обер-лейтенанту.
— А он-то кто? Главнее тебя в Поречье?
— Во хватил... Обер-лейтенант всей зондеркомандой повелевает. И я под его началом. Но мы с ним душа в душу живем. — Одноглазый показал на стол. — Уразумел?
— Теперь понял, Федор, а как по батюшке — не знаю.
— По батюшке не надо и «Федора» тоже забудь. Фредом зови, как обер-лейтенант меня величает. Слышишь, как звучит — Фред!
— Слушаюсь, гер Фред!
— Вот так! — зевая, произнес, будто прогудел, одноглазый. — Так зачем ты ко мне пришел?
— Пристроиться хочу. Хватит шататься по селам.
— А почему шатаешься?
— Из окруженцев я.
— К кому хочешь пристроиться?
— К тебе, Фред!
— Ставь бутылку — и поговорим.
— Нет бутылки.
— А в мешке что? Показывай!
Емельян был готов к такому вопросу, он понимал, что полицая должна заинтересовать ноша ночного гостя-незнакомца. На этот случай его план был прост: пускать в ход автомат. И все-таки Емельян решил потянуть время: надо еще кое-что разузнать у этого подонка.
— Будет бутылка, — сказал Емельян, — утром найду. Вот увидишь.
— Мне сейчас потребно... Показывай мешок.
— Изволь, — Емельян нагнулся к лежащему на полу мешку, развязал веревку и, сунув туда руку, вытащил напоказ стеганый рукав. — Видишь, телогрейка... Еще сапоги про запас.
Одноглазый, раззевавшись, махнул рукой:
— Жаль, что нет бутылки... Давай спать!
— И правильно! — одобрил Емельян. — Утро вечера мудренее.
— Точно! Утречком пойдем в школу, недалеча — рядом с церквой. Тебе там устроят экзамен.
— А в школу зачем?
— Резиденция обер-лейтенанта и его зондеркоманды. Увидишь... Приготовься к испытанию, — хихикнул одноглазый.
— Готов на все! — бодро произнес Емельян и, взглянув на подбивавшего подушку одноглазого, заметил под ней рукоятку пистолета.
— Лампу будем гасить? — спросил Емельян.
— Оставь. Я привык при огне спать, — сказал одноглазый и натянул на себя одеяло. — И ты привыкай.
Емельян примостился на широкой лавке, стоявшей у стола, напротив кровати одноглазого.
— Ты храпишь?
— Бывает, — вроде сонно ответил Емельян. — А ты?
— Во всю силу... Если станет невмоготу, отправляйся в сени...
— Ничего, стерплю... С дороги устал, — зевнул для вида Емельян.
Одноглазый повернулся лицом к стене, громко икнул, выругался и, вместо того чтобы замолкнуть, вдруг заговорил:
— Ох и гульнули! Обер-лейтенант тюфяком стал. Слабак... А повод-то какой, повод! Все партизанско-большевистское отродье подчистую скосили... В кузне. Шестьдесят шесть большевичков под корень... И хаты их огнем слизали... А, ты ничего не знаешь...
Последнюю фразу одноглазый пробормотал сонно. И захрапел. А Емельян и не собирался спать. Не до сна ему было. В висках стучала одна лишь мысль: расплатиться надо!
Наступил его святой час отмщения за все: за комсомолку Соню, за ров на Мыслотинской горе, за костер из живых людей... Вставай, красноармеец Усольцев, пора браться за дело святое и праведное!
Емельян поднялся и пошел прямо на одноглазого, сунул руку под подушку и ухватился за пистолет. Вся горница, пропахшая самогонным перегаром, гудела от храпа Федора-полицая. Емельян спокойно приставил ствол пистолета почти вплотную к затылку одноглазого и чуть было не нажал на спусковой крючок, но остановился: будить надо холуя, пусть своими глазами увидит свой конец, подлюга.
— Встать! — властно прогремел Емельян. Одноглазый вздрогнул и нервно, еще лежа, начал шарить под подушкой — нет пистолета! Бросил взгляд на Емельяна и, увидев дуло пистолета, обмяк. Поднялся, прямо на кровати стал на колени и, прижавшись к стенке, начал молить о пощаде:
— Браток, не тронь меня... Я заплачу... Устрою... Озолочу... За что?
— За кузню. За предательство! Сгинь, гнида!
Пуля продырявила лоб полицаю, и он плашмя свалился на постель. На подушку хлынула кровь. Емельян быстро собрался и покинул избу.
Поречье по-прежнему пребывало во сне, а может, и вовсе не спало село, просто, пережив такой адов день, притаилось и застыло, как застывает капля воды, выплеснутая на мороз. Емельян шел по ночной улице и все думал о них, поречанах, попавших, как и жители других селений, куда пришел фашист, в такую беду, из которой есть только один выход — борьба, мщение. Ему вдруг захотелось несбыточного — войти в эти замершие дома и, чтобы все-все услышали, крикнуть: «Не бойтесь, люди, нет больше Гнидюка-карателя!». Но из-за стен, как показалось Емельяну, вырвался возглас-вопрос: а зондеркоманда? Верно, живы еще эти бандиты. Пристроились в школе и почивают себе, сил набирают для ночного разбоя. Ну, погодите!
Емельян взял курс на церковь, купол которой блекло вырисовывался на фоне светлеющего неба: оттуда, с церковного плацдарма, выражаясь военным языком, сможет оценить обстановку и принять точное решение. Нет, решение он уже принял — бой и только бой! Но как осуществить замысел, что конкретно предпринять — это только ему надлежало определить.
Церковь вместе с кладбищем, занимая вершину пологого холма, была удобным местом для наблюдения не только за школой, где размещалась зондеркоманда, но и за длинной сельской улицей. Отсюда Емельян сразу же приметил немца-часового, который бодро вышагивал вокруг школьного здания. У каждого угла немец останавливался, чтобы оглянуться вокруг, и продолжал обход. Емельян оценил: можно приблизиться к школе и притаиться у одной из стен, пока часовой обходит остальные три стены. А как быть с часовым? Когда кончать его? Обстановка подскажет.
И вдруг — о, удача! — распахнулось окно, из которого высунулась голова. Жарко, видимо, кому-то стало, нужен свежий воздух... Голова что-то сказала часовому и снова скрылась. Емельяну стало ясно: граната должна лететь именно в это открытое окно!
До школы метров двести. На пути к ней длинный сарай, до которого Емельян, выбрав момент, добрался бегом на полусогнутых. У стен сарая лег, и в этот миг налетела туча, отчего стало совсем темно, и крупно пошел дождь. Часовой поднялся на школьное крыльцо и вошел в здание. Емельян сделал еще рывок и теперь занял позицию почти у самой школы, за дровяным штабелем. Появился часовой в длинном плаще с накинутым на голову капюшоном.
Дождь гулко барабанил по железной крыше школы. Сразу же образовались лужи, по которым хлюпали сапоги часового. А Емельян, основательно промокший, готовился к решительному броску: приладил на груди автомат, вставил в гранаты запалы и, когда часовой скрылся из глаз, приподнялся в рост, пошел прямо на открытое окно. Остановился метрах в десяти и швырнул туда гранату. Упал на мокрую землю и пополз обратно к дровам.
Граната так грохнула, что даже дрова, к которым прислонился Емельян, зашевелились, а из окон посыпались стекла. В здании поднялся крик, вопль. Из-за угла оторопело выскочил часовой. Емельян дал по нему короткую очередь, и он тут же плюхнулся в лужу.
Немцы неистово орали. Емельян подумал: а может, и тот губастый, который бил его, лежащего, каблуком сапога в грудь, тоже вопит или капут ему?.. Распахнулась школьная дверь, и на крыльцо выскочило несколько немцев в нижнем белье. Емельян ударил по ним длинной очередью. Фрицы плашмя легли, лишь один уполз за дверь.
Хорошую позицию выбрал Емельян, удобную и почти неуязвимую. Дрова толстенной стеной прикрывали его от пуль, да и граната, если бы она взорвалась впереди штабеля, никакого вреда ему не причинила бы.
Крики постепенно утихали. Лишь стоны раненых доносились до Емельяна. Что ж, пришла, видать, пора сматывать удочки. И вдруг он заметил, как через оконный проем стали выползать немцы. Не медля пустил в них длинную автоматную очередь. Один, наверно, мертвый, вывалился наружу и пополз головой вниз. Снова немцы завопили. Емельян услышал: «Партизанен!».
Еще раз кинулся Емельян к окну и швырнул вторую гранату. Заметив лежащего часового, нагнулся и прихватил его автомат.
Все повторилось — и вопль, и стоны. А Емельян что есть мочи рванул к сараю, а оттуда к церкви. На кладбище меж могильных холмиков чуток отдышался и крутым спуском вышел к реке. И только здесь он услышал стрельбу.
Рассвет он встретил уже в лесу, в густом сосняке. Ни дороги, ни тропинки на глаза ему не попадались. А идти надо. Только лес сейчас мог спасти его. Емельян понимал, что после такого грохота, поднятого им в Поречье, начнется погоня, значит, надо надежно скрыться, чтобы никакой твари не попадаться на глаза. Поэтому и пробирался поглубже в лесную чащобу, хотя и ноги, и одежда, насквозь мокрые, и мешок — все отяжелело. Да и сон лепил веки — сутки ведь глаз не прикрыл. И под ложечкой сосало, а в мешке пусто. Вспомнил, как детишкам хлеб и сало отдал, как они жадно глотали гостинец... Теперь бы и он не прочь вот так, как те ребятки... Ну да ладно!
Шел Емельян до тех пор, пока солнце не поднялось над лесом. Приглянулась ему небольшая полянка, и он позволил себе сделать привал, как в таких случаях выражался его командир взвода, — перекур с дремотой. Кинул мешок на густую траву и снял с себя все — разделся догола. Все мокрое: и портянки, и брюки, и рубаху, и нижнее белье, и даже сапоги — аккуратно разложил в рядок, чтоб сохло. Автоматы тоже вынул из мешка и положил на телогрейку. А сам, покинув полянку, чуть-чуть углубился в лес: авось гриб какой-либо съедобный попадется!..
Покружил вокруг поляны — ничего, кроме длинноногих мухоморов, не приметил. И все-таки надыбал: у мокрой впадины, похожей на болотце, натолкнулся на кустарник голубики. Опустился на корточки и, пригоршнями сгребая с кустиков перезрелую ягоду, с жадностью поедал ее.
Вдоволь насытившись голубикой, Емельян совсем обмяк. Впору бы соснуть, но можно ли? Нет же гарантии, что эта лесная полянка сулит ему полную безопасность, а раз так, то и рисковать не следует, и предаваться сну вряд ли разумно. Но перевести дух и чуток подремать очень надо. И Емельян не лег, а положив автоматы у сосны и укрыв их телогрейкой, спиной прислонился к ним и застыл в сидячем положении с прикрытыми глазами. Но пистолет «парабеллум», зажав в руке, держал наготове.
И все-таки усталость да и лесная тишь убаюкали бойца-скитальца. Голова отяжелела, свалилась набок, ухо уперлось в плечо... Ну и картинка: спящий с пистолетом в руке!
Не будем строго корить Емельяна, простим ему его беспечность, ибо такая уж у него горемычная жизнь, ну а если учесть еще и то, что пережил он только за одни эти сутки, то остается лишь посочувствовать ему и достойно похвалить, а может, и о награде похлопотать. Но кто похвалит? Кто похлопочет? Кто видел его этой ночью? Нет у него ни свидетелей, ни командира, который, конечно, выстроил бы взвод или роту и перед строем за мужество объявил бы благодарность красноармейцу Усольцеву, а он ответил бы: «Служу Советскому Союзу!». Он сам себе и командир, и подчиненный; сам приказывает, сам и исполняет. А вот сам себя наградить не сможет, в лучшем случае может похвалить себя, и то мысленно, чтобы никто не слышал. Да и похвальбы не будет — не таков Усольцев!
Пробудился Усольцев как-то тревожно — быстро встал на ноги и нервно положил палец на спусковой крючок. Взбудоражил его пулеметный перестук, который, как он явственно слышал, раздавался прямо на этой поляне. Но когда оглянулся вокруг и никого не обнаружил ни рядом с собой, ни в глубине леса, сплюнул. Наверно, приснилось Емельяну неладное, а возможно, дятел где-то клювом постукивал по сосне... Ну, да ладно, хватит комара давить, в дорогу надо собираться — дед Рыгор да и Олеся заждались небось.
Собрался по-солдатски быстро, будто услышал команду на построение и боялся опоздать, чтоб старшина выволочку не устроил. Правда, с ним такое редко бывало, но старшину своей роты хорошо запомнил. Из украинцев он, говорил по-чудному: ни по-русски, ни по-украински, а на каком-то смешанном, им придуманном языке. Так вот однажды появился старшина Романиха перед строем и сразу заметил у красноармейца Усольцева незастегнутую пуговицу на гимнастерке. Оплошность, конечно, непорядок. Ну, подошел бы и спокойно велел бы застегнуть пуговицу, так нет же, во всеуслышание да зычно как рявкнет: «Усольцев, застэбнысь!», что аж стены казармы дрогнули. С тех пор всякий раз, когда появлялся старшина, ребята подтрунивали:
«Усольцев, застэбнысь!». Эх, старшина Романиха, куда тебя нынче судьбина занесла? Или все там же, в тылу ищешь незастегнутые пуговицы? Посмотрел бы сейчас на красноармейца Усольцева, что сказал бы? Вон какой он ладный стоит, правда, из армейского одеяния на нем лишь сапоги, брюки да ремень под пиджаком, но выправка что надо! Итак, в путь-дорогу, красноармеец Усольцев! Вперед, к рыгоровой обители!..
Долго плутал Емельян по лесу, все никак не мог на ту тропу выйти, которая к лесниковой избе ведет. Еще делал привал и харчился ягодой-голубикой, еще сушил портянки, ибо попал в такое болото, что еле-еле выкарабкался. Идешь по нему, прыгаешь с кочки на кочку, а они колышутся и норовят скинуть в хлюпкую жижу. И сбрасывали, не раз плюхался Емельян в воду и оказывался в ней выше колен...
А когда с горем пополам болото преодолел, еще в большую беду попал. Темно уже было, вечер настал, — вон сколько по лесу шатался! — и нечаянно в какую-то яму-завал попал. Она ветками была слегка прикрыта, и когда шагнул, на дне оказался. Попробовал вылезть — куда там! Глубина метра три. И застрял на всю ночь в той яме. Сыро, правда, было, зябко, но стерпел. Спал как убитый... Утречком пробудился и пошел на штурм отвесной стены, но не тут-то было! Кое-как достал корягу-палку и ею долбил лунки в стене, чтоб ноги можно было просунуть, и вот по такой лесенке взобрался наверх.
И опять целый день шел и шел и все лесом. Попадались, правда, протоптанные дорожки, но вели они не туда, куда надо было, и тогда Емельян сходил с них и снова шел лесной целиной. И что интересно, никто ни разу на глаза ему не попадался. Такой лес — подходящее место для партизан — и никого. Может, их вообще нет? Может, все как мыши по норам сидят и носа не кажут? Фрицев боятся?.. Невеселые мысли путались в голове, и порой хотелось волком выть, клясть судьбу за то, что она так немилосердно обходится с ним...
Но приплывали к Емельяну и светлые думы: про то, как он Гнидюка-подлюгу убрал с дороги, за что люди в Поречье будут спасибо говорить. Не его лично, конечно, будут добрым словом поминать, а неизвестного им мстителя, однако ж приятно на душе становилось от того, что одним гадом меньше стало. И расправа с зондеркомандой тоже приятственно отзывалась в душе Емельяна. Расскажи людям — не поверят: разве может один целую банду с дороги убрать? Чего доброго, еще и ярлык хвастуна приклеят. Ну и пусть, не для показа или ради ухарства какого-либо пошел он на зондеркоманду, месть его туда позвала, злостью все жилы наполнились — вот и пошел без оглядки на врагов. И невдомек ему было в тот момент — много их аль мало. Вот только бы знать: сколько этих вояк-карателей он там замертво уложил и попался ли под его гранату сам обер-лейтенант? Попался, наверно, не под первую, так под вторую. А может, и пулей прошил?
Вот такие мысли сопровождали Емельяна. С ними веселее ему было, да и дорога не казалась такой муторной. Ну а когда Степанида с детишками навещали его, — такие минуты тоже были, — душа то радовалась, то скорбью-болью обволакивалась...
К вечеру только добрался до Рыгора. Стук топора услышал и пошел на него.
Обрадовался дед Рыгор, когда увидел Емельяна, даже слезу смахнул.
— Слава Богу, пришел. Что ж так долго, али заблудился? Может, супостаты, туды их, схватили?
— Никто меня не хватал, дед Рыгор. А вот поплутал-то я солидно.
— Ну да ладно. Слава Богу, что уже тут.
— А Олеся где?
— Спит. Измаялась бедолага. Весь день к стеклу прилипшая у окна сидела, все тебя выглядывала. И плакала тоже, не возвернется, мол, мой дядя Емельян.
Емельян скинул с плеч мешок и поставил у крыльца, снял кепку и пиджак и, не заходя в избу, умыл лицо холодной водой.
— Ну, сказывай, что там? — подавая Емельяну рушник, интересовался дед.
— Доложу, дед Рыгор, ничего не утаю. Вот только отдышусь.
— Так-так... Заходь в хату. Я чайку согрею, с медком... Только тут скажи: как там Олесина бабка да Дарья?
— Нету их.
— Как это нету? Не нашел?
— Фашисты со свету свели. А избу сожгли.
— Боже мой! — запричитал Рыгор. — За што женщин так?
— Тихо, дед Рыгор. Пусть Олеся пока этого не знает.
— Добре, добре, — согласился дед Рыгор и, мягко ступая, вошел в избу.
Олеся проснулась и сразу кинулась к Емельяну:
— Родненький... Мы вас так ждали... Как хорошо, правда, дедушка?
— Ну вот, я ж говорил, што не пропаде твой Емельян, — произнес дед. Слеза выкатилась из глаза и побежала по бороде.
— А почему вы плачете?
— От радости, Олеся... Ну сядем-ка за стол, повечеряем, а потом на покой. Красноармеец-то наш притомился...
Потом втроем пили чай, настоянный на липовом цвете, с медом. Дед Рыгор и Емельян молчали, лишь Олеся изредка подавала голос.
— Вы их встретили, дядя Емельян?
— Кого?
Встрял дед Рыгор:
— А я Олесе рассказал, што ты пошел шукать партизан.
— Нет, пока не встретил. Но мы их отыщем.
— И во всем лесу их нет?
— Есть, наверно. Но мне на глаза не попались.
Долго за чаем не засиделись, погасили лампу и полегли спать. Емельяна одолел сон, Олеся тоже быстренько уснула, а Рыгор долго ворочался и стонал на печи. Тяжелую весть принес ему Емельян, вот и сон не брал. Все думал старик про горе, накатившееся на его родное Поречье, про сына Михася, который тоже скитается, словом, было о чем погоревать. А утром ни свет ни заря спустился дед Рыгор с печи и вышел из избы. Следом за ним на крылечке появился Емельян.
— Чуешь, Емельян, Архипа-то навестил?
— Нет Архипа, помер, — сказал Емельян и, усадив деда Рыгора рядом с собой, поведал старику обо всем, что увидел и услышал в Поречье. Особенно потряс деда Рыгора рассказ о кузне. Он себе не находил места: то вставал с завалинки и удалялся к дровянику и там в голос клял окаянных нехристей-фашистов, то возвращался и, обращаясь к Емельяну, в сердцах спрашивал:
— Ну доколе такое зверство терпеть-то будем? Куды власть наша подевалась?
Емельян молчал. Не было у него слов, чтоб успокоить деда Рыгора, чтобы сказать ему что-либо обнадеживающее.
— Молчишь? — приставал к Емельяну дед. — Ты же армия. Где твое войско?
— Дед Рыгор, вы же человек мудрый.
— Какой?
— Мудрый, говорю.
— Это ты хватил, — певуче произнес дед Рыгор. — Мудрый у нас один. Ты его знаешь... Я человек махонький да старенький. Какая тут мудрость? Живу, топором тюкаю... Не-е, он вот мудрый, с понятием. Его бы спросить... Но его тута нема, тебя и спрашиваю: где войско наше?
— Как человек мудрый, — твердил свое Емельян, — вы должны понимать — неудача у нас вышла... Надо оправиться, силами собраться и ударить... Бить их надо, дед Рыгор, истреблять!
— А хто бить-то будет? Вона какая у них сила.
— Можно их бить, ой как можно. — И Емельян рассказал про свой ночной налет на зондеркоманду и расправу над полицаем Гнидюком.
— Ну молодчина, ну герой! А ты не брешешь?
Емельян вошел в избу и принес оттуда свой мешок открыл его и выложил перед Рыгором оружие.
— Вот пистолет Гнидюка. А это автомат часового из зондеркоманды.
— Так их, так, — заблестели глаза деда Рыгора. — И надо же, один справился со всей командой, без подмоги.
— Не один... Вы тоже мне были в помощь... И Олеся, и старик Архип, и сгоревшие в кузне... И моя Степанида, и Степашка с Катюшей...
— Во как!
— Мстить надо, мстить!
Михась вошел в отцову избу с новостью:
— Партизаны дали жару фрицам в Поречье. Весь их гарнизон расколошматили.
— И полицая Гнидюка на тот свет отправили, — с подначкой произнес дед Рыгор.
— А ты откуда знаешь?
— Партизаны казали.
— Ну? — удивился Михась. — Откуда они? Где действуют? Почему с нашим отрядом связь не устанавливают?
— Это ты у нас спытай, — хитровато подмигнул дед Рыгор и бросил взгляд на Емельяна.
Емельян же молчал. Он внимательно слушал Михася, который продолжал рассказывать про то, как неизвестные партизаны ночью ворвались в село и, окружив школу, разгромили всю команду немцев-карателей, а заодно и уничтожили полицая.
— Нам обязательно надо наладить контакт с этими партизанами и объединиться, — сказал Михась.
— Ну и налаживай, — поддержал дед. — Объединяйся.
— Батя, а ты-то их видел? Про полицая они тебе лично рассказывали?
— А как же? Яны лично.
— Ну ладно, — не удержался больше Емельян. — Хватит темнить!
— И я так скажу, — поддержал дед Рыгор и, указывая на Емельяна, с подъемом произнес: — Вот яны, партизаны! Объединяйся...
— Емельян? — удивленно спросил Михась. — С ними связался?
— Ни с кем не связывался. Один действовал.
— Один? Против целого гарнизона?
— Какой там гарнизон? Вшивая зондеркоманда... И пьяница полицай...
— Нет, браток, ошибаешься. Три десятка эсэсовцев — это не вшивая команда.
— Не знаю, я их не считал, а убивал.
— Молодец! Ничего другого не скажешь... Ну вот что, собирайся, за тобой прибыл. Подвода ждет.
Емельян был готов мгновенно. Только Олеся расстроила его: заплакала, повисла на шее и слезно молила не оставлять ее. Кое-как втроем успокоили, пообещав разыскать ее родных.
Дед Рыгор, взяв за руку Олесю, вышел провожать Михася и Емельяна.
— Не забывайте дорогу к нам, — сказал дед и обнял сына и своего постояльца-красноармейца, к которому привык и считал тоже родным.
Емельян прижал к себе Олесю, поцеловал и сказал:
— Слушай дедушку Рыгора. Помогай ему. Книжки его читай.
— Добре, дядя Емельян...
Подвода ждала у лесного озерца, до которого с километр шли пешком и несли поклажу — торбу с гранатами, кошелку с едой, мешок, в котором лежали автоматы. Возница, мужчина лет пятидесяти, одетый в стеганую телогрейку, заметил идущих, быстро запряг гнедого коня, пасшегося у озерца, и, легко вскочив на передок телеги, был готов тронуться в путь. Емельян поздоровался с ним, уложил под сено оружие и вместе с Михасем забрался на телегу.
— Трогай, Ермолай! — распорядился Михась, и возница дернул вожжами.
Узкая колесная колея, петляя меж деревьев и кустарников, привела сначала к небольшому хутору, у которого остановились, чтоб погрузить куль муки, а затем снова нырнула в лес и уже до самого партизанского лагеря нигде не пересекалась ни с большаками, ни с иными дорогами. Емельян и Михась, полулежа на пахучем сене, дремали, лишь возчик Ермолай изредка стегал коня: «Но-о-о, милай!». И в дреме Емельяна не покидали тревожные мысли. Казалось бы, к чему переживания, если все складывается наилучшим образом: кончаются скитания, неизвестность, неустроенность... И все же партизанское будущее — не его идеал. Кто они, партизаны? Он понятия о них не имеет и убежден, что воевать против немцев и побеждать их могут только сильные и слаженные войска. А партизаны и есть партизаны. Это же не армия. Мечта Емельяна оставалась прежней — добраться до своей дивизии. Но каким образом? Возможно, партизаны посодействуют. Эта идея понравилась ему. А что? Какая-то связь с регулярными войсками у них должна быть.
На этой мысли пришлось поставить пока точку — подал голос Михась:
— Перво-наперво пойдем к командиру. Он и решит, куда тебя.
— Понял. А командир кто? Из военных?
— Петреня Виктор Лукич. Секретарь райкома, но в армии служил, и если не ошибаюсь, где-то на твоем Урале.
— Серьезно? — почему-то обрадовался Емельян.
— Спросишь у него.
В командирском блиндаже на длинном столе горели две снарядные гильзы. Емельян подумал: как в войсках! И это ему понравилось — выходит, живут здесь по армейским законам. Конечно, рано было делать такой вывод, — это он понимал, — но лампа-гильза тоже кое о чем говорит.
У торца стола, склонившись над картой, сидели двое, гражданский и военный. Емельян подошел поближе и чуть замешкался: кому докладывать? Наверно, военному, он же капитан, вон шпала в петлицах. Капитан по взгляду красноармейца понял, в чем дело, и незаметно указал на гражданского: он, мол, командир! Емельян перевел взгляд и поставленным голосом громко доложил:
— Красноармеец Усольцев прибыл в ваше распоряжение!
— Это добре, — улыбнулся командир и протянул Емельяну руку. — Мы вас ждали и рады благополучному прибытию. Ну что ж, я о вас многое знаю, Михаил Григорьевич рассказывал. Из плена, значит, бежали?.. Да вы присядьте.
— Не был я в плену, — садясь на табуретку, отчеканил Емельян.
— Как? А мне сказали...
Пришлось Емельяну рассказать все как было: как немцы скрутили его, как несли в мешке, но оплошали, не донесли до плена...
— Значит, скалкой прикончили фашиста? Вот видите, — обращаясь к капитану, сказал командир, — скалка тоже оружие.
— Откуда родом? — спросил Усольцева капитан.
— Извините, — вмешался командир. — Я забыл представить вам капитана Бердникова. Наш начальник штаба.
Капитан встал и приложил руку к головному убору. Встал и Усольцев. Он тоже откозырял. Командиру это понравилось:
— Военная косточка!
— Уралец я, — начал свой ответ Емельян. — Из Истока. Это рядом со Свердловском.
— Земляк, значит. — Улыбка растеклась по скуластому лицу капитана. — И я там родился; правда, не был на Урале лет двенадцать. Как ушел на службу, потом училище...
— Где же вы, товарищ капитан, родились? — поинтересовался Усольцев.
— В деревне Кедровка. Не слыхали? Это под Кушвой. В давние времена в нашем краю жили старатели — золотишко намывали.
— Тесна, выходит, земля, — произнес командир. — В глухом белорусском лесу сошлись дороги земляков... И меня к себе в компанию принимайте. Я ведь три года жизни отдал Свердловску. Служил там. Знаете, наверно, Гореловский кордон?
— Как не знать? Сосны, кругом сосны.
— Да уж, сосны там отменные — корабельные... Понравился мне Свердловск. Ни с каким другим городом его не спутаешь. Уктус. Сад Вайнера. Плотинка. Площадь Пятого года. Уралмаш. Шарташ. Каменные палатки...
— Как вы хорошо помните Свердловск! — улыбнулся Усольцев.
— Завидная встреча, — подал голос Михась и, решив, что настал удобный момент для сообщения, которое он до сих пор не сделал, потому что не хотел мешать приятному разговору, сказал: — Вы, Виктор Лукич, просили меня по возможности разузнать о тех партизанах, которые в Поречье карателей прикончили...
— Ну-ну, я слушаю вас, Михаил Григорьевич, — сосредоточился командир. — Кто же те смельчаки?
— Он сидит перед вами.
— Вы участвовали в налете на карателей? — командир удивленно посмотрел на Усольцева.
— Он один расправился с немцами, — продолжал Михась. — Один.
— Это как? — снова взглянул на Усольцева командир.
— Так, — спокойно ответил Емельян, будто ничего особенного он и не совершал.
— А это его трофеи, — сказал Михась и положил на стол два немецких автомата и пистолет «парабеллум».
Командир и капитан Бердников, взяв в руки оружие, внимательно осмотрели его и, вынув из лежащей на столе пачки «Беломора» по папиросе, закурили. Землянка враз наполнилась дымком. На какое-то мгновение воцарилась тишина, и только сейчас Усольцев основательно разглядел лицо командира, вытянутое и худое, с глубоко запавшими глазами, похоже, от усталости. Мягкие черные волосы, зачесанные набок, и слегка тронутые сединой виски. Усольцев попытался определить возраст командира: под сорок будет...
— Ну, а сейчас мы вас просим, — нарушил тишину командир, — рассказать нам про то, как вы оказались в Поречье, что там видели и каким образом расправились с зондеркомандой. Вопрос ясен?
— Ясен, — ответил Емельян и поведал о своем пореченском походе.
И командир, и начальник штаба, и Михась с вниманием вслушивались в спокойную речь Емельяна. Старались не перебивать его, лишь иногда командир позволял себе задавать вопросы, уточняя кое-какие детали. Из ответов командир убеждался, что Усольцев говорит истинную правду. Когда рассказ был окончен, командир и капитан Бердников восторженно отозвались о действиях Усольцева, назвав его героем.
— А вообще, рисковый вы товарищ, — сказал командир.
— Не рискнешь — не победишь, — произнес капитан. — Верно, земляк?
— Ваша правда.
— Что ж, рады, что нашему полку прибыло. Куда же мы определим товарища Усольцева? — обратился командир к начальнику штаба.
— Ко мне в помощники, — недолго думая ответил капитан, — в штаб.
— Не-е, только не в штаб. Не по мне это. Я люблю конкретное дело... Чтоб результат сразу виден был. Знаете, моя гражданская профессия — печатник. Бывает, идешь по улице и видишь людей на скамейке с газетой в руках. Моя работа. Приятно... Или вот Гнидюк-полицай с дыркой в черепе... Тоже приятно...
Командиру понравился разговор Усольцева. Он спросил:
— Значит, на линию огня хотите?
— Только туда.
— Ну добре, тогда, как говорят, по рукам, — заключил командир и пожал Усольцеву руку. — Мы подумаем. А сейчас на отдых. Время позднее...
Отряд Петрени, как именовали формирование сами партизаны, был немногочисленным — всего семьдесят человек. Красноармеец Усольцев стал семьдесят первым. Начштаба, с которым он близко сошелся, так и сказал ему, что он открыл восьмой десяток. В отряде не было ни отделений, ни взводов, ни рот, он делился на три группы — разведывательную, диверсионную и истребительную. Может, так надо было, но Усольцеву такая структура не понравилась. Не воспринимал он гражданское слово «группа». Эту свою точку зрения он сразу же высказал капитану Бердникову, который сообщил Усольцеву, что он сначала будет находиться в разведывательной группе.
— А нельзя ли ее взводом именовать? — задал вопрос Усольцев.
— Взводом? Мы об этом думали. Укрепимся, скомплектуемся, пополнимся как следует и тогда перейдем на войсковую структуру.
А пока Усольцев оставался рядовым в разведгруппе и получил первое боевое, как определил сам Петреня, задание, суть которого состояла в следующем: надо выйти и установить контакт с действующим по соседству, в районе Залужья, отрядом «Мститель».
— Нам очень важен этот контакт, — наставлял командир Усольцева. — Действовать против оккупантов надо сообща, согласованно. Надеюсь, вы это понимаете?
— Вполне, — был ответ Усольцева.
Емельян отправился в дорогу с уже знакомым ему человеком — Ермолаем, тем самым возчиком, который доставил его в партизанский лагерь. Ермолай хорошо знал округу, за свою жизнь исходил все окрестные леса и села, мог с закрытыми глазами выйти на любой хутор. Такой напарник, свободно ориентирующийся на петлявых дорогах и тропах, устраивал Усольцева. Теперь он не опасался, что собьется с пути, заблудится. Командир сказал: «Ермолай хоть куда выведет...» Вот только хромота Ермолая не нравилась Емельяну, боялся, что далеко не наковыляет.
— Что с ногой-то? — спросил он напрямую Ермолая.
— Давнее дело... Воротами пришибло. Ну и покалечило... Да ты не беспокойся, она у меня што здорова...
— Вы уж извините, что спросил.
— Не стоит извиняться. Теперича я спытаю. Можно?
— Отчего же нельзя? Спрашивайте.
— Это правду кажуть, что ты, Емельяша, один всех германцев в Поречье под корень?
— Кто это кажет?
— Усе в отряде.
— Правда, шила в мешке не утаишь, — пословицей ответил Емельян.
— Так оно, — поддержал Ермолай и тоже пословицу припомнил: — Правда прямо идет, с нею не разминешься.
— Вот и договорились, — поставил точку Емельян и, указав на винтовку, висевшую за спиной у Ермолая, спросил: — Стрелять доводилось?
— Разок пульнул?
— По воробьям, что ли?
— Не, по ероплану.
— Не шутите?
— Шутил Мартын, да свалился под тын, — снова Ермолай пустил в ход пословицу. — А про ероплан я правду кажу. Летел германский над лесом, ну я и жахнул.
— Бац — и в сумку!
— Он кукиш мне показал.
Оба рассмеялись.
— Шутки шутками, но я не любопытства ради поинтересовался вашей стрельбой. Надо быть готовыми и огонь открыть.
— Коль надо, — твердо произнес Ермолай, — вдарим!..
Пока шли лесом, вели разговоры, жизнь былую вспоминали. Ермолаю уж больно понравились Емельяновы речи про Урал, про Хозяйку Медной горы да Данилу-мастера. Потом и он разоткровенничался. Сиротливая у него жизнь — один-одинешенек. В молодости, когда цел и невредим был, в красавицу фельдшерицу влюбился. Городская она, в Поречье после ученья приехала. Гордая такая, стройная, коротко стриженная. Увидел ее Ермолай и сердцем прикипел, а она — ноль внимания. За учителя замуж вышла.
— Веришь, Емельяша, я будто чумой захворал. Свет не мил. И топиться побежал к Харитонову дубу...
— К дубу?
— Растет у нас у берега речки дуб-сирота, вроде меня, кличут Харитоновым, — с хрипотцой в голосе пояснил Ермолай и поведал печальную историю.
В стародавние времена, когда в этих местах помещик-барин господствовал над всеми, в Поречье жил хлопец-богатырь, курчавый да ладный, единственный сын повитухи Иванихи. И полюбил он, Харитоша, дочь барина Янину. Миловались они потаенно до тех пор, пока свирепый отец не выследил их и не запер в покоях дочь.
Долго горевал Харитон, осунулся, почернел от горя. Но однажды прорвался он в бариновы покои и, схватив Янину на руки, как пушинку, вынес на волю. Барин учуял и собачью погоню учинил. А Харитон с Яниной к реке подались и — страшно сказать! — с крутого берега в самую кручу бултыхнулись. И поглотила влюбленных навеки Птичь-река... Убивалась Иваниха. Каждый день к берегу ходила — все в воду глядела: не покажется ли ее Харитоша? Потом у той кручи дубок посадила, который Харитоновым нарекла, и каждый божий день навещала его... Давно уже нет Иванихи, а дуб ее, который люди зовут Харитоновым, растет себе и растет. Один сиротливо стоит у реки. Рвут его ветры, стегает дождь, сечет град, но Харитонов дуб глубоко забрался корнями в землю и не страшны ему невзгоды.
— Мы с тобой, Емельяша, направление держим к Харитонову дубу. Там и переправимся через Птичь.
Хотел было Емельян спросить Ермолая, как это он живой остался, ведь тоже надумал было топиться, да решил промолчать — не стоит старую рану бередить. Но про фельдшерицу-красавицу все-таки спросил: как, мол, жизнь ее сложилась?
— Не ведаю. С очей сгинула. Вместе с учителем у Сибирь подалась...
Вскорости они действительно вышли к дороге, за которой лес начинался и тянулся до самой реки, где и возвышался дуб-исполин.
— Вона, смотри-ка, Харитоша стоит, — обрадовался Ермолай. — Ветками шевелит, будто нас кличет.
Емельян увидел тот дуб. Но и странную картину его глаз поймал. Левее дуба стоит повозка, пасется корова, и двое мужиков женщину не то куда-то толкают, не то волокут.
— Видите? — спросил напарника Усольцев.
— Бачу. Штось неладное...
— А ну-ка, поближе подойдем. — И Емельян, а за ним и Ермолай, согнувшись, перескочили через дорогу и оттуда ползком добрались до кустов, росших на лугу, и уже отчетливо увидели немцев, волокущих женщину к дубу.
— Стрелять нельзя, — шепотом говорил Емельян. — Пуля и ее может задеть. Подождем.
Ждать пришлось недолго. Немцы силой дотащили женщину к дубу и, веревкой обмотав ее, привязали к стволу. Потом, накинув корове на рога поводок, повели ее к повозке.
— Мой, что впереди коровы, а вы, Ермолай, берите на мушку заднего. Только скотину не цеплять.
Ермолай лежа прицелился и одновременно с Усольцевым нажал на спусковой крючок. Хлесткая автоматная дробь и винтовочный выстрел эхом прокатились по лугу. Немец, шедший позади коровы, с воплем рухнул на траву, а передний, бросив поводок, кинулся к телеге. Емельян дал еще очередь — и немец распластался у колеса.
— За мной! — скомандовал Усольцев, рванув к дубу.
Женщина изо всех сил голосила:
— Родненькие, спасите! Тольки коровушку не убивайте! Пожалейте...
Усольцев еще издали заметил, что ермолаев немец трепыхается, — значит, живой, — и побежал прямо на него. А фриц, скрючившись, вопил.
— Встать! — скомандовал Усольцев немцу, но тот, видимо, не понимал, чего от него хотят, продолжал лежать. Ермолай взял фрица за ворот шинели, недвусмысленно показав, что надо подниматься.
Усольцев подошел к женщине и распутал веревки, которыми она была привязана к дубу. Женщина кинулась в ноги Емельяну:
— Спасибо, родненький... Дай вам Бог здоровья!
— Вставайте... Не надо в ногах валяться. Мы ведь свои...
Женщина узнала Ермолая и еще громче запричитала:
— Родненький ты мой, спаситель... Ты ж мене знаешь... Лукерья я. Гаврилы-шорника женка... Век буду помнить... И коровушка цела... А проклятые чего вздумали — на бабу беззащитну двое. Отбивалась як могла, а потом кажу, что я хвора... Яны ж зусим ачумели и привязали мене к дубу. Додумались, дурни...
Немец, поднявшись с земли, весь колотился. Он держался руками за окровавленную шею и молил о пощаде.
— Нихт тотен... (Не убивайте...)
— Што он лопоче? — спросил Ермолай.
— Хрен его знает... Погоди, кажется, просит не убивать.
— Дайте, я этого паскуду стукну, — подняла кулак Лукерья.
— Не надо, — остановил ее Емельян. — Его уже Ермолай стукнул. Надо шею ему перевязать. Может, найдется у вас кусок материи.
— Яму? Да няхай он сдохне!
— И я так скажу, — поддержал Лукерью Ермолай. И Емельян в душе согласен был: пустить бы этого негодяя в расход — и дело с концом. И было за что. Но нет, стукнуть его — пара пустяков, но, однако, не в том дело, может сгодиться. В отряд доставим, «языком» будет. Так и сказал Ермолаю.
— Твоя правда, Емельяша, — согласно кивнул головой Ермолай и скоренько пошагал к повозке, где лежал убитый немец, откуда и принес кусок холстины.
Емельян обмотал немцу шею, за что тот кланялся и спасибо говорил, и все быстро сели в повозку, чтоб скрыться в лесу. А Лукерья недоумевала:
— Куды ж я теперьча, родненькие?
— С нами, в партизаны, — разъяснял ситуацию Усольцев. — В деревню вам нельзя соваться.
— С коровой в партизаны рази можно?
— Будете ее доить и нас молочком поить.
— Буду, родненькие, буду, спасители мои!
В лесу остановились. Посчитали трофеи: лошадь, телега, два автомата, ну и, конечно, «язык».
— Неплохо! — сказал Усольцев и, обращаясь к Ермолаю, добавил: — Лично командиру доложите и все передайте. И «языка» в целости чтоб доставили...
— А сам куды? — в растерянности спросил Ермолай.
— К той же цели. Теперь дорогу знаю — через Птичь, а оттуда, кажется, и Залужский лес виден. Не так?
— Правильно, — подтвердил Ермолай. — Тольки нам вместе надо...
— Не покидайте нас, — встряла в разговор Лукерья.
— Без вас мне боязно. Германца проклятого боюсь... Да и Ермолай без бабы живе...
— Не пужайся, на тебя ока не имею, — озлился Ермолай.
— Чаму ж так?
— Отощала, да и хворая ты.
— Баба без мужчины что огонь без лучины — чахнет. А хворая я для германца.
— И где ж твой Гаврила?
— В армию пошов, и ни слуху ни духу.
— Вернется — вмажет он тебе, языкатой...
— Кончайте лясы точить, — властно произнес Емельян и, подойдя поближе к Ермолаю, спросил: — Задача ясна?
— Ясна-то она ясна, да одному тебе туго буде.
— Как-нибудь... Ну, ни пуха ни пера!
И снова Емельян один. Был напарник, надежный и добрый, с которым, конечно, и земля казалась тверже, и дороги вроде прямее, и на душе покойнее. Было с кем хоть слово вымолвить, а теперь мир казался пустынным и неуютным. Какое, оказывается, великое счастье быть с кем-то рядом, ощущать локоть близкого, всегда быть уверенным в том, что товарищ, идущий с тобой в одной упряжке, не ослабит своих усилий и будет всегда надежно подпирать тебя плечом. И уже не раз одиночество Емельяна скрашивалось тем, что на его скитальческих дорогах ему попадались именно такие люди, которые бескорыстно, по-доброму обогревали его душу. Оттого он и живой, и по земле твердо ходит, и врагов, как может, бьет. Вот Олеся — ребенок ведь, а можно сказать, жизнь Емельяну подарила. Вспоминал Усольцев Олесю, и становилось ему не по себе. Ни матери, ни бабушки... А отец где?.. Эх, война, война, что ты наделала? Всем беду да горе пригоршнями накидала...
Так вот, рассуждая сам с собой, Емельян, будто сократив путь, незаметно вышел из леса и оказался на возвышенности, с которой увидел все Поречье: село длинное, избы жмутся друг к дружке — и все разные. Одни высокие со ставнями на окнах и с резными карнизами, другие низенькие, в землю вросшие, покосившиеся, без ставень и карнизов. А те хаты, которые огнем слизаны, печными трубами, словно памятниками, отмечены. Оттого и выщербатилась улица.
Какая благодать: село у самой реки, потому и Поречье. Рекой, видать, любуется, ею живет. К реке с каждого подворья тропинки бегут, а она, Птичь, мимо садов-огородов змейкой вьется, в луга устремляется и в далекую даль убегает, что и не догонишь...
Глянул в ту даль Емельян и увидел у берега, что к дубраве прижался, человека в лодке. Осторожно пошел на него.
— Поклон доброму человеку, — спокойно произнес Емельян.
Лодочник, обросший щетиной, обернулся, пристально посмотрел на незнакомца и, выдержав паузу, с неохотой пробубнил:
— День добрый.
— Как ловится?
Рыбак не спешил с ответом, видно, не охочь он до разговоров, а может, просто остерегался чужого человека, и было бы лучше, если бы шел себе этот незнакомец дальше своей дорогой.
— Уха-то, кажется, будет, — выручил неразговорчивого рыбака Емельян.
— Будзе, штоб ен подавився, — вдруг зло произнес рыбак.
— Кого же вы так клянете?
Рыбак снова ушел в себя, молчал до тех пор, пока на крючок не попался приличный окунек.
— Будзе уха, — повторил рыбак. — А сам-то хто будзешь?
— Служил я. Потом в окружение попал, вот и брожу.
— Куды идешь? — заинтересовался рыбак.
— В Залужье. Там родичи... Перевезите на тот берег.
— Можно. Седай в лодку.
Емельян, примостившись в лодке, снова полюбопытствовал:
— И все-таки, кому ушица предназначена?
Только теперь рыбак, поняв в незнакомце человека незлобивого, сказал откровенно:
— Старосте нашему... Життя не дае... Рыбки свежай требуе.
Когда Емельян вышел из лодки и поднялся на берег, рыбак, совсем осмелев, посоветовал осторожным быть в Залужье, туда немцы-каратели из райцентра наведываются и свирепствуют. А напоследок вроде даже с укором произнес:
— Чудак-человек, шел бы ты к партизанам. За тым вон полем ольховый лес — в него и ступай. Верст через пять зустренешь их... Бывай!
Емельян махнул рукой и молча удалился от берега. Подумалось ему: мир не без добрых людей — через реку переправил и дорогу к партизанам указал. А сам почему в холуях у старосты состоит? Вот тебе и добрый человек. Какой же он добрый? Может, в одной связке с предателями состоит? Как узнаешь — на лбу не написано, кто есть кто. А возможно, он колеблющийся: от старосты отвязаться боится и к партизанам страшновато. Жаль, что не поставил вопрос ребром: давай-ка, мол, на пару махнем к партизанам!
И все-таки Емельян завернул, как и советовал рыбак, в ольховый лес, а когда наткнулся на партизанский дозор, изменил свое мнение о лодочнике — наш, должно быть, человек!
Отряд «Мститель» понравился Емельяну. Здесь порядок воинский. Есть отделения, взводы и роты, как полагается. И военных много в разных званиях: красноармейцев, сержантов, офицеров, даже моряк попался на глаза. Сам командир отряда тоже из войсковых — майор. Ему и представился:
— Красноармеец Усольцев из 48-й стрелковой дивизии...
— Где она, твоя дивизия? — удивился майор.
— Сам не знаю. Отступила в неизвестном направлении.
— Ну и шутник! — хохотнул майор и спросил: — Откуда прибыл?
Емельян подал пакет. Майор быстро открыл, спокойно прочитал страничку, написанную рукой командира отряда Петрени, и улыбнулся. Понравилось ему, видать, содержание письма. Емельян заметил даже, как повеселели глаза майора.
— Понятно, — коротко бросил майор и только сейчас пригласил Усольцева сесть. — Значит, партизанишь?
— Так точно! — быстро поднялся Усольцев.
— Сиди! Небось набил ноги, пока нас нашел.
— Не очень.
— Голоден?
— Малость сосет под ложечкой.
— Сейчас подхарчим...
Подхарчился Емельян основательно и даже удовольствие получил, особенно от борща, наваристого, ароматного. Таким борщом он, кажется, наслаждался только в своей полковой столовой, когда на кухне в наряде был. Ну да, повар — сверхсрочник с буденновскими усами — куда-то отлучился, а Емельян с дружком плеснули себе из котла полкастрюли борща и все уплели. Наелись так, что аж в сон потянуло. Ну и даванули комара в одном из кухонных закутков, за что схлопотали по два наряда, которые отбывали тоже на кухне, но уже не при котле и даже не в хлеборезке, а пришлось исполнять самое муторное дело — чистить картошку. После тех нарядов спина неделю ныла, а по ночам часто во сне являлся повар-усач и швырялся картофелем в лоб. А когда наяву встречался, ехидно спрашивал: «Борща не желаешь, Усольцев?».
Что ни говорите, а борщ — пища основательная, мужику в самый раз еда. Только вот непонятно Емельяну, почему это его Степанида не в ладах с борщом. Куриный суп с лапшой смаковала бы каждый день, говорит, что это сама нежность, а борщ, по ее понятиям, пища грубая. Нет, Степанидушка, отведала бы миску партизанского борща и сменила бы суждение...
Когда Емельян сытым — не то пообедав, не то поужинав — снова прибыл в командирскую землянку, в ней собрался настоящий военный совет. По обе стороны стола сидели партизанские начальники: руководство отряда и командиры рот. У торца, весь в ремнях, сам майор. Только теперь при свете снарядных ламп Емельян заметил на шее командира шрам-рубец, убегающий вниз под воротник гимнастерки. И на большом белом лбу тоже царапины.
Командир, усадив гостя с собой, перво-наперво спросил:
— Червячка заморил?
— Полный порядок, — ответил Емельян и, обратив внимание, что в речи майора выделяется буква «о», спросил: — Вы не вологодский?
— Нет, земляк Максима Горького, нижегородский. По всем статьям волжанин, даже фамилия — Волгин. А ты, товарищ Усольцев, с каких мест?
Емельян не без гордости назвал свой край, а командир, как бы подхватив настрой гостя, будто декламируя, произнес:
— Батюшка-Урал — знатная земля!
— И Сибирь не менее знатная, — подал голос человек в военном.
— И Сибирь! — подтвердил командир. — Отряд наш вроде небольшой, но Россия солидно в нем представлена. А если точнее, то и весь Союз наш: есть у нас грузины, казахи.
Эти слова командир произносил, конечно, для гостя, чтоб он был информирован, чтоб знал, что всем дорога земля белорусская и что партизанская служба сродни армейской.
— А теперь к делу, — командир положил руку Емельяну на плечо. — Это товарищ Усольцев — дипломатический представитель соседнего отряда. Явился с письмом от Петрени Виктора Лукича. У них идея — объединиться с нами в один отряд. Как думаете?
Сразу пошел шепоток, а командир, обращаясь к Усольцеву, спросил:
— А лично вы «за»?
— За тем и пришел. Немец свирепствует, бесчинствует, значит, нам надо так развернуться и такую силу обресть, чтобы бить и истреблять фашистов всюду — в селах, на дорогах, в эшелонах. Объединившись, мы станем крепче и боеспособнее.
— Правильно! — услышал Усольцев голоса присутствующих.
— Кто еще хочет сказать? — спросил майор.
— Вопрос к товарищу Усольцеву можно? — подал голос партизан с седой проседью в черной копне волос.
— Конечно, можно. Спрашивай, товарищ Макаревич.
— Мы слышали, — поднялся Макаревич, — что ваш отряд разгромил фашистский гарнизон в Поречье. Рассказали бы вы нам про эту операцию.
Усольцев, конечно, понял вопрос, но не знал, как поступить, неужели снова рассказывать про свой налет на зондеркоманду? Неудобно как-то, подумают: вот хвастун!
— А что былое вспоминать? Разведали, налетели и ударили — вот и вся операция.
Смехом наполнилась землянка. Усольцеву сразу бросился в глаза чернявый политрук, угрюмо сидевший вблизи командира. Он и сейчас не улыбнулся. Перед политруком лежал блокнот, в который он изредка что-то записывал. А когда смех утих, политрук бросил взгляд на Усольцева и настоятельно попросил все-таки рассказать об уничтожении карателей в Поречье.
Екнуло Емельяново сердце: что-то знакомое он уловил в глазах политрука. Такое лицо Усольцев уже видел, оно показалось ему очень близким. Он напряг память, мыслями в поисках разгадки удалился куда-то далеко, и лишь командир, обратившись к Усольцеву, вывел его из такого отрешенного состояния.
— Это наш комиссар, Семен Яковлевич Марголин...
— Какая встреча! — воскликнул Усольцев. — Невероятно!
Все насторожились, а майор Волгин спросил:
— Вы знакомы? Из одной части?
— Нет, нет! — радовался Усольцев.
А политрук еще пристальней посмотрел на гостя: может, сослуживец или земляк?
— Присмотритесь друг к другу, возможно, оба припомните кое-что, — сказал майор и, снова обратившись к Усольцеву, пояснил: — Так вот, у нашего комиссара погибла вся семья в Поречье, жена, дочурка, теща.
— Не так... Не все, — путался Усольцев. — Олеся... Ваша дочь жива! Да-да, жива!
Землянка мгновенно наполнилась шумом. Политрук кинулся к гостю:
— Как жива? Откуда вам это известно?
— Тихо! — властно произнес командир. — Слушаем одного товарища Усольцева.
— Сейчас... Все расскажу... Я так счастлив и рад, что не знаю, откуда начинать... Погодите... Отдышусь...
И пришлось Емельяну начинать невеселый свой рассказ с самого начала, с той роковой минуты, когда он оказался под немецким танком, а потом и в лапах у фашистов. Всю свою нескладную жизнь выложил, ничего не утаив. А в центре всего рассказа была Олеся, славная девочка, послушная и понятливая, помогшая ему вырваться из капкана и обрести жизнь.
— Спасибо вам за такую Олесю! — пожал руку политруку Усольцев.
Все бросились к своему комиссару: поздравляли с дочкой, советовали немедленно ехать к леснику Рыгору Гриневичу и привозить Олесю в отряд, словом, в землянке царил такой восторг, которого никогда здесь не бывало. И Усольцева благодарили, а он был безмерно счастлив, что наконец-то Олеся будет с отцом.
— Спасибо, брат! — политрук обнял Емельяна, и они с минуту стояли вот так, обхватившись. У майора Волгина влажными стали глаза.
Сутки пробыл Усольцев в отряде «Мститель». Все время — днем и ночью — был рядом с комиссаром. Днем политрук Марголин знакомил его с партизанами, показывал оружие, отбитое у немцев, мины-самоделки, а ночью спали в одной землянке. Спали, правда, самую малость, почти всю ночь проговорили: про Олесю, про жену и детишек Емельяна. Семену Марголину пришлось вспомнить свою жизнь — так просил Усольцев. Хотя еще молод был комиссар — тридцать исполнилось, но было что вспомнить. Особенно армейские годы: службу в Житомире, в легкотанковой бригаде, где стал командиром боевой машины.
— Может, видел когда-либо танк Т-26? — спросил политрук.
— Мне все фрицевы танки попадались, — ответил Усольцев. — Наших мало доводилось видеть.
— Хвастать не буду, так себе машина. Броня слабовата, да и мотор ей под стать. Танкисты прозвали братской могилой. Сколько этих двадцатьшестых осталось на поле боя — не счесть... Говорили, что новый танк вот-вот должен появиться. Скорей бы! А может, он уже есть? Ничего мы здесь, в лесу не знаем, — вздохнул политрук.
— Как же политруком стали? Училище кончали?
— Нет, не кончал. Перед самым увольнением мне как члену партии предложили поступить на краткосрочные курсы младших политруков. Я согласился. Окончил курсы и получил назначение в Белорусский особый военный округ на должность политрука танковой роты. Ну а потом, сам знаешь, война. Бой за боем. Полыхают танки... Невеселая песня.
— Да уж, веселого мало, — подтвердил Усольцев.
— В начале июля присвоили мне звание политрука и назначили комиссаром танкового батальона вместо погибшего. Но не довелось добраться до батальона. С ротой бросился в танковую атаку. Ворвались мы в расположение вражеской батареи, изрядно покромсали фрицев, но и нам жару дали. Мой танк огнем объяло. Еле выбрался из него. Вылез наружу — никого. Кое-как дополз до ближайшего хутора. Там одна молодуха приютила и выходила. Ну а когда рана зажила, партизан нашел... Вот так, брат, судьба крутнула меня на все сто восемьдесят градусов — из танковой колеи в лес вышибло. И тебя, кажется, так же?
— Похоже.
— И майора Волгина тем же концом дубинка стеганула. В его послужном списке уже четвертая война.
— Четвертая? — удивился Емельян.
— Точно так. В гражданскую шестнадцатилетним юнцом порохового дыму наглотался, на Халхин-Голе да в финскую ранен был, ну и на этой уже войне осколок не миновал его... Попал в окружение. Плутал по лесам и болотам, где сколотил роту, которая и стала ядром нашего отряда... Думаешь, ему легко здесь? Нет, брат.
Он — военная косточка. Порядок во всем любит. Щеголь. Да-да, мы, военные, все немножко щеголеваты. Но он — особая статья. Заметил, как сидит на нем гимнастерка? Влита. А ремни? Все на месте. Сапоги блестят. Это в нашей-то грязюке... Пример всем нам подает. Не терпит неряшливых. Говорит: «Партизан — не оборвыш, а воин, значит, и вид у него должен быть подобающий. Кто собран внешне, тому и в атаке легче!» Вот так, брат...
— А что, наверно, командир прав, — оживился Усольцев. — Я его понимаю. Мне бы в настоящую часть, в строй... Правда, и здесь, как я понял, тоже можно немцев основательно бить, но все-таки...
— Вот именно, — подхватил Марголин, — надо их нещадно истреблять. Нет ничего страшнее фашизма. Мы не должны забыть пореченскую кузню... Емельян, я постоянно вижу языки огня, испепелившие живых людей. А ты?
— Не спрашивайте, кляну я себя. Чуть бы раньше в Поречье пришел, может, выручил бы... Опоздал...
— Это ты зря. А зондеркоманда? А Гнидюк? Сколько бы еще жизней они загубили? Все бы мы так, как ты...
Усольцев возвратился в свой отряд не один. С ним прибыл политрук Марголин и еще двое партизан-разведчиков. Они явились с окончательным решением — объединяться!
Идея быстро воплотилась в дело. Объединенный отряд «Мститель Полесья» выбрал своим местом дислокации Залужский лес. Его командиром стал майор Волгин, комиссаром — политрук Марголин, а начальником штаба капитан Бердников. Виктор Лукич Петреня возглавил подпольный райком партии. Ну а Усольцев как был рядовым, так им и остался. Только из разведки перевели его во взвод минеров-подрывников. Петреня, прощаясь с Емельяном, сказал:
— Не забыл, что вы печатник. Оборудуем типографию — позовем вас на помощь.
— Понадоблюсь — зовите!
Бегут дни. Что там дни — месяцы промелькнули. Оголились деревья, и лес совсем потускнел. Зачастили дожди, от которых еще трудней стало партизанское житье.
Холода вынуждали приобретать потеплее одежду, обувку. Но где найдешь ее? Никто в отряд ничего не поставлял. Сами добывали. Словом, выкручивались кто как мог. Те, кто носил войсковое обмундирование, застирали свои гимнастерки да брюки так, что они совсем поблекли и потеряли свой обычный защитный цвет. А у Емельяна на коленях и на животе у ремня еще и заплатки появились. Но армейскую свою форму, как память о родной дивизии, оберегал и редко когда снимал. Разве только, когда отправлялся в расположение противника или просушиться надобно было, тогда уж аккуратно складывал и прятал в вещмешок. А вот сапоги оставались целыми и невредимыми. Подошва никакой влаги не пропускала. Емельян хвалил свою обувку: «Мой армейский сапог что тягач — из любого болота сухим вынесет...» Это правда. Так не раз бывало.
Бегут дни... У майора Волгина вон уж какая борода выросла. Ему идет, правда, седина пробилась — не рановато ли? Чуть больше сорока, а седина. Да мудрено ли? Жизнь-то какую прожил: можно сказать, все в боях да походах. А партизанская доля? Тоже не рай. Попробуй покомандуй таким отрядом! А он, отряд, так разросся, что не всякий лес его вмещает. Три роты — в каждой человек по девяносто — да управление, тыловая служба, где по преимуществу женщины. И еще школа. Да, обыкновенная начальная школа, в которой детишек учат. Это Михась Гриневич придумал обучать партизанских ребят. Ведь многие семьями, с детьми приходят в отряд. Что ж, неучами им быть? И командир с комиссаром поддержали Гриневича, а он уж развернулся. Землянку большую соорудили, всю ее лавками заставили, потом учебники да тетрадки раздобыли, и пошло дело. Более полсотни ребят за учение взялось. Взрослые фашистов уничтожали, а дети грамоту постигали. Ранее Емельяну такое и присниться не могло, а нынче он часто школу-землянку навещал — Олеся в ней училась. Она уже в отряде при отце была. Это Михась забрал ее от деда Рыгора. Правда, старик упрашивал сына, чтоб оставил в покое дитя, не детское это дело в партизанах мытарствовать, но воля отца-комиссара взяла верх. Олеся радовалась каждому приходу дяди Емельяна и всей школе рассказывала про его храбрость.
— Дяденька Емельян, — всегда обращалась с вопросом Олеся, — может, мамулька с бабушкой живы? Они просто прячутся от немцев, и их найти не могут. Вон ведь папочка нашелся.
— Все возможно, доченька, все...
Трудно жил отряд, ой как трудно. Особенно с продовольствием была запарка. Иные дни на одном кипятке держались. Но вот перед самым Ноябрьским праздником удачную операцию провели — немецкий железнодорожный состав рванули, в котором оказались два уцелевших вагона с продовольствием. Охрану перебили, и все в отряд перетаскали на подводах и на партизанских спинах. Емельяну как мужику крепкому достался ящик с французскими мясными консервами. Теперь зажили — кум королю!
Обо всем этом Емельян собирался написать родным. Да, такой случай представился. Комиссар во все роты сообщил, что есть возможность переправить письма на Большую землю. Емельян на радостях аж подпрыгнул. Шутка ли, Степанидушка, которая, может, над похоронкой слезы проливает, вдруг письмо его получит, и побежит она к соседям с самой радостной вестью — жив Емелюшка!
Собирался Емельян длиннющее-предлиннющее письмо написать, а получилась всего одна тетрадная страничка. Подумал: ну зачем бередить Степанидушкину душу, ей своих бед хватает. Поэтому в первых строках сообщил, что жив, здоров и невредим, что воюет и врагов проклятых бьет. И объяснение сделал: не писал, потому что война и на почтовую связь отрицательное влияние имеет, сама, мол, должна понимать, не маленькая, что не со всякой боевой позиции есть возможность письмо отправить. А о своем партизанском настоящем даже и намека не сделал — не полагается!
А настоящее у минера-подрывника Усольцева было тревожное: готовился он к новой, как сказал сам майор Волгин, весьма ответственной боевой операции. Из подпольного райкома сообщили, что оккупанты усиленно грабят села: отбирают у крестьян зерно и заставляют их везти на элеватор. Вот-вот элеватор будет заполнен, и тогда все его содержимое фашисты погрузят в вагоны и отправят в Германию. Райком просил у партизан помощи: надо взорвать элеватор!
— Взорвать не сможем, — сказал командир. — Слишком много тола потребно. Но сжечь элеватор можем.
Так и было решено. Устроить пожар на элеваторе поручили Усольцеву. В напарники дали ему Ермолая, которого отправили на элеватор с тремя мешками ржи на телеге — будто сдавать, а на самом деле с задачей разведать обстановку. Тем временем Усольцев вместе со специалистами-подрывниками мину с химическим взрывателем мастерили, и когда она на испытаниях точно сработала, ей имя дали «ум», что означало «усольцевская мина».
Ермолай, возвратившись с элеватора, прямо к Усольцеву пришел и еле узнал его.
— Ну и ощетинився, ровно в каземате побывал. Постарел годов на двадцать.
— Правду говоришь?
— Вот те крест.
— Тогда порядок, — улыбнулся Емельян. — В таком виде и отправимся на элеватор... Ну, а там как?
— Народу тьма. Везут хлебушек. Германцы подгоняют: «Шнель! Шнель!». Я тоже сдал свои мешки. Прямо в элеватор прошел. Полицаи рыскают, на возы заглядывают... Шукают самогон... Надо иметь бутылку, сгодится.
— А немцев много?
— Не шибко. Может, пяток наберется...
— А полицаев?
— Их поболе.
— Ну ладно. Готовь телегу, мешки с зерном, лошадь корми, а поутру — на элеватор. Да и самогон прихвати.
— Будет сделано! — откозырял Ермолай. Рано-раненько, когда партизанский лагерь еще не проснулся, Усольцев и Ермолай уложили на телегу четыре мешка с зерном, потом, тут же открыв два мешка, продвинули в каждый по заряду. В это время подошли майор Волгин и политрук Марголин. Усольцев доложил о готовности к выполнению задания.
— Как настроение у экипажа? — спросил командир.
— Боевое! — ответил Усольцев.
— Вид у вас, товарищ Усольцев, истинно крестьянский, — улыбнулся политрук. — Маскировка безукоризненная.
— И я так кажу, — подтвердил Ермолай.
— Как обстоит дело со взрывателями?
— Сработают в установленное время.
— А как вы его рассчитали?
— До элеватора едем три часа. Так, Ермолай?
— Так, так.
— Возле элеватора может быть очередь — еще час. Ермолай уже проверил... Ну и еще часок накинули. В общем, когда мы на обратном пути в лес нырнем, полыхнет.
— Похвальная уверенность, — командир похлопал Усольцева по плечу. — А если зерно из мешков велят высыпать в закрома, тогда как с минами?
— По обстановке сориентируемся... Что-нибудь придумаем, — уверенно ответил Усольцев.
— Только осторожней... Ну, до встречи!
— Присядем на дорожку, — предложил комиссар, и все четверо сели кто где мог и умолкли. И лес, кажется, тоже притаился, стараясь ни малейшим своим движением не мешать этим людям, отважным и стойким, творить благородное и святое. Такая вот тишина долго еще стояла в лесу, пока телега колыхалась и тарахтела на ухабистой лесной колее.
— Вот яка штука, Емельянушка, — нарушил молчание Ермолай, — что-то душа моя болит. Элеватор-то наш, мы его будовали... Долго будовали... А теперича огнем полыхнет... Жалко...
Усольцев молчал. И сказать-то нечего. Конечно, жалко, всю землю жалко. Беларусь вон огнем объята...
— Мовчишь, браток? А я не могу. Разумею, конечно, што к чему, но внутрях неспокойно. Ироды проклятые... Усех их надо в огненный котел...
— Во-во, для этого и едем, — оживился Усольцев и снова надолго смолк.
К элеватору подъехали не одни. У деревни Млынок, что почти рядом с райцентром, подстроились к двум подводам, следовавшим, видно, в том же направлении.
— Откуль будете? — крикнул пожилой возчик.
— Из Загалья, — ответил Ермолай и, заметив на одном из возов человека с пистолетной кобурой на боку, шепнул в сторону Емельяна: — Кажись, там холуй-полицай.
— Вижу.
Человек с кобурой выпрыгнул из своей телеги и подсел к Усольцеву — взобрался на мешок, в котором таился заряд.
— Шамогоном не богаты? — прошепелявил полицай с большой дырой во рту: на нижней челюсти не хватало нескольких зубов. — Кажуть, в Жагалье его навалом.
— И в Загалье есть, и у нас водится, — нарочито простодушно произнес Усольцев. — А в Млынке разве люд непьющий?
— Жадюги в Млынку.
— А что, потребность есть? — спросил Емельян шепелявого и в уме прикинул: этот должен нам пригодиться.
— Налей, — передернулся полицай, — душу рве, опохмелиться треба.
Емельян достал из торбы, прикрытой сеном, бутылку с желтоватой жидкостью и плеснул в алюминиевую кружку.
— Пей.
— Э не-е, шам хлебни, — прошепелявил полицай.
— Изволь, — Емельян сделал глоток и передал кружку шепелявому. Тот жадно высосал всю жидкость.
— Еще?
— Давай мне всю, — разозлился полицай.
— Много будет, — Емельян налил еще граммов полтораста.
Шепелявый захмелел. Язык совсем стал заплетаться. Можно было его запросто прикончить, за что возчики из Млынка сказали бы спасибо, но у Емельяна были свои виды на этого полицая. Кто знает, как дело обернется у элеватора, может, именно шепелявый подонок, идущий рядом с Усольцевым и Ермолаем, и усыпит бдительность немцев? Чем черт не шутит!
— Где ж ты зубы потерял? — поинтересовался Емельян.
— Ха-ат один охлоплей т-т-нул, — плел шепелявый.
— Что-что? — не понял Усольцев и только с помощью Ермолая разобрался: «Гад один оглоблей ткнул».
Полицай, невнятно бормоча про дружбу до гробовой доски, лез целоваться, но Емельян уложил его почивать.
Площадь у элеватора запрудили подводы. Усольцев, сойдя с телеги, окинул взором всех, кто был рядом, — никого подозрительного. А у самого элеватора, в том месте, где была арка, вход, горланили немцы.
— Вишь, сколь нагнали, — вполголоса произнес Ермолай. — Со всех сел. Плакал наш хлебушек.
— Подавятся! — бросил Емельян и пошел поближе к элеватору. Ему важно было в точности знать, что делают немцы. И он установил: одних возчиков свободно пропускают, а иных заставляют открывать мешки, в которые заглядывают и суют длинные шомпола. Вот те раз! Емельяну задачка: как через этот кордон мешки с минами пронести? А вдруг и ему проверку учинят? Тогда что?
Конец? Нет. Надо искать выход! Только без паники, спокойнее. Ага, кажется, есть... Нужен шепелявый. Где он? Емельян пошел к Ермолаю.
— Полицая не видел?
— Которого?
— Что дул наш самогон.
— Вона на своем возу дрыхне.
Подошел к нему. Растормошил.
— Цего надо?
— Самогон-первач киснет, — загадочно произнес Емельян.
— И где?
— В Загалье... У дружка... Поспеть надо... И тебе в Млынок привезу...
— Ну вежи.
— Надо побыстрее мешки сдать. Поговори с немцем, который у ворот стоит, чтоб вне очереди пропустил... Обещай шнапс.
— Это можно. — Полицай слез с телеги. — Поглязу тольки, хто там штоит.
Шепелявый пошел прямо к элеватору. Емельян не сводил глаз с него. Вот он подошел к одному из немцев и даже руку протянул... Ну, это хорошо... Немец заулыбался и одобрительно стал кивать головой. Полицай обернулся и взмахнул рукой.
— Эй ты, Жагалье, давай неси! — кричал шепелявый.
Емельян подошел к возу и коротко бросил Ермолаю:
— Берем «ум».
Ермолай понял. И они оба, взвалив на себя по мешку, в которых таились заряды, понесли их к элеватору. У самого входа Емельян сделал немцу поклон и отчетливо произнес:
— С добрым утром, гер комендант!
Почему «гер комендант», он и сам не знал, просто надо было польстить фрицу.
— Корошо, корошо! — немец махнул рукой во внутрь элеватора: мол, все в порядке, проходи.
Ермолай с Емельяном вошли в огромное чрево элеватора, где возвышалась гора зерна. Хлеб, добытый крестьянским потом, хлеб, которым можно было накормить сотни, нет, тысячи голодных! И он, этот хлеб, должен был вот-вот уплыть в неметчину, задарма достаться тем, кто уже обворовал всю Европу, а теперь обирает и Белоруссию... Так не пойдет! Вот Ермолай скинул свой мешок с плеч и вынул черную жестяную коробку, присыпав ее золотистым зерном. А Емельян пошел глубже в элеватор и сотворил то же самое.
Никто этого не видел. Мужики угрюмо заходили, молча, будто на похоронах, сыпали в кучу зерно и, потупя взоры, удалялись к своим возам. Еще сделали одну ходку Емельян с Ермолаем и тоже собрались в обратную дорогу.
— А шамогон игде? — не забыл шепелявый.
— Садись, поедем!
Полицай не согласился:
— Цасавому шнапш обещцал... Давай-давай.
— На, бери, — Емельян протянул полицаю бутылку. В этот момент раздался свист, за которым последовал выстрел, и визгом наполнилась элеваторная площадь. Появились конные полицаи.
— Никого не выпускать! — услышал Емельян чей-то повелительный окрик.
— Попались! — вырвалось у Ермолая.
Никто не мог понять, что стряслось. Мужики забеспокоились, ропот покатился по повозкам. Кто-то пустил слушок: «Партизан и подпольщиков ищут...» Неуютно почувствовал себя и Емельян: а если вдруг дозналась немчура про его заряды? Кто его знает, может, в отряд проник их осведомитель и обо всем успел донести?
— Не суетись, Ермолай, — сказал Емельян напарнику, поминутно отлучавшумся к другим возам — «что там говорят?». — Садись на телегу и жди.
— Ага, сяду, — растерянно буркнул Ермолай.
— Так-так, садись и успокойся, — советовал Усольцев, но и самому тоже не мешало бы поспокойнее быть, однако давалось это непросто, ибо время неумолимо бежало, а это означало, что вот-вот внутри элеваторного чрева должен сработать взрыватель, и десятки огненных искр превратятся в пламя-пожар, и тогда всех, кто здесь есть, перестреляют. Надо скорее убираться подальше. И вот на тебе — полицейский заслон. Его запросто не проскочишь, не перепрыгнешь.
И снова понадобился шепелявый. Усольцев глазами всю площадь ощупал — нет его.
— Вишь, и наш пьянчужка тама, — вдруг подал голос Ермолай.
— Где ты его видишь?
— Вон, у кордона. Гляди-ка, тоже покрикивает.
Усольцев увидел шепелявого. Он стоял с автоматом у самого выхода с элеваторного двора и вместе с другими полицаями вершил какую-то операцию, о которой никто ничего не знал. Одних мужиков с подводами задерживали и велели ждать распоряжений, другим объявляли: «Проваливай!». Задержанные слезно умоляли отпустить, на что полицаи отвечали пинками да ударами прикладов. Очередь дошла до Усольцева и Ермолая.
— Откуда? — гаркнул толстомордый молодой полицай с рыжей челкой.
— Это мои! — вдруг выскочил из-за его спины шепелявый.
— Твои?.. Сколько привезли?
— Шесть мешков, — выпалил Усольцев.
— Не врешь?
— Правда, правда, — подтвердил шепелявый, и Емельян понял, что этот пьянчужка ничего не помнит.
— А еще зерно имеется?
— Наскребем, коль прикажете.
— И прикажу... Великой Германии надо, значит, прикажу! — орал полицай, чтоб все слышали.
Шепелявый подобострастно приблизился к толстомордому и что-то шепнул ему на ухо. Емельян заметил, как у крикуна сразу изменилось выражение лица: суровость улетучилась, а по тонким губам пробежала усмешка.
— Дуй с ними, — в голос произнес толстомордый. — Мигом... Жду...
Шепелявый пригнул на телегу и велел Ермолаю, сидевшему впереди, трогать. Когда выехали из ворот элеватора, Усольцев спросил:
— Куда?
— К тебе, в Жагалье, жа первашом. Жабыл?
— Никак нет, помню. Поехали! — бодро произнес Емельян и поинтересовался: — А этот горластый — кто такой?
— Нацальник! — многозначительно воскликнул шепелявый. — При ошобой полиции состоит в мештецке. Баглей Гриша. Вот он кто!
— Ясно...
— Ницего тебе не яшно... Ш ним шутки плохи — кокнет и глажом не моргне. — Шепелявый полез рукой за пазуху телогрейки и достал бутылку. — Не ушпел угоштить дружка-немца — шам хлобыштну.
Вскорости, опьянев, он уже мертвецки спал. Усольцев расстегнул у него кобуру и вытащил оттуда револьвер с полным барабаном патронов.
— Справная работа, — повеселел Ермолай. — Везем к себе аль пустим в расход?
— В отряд доставим... Сгодится...
— Для чаго?
— Толстомордого видел?
— Ну, бачив.
— Его надо заарканить. Гад из гадов...
— Тихо. — Ермолай приложил палец к губам, — этот учуе.
— Его колом не разбудишь. А услышит — не беда. Он в плену... И он же, — Усольцев показал на шепелявого, — будет нашей приманкой в ловле толстомордого карася.
— Ой, Емельянко, ты знов штось цикавае удумав!
— Есть идея, Ермолай... Пленим Гришку Баглея и суд партизанский устроим. Припомним гаду все его художества: расстрелы, оргии, насилия. И Соню Кушнир...
Назвав Соню Кушнир, Емельян дословно передал Ермолаю рассказ Михася про горькую судьбу девушки-комсомолки из райцентра, про пытки и произвол, чинимые фашистами и подонком-полицаем Баглеем. Казалось, что и поле, и лес, где телега уже снова тряслась на корневищах, притаились, чтобы тоже, как и Ермолай, услышать страшную быль...
И вдруг в этот печальный рассказ как-то внезапно ворвался грохот, от которого даже лошадь вздрогнула. Небо, затянутое тучами, враз озарилось.
— «Ум» сработала! — воскликнул Усольцев.
— Слава Богу! — облегченно вздохнул Ермолай.
— Не Богу, а тебе, Ермолай, слава!
— И уму! — Ермолай обернулся к Усольцеву и постучал ему по лбу.
Оба пожали друг другу руки, поздравляя с пожаром на элеваторе. Оказывается, и такое может быть, когда пожару радуются, когда огненный смерч снимает, будто целебный эликсир, с сердца боль и наполняет всего тебя новым зарядом энергии. Такое чувство, кажется, пришло к Емельяну впервые. И было этому состоянию объяснение, оно выражается одним словом — отмщение!
Точное слово. Верное и емкое. Оно, это слово, превратившись в действие, стало Емельяновым оружием. И оружием Ермолая, и майора Волгина, и политрука Марголина — всех, всех партизан и подпольщиков.
Емельян почувствовал себя так, словно он и не в лесу, и даже не на войне, а в своем Истоке, на вечеринке, в молодецком кругу с веселой частушкой на языке.
— Ер-мо-лай, — певуче растянул Усольцев, — ты частушки знаешь?
— Чаго, чаго?
— Ни чаго, а частушки, интересуюсь, знаешь?
— Ты што, спевать вздумав?
— Угадал. Душа песни просит! — И Емельян отчеканил частушку:
Шила милому кисет,
Пока мамы дома нет.
Мамочка за скобочку —
Я кисет в коробочку.
Емельян спрыгнул с телеги и пустился в пляс. А Ермолай удивлялся и хохотал: никогда не видел таким своего напарника.
— Ну и парень, ну и хват! — подзадоривал Ермолай.
Я милашечку свою
Робить не приставлю,
На колени посажу,
Целовать заставлю.
— Где ж ты таких залихватских частушек насобирав?
— На Урале, брат Ермолай, на Урале, — и новую частушку выдал Емельян:
Горы слева, горы справа —
На Урале мы живем.
Мы работаем на славу
И от всей души поем.
— Теперь твоя очередь, Ермолай. Спой белорусскую.
— Не, я николи не святковав. И не спевав. Нема голосу.
— Давай, давай! Не прибедняйся!
— Тольки не смейся.
— Не буду, давай!
Чаму ж мне ня пець,
Чаму ж ня гудзець,
Кали у маей хататцы
Парадак идзець?
— Это точно! Оттого и поем, что в нашем доме сегодня полный порядок, — элеватор огнем полыхает, — шагал рядом с телегой Усольцев. — Давай еще что-либо белорусское!
Ермолай тут же выпалил:
Янка сеяв кавуны,
А я журавины.
Журавины не взышли,
Кавуны пасохли.
Ка мне хлопцы не хадзили,
Каб яны падохли!
— Вот это врезал! — смеялся Емельян. — Ну еще припомни.
— Слухай вось гэту, — и Ермолай пропел еще частушку:
А ты, Янка, не гляди,
Што кажух прадрався.
То я с Феклаю моей
Усю ночку миловався.
— Ну, молодец! — хвалил Емельян, а Ермолай разохотился:
Продам бульбу,
продам жито,
Лишь бы было
шито-крыто...
— Усе, баста. Дале не помню. Спявай свои уральские.
— И запою. Эх, гармошечку бы! Сыграй-ко, Ермолай, на чем-либо!
— На оглобле?
— Давай на оглобле, коль можешь.
— Не, брат, оглоблей только по спине можно сыграть.
— Ну раз не можешь, тогда обойдусь без музыки.
Меня милай не целует,
Говорит, губастая.
Как же я его целую.
Филина глазастого?
Дернулся шепелявый и, нервно оторвав измятое лицо от пахучего сена, на котором спал, невнятно забормотал:
— Цо-цо... Хто это, хто?
— Все те же, — обронил Усольцев. — Слазь!
— Ты кому?
— Тебе, щербатый!
— Мне? — Рука шепелявого потянулась к кобуре.
— Не ищи, вот он! — Усольцев показал револьвер.
— Узнаешь? Это твой. Теперь мой... Слазь, кому говорю!
Шепелявый лениво выполз из телеги и остановился.
— Нет, нет, за нами топай! По колее... Погань!
Полицай понял, что он в ловушке, побледнел, затрясся и, всхлипывая, спросил:
— Партижаны?
— Они самые.
— Куды вы меня!.. Отпустите!.. А кажали в Жагалье...
— Топай и молчи... Посмотри вон на небо.
Шепелявый несмело приподнял голову.
— Назад поверни голову... Вот так!
— Шо то?
— Пожар, — в сердцах произнес Усольцев. — Ни бельмеса не смыслишь. Твой элеватор горит.
— Ну? — выпучил глаза шепелявый.
— Усех вас спалим! — сказал Ермолай.
— Мене отпустите, — молил шепелявый. — Я-то вас выруцил... Жабыли?
— Кому сказано: топай молча! — разозлился Усольцев. — Ты лучше фамилию свою назови, а то мы до сих пор не знаем.
— Щербак.
Усольцев расхохотался.
— Цего шмеешша?
— Сам щербатый, и фамилия под стать, — все смеялся Усольцев, а с ним и Ермолай. — Щербатый Щербак!
Шепелявый, потеряв всякую надежду быть отпущенным, успокоился и понуро брел за повозкой. Может быть, и появилась у него мысль шмыгнуть в сторону и скрыться за деревьями, но разве ускользнешь от бдительного взора Усольцева. Он ни на секунду не спускал глаз с полицая. Да и наган у него наготове.
— Жить хочешь? — вдруг спросил Усольцев.
— Хоцу, хоцу! — затараторил Щербак.
— Тогда слушай. Дело есть! Ты что обещал твоему дружку Баглею?
— Не сябр он мне... Прошто так...
— Ладно. Отвечай на вопрос.
— Шамогон. Скажав, шо у вас богато... А оно вон шо вышло...
— Встреча с Гришкой не отменяется. Сегодня же едем к нему.
— Ну? — оторопел Щербак.
— Ты слушай! Знаешь, где он живет?
— В мештецке, у ветлецебницы его дом.
— Один?
— С матерью-штарухой.
— Будешь нашим провожатым. Когда подъедем к его дому, постучишь в окно и скажешь, что привез бочонок, тяжелый, нужна его помощь. Понял?
— Ишшо ражок повтори.
— Ну и бестолочь, а еще в полиции служишь! — и Усольцев медленно втолковывал Щербаку его задачу.
— А дальше цаго буде?
— Дальше — не твое дело. Скрутим толстомордого и привезем в отряд.
— Тольки он верткий... Ш ножом и пиштолетом.
— Не пугай!
— Я не пужаю... Кажу, шоб ведали.
— Ладно, ладно. А тебе, Щербак, за помощь помилование будет. Ты ведь помог нам сжечь элеватор... Еще помоги!
— Вы?.. Я?.. — бормотал вконец оторопевший Щербак. — Я ж не палив елеватор.
— Мы сожгли его, а ты нам помог туда проникнуть. Теперь поняв?
— Воно шо!
До отряда осталась самая малость — с километр. Ехали молча. Усольцев с Ермолаем на телеге, а Щербак по-прежнему топал, изредка спотыкаясь, за возом. Небо хмурилось, отчего накрапывал мелкий осенний дождик. По всему было видно, что зарядил он надолго, может, и ночь прихватит. Усольцев, уставившись на шепелявого, мыслями уже был в местечке. Он еще не знал деталей, из которых сложится будущая вылазка, но варианты уже возникали... А вдруг этот Баглей не один? Или немецкий патруль дорогу перекроет? А вдруг... А вдруг... Всех случаев и неожиданностей ни одна умная голова не предугадает. Но все-таки нужно быть готовым упредить любую вражью уловку. Есть одно верное средство для победы — воля. Волевому человеку всегда легче, ибо он непреклонен, его никакой страх не остановит на полпути, он противник полумер, полудел. Однако воля не манна небесная, она в характере Емельяна, в его поступках — значительных и мелких. Он умеет заставить себя, если это нужно делу, людям и ему самому, конечно. Вот и сейчас никто ему не приказывал именно сегодня, не медля, отправляться на новое задание. После элеватора полагалось бы отдышаться, но нет, Усольцев сам себе отдал приказ — свирепый полицай должен быть убран с дороги!
Отмщение!.. Святой и благородный ориентир... Он всегда, будто маяк, впереди — указывает направление. И силы дает!
Майору Волгину не пришлось долго доказывать — он сразу все понял и дал Усольцеву добро. Только спросил: не устал ли? Спросил больше для порядка, ибо сам видел горящие Емельяновы глаза...
На дело, как назвал эту операцию комиссар Марголин, отправились вчетвером. Все тот же Ермолай, накрепко прикипевший к Емельяну и решивший окончательно: куда иголка — туда и ниточка; молодой партизан из новеньких, тоже, как и Ермолай, из Поречья — Клим Гулько, парень с силенкой в руках; ну и Щербак — приманка для Баглея. А за старшего был Усольцев...
До райцентра километров шестнадцать. Теперь отряд, покинув Залужские леса, был ближе к местечку. Дорога шла в основном лесом и только перед самым райцентром, когда совсем стемнело, вывела партизан на шоссейку. Поравнявшись с высоким курганом, Ермолай остановил лошадь и тихо молвил:
— Вона Мыслотинская гора...
Емельян соскочил с повозки.
— Она... Точно, — подтвердил Клим.
Емельян сдернул шапку с головы и пошел к горе. За ним — остальные. Молча, как и полагается в траурном карауле, постояли и снова поехали. От горы путь лежал прямо к одному из палачей. И сердца тройки партизан — Щербак не в счет — до самых краев наполнились чувством ненависти к оккупантам-карателям.
Местечко окутала тьма. Нигде ни огонька, все, кажется, вымерло. А ведь Клим помнит, какой веселой, говорливой в такой же вечерний час была эта улица Социалистическая. Клим учился здесь, — в Поречье не было десятилетки, — в ШКМ — школе колхозной молодежи. У него здесь много дружков: Лева, Итка, Гена... С Левой дружил с восьмого класса, вместе бегали на Птичь купаться, вместе в школьном драмкружке разыгрывали скетчи, уроки всегда у Левы делали — у него просторный дом был и мама добрая, она акушеркой в больнице работала, всегда угощала чем-либо: «Детки, идите за стол!». В десятом классе Лева влюбился в черноокую Итку-хохотушку, и тогда Клим стал реже бывать в левином доме, за что его мама выговаривала: «Что-то ты, Климушек, нас забывать стал...» Нет больше школьных друзей Клима. В Мыслотинском кургане лежат... Кто-то видел Леву и Итку сидящими рядышком в смертном фургоне; Итка плакала, а Лева успокаивал ее: может, обойдется, выживем... Не обошлось, не выжили... А Гришка-оболтус, тоже одноклассник Клима, живет. Нет, он не должен жить!
Дождь полоскал улицу, наполнив ее ручьями. В такую непогодь оккупанты попрятались. Кто знает, может, немецкий глаз из какого-либо окна и видит одинокую подводу на пустынной улице, но никому, видать, нет охоты вылазить на дождь — пусть себе едет. Правда, как уверял Щербак, здесь, у начала Социалистической более или менее безопасно. Немцы в центре — на улице Кирова и у городского парка — расположились. Там у них комендатура и патрулирование. Но на всякий случай рука Усольцева, опущенная в карман, лежала на рукоятке все того же парабеллума.
У ветлечебницы пошли рядом с повозкой, на которой остался лишь Ермолай, а за кряжистым тополем, что рос прямо у крылечка магазина райпо, Щербак свернул в проулок, следом за ним пошли Усольцев и Гулько. У избы с высокими воротами остановились.
— Тута, — шепнул Щербак.
Как и договорились загодя, Ермолай отъехал по переулку подальше и, прижавшись к забору, сам лег вдоль телеги так, чтобы не маячить, стал пристально наблюдать за улицей. Щербак, а за ним Усольцев и Гулько пошли через калитку во двор. У Усольцева наготове пистолет, у Клима — веревка и онучи — для кляпа.
Щербак постучал в окно.
— Гриша, открывай... шамогон приехал...
Изба молчала. Щербак потоптался и снова постучал.
— Нема его, — послышалось из-за окна.
— Тетка Хриштина, это я, Щербак из Млынка. И где он, Гриша?
— Гульбуе, нехрист! — злобно буркнула Христина, мать полицая.
— Скоро приде? — допытывался Щербак.
— Не ведаю...
Обстановка круто изменилась. Как быть?
— Идем к возу! — бросил Усольцев. — Только тихо.
Ермолай встретил вопросом:
— Што стряслось?
— Нет его дома, — ответил Усольцев.
— А где он шляется?
— Вот этого мы не знаем, — почти шепотом сказал Усольцев и, обращаясь к Ермолаю, спросил: — Что будем делать? Как думаешь?
— Подождем... Ночь только началась...
— И я так думаю! — поддержал Усольцев. — А ты, Клим?
— Ждать, конечно, надо, — пробасил Клим. Так и порешили. Ермолай с подводой остался у забора, а остальные удобно примостились за толстыми бревнами, лежавшими вблизи ворот, откуда можно быстро накинуться на Баглея. С этого места виден был весь проулок до Социалистической, откуда, вероятнее всего, мог появиться ночной гуляка.
Дождь постепенно утих. Это к лучшему, подумал Усольцев, кому охота мокнуть, да и тот, кого они ждали, вряд ли по дождю рискнет идти. Но Емельяну иная закавыка покою не давала: а если не придет? И такое может случиться... оставаться в местечке нельзя, это ясно. Куда же? В отряд? Нет! В ближайший лес. Отсидеться до вечера, и все повторить сначала...
У Клима иные думы клубились. Он же здешний, выйти на Социалистическую, свернуть налево в первый же переулок, и у колодца дом, в котором он три года квартировал у одинокой женщины, тетушки Марфы. Вот бы явиться к ней, обрадовалась бы! А напротив изба его друга Исаака с ухоженным двором и вишневым садом, с качелями, на которых любили взлетать высоко-высоко. Интересно, целы ли качели? Про Исаака он слышал, что в армии, офицером стал. И Вася Коновалов, одноклассник Клима, учился в Калинине в военно-химическом училище, наверно, уже с кубарями в петлицах. А Гриша Сак, тоже поречанин, в Москве учился на военного юриста. Разлетелись дружки-приятели, а он, Клим Гулько, сидит на корточках у забора и ждет — кого бы вы думали, приятели-одноклассники? Вашего же погодка, с которым одним воздухом дышали, в одной школе учились, помните, Гришку, щекастого и вредного, которого не раз прорабатывали на классном собрании: то он в школьном туалете закурил, то кому-то в карман пальто лягушку подбросил, то портфель своровал...
Нынче же, когда большая беда в наш дом ворвалась и надо всем, сплотившись, навалиться на нее, он, Баглей, по-змеиному уполз во вражье войско. Подумать только: с фашистами заодно! Как проросло в нем такое предательство? Кто ответит на этот вопрос? А ответ нужен, Клим сам хочет докопаться до той точки, от которой пошел в рост предательский червь Баглея. Но Клим сомневается: может ли быть всего лишь одна точка, один штрих, которые способны вывести на преступную тропу. Ну был Гриша Баглей шалопутом, человеком-перевертышем. Мало ли таких у нас? Вон Костя Поплавский тоже не цаца, в школе намаялись с ним, как и с Гришей, а нынче — партизан-разведчик с добрым именем.
Нет, видимо, у предательского корня множество отростков и все вредные. Кем был Баглей? Лодырь из лодырей: пущай конь задачи решает — у него голова что ведро... Гуляка-бездельник: что бы ни делалось в классе — праздничная уборка, стенгазета, его, Баглея, это не касается... А с матерью, с теткой Христиной, как обходится? Хамил, деньги вымогал... Он постоянно шкодил: кого-то пихнет, кому-то затрещину отпустит. Обижал только тех, кто слабее его. Против силы не лез, остерегался. Выходит, трусливая у Гришки душонка. Пакостник и трус... Из всего этого, наверно, и складывался Баглей-негодяй... Так думал Клим всю дорогу, пока трясся на телеге. Климу казалось, что он все еще не докопался до самого главного микроба, из которого возник полицай-предатель Баглей. Еще подумать надо, с Усольцевым, человеком многое повидавшим, поговорить; что он скажет? А сейчас нужно быть готовым к встрече — давненько не виделись...
Цокот копыт, катившийся откуда-то издали, оборвал думы и насторожил всю усольцевскую команду.
— Он, он, — шептал Щербак, — жавшегда верхом.
— Приготовиться! — скомандовал Усольцев. — Лошадь через калитку не пройдет. Выходит, ворота будет открывать. Здесь и берем!
Из-за поворота легкой трусцой в проулок вбежала лошадь, а наездник, мешковато сидевший в седле, как-то странно покачивался в разные стороны, и казалось, что вот-вот он слетит вниз.
— Пьяный, — еле слышно проговорил Клим.
— К лучшему, — сквозь зубы процедил Усольцев. У дома лошадь перешла на шаг и остановилась перед самыми воротами. Баглей, держась за седло, осторожно пополз вниз. Сейчас бы на него наброситься, но договорились, когда начнет ворота открывать... А он не стал их открывать. Похлопал коня по шее, что-то невнятное промычал и сел прямо на колоду, за которой лежали Усольцев и Гулько. Отяжелел, хватил, видать, солидную дозу шнапса, ноги совсем не держат, вот и присел, словно перед дорогой... Будет дорога, будет! Усольцев всей силой ухватил Баглея за плечи и свалил наземь, а Клим сразу же придавил его своим телом и вставил кляп в рот. Быстро обмотали туловище и руки веревкой, забрали пистолет с кобурой, финский нож и вместе с лошадью увели к повозке.
Полицай не успел даже пикнуть. Ловко сработали партизаны: без суеты, даже без слов, при полной тишине, так что и мать, по всей вероятности не спавшая, ничего не услышала.
У телеги Баглей уперся — не захотел взбираться на повозку, но ему помогли: закинули туда, как кидают мешки, и он, уткнувшись лицом в сено, недвижимо замер. Чтоб и ногами не трепыхался, их тоже связали.
— Верхом можешь? — спросил Усольцев Клима.
— Конечно!
— Тогда седлай буланого!
— Конь-то райишполкомовшкий, — притихшим голосом произнес Щербак, очумевший от всего увиденного, потому что всегда остерегался Баглея и считал, что Гришка и есть пуп земли, которого никто не осмелится скрутить; и вдруг он, словно коршун с подбитыми крыльями, повален и даже не трепыхается...
В полночь каратель Баглей был доставлен в партизанский лагерь. Буланый, заняв место рядом с гнедым, стал предметом заботы Ермолая. Щербак, как и Гришка-полицай, был взят под стражу. А Усольцев вместе с Климом Гулько улеглись рядышком на нарах в землянке, через каких-нибудь десять минут после прибытия уже спали так крепко, что, казалось, никакой грохот не в силах их разбудить.
И снова пошел дождь — проливной, холодный...
Отряд переживал неудачу. У партизан-минеров вышла осечка: немецкий эшелон, который они планировали пустить под откос, невредимый проследовал на станцию Гомель. Что ж, неудача учит. Враг ведь тоже соображение имеет. Подорвавшись уже дважды на железной дороге Минск-Гомель и потеряв больше батальона солдат, несколько десятков танков, орудий, немцы на этот раз пустили впереди паровоза груженные песком платформы. Мины, сработав, разнесли, конечно, только платформы с балластом. Фейерверк был, но польза от него мизерная: поезд остановился лишь на то время, пока ремонтники разбирали завал и укладывали новые шпалы и рельсы. Состав же остался цел.
— Вот такие, товарищ Усольцев, дела, — сказал начальник штаба капитал Бердников. — Теперь думать надо!
Емельян понял, что именно для этого его пригласили в штаб: думать надо!
— Ясно, товарищ капитан, видимо, нужно как-то немца перехитрить.
— Именно перехитрить! — подхватил капитан и, подойдя поближе к Усольцеву, спросил:
— Как живешь, брат-уралец?
— Худо! — бросил Усольцев.
— Что так?
— Хочу вас спросить: есть надежда на скорую связь с Большой землей?
— адежды юношей питают! — продекламировал капитан. — А мы ведь, черт побери, совсем не стары. Верно?
Усольцев, не услышав ответа на прямой вопрос, пояснил, что худо ему оттого, что о доме ничего на знает и, конечно же, надеется на связь с Большой землей.
— Мы все ждем, — успокоил капитан Усольцев. — Аэродром уже подготовлен. Скоро, очень скоро наши прилетят. Пиши, земляк, письма... Сначала надо придумать штуку, которая бы на воздух снова поднимала фрицевские поезда. Сообрази что-нибудь со своими друзьями-минерами. Есть башковитые хлопцы?
— Найдем, коль нужно. Клим Гулько — парень с понятием...
Климу долго объяснять ситуацию не пришлось. Он уже знал о неудаче на железке и поэтому горячо воспринял предложение Усольцева поработать головой. И они сразу приступили к делу. Начали с рассуждений.
— Значит, катит паровоз. — Клим для большей наглядности нарисовал на листке из ученической тетради подобие локомотива.
— ...немецкий, груженый, — добавляет Емельян.
— ...и давит на рельсу, где мина, — продолжает Клим.
— ...а мина нажимного действия.
— ...и трах-тара-рах!
— ...платформа с песком, — усмехается Емельян.
— Платформа — пескарь, а паровоз — щука, — перешел Клим на рыбацкую терминологию. — Пескарь пусть плывет, а щуку...
— ...на крючок!
— Вот именно, на крючок!
— А крючок на что цепляется? — подмигнул Емельян.
— На леску, — принял игру Клим.
— Значит, удочка нужна! — воскликнул Емельян. — Слушай, Клим, мина — крючок, а удочка — шнур, за который дернет «рыбак»-минер.
— Как здорово! — обрадовался Клим и стал рисовать мину. — Значит, так. Вот здесь ставим взрыватель... А какой?
— От гранаты, конечно!
— Правильно, от гранаты! К кольцу привязываем шнур, другой конец которого тянем в кусты, где и ждем появления состава.
— Появился, — продолжил Емельян. — Платформы с песком пропускаем. И когда колесо паровоза «наступит» на мину, дергаем удочку-шнур... Ну как?
— Трахнет в самое сердце!
— И полетит под откос немчура.
Удочка понравилась капитану.
— Хвалю! — одобрил он. — Должно получиться. Где будем испытывать?
— На железке, — ответил Усольцев. — Прямо на фрицах.
— Не попробовать ли все-таки сначала здесь рвануть? — предложил Бердников.
— Не стоит заряд впустую тратить, — возразил Усольцев. — Сработает, куда денется. Взрыватель-то гранатный. Чеку дернем — и порядок.
— Уговорил. Готовь группу! Будешь за старшего, земляк...
На задание отправились втроем: Усольцев, Гулько и партизан из взвода минеров-подрывников Яков Урецкий, широкоплечий, с огненно-рыжей шевелюрой.
— Теперь и ночью нам светло будет. Так, Яша? — улыбнулся Усольцев.
— Значит, иду направляющим?
— Конечно. Наш ориентир — твоя шевелюра.
— Эх, если бы и борода еще у тебя, Яша, была! — воскликнул Клим.
— Нельзя мне бороду, — серьезно произнес Урецкий.
— Что так? — удивился Клим.
— Мировой пожар будет!
— Довод резонный, — поддержал Усольцев. — Нам пожар не нужен, а немцам устроим фейерверк... Итак, веди нас, огненный Яша!
И пошли они гуськом — друг за другом. Поклажи хватило всем троим: толовая мина, лопата, лом, топор, шнур — все нужное. Ну и, конечно, оружие — у всех немецкие автоматы.
Тропу-дорожку запорошило снегом, но Урецкого это не смущало. Он знал, куда идет. Не раз выводил уже к железной дороге подрывников. И до войны, когда был членом артели ломовых извозчиков, эти места и дороги, ведущие к станциям, исколесил вдоль и поперек. Каждый кустик и деревце, каждая ложбинка и пригорок были его давние знакомые. Сейчас и не сосчитать, сколько тюков разных с мукой, зерном, крупой да ящиков с гвоздями и инструментом перевез его конь-ломовик по этим вот колдобистым дорогам. И всегда был в добром настрое Яша Урецкий. А чего тужить? Есть работа, хотя и тяжелая, — поди таскай многопудовые мешки! — но на то спина и руки ему даны. Есть добрая лошадь и телега — кати себе! И Яша катил: от райцентра до станции и обратно. С удовольствием! Ехал в ночь, в непогоду... Никого не боялся. Даже грома с молнией. Не прятался от них, как другие, под телегой, а ехал себе, чтобы не опоздать. Что-что, но Яша никогда не опаздывал. Приезжал прямо к вагону и был первым у его дверей... Ах, как давно это было! Не ездит больше ломовой извозчик Яша Урецкий на станцию за провиантом и прочим товаром. А вот нынче топает пешим к железной дороге, и совсем по другому случаю. На своей спине несет он смерть врагам, которые лишили его дома, лошади, работы. Рассчитаться надо с ними, ох как надо рассчитаться!
— Яша! — подал голос замыкающий Усольцев. — Чего плохо светишь? Я за корягу зацепился...
— Выше ноги поднимай, товарищ старший!
— Слушаюсь! А скажи-ка, далеко еще ползти?
— Версты три с хвостиком.
— А хвостик длинный?
— Еще версты три, — ответил Яша, и всем вроде веселее становится.
Когда до железнодорожного полотна осталось, как уверял Урецкий, с километр, сделали привал. Была надобность уточнить обстановку, окончательно определить место действия, ну и, конечно, каждый должен обрести боевое состояние, чтоб уже в момент операции ничто не отвлекало ее исполнителей от главного дела.
— По данным разведки, сегодня до 24.00 должны проследовать к станции Старушки несколько составов, — сообщил Усольцев. — Значит, поставить мину мы должны к 22.00, примерно через час. В каком месте будем минировать?
— Километров за шесть-семь от станции, когда паровоз еще будет идти на большой скорости, — ответил Урецкий. — Место я знаю. Вдоль дороги мелкий кустарник, который скроет нас. И рельсы проложены по высокой насыпи. Там вагоны хорошо полетят под откос.
— То, что надо! — одобрил Усольцев. Уточнив варианты отхода и место встречи на случай, если придется поодиночке уходить от преследования противника, минеры взяли направление прямо к дороге. Минут через двадцать, достигнув кустарника у насыпи, они уже лежали на снегу в белых маскхалатах. Приготовили ломик, лопату и прислушались. Стояла тишина, и лишь изредка со стороны станции Старушки доносились паровозные гудки.
— Начинаем! — скомандовал Усольцев.
— Стоп! — бросил Гулько. — Что-то тарахтит.
Снова замерли. Верно: тарахтение нарастало.
— По рельсам, кажется, какая-то колымага катится, — прошептал Урецкий.
Вдавились в снег и, не двигаясь, лежали до тех пор, пока мимо на большой скорости не проскочила дрезина. Она удалилась в сторону Старушек.
— Видно, дорогу проверяют, — произнес Усольцев.
— Значит, жди состава. Вперед, Яша! А ты, Клим, оставайся и гляди в оба!
Усольцев и Урецкий, захватив заряд и инструмент, поползли к насыпи. Гулько, приподнявшись на колено, наблюдал за дорогой. И в тот момент, когда минеры начали подъем по насыпи, он снова уловил далекий стук колес.
— Стойте! — прошипел Клим. — Замрите!
Минеры прилипли к насыпи, а Гулько вытянулся на снегу. Не по себе стало партизанам: неужто проморгали эшелон?
Но то был не эшелон, а всего лишь паровоз с платформой. А на платформе — огневая точка, которую в темноте нельзя было заметить, но зато она оживилась сразу, как поравнялась с кустарником, — пулемет дал длинную очередь.
— Прочесывают, гады! — прямо в ухо Урецкому произнес Усольцев. — За мной, наверх.
Минеры быстро взлетели на насыпь и, примостившись у рельса, начали ломиком долбить успевшую уже промерзнуть землю. Яша долбил, а Емельян лопаткой выгребал грунт и углублял яму. Работали споро, но несуетливо, знали, что Клим надежно стережет их. Когда глубина ямы оказалась достаточной, Урецкий опустил в нее мину, а Усольцев поставил взрыватель от гранаты и к кольцу привязал крепким узлом шнур. Мину осторожно присыпали песком, запорошили снегом, чтобы незаметной была, и поползли назад. Усольцев полз и разматывал шнур. В кустарнике он сообщил, что остается здесь один, а товарищам велел метров на двести отползти от дороги. И кто знает, если фрицы обнаружат его, тогда пусть огнем прикроют его отход.
Не прошло и пяти минут, как все на своих местах приняли боевое положение. Усольцев — на переднем крае, вблизи насыпи. Такое его расположение диктовалось обстоятельствами: шнур на километр не протянешь. Максимум метров на тридцать. Таким шнуром удобней, а главное — надежней дергать чеку.
Усольцев понимал, что его позиция самая опасная и рискованная, поэтому он и занял ее, а во «второй эшелон» отправил товарищей. Раньше, когда партизаны пользовались минами нажимного действия, все уходили от дороги подальше, теперь же Емельян шнур далеко не отпускал. Этот новый способ рельсовой борьбы требовал и нового подхода к выучке минеров, к их физическим и боевым данным. Это понял Усольцев именно сейчас, лежа у насыпи.
Холод заставлял Емельяна подняться с земли, чтобы потоптаться и согреться. Но не довелось: послышались паровозные вздохи. Емельян снова прижался к земле и ухватился за конец шнура. Теперь, кажется, катил большой состав. По мере его приближения земля все больше вздрагивала. Это Емельян ощущал своим телом. А когда увидел платформы, на которых громоздился причудливых очертаний груз, спрятанный под брезентом, — не то машины, не то орудия, — он сразу принял решение — подрывать!
Как и ожидалось, впереди паровоза тарахтели платформы, которые немцы подставляли под предполагаемые партизанские мины. Емельян пропустил их. Но когда паровоз накатился на точку, где лежала мина, рука дернула шнур. И Емельян впервые так близко-близко увидел необыкновенной яркости оранжевый сноп огня, вырвавшийся из-под рельса и ударивший так по паровозу, что тот, будто норовистый конь, сначала вздыбился, а затем, обессилев, рухнул наземь и бесформенными железными глыбами раскидался по снежному насту.
Что было дальше, Емельян не видел, он сорвался с места и, пригнувшись, побежал к товарищам. Только слышал грохот, который, казалось, катился следом за ним и оглушал все окрест. Вагоны, платформы летели под откос.
— Я видел орудия! — обрадованно произнес Гулько, когда Усольцев подбежал к кусту, за которым сидели Клим и Яша.
— И танк тоже летел вместе с платформой, — добавил Урецкий. — Сам видел.
— Значит, хороша «удочка»! — произнес запыхавшийся Емельян.
А эшелон все грохотал. Скрежетало железо, с треском что-то ломалось, звенело стекло... И катился по морозному воздуху людской крик.
— Вона как заголосили фрицы! — радовался Урецкий. — Слышишь, Емельян?
И только сейчас в грохот и вопль ворвалась автоматная стрельба.
— Очухалась немчура! — Клим ухватился за автомат.
— Все, сматываем удочки! — скомандовал Усольцев. Лавируя меж кустов, они достигли леса и, углубившись километра на три, сделали привал.
— Вышло, кажется, здорово! — сказал Усольцев, доставая из вещмешка сало с хлебом — Лукерьин дар.
— Как думаете, сколько вагонов там было? — спросил Клим.
— Больше двух десятков, — ответил Емельян.
— На каждой платформе — груз, — добавил Яша.
— А в теплушках что? — все интересовался Клим.
— Кто их знает? — Усольцев делил сало. — Может, солдаты, а возможно, какое-либо снаряжение.
— Два вагона пассажирских я приметил, — сказал Урецкий.
— Это, наверно, для офицеров, — пояснил Клим.
— Спасибо, друзья! — произнес Усольцев, довольный успешно завершившимся делом. — Надежно сработали! Дали фрицам шороху! Всю «железку» завалили обломками. Таскать им не перетаскать.
— Твоя работа, Емельян — Урецкий похлопал Усольцева по плечу.
— Ты что? А вы сторонние наблюдатели?
— Мы у тебя на подхвате, — твердил Урецкий.
— А «удочку» я один придумал? И мерзлый грунт только я долбил? Кто прикрыл меня? Ну да ладно.
На Емельяна нашло вдруг такое настроение, что он решил круто повернуть разговор:
— Знаете, чего мне страшно захотелось? Не отгадаете... Чаю! Настоящего крутого чаю! Из самовара... Эх, кинуть бы в него угольков, снять сапог и голенищем раздуть такой огонь, чтоб загудел. А? Яша, будешь пить такой чаек? А ты, Климушек?
Дожевав последние кусочки хлеба с салом, они дружно поднялись и пошли. Усольцеву по-прежнему хотелось вспоминать былое, чтобы уйти хотя бы в мыслях от только что совершившегося. Желание помечтать, пофантазировать появилось у него оттого, что на душе как-то легко стало. Это после успеха «удочки»! А отчего же еще? Сработано удачно, без потерь в личном составе — все живы-здоровы...
— Ну, Яша, так как насчет чая? Или не по душе тебе этот напиток?
— Угадал. Мы, извозчики, до чаю не охочи. Что-либо покрепче требуется.
— Ах, покрепче! Тогда пельмешки на закусочку нужны! Вот царственная еда! Пельмени с мясом... С грибами... С рыбой... С редькой... И даже с вашей бульбой... Ах да, для вас, белорусов, пельмени — пустой звук, вам бульбу подавай. Верно?
— Можно и пельмени отведать, — включился в игру Клим. — Только скорее мечите на стол.
— Вам с маслом аль с горчицей или уксус обожаете? — смеялся Емельян. — А может, в бульоне?
— Не надо аппетит дразнить, Емельян, — остановился Яша. — Может, свернем к леснику? Отогреемся. И в самом деле чайку попьем.
— Далеко это?
— С версту.
— Ты его знаешь?
— Как же, много раз заезжал к нему. Приветливый дядька.
— Стоит посмотреть эту избу, — Усольцев повел серьезный разговор. — Железная дорога близко. Пригодится! Веди нас, Сусанин!
Дорога, на которую свернули партизаны, скорее угадывалась, чем виделась — никаких свежих следов. Но у Урецкого были свои ориентиры: то сосна с причудливым изгибом, похожим на коровье колено, то три березки будто сплелись в хороводе — все они цепко держались в его памяти. И поэтому партизаны, невзирая на ночь, точно вышли на хутор лесника.
Емельян и Клим, приклонившись к соснам, остановились поодаль, а Урецкий подошел вплотную к избе и постучал пальцами об окно. Отзыва не последовало. Тогда Яша еще раз забарабанил по стеклу.
— Хто бьется? — услышал Урецкий знакомый сипловатый голос лесника.
— Яша, извозчик! Не забыл меня еще, Демьян?
Лесник лбом приник к стеклу.
— А-а, Яков... Ну-ну...
Лесник чиркнул спичкой и зажег фонарь, с которым и вышел на крыльцо.
— Ну, здоров, поздний гость! — сказал лесник и протянул руку.
— Здравствуй, Демьян! Обогрей до рассвета.
— Ну, заходь! Тольки у меня постояльцы...
— Кто такие?
— Бес их ведае... Блудни.
— Погоди, Демьян, я не один... Нас трое.
Быстро подошли Усольцев и Гулько. Лесник поздоровался и рассказал, что уже вторые сутки у него живут двое неизвестных. Завалились поздно вечером, сказали, что поживут с недельку и уйдут. Пьют самогон и спят. Вот и сейчас даже не услышали стука. При них одна винтовка на двоих. Леснику не велят далеко отлучаться и требуют от него закуски.
— Вижу, у вас автоматы. Вы-то кто такие?
— Свои, — ответил Усольцев.
— Недавно штось грохотало, — сообщил лесник. — Должно быть, снова крушение. Поезда часто нонче под откос летят. Не слыхали?
Партизаны промолчали. Их теперь заинтересовали незнакомцы. Усольцев спросил лесника:
— Спят, говорите?
— Так, крепко спят.
— А днем, когда бодрствуют, про что говорят?
— Ересь плетут: кто сколь выпьет да про девок. Правда, раз спросили: нет ли у меня знакомых на станции?
— Ну что, ребята, — обратился Усольцев к своим спутникам, — будим?
— Конечно! — ответил Гулько.
— Веди, Демьян, нас в хату, — сказал Урецкий.
— Минуточку, а винтовка где лежит? — поинтересовался Усольцев.
— Меж ними, — ответил лесник. — На полатях.
— Ясно. Клим, берешь сразу винтовку! Теперь пошли!
Лесник с фонарем вошел в избу первым. За ним — остальные. Гулько сразу подошел к полатям, на которых спали незнакомцы, и легко взял винтовку.
— Наша, мосинская, — произнес он.
— Встать! — зычно воскликнул Усольцев. Оба тут же проснулись и начали шарить руками по полатям — искать винтовку.
— Зря ищете, — сказал Усольцев. — Одевайтесь!
Оба нервно натягивали на себя рубахи, брюки, путались в сапогах, что-то невнятно друг другу бормотали и, конечно, никак не могли понять, что за люди перед ними с немецкими автоматами. Один, у которого все лицо заросло щетиной, а глаза, видно, от самогона налились кровью, осмелился спросить:
— Вы из полиции?
— Вопросы задавать будем мы! — отрезал Усольцев. — Понял?
— Так точно! — вытянулся щетинистый.
— О, ты из военных?
— Так точно! Служил.
— В какой армии?
Щетинистый замялся.
— Чего молчишь?
— Я... понимаете... В Красной, конечно.
— Не врешь?
— Ей-богу, в Красной Армии.
— Фамилия?
— Букрей... Ефрейтором был.
— Что ж ты, ефрейтор, так опустился?.. На бродягу похож.
— Разбили нас. В окруженье попал... По лесам да по болотам... Оборвался... Голодал...
— Служить хочешь? — хитро спросил Усольцев.
Букрей опешил: как потрафить этим автоматчикам?
— Значит, не хочешь?
— Ну, я... конечно... ежели вы прикажете, то могу, — выдавил из себя Букрей.
Тогда Усольцев решил прямо поставить вопрос:
— А кому служить можешь?
— Вам! — выпалил Букрей и, кажется, обрадовался, что не назвал ни немцев, ни русских.
Усольцев понял: скользкий тип, этот Букрей, без сомнения — дезертир. И мародер, наверно.
— Вещи есть?
— Мешочек. Вон лежит на лавке.
Клим взял вещмешок Букрея и все содержимое вытряхнул на стол. Звякнула жестяная шкатулка. Усольцев потрогал ее — внутри забренчало.
— Что там бренчит?
— Так, безделица.
Клим открыл шкатулку и стал извлекать из нее цепочки, кольца — обручальные и с камнями, броши и даже несколько золотых и серебряных монет.
— Где взял?
— Нашел... В одном доме... Богатом... Все убежали.
— В каком городе этот дом?
Букрею не приходило на ум название города: какой назвать, чтоб поверили?
— Мародер — вот ты кто! — зло произнес Усольцев.
— Паскуда, грабитель! — Урецкий сжал руками автомат. — К стенке его!
— Не надо, браточки! — умолял Букрей. — Берите, я вам все отдаю... Только отпустите... К маме в Чернигов иду...
— У, гадина, маму вспомнил, — негодовал Урецкий. — А воевать кто будет? Кто будет защищать твою маму от врагов-кровососов? Падаль!
Второй, с петушиным носом-клювом и узким лбом, сделал вкрадчивый шаг влево и ногой стал толкать свой мешок под нары. Усольцев заметил это.
— И у тебя есть барахлишко? Сейчас посмотрим.
Ну, конечно, и у этого партизаны обнаружили «клад»: серебряные вилки, ножи, ложки, подстаканники.
— А ты где нашел?
— Там же! — нагло ответил узколобый. Этот оказался похлеще Букрея. Кулацкий отпрыск. Сидел в тюрьме за разбой. Явился в эти края, на родину отца, с одной целью — пограбить. Нашел себе напарника, и оба ударились в разгул и грабеж.
Усольцев и его товарищи составили акт, куда внесли все ценное, что было конфисковано у грабителей, и скрепили его подписями. Этот документ вместе с золотом и серебром, как сказал Усольцев, будет передан сегодня же представителям советской власти, а точнее, ее финансовым органам.
Узколобый от удивления выпучил глаза: его, видать, поразило упоминание Усольцевым советской власти.
— Да, подонки, жива советская власть! Мы все и есть ее представители. Запомните это! А вам советую не болтаться у нас под ногами. Если осмелитесь грабить и убивать честных людей — сметем с лица земли! Катитесь отсюда к ядреной бабушке! Вон! — грозно произнес Усольцев.
Оба быстренько засеменили к двери.
— Стойте! — скомандовал Усольцев. — Вы, конечно, совсем одичали и не знаете, что Красная Армия разгромила немцев под Москвой и гонит их так, что аж пятки у фрицев сверкают. Скоро и здесь мы будем встречать нашу армию. Знайте, вам пощады тоже не будет. Советую подумать: с кем вам быть? Теперь убирайтесь!
Тишина воцарилась в доме лесника. Все молча пили чай, приготовленный хозяином. Никому не хотелось вслух произносить то, что и так ясно: воздух стал чище в этой лесной избе! Усольцев пил и изредка поглядывал на хмурого Якова: чем-то был недоволен. Емельян чувствовал, что именно его действия не устраивали Урецкого. Ну, как же, взял и отпустил таких вражин. По ним пуля плачет, а они на свободе...
Только хозяин суетился. То в погреб спускался, то в сени удалялся: кое-что к чаю приносил.
— Вы уж извините за худое угощение, — говорил он.
— Блудни все мои сусеки подчистили.
— Паразиты! — снова выругался Яков. — Зря мы в них не разрядили автомат.
Усольцев, положив руку на спину рядом сидевшему Урецкому, сказал:
— Ну перестань хмуриться, Яша. Все правильно... События сотрут их в порошок.
— Трупы они, хоть и живые, — поддержал Емельяна Клим.
— В том-то и дело, что живые, да еще и пакостные, — твердил Урецкий. — Давай, Емельян, догоним их. Далеко не ушли. И в расход...
— Ты настаиваешь? — вдруг спросил Усольцев.
— Ненароком и нас подпалят эти блудни, — пугливо произнес хозяин. Емельян отодвинул от себя кружку с чаем и встал. В этот момент в двери раздался стук. Все взялись за автоматы.
— Хто там? — лесник подался к двери.
— Впусти, Демьян! Это я, Букрей.
Усольцев услышал и велел впустить. Букрей вошел и с порога выпалил:
— Все. Я его хряснул.
— Кого? — спросил Усольцев.
— Кулака этого...
— Напарника своего?
— Его... Топором по башке...
— Ты толком говори, почему ты его порешил?
— Он меня подговаривал спалить хату и вас... Я промолчал, вроде согласен. Он за угол хаты пошел по своим надобностям. А я топор у крыльца взял; видел, где Демьян кладет его... И топором хрясь по башке... Он сразу с копыт...
— Ну вот, теперь дуй прямиком к мамочке, — посоветовал Букрею Усольцев.
— Не-е, с вами пойду... Возьмите меня... Хочу немчуру колошматить... Оружие знаю... Пулеметчиком был...
— Не хнычь! Сейчас решим, — и Усольцев обратился к товарищам: — Ну как?
— Военную присягу принимал? — спросил Букрея Гулько.
— А как же, принимал.
— И нарушил... Предал...
— Теперь не нарушу. Любое задание дайте. Все исполню. Вот увидите.
— Ну что ж, примем тебя в партизаны, — сказал Усольцев, — но пощады тебе не будет. Грех и позор смывают своей же кровью. Ты готов на такое?
— Готов! — ответил Букрей.
— Как думаешь, Яша? — спросил Усольцев.
— Согласен с тобой, — ответил Урецкий. — Пусть в бою докажет, что он был ефрейтором.
На этом поставили точку. Попрощались с лесником и вышли на кратчайшую дорогу, которая вела в партизанский лагерь. А с рассветом прибыли на место и после короткого отдыха доложили командованию об успешном испытании «удочки», в результате которого полетел под откос немецкий эшелон с личным составом и боевой техникой. Добро, конфискованное у Букрея и его напарника, передали начальнику штаба. А Букрей предстал перед теми, кто должен был окончательно решить его судьбу.
Весть об удачном рейде группы минеров быстро разнеслась по отряду. «Удочка» был принята партизанами на вооружение.
Новогоднюю ночь Емельян провел в одиночестве. Так случилось. Самые близкие товарищи ушли на задание, а он остался не у дел, можно сказать, доживая в отряде последние часы. Случилось совершенно неожиданное: вызвал командир отряда и сообщил, что подпольный райком партии приглашает его, Усольцева, к себе для выполнения важного задания. Какого — не сказал майор Волгин, видимо, сам не знал. Лишь добавил, что эта просьба исходит от товарища Петрени.
— А как с операцией? — спросил Усольцев. — Я ведь отправляюсь в ночь с минерами на «железку».
— Остаетесь здесь, — сказал командир. — На рассвете за вами приедет подвода.
Без пяти двенадцать Емельян вышел из землянки, посмотрел на вызвездившееся небо и вплотную приблизился к мохнатой сосенке, мимо которой много раз проходил и рукой трогал, будто гладил мягкие длинные иглы. Теперь он хотел, чтоб она стала его новогодней елкой, и поэтому шел к ней, как идут на свидание с любимой, боясь опоздать.
Точно в 24.00 он сказал сосенке-елке:
— Ну, здравствуй! С Новым годом!
Сосенка шевельнулась — ветер качнул ее нежно-юные ветви, и ему даже послышалось, что она тихо-тихо шепчет какие-то таинственные слова. Вот только о чем — он не знал.
И он стоял перед ней, словно заколдованный, не шевелясь, чтоб не помешать шептать ей свою речь. А может, и в самом деле лесные сосеночки в этот новогодний час превращаются в нарядные елки-царевны и на своем, только им понятном языке произносят, как и люди, застольные тосты. Тогда Емельян правильно делает: надо молча слушать, не перебивать...
Вот если бы сосеночка рассказала ему про дом родной, про Степаниду и детишек. Степашка и Катюшка уже повзрослели небось, помощниками у мамочки стали, а сегодня, может, даже елочку нарядили и песенку поют про то, как родилась и росла она в лесу вот так, как эта белорусская сосеночка. Вспомнил Емельян прошлую новогоднюю ночь Степанида настряпала пельменей, пирог с рыбой, на елочку понавешала длинные, как карандаши, конфеты для ребятишек, патефон играл. Вадим Козин, любимый певец Степанидушки, всю комнату наполнил романсами. Емельян и сейчас слышит их: «Веселья час придет к нам снова...» Когда же придет этот час? Полгода уж прошло, а конца что-то и не видать. Летят эшелоны под откос, но немцев будто и не убавляется: все прут и прут к фронту составы...
Ну что, сосеночка, молчишь? Скажи, какие еще уготованы Емельяну пути-дороги? Вон сколько их осталось позади: и проселочных, и большаков, и лесных, и полевых, и даже болотных — где только не побывали его сапоги! А держат, не рвутся, будто знают, что замены не будет, новых никто не даст...
Так как же все-таки насчет новых маршрутов? Опять ведь сегодня отправляться в неизвестность. Если бы его воля, ни за что не ушел бы из отряда. Здесь уже вроде пригрелся, ко двору пришелся, дело обрел и друзей, с которыми можно еще не одному эшелону германскому подножку поставить. И вдруг на тебе: товарищ Петреня приглашает! Но это же не кто-нибудь, а руководитель партийного подполья всего района. Понимать надо! Раз его, беспартийного, приглашают в подполье, значит, он там нужен. Ну что ж, надо и это испытать!..
Приехал за Емельяном молодой парень, рослый, белокурый, с льняными усами и очень короткой фамилией — Гук.
— Ну, а зовут как?
— Янка. Можно — Иван или Ваня.
— Нет уж, я буду тебя звать по-белорусски — Янка. Итак, Янка, куда едем?
— В Гать. К товарищу Антону.
— Кто такой товарищ Антон?
— Привезу — познакомитесь, — ответил Янка и на этом кончился разговор о товарище Антоне. Ну а про Гать Янка сказал, что это небольшая деревушка вблизи райцентра и что немцев там нет, только один полицай представляет всю германскую власть.
Почти всю дорогу Емельян, укутавшись в длиннющий тулуп, посланный специально для него, как сообщил Янка, товарищем Антоном, продремал.
Гать возникла неожиданно: ехали все лесом и сразу воткнулись в деревню, которая уже просыпалась. Над соломенными крышами стелился дым, и скрипели колодезные журавли, словом, начинался первый день нового, сорок второго года. Улица была пустынной и запорошенной снегом, по которому легко скользили сани-розвальни. Проехали деревню с конца в конец и только у предпоследней избы, за которой начинался лес, остановились.
— С Новым годом! — произнес Емельян, едва переступив порог. — Здравствуйте!
— День добры! 3 новым счастьем! — ответил старый человек с жидкой седой бородой. — Проходьте.
Емельян скинул тулуп и стеганый ватник, снял шапку-ушанку и положил все на лавку. Из сеней появилась молодуха с платком на голове, из-под которого до талии спускалась коса. Она поздоровалась и поставила на стол крынку с молоком, вынула из печи глиняную миску, полную блинов, и пригласила всех — Емельяна, Янку и деда Сымона — завтракать.
Вскоре в избе появился Виктор Лукич Петреня. Емельян вышел из-за стола и обнял старого знакомого.
— Как доехали? — спросил Петреня.
— Без приключений, товарищ Антон! — доложил Янка.
Емельян удивленно взглянул на Янку и на Виктора Лукича и улыбнулся: так вот он, товарищ Антон!
— Да, дорогой брат-уралец, конспирация, — сказал Петреня. — В нашем деле иначе нельзя. И тебя тоже придется перекрестить.
— Седайте снедать з нами, — пригласил дед Сымон Виктора Лукича. — Отведайте марылиных блинов.
— Кали ласка, — сказала Марыля и налила гостю стакан молока.
За столом Виктор Лукич расспрашивал Емельяна про партизанскую жизнь, интересовался делами в отряде, хвалил минеров-подрывников.
— О ваших делах, брат-уралец, мы наслышаны. С элеватором здорово у вас получилось. А с извергом-полицаем! Все местечко радовалось его исчезновению. Мы сочинили листовку, в которой рассказали о партизанском возмездии предателю, и от руки написали экземпляров сто пятьдесят, потом развесили их по райцентру. После этого полицаи поубавили свою прыть, а трое сбежали со службы и скрылись. От перепугу, конечно... Все это очень хорошо. А из дома никаких вестей? — спросил Усольцева Виктор Лукич. — Как там наш Урал? Кует, наверно, оружие.
— Ничего не знаю, — вздохнул Емельян, — от этого и страдаю. Зима, конечно, суровая. Дров сколь надо, чтоб детишек согреть. Достается моей Степаниде.
Вот так и текла беседа, пока еще очень далекая от того разговора, который хотелось Емельяну скорее услышать, но как только трапеза была завершена и в избе остались Петреня и Усольцев, Виктор Лукич приступил к изложению особого задания.
— Вы помните наш прощальный разговор? — спросил он.
— Не забыл, обещали, кажется, позвать, когда оборудуете типографию.
— Молодец! Хорошая память. Так вот, все готово.
— Уже? Так скоро?
— А нам показалось, что долго и медленно мы ее собирали.
— Это ж типография!
— Короче говоря, кое-что мы добыли, установили. Пора к делу приступать. Нужна ваша помощь.
— Я ж только печатник. Наборщики есть?
— Одного нашел. Скоро и второй появится.
— А мне подмена будет? — спросил Усольцев.
— Этого вопроса я ждал. Подобрали девицу, которая и будет вашей ученицей. Не боги же горшки обжигают. Научите. Верно?
— Почему о подмене беспокоюсь? Немцев надо бить. Поезда крушить. Это теперь мое главное дело.
— Понимаю. Но народ ждет правды о Красной Армии. О Москве... А мы от руки пишем листовки. Наладим печатание в типографии, подготовите себе смену — и доставим вас в целости снова в отряд... Жить будете вот в этом доме. На довольствии состоять у деда Сымона и Марыли.
Секретарь райкома проинформировал Усольцева, что Гать — деревня сравнительно безопасная, немцы здесь не бывали, все распоряжения оккупационных властей доводятся до сельчан через полицая Петруся Шаплыко, который два раза в неделю является в местечко в ортскомендатуру на инструктаж.
— Петруся опасаться не надо, — доверительно сообщил Петреня, — он наш человек. Но об этом мало кто знает. Сохраняйте тайну. Он будет незримо прикрывать типографию и вас. Однако и вы будьте начеку. Для типографии мы добыли пулемет и несколько гранат.
Чтобы попасть в типографию, надо сначала войти в старую обветшалую ригу, построенную давным-давно на лесной вырубке, а там граблями разгрести жухлую солому, под которой лежали доски, закрывавшие спуск в подземелье, где и находилась печатная машина и несколько реалов с кассами для шрифтов.
— Конспирация — высший класс! — произнес Усольцев, когда проделал весь маршрут до своего рабочего места.
В подземелье его встретил наборщик, назвавшийся Поликарпом Петровичем, человек уже в годах, роста чуть повыше реала, с худым желтоватым лицом. «С большим, видать, стажем наборщик», — подумал Усольцев и тоже отрекомендовался.
— В типографиях каких газет изволили трудиться? — тонким голоском спросил Поликарп Петрович.
Усольцев назвал свою одну-единственную типографию и, в свою очередь, задал тот же вопрос наборщику.
— О, молодой человек, — сказал, будто пропел, Поликарп Петрович, — мне довелось трудиться в самых первоклассных типографиях. Вот этими руками, — он протянул впереди себя, будто собрался дирижировать хором, свои тонкие руки с длинными пальцами, — я набирал стихи Янки Купалы, Якуба Коласа, Михася Чарота, Павлюка Труса... Вы когда-нибудь читали их стихотворения? Это же блаженство! А стихи Тетки? Вы удивлены? Нет, это не то, что «Здрасте, я ваша тетя!». Это псевдоним известной белорусской поэтессы Элоизы Пашкевич. Талантливейшая поэзия!
«Ну и говорун!» — подумал Емельян. А Поликарп Петрович упивался воспоминаниями. Трудно сказать, когда бы он закончил их, но в типографском подземелье появился третий человек, и Поликарп Петрович сразу оборвал свой рассказ. Пришел мужчина лет тридцати, подтянутый, высокий, со шрамом на левой щеке, поздоровался за руку с Поликарпом Петровичем, с которым был хорошо знаком, ибо поинтересовался его самочувствием, а протянув руку Емельяну, сказал:
— Слышал о вас. Товарищ Антон кое-что рассказал.
— А это Дмитрий Костюкевич, или Змитрок, как мы его зовем, — поспешил сообщить Поликарп Петрович, — корреспондент нашей районки. И заметьте, боевой товарищ. Схватился с немецким офицером и победил. В память — шрам на щеке.
— Все сказано, я молчу, — улыбнулся Змитрок. — Теперь, когда мы все перезнакомились, перехожу к делу. В этом гроте нас пока трое. Есть уже первое задание. Это листовка. Вот она, уже написана и отредактирована. О победе наших войск под Москвой. Остается нам набрать ее и отпечатать. Вручаю ее оригинал в ваши руки, уважаемый Поликарп Петрович!
Поликарп Петрович надел очки и, взглянув на оригинал, пропел:
— Давненько не набирал рукописный текст.
— Петрович, есть идея! — воскликнул Змитрок. — Сделать налет на ортскомендатуру и захватить не герр коменданта, а какой-нибудь «Ундервуд», а?
— «Ундервуд», между прочим, с латинским шрифтом, — отпарировал Поликарп Петрович.
— Пустяк! Мы ее по-белорусски научим!
— Вы сначала научитесь писать разборчиво, а то сплошная китайская грамота.
— И все-таки, Петрович, «Ундервуд» я вам добуду.
— Змитрок, смеясь, подошел к Усольцеву и спросил: — Ну как этот музейный экспонат?
— Удивляюсь, — сказал Емельян и продолжал внимательно разглядывать старенькую «американку», ее огромное колесо с деревянной ручкой, которое надо кому-то крутить, чтобы привести в движение.
— Чему удивляетесь? — допытывался Костюкевич.
— Уже не удивляюсь. Декель на месте, валики в целости. Бачок полон краски — будет печатать!
— Вот это разговор! Слышите, Петрович, будет печатать! А вы хаяли.
Петрович ничего не ответил. Он уже ушел в дело и, выкладывая в верстатку буковку к буковке, рождал строки будущей листовки. Емельян же возился у «американки», нарезал бумагу, подгоняя ее под нужный формат, а Костюкевич, примостившись на скамейке, писал что-то в блокнот. Все были заняты, оттого и примолкли.
К вечеру, когда завершилась последняя корректура листовки и пришла пора заправить форму набора в печатную машину, в подземелье появился Янка Гук с миловидной, очень молоденькой, лет семнадцати, девушкой, о которой Усольцев был уже наслышан от Костюкевича, ибо именно ее, Яну Зубрицкую, он должен был научить печатному делу. Яна — самая младшая в семье поляка Юзика Зубрицкого, женой которого была немка Эмма Генриховна. У Яны был еще брат Эрих, приятель и соученик Костюкевича, и двадцатилетняя сестра Мальвина.
Жила эта добропорядочная семья в местечке давным-давно. Юзик здесь родился, а Эмму он привез откуда-то из южных краев, то ли из Мелитополя, то ли из Симферополя. Их дети родились, учились и выросли здесь, в местечке. Были пионерами, стали комсомольцами, словом, жили той жизнью, которая была присуща всем юношам и девушкам этого небольшого, в меру шумного райцентра. Никого никогда не интересовала их национальность, но вот когда немцы пришли, людей стали сортировать, и, конечно, для оккупантов имело первостепенное значение, кто какой крови. Эмма Генриховна, оберегая своих детей, пошла в ортскомендатуру и сообщила, что она немка. Сам же Юзик тяжелобольной, прикован к постели, и поэтому главой семьи фактически была Эмма. После некоторых формальностей ей и детям — Эриху, Мальвине и Яне выдали аусвайсы — свидетельства о том, что они фольксдойч, а это давало право на ряд льгот, главной из которых было свободное передвижение. Такой документ был своего рода допуском на любую работу. Это обстоятельство и учло партийное подполье района и посоветовало всем Зубрицким занять нужные должностные места. Эрих, товарищ Костюкевича, устроился в бюро по найму рабочей силы, в ту самую организацию, которая занималась отправкой белорусских девушек и парней в немецкую неволю, Мальвина стала официанткой в офицерском казино, а Яна иногда ей помогала убирать посуду. Все они имели ночные пропуска...
— Для нашего подполья Зубрицкая — клад, — сказал Костюкевич, и без лишних слов Емельян понял, что Эрих и Мальвина, ежедневно общаясь с немцами, имеют возможность выуживать у оккупантов нужные подпольщикам и партизанам сведения. Усольцев смекнул, что и ему не грешно войти в контакт с Зубрицкими, тем более, что он не собирается надолго задерживаться в типографии... Впрочем, не надо загадывать далеко вперед, вот она, Яна, — рядом, обучай и входи в контакт.
Яна стала прилежной ученицей. Она быстро освоила маленькую «американку» и если в первый вечер лишь стояла рядом с печатной машиной и наблюдала за работой своего учителя, то уже вторую листовку Усольцев доверил ей печатать. В дни, когда Яна работала в типографии, она жила в Гати у своей тети, а когда завершалось печатание тиража, Гук подвозил ее до райцентра, и она шла до своего дома пешком. По дороге Яна незаметно вынимала из кошелки листовки и осторожно засовывала их за чью-нибудь калитку или забор, клала на крылечко, продвигала под оконную ставню.
Люди, проснувшись раненько, шли за водой или открывали ставни и натыкались на пахнущие свежей краской листки. И никому в голову не приходило, что принесла их хрупкая Яна, дочь немки Эммы. Они, забившись в потаенные места, группами и в одиночку с жадностью читали: «Красная Армия сокрушила немцев под Москвой. Враг терпит поражение и отступает. В города и села возвращается советская власть. Снова реют наши красные знамена в освобожденных от оккупантов Солнечногорске, Клину, Калинине, Волоколамске, Истре. Заснеженные поля и дороги Подмосковья чернеют от разбитой вражеской техники и трупов гитлеровцев. Разбиты тридцать восемь дивизий противника...» И не было для людей лучшего дара, чем эти листовки, слова которых вселяли надежду на скорое избавление от страха, разбоя, виселиц, от оккупантов.
Усольцева удивляла Яна: преспокойно могла бы дома сидеть, в тепле да в уюте, а она вон добровольно в пекло лезет. И не хнычет, ее лицо всегда веселостью светится.
— Что вы, что вы, я большая трусиха, — отвечает она всем, кто хвалит ее, — страшно боюсь тараканов.
— А темноты? — спрашивал Емельян.
— И темноты, — смеялась Яна. — Позавчера, когда Янка оставил меня одну на темной улице, сердце мое в пятки опустилось. Не верите? Пока до дома добралась, холодный пот прошиб. Нисколечко не вру! А у самого дома патруль остановил. Я пропуск ночной показала — и все в порядке.
— А вчера чем занимались? — интересовался Емельян.
— О, вчера! — заблестели Янины глазки. — Шик-блеск!
— Не понял!
— Вы ж такой умный, дядя Емельян, а недогадливый. В казино до полночи... А потом...
— Ого, было и «потом»?
— Потом, — Яна сделала паузу и, прищурив голубые глаза, таинственно прошептала: — Ка-ва-лер.
— Кто же этот счастливчик?
— Герр официр, — продолжала интриговать Яна. — Ка-пи-тан.
— Птица важная!
Яна помрачнела:
— И подлец первосортный! В ортскомендатуре служил. На допросах до полусмерти избивал. Но что-то случилось — сгорел. На фронт отправляют. Плакался мне.
— Когда отправляют? — заинтересовался Усольцев.
— Послезавтра. Ночью уезжает на станцию. Пожелал со мной попрощаться в домашних условиях.
— А вы что ответили?
— Сказала, что увидимся в казино.
С тех пор как Усольцев узнал о гулянках в офицерском казино, его прямо-таки не покидало желание проникнуть туда. Но каким путем? Перебрал десятки вариантов — и ни одного подходящего. И вот, кажется, Яна подарила ему идею.
— Вы умница, Яночка! — воскликнул Усольцев. — Ведите своего кавалера в дом. Обязательно ведите! А я там его встречу...
Яна удивленно посмотрела на Усольцева:
— Вы? В нашем доме?
— Не удивляйтесь, Яна. Еще вопрос: от вас он на станцию поедет?
— Кажется, от нас. Он даже просил меня проводить его. За ним, наверно, машина заедет.
— Все понял.
— Что вы хотите с ним сделать? — спросила Яна.
— Уничтожить, как уничтожают врага.
— Я так и подумала.
— Ну и умница!
— И водителя прикончим. Весь вопрос: как это сделать? Думать надо, думать...
Забеспокоилась Яна. Она одобряла Усольцева, но боялась за маму, за больного отца. Что будет с ними, с сестрой и братом, если немцы узнают об убийстве в доме? Нет-нет, только не это...
Но тут же Яна вспомнила про пустующий соседский дом. Еще в мае прошлого года соседи уехали на Кавказ отдыхать, а ключи отдали сестре Мальвине, чтоб присматривала за домом и поливала цветы. Война не позволила им вернуться, и дом пустует. Яна рассказала об этом Усольцеву.
— Я же говорю, что вы, Яна, умница. Превосходный вариант! А с ключами вы уладите? Сестра не откажет вам?
— Это моя забота.
После разговора с Яной у Емельяна окончательно созрел план: убрать капитана и добыть его офицерскую форму. С ним проще: он ведь на фронт собрался, значит, никто его разыскивать не будет — уехал и все. С водителем следует по-иному действовать. Его же будут ждать в ортскомендатуре. Не явится — последует розыск. А убирать его тоже надо.
На верную мысль навел товарищ Антон, полностью одобривший замысел Усольцева.
— Нужно пустить машину с водителем под откос. Бросятся немцы в поиск и наткнутся на сгоревший в аварии автомобиль.
— Здорово! — восхитился Усольцев. — А я не дотумкал.
— Ну хорошо, — сказал товарищ Антон. — Костюмы добыты. Вы, скажем, натянете на себя фрицеву одежду. И что дальше? В казино? Без знания языка? Номер не пройдет. А если честно, то я против вашего личного участия в налете на казино. Вы нам нужны здесь. Для казино найдем подходящего товарища.
— Не надо так. Я теперь живу этим. Во сне вижу казино. Не лишайте меня удовольствия поднять его на воздух. Прошу вас...
— Ну, допустим, вы пройдете в казино, — продолжал свои доводы товарищ Антон. — Кругом немцы. Веселятся, пьют, болтают. А вы глухонемой, что ли?
Усольцев вдруг улыбнулся:
— А что? Можно и глухонемым... Напарник мне нужен... Чтоб немецкий знал.
— А вы?
— Мне не обязательно... Есть идея.
— Какая?
— Можно потом доложить? Требуется кое над чем еще покумекать.
— Лады, кумекайте. А встреча с капитаном когда?
— Завтра. Сегодня листовку отпечатаю, и я свободен.
— Кто с вами пойдет на капитана?
— Гук Янка. Он же шофер.
— Добре. Желаю удачи!
— Только казино никому другому не отдавайте, — Усольцев умоляюще посмотрел на товарища Антона.
— Не отдам. Оно ваше!
— Располагайтесь, а я в казино, — сказала на ходу Яна, оставив в соседском доме Усольцева и Гука. — Через час приведу кавалера. Встречайте!
Усольцев и Гук прошлись по всем трем комнатам, заглянули во все закутки.
— Значит, так, — спокойно произнес Емельян. — В спальню первой войдет Яна. Так мы с ней договорились. Капитан снимет мундир, сапоги в зале и тоже направится в спальню. Вот там и должны мы скрутить его. Перед самой кроватью. Понял, Янка?
— Яснее ясного, — ответил Гук.
— Слушай дальше. Я поджидаю его в спальне, за дверкой. Ты — за ширмой в зале. Я первым встречаю немца: «Хенде хох!». Ты сразу же появляешься сзади... Но с чем? — Оба посмотрели по сторонам.
— Вон, смотри. — Янка показал на утюг.
— Подойдет. Эта штука увесистая.
Затем Гук вышел во двор и нашел подходящее место за сараем — снежный сугроб, в котором вырыл глубокую яму для капитана. Возвратился в дом через окно, потому что на дверь снаружи, чтобы никаких подозрений не вызвать у немца, повесил замок.
Когда Янка, разогревшийся и покрасневший, появился в зале, Емельян погасил лампу и велел напарнику тоже устраиваться за ширмой.
— Только не спать, — подал голос из спальни Емельян.
— На табуретке спать не приучен. У вас там комфорт — пуховая перина. Завалиться бы на нее...
— Янка, тебе сколько лет?
— Двадцать три. А что?
— Жениться пора.
— Невесты попрятались.
— А Марыля?
— Не подходит. Она меня старше.
— Ну, а Яна?
— Городская. За меня не пойдет.
— А если я посватаю?
— Попробуйте. Я согласен. Яна симпатичная...
— Вот видишь, нравится, а зеваешь.
— До свадьбы ли нонче? Вот покончим с германцем, тогда и свадьбу справлю.
— Не забудь меня позвать.
— Как можно без вас! Первым гостем будете. Шафером согласны?
— О, даже такой почет! Приеду, Янка, прикачу на твою свадьбу со своей Степанидой. Пусть и она узнает вас, братьев моих белорусов.
— Ну и добре, — успел сказать Янка и смолк. Он услышал скрип калитки и шаги. Кажется, идут.
Шаги приблизились к двери, потом щелкнул ключ, и Яна с немцем шумно вошли в дом. По залу скользнул луч электрического фонарика. Капитан, видно, охмелевший, безостановочно что-то рассказывал своей спутнице. Он говорил громко и хрипло, а Яна заливисто смеялась.
Яна зажгла лампу, и в зале стало светло. Капитан выставил на стол бутылку и попросил подать рюмки. Усольцев и Гук услышали бульканье жидкости.
Немец торопил события. Он осушил первую рюмку, потом вторую, третью и, конечно, еще больше охмелев, потянулся к Яне. Она отстранила его и побежала в спальню. Немец шагнул за ней, но она сказала ему, что в одежде и в сапогах в спальню не ходят. Он захохотал и принялся снимать с себя мундир, ремни с грохотом летели на пол, и сам капитан, когда взялся за сапог, тоже свалился на бок, задев руками ширму, за которой сидел Гук. Ширма зашаталась. Янка сжал в руке утюг.
Немец что-то злобно шептал и медленно поднимался на ноги. Яна слышала его возню, но голоса не подавала. Она молча лежала на кровати, укрывшись одеялом, и ощущала учащенный стук своего сердца. Почему так медленно тянется время? Скорей бы все кончилось... Ну, что он там копается?.. А Емельян Степанович? Что-то его не слышно... Уснул?.. Страшновато стало Яне. Холодок побежал по телу. Вздрогнула: немец швырнул сапог... И сделал шаг в спальню.
— Хенде хох! — Усольцев преградил дорогу немцу у самой кровати.
Фашист, стоя в нижнем белье, только успел крикнуть: «Фройляйн Яна!» — и тут же замолк: рука Янки Гука с увесистым утюгом пригвоздила его к полу.
Когда с капитаном было покончено, и он был упрятан за сараем, Емельян спокойно произнес:
— Ну вот, одним гадом меньше будет на фронте.
Яна навела порядок в доме: привела в прежний вид кровать, убрала со стола пустую бутылку с рюмками, причесалась и молча села у стола.
— Приуныла что-то наша Яночка, — Усольцев посмотрел ей в лицо.
— Думаю. Как дальше будет?.. Где его чемодан? Вдруг его дружки приедут?
— Верно, Яночка, чемодана нет... Шоферу, наверно, поручил захватить, — успокаивал Усольцев, а у самого тревожно стало на душе. Но переборов возникшее волнение, спокойно взял одежду и сапоги немца, удалился за ширму. Оделся по-военному быстро, и, когда вышел, Яна всплеснула руками:
— Ну, не узнать вас, Емельян Степанович!
— Будто шито на вас, — улыбнулся Янка. Под окном зашуршали шины автомобиля, и раздался сигнал.
— Вовремя обмундировался, — произнес Усольцев и велел Яне выйти одной к водителю. — Скажите ему, что капитан сильно захмелел, поэтому его будет сопровождать ваш родственник.
Яна, накинув на плечи пальто, вышла и очень быстро возвратилась.
— Там двое — водитель и солдат с автоматом.
— Вы сказали водителю про сопровождающего?
— Да, как вы велели.
— Он что?
— Сказал: «Хорошо. Пусть едет...»
Усольцев призадумался. Сначала прошелся по залу, потом зачем-то вошел в темную спальню, в которой с минуту постоял, и, выйдя оттуда, решительно сказал:
— Ситуация усложнилась. Нас двое и их двое. Но у нас есть преимущество: мы, расположившись на заднем сиденье, смотрим им в затылки. Понял, Янка?
— Так точно, герр капитан!
— Вот так! Службу усвоил! Приготовь револьвер и держи его в кармане. Я, свалив набок голову, буду похрапывать. Не беспокойся — спать не буду... Стреляем одновременно. Все! Яна, сопровождайте нас к машине.
Яна вышла из дома первой и, поскольку на улице было темно, громко предупредила Янку и «герр хауптмана», чтобы шли осторожно. Водитель и второй немец стояли у машины навытяжку. Дверки легковушки были открыты. Янка помог «опьяневшему офицеру» устроиться на заднем сиденье и сам сел рядом. Немцы тоже заняли свои места в автомобиле. Яна по-немецки пожелала всем доброго пути, а шофера попросила заглянуть на обратном пути к ней и сообщить, как доехали. Водитель обещал исполнить просьбу фройляйн.
«Герр хауптман», как и условились, сразу захрапел. Но его рука, засунутая в карман шинели, надежно обхватила рукоятку парабеллума. Немцы молчали. Янка же смотрел вперед на освещенную фарами дорогу и постоянно прикидывал, какое место проезжает «мерседес». Ему хорошо знаком был маршрут до железнодорожной станции. Теперь же важно было выбрать подходящее место, подальше, конечно, от населенных пунктов, где можно окончательно завершить операцию.
Таким местом оказался небольшой кустарник, в который машина въехала, миновав две деревни. Янка толкнул локтем Усольцева — пора! Емельян тут же вынул парабеллум, и оба одновременно, приставив к затылкам немцев пистолеты, выстрелили. Солдат с автоматом молча накренился набок и уперся головой в дверку. Водитель вскрикнул и, ухватившись руками за голову, навалился на руль. Янка в одно мгновение перелез на переднее сиденье, оттолкнув к дверке шофера, и быстро остановил машину.
— Что дальше? — спросил Янка.
— До Гати далеко? — поинтересовался Емельян.
— Километров двенадцать будет.
— Дорога как? Легковушка пройдет?
— Вряд ли. Лесной проселок. Снегу много.
— Пойдем пешком... А машину разверни, будто возвращалась она со станции.
Янка, включив скорость, проехал несколько метров вперед и медленно развернул машину на сто восемьдесят градусов. В свете фар справа на обочине дороги четко вырисовывались оградительные столбики.
— В них и должен врезаться автомобиль. — Усольцев показал на столбики.
Оба вышли из машины, открыли багажник, в котором обнаружили фибровый чемодан и кошелку с бутылками. Включили свет, чтобы разглядеть.
— Вино, конечно, — определил Янка. — Пять бутылок, и на всех разные этикетки. Да какие красочные!
— Яна же как-то говорила, что офицеры получили рождественские подарки с французскими винами.
— И нам перепало, — весело произнес Янка.
— С вином разберемся опосля. Давай-ка, браток, следы заметать. Разгони-ка автомобиль в те столбики.
Янка открыл дверцу и, стоя рядом с машиной, ухитрился включить скорость и надавить на газ. «Мерседес» рванул вперед и, врезавшись в столбы-ограничители, свалился набок. Усольцев плеснул на машину бензина и поджег ее. Факел озарил придорожные сосенки.
— Какое красивое полымя! — восхитился Янка.
— Синим пламенем горят фрицы, — Усольцев подхватил чемодан. — А ты, Янка, бери автомат и кошелку с французским... Мотаем удочки!
— Не полагается «герр хауптману» пешим да еще с чемоданом.
— А как прикажешь? «Мерседес»-то тю-тю... Вперед, Янка!.. Идешь направляющим.
Рассвет они встретили в дубраве. Кругом стояли толстенные дубы, каждый из которых, как сказал Янка, в три обхвата. Такую рощу Емельян никогда не видел.
— Летом здесь рай. — Янка присел на заснеженный пень. — Мы за грибами сюда часто приходили.
— За какими? — Емельян тоже сел передохнуть.
— Дубовик тут растет.
— Не знаю. На Урале не встречал.
— Дубовик — добрый гриб. Похож на белый. И вкусный. Люблю суп из сушеного дубовика.
— Угостил бы.
— Сам вкус потерял... Не стало мамы — и грибной запах из дома улетучился... Молодой померла... Сорока еще не было. Рак нашли у нее. Поехала она в Киев, там у нее братья жили, на операцию. Всю зиму там пробыла, к весне должна была приехать, но прислала письмо, что еще на месяц задерживается... И аисты тоже не прилетели.
— Какие аисты? — спросил Усольцев.
— На крыше нашего дома батька колесо примостил, и к нам каждую весну аисты прилетали. С холодами улетали, а весной они же возвращались. И вот в ту весну, когда мама была в Киеве, не прилетели аисты. А это плохая примета: быть беде... На селе говорили: не возвернется Анна. Анна — это моя мама. А она возьми да вернись... Приехала к концу лета. Как раз жито созрело. Мама с серпом в поле. Жала в охотку. До самого темна спины не разгибала. И, видать, надорвалась... Захворала и слегла... Снова мы ее отправили в Киев... Больше оттуда не возвернулась. Померла... Выходит, аисты предчувствовали беду в нашем доме, потому и не прилетели. С того времени так и пустует их гнездо на нашей крыше... Батя каждую весну ждет аистов, но они все мимо нас пролетают... Вот такая невеселая быль...
От дубовой рощи пошли совсем тихо: за ночь устали, да и дорога была засыпана снегом, что не разгонишься.
Но до Гати добрались благополучно, никому на глаза не попались, а ведь могли натолкнуться и на неприятности: пульнул бы кто-нибудь в «герр хуаптмана» — и крышка. Однако обошлось.
Первым увидел пришельцев, появившихся на деревенской улице, дед Сымон, разгребавший у калитки снег, и тут же шмыгнул в хату.
— Германец по селу ходить... Хутчей вставай, Марыля! Бежи к Змитраку. Хай хавае сваи справы.
Марыля быстренько вскочила с постели, натянула кофточку с юбкой, сунула ноги в сапоги и, накинув на себя кожух, выбежала во двор. У распахнутой калитки уже стоял Янка, а позади него Емельян.
— День добры, Марыля! — поздоровался Янка.
— Добры... день, — дрогнувшим голосом произнесла Марыля.
— Не познала? — спросил Янка и рассмеялся. — Это ж мы... Вот ваш постоялец Емельян Степанович.
Усольцев подошел поближе и поздоровался с Марылей. Она продолжала настороженно смотреть на Емельяна.
— Чаму ж вы у ихней одеже? — несмело спросила Марыля.
— Так случилось... В дом пустите?
— Кали ласка, — сказала Марыля и первой пошла в хату. — Тату, это ж наш Емельян!
— Бачу, — сказал дед Сымон. — А я думав... Ну да ничего... Слава Богу, жив и, кажись, здоров. А што у германской шанели, то ваша справа. Так, мабудь, треба... Марыля, вари бульбу. Неси молоко... Снедать пора.
— Любимая весть, как скажут, что пора есть. Открывай, Янка, французское. Угостим деда Сымона и Марылю.
— Это можно, — Янка выставил на стол длинную, как кегля, бутылку и, когда все сели, налил кому в кружку, кому в стакан.
— Давненько ничего не пивал, — разгладил бородку дед Сымон и хлебнул из кружки. Видно, не понравилось ему сухое французское вино, скривился, сморщился, словно принял горькое лекарство, — аж внутрях скрябе, будь яно неладно...
— Ваша правда, — поддержал деда Емельян. — А Европа пьет...
— Хай пье та Европа... Нам ихня кислятина ни к чаму... Молочка отведайте...
После завтрака и короткого сна Усольцев и Гук встретились с товарищем Антоном, которому обстоятельно доложили о проведенной операции.
— Значит, троих убрали? — спросил Виктор Лукич.
— И автомобиль?
— Так точно! — ответил Усольцев.
— А в чемодане что?
— Мундир, сапоги, белье, альбом с фотографиями и карта Белоруссии и Смоленщины, — доложил Усольцев.
— А в кошелке пять бутылок французского вина, — добавил Гук. — И автомат.
— Еще два пистолета: один при капитане был, другой — в чемодане. И сотня патронов к ним.
— Все сгодится! — одобрил товарищ Антон. — Молодцы! Полагалось бы вам отдых устроить, но некогда — листовка созрела. Змитрок превосходный текст сочинил, а Поликарп Петрович уже набирает. Сегодня же надо вам ее отпечатать.
— О чем листовка? — поинтересовался Усольцев.
— О возмездии. О том, что злодейство карателей-оккупантов и полицаев не останется безнаказанным. В листовке рассказано о партизанском суде над Баглеем, о справедливой каре, постигшей полицая Гнидюка, и приведен самый свежий факт: на днях в деревне Касаричи подпольщики поймали немца-насильника и его сподручного полицая и тоже расстреляли.
— Веские факты!
— А Щербака помните? — спросил Виктор Лукич.
— Вы ж его в плен взяли.
— Конечно, помню. А с ним что?
— Мы о нем тоже в листовке написали как о человеке, вставшем на честный путь. Только случилась беда, его убили, погиб в бою с немцами-карателями.
— Когда был тот бой? — спросил Усольцев.
— Три дня тому назад. Сначала немецкие бомбардировщики сбросили десятка два бомб на партизанский лагерь, потом до батальона пехоты с артиллерией атаковали наш отряд. Бой был тяжелый и длился шесть часов.
Нашим пришлось отступить и сменить место дислокации... Потери есть. Тяжело ранен комиссар отряда.
— Политрук Марголин?
— Он... Когда на левом фланге обороны создалась угроза прорыва немцев в наши тылы, комиссар Марголин бросился на тот опасный участок и сумел организовать отражение наступления противника. Но самого настигла пуля... В грудь... Сделали операцию. Жив пока.
— А Олеся, дочурка его, где? Она с ним была?
— Не могу сказать. Не знаю.
— Вот горе-то! Мать погибла... Теперь отец... в беду попал... Мне бы в отряд, а? Проведать надо... Заодно и мину соорудить.
— Для чего мины?
— Про казино-то забыли?
— Ничуть. Мы даже на бюро обсудили этот вопрос.
— Ну и как бюро?
— Единогласно — за! Так вот, отпечатаете листовку и вплотную беритесь за казино. А если в отряд нужно — поедете! Договорились?
— Вполне! — с настроением произнес Емельян и расстался с Виктором Лукичом. Именно в эту минуту Усольцев каким-то особым внутренним чувством ощутил близость к товарищу Антону и готов был в любой час подставить свое плечо, чтобы хоть как-то облегчить судьбу подпольного партийного секретаря. А как это сделать? Вопрос, наверно, странный. Фашистов надо больше убивать — вот и все! И тогда легче будет и товарищу Антону, и всей Белоруссии.
Вечером в типографии появилась Яна. Усольцев, пристально посмотрел ей в глаза: все ли в порядке? Яна, как и прежде, весело рассказала всем о гулянках в казино, о господах офицерах, но ни словом не обмолвилась о том, что ей пришлось пережить прошлой ночью в соседской квартире, когда ее учитель-печатник и Янка покончили с «герр хауптманом». Она уже приучена была ничего никому не рассказывать лишнего. Яна же не знала, что до ее прихода сам Усольцев по настоянию Змитрока уже обо всем доложил. Вот почему она удивилась, когда Поликарп Петрович, подойдя к ней, вдруг поцеловал ее руку и сказал:
— Я восхищаюсь вами, милая Яна!
А Змитрок, весь сияя, воскликнул:
— Гордитесь, Поликарп Петрович! Вы трудитесь в окружении героев!
— О чем вы? — смутилась Яна.
— Они все знают про прошлую ночь и «герр хауптмана», — пояснил Усольцев.
— А-а, вот оно что! — воскликнула Яна. — Но я-то при чем? Аплодисменты полагаются Емельяну Степановичу и Янке. Я лишь свидетель...
— Ладно, Яночка, славой потом делиться будем, — Усольцев решил перевести разговор в деловую плоскость. — Что дома? Мама с папой ничего не спрашивали?
— Ни словечка.
— А брат? Мальвина?
— Брат только спросил: «Почему у соседей в полночь огонь горел?». Я ответила, что так надо было и ничего дурного, мол, не случилось. Он и успокоился. А Мальвина кое о чем догадывалась, она хитрая. Спросила: «Хауптман капут?». Я подтвердила. Тогда она захлопала в ладошки и поцеловала меня.
— Фашисты не ищут пропажу? Вы ничего не заметили?
— Точно не могу сказать. Пока шума не слыхать. Но новость есть. Мальвина говорила, что будто бы ожидается прибытие новой части карателей, какого-то гренадерского батальона. Кроме ортскомендатуры, появилась фельдкомендатура. Оттуда приходили в казино и велели в пустующую комнату поставить столы. Значит, посетителей прибавится.
— Важная новость, — произнес Усольцев и попросил Яну немедленно сообщить все товарищу Антону.
— Вот о ком надо сочинять листовки! — торжественно произнес Костюкевич. — А мы пишем о мерзавцах полицаях.
— Вам, Змитрок, и карты в руки, — подал голос из-за реала Поликарп Петрович. — Роман надо писать, обязательно роман. И чтоб наша Яночка была главной героиней.
— На роман таланта не хватает, но очерк, коль жив буду, накатаю, — обещал Змитрок.
— Когда еще будет очерк, вы лучше почитайте листовку, — попросил Костюкевича Усольцев.
— Так она же на белорусском.
— Я пойму. Но вы все-таки постарайтесь перевести.
Змитрок взял оригинал — исписанные карандашом листки — и стал читать: «Весь наш народ поднялся на бой с оккупантами, принесшими на советскую землю пожары, голод, разбой и смерть. Но нашлись единицы, которые подались в холуйство и пошли в услужение к врагам. Это те, кому ничто, кроме своей подлой душонки, не дорого — ни земля белорусская, ни мать родная... Пьяница полицай Гнидюк творил разбой в Поречье. Но карающая рука партизана настигла его и пустила пулю в его тупой лоб... Такая же участь постигла и насильника полицая Баглея, измывавшегося над жителями райцентра. И он был схвачен народными мстителями, а партизанский суд приговорил его к смертной казни. Приговор приведен в исполнение...
Страшитесь, полицаи! Вам всем не миновать позорной смерти!
Опомнитесь, пока еще не поздно! Поверните оружие против врагов нашего народа — немецких оккупантов!
Не сделаете этого — будете раздавлены, как самая пакостная тварь...»
— Вот в таком духе, — сказал Костюкевич.
— Крепкое у вас, Змитрок, перо, — одобрил Усольцев. — Постараюсь отпечатать по высшему классу...
Утром листовки не стало в типографии: ее увезли на подводах, унесли во все села района. Яну пощадил товарищ Антон и поручил доставить листовку в райцентр другим подпольщикам. У нее появилась новая, очень важная, как подчеркнул секретарь райкома, даже первостепенная задача: по крупицам собирать сведения о гренадерском батальоне.
Ну а Емельян отправился к партизанам. Его повез туда Янка Гук.
— Прошу вас не задерживаться, — сказал на прощанье товарищ Антон, — поскорее вертайтесь. Казино ведь ждет пополнение...
Всю дорогу не выходили из головы Усольцева слова о казино, сказанные Виктором Лукичом. Их ведь как надо понимать: вот-вот появятся в райцентре гренадеры-каратели, и офицерье, конечно же, кинется в казино... И будет оно битком набито старожилами из ортскомендатуры, других служб и новичками-гренадерами. Тут-то их всех надо прищучить. Особенно гренадеров, чтоб навеки отучить от дел карательных...
— Верно я говорю, Янка? — вскрикнул вдруг Усольцев.
— Ни слова не слыхал, — удивился Янка. — Вы ж молчите.
— Разве? Ё-мое! — спохватился Усольцев и спросил: — Как думаете, Янка, могу я появиться в офицерском казино в мундире «герр хауптмана»?
Янка не сразу ответил, подумал, потом как-то невнятно произнес:
— Если... конечно... молчком...
— Нет, прямо скажи: могу или нет? Морда не выдаст?
— Я бы не сказал. Но если кто-то обратится с вопросом? Как тогда?
— Тогда, брат, хана, — вздохнул Усольцев. — Надо, чтоб не было вопросов, как ты сказал — молчком... Молодец! Хорошо придумал... Но офицер не может быть немым... А? Думай, браток... А если заявиться опьяневшим? Говорят же про пьяного: лыка не вяжет!.. Промычать невнятно и... А?
— Нет, вы серьезно к ним собираетесь? — с тревогой в голосе спросил Янка.
Ничего не ответил товарищу Емельян, снова умолк и, с головой зарывшись в теплый тулуп, под скрип санных полозьев, легко скользивших по твердой снежной корке, весь ушел во власть своих дум о предстоящем «свидании» с казино. Он еще не принял окончательного решения, как туда войти, но то, что надо это сделать именно ему, не сомневался. Понимал, что трудное и опасное дело задумал, но не представлял себе, что кто-то другой, а не он исполнит его. Это же ему пришла такая мысль в голову, значит, он и должен ее довести до конца. Считал, что идею подкинуть не так уж и трудно, а вот суметь ее воплотить в дело — важнее всего. Тем более, такую идею: убрать с дороги не одного фашиста, а целое сборище — да какое! — офицерское.
Один шаг к цели уже сделан: с «герр хауптманом» покончено, а за первым шагом обязательно должен следовать второй. И он состоялся: хозяин «мерседеса» и солдат-автоматчик тоже отправлены к праотцам. Значит, быть и третьему шагу. Это — казино!
А если этот шаг станет последним?.. Недобрая мысль вдруг змеей-гадюкой вцепилась в него и долго не отпускала. А ведь так может случиться: туда, в казино, войдет он запросто, а обратно не выйдет... И все — конец... Это в двадцать восемь-то лет! Жаль, обидно. Дети будут сиротами зваться, а Степанидушка — вдовой. Молодая, красивая, еще не сполна выцелованная, а уже вдова. А когда узнает, как и где голову сложил, может, выговаривать станет: зачем, мол, в змеиное пекло полез?.. Нет, не осудит Степанидушка его, поймет, как всегда понимала: коль Емельян на что-то решился — так и надо!..
Твоя правда, Степанидушка, так надо! Он уже много раз натыкался на смерть, она в лицо ему глядела, даже за горло хватала, но вогнать его в гроб ей не удалось. Видать, слабоватой оказалась. Может, и сейчас удастся от нее ускользнуть. А почему «может»? Сомневающийся еще никогда не побеждал. На жизнь надо делать ставку, тогда и смерть не страшна. А если уж смерть принимать, то только во имя жизни. Пусть не лично твоей, а тех, кто за тобой стоит, кого своей гибелью ты прикроешь от смерти...
— Слышь-ка, Янка, ты смерти боишься? — из глубины тулупа подал голос Емельян.
— Чего-чего?
— Смерти, спрашиваю, боишься?
— Ну и вопрос!
— Самый насущный. Мы ведь на войне. А тут, брат, смерть за каждым поворотом. Полоснет по нам сейчас какой-нибудь зверюга-автоматчик — и поминай как звали.
— Вы что это такой мрачный разговор заводите? Или сон страшный видели?
— Ладно. Это я так, от безделья... И все-таки надо быть готовым ко всякому.
— К смерти разве тоже готовятся? — вдруг серьезно спросил Янка.
— Не знаю. Вряд ли... Живому жить надо...
— Вот это другой разговор. Мы с вами, Емельян Степанович, должны победу над фрицами отплясать, да так, чтобы чоботы вдрызг!
— Ну, молодец, Янка! А плясать-то ты умеешь?
— Дело нехитрое. Была б музыка... Гармонь да барабан...
— Это верно. Музыка всем нужна... И фрицам тоже надо устроить музыкальный момент, вроде пляски чертей...
Встреча с отрядом была радостной и печальной. Майор Волгин встретил по-братски, посадил рядом и не спеша рассказал про жизнь отряда, про то, как выстояли в бою с карателями, как пустили под откос немецкий танковый эшелон. Но и без потерь не обошлось. Скончался от ран начальник штаба капитан Бердников.
Погиб отважный минер Яша Урецкий. Не стало и Ермолая Корбута. Поехали с Лукерьей в Поречье за мукой для партизанской пекарни и напоролись на полицая. Повесили Корбута. Лукерья, которая за несколько минут до встречи Ермолая с полицаем ушла дом свой проведать, уцелела. Тяжело ранило комиссара Марголина. И Клим Гулько тоже ранен...
— А как бы их повидать?
— Кого?
— Политрука Марголина и Клима.
— Исключено. На Большую землю отправлены. Тут, брат, у нас новость: самолеты принимаем на своем партизанском аэродроме. Прилетают к нам с добрыми подарками, а мы отправляем раненых. Детишек тоже увезли от нас.
— А дочь Марголина Олесю?
— С отцом улетела.
Когда-то, в самом начале своего пребывания в отряде, Усольцев, которому не очень-то по душе была партизанская жизнь, мечтал о дне, когда ему удастся как-нибудь пробраться на Большую землю и влиться в регулярную воинскую часть. Теперь вот есть такая возможность — оттуда самолеты прилетают. Можно обратиться с просьбой к командиру, наверно, не откажет. Но нет, та начальная, можно сказать, острая боль-тоска по родной части постепенно улетучилась и, кажется, совсем покинула его. Его «выздоровление» началось с того момента, когда открыл личный счет истребленных врагов-палачей. Им все больше овладевало убеждение, что партизанское бытие — это и есть его подлинное призвание. Он так же быстро нашел свое место в рядах подпольщиков и оттого был вполне удовлетворен своей военной судьбой, ибо здесь, в подполье, как ему казалось, он может сполна отомстить за все, что сам перетерпел, и за муки земли, на которую ступила нога оккупанта. А впереди, совсем рядом, было казино...
О казино доложил майору Волгину и попросил помощи: нужны мины и несколько гранат-лимонок. Командир пригласил к себе командира взвода минеров-подрывников и распорядился сполна удовлетворить просьбу товарища Усольцева.
— Будет исполнено! — по-военному четко ответил лейтенант с густыми черными усами и, поздоровавшись с Емельяном, назвал себя: — Рухадзе Реваз.
— Подрывных дел специалист, — добавил майор Волгин.
Реваз Рухадзе действительно знал толк в минно-подрывных премудростях. На своем тридцатилетнем, как сам признался Усольцеву, холостяцком веку он ничего не построил, а только крушил и взрывал. Даже в детстве — это по словам бабушки — маленький Ревазик все ломал: игрушки, чашки и всякое прочее, что попадало ему на глаза.
— И как видишь, дорогой, опыт пригодился, — не без гордости сказал лейтенант. — Опять ломаю и рву. Кого и что — сам знаешь. А ты кого собираешься в преисподнюю отправить?
— Известное дело, фрицев.
— Америку открыл... Ты скажи, дорогой, под что будешь мину подкладывать: под паровоз или под телегу?
— Под стол.
— Вай, пожалей, пожалуйста, творение рук человеческих. Кому, дорогой, мешает стол?
— Весь секрет в том, что за тем столом будут сидеть звери... Двуногие, конечно.
— Фрицы! Я угадал?
— Ты умница, Реваз!
— Это моя бабушка давно уже сказала.
— Значит, так, мне нужны две мины... Небольшие... Чтоб в портфель или сумку положить...
— Есть такие, — сказал лейтенант и повел Усольцева к стеллажу-нише, где по ранжиру плотно лежали вороненые мины. — Выбирай!
— Вот эти как? — Усольцев показал на небольшие плоские мины.
— Для застолья угощение в самый раз, — Реваз показал большой палец. — Если на тот свет не отправит, то ноги обязательно оторвет.
— А взрыватель?
— Подберем такой, чтобы сработал тогда, когда тебе, дорогой, нужно... Возьми в напарники — друга не подведу. Тамадой буду.
— Немецкий знаешь?
— Кому нужен этот немецкий? Я грузинский знаю...
— Извини, Реваз, но они по-грузински ни бум-бум...
Хотя Усольцеву уже приходилось иметь дело с минами, но наставления лейтенанта Рухадзе оказались весьма полезными. Реваз научил его обращаться с механизмом времени, ибо в предстоящем рейде в казино успех дела решит точность, которая будет измеряться минутами и даже секундами.
Усольцев просил две мины, но Рухадзе положил в вещмешок гостя и третью.
— Для хорошего человека не жалко. — И снова Реваз вспомнил свою бабушку, которая всегда учила его быть щедрым.
— Благодарствую за дар и науку, — сказал на прощанье Усольцев. — Не забуду твою доброту, Реваз!
— Отвоюемся — приезжай в Кобулети, — обнял Емельяна Реваз. — Спросишь, где живет Илларион Рухадзе — это мой отец, — и тебе укажут улочку у самого Черного моря. Дорогим гостем будешь...
— Дожить бы! — вздохнул Усольцев.
— Не надо вздыхать, дорогой, в гости же идешь, — улыбнулся Реваз, имея в виду предстоящий боевой поход Усольцева с миной в портфеле. — И с каким подарком!
— Передам гостинец персонально от лейтенанта Рухадзе.
— Пусть знают мою доброту...
Оба весело рассмеялись.
В казино готовились к торжественной гулянке. Об этом стало известно товарищу Антону и Усольцеву.
— Будут отмечать десятилетие гренадерского батальона, — сообщила Яна. — В казино наводится лоск. Ожидается приезд какого-то начальства из самого Берлина. А из варшавского варьете на увеселительный вечер прибудут певички и танцовщицы.
— Ну, погодите, фрицы! — вырвалось у Емельяна. — Хоть вы нас не приглашаете, мы явимся. С подарочками...
— Полную машину вина и шнапса привезли, — продолжала Яна. — Мальвина видела, как выгружали.
— Яна, скажите: как они пьют? — поинтересовался Виктор Лукич. — Быстро ли пьянеют?
— О, фужерами. Пьют и курят. Через час примерно лыка не вяжут.
— Это важно, — сказал секретарь райкома. — Значит, заявляться в казино надо не сразу с вечера, а погодя. Понял, Емельян?
— Точно, — ответил Усольцев.
— А в местечке как? — снова обратился к Яне Виктор Лукич.
— Вчера облава была. Все дома прочесали. Многих гестаповцы посадили в машины и куда-то увезли. Троих — одну молодую девушку и двух мужчин — повесили в городском саду. Каждому на грудь прикрепили надпись: «За связь с партизанами». Невыносимо страшно стало жить...
— Во паразиты! — негодовал Усольцев.
— Знаете, что еще сказала Мальвина: будто этот батальон надолго у нас не задержится. Как выполнит задачу, переедет на новое место.
— А задача у него какая?
— Не знаю. Мальвина тоже не знает.
— Карательная, конечно, — вставил Усольцев. — Против партизан.
— Скорее всего, — поддержал Виктор Лукич.
— Упредить надо, товарищ Антон, — решительно произнес Усольцев.
К операции готовились больше недели. Сам товарищ Антон подключился к этой работе. Каждую деталь предстоящего посещения подпольщиками казино «прокручивали» многократно. Спорили, прикидывали, строили догадки и предположения — было над чем поразмыслить.
Главное, нашли напарника Усольцеву, о котором сам Емельян сказал так: «Немец» что надо!». А это был обыкновенный белорус, подпольщик, который превосходно владел немецким языком и знал до тонкостей все манеры и повадки тех, с кем вот уже пять месяцев каждодневно имел дело: он был переводчиком в Бобруйской фельдкомендатуре. «Раздобыл» его брат Яны Эрих, который знаком был с Денисом Кулешевским с институтских времен, друг друга часто навещали, и даже с приходом немцев их встречи, хотя и редкие, не прекращались.
Это товарищ Антон, когда возник вопрос о напарнике для Усольцева, спросил у Яны: нет ли у нее, Мальвины или брата надежного человека, знающего немецкий язык, который бы мог быстро выполнить одно весьма важное задание. Яна с таким же вопросом обратилась к Мальвине и Эриху. Эрих сразу ответил: «Есть такой!».
И вот Денис Кулешевский уже несколько дней гостил у Эриха и встретился с товарищем Антоном и Усольцевым. Начальство фельдкомендатуры отпустило его по уважительной версии: надо побывать у тяжелобольного дяди.
Кулешевский давно мечтал о горячем деле. До сих пор в своей подпольной организации он выполнял лишь разведывательные задачи, но не представлялась возможность собственными руками убить хотя бы одного немца. И он благодарил судьбу за то, что такой случай представился, ибо насмотрелся столько фашистской мерзости, что только его личный удар по врагу мог в какой-то степени успокоить душу. Конечно, работа в фельдкомендатуре на виду у всех изнуряла Дениса, порой подкашивала так, что хотелось волком выть. Ведь не единожды видел он косые взгляды знакомых, слышал злой шепот в свой адрес: «Холуй!». Но со скрежетом зубовным терпел, успокаивали товарищи, и он сам понимал, что так надо. Все надеялся: придет время, и он сполна рассчитается с истязателями... И вот оно нежданно-негаданно пришло...
Денис был старше Усольцева на восемь лет, однако в армии никогда не служил — страдал близорукостью, оружием пользоваться почти не умел. Но зато манеры немецких офицеров, их повадки и поведение ему до тонкостей были известны. Именно такой человек годился в напарники Усольцеву.
Они сошлись будто старые приятели и сразу сдружились. Даже внешне они чем-то походили друг на друга: оба одного роста, плечисты.
— Вы як браты, — говорил им дед Сымон, в чьей избе в основном и проходила подготовка подпольщиков к вылазке в казино. Только не нравилось ему, когда они надевали на себя мундиры немецких офицеров. Но они просили его потерпеть, ибо в таком виде им сподручнее было «проигрывать» кое-какие приемы своих предстоящих действий в казино. Дед Сымон, хотя и не был посвящен в тайны своих постояльцев, но сердцем чуял, что к чему-то важному готовятся они, и поэтому нет-нет да и скажет Марыле:
— Штось хитрое удумали... Ущучат яны германца... Хлопцы справные...
Марыля, прикладывая палец к губам, шептала:
— Мовчите, тату!
А Денис с Емельяном отрабатывали сцену опьянения. Для Усольцева, не знавшего немецкого, самое подходящее состояние, как они оба считали, изображать солидно охмелевшего офицера. В таком виде можно и без разговоров обойтись, как иной пьяный поступает: молчит или в лучшем случае нечленораздельно мычит.
— Мычать даже по-немецки я могу, — уверял Емельян и демонстрировал Денису свою застольную версию.
Денису предписывалась иная роль: он трезв, поэтому опекает друга и берет на себя общение с окружающими.
Так шаг за шагом устранялись сомнения и вырабатывалась линия поведения подпольщиков в казино, где они договорились находиться всего двадцать минут. За это время надо суметь поставить под столы в разных местах зала два портфеля с минами. И, конечно, удалиться...
— А если? — Усольцев посмотрел Денису в глаза.
— Разоблачат?
— Такой вариант не исключен.
— Конечно, — согласился Кулешевский. — Не на званый ужин к теще идем.
— Вот именно, — решительно произнес Усольцев.
— Тогда жмись ко мне... У меня в кармане граната... Живыми не дадимся! — и, помолчав немного, спросил:
— Ты готов на такое? Говори честно.
— Лишний вопрос, Емельян. Раз я здесь, значит, все обдумано и взвешено... Только уж, пожалуйста, помощнее гранату подбери, чтоб побольше фрицев-садистов на тот свет унесло... Как я их ненавижу!
— Да ты, Денис, как я понимаю, бесстрашный.
— Бесстрашный? А есть ли такие?
— Называют же иных бесстрашными, значит, они есть.
— Если есть, то это ты, Емельян. А я лишь пристроившийся к тебе.
— Брось... Но насчет бесстрашия я вот что скажу. Нет таких в природе людей, которые бы страху не имели. Умирать кому охота? Значит, есть страх. Но против страха имеется испытанное лекарство.
— Даже лекарство?
— Да-да. Это ненависть к врагу. У меня перед каждой встречей с ним какая-то изморозь по телу пробегает. Но стоит мне увидеть фашиста, и такое состояние мигом улетучивается. На смену страху приходит злость, а за ней и уверенность в победе. Вот и сейчас, представь себе, иду вроде в пекло, а страха и в помине нет.
— Ты прав, Емельян, святая месть рождает мужество, а оно сокрушает страх.
— Это ты хорошо сказал.
— Сказал, потому что сам готов теперь пойти в огонь и воду ради истребления коричневой чумы.
Емельян и раньше хотел спросить Дениса: как живется ему, как чувствует он себя, находясь постоянно в близости с врагами? Какое терпение и выдержку надо иметь, чтобы и виду не показать, что ты их презираешь.
— Терплю, друг. Маюсь, порой даже по ночам плачу, но терплю. — По лицу Дениса побежали страдальческие тени.
— Плачешь?
— Честно — плачу... Недавно я увидел такое... — Денис смолк: так спазм сдавил горло, что он не мог и слова больше сказать. Емельян, зачерпнув из ведра воды, поднес напарнику кружку. Кулешевский сделал несколько глотков, вытер платком лицо, тихо сказал:
— Извини, друг... Вспомнил... Снова увидел все наяву.
— Что? Можешь сказать?
— Конечно... Сейчас... Еще воды попью...
В сенях скрипнула дверь. В избу вошли дед Сымон и Марыля.
— Вечерять пора, — сказал дед Сымон и снял с себя кожушок. — Мороз жме...
— Присядьте, дед Сымон, — предложил Емельян.
— Денис нам что-то расскажет.
— Невеселая история, — тихо произнес Денис.
— Теперича, братка, кругом беда. — Дед Сымон присел к столу. — Не до веселья...
Марыля принесла из сеней в ситцевом переднике лучины и разожгла камин. По сухим березовым щепкам весело побежали оранжевые огоньки, и в горнице стало светло.
Пришел Янка.
— Ничего не произошло? — спросил Емельян.
— Пока тихо, — ответил Янка.
— Тады седай, — предложил дед Сымон. Денис подошел к печке и, присев у потрескивающего каминного огонька, тихим голосом начал свой рассказ:
— На допрос привели женщину лет двадцати пяти с годовалым ребенком на руках. Кто-то донес, будто видел, как из ее квартиры выходили неизвестные люди, значит, партизаны или подпольщики. Полицай на рассвете ворвался к ней и привел в комендатуру к одному из помощников коменданта, которого мы все зовем Ганс Кривой Глаз. У него в самом деле глаза в разные стороны глядят — косой. Гад из гадов, свирепый — желчью брызжет... Мне так жалко стало эту молодую женщину, аж сердце сжалось. Подумал: к кому попала!
— Чаму с дитем пришла? — перебил дед Сымон.
— Полицай заставил взять ребенка... Она только переступила порог, а он. Кривой Глаз, ей вопрос: «Почему у тебя собираются враги немецкой нации — партизаны?». Я помедлил с переводом. Он повернул ко мне голову и с визгом крикнул: «Онемел, рус? Переводи!». В этот момент с каким наслаждением влепил бы я ему пулю в лоб, но увы... Перевел ей вопрос. Она, конечно, удивилась, не были у нее партизаны, приходил, лишь знакомый пожилой врач — девочка температурит. «Врешь!» — закричал Кривой Глаз и нажал на кнопку. Вошел верзила солдат и вырвал из рук матери ребенка.
— О, боже! — всплеснула руками Марыля. — Разве ж так можно? Это ж не по-людски.
— Жутко стало. Я-то знаю, что дальше будет. Насмотрелся... Кривой Глаз достает из ящика стола резиновую палку и с размаху бьет женщину по грудям. Я вскрикнул: «Господин офицер!». А он повернулся ко мне и дико рявкнул: «Повтори ей вопрос!». Чтобы потянуть время, я спрашиваю: «Какой вопрос?». Косые его глаза кровью налились: «Болван! Пусть назовет партизан, которых она принимала в своем доме». Женщина, согнувшись от боли, плачет и говорит, что никогда не видела партизан. И тут началось страшное: верзила солдат оголил девочку, взял шприц и приставил к ее грудке. А Кривой Глаз орет: «Надеюсь, скажешь теперь правду?» Женщина, потеряв сознание, упала на пол. «Убрать!» — крикнул Кривой Глаз. Верзила, открыв дверь, швырнул голого ребенка солдату, стоявшему в коридоре, а сам взял женщину за ноги и поволок из кабинета...
Денис нагнулся и, подняв с пола несколько лучинок, подкинул их в огонь. Оранжевые язычки пламени по-прежнему озорно подпрыгивали, докрасна раскаляя и скручивая обугленные щепки в спиральки.
В горнице воцарилась такая тишина, будто все здесь замерло, и только щелканье огненных лучинок напоминало о присутствии жизни. Все молчали, даже Марыля, копошившаяся у печи, недвижимо притихла, прижав к груди ухват. Беда оглушила так, что и речь у всех отняла. И сказать бы надо, да слов таких нет, чтобы горе развеять. Черной тучей оно приползло к нам и по-разбойничьи правит бал.
— Это и есть фашизм! — нарушил тишину Денис.
— Когда он был далеко от нас, мы, к сожалению, очень мало знали о нем... Ну маршируют, фюреру Гитлеру кричат «Хайль!», книги в костры швыряют... А теперь вон что вытворяют! Я же слышу каждый день, о чем они говорят: кто сколько убил, кого живьем сожгли... Хвастают друг другу... Нас они за людей не считают, одним словом окрестили: «рус швайн». Даже своих холуев-полицаев за глаза тоже свиньями зовут.
— А яны, хвашисты, сами-то хто? — спросил дед Сымон и одним словом ответил: — Погань!
Емельян поднялся с места и, направившись к выходу, решительно произнес:
— Уничтожать!
— Во-во, — затряс бородкой дед Сымон, — тольки так... Не уходь, Емельян. Вечерять будем... Марыля, чаго у печи прилипла? Неси бульбу на стол...
Емельян вышел на крыльцо, подышал морозным воздухом и тут же вернулся в горницу.
Все сели за стол, посредине которого возвышалась высыпанная из чугунка на белоснежный рушник горка отварного рассыпчатого картофеля. Рядом стояла берестяная солонка, наполненная крупной синеватой солью.
— Шкварок няма, — виновато произнес дед Сымон.
— Можно с солью паронки... Смачно...
— Паронки, — Емельян подхватил белорусское слово, произнесенное дедом Сымоном, — и без шкварок объедение. А с солью — еда что надо!
— Вось и молочко, — Марыля поставила на стол большую крынку.
— Совсем сказка, — первый раз за весь вечер улыбнулся Денис.
— Слава Богу! — с каким-то облегчением произнес дед Сымон, и никто не понял, к чему это было сказано. Только он один мог объяснить причину вдруг вырвавшегося возгласа: дед обрадовался улыбке Дениса. Он ждал ее с того момента, как сели за стол, но Денис по-прежнему хмурился. И вдруг улыбка — значит, полегчало, снова ожил человек, вот и слава Богу...
За столом не засиделись. Когда сгорела последняя лучина, Емельян, Денис и Янка вышли во двор, где уточнили ближайший план действий. Всем им осталось спать до полуночи, а затем Янка должен был отвезти Усольцева и Кулешевского до райцентра.
— Смотри не проспи, — Емельян подал руку Янке.
— Не беспокойтесь, карета будет подана, — весело произнес Янка...
Еле-еле забрезжил рассвет, когда Емельян и Денис с портфелями вошли во двор Зубрицких. Яна, сидевшая у окна, выскочила на улицу и повела гостей в тот самый пустовавший соседский дом, в котором было покончено с «герр хауптманом».
— Что нового в казино? — спросил Емельян.
— Гостей наехало... Из Берлина оберст прилетел... Певички тоже будут...
— Когда начало?
— В семь вечера.
— Все ясно, — сказал Емельян и попросил Яну нарисовать на листочке план казино.
— Вот смотрите: два зала — большой и маленький. Столы будут поставлены в большом буквой «Т». За ними и будет пир. Маленький зал для артистов. Там певички будут оголяться.
— Даже так? — улыбнулся Емельян.
— Непременно...
— А кухня где? — спросил Усольцев.
— За малым залом.
— Это хорошо! Значит, так. Когда мы уйдем из казино, ни вы, Яна, ни Мальвина не должны появляться в большом зале. Там — смертельно! Понятно?
— Поняла... Будем на кухне...
— А лучше, — посоветовал Денис, — по каким-нибудь надобностям выйти на улицу.
— Верно, — одобрил Емельян. — Еще вопрос: как охраняется казино?
— Солдат с автоматом топчется у крыльца. У нас, цивильных, проверяет документы. А как будет вечером — не знаю!
— Вопросов больше нет, — сказал Усольцев. — До встречи, Яночка...
Яна ушла, помахав обоим у порога рукой, и на какое-то время в доме наступила тишина. Емельян и Денис, каждый про себя, что-то обдумывали, прикидывали, в мыслях забегая вперед, к тому заветному часу, ради которого они здесь, как сказал Усольцев, на исходной позиции.
У солдата исходная позиция — это траншея, окоп, какая-нибудь ложбинка или кустик, где он готовит себя к открытой схватке с врагом. Здесь, на исходной позиции, он должен все предусмотреть и обдумать, чтобы потом, когда в лицо дыхнет смерть, не только ускользнуть от нее, но и направить ее стрелы в сторону противника.
Вот и они, Усольцев и Кулешевский, выйдя на свою исходную позицию, имеют возможность еще раз взвесить, кое-что уточнить и главное — собраться с духом.
— Итак, когда выходим? — нарушил молчание Денис. — До казино идти минут пятнадцать.
— Тогда в 20.00... Может случиться задержка в пути... Войдем туда в 20.30.
— Конечно, возможно, придется с постовым поболтать.
— Да, не забудь захватить бутылку с самогоном, которую Янка принес, — напомнил Усольцев. — А вдруг потребуется...
— На шнапс они падки...
Февральский день хотя и не длинный, но Емельяну, как и Денису, он казался бесконечным. Время как назло тянулось по-черепашьи. Чем только они не занимались: и обмундировывались, и разыгрывали сцены опьянения, и укладывали мины в портфели, и устанавливали стрелки часовых механизмов, и даже новинку придумали... Да, пришла Емельяну мысль: положить в портфель рядом с миной гранату-лимонку. Мина рванет и от детонации граната тоже грохнет. Вот это будет удар — силища! Никто из того зала целехоньким не должен уползти...
— А Яна с Мальвиной? — насторожился Кулешевский.
— Их на кухне не достанет. Если только штукатуркой.
И снова тишина. Денис прилег на топчане, а Емельян, присев на стул, глазами впился в окно, за которым гуляла поземка. Хотел увидеть живого человека, но улица не подавала никаких признаков жизни. Ему вдруг показалось, что в местечке просто нет людей. Как нет? А Яна? Мальвина? А вон в домике, что напротив, наверняка кто-то живой копошится: дым из трубы идет... А улица безлюдна. Сидят люди с своих закутках. Страх загнал их туда и не выпускает на волю. Вот житуха: на своей земле живут люди, а остерегаются по ней ходить. Будто в цепи закованы... А цепи ведь рвать надо... Рвать!
— О чем бормочешь, Емельяша?
— Так... Всякое в голову лезет... Немцев кляну.
— Пустое. Копи злость на вечер.
— А ты чего не спишь?
— Что-то сон не берет... Наталка перед глазами...
— А кто такая?
— Жена. Без вести пропала.
— Как так?
— Она у меня турист. Каждый отпуск в поход отправлялась. Все уголки страны исходила. А в конце мая прошлого года на Северный Кавказ подалась — в горы. Ну и с концом... Сам понимаешь, война преградила ей дорогу домой. Где она теперь?.. Вот лежу и гадаю.
— Ну Гитлер, ну гад, всем нам жизнь исковеркал! — в сердцах произнес Емельян.
— Да уж, хуже некуда.
Мимо окна проскочил мотоцикл, за ним — второй.
— Фрицы зашебуршились, — произнес Емельян.
— Порядок наводят, — сказал, поднимаясь с топчана, Денис. — Жди беды...
Денис хотел что-то еще сказать, но мелкий стук по стеклу прервал его, и он прильнул к окну, у которого стояла Яна. Денис вышел в сени, открыл засов и впустил ее в дом.
Яна с порога выпалила:
— Началась новая облава... Немцы и полицаи в каждый дом заходят... Ищут подозрительных... Спускайтесь в подполье... В сенцах оно... А я дом на замок закрою...
Иного выхода, действительно, не было. Емельян и Денис захватили с собой портфели со взрывчаткой, гранаты, пистолеты, офицерские костюмы и по крутой лестнице спустились в холодное подполье. Яна, как и сказала, навесила на входную дверь большой замок и отправилась к себе.
В подполье пахло сыростью и плесенью. Емельян включил фонарик: кругом стояли бочки, ведра, по углам валялся какой-то хлам.
— Тут и крысы, наверно, водятся, — вполголоса произнес Денис.
— Могут и атаковать нас, — сказал Емельян. — Они такие...
— А если двуногие? — спросил Денис.
— Дадим бой! — решительно ответил Емельян. — А пока замрем: будем слушать...
С полчаса никаких звуков не доносилось в подполье, даже шорохов не было слышно.
— Вот это каземат! — подал голос Денис.
— Тише! — насторожился Емельян. — Кажется, у двери кто-то возится...
И правда, щелкнул ключ, потом скрипнула дверь. Емельян вынул из кармана пистолет.
— Шагов не слышно, — прошептал Денис. Снова проскрипела дверь, и что-то хлопнуло.
— Это я! — донесся до подполья голос Яны. — Вылезайте!
Когда друг за другом вошли в горницу, Яна рассказала, что двое немцев из ортскомендатуры и полицай вошли во двор и, постояв у ее дома, направились было прямо к двери, на которой висел замок. Она вышла на улицу и, громко поздоровавшись, сообщила немцам, что в доме никто не живет, но если господа хотят туда войти, то она может им открыть — и Яна протянула ключ. Немцы отказались принять ключ и тут же удалились.
— Вы не слышали крик? — спросила Яна.
— Нет, — ответил Емельян.
— Вон из той избы, — Яна указала на дом, из печной трубы которого шел дымок, — вывели тетку Авдотью, ее больного мужа и двух девочек, дочек, и куда-то погнали.
— За что их? — спросил Емельян.
— Точно не знаю... Такой крик стоял... Немцы пинали девочек. Они плакали... Тетку Авдотью по лицу били... Жутко...
Яна вся затряслась, слезы побежали по ее щекам. Она прильнула к Емельяну и, положив голову на его широкую грудь, судорожно всхлипывала.
— Ну не надо так, успокойтесь. — Емельян гладил золотистые кудряшки Яны, а у самого от злости все внутри кипело. — Мы доберемся до них...
Яна притихла и, отпрянув от Емельяна, засеменила в спальню, к трельяжу. Здесь было много крохотных баночек и флакончиков, каждый из которых имел одно таинственное предназначение — навести красоту на женском лице. Но Яне этого не требовалось: природа одарила ее таким прелестным личиком, что на нем косметике делать нечего. И она прибегла лишь к пудре, при помощи которой легко устранила следы слез.
— Совсем иное дело! — восхитился Емельян, когда Яна вышла из спальни. — Вам не идут слезы.
— Мне пора, — произнесла Яна и быстро вышла из дома.
Емельян подошел к окну и, прильнув к стеклу, чтобы разглядеть, чем живет улица, увидел Яну, перебегавшую дорогу. За ней следом покатился снежный вихрь, потом он догнал и окутал ее, отчего Емельяну показалось, что Яны вдруг не стало... Но вихрь будто мальчишка-баловник покружил, попрыгал и удалился своей дорогой, осыпав Яну с ног до головы снежинками.
Посмотрел Емельян на дом, что напротив, — никаких признаков жизни. Даже труба-дымоход перестала дымить. Погас огонь в печи и некому оживить его. Была жизнь в избе и враз скончалась. И не естественным образом перестала существовать, а насильно.
— Денис, — обратился вдруг Емельян к молчаливо сидевшему напарнику, — ты советовал мне копить злость. Дозволь доложить, что ее у меня уже под завязку. Дальше некуда! Взгляни-ка на свою луковицу: долго еще ждать?
Денис достал из кармана часы, висевшие на длинной цепочке, нажал на головку, отчего подпрыгнула крышка, обнажившая белый циферблат с римскими цифрами, и близко поднес их к глазам.
— Двадцать минут шестого.
— Всего?
— Ни минуты больше... Приляг на часок. Отдохни перед боем. А я пободрствую.
Емельян послушался, вытянулся на топчане и вскоре тихо захрапел.
Проснулся от легкого толчка в бок. И мгновенно поднялся.
— Что, уже?
— Семь тридцать, — сообщил время Денис. — Господа офицеры уже на одну вайнфляше опорожнили... И нам туда пора!
— Вайнфляше — в смысле бутылку?
— Ну, молодец, в немецком, кажется, соображаешь.
— А ты думал! Я еще с ними поговорю..
В восемь вечера Усольцев и Кулешевский, одетые в форму немецких офицеров, с портфелями в руках вышли на пустынную темную улицу. А ветер свирепствовал, швыряя в лицо колючий снег.
Первый патруль встретился им у перекрестка улиц. Два солдата с автоматами, стуча каблуками, будто подтанцовывая, сначала обругали погоду, потом поинтересовались, что это господа офицеры в такое ненастье вздумали пешком топать. Кулешевский, держа пошатывавшегося друга под руку, объяснил, что они вовсе не собирались останавливаться в этой дыре, но до Бобруйска, куда едут, еще далеко, а их машина застряла километрах в пяти отсюда. И как назло зуб у друга разболелся, пришлось русским шнапсом заглушать боль, ну и, конечно, он захмелел. Один из солдат, потирая руки, как услышал про шнапс, высказался со всей определенностью, что в такую проклятую погоду никому не грешно пропустить рюмочку — он и сам не прочь. Кулешевский доверительно сообщил, что у него имеется бутылочка, и мог бы угостить, но не повредит ли это патрульным?..
— Что вы, герр хауптман, на таком морозе глоток шнапса — одно спасение!
— Стакана не имеем, можете прямо из горлышка. — Кулешевский протянул патрульным бутылку.
Один солидно глотнул — аж съежился, и второй проделал ту же операцию.
— Спасибо! — сказал второй и протянул Кулешевскому бутылку. — Тут еще осталось.
— Не надо. Возьмите себе.
Усольцев будто немой замычал, показывая на зуб. Солдат понял: мол, болит, надо шнапсом сполоснуть, и протянул бутылку. Усольцев набрал чуть-чуть самогона в рот и снова отдал патрульному бутылку.
Солдаты, кажется, захмелели. Стали наперебой рассказывать о празднике в казино, о шнапсе, который там льется рекой.
— И вам советуем туда пойти, — уговаривали патрульные. — Отогреетесь...
— Это далеко? — спросил Кулешевский.
— Нет, совсем близко, — сказал один из солдат.
— Мы проводим их, Ганс, — предложил второй.
— Правильно, Курт!
По дороге попался еще патруль, но у этого не останавливались: Ганс и Курт сообщили своим друзьям-патрульным, что сопровождают гостей на праздник. А у самого казино часовой, стоявший у входных дверей, обращаясь к Курту, воскликнул:
— О, земляк, кого привел?
— Самых дорогих гостей! — во весь голос вопил опьяневший Курт. — Они прибыли по приглашению самого господина оберста.
«Ну и плетет...» — подумал Кулешевский. А часовой, распахнув дверь, жестом указал гостям куда пройти.
— А второй чего за щеку держится? — услышал Кулешевский вопрос часового.
— Зуб у него гнилой, — ответил Курт.
— Там водятся птички, которые умеют заговаривать зубы, — расхохотался часовой, а с ним и Курт с Гансом.
Казино бурлило, неистовствовало, грохотало. Такого бедлама Емельян не представлял себе. Одни кричали: «Хох!», другие орали: «Хайль!». Девицы-певички, повизгивая и хохоча, с легкостью бабочек порхали по коленям разгулявшихся господ офицеров. Оркестр — скрипка, кларнет, аккордеон и барабан — пьяно играл бравурный мотив.
И никто не обратил внимания на вошедших. Только девушка-официантка, легко подхватив обоих под руки, повела на свободные места за столом. Это была Мальвина. Усольцев узнал ее, хотя никогда не видел. С Яной — одно лицо. Только старше и взгляд строже да ростом выше Яны. Емельян посмотрел ей в глаза и разглядел в них таившиеся радость и надежду. Мальвина рада была, что наконец-то они пришли, значит, ничего плохого не случилось. Вот они здесь, и от этого ей очень легко стало. Емельян улыбнулся ей. Она ответила ему тем же. А портфель уже стоял под столом. Усольцев чуть-чуть подвинул его ногой вперед. Кулешевский держал еще свой при себе, рядом. И вдруг Денис ощутил на своем плече чью-то руку. Обернулся и увидел позади себя офицера-эсэсовца с расстегнутым воротом. Незаметно под столом толкнул ногой Усольцева. Емельян опустил руку в карман, обхватив лимонку. Эсэсовец пьяно рявкнул:
— Герр обертс интересуется: кто вы такие?
«Заметили, значит», — подумал Денис и снова, как и патрульным, рассказал о вынужденной остановке и о том, что они не собираются задерживаться здесь — долг не позволяет, вот только согреются и, может, заглушат зубную боль, вдруг возникшую у капитана, и, конечно же, отправятся в Бобруйск.
Эсэсовец, выслушав, нетвердой походкой направился к оберсту, который на брудершафт с певичкой тянул из фужера вино.
— Чего уставился? — взвизгнул оберст... — Не видишь — занят... Доложишь потом...
Эсэсовец хотел щеголевато повернуться кругом, но, потеряв равновесие, пошатнулся и свалился прямо на оркестр, отчего упал барабан и покатился вдоль стола. Денис подхватил его и понес на место. Но и портфеля не выпустил из рук: под прикрытием барабана принес его прямо к стулу оберста. Поставил и сел на место.
Емельян в душе ликовал, восхищался находчивостью Дениса, но вида не подавал: все растирал щеку и полоскал зуб шнапсом.
Из-за портьеры, что висела на двери, которая вела в кухню, показались Яна с Мальвиной. Встретились с Усольцевым и Кулешевским взглядами и скрылись. Емельян слегка толкнул друга локтем — пора уходить.
А зал все больше дурел от алкогольного угара. Какой-то узколицый офицер, взобравшись на стул, хрипло кричал одну лишь фразу: «Хайль Гитлер!». И в этот момент вдруг за окнами казино раздалась автоматная стрельба. В зале кое-кто притих. Герр оберст отшвырнул от себя девицу.
— Кто стреляет? — вскипел он.
В зал вбежал часовой и, задыхаясь, доложил о том, что патрульные Курт и Ганс передрались из-за бутылки шнапса и открыли стрельбу. Оба уже мертвые.
— Где взяли шнапс? — хрипел оберст.
— Не могу знать! — выпалил часовой.
— Партизаны подсунули! — злобствовал оберст. — Всех большевиков на виселицу! Сегодня! Немедленно!
— Перестреляем! — орали за столом. — Всех повесим!
Усольцев хотя и не в ладах был с немецким языком, но по злобным выкрикам понимал, о чем вопят фашисты. Ох, как бы он хотел видеть момент, когда понесут их ногами вперед! Скоро, очень скоро этот бедлам превратится в ад...
А Кулешевский, подстроившись под общий вопль разгулявшихся офицеров, тоже подал голос:
— Всем капут! Всем!
Только Усольцеву было известно, кому адресует Кулешевский свой возглас.
Часовой удалился. Кутеж продолжался. О мертвых патрульных сразу же забыли. Герр оберст снова занялся певичкой. Господа офицеры, кто еще мог, прикладывались к рюмкам, но многие уже совсем раскисли и пребывали к состоянии полного отрешения. Усольцев и, Кулешевский, пошатываясь для видимости, покинули пьяное казино и кратчайшим путем вскоре вышли к кладбищу, где их ждал Янка Гук. Там и услышали они взрыв — протяжный и гулкий...
Казино плашмя легло. Только трое из полсотни чудом уцелели — певичка, скрипач и офицер, одиноко прислонившийся к стенке в углу зала и тихо наигрывавший жалостливую мелодию на губной гармонике. Остальных взрывы, растерзав, раскидали по всему залу.
Раненых оказалось совсем мало — всего четверо. Убитых всю ночь солдаты собирали по частям. А голову оберста так и не нашли.
Обо всем этот рассказали товарищу Антону и Усольцеву на следующий день после взрыва сестры Мальвина и Яна, приехавшие в Гать к своей тетке.
— Кто же из начальства погиб? — спросил Виктор Лукич.
— Оба коменданта — фельдкомендатуры и ортскомендатуры, командир гренадерского батальона, ну и берлинский полковник, — ответила Мальвина.
— Хорошо! — с удовольствием произнес товарищ Антон. — А вот есть у них команда карателей-эсэсовцев. У нее командиром какой-то унтершарфюрер по фамилии, кажется, Ширбух. Всегда с резиновой дубинкой ходит. Он-то как?
— Больше не ходит. Погиб, — сообщила Мальвина и, обращаясь к Усольцеву, сказала: — Вы его знаете. Он в казино к вам подходил и о чем-то говорил с Денисом, кажется, интересовался, кто вы такие.
— Да-да, припоминаю. Я еще руку сунул в карман — за лимонку ухватился... Значит, и ему капут?
— И ему, — подтвердила Мальвина.
— Ну что ж, с победой вас, товарищ Усольцев! — торжественно произнес секретарь подпольного райкома.
— А как ваш напарник? Он-то где?
— Мужик что надо, — ответил Емельян. — Высшей пробы. Он уже отбыл к месту службы. А служба у него, сами знаете, не сахар. Адская работенка.
— И опасная, — добавил Виктор Лукич. — Кому известно, что он с немцами бок о бок ходит по заданию партии? Кто-нибудь подстережет в темном углу... Да что говорить, по тонкому льду ходит.
— Лед хотя и тонкий, как вы сказали, но походка у него осторожная, — сказал Усольцев и, взглянув на Мальвину и Яну, продолжил: — А наши барышни чем не героини? Если б не они, нам бы казино не видать...
— Спасибо вам, дорогие сестры! — секретарь пожал руки обеим. — Теперь скажите: где были, когда произошел взрыв?
— Когда наши покинули казино, Мальвина мне шепнула, чтобы я вышла. Я выбежала и подалась в соседний двор. Там за сараем и услышала сильный-сильный грохот. Аж сердце оборвалось — за Мальвину испугалась...
— А я, — продолжила Мальвина, — на кухне присела: мол, устала. С прижатым к груди подносом — вроде сердце прикрыла. Сижу и жду. А душа в пятках... Страшно же: вдруг весь дом завалится... Ударило так, что и передать не могу, вся кухня заплясала кастрюлями, сковородами, чашками, тарелками... Глаза закрыла — и в колобок превратилась. А по спине будто кнутом что-то бьет... Слышу: визг, стон, крики. Это из зала доносится. А повар плашмя на полу лежит — ни жив ни мертв... Потом он очнулся, встал и побежал в зал. Через минуту возвратился в кухню с воплем: «Майн готт! Алле зинд тот!», («Боже мой! Все мертвые!»). И начал меня тормошить: жива ли я? Я встала, а повар, взяв меня за руку, потащил на улицу. Он сказал, что опасно оставаться в доме, который может вот-вот рухнуть. Там я встретила Яну. Повар и ей сообщил, что в казино все погибли и что это дело рук коммунистов и партизан. Он велел нам уходить домой. Мы тут же убежали к себе...
Немецкий гарнизон весь воскресный день стучал топорами — сколачивали гробы. Даже каратели-эсэсовцы оставили свои привычные дела и взяли в руки вместо автоматов и плеток пилы да топоры. Такого в их службе никогда раньше не случалось. Гренадерский батальон, прошедший марш-парадом Грецию и Париж и ничуть не пострадавший, а в крохотном белорусском местечке в один миг лишившийся почти всего офицерского состава, копал могилы.
Стук топоров гулко разносился по морозному воздуху. В каждой избе слышно было. Люди уже все знали: слышали вечерний взрыв, от которого почти в каждой хате что-то брякнуло. Доносились и лающие крики чужой речи. А с рассветом по улицам райцентра бешено носились автомобили, мотоциклы.
По местечку катилась весть: «Чули, сколь полегло вчерась немцев?..»
Люди радовались и тут же содрогались. Одно чувство — светлое, утешительное, к сожалению, быстро улетучивалось и сменялось другим — тревожным, смутным, от которого становилось жутко, ибо каждый уже знал и даже на себе испытал суть немецкого «нового порядка». Как эхо неслось от хаты к хате: «Будет беда...» Беду, которую не миновать, предвидел и подпольный райком партии. Поэтому в избу деда Сымона, после того, как ушли Мальвина и Яна, через определенные интервалы приходили поодиночке подпольщики и получали от товарища Антона лишь одно задание: отправиться в райцентр и убедить людей уходить в партизанские леса.
Усольцев тоже без дела не остался. Ему и Змитроку Костюкевичу поручалось подготовить новую листовку: люди должны знать, что борьба продолжается, что оккупантам пощады не было и не будет, что есть силы, которые способны пустить кровь чужестранцам-карателям. Так и написал Змитрок: всех, кто пришел с оружием на нашу землю, ждет участь посетителей казино!
Листовка родилась мгновенно. Поликарп Петрович набрал ее так, что не потребовалось даже корректуры — ни одной ошибки! А печатала Яна. Усольцев же, радуясь проворности своей ученицы, попеременно с Костюкевичем крутили колесо печатной машины...
— Что видишь, Янка? — тихим голосом спросил Усольцев своего напарника, с которым вот уже больше получаса лежал рядышком в густом кустарнике вблизи железнодорожного полотна у разъезда Дубки.
— Где? — не понял Янка.
— Ну, у «железки»?
— У «железки»? — переспросил Янка. — Там такаясь кутерьма... Платформа дыбом стоит, да, кажется, пушки вверх колесами... И мост порушен...
— Это и я вижу. А склад-то где?
— Не видать...
Склад, ради которого они пришли к железнодорожному разъезду Дубки, все еще не попадался им на глаза. А он ведь где-то рядом... Так товарищ Антон сказал. Пришел в сымонову избу ни свет ни заря, присел к кровати, на которой лежал Емельян, и давай выкладывать новость: отряд майора Волгина спешно покинул Залужский лес и ушел в другой район. По пути партизаны рванули «железку» у разъезда Дубки. Сильно пострадал мост, а с ним и немецкий эшелон. Дорогу завалило платформами, танками, орудиями. Теперь немцы спешно расчищают путь, разгружают уцелевшие вагоны. А в некоторых из них — снаряды и мины. Их-то немцы складируют прямо у дороги.
— Складируют? Для чего? — Усольцев пристально взглянул на Виктора Лукича и, кажется, только сейчас увидел множество морщинок-бороздок, усеявших его лицо. И виски совсем побелели... И стало Усольцеву вдруг жаль товарища Антона: все спят, а он уже на ногах, в хлопотах.
Емельян откинул одеяло и сел рядом с Виктором Лукичом.
— Вы, видать, и не спали сегодня? — Емельян посмотрел в уставшие глаза секретаря райкома.
— Спал. А что?.. Не об этом речь. Давай о деле.
— Сон тоже человеку для дела дан. Не зря говорят: ляг, опочинься, ни о чем не кручинься.
— А еще и так говорят: много спать — дела не знать. Емельян гнул свое:
— Ну, так как: спали или всю ночь по району гарцевали?
— Вот пристал. А ты-то спал?
— Как молодой бог.
— Тогда слушай и не задавай глупых вопросов. Есть дело важнее лежания на мягкой перине.
— Ну-ну, слушаю.
— Так вот, на разъезде Дубки образовался артиллерийский склад. Спрашиваешь: для чего вдруг немцы прямо у «чугунки» снаряды складируют? А сам как думаешь?
— Ну, наверное, чтоб дорогу-«чугунку» удобнее было ремонтировать. С завалами какой ремонт? А возможно, собираются, пока мост будет восстанавливаться, за речку на санях переправлять те снаряды, а там подойдут вагоны и увезут боеприпасы к фронту.
— Давай, товарищ Усольцев, не будем гадать. План у них один — спасти снаряды. А наша задача: порушить им этот план.
— Проще говоря, надо похоронить в Дубках склад.
— Только так! — впервые улыбнулся Виктор Лукич. Усольцев натянул на себя брюки, зачерпнул ковшиком из ведра воды, чтоб умыться, подошел к товарищу Антону и по-воинскому строго произнес:
— Все понял. Я готов!
Виктор Лукич начал было говорить, что не совсем вроде справедливо опять посылать его, Усольцева, на такое опасное задание, но Емельян, привыкший к крутым поворотам судьбы, успокоил товарища Антона: мол, не надо переживать! — и лишь попросил дать ему в напарники Янку Гука.
— Будет сделано! — сказал товарищ Антон и, подойдя вплотную к Усольцеву, обнял его и тихо у самого уха произнес: — Только фрицам не дайся... У нас с тобой еще очень много дел... Понял, брат-уралец?
— А ведь верно, вы — мой брат, а я — ваш, — обрадованно произнес Емельян, ибо давно собирался сказать товарищу Антону про свое братское расположение к нему, и не только к нему одному, но и ко всем, с кем нынче одной судьбой сплетен. — Вы все мои братья!
— Это точно! — снова улыбка озарила лицо Виктора Лукича. — Ты, россиянин Усольцев Емельян, наш верный и надежный брат. Так всегда было: русские братья не покидали нас, белорусов, а помогали нам добывать свободу. И нынче на нашей земле тысячи россиян с нами рядом в партизанах, в подполье. Вот и ты, Емельян Степанович, с нами. И никто нас не одолеет, ибо братство наше особого сплава, оно не поддается разрушению. У нас говорят: доброе братство милее богатства!
— Справедливо говорят. Теперь все вы — мое богатство. Один я, можно сказать, остался от своей части: кто отступил, а кого и поубивало. Страшно вспомнить тот день. Думал — каюк. Сами понимаете, одному оказаться в окружении волчьей стаи... Да что и говорить, худо мне было, ой как худо. Нынче же вон какая большая родня у меня — и вы, и Денис, и Янка, и Марыля — вся моя партизанская братва. Останусь жив, на Урал вас всех приглашу, в свой Исток. За столом по-братски отпразднуем нашу Победу. А что?
— Согласен. В Свердловск, на свидание с красноармейской молодостью, охотно покачу. Ну что ж, браток, договорились. Еще раз прошу тебя: только фрицам не дайся.
Ушел Виктор Лукич, а слова его так и застряли в Емельяновом ухе. Он всюду слышал: «Только фрицам не дайся...» — и когда шел за дровами, чтоб печку растопить, и когда завтракал с дедом Сымоном, и даже тогда, когда вел обстоятельный разговор с Янкой о предстоящей вылазке. Что-то тревожное втемяшилось ему, а вдруг это последний шаг? Нет, Усольцев не дрогнул, но, здраво взвесив, отчетливо понял, что ему предстоит совершить самый рискованный шаг. Такой задачи, как ему казалось, он еще не выполнял. Ни элеватор, ни даже казино не могут сравниться с артскладом. Попробуй подойти к нему, когда он, наверно, опоясан пулеметными да автоматными стволами! А надо подобраться...
Рассуждая и подбирая в уме варианты продвижения к складу, Усольцев вдруг окликнул Марылю, копошившуюся в сенях. Она тут же появилась на пороге.
— Нет ли в доме чернилки да ручки с пером?
— Как же не быть? — и Марыля подала Емельяну неразливайку с чернилами и тонкую новенькую ручку-деревяшку. — Может, и тетрадку надобно?
— Надо, очень надо.
Емельян, сев за стол лицом к окну, выходившему на улицу, взял ручку, которую давно не держал, и, обмакнув перо в чернила, вывел на клетчатом листке ровный рядок букв: «Здравствуй, моя родная кровинка — сынуля Степашка!»
Именно сегодня возникла острая потребность выложить не жене и не дочурке, а ему, сыночку, мужчине-наследнику, все то, что нахлынуло, что не давало покоя.
Давно собирался написать такое письмо, вроде как завещание — мало ли что может случиться! — но все откладывал. И вот, видать, пришла пора: кто знает, может, другого раза не будет...
Писал быстро, мысли опережали руку, и она с непривычки уставала, отчего он изредка поднимал ее вверх и встряхивал, а затем снова продолжал свой разговор с сыном.
Всего себя выложил на листы бумаги — аж взмок и, когда прочитал, снова позвал Марылю.
— Вот это сохрани. Может, не вернусь...
— Как не вернетесь? — удивилась Марыля.
— Война же, Марылечка! Понимать должна. Так вот, если не вернусь, ну и придет победа... Она обязательно придет! Это я точно знаю... Тогда отправь это моим на Урал. Адрес в конце имеется... Поняла?
Марыля, будто одеревенев от услышанного, не шевельнула губами, а лишь протянула руки, в которые Емельян вложил исписанные тетрадные листки. Она приблизила их к своей груди и только сейчас вымолвила:
— Все зразумела.
— Вот и хорошо. Ну а если что-либо узнаешь про меня, сама допишешь.
— Допишу, ей-богу, допишу, — растерянно произнесла Марыля...
— Значит, не видать? — Усольцев снова обратился к своему напарнику. — Давай-ка, браток, махнем на ту сторону полотна... Только не рядышком, я вперед поползу, а ты метров на двадцать позади. Если что, прикрой меня огнем...
— Ясно! — ответил Янка.
Усольцев, приладив покрепче на спине вещмешок, в котором было пять гранат, медленно пополз к железнодорожному полотну. Янка внимательно наблюдал. Он следил за Емельяном и за насыпью, из-за которой мог нежданно-негаданно появиться противник. Но когда Емельян вплотную подобрался к полотну и пополз вверх по насыпи, Янка тоже двинулся вперед. Он полз, но не спускал глаз с Усольцева.
Однако Янка потерял из виду Емельяна, который, взобравшись на насыпь, мгновенно сполз с нее по другую сторону. Тогда Янка, приподнявшись, на полусогнутых побежал к насыпи и тоже вымахнул на противоположную сторону железнодорожного полотна. Там упал на землю и замер. А Усольцев где? Не видать и не слыхать... Метрах в ста — перевернутый вагон, подальше — вздыбленная платформа и ни живой души.
Мурашки побежали по телу Янки. Вот те раз! Потерял друга... Ну как же так? Куда кинуться?
Еще несколько метров прополз и, укрывшись за грудой обломков рельс и шпал, притих. В это мгновение услышал чьи-то возгласы. Они доносились с левой стороны. Янка приподнялся, вытянул шею и четко услышал немецкие слова. Мелькнула мысль: наверно, часовые, охраняющие склад, перекликаются.
Вдруг что-то затарахтело. Теперь уже справа. Янка повернулся и увидел двигавшуюся вдоль железной дороги машину. Она приближалась к нему. И только сейчас Янка заметил, что он находится рядом с накатанной автомобилями дорогой и что машина, которая все громче тарахтела, вот-вот окажется в нескольких метрах от него.
Янка опустился на колени и, плотнее укрывшись за обломками, в которых нашел щель для наблюдения, старался не упустить из поля зрения машину. Скорей бы только она проскочила, ведь мешает ему искать Усольцева.
А машина быстро подкатила. Она поравнялась с позицией Янки, и он увидел натянутый над кузовом тент. По тому, как автомобиль легко подпрыгивал на выбоинах, Янка определил, что он налегке, без груза. Двигалась машина туда, откуда слышалась немецкая речь. Выходит, на склад едет.
Озябли у Янки ноги, особенно колени, глубоко погруженные в снег. Приподнялся, чуток потопал ногами, слегка похлопал по коленкам руками, одетыми в теплые меховые варежки, и вдруг снова замер. Увидел невероятное: Емельян, словно вынырнув из-под земли, появился на дороге и, ухватившись за задний борт автомобиля, нырнул в кузов.
Янка обомлел. Захотелось крикнуть: «Вылазь, то ж фрицевская!» — но язык, будто сухая деревяшка, заклинил так глотку, что аж дыхание сперло. Да и кричать никакого резона не было, коль Емельян пошел на такое, значит, знал, что делает. И все равно Янке жутко стало: шутка ли, зайцем пристроился на фрицев автомобиль.
А как ему, Янке Гуку, быть? Усольцев ведь просил прикрыть его огнем. Поди попробуй прикрой: автомобиль газанул и с глаз скрылся. Это и подхлестнуло Янку: он, используя завалы у «чугунки», скрытно и осторожно стал пробираться туда, откуда доносились тарахтенье машины и обрывистая немецкая речь. Достигнув кособоко лежавшего вагона, Янка притормозил свое движение и, удобно примостившись, залег. Отсюда он увидел и машину, остановленную часовыми, и ящики за колючей проволокой. Это и есть тот самый склад, о котором говорил товарищ Антон.
Немец часовой подошел вплотную к кабине автомобиля и включил фонарик. Янка увидел затылок водителя и его протянутую руку с бумагой, которую взял часовой. Янка весь напрягся, он не знал, как ему быть, что предпринять, как помочь Емельяну, которого вот-вот может обнаружить часовой: глянет в кузов, а там... Жутко стало Янке.
Однако помогать товарищу надо. И Янка решил: полезет фриц в кузов — полосну его из автомата! Пальба, конечно, поднимется, немцы всполошатся... И тут снова Янку ударила мысль: а задание как? Неужто складу целехоньким оставаться?
Янка плотнее прижался к земле и положил палец на спусковой крючок. А часовой, нацелив луч света на бумагу, долго, как показалось Янке, читал. Потом он отдал документ водителю и пошел вдоль бокового борта.
Янка держал автомат наготове и зорко следил за немцем. Тот зачем-то осветил скаты, нагнулся и посмотрел под машину, потом пошел к заднему борту.
«Может, пора», — подумал Янка. Но какой-то внутренний голос ему диктовал: не горячись, еще не время. А Янка боялся прозевать секунду, которая может стать роковой для Емельяна. И губы его тихо-тихо прошептали: «Ну, фриц, ухватись за борт — и я тебя насквозь прострочу!»
Но немец не собирался лезть в кузов. Он, с земли посветив фонариком под тент, пошел себе к водителю, что-то громко произнес, и дверка кабины захлопнулась.
Полегчало Янке, только сейчас он ощутил, будто спина его, особливо меж лопаток, влажной стала — потом покрылась. Ну и что, не велика беда. Вот Емельяну каково! И Янке так захотелось быть сейчас там, в кузове, рядом с другом — вдвоем-то куда легче! Но такому не суждено быть, сам же Усольцев приказал: если что, прикрой меня огнем... Прикрою, обязательно прикрою! Не сомневайся...
Автомобиль, фыркнув мотором, завелся и покатил прямо за колючую проволоку, к тем самым ящикам, в которых таились смертоносные заряды.
— К смерти навстречу поехал, — прошептал Янка, имея в виду, конечно, Емельяна. — А может, и нет... Он живучий...
Янка вдруг решил сменить позицию, надо поближе подобраться к часовому, который стоит у въезда на склад. Именно этот фриц, как показалось Янке, может помешать Усольцеву живым выскочить со складской территории. И Янка привстал, чтоб выбрать направление для продвижения, но вынужден был сразу же рухнуть на снег — взрыв потряс воздух.
За первым взрывом последовал второй, третий, четвертый... Открыл огонь и Янка. Он ударил короткой очередью по часовому.
А за колючей проволокой все рвалось и грохотало. Янка пополз к железнодорожному полотну и, поднявшись на насыпь, попытался увидеть тот грузовик с тентом, но ничего не смог обнаружить. Всю территорию склада окутали огненные всполохи и дым.
А Емельян где? Страшная мысль полоснула сердце, но Янка гнал ее прочь. Он впивался глазами в ночную белесую даль, ловил каждый шорох, в котором, как ему чудилось, должен был быть именно Емельянов шорох. Но пока все безрезультатно: никаких движений, кроме свистящих осколков да летающей щепы от ящиков. Даже фрицы-часовые никаких признаков жизни не подавали.
И все-таки уловил глаз Янки движение: у рухнувшего моста мелькнула человечья фигура. Но кто это — не разобрать.
Янка на животе сполз с насыпи и, прикрытый ею, побежал к мосту. Там остановился, чтоб оглядеться, но не обнаружив никого, спустился с крутого берега речки на лед и побежал прямо к кустарнику, в котором, как он считал, должен был скрыться тот невидимка-человек. В этот момент началась стрельба. Автоматная и пулеметная дробь доносилась с того места, откуда Янка только что убежал.
За кустарником начинался лес. Янка, кое-как преодолев снежные сугробы на берегу реки, скрылся за кустами, над которыми посвистывали пули. Отсюда он пополз к лесу по-пластунски.
И снова впереди меж стволов Янка заметил движение: будто человек там.
Стрельба усиливалась и приближалась к лесу. Янка слышал даже стук пуль, впивавшихся в стволы деревьев. Но он, не страшась ничего и никого, старался скорее приблизиться к тому месту, где, как ему казалось, должен был быть Емельян. Его продвижение тормозили снежные сугробы, а коряги, запорошенные снегом, цепляли и валили наземь, однако Янка изо всех сил пробирался все глубже в лес.
У белоствольной березы остановился, оглянулся и нараспев крикнул:
— Е-мель-ян!
Ответа не последовало. Зато стрельба усилилась. Даже возгласы, катившиеся от реки, услышал Янка.
— Ну скажи, красавица, куда мне кинуться? — вдруг, будто к живому существу, обратился Янка к березе. — Позади немцы, а Емельян, командир мой, где?.. Не ведаешь... И я тоже не зн...
Одеревенел язык: что-то огненное кольнуло сзади меж лопаток, и пополз Янка вниз.
— Кажется, они меня продырявили, — произнес он вслух.
Немного полежав, отчего, как почувствовал Янка, ему полегчало, он решил встать. Обеими руками обхватил ствол березы и ничего больше не мог сделать: ноги не слушались его.
Тошно стало и невыносимо душно. Бисеринки пота усеяли лоб, щеки, нос... В глазах замельтешили черные точечки...
Но на уме был Емельян. Вспомнил его слова, сказанные, правда, давно, однако не забылись: «Сам погибай, но товарища выручай!».
Рука потянулась в карман и извлекла оттуда нож. Затем Янка, припав к березе, на белоснежной коре острым лезвием нацарапал: «Он живой. Тут ищ...» Не дописал. Не смог. Рука поползла по стволу вниз, упала прямо на снег...
Привез мертвого Янку Гука в Гать Змитрок Костюкевич. Он тоже выполнял задание товарища Антона, для чего находился за разъездом Дубки в деревне Челющевичи. Возвращаясь, он попал в тот же лес, что и Янка. Ехал себе на розвальнях и вдруг видит: у самой дороги лежит, привалившись к березе, человек...
И бересту, на которой Янка ножом вырезал слова «Он живой. Тут ищ...», Змитрок тоже привез.
— Что бы это значило? — спросил Виктор Лукич Костюкевича, указывая на бересту.
— Я так понимаю: Усольцев жив. Ищите его здесь, в лесу.
— Верно. Надо искать! — и секретарь райкома попросил деда Сымона запрягать в сани коня.
Дед Сымон, захватив в сенях сбрую, подался к сараю, а Марыля, достав из сундука тетрадные листки, которые передал ей на сохранность Емельян, протянула их Виктору Лукичу.
— Что это?
— Емельяном писано, — ответила Марыля. Виктор Лукич развернул листки и стал читать:
«Здравствуй, моя родная кровинка — сынуля Степашка!
Пишу тебе это письмо из Белоруссии, с земли, которая объята огнем. Фашисты, враги наши, жгут дома, расстреливают честных и добрых людей. Но земля белорусская не сдается. Она борется. И я тоже здесь сражаюсь с врагами. Называюсь я партизаном, подпольщиком.
Вот только что получил боевое задание — важное и ответственное. Выполню его — спасу многих наших людей от смерти. Поэтому я должен его выполнить. И я горжусь, сынок, что мне доверена эта задача.
Не буду кривить душой: с таких операций живыми не возвращаются. Да, сынуля мой родной, может так случиться, что я сложу голову, значит, это мой последний разговор с тобой.
Не пугайся, милый, крепись. И маму береги, и Катюшу нашу не обижай. Живите ладно, дружно. А коли меня вспоминать будете, то без слез. Договорились?
Я, конечно, мечтал о встрече с вами, ибо люблю жизнь. Как это чудесно — жить, дышать, ходить по земле, видеть голубое небо и вас всех. А жизнь, когда уничтожим проклятого Гитлера, будет прекрасной. Сады будут цвести, города строиться, наша страна наполнится весельем и счастьем.
За такую жизнь и умереть не много. Это же не смерть, а бессмертие.
Вырастешь большим, сынок, — осмыслишь и поймешь, что для советского человека счастье и свобода Родины — превыше собственной жизни.
Я хочу, чтобы ты, Степашка, был добрым сыном, верным гражданином нашей славной Родины, чтобы ты был умным и грамотным, заботливым и честным.
Я рад, что вы у меня есть, значит, жизнь моя продолжается, и фамилия наша будет жить долго и вечно: ты ведь, сынок, тоже Усольцев, и дети твои будут Усольцевы, и внуки, и правнуки... Вот как далеко пошагают Усольцевы!
Ну, кажется, мне пора собираться в дорогу. Уже сумерки окутали землю. Люди спать ложатся, а мне не до сна. Я пойду врагов истреблять.
Прощай, сынок. Кланяйся маме, Катеньке. Целуй их крепко-прекрепко. Будь в доме мужчиной. Замени меня во всех домашних заботах. Я уверен, что так и будет!
Сынок! Напоследок хочу сообщить тебе, что здесь, где я нынче воюю, живут очень душевные и добрые люди. Их много, всех не могу перечислить. Они делятся со мной всем, что имеют. Помогают мне бить врагов, кормят меня. Я хочу, чтобы и ты, и Катюша, и мама знали их. Когда отгремят бои и свалится в могилу последний фашист, когда смолкнет последний залп орудий, наступит тишина победы и на землю придет мир, приезжайте в эти края и побратайтесь с моими боевыми друзьями. Вам поможет их разыскать девушка по имени Марыля, а по фамилии Савицкая. Она вам сообщит мой адрес. И еще просьба: найдите девочку Олесю Марголину — внучку бабушки Анюты из деревни Поречье. Она однажды спасла меня от смерти. Как это было — сама расскажет. Вот, кажется, и все.
Обнимаю. Целую. Твой папаня Емельян Усольцев».
Долго стояла мертвая тишина в горнице, до тех пор пока не вошел дед Сымон, прямо с порога сообщивший, что лошадь запряжена.
— Эх, Емельян, Емельян! — произнес Виктор Лукич.
— А я не верю... Не хочу верить... Без товарища Усольцева нам нельзя никак... Поехали.
Змитрок привез товарища Антона к той самой березе, где лежал Янка.
— С какой стороны он пробирался сюда? — спросил Виктор Лукич.
Змитрок оглянулся вокруг, прошелся взад-вперед и заметил глубокие ямки в снегу. Опустился на корточки и пристально разглядел их.
— Кажется, вот его след, — Змитрок продвинулся метров на двадцать вдоль ямок. — От реки он шел.
— А второго следа не видать? — поинтересовался Виктор Лукич. — Смотри внимательно.
— Не вижу, — ответил Змитрок. — Вот след сапога прервался. Здесь, наверно, он ползком пробирался. Должно быть, по нему стреляли.
— Может быть, может быть... Будем искать.
Сначала пешие ходили по лесу, затем на санях ехали вдоль и поперек — никаких следов человеческой ноги не обнаружили. Потом, когда выехали на санную лесную дорогу, дед Сымон, показывая на трухлявый пень, спросил:
— Тама што?
Змитрок и Виктор Лукич выпрыгнули из саней и, проваливаясь в снегу, пошли к пню.
— Тут кто-то был, — сказал Змитрок.
— И кажется, не один. Смотри, Змитрок, вот большой след, а рядом поменьше нога ступала.
— Верно, — подтвердил Змитрок и заметил утрамбованную снежную площадку. — Здесь, кажись, человек вроде лежал.
— Может, медведь?
— Зима ведь. Откуда медведю взяться? Спят они. В берлогах. Правда, если только шатун...
— Шатун, говоришь? — уставившись в лесную даль, произнес Виктор Лукич. — Все мы, брат, теперь шатуны — и ты, и я, и Емельян. И вон дед Сымон на старости лет тоже с нами колесит. Бродим по лесам да по нехоженым тропам... А он, фашист, в наших селениях окопался, в наших домах греется.
— Все верно, товарищ Антон. Только и у фашистов жизнь тоже не рай. Вон на разъезде сколько их полегло! А Емельян какую кутерьму им учинил. Наверно, со складом и фрицев порядком полегло.
— Это правда. Покоя немчуре не будет... Ну хорошо, следы-то куда ведут?
Змитрок потоптался вокруг и не нашел продолжения следов. Они заканчивались у пня.
— Загадка, — тихо произнес Виктор Лукич и не спеша, ступая в глубокий снег, стал удаляться от дороги, словно знал, что именно там, куда взял направление, должен быть тот, кто ему теперь больше всех нужен был. Давно так скверно не чувствовал себя Виктор Лукич: пропажа Усольцева тяжелым камнем легла на сердце. Когда посылал на задание Емельяна, знал, конечно, что опасную задачу поручил ему, но был вполне уверен, что только он сполна справится с ней и жив, конечно, останется. А вышло что?.. Где ты, браток?.. Ну, подай голос... Может быть, вон за той поляной, а? Или в ином месте — подстреленный — один лежишь? И Виктор Лукич, проваливаясь в снег и падая, спешил именно к поляне, которую заметил впереди себя. Но и там не было Усольцева. И вдруг Виктор Лукич услышал возглас:
— Эге-ге-ге... Е-мель-ян!
Это Змитрок, надеясь напасть на след Емельяна, тоже углубился в лес и крикнул. Эхо покатилось меж стволов сосен да берез, а там где-то далеко-далеко заглохло, и лес по-прежнему дремотно молчал.
А глаза деда Сымона уловили неладное: прямо на него по санной дороге мчался всадник. Хотел было звать товарища Антона, но вдруг явственно увидел на коне Марылю. Подумал: и куда это девку нелегкая несет?
Испугался дед Сымон: кажись, чтось недоброе стряслось... А Марыля, запыхавшись, с ходу произнесла:
— Слава Богу, нашла!
— Кого?
— Вас, — ответила Марыля и слезла с лошади. — Ой, горе... беда...
— Ну ты, тихо, успокойся, — волновался дед Сымон. — Яка беда?
— Палять Гать... Стреляют...
Марыля, дрожа и всхлипывая, все-таки сумела рассказать о беде, постигшей тихую Гать.
Каратели ворвались в деревню. Сначала подожгли несколько хат, а потом, когда люди стали выбегать на улицу, открыли по ним стрельбу. Стреляли по всем. И по детям тоже. А Петруся Шаплыку, подпольщика, который по заданию райкома полицаем был, связали и били прикладами до тех пор, пока не скончался.
Мало кому удалось спастись. В их счастливом числе была и Марыля, она оседлала соседского коня и огородами выскочила в лес...
— Ты один? — опомнилась Марыля. — Где же остальные?
— Шукають Емельяна... Няма яго.
Вскоре появился Виктор Лукич, а следом и Змитрок.
— Марыля? — удивился товарищ Антон. — С каким ветром? Емельян Степанович пришел?
— Не, — ответил дед Сымон. — Яго няма... Гать палять... Там хвашисты... Стреляють...
— Час от часу не легче, — произнес Виктор Лукич. — Рассказывай, Марыля. Что в Гати?
И Марыле пришлось снова повторить все то, что уже поведала отцу. Теперь она, немного успокоившись, говорила внятнее, без слез. Однако когда вспомнила про то, как немцы открыли огонь по соседским ребятишкам, выскакивавшим из горящей хаты через окно, она не сдержалась — заплакала.
Слезы покатились и у деда Сымона. Изменился в лице и Виктор Лукич: окаменело застыли глаза, сурово насупились брови. Он тревожно спросил:
— А до риги не добрались? Там же типография... И Поликарп Петрович...
— Туды, кажись, немцы не пошли. Только по селу бегали.
— Едем в Гать, — властно произнес Виктор Лукич. — Скорее!
Виктор Лукич, дед Сымон и Марыля сели в сани, а Змитрок, оседлав коня, помчал вперед. Он был вроде дозорного: ему надлежало упредить любую опасность, если такая случаем встретится на пути. Поэтому Змитрок пристально разглядывал дорогу и лес. А дед Сымон уж следил только за лошадью Змитрока: коль она бежит, то и ему не следует отставать, и он поминутно дергал вожжами.
И вдруг Змитрок резко остановился. Он заметил какое-то движение: в стороне от дороги, меж стволов деревьев, кто-то пробежал.
Виктор Лукич, оставив сани подбежал к Змитроку.
— Что увидел?
— Там, — Змитрок рукой показал вправо, — кто-то есть. Вроде человек мелькнул.
Виктор Лукич пошел в том направлении, куда указал Змитрок.
— Стойте! Я на коне проеду. Вы тут оставайтесь.
Виктор Лукич остановился, а Змитрок с высоты отчетливо увидел мальчика, перебегавшего от березы к поваленной сосне.
— Стой! — крикнул Змитрок. — Не убегай! Мы — свои!
Мальчик упал на снег и больше не шевелился. Лежачим застал его у сосны подъехавший Змитрок.
Мальчик узнал всадника: он много раз видел этого дяденьку в Гати — и оттого осмелел.
— Я из Гати бегу. Моего папку убили, а мама, кажись, в погребе была, но я ее там не нашел.
— Куда же ты бежишь?
— В Дубки. К маминой сестре.
— А ты не замерз, в лаптях ведь холодно? Снег вон какой глубокий.
— Нисколечки. Мои лапти греють, як валенки... Так, так...
— Ну и молодчина.
Змитрок взял мальчика за руку и привел к саням.
— Так это же Петруся малец, — удивился дед Сымон.
— Шаплыки? — спросил Виктор Лукич.
— Его, — подтвердила Марыля. — Ну, здравствуй, Стасик!
— Здравствуйте! — улыбнулся мальчик.
— Лет-то тебе, Стасик, сколько? — поинтересовался Виктор Лукич.
— Одиннадцать.
— Хлопчик добры, — сказал дед Сымон. — Батьке завсегда помогал. За плугом ходил...
— А отец твой где? — поинтересовался Виктор Лукич.
— Немцы убили. До смерти прикладами били его. Кричали: «Большевик!» — и били. И хату нашу спалили...
— А мою? — вырвалось у деда Сымона.
— Не знаю. Когда немцы ушли из Гати, я побежал в лес.
— Значит, сейчас фашистов в Гати нет? — спросил Змитрок.
— Ага. В лесу сховався и видел, как они сели в автомобиль и уехали. Еще из автомобиля стреляли по лесу.
— Трогайте, Сымон Сысоевич, — сказал, садясь в сани, секретарь райкома.
— И меня возьмите, — произнес Стасик. — Маму найду...
— Садись, садись. Все садитесь!
Змитрок легко вскочил на коня и спросил:
— Где же все-таки Емельян? Неужели на складе подорвался?
— Не верю, — возразил Виктор Лукич. — Он живучий... Емельян не должен погибнуть!
Дед Сымон дернул вожжами, и лошадь легко побежала по заснеженной санной дороге, а седоки — секретарь подпольного райкома и все остальные, опечаленные неудавшимся поиском и разбоем карателей в Гати, умолкли.
У каждого были свои думы. Змитроку хотелось, чтобы лес не кончался, ибо только здесь должен быть Емельян: так ведь Янка на бересте написал... И Виктор Лукич тоже не спешил хоронить уральца: может, объявится где-нибудь, подаст голос?
Где-то вблизи, будто прямо за лесом, что-то гулко ухнуло — не то снаряд, не то мина, и пошла пальба: длинно застрочил пулемет, застучали автоматы.
Война по-прежнему рвала землю.