Блокнот был на исходе. Оставалось несколько чистых страниц, и Андрей старательно записал экономным, мелким почерком.
…Ходатайство о моей демобилизации пошло как по рельсам. Подполковник поддержал. А куда ему было деваться? Во-первых, я не кадровый офицер, так — ускоренные курсы. Во-вторых, сам он со дня на день соберет вещички — как только придет вызов из министерства. И потом, сам же толкнул меня на мирную стезю, еще под Кенигсбергом. Так прямо и сказал: «Быть тебе, дружище Кукушкин, журналистом. Я буду работать, а ты обо мне писать. Ну, не обо мне, о моем заводе. Договорились?» Завод его, электротехнический — в Подмосковье, там он когда-то прошел все ступеньки — от токаря и комсорга цеха до секретаря парткома, теперь надеется получить в министерстве свой завод в полное, так сказать, владение. И получит, мудрый мужик наш замполит полка, крестный отец моих разведчиков. Боюсь только, со мной он ошибся.
Журналист…
Как-то прошлой зимой у Виткунена приполз в траншею корреспондент — за материалом. Ну известно, работник дивизионки — та же пехота, бывает, карандаш забудет взять, но автомат всегда при себе. Не помог ему на этот раз автомат: пока ждал нас из поиска, немцы ударили из дальнобойных… В общем, хороший он был парень, этот корреспондент, и в память о нем написал я заметку. Поиск наш отразил, и о нем — тоже. Вышла моя заметка под кричащим названием — «Во вражьем логове». Батя, подполковник Сердечкин, конечно, прочел. Вот тогда-то, в одночасье, и напророчил.
Так что скоро-скоро — прощай, оружие, здравствуй, ученье, а там, глядишь, стану этим самым, журналистом. Даже не верится, ей-богу. Была бы мать жива, вот бы порадовалась. В окопах часто вспоминал детство, маму — как в садик за ручку водила.
А сейчас война кончилась. Уже полгода в небе тихо, а я все не могу привыкнуть к тишине, по ночам, бывает, вскакиваю, чертовщина всякая мерещится, будто вспыхнула немецкая передовая сотнями ракет, мы как на ладони, и бьют нас прямой наводкой. А это, оказывается, дневальный глушит в рельсу.
Зарядка. Завтрак, строевая через пень-колоду с перекурами, немного тактики. Полк, говорят, будет расформировываться, отсюда и прохладца. Иногда по тревоге уходим в леса выкуривать остатки недобитых банд. С весны у нас эта карусель.
Воскресное утро. Только сейчас в почти пустой казарме с особой остротой ощущаю, как мало нас осталось во взводе. Пожилые, «старики», ушли по домам еще летом, сразу после победы. Пополнения нет и, видно, уже не будет: так, несколько новичков с Рязанщины. С подъема увел их старшина расчищать сугробы у штаба полка. Дремлет за окнами заснеженный городок близ старой польской границы, в раскрытые форточки влетает терпкий морозец, перемешанный с запахом конского навоза, — это поспешают на рынок крестьяне из окрестных сел, скрипят розвальни, слышится конское ржание, переливчатый бабий смех, мужской тягучий говор…
И тишина, только шарканье тряпки — это ефрейтор Бабенко моет полы. Бабенко — смуглый коротышка, похожий на ежа. Вот он поднимает налитое кровью лицо со вздернутым носом — чубчик торчком… Полы в казарме коварные — гладкие, как оселок, цемент под мокрой тряпицей обманчиво блестит, а чуть просохнет — снова в серых разводах.
Дневальный Мурзаев, худенький юркий татарин, зорко следящий за Бабенко, кричит, словно золотой петух с колокольни:
— Парадка нет! Бабенко, куда спешка? Давай вода ведро меняй!
А Бабенко торопится, поглядывая в распахнутую дверь ленинской комнаты. Там у стола, накрытого красным сукном в пятнах ружейного масла, посиживает, ожидаючи, с трофейной гитарой Колька-одессит. Колька, как и большинство оставшихся солдат, — местный, полешанин из села Коровичи, но перед самой войной беспокойная, бродяжья натура закинула его в город Одессу, где среди портовых грузчиков он приобрел своеобразный лоск, соответственно пополнив небогатый свой лексикон. Здесь, в городке, они с Бабенко укрепляли фронтовую дружбу совместными походами куда-то на околицу, где у них, по словам Кольки, была веселая хата.
А что плохого? Ребята молоды, война позади…
На другом конце стола, подстелив газетку, пишут письма семьям братья Лахно, почти одногодки — один черный, другой льняной. Оба поженились еще в тридцать седьмом, но — так получилось: сначала Хасан, потом финская, потом Великая Отечественная — с тех пор не были дома. И пишут они письма своим женам, уже с трудом представляя, как они выглядят, и странным кажется, что дом-то в двухстах километрах, а все вроде бы за горами, за лесами. Писать осталось недолго. Скоро братьев отпустят домой.
Солдат Политкин, тощий, с круглой, как мяч, головой на сутулых плечах и затаенной усмешечкой в углах губ, шутник, ни разу не рассмеявшийся вслух, лежит на койке — у него ангина — и читает райгазету.
— Вот, — роняет он, — хорошая статья «Готовь сани летом». А телегу, стал быть, зимой… Отсталая газетка. Столько техники за войну понаделали, прицепляй плуги к танку — и паши. Вернусь домой, пойду на курсы трактористов. Или поступлю на врача. Врачам на войне все же полегче, чем пехоте.
— Болтай язык, — отзывается Мурзаев, — какая война?
— Без войны долго не живут, история показывает… — Политкин прижимает к горлу повязку и поворачивается всем туловищем: — А вот тебе не положено, дневальный, язык на посту распускать. Еще слово скажешь, лейтенанту доложу, худо службу несешь.
Мурзаев, скользнув пугливым взглядом в мою сторону, замолкает с обидой. Но тут ему влетает от появившегося в дверях помкомвзвода Юры Королева.
— Застегни ворот! Солдат называется…
Мурзаев торопливо застегивает воротник, а Политкин лениво роняет:
— Зачем кричишь, сержант? Лейтенант в казарме, где вежливость?
— Вин сам скоро будет лейтенантом, — отзывается красный от натуги Бабенко, выжимая тряпку, — молодая смена…
Юра появился у нас недавно, интеллигентный парень, с десятилеткой, мечтал стать летчиком, но не прошел по комиссии, попал в стрелковую часть. Он не по годам серьезен, к тому же ему еще служить и служить, вот и назначил его своим помощником — пусть привыкает…
Пусть, мне-то недолго осталось. Война кончилась.
Скоро мы все расстанемся, возьмем друг у дружки адреса, переписываться станем, потом когда-нибудь свидимся. Блажен, кто верует. Интересно все же, какими станем через десять лет? Заглянуть бы в то далекое время… хоть одним глазком. Когда-то хотелось заглянуть в конец войны, теперь — вон куда…
Звонок телефона эхом отдается в стенах казармы. Трубку берет дневальный Мурзаев.
— Есть, ясно! Зачем — не понимал? Все понимал! Ясно! Спасиба.
Трубка щелкнула.
— Товарищ лейтенант, к замполиту.
Я вскочил, затягивая ремень. Вызов в воскресенье? Да еще с утра.
— Больше он ничего не сказал?
— Нет, но голос добрая.
— А «спасибо» за что?
— С выходной днем поздравлял.
— Ну все, — сказал Политкин, — чует мое сердце, свистит наш вороной, товарищ лейтенант. Демобилизация!..
Когда подполковник Иван Петрович Сердечкин волновался — суровый по природе своей, был он вместе с тем чуток и весьма деликатен, — глаза у него становились светлые, а зрачки превращались в точки, и казалось, что он старается что-то разглядеть за твоей спиной.
— М-да, дела…
Андрей, которому передалось скрытое беспокойство замполита, уже догадывался, что ничего хорошего этот вызов ему не сулит, внутренне весь подобрался, погасив полыхавшую в нем в это солнечное утро беспричинную радость.
— Ты завтракал? — спросил Сердечкин и, встав из-за стола, потер переносицу, что окончательно убедило Андрея: новость не из приятных. — Давай тогда ко мне, я ведь тоже натощак, Аня пельмени стряпает. Посидим, потолкуем…
Они спустились вниз и узкой, прокопанной в сугробах стежкой протопали во флигелек, где Иван Петрович жил со своей женой медичкой Анной Павловной — Аннушкой. Хрупкая, светловолосая, с миловидным, по-детски просветленным личиком, она тотчас захлопотала у стола, расставляя тарелки.
Андрей молча оглядывал жилье-времянку, в котором, кроме стола, стульев и топчана, не было никакой мебели, если не считать полок с книгами во всю стену. От тарелок с бульоном поднимался ароматный пельменный парок. Сердечкин уже отвинчивал стеклянную пробку у трофейного графинчика, а гость, глядя на пестрящие корешками книжные полки, вдруг вспомнил забавный случай. Однажды на переходе в Восточной Пруссии какой-то армейский генерал, разозленный медленным движением колонны, решил перетряхнуть полковой обоз. Первой ему попалась повозка Сердечкина с пестро обклеенными чемоданами. От удара они пораскрывались, книги посыпались в грязь. Генерал, насупясь, спросил:
— Откуда, зачем?
Подоспевшему Сердечкину пришлось объяснять. Немного книг еще из дому, остальные — техническая литература — разыскал в подвалах сожженных домов, поскольку надеялся выжить, а после войны на заводе они пригодятся. Генерал махнул рукой и помчался на своем «виллисе» дальше.
— Ну вот, — сказал Сердечкин. Он так и не открыл бутылку, отодвинул в сторону. — Сначала дело. Придется нам с тобой малость отложить наши мирные мечты…
Андрей не удивился. Сердечкин посмотрел на него и расстелил на столе карту-десятиверстку.
Аня было запричитала над остывающими тарелками, но Сердечкин сказал твердо, что никак не вязалось с виноватой нежностью в серых его глазах:
— Пять минут. Горячее все равно есть вредно. Чьи слова?
Анечка тряхнула короткой своей стрижкой и, сняв передник, ушла на кухню.
Подполковник объяснял. Андрей слушал.
Дело было проще простого. На носу выборы, а в Полесье пошаливают банды. На некоторое время полк посылает в отдаленные поселки небольшие группы солдат. Чтобы люди там могли спокойно проголосовать за своих избранников. Ну, разумеется, поведение солдат должно быть достойным. Короче говоря, дружба и взаимопонимание.
— Это надо понять всем, а твоим отчаюгам особенно, — подчеркнул замполит. — Никаких выпивок, гулянок — ни-ни…
— Ясно.
— Возьмешь с собой человек восемь, новичков оставь… Вот сюда. — Подполковник ткнул пальцем в самую гущу зеленого пятна с мыском степи и линией железной дороги. — Ракитяны… Поселочек полусельского типа. Стеклозавод, домишки с приусадебными участками, вокруг хутора. Одним словом, мещанский городишко, начинающий жить по-новому.
Андрей кивнул.
— Ладно, не вешай нос, — сказал Сердечкин. — Мы еще свое возьмем…
«Мы… Это уже из солидарности. Тебя завтра отзовут, ты и укатишь».
Но в душе Андрей не мог обижаться на Сердечкина, с которым протопал полвойны, порой даже забывал о разнице в звании — простой, душевный мужик. Один только раз видел его в ярости: когда Аня, тащившая раненого, подорвалась на мине. В то утро он повел в атаку застрявший под холмами батальон — прямо на кинжальный огонь. И остался цел, даже не царапнуло, видно, ненависть сильнее пули.
Под Ковелем после двух неудачных попыток взять «языка» подполковник — надо же! — лично взялся сопровождать группу по нейтралке. Тут их и накрыли, Сердечкина контузило. И, если бы не Андрей, чудом отыскавший Ивана Петровича в затопленной воронке, конец бы замполиту.
— Так давай за все хорошее. — Иван Петрович поднял рюмку. — Аннушка, что ты как султанская жена — на своей половине…
— А ты и есть султан. — Она подошла и сзади чмокнула его в седую голову…
Глаза у Сердечкина стали влажными, голос дрогнул:
— Садись, Анюша…
Казалось, он стеснялся собственного счастья, был неловок, растерян. Спросил, видно, первое, что пришло на ум:
— Да, Полесье… Знаешь, что это такое?
Андрей знал, за полгода пришлось полазить по лесам, и невозможно было не поддаться их колдовской красоте.
Девственные березовые рощи с их робким лепетом на солнечном ветру, осиновые буреломы, пахучие мшаники и густой настой воздуха, который пьянит летом и обжигает в мороз. А еще там кое-где средь лозовых кустарников, в кленовой гуще торчат обгорелые трубы. Только трубы да заросшие травой пепелища — следы войны.
— Между прочим, — сказал вроде бы без всякой связи Сердечкин, — когда мне жалуются на этих недобитков бандеровцев — мол, им легко прятаться, днем он с плугом, а ночью с обрезом, поди раскуси, — думаю, дело не в этом, не только в этом… Свои же их и боятся. Страх покоится на вековой инерции. Дремучая безграмотность, темнота. — Он покачал головой, вздохнул. — Ты ешь, ешь… Удивительно многострадальный край. Ты загляни в историю — все войны проходили по этой земле. И турки, и поляки, и немцы, и все разделы царские полосовали душу здешнего поселенца, и эта кровавая эпопея с бандитами… Страх, страх. Он вколачивался в душу как гвоздь. Кто свой, кто чужой, иным было не понять. И немудрено! Откуда это идет? От желаний одних властвовать над другими? Это язва человечества, и мы ее уничтожим, на то мы и родились! Думаешь, политграмоту тебе читаю? Нет. Это надо понять, понять и почувствовать… И вот люди впервые в жизни получили родину. Вместо панских нагаек и страха, вместо клочков болотистой земли и куриных хат — огромная Родина аж до Охотского моря…
Он любил иногда поговорить, заводился, ревниво следя за реакцией собеседника, в этом не было и тени наставничества, он говорил, что чувствовал. С Андреем он вообще бывал особенно откровенен. Уважал его за храбрость, ценил умение слушать. Одним словом, питал слабость. Кукушкин это чувствовал, хотя и не мог объяснить, как не мог определить точно и своего отношения к Сердечкину. Просто нравился человек — и все тут.
— Вот почему, — продолжал замполит, уже остывая, — с этим новым пополнением нашей советской семьи надо быть особенно бережным. Ты — представитель армии и государства.
— Тоже понял.
— Ну ладно, давай теперь и чайком побалуемся, а? И отдыхать. С рассветом двинешься… Между прочим, — он ткнул пальцем в десятиверстку, — любопытная штука — за последние месяцы в Ракитянах не было ни одного ЧП, белое пятно. Своего рода загадка… Но позавчера был выстрел. Вот здесь, за хутором. И стреляли-то, заметь, не в исполкомовца или активиста. В рядового мужика, стеклодува на заводе.
— Постараюсь разузнать.
— Только осторожней. Может, ему вообще почудилось. Не стоит раздувать дело. Твоя задача — помочь местным властям, чтобы выборы прошли спокойно, празднично, весело! Как это бывает у нас.
Старуха Фурманиха, худая, нос крючком, в плисовой кофте с широкими рукавами, была похожа на хлопотливую ворону, вьющую гнездо для своего выводка. Она помогала солдатам сколачивать нары, набивать сеном матрацы. Приезжим отвела под жилье кухню с плитой, сама убралась в комнату, откуда с утра до ночи несся стрекот швейной машинки — супруг Фурманихи, старый Владек, портняжил.
За три дня к Фурманихе привыкли, перестали замечать, но она мельтешила перед глазами, то и дело давая о себе знать, как будто всю жизнь только и мечтала заполучить солдат на постой. То подкинет из сарая сухих березовых чурбачков, то подольет в котелки какого-то пахучего варева из фасоли и сушеных трав…
— Вы ешьте, ешьте, золотые мои, это полезно для молодых организмов. Травку сама собирала.
И стала загонять в горницу Владека, который по привычке сел обедать за кухонный стол. На солдат, вступившихся за старика, замахала руками:
— Что вы, родненькие, красавцы мои золотые. У вас свои дела, военные, может, тайны какие, а он тут развесит уши. Владек! Кому говорю, бери свою миску, бери хлеб, мужик ты или нет, горе мое.
— Мам, не блажи.
— Кому я сказала? Стене или своему законному мужу?
Грузный плешивый Владек, забившись в угол, не знал, кого ему слушать — то ли жену, то ли бравых ребят, с которыми ему, должно быть, интересно было посидеть, побалакать.
— Э, вот сумасшедшая нация, — вскинулся Владек на жену, защищая свое мужское достоинство, — у голове от тебя звенит.
— Э-э, — передразнила старуха, — вы посмотрите на этого гордого хохла, что с него станется, если я на пару дней в село отлучусь, он же с голоду помрет, Кто его кормит, кто его поит?
— Мам, а ремесло мое?
— Твое! Ремесла на карасин не хватает…
Она силком затолкнула Владека в комнату.
В общем-то, с женой Владеку повезло. В молодости Фурманиха, видно, была хороша собой, правда, от тех незабвенных лет остались лишь живые карие глаза на сморщенном личике да огненная деловитость, с какой она все время сигала из дому на базар и обратно, таская бесконечные узелки — их приносили ей из деревень в обмен на какие-то травы, которыми она снабжала поселян. Кажется, старуха тайком врачевала, а заодно приторговывала кое-чем. Оттого и была несказанно рада новым постояльцам — к солдатам милиция не сунется. Те сразу раскусили старухину корысть и только посмеивались над ее комплиментами в свой адрес: послушать ее, так все поголовно были красавцами, умницами. И самое малое, на что они могли рассчитывать на гражданке, должность начальника милиции или председателя райсовета — предел человеческой мечты в понятии Фурманихи.
— А что, он тоже красавец, Мурзаев? — исподволь заводил Политкин, простодушно округляя глаза на Фурманиху, которая в этот момент отбирала у невзрачного на вид Мурзаева сковородку, потому что не могла допустить, чтобы кто-то в ее присутствии занимался бабьим делом.
Фурманиха, на миг оставив сковородку, выразительно свела костлявые ладони:
— Что за вопрос!
— А я?
— Ты? Ты больше чем красавец! Я не знаю, сколько девчат рехнутся из-за тебя, дай бог им радости…
— А Колька? — трясся Политкин, кивая на «одессита», склонившегося над гитарой в своей неизменной шоферской кожанке и с трубкой в зубах.
— Софочка, София Павловна, мечта мальчишечья, где вы теперь?! — шепелявил Николай.
— Артист! — восклицала старуха, и голос ее поднимался до немыслимых высот.
— А лейтенант?
Старуха в избытке чувств закатила глаза, по-птичьи уронив голову: не хватило слов…
— На что ты все-таки живешь, мать? — спросил однажды Николай, попыхивая своей трубкой.
— Один бог знает, — вздохнула она с ласковой улыбкой. — Так… кручусь. Принесут на продажу десяточек яиц по рублю, им же некогда по базарам бегать, весна на носу, я и продам. Вы думаете, что можно заработать? Десять рублей за десяток, а то и того не дают.
— А прибыль откуда?
— Я знаю?
— Интересная арифметика, — сказал Николай. И старуха кивала, заранее соглашаясь. — По рублю берешь штуку, за десятку продаешь десяток, а себе чего? Как в том анекдоте — один навар.
Тут уж все не выдержали, покатились со смеху.
— Смейтесь, смейтесь. А я для добрых людей стараюсь…
Андрей вспомнил разговор с Сердечкиным и, воспользовавшись непринужденностью обстановки, спросил:
— А что у вас говорят об этом выстреле в стеклодува?
Старуха чуть вздрогнула, легкая тень скользнула по сморщенному ее лицу.
Может быть, само слово «выстрел» прозвучало неожиданно.
— Э, то ему померещилось, — отмахнулась она и, отвернувшись к плите, стала усердно перемешивать с луком шкворчавшее сало. В этой торопливой реплике чувствовался словно бы испуг или желание успокоить себя, отогнать страх. — У мужика это самое, — она, не оборачиваясь, повертела пальцем у виска, — он же с Карпат сюда удрав…
— А там что случилось, на прежнем-то месте жительства?..
— Шоб я так жила, если меня это интересует, мало мне своих хлопот… Да разве я что знаю, ничего не знаю! — неожиданно запричитала она. — Вы з им поговорите, он же сусед наш, Ляшко, рядом дверь… Ой, консерва пригорела, господи боже мой. И сколько тут мяса? Вы же такие здоровые все, прямо загляденье, вот я вам сюды яичков набью…
И уж тут трудно было с ней справиться: шмыгнула в комнату, и через минуту кухню наполнил аромат яичницы — сковорода стала прямо неузнаваемой от пузырящейся желто-белой шипящей смеси.
— Тот самый навар? — спросил Николай, когда ребята, окружив сковородку, дружно заработали ложками.
Старуха, опершись о косяк, со сложенными под грудью руками умильно глядела на них.
— Ну, — кивнула она, — навар как навар. Не нравится? Золотые мои деточки…
Дома-бараки, каждый на две квартиры, с террасой, еще довольно крепкие, рубленые, под черепицей, тянулись порядком до заводских ворот. Огороды выходили к полю с тонущим вдали в зимних сумерках хутором, за ним чернела стена леса.
Сутулая фигура Политкина маячила у крытой брезентом взводной полуторки. Вот он прошелся вдоль сараев, остановился на миг, завидев Андрея, и снова затопал, подбивая сапог о сапог, — морозец заворачивал крутой.
Позади послышался скрип шагов, и перед лейтенантом возникла живая гора в тулупе, перепоясанном ремнями. Застыла, издав короткий смешок, и чуть заметно, в приветствии, тронула рукой мохнатую кубанку.
Лихие казачьи усы, старшинские погоны на могучих плечах…
— Ты, значит, и есть командир? — гулко, как из бочки, спросил старшина и как будто усмехнулся. — Будем знакомы, здешний участковый. — Он снял варежку и с размаху ударил Андрея по руке каменной своей ладонью. — Все ждал, когда зайдете, да вот, как это говорится, если гора не идет к Магомету…
— Наоборот…
— Ну нехай наоборот, мы люди темные, — проговорил он слегка изменившимся голосом. — Ты все ж таки лейтенант, а тут всего лишь лычка крестом, — коротко засмеялся, вскинув голову… — Так что все, так сказать, закономерно.
Чуть заметная напряженность ощущалась в его неуклюжей фигуре, отрывистом голосе, в этой манере норовисто задирать голову. Наверное, впрямь следовало зайти и представиться. Тем более что Сердечкин говорил о контактах и, кажется, называл фамилию. Как же его?..
— Довбня, если не ошибаюсь? — вспомнил наконец.
Старшина даже руки раскинул, явно польщенный, впрочем, тут же, не без иронии, укоротил свой порыв.
— Гляди, мы, оказывается, известные… А я за тобой, или, верней, за вами, товарищ лейтенант.
— Все равно…
— Ладно, все же я по годам тебя старше. В партизанах не то что в армии, чины-то шли помедленней. Так вот, надо бы нам пройтись в хутор, поглядеть по хатам.
Он приглашающе тронул Андрея за плечо, и они направились вниз по тропе к полю…
— Я к вам вообще-то собирался, — сказал Андрей примирительно. — А зачем, собственно, в хутор?
— Не дает мне покоя этот выстрел, а тут заявился ты, вместо и пройдемся, обычная ночная проверка. Посмотрим, как живут-поживают…
— А… удобно?
— Хе, участковому положено. А не просто удобно. Да, не нравится мне этот выстрел, совсем не нравится. Гостей сейчас в хатах полным-полно, каждый день новые, ловкому человеку затеряться легче, чем на сапог плюнуть.
Те, кого Довбня называл гостями, были пришлые, приезжие люди из центральных областей, кинувшиеся сюда, в плодородное Полесье, от разрухи и голода послевоенного неурожайного лета. Еще на станции в полковом городке видел он мчавшиеся товарняки, облепленные людьми с котомками и мешками. Засуха вконец подломила кое-где оставшихся вовсе без крова крестьян, и они ехали сюда, в незнакомые места, надеясь купить картошки, зерна, а то и поработать в приймах, только бы спастись, пережить тяжелую годину.
Хаты, что победней, были переполнены. Спертым духом прелого сукна, портянок, человечьей беды ударяло в лицо, едва Довбня распахивал сенцы. Люди спали на лавках, на полу, и не сразу можно было отыскать самих хозяев.
Старшина проверял документы, покачивал головой, иные были вовсе без «бумаги», но сам вид их — изможденный, замученный — да торопливый брянский говорок в ответ на вопросы милиции начисто исключали всякие подозрения.
— Рази нам тут праздник! — вдруг вздымалась из темного угла встрепанная спросонок бабья голова. — Я вот с дитем. Нам бы мучицы малость, мы и уедем. Смилуйся ради господа…
— Да кто ж тебя гонит, спи…
— Вот и доку́мент…
— Не надо документа. Отдыхай, мать. А то вон дите спугаешь. — И доставал из бездонного кармана запыленный осколок сахара, совал бабе для малыша.
— Дай тебе бог, начальник…
Довбня отворачивался, махал рукой. Как бы невзначай заводил разговор о крестьянских делах, мужики оживлялись.
— Нам бы до весны обернуться, весной-то и солнце кормит. А там, гляди, и отсеемся. Семена-то нашему «Рассвету» дали, бережем, а уж сами ладно-ть, председатель отпустил, нешто мы задержимся тута, резону нет, семьи нас ждут. А пока, стал быть, вот, гостюем.
— Не забижают хозяева?
— Что вы, бог с вами. Делятся.
— Ну-ну…
Оставляя хату, Довбня, как правило, зажигал в сенцах спичку и, если обнаруживал в углу покрытую мешком кадушку с жидкой пахучей закваской, звал хозяина с лампой.
— Совесть есть, Прокопий? Хоть бы постояльцев постыдился, такой год, а ты самогонку завел…
И Прокопий, или Сафон, или Грицко начинал клясться всеми святыми, что поставлено для блинов. Какой самогон! Но Довбню не так-то просто было обмануть, он брал тесто на язык, каким-то ему одному известным образом определял его истинное назначение и уж тут, не мешкая, просил соли. По тому, как торопливо подавал хозяин соль, радуясь, что легко отделался, ясно было, что Довбня прав.
Довбня для порядка бросал горсть в опару — самогона с такой приправой не получится.
И снова они выходили в завьюженную ночь, осиянную каленной морозцем луной.
Внезапно Довбня остановился. Невдалеке за плетнем яростно залаяла собака, и — сквозь дунувшую в лицо поземку — мгновенный промельк в глазах.
— Заметил? Свет-то в окне погас… Или почудилось?
— Вроде бы.
Довбня торопливо зашагал к плетню. Андрей едва поспевал за ним. Взойдя на крыльцо, старшина задергал чугунную подвеску, в хате послышался плач. Он забухал в дверь железным своим кулаком, плач усилился, казалось, верещали уже хором. Напрасно старшина кричал в глухую, обитую мешковиной дверь:
— Открывай, Настя! Оглохла ты, что ли!
Только детский рев в ответ. Даже неловко стало — врываются на ночь глядя в чужой дом…
— В чем дело? — спросил Андрей.
— Щиплет их — не иначе.
— Не понял.
— Дитей щиплет, шоб орали: боимся, мол, потому не открываем.
Довбня соскочил с крыльца, отступив в тень, вытянутой рукой затарабанил в окно. Андрей невольно прижался к стенке, словно и впрямь ждал выстрела: под луной оба были как на ладошке.
Наконец в сенях завозились, звякнула щеколда.
— Это вы, начальник? Заходь, ради бога! — донесся звонкий, молодой голос, и в приоткрытой двери мелькнуло яркое платье. С койки за ширмой еще доносилось неохотное ребячье хныканье. Слева на печке виднелась белоснежная, чуть примятая постель под клетчатым пледом. С подоконника зеленовато поблескивала початая бутыль, на табуретке у стола лежала стопка глаженого белья.
Потом он увидел и саму хозяйку — легко скользнувшую из-за ширмы молодуху, неестественно возбужденную, в праздничных монистах на высокой груди. От нее так и веяло жаром, запахом вина и дешевых духов.
— А я думаю, хто стукал, аж злякалась. А то ж вы…
Неуловимый жест, будто взмах крыла, и табуретка очутилась на середке комнаты, белье исчезло. А сама хозяйка уже протягивала Довбне руку лодочкой, вся трепеща при этом, веселая, с откровенным бабьим вызовом и чуть затаенным смятением в темных, с искрой, глазах.
— Здравствуй, здравствуй, Настя…
— То ж я и кажу — здоровеньки булы, гостюшки, шо ж так, без предупреждения…
— И так видно — ждала.
— Ой, вы скажете! Свято ж завтра. Его и ждала.
— Не раздеваясь, на печи?
— Да я тильки свет погасила. — И тотчас тронула Андрея за руку — словно обожгла. — Ой, який гарный вофицер, може, присядете, чайку сготовлю.
— Да… нет, как старшина…
— Даже белье не успела прибрать, — оборвал Довбня, метнув в Андрея косой взгляд. — Мужское?
— Да то ж Степино. Мати палец поризала, то я ж парубка выручила. Ну шо ж вы, лейтенант… А то приходьте завтра на блины.
— Степаново, значит, — повысил голос Довбня. — Может, Иваново или еще чье-нибудь?
— А вы сами спытайте, — как бы не обращая внимания на старшину, хлопотала вокруг Андрея хозяйка. Может быть, впрямь решила попотчевать — бросила на стол плетенку с пирожками. Довбня вдруг ругнулся, шумно выдохнув сквозь сжатые зубы:
— Ну-ну…
— Брезгуете?
— Это оставь другим гостям. Нам не надо, сыты! — Решительно заглянул в соседнюю комнату. Отдернул занавеску в закутке, где кутались в одеяло двое глазастых ребятишек. И все это не глядя на теребившую монисто хозяйку, для которой в эту минуту, казалось, не было ничего важнее «гарного» лейтенанта: откуда он, надолго ли в эти края, женат ли…
— Невест-то у нас лопатой греби… Я? Что вы, я уже старая. Двадцать пять да двое дитэй, — говорила, будто сыпала звонким горошком, с пугливым смешком в стрелявших по сторонам глазах, теперь в них все явственней проблескивал спокойный холодок.
Старшина снова процедил:
— Ну-ну! — И, не оборачиваясь, жестко кинул Андрею: — Айда, лейтенант! Кончай веселье…
Собака все еще захлебывалась в будке у сарая, рвала цепь, Довбня посветил фонариком на снегу, но все подворье вокруг темневшего сарая было укрыто нетронутой белизной. С затаенной хмурью, в которой почудилось что-то похожее на упрек, сказал:
— Или кого ждала, или уже проводила, в любом случае — пустой номер, спугнули.
— Кого? — спросил Андрей, ступая вслед за Довбней под аккомпанемент собачьего лая, слышимого, должно быть, по всей округе.
— Не гадалка — не знаю!
— Веселая… Может, кто из своих?.. — Он пытался смягчить рассерженного старшину, понять причину его недовольства.
— Может. Все может быть. Двое детей, от кого — неизвестно. Война наколесила. Веселая, дальше некуда.
— А кто такой Степан?
— А, Степан, — отмахнулся старшина, — сын предпоссовета Митрича!
— Митричу-то еще по приезде надо было представиться. Как?
Довбня не ответил, видимо желая подчеркнуть неуместность вопроса. Внутри у Андрея стало закипать, но он все еще старался сохранить мир с этой пятипудовой занозой в тулупе, им ведь работать бок о бок.
Какое-то время он глядел на крайний дом под цинковой крышей у самого оврага и, повернув, зашагал в обратный путь, вверх по тропе.
— Дом-то чей?
— Митрича!
Неожиданно Довбня остановился, и Андрей едва не наткнулся на него.
— Вы вот что, лейтенант, — голос старшины прозвучал сухо, — нет опыта в наших делах, так вели бы себя поскромней.
— В чем дело? Я с вами в рейд не напрашивался.
— Сами все понимаете, — отмахнулся тот рукавичкой, даже не оглянувшись.
— Может, спокойно поговорим?
— А я и не думал волноваться. Мы, знаете, тоже кое-чего повидали.
— Да в чем дело, черт побери?!
Ну и апломб! Похоже, назревала размолвка, из тех, когда спор на повышенных тонах только заводит в тупик. Этого нельзя было допустить. Вины за собой Андрей не чувствовал, лишь смутно догадывался, что дело касается Насти.
— Во-первых, — отрубил старшина, — это вам не фрицев из траншеи таскать. Тут нужна тонкая работа.
— Так…
— Я бы ее, гулену, сгоряча расколол, она уже путалась, если бы не вы со своими нежностями. Растаяли, потекли!
— Все?
Неужто он свалял дурака, дав Насте опомниться, прийти в себя? Андрей невесело рассмеялся, Довбня тоже хмыкнул неопределенно, пуская дым в небо. И хотя примирение, казалось бы, состоялось, в душе остался осадок. Но идти рядом и молчать было и вовсе глупо.
— А что же мы к Митричу не зашли?
— Неудобно беспокоить. А вы можете вернуться, если есть желание.
В словах его почудилась недомолвка.
«Нет, пожалуй, ничего из нашего сотрудничества не выйдет. А жаль», — подумал Андрей, а вслух сказал:
— Завтра выходной, зайду.
Распрощались довольно сухо у самых бараков, на языке еще вертелось терпкое слово, но Довбня молча двумя пальцами козырнул, точно смахнул с носа снежинку, и Андрей ответил тем же. И то ли краска прихлынула к щекам, то ли вдруг пахнуло откуда-то слабым оттепельным ветерком — да нет, вроде бы не время, — почудился запах весны.
По дорожке с автоматом на груди, прохаживался коротышка Бабенко.
— Будто бы потеплело, — сказал лейтенант.
Тут бывает такое, — сказал Бабенко с каким-то непривычным, мечтательным оттенком в голосе. — По детству знаю. Только обманчиво это, утром еще круче завернет. И, закуривая, добавил: — Я ведь недалеко отсюда жил, за Сарнами, в пяти километрах от Кольки. Бараничи…
Андрей улыбнулся:
— У него Коровичи, у тебя Бараничи…
— Да уж такая местность. Кроме баранов да коров наши предки ничего не видели, зато сейчас поумнели, полсвета прошли. И теперь что-то не тянет в село.
— А куда же?
— В Киев могу махнуть. Зараз на стройке руки нужны, семь классов есть, остальное доберу.
— Вполне.
— А Кольку тянет. Надо же. Одессу свою забув, село снится. Может, из-за памяти, там же Фросина с дитем могила.
Фросю расстреляли немцы за то, что не сняла со стены Колькин фронтовой портрет. Спросили: коммунист? Фрося, бывшая портовая табельщица, так и не выбравшаяся из отпуска домой, в Одессу, измученная дорогой, с ребенком на руках, крикнула: «Да!» И немец дал очередь. А Колька-то был беспартийный.
— Пригляжу, говорит, работенку загодя. Да и маты б ему повидать. Может, отпустите, товарищ лейтенант? Вин сам просыть стесняется.
«Вот такие они у меня все друзья-приятели, бывшие разведчики. В другой раз Бабенко с Политкиным того же молчуна Кольку до бешенства, до слез вышутят, а тут, гляди, ходатай, горой встал».
— Вы теперь сами хозяин, вроде коменданта. Собственным правом, а?
— Запрещены отпуска.
— Много кой-чего запрещено человеку, як говорив один мой знакомый язвенник, покупая пол-литру, А жить надо, — шутливо заметил Бабенко.
— Подумаю.
— Он не подведет, Колька…
Луна скатывалась к зубчато-черной полосе леса. Расстилавшийся в низинке поселок с вытянутым к хуторку хвостом дворов казался издали большой нахохлившейся птицей, таившей под крыльями людское тепло. Темно поблескивали окна. За ними — чужая, незнакомая жизнь. Сколько таких городков возникало на долгом военном пути и оставалось позади! А сейчас мир. У поселка зеленое имя — Ракитяны. Когда здесь поселились люди, когда построили завод? Может, десять, может, сто лет назад, и все эти сто лет они живут в этих домишках, бараках, довольствуясь малыми прибытками да тем, что дают огороды. Из сараюшек изредка доносится поросячье сопенье, коровий приглушенный вздох…
И снова он поглядел вдаль, где смутно виднелся хуторок, и чем-то он тревожил и манил — отдаленностью своей, что ли, этим таинственным выстрелом, никому не принесшим вреда. Завтра же надо сходить к председателю поссовета, представиться. Вот и повод…
Андрею отвели боковушку во втором бараке, занимаемую прежде заводской столяркой. Здесь было все необходимое: стол, стулья, умывальник и две койки, вторая — для помкомвзвода Юры. Комната была светлая, пропитанная запахом стружек…
Прежде чем зайти, Андрей постоял на веранде, заново переживая вылазку на хутор, оставившую в душе тревогу.
Он представлялся Андрею — со слов Сердечкина — этаким богатырем с бородой. Немецкий староста — партизанский ставленник, ходивший всю войну на острие ножа. А перед ним сидел неприметный с виду мужичишка, уже в годах, залысый, старенькая фуфайка внакидку — он, видимо, собрался по хозяйству, приход лейтенанта отвлек его. На белой скатерти лежали заветренные, пересеченные морщинами крестьянские руки, знавшие и плуг, и топор, и косу.
Он говорил, Андрей слушал… О том, что в районе собираются создавать колхоз, вернее, восстанавливать. Единственный кооператив, успевший образоваться еще тогда, в тридцать девятом, под его руководством; о клубе, бывшем трактире, который надстроили, оборудовали, в нем будет избирательный участок. Стеклозавод тоже пустили, заводские помогали ему, Митричу, налаживать культурную и хозяйственную жизнь, так что скоро все войдет в колею…
Говорил он почему-то с усталой отрешенностью, как о чем-то прошедшем: приятно вспоминать накануне выборов, но это уже далеко и ему неподвластно. Небритое лицо было замкнутым, лишь изредка в резковатом прищуре проступал характер, но тут же возвращалось прежнее выражение усталости, таившей в себе не то сожаление, не то обиду. Андрей по-своему истолковал настроение Митрича, сказал:
— Вы человек заслуженный, да и не старый. Наверное, не обойдется без вас поселковый Совет и сейчас.
Корявая ладонь хозяина чуть шевельнулась.
— Помоложе найдутся.
Лейтенант не стал спорить. По комнате то и дело шныряла высокая моложавая женщина с иконным лицом. Поджав тонкие губы, она несколько раз сухо напоминала что-то о стойле, где корова вывернула цепку вместе с пробоем и надо было скорей «улаштувать».
— Тебе говорю или стенке? Чи то женская работа?
— Погоди, жена, видишь, с человеком беседоваю…
Она застыла у печки, спиною к ним, в темной шали, обвивавшей точеные плечи, заколола ножичком щепу, и Андрею показалось, что она чутко прислушивается к каждому его слову…
— Та може и годи? Корова-то…
— Я сказал! — Лицо Митрича ожесточилось и так же мгновенно обмякло. Он виновато обронил ей вслед: — Может, шо подала бы, Мариночка…
— А ничего готового нема. Вчера ж самодеятельность усе подчистила…
— Спасибо! Что вы, я завтракал, — замахал Андрей руками. Митрич объяснил ему, что Степан, сын его, заведующий клубом, завел привычку потчевать своих музыкантов после репетиции.
Жена снова появилась, став у Митрича за спиной:
— Чи долго я просить буду? А? — Она смотрела ему в затылок, но, казалось, реплика ее относилась к Андрею: пора, мол, собираться. Странной показалась лейтенанту такая холодность. Все это время его не покидало ощущение непонятной настороженности в жене председателя. Вдруг она вся словно просветлела, и Андрей только сейчас почувствовал, как она все еще хороша бабьей своей осенью.
Он проследил за ее взглядом и заметил высокого парня в дверях горницы. Чем-то он похож на нее? Тонкостью черт, синими с поволокой глазами. Где он видел этого парня? На нем была схваченная в талии вышитая рубаха, баранья, набекрень, шапка, странно не вязавшаяся с интеллигентным миндального цвета лицом. Сын?
Он торопливо надел снятый с гвоздя полушубок. Мать, изловчась, успела помочь ему, застегнула пуговицу и на миг прильнула к его плечу, смахнула невидимую соринку. Он увернулся и, задержавшись на Андрее взглядом, нахлобучил шапку.
Даже не поздоровался! И хозяин дома отнесся к этому спокойно, словно так и должно быть. Нет, что-то в этом доме неладно. Лишь когда Андрей поднялся, Митрич сказал потупясь:
— Не осуждай, лейтенант… В другой раз посидим, дай бог. — И с усмешкой добавил: — Он-то даст. Он всем дает, и правому и виноватому…
— Мам, я пошел…
— Да чи долго ж мне ждать? — глухо, с затаенной слезой, вырвалось у хозяйки.
Но тут дверь распахнулась, и на пороге встала медвежья фигура в дубленом полушубке со старшинскими погонами. Довбня! И с ним незнакомая девчушка в белой заячьей дошке, в красной вязаной шапочке. Смешливые карие глаза, нос в конопушках.
— Вот, — прогудел Довбня, — соловейку на дороге поймал, к вам летела.
Степан посторонился и фатовато, с поклоном снял шапку:
— Ты за мной? Ключи от клуба я вчера унес случайно. — Степан, потупясь, мял шапку.
— Не, я до твоего ойтца, нам же денег на костюмы до сих пор не выделювал сельсовет. А нам выступать на заводе, на митинге.
— А ты надолго?
— То от его зависит. Ты иди. Мы поговорим сами.
— Как знаешь…
— Собрался — иди, — хмуро заметил Митрич, — раз дело есть.
— Обойдемся без советов, — буркнул Степан, не глядя. — На работе командуйте, там у вас и совет и власть!
Хозяйка, заметавшись, ухватила сына за рукав — видно, хотела удержать, другой рукой полуобняла девчонку, но Степан грубо вывернулся, так что мать едва не упала, и толкнул дверь.
Девчонка, раскрасневшаяся на ветру, точно и не заметила заминки, сняла шапочку, рассыпав по плечам каштановые волосы. Хозяйка торопливо принялась снимать с нее дошку. Довбня между тем похлопывал красными с мороза лапищами:
— Ну, Митрич, принимай гостя незваного.
Гранитно-розовое лицо его сдержанно сияло.
— А, и лейтенант здесь?! — словно бы сейчас лишь приметил. — Или опоздал к обедне? — Довбня деланно засмеялся. — Хотя тут и не начиналось, на столе пусто. А я к вам заходил, товарищ лейтенант, рад, что встретил. Как говорится, на ловца и зверь…
«Ого! — подумал Андрей. — Обращение строго по форме».
Митрич снова сел, хозяйка завозилась у печи. Андрей спросил дотошного Довбню, зачем понадобился, не случилось ли чего чрезвычайно важного. И при этом назвал его «товарищ старшина».
— Да так, ничего особенного, — старшина потрогал усы, зыркнув исподлобья, — пойдемте прогуляемся. Если, конечно, будет ваша воля.
— Воля будет.
— А может, все ж таки обождете, — неожиданно вмешалась хозяйка, — зовсем забыла про вареники, подогрею! А кой-чого к ним… Мало ли… Ветрюга на дворе! Вот и Стефка с нами посидит, все ж таки не чужая нам.
Стефа нахохлилась, покраснела, отчего на переносице у нее густо взошли конопушки. Митрич молчал, не удивившись воспламенившемуся гостеприимству жены.
— Нет уж, извиняйте, — сказал старшина, — не то время, служба… Вот с командиром походим, подышим воздухом.
Хозяйка развела руками да так и не опускала их, пока они шли к дверям. У порога Митрич тронул Андрея за рукав, обронил тихо:
— Еще увидимся, лейтенант.
А Стефка, застенчиво улыбнувшись, кивнула Андрею, как бы присоединяясь к словам Митрича.
Они вышли на мороз. Утром хаты под соломенными крышами уже не казались такими таинственными, как вечером, хуторок пламенел под лучами солнца.
Старшина вынул свой знаменитый кисет. «И что он, собственно, бегает за мной? — подумал Андрей. — Заходил — не застал. Может быть, его приход связан с постоем у Фурманихи: еще потребует вежливенько сойти с квартиры, где ребята так славно устроились, выделит в клубе какую-нибудь холодягу, топи ее. Черт его знает, какие тут у них порядки».
— Какой-то он чудной, председатель ваш.
— А что? — Старшина бросил на Андрея быстрый взгляд.
— Грустный старик, точно больной. И жена…
Старшина ответил не сразу, молча свернул по тропе к оврагу, к наезженной к лесу дороге. Лейтенант все еще не понимал, куда он его ведет.
— Какой он старик? С такой бабой и слон состарится, а он, как известно, двести лет живет. Слыхали?
Андрей кивнул неопределенно.
— Это ж не баба — черт. Сколько я ее знаю, еще с тридцатого, писарскую дочку. За самим войтом замужем была. Они ведь, начальство, за свой круг не ступали. А войта олень пришиб на охоте. Вот и взял ее Митрич, простой объездчик, с парубков сох по ней. С дитем взял.
— Так Степан не родной ему? То-то вид у него не деревенский.
— Деревенский не деревенский… — проворчал старшина. — Думаете, раз деревня, так лапоть. Культура, она в душе человека, а не в должности.
— Вообще, да…
— Вот так… А ее, видно, до сих пор червяк точит. Вроде бы в дар себя принесла, принцесса. — Довбня сплюнул. — Баба — темная душа.
Говорил он нехотя, как бы по долгу службы вводил в курс, в голосе его все еще похрипывало, и Андрей поспешил сменить тему, безотчетно переведя разговор на Степана — чем-то он приковал его внимание. Знакомое лицо… Почему-то вспомнился вчерашний вечер, стопка белья, взятая в постирушку у Степы.
— Дружит с Настей?
Довбня нахмурился:
— Может быть… По холостяцкому делу захаживал. Со Стефкой-то непросто, там жениться надо. — И неожиданно улыбнулся: — Стефка кружок в клубе ведет. Хорошо спивает, прямо соловей.
— А в войну что он делал, Степан?
Старшина, прищурясь, скосил глаза:
— Где-то у тетки, что ли, в дальнем селе от мобилизации ховался. Потом Митричу помогал как связник. Он, Степа-то, мальчик занозистый, да характеру нет. Мамкин сын. Когда-то, при панстве, вьюношей наших, хохлов, возглавлял, когда по дедовой писарской протекции во Львове учился, в университете. Молодежным кружком командовал, были такие у нас кружки в пределах, так сказать, конституции. Книжки они там читали, одним словом, культуру свою отстаивали. Батьки гнулись в три погибели, а он, вишь, в паны выбивался… Ну, в тридцать девятом первый курс кончил, а тут комсомол открылся, он и там, видно, хотел покомандовать, а его и не приняли вовсе, ха-ха… В комсомол-то ему бы Митрича фамилию взять. Не захотел — гонору полны штаны, весь в мамашу.
Довбня нет-нет да и взглядывал на Андрея — видно, дорожил произведенным впечатлением: мол, все он тут знает и всех видит насквозь.
— Вот они втроем и печалятся.
— То есть как?
— А так: батька из-за этой карги, карга из-за неудачного браку, а сын… Летом во Львов ездил на заочный поступать. А пока ошивается завклубом. Видно, бог роги не дал, языкатый он, всякую трепню заводит про самостийность, дурило. Ну они-то к выстрелу отношения не имеют! — Глаза Довбни пытливо сузились, Андрей усмехнулся, понял, что тут-то и есть самое главное: кажется, Довбня видел в нем соперника по розыску, дорожил престижем местной милиции. — Вы же по этому поводу заглянули к Митричу? Можно ж было бы и на работу в будний день…
— Я познакомиться зашел.
Андрею стало смешно. Довбня все поглядывал на него, потом и сам невольно подхихикнул да тут же, насупясь, тряхнул головой, поправил кубанку с красным перекрестьем на верху.
— Значит, познакомиться?
— Конечно…
— Вот здесь, — услышал Андрей за спиной его басовитый голос.
— Что?
— Вот здесь он и стрелял, верней, отсюда. Гильзочку я тут нашел. — Он протянул ладонь, на которой блестела гильза от немецкого шмайсера.
Они стояли на склоне оврага, закрывавшего дом Митрича. От небольшой копны наносило запахом сена. Вокруг, насколько хватал глаз, до самого леса бело холмились поля. Ветер, хмельной, жесткий, забивал дыхание. Низкое небо неслось к востоку, из дальнего леска выезжали на дорогу сани с дровами, слышались понукание, мужской говор.
— А что тут делал затемно этот стеклодув?
— А дрова-то и вез.
Андрею стало ясно, что если и стреляли, то без ошибки — принять возчика за кого-нибудь из районного актива было немыслимо. Он сказал об этом старшине, тот мешкотно, торопясь, вытащил тетрадку откуда-то из-за пазухи, едва не порвал. И сделал пометку, лизнув карандаш.
— Зачем это?
— Так, интересно ваше мнение. А может, он и вовсе не стрелял? А? Просто тому почудилось? Как пуганой вороне.
— Нагар на гильзе свежий, — сказал Андрей, возвращая находку.
— Ах ты господи, — почти естественно изумился старшина и опять записал.
Он был себе на уме, Довбня, просто старался прощупать, что за птица перед ним, играл в простачка. Андрей невольно улыбнулся, но и это не скрылось от дошлого старшины…
— Я вас прошу это дело оставить нам, — сказал Довбня, отводя взгляд, но довольно твердо. — Только лишнего шуму наделаем. А вы бы по своей должности с людьми познакомились, походили по квартирам, человек образованный, рассказали бы гражданам про внешнюю, внутреннюю обстановочку и так далее.
— Попробую.
— Вот и прекрасно!
— Ладно, — сказал Андрей, и в эту минуту вдруг захотелось назло Довбне самому распутать клубок. Довбня, поймав его руку, резко пожал, прощаясь.
— Вот это дело, за это мы вам спасибочко скажем.
Он вовсе не собирался агитировать граждан поселка Ракитяны. Сама жизнь агитировала за себя: пустили завод, есть заработок, открылся магазин. Торговля по карточкам, но все же… При немцах вообще жизнь точно замерла на распутье… На заводе свой актив, свои агитаторы. У него же была своя, строгая задача: нести караульную службу, следить за порядком — леса-то рядом, вот и все. И еще самому проголосовать вместе с солдатами на этих, как сказал Сердечкин, первых, мирных, веселых выборах.
Вот выстрел, если он только был, это уже ЧП, и Андрей не мог обойти его стороной, как бы там ни страдало честолюбие Довбни.
В одном старшина прав — это Андрей понимал — надо быть поближе к людям. Поэтому он решил сходить на завод, познакомиться с товарищами, ведь не чужой же он им, хотя и гость.
Но еще прежде, чем он собрался, солдаты нежданно-негаданно были втянуты в предвыборную кампанию.
Утром к ним в кухню влетела эта певичка с конопушками Стефка и щебечущим своим говорком, казалось ничуть не смущаясь, спросила у отдыхавшей на нарах смены:
— Хлопаки, кто з вас спева? — При этом она чуточку сморщила носик — воздух был не первой свежести, особенно если учесть шесть пар свисавших с печи солдатских портянок.
— Я сейчас проветрю, — сказал Андрей, — может, вы пока выйдете?
— Ничего, — сказала она, отмахнувшись, — если я словлю в этом омуте хоть одну певчую рыбку, все окупится.
Она повернулась к нарам, солнце упало на ее личико, из-под ресниц по-женски серьезно блеснули карие глаза: вот тебе и девчонка…
— Так поможете, товарищи, самодеятельности? То будет бардзо добже. И польза людям.
Только теперь стало ясно, что она смущена и оттого говорит чересчур бойко, чуть приглатывая слова. Андрей зря старался. Невозможно было поймать ее взгляд, она словно и не замечала его присутствия. Ребята, слегка обалдев от певучего говора этой, словно занесенной к ним ветром, снегурочки, умоляюще пялили на Андрея глаза.
— Да мы все спиваем, — наконец заметил Бабенко.
— То може так быть? — обрадовалась Стефка, по-прежнему не глядя на Андрея. И он с какой-то смутой в душе отметил, что это вполне естественно: «Тебе уже двадцать три, старик, съела война твои годочки».
— Может, — зажегся Бабенко, — мы в строю поем, тот же хор.
— Не то, не то.
— У Кольки гитара.
— И еще тенор, — уточнил Колька, потерев небритую, уже засеребрившуюся у висков щетину, — знаю двадцать песен. — Очевидно, он имел в виду свой одесский репертуар.
— Кончай травить! — бросил Андрей.
— Правда, — сказал Колька, — «Жди меня» под гитару подойдет?
Он выволок гитару и бойко тренькнул.
— Еще як! — всплеснула руками Стефка.
Николай вдруг зачастил фальцетом, рванув струны:
Купил тебе я боты,
Пальто из коверкоты
И туфли на резиновом ходе,
Раз-две!
А ты мне изменила…
— Не-не, — засмеялась Стефа, — то не подходит.
— Могу прочесть стихи, — заметил неулыбчивый Юра. Он любое дело воспринимал серьезно, даже с известным преувеличением. — Если товарищ лейтенант отпустит.
— Подумаю…
— Спасибо, — сказала смеющаяся Стефка, на этот раз Андрею. — Завтра малый концерт на заводе, после митинга. Потом поедем на хутор.
Она попрощалась общим кивком и вышла первой, а за ней тронулись Николай и Юра — провожать. Николай даже попытался галантно взять ее под руку, но без особого успеха — все это Андрей видел сквозь подмерзшее окно.
Оставалась половина свободного воскресенья. Отдых не так уж часто выдавался в его армейской жизни. На фронте разведчика кормят ноги. И само собой — голова. Самая беспокойная профессия. Спокойствие ему нужно, когда он идет на риск. Не будешь спокойным — тебя успокоят. Навсегда.
А сейчас его ребята в клубе, напротив, репетируют.
Прекрасное занятие. И вокруг солнечный, тихий мир, и нет за нейтралкой врага… А он почему-то не находил себе места. Глянуть бы хоть глазком, как там с ними управляется в клубе эта егоза в красной шапочке и белой дошке. Впрочем, дошку она, конечно, сняла. Интересно, как одета…
Нет, ничего, кроме любопытства, она не вызывала, была для Андрея одной из тех девчонок — полек, чешек, немок, — которые проплывали мимо пестрой вереницей, особенно когда войска с ходу брали города и поселки, — незнакомое девчоночье племя…
Порой хотелось остановиться, заговорить, понять, как и чем они жили и похожи ли на его школьных подружек. Все тут было иначе, и они, должно быть, иные. Какие? И что на их языке означает дружба? Помнится, учились до войны в смешанных классах и за партами сидели с девчонками, и все у них было поровну, все общее — и работа в пришкольном саду, и подготовка к экзаменам, и затрепанная книжка о Павке Корчагине, которой все зачитывались, а потом спорили до хрипоты, прав ли Павка, отбросивший всякие романы ради строительства новой жизни. И все в конце концов сходились на одном — прав…
А уж на фронте было не до любви. И слава богу. Наверное, влюбись он в радистку Альку, сердитую, как черт, хрупкую, интеллигентную девочку, не взорвать бы моста на Одере. Нет, любовь — это жалость, а жалость бы их погубила. Вот он ее и гонял перед заданием, не давая спуску, по буграм и ельникам, по холодной весенней воде с полной выкладкой плюс рация.
— Железная девка! — хвалил он ее.
После тренировок Алька валилась на нары, расстегнув ворот гимнастерки, и глаза на синеватом от ветра лице ее блестели, как проталины под луной на вымерзшей нейтралке.
Все-таки не выдержал однажды, прикоснулся к плечу и спросил со смешком: «Ну, как нагрузочка, старуха?» Она вспыхнула: «Нормально, старик. Я ведь «железная», не так ли?» — «А ведь командиру не положено тыкать, сержант». — «А хамить женщинам положено?» Так и не понял, чего в нем больше было в эту минуту — злости или восхищения. На обратном пути из вражеского тыла ее ранило в ногу, и ему пришлось почти всю дорогу тащить ее. Под конец Алька уперлась: оставь меня! Силы уходили, и он даже улыбнуться не мог, только и сказал: «Ну вот мы и дома, старуха. Подлечишься — вернешься». «Хорошо, — тихо ответила она, не размыкая век, — только не к вам, поищу дом покультурней». На щеке у нее заблестела слеза. Он проводил девчонку с щемящим сердцем — навсегда.
«Ничего, — подумалось ему совсем некстати, — завтра митинг на заводе, погляжу, что за самодеятельность». И на душе полегчало. С чего бы это?
В первый стекольный цех он попал точно мальчишка в ожившую сказку, стоял разинув рот, смотрел на радужные пузыри стекла над длинными дудками, пока не почувствовал на себе любопытные взгляды со всех сторон, не ощутил, до чего глупо выглядит.
И сам рассмеялся, и все вокруг.
— Откуда, лейтенант, за какой нуждой? — суховато спросил пожилой аскетического вида мужчина в выцветшей гимнастерке со следами погон.
Мужчина этот оказался старшим мастером по фамилии Копыто. Бывший партизан, предзавкома Денис Денисович Копыто, как представился он чуть погодя, когда Андрей объяснил цель визита.
— Хотелось бы поговорить со стеклодувом Ляшко. Если можно.
— Можно, почему нельзя, — сказал Копыто и вынул из кармашка брюк огромные, луковицей, часы. — Через пять минут у нас митинг по займу. С артистами на закуску… Поприсутствуете? А Ляшко вон… — Мастер кивнул в дальний угол, где маячила коренастая фигура в рубахе, казавшейся розовой в отсветах печного пламени…
Но взгляд его, скользнувший в сторону Ляшко, будто споткнулся на пути, даже сердце бухнуло: Стефка!
Главная «артистка» склонилась у стола ОТК, с интересом разглядывая ажурные изделия, а рядом с ней этот самый красавец с эмалевыми глазами — Степан, в новеньком сером костюмчике в клетку. Вырядился, как на праздник. Да ведь у них и впрямь праздник — выступление перед рабочими. В руках у Степана красовалась какая-то громоздкая штука с подвесками — люстра, что ли? — он крутил ее, как-то чересчур внимательно рассматривая, довешивал висюльки.
Андрей внутренне весь подобрался, прислушиваясь как бы со стороны к каждому своему слову.
— Подожду, если не мешаю.
— Что вы, — улыбнулся Копыто, — почетный гость. Не было б вас — не было и нас. Ни выборов, ни завода.
— Ни этих царских люстр, — неожиданно заметил Степан, не оборачиваясь. И чуть заметно хмыкнул, бросив на Стефку многозначительный взгляд. Приподнял за крюк собранную люстру, засверкавшую стеклянными свечами.
— Яка пенкна![1] — всплеснула руками Стефка. — Як старинная…
— А некоторым не нравится, — произнес Степан громко, ни к кому не обращаясь. — Тут у нас лектор был в клубе. Он наши абажуры назвал гнилой мещанской пищей. — Усмехнулся и снова приподнял сооружение из стекла.
Андрея будто за язык дернули:
— Они действительно не того, без вкуса.
— А мы иначе пока не можем, як то кажут… не доросли, — вспыхнула Стефка, хмуро глянув на Андрея, и отвела глаза.
— Еще научитесь, — улыбнулся он, переборов смущение.
— А то можно вместо этого мещанства повесить коптилки, — колко заметил Степан, — можно ваши фронтовые, из патронов, то будет вкус.
— Да что это вы, братцы… Будто ссоритесь! Молодежь… — Копыто укоризненно растопырил руки, словно бы прося прощения за бестактность Степана. Немая эта сцена, рассерженный Стефкин вид почему-то развеселили Андрея. Узкое лицо Степана побагровело — чудной, какая его муха кусает?.. И вдруг Андрей вспомнил, нет, он не мог ошибиться, память его никогда не подводила: его тогда еще поразила необычная форма лица. Было это летом сорок четвертого где-то здесь, за окраиной Сарн, в лесу, куда он пробрался с группой разведчиков…
Тогда лицо это было искажено от страха, глаза будто выцвели, и он даже не вырывался из рук Лахно-старшего, а только почему-то заикался и все лепетал, что он не партизан — он просто охотник, вышел за дичью, вот и пистолет трофейный, есть, мол, нечего, — пока его не прижали. Тут же и «раскололся», признав в них русских, советских, и, весь дрожа, словно от радости, сообщил, что партизанская база недалеко, у Ракитян, он покажет, проведет, юлил, как собачонка, то и дело переспрашивая: «Так вы в самом деле свои?! Вот счастье, вот счастье…» У них было другое задание — отпустили «охотника».
И сейчас у Андрея мелькнула озорная мысль — напомнить об этом Степану. Но что-то удержало его. А вдруг все-таки ошибся? Он лишь, сощурясь, смотрел на парня, в заблестевшие его глаза.
Распахнулась дверь, в цех ввалилась толпа молодежи — среди них Андрей увидел Юру и Николая, и сразу стало празднично от смеха, говора, сверкания монист, белых мужских рубах с яркой вышивкой.
— Давайте, давайте, артисты! — громко приветствовал Копыто, — вон туда, в красный уголок, готовьтесь пока, веди их, Стефа, зараз и мы соберемся…
— Так беру люстру? — спросил Степан.
— Бери, бери, потом оформим как подшефным… — Степан стал укладывать звенящее стекло в картонную коробку. — Может, и вы скажете пару слов, лейтенант, на тему патриотизма, как говорится.
Андрей пожал плечами, поймав на себе все тот же пытливый взгляд Степана, казалось, тот все еще не мог успокоиться, чутко следя за каждым его движением.
— Так вот и давайте, на тему патриотизма, — сказал Копыто, — из фронтового опыта.
— А як то понимать — патриотизм? — как бы между прочим спросил Степан, не спеша перевязывая коробку. И в голосе его проскользнула усмешка. — Слово это при всех властях звучало. А что оно такое, а? Вот вы, когда шли в бой, про что думали? — Он покосился в сторону Андрея. — Про землю, что ли? Так вранье же это. — Стеклодувы, что были поближе, заинтересованно оглянулись. Степан поднял полыхающее лицо, встретив любопытные взгляды земляков. И тут же кинул им: — Я знаю, неудобно с гостем спорить. А все же что оно такое, если понимать попросту… что за категория чувств? Кругом вот лозунги, громкие слова, а что в человеке на самом деле делается, когда он, скажем, в атаку рванется, о чем он думает? О чем, если его через минуту немец кокнет или он его? Разве есть тут время философствовать?
Андрей слушал его, стараясь понять, что за всем этим кроется: уж слишком все демонстративно, чтобы поверить в искренность, скорее, подвох, игра на публику. На Стефку?
— Оттого и шел, — неожиданно оборвала его Стефка, — бо солдат, мужчина. Долг выполняв…
Торопливо отряхнула пыль с ладоней, пошла к дверям красного уголка, бросив на ходу председателю завкома:
— Дядько Денис, время.
В тишине было слышно, как забренчал абажур в поднятой на плечо коробке.
— А выпустят меня с этим грузом? — спросил Степан.
— Выпустят, выпустят, — с облегчением произнес Копыто, — директор разрешил, у вахтера указание.
Предзавкома представил Андрея мастеру Ляшко. Тот, словно бы не торопился в шумевший многоголосьем красный уголок, вытирал ветошкой руки. Притухшее в жерле пламя бликами играло на его квадратном лице с нависшим лбом. На вид ему было лет за тридцать, в резких складках у рта пристыла горечь.
— Шо говорить, не больше вашего знаю. Стрелил вроде бы с опушки. Я потом туды кинулся, да там не пройти, сугробы…
«Неробкого десятка мужик», — подумал Андрей.
— А что касаемо моей личной жизни, переезда, расскажу. Зайду вечерком, як домовимся! Зараз невдобно от людей откалываться.
— Ладно, договорились…
Когда они протиснулись в красный уголок, Копыто, видимо, заканчивал речь, рубил ладонью воздух:
— Проголосуем на выборах все, как один, покажем нашу рабоче-крестьянскую солидарность! И не запугают нас враги ни внешние, ни внутренние, потому як мы сами Советская власть и построим хорошую жизнь. Этот новый займ — удар по разрухе, оставленной фашистами.
— Нас не враги, перебои с хлебом пугают, ты скажи, завком, когда это кончится? — спокойно спросила стоявшая впереди темноглазая женщина в черном платке. — Седня опять не привезли, кажуть — вечером, а у людей же диты!
Поднялся негодующий гомон, голоса сплелись.
— Сейчас же позвоню в поссовет, узнаю, — поднял руку Копыто. — Это временные трудности, товарищи. А вот от тебя, Горпина, не ожидал таких шпилек. — Он выразительно сверкнул глазами. — Активистка!..
— Люди тоже не ожидали, что завком о них забудет.
— Верно, Гапа…
— Давай сама себя критикуй.
— Так что, Денис, — продолжала Горпина, — все правильно. Ты, наверное, спишь по ночам, а должон бы ворочаться.
— Все наладится, даю вам слово, товарищи!
— Слово… слово… — уже менее воинственно донеслось со стороны. — А то на займы берут, а чего мы от этого займа видим?
— Займ добровольный, — неожиданно для себя произнес Андрей. Упала тишина. Он мгновенно взмок под сотнями взглядов, чувствуя, что говорит что-то не то, вернее, даже не знает, что скажет в следующее мгновение, и, лишь хватаясь за всплывший в мыслях спасительный образ Сердечкина, упрямо повторил: — Займ добровольный. Вас не заставляют отдавать заработок.
— Я же дал слово райкому от имени цеха… Поручился! — звеняще вскрикнул Копыто. — А вы, лейтенант, не вмешивайтесь.
— Вот видите, — дрогнув невольно, подхватил Андрей, — человек за вас поручился, на сознательность рассчитывал…
Он остро почувствовал внезапно появившуюся невесть откуда опасность. Точь-в-точь как тогда, на одерской переправе, когда его, раненного, волокли по воде, привязав к понтону.
— Это яка ж сознательность, — неторопливо, с обидой произнес чей-то сиплый голос. — Нам лектор говорыв: бытие сознательность определяет…
— Общественное бытие, если точней.
— Общественное, лейтенант, и есть, всем обществом без хлеба…
Беспомощность сменилась злостью — то ли на Копыто, вставшего за его спиной, то ли на этих незнакомых сгрудившихся в комнате людей, ставших вдруг на одно лицо.
— Улыбаешься, лейтенант, — сказал тот же голос, — а нам не до смеха. На картошке сидим.
— Может, еще с маслом?
— С подсолнечным.
— А вот наш шофер Николай, — процедил Андрей, упершись взглядом в одну точку, — вон он, в углу, чубастенький, он бы рад был сейчас одной картошке вообще без ничего, только бы жить с дитем, а у него всю семью немцы расстреляли. Одна мать и спаслась. А вы, видно, горя не нюхали, раз так ополчились… А как нам приходилось в тылу врага? Смерть на каждом шагу, это как? — Он уже все более возбуждался — прорвало. — Вон вам цех пустили. Новый строят. Кто помог? Дядя? Или государство?..
Все притихли. Кто-то сказал:
— То ж война.
— А сейчас война с последствиями войны, — придя в себя, вставил Копыто и слегка оттер Андрея плечом, видно все еще недовольный чужим вмешательством. — Миллионы убитых, полстраны разрушено к едреной матери, кормильцы еще не демобилизованы, восстанавливать все с нуля… А вы мне про сознательность…
Андрей, расталкивая людей, пошел к дверям, увидел перед собой виновато моргающие глаза Ляшко.
— Не обижайся, лейтенант. Ну, нагорело у людей. Помогать друг дружке надо.
— А он и помог, — заметил кто-то со стороны, — хоть он по-человечески объяснил. Все бы так объясняли, чи мы не люди, не поймем… Не сердись, лейтенант.
— Да я не сержусь, с чего вы взяли? И какой из меня оратор!..
— Давай закурим, наш табачок, горлодер. В ноги шибает…
— Товарищи, значит, решено! — закричал Копыто. — А сейчас послушаем нашу самодеятельность. Стихи и песни! С участием товарищей солдат. Давай, Стефка!
Что-то Андрею расхотелось слушать стихи и песни, он кивнул Ляшко — «до встречи» и, миновав обдавшие жаром печи, вышел во двор.
Так уж получилось: проверив наряд, Андрей не сразу пошел к себе, а заглянул по пути к Ляшко. Тот как раз надевал тулуп, увидев лейтенанта, облегченно развел руками:
— Ну и добре, не люблю по гостям ходить, да еще на ночь глядя. Садись, может, чарку с морозу?
Чисто выбеленная, почти пустая комната с аккуратно покрытым гуцульской накидкой топчаном, скобленый дощатый стол, табуретки.
От картофельной самогонки в граненых стаканах пахло сивухой, зато капуста была хороша, да и хлеб — привезли все-таки — свежий, с хрусткой корочкой. Ляшко выпил не морщась, будто не ощущая вкуса, вид у него был по-прежнему рассеянный. И речь его звучала отчужденно, словно говорил не о себе, а так, что-то давнее вспоминал вслух. Лишь глубокие складки у рта выдавали старую боль…
Это случилось не более полугода назад: банды ОУН, уходя за кордон, собирали «добровольные» пожертвования, выходили из леса по вечерам, вламывались в хаты, брали что могли, опустошая у строптивых хозяев сундуки с нехитрым скарбом. У Ляшко только и было, что брошка с камушком, хорошая вещь, купленная по случаю. Хлопнул на нее все, что было, не пожалел для невесты, работавшей так же, как и он, по керамике в родном городишке, в мастерской. Может, и отдал бы, да ведь стыд — у будущей жены отнимать подарок.
— Значит, жалеешь на дело народное, тварь!
Трое их было. Двое в избе, третий — с автоматом — снаружи. Его Ляшко не разглядел — окна заморожены, вроде бы помоложе, худощавый. А этих двоих запомнил. На всю жизнь.
Кинулись они к Ляшко. И что на него нашло в ту минуту, потерял себя, вырвал брошь из чужих рук и швырнул в морду старшому. А дальше все как в дурном сне. Неживая, какая-то сладкая улыбка на розовых, колко обросших губах бандюги, поднятый приклад… Ляшко упал, не ойкнув, потом пришел в себя от резкой, огненной боли под ложечкой. Били его сапогами, насмерть. Случай помог — мимо проезжал милицейский наряд, спугнул нелюдей. Но оставаться в родных местах было нельзя… Вот он и перекочевал. Тут уже и обжился. С невестой переписывается, правда, редко. Обещает приехать к весне.
— Да только мужик я уже неважный. Печень отбита. Вот Фурманиха травами отпаивает… А как вспомню этих, бывает, такое найдет…
У Ляшко задергалась щека, он прижал ее ладонью, что-то хотел добавить и лишь перевел дыхание, утерев горстью проступивший пот…
В дверь постучали, — видимо, для приличия, — и Андрей увидел тут же вошедшего Копыто, за ним бочком протиснулся долговязый Степан с какой-то смятенной улыбочкой на лице.
— Вот, — сказал Копыто, искоса неодобрительно окинув стол с бутылью. — Шли мимо… Нет-нет, нема часу рассиживаться. Вот, просит человек для клуба большую такую вазу, как она — керамика, что ли? Заплатят тебе за особый заказ, завод-то таких вещей не делает, но ты как мастер по этому делу…
— Для цветов вазу, — сиповато заметил Степан и прокашлялся. Глаза его, устремленные на Ляшко, возбужденно поблескивали.
Ляшко промолчал. Степан, словно бы осмелев, попросил:
— Уж не откажите…
— Да я что… Только рано для цветов еще, куда спешить.
— А мы загодя, а то посадим домашние, к выборам. Девчата ждут. Уж мы вас отблагодарим.
— Ладно, попробую, без благодарностей. Для общего дела так сготовлю. Может, все ж таки присядете?
Степан не прочь был принять приглашение, даже снял шапку, но Копыто растопырил ладони:
— Завтра рабочий день. И вам не советую… Пока.
Он вышел, и Степан, поколебавшись, пошел следом, неожиданно подмигнув на прощание. Какое-то время сидели молча.
— Строгий мужик, — сказал Андрей. Ляшко все еще был полон прошлым и не сразу отозвался.
— А, да-да… — вздохнул он. — Война его ковала, партизанил, откуда ж мягкости быть? А так-то он ничего, завком наш.
— Значит, запомнили их? — напомнил Андрей, возвращаясь к прерванному разговору. Вдруг мелькнула смутная догадка. — Больше их не встречали?
— Думаете, этот… что стрелял в меня? Так ведь далеко он был. Не розглядив я…
— Значит, все же видели человека? — Вот это новость. Довбне об этом не было известно: видимо, промолчал Ляшко, обжегся раз, теперь бережется…
Ляшко пытливо взглянул на Андрея, сказал тихо:
— Будто мелькнул на опушке кто-то в белой папахе, рослый, крупный. А может, помстилось. Что болтать попусту. — И добавил печально: — Или вы думаете, за мной они гоняются? Те давно ушли, да и нужен я им, как псу карман…
Продолжать разговор вроде бы ни к чему. Андрей поднялся.
— Спасибо за угощение.
— Не стоит. Рад, посидели трошки, а то один тут, как волк.
Хотел что-то добавить и только махнул рукой.
Юра принес котелок пшенной каши, горячей, рассыпчатой, только масла в ней не хватало, но так как масло Андрей пробовал у Ляшко, то можно было считать, что все в порядке: какая разница в конце концов — вместе с кашей или порознь. Склонясь над алюминиевой мисочкой, Юра слушал рассуждения Андрея без улыбки: по молодости лет, а также благодаря развитому чувству субординации — с юмором у него было туговато.
— Плохо со снабжением, — заметил Юра, — ворчат ребята.
— Еще что?
— Колька все в отпуск просится, как будто не понимает ситуации… А что сказал Ляшко?
Андрей коротко рассказал своему серьезному Юре о беседе с переселенцем, тот так и впился в Андрея глазами-черешнями:
— Ясно, месть!
— Ага, — усмехнулся лейтенант, вспомнив собственные домыслы, и скосил глаза на Юрину тумбочку, где лежала стопка затрепанных книг с таинственными названиями: «Пещера Лейхтвейса», «Ночной призрак» — он раскопал их в полку, на штабном чердаке. И одна из них стояла сейчас перед его миской: даже высокая дисциплинированность не могла вышибить из него детскую привычку читать за едой.
— А что?
— Нет, ничего, — сказал Андрей. — Тайное общество бандюг специально поселилось в здешнем лесу, чтобы расквитаться с непослушным.
Юра недоверчиво покачал головой.
— Шутите?
— Наконец-то дошло.
— А если кто-то побоялся быть узнанным?
Это уже на что-то похоже. Об этом и Андрей думал. И шутить ему на этот раз не хотелось. Хотя чего же опасаться, если хоронишься в лесу. А что, если…
— Ложись спать, — сказал Андрей. — Приятно почитать перед сном жуткий роман.
— «Из пушки на Луну»!
— А-а, меняются интересы?
— Нет, Жюль Верн — постоянный.
— Только сначала надо проверить посты. А то Мурзаев вчера стоя задремал.
— Непохоже на него.
Помкомвзвода опустил глаза. Это уже было непохоже на Юру: прикрывать нарушения. Кажется, разведчики начали обращать его в свою веру.
— В чем дело? Без ложной солидарности.
В Юре была хорошая закваска. От командира таиться не стоит. Тем более что лейтенант считался справедливым командиром, людей придирками не допекал.
— За Кольку он дежурил. А… а тот ходил на хутор к какой-то Насте.
— Ясно.
— Но у него это серьезно, — поспешно добавил Юра.
— Само собой.
— Она ничего. Воспитывает детей.
«Интересно, когда только успели сблизиться? Ай да Настя!..»
— Николаю заступать в одиннадцать? Пусть перед сменой зайдет.
— Есть.
Юра тщательно отмыл миску под рукомойником. Потом он оделся и вышел, прихватив автомат. Андрей посидел немного, вышел на веранду покурить и тотчас увидел знакомую белую дошку. Стефа расхаживала взад-вперед у дома, она тоже заметила Андрея и заспешила прочь, даже не взглянув в его сторону.
— Добрый вечер, Стефа, — сказал Андрей вдогонку с порядочным опозданием.
Она нехотя повернулась на каблучке, изобразив удивление.
— Еще не спите? Добжи вечор.
О чем говорить дальше, он не знал, а тут еще сердце — с чего бы это? — гулко застучало. И он забормотал что-то бессвязное, пытаясь уловить в сумерках ее взгляд под надвинутой шапочкой:
— Рад вас видеть живой, здоровой… то есть… а вы далеко?
— А вы думали — я уж не жива?
— Да нет… Просто давно не видел… С обеда…
— Кеды[2] сбежали з цеху?
— Что вы, Стефа, я не хотел вас обидеть. — Теперь они шли рядом и почему-то свернули за барак — на улицу, мороза он не чувствовал, щеки горели.
— Езус Мария, чего мне обижаться? — Она смешно отмахнулась снизу вверх, точно сметая с ресниц снежинку, а он, торопясь замять неловкость, брякнул невпопад:
— Стефа, вы куда шли?
— Я так, гуляла… К вам!
Задержав дыхание, он сказал как можно равнодушнее:
— Ну вот я…
Наверное, с нервами все-таки было не совсем в порядке. Ее легкое движение он воспринял как желание повернуть назад и ухватился за пушистый рукав.
Она взглянула исподлобья.
— Цо то з вами?
— Да так… хотел взять вас под руку… долг вежливости. Это принято, — пробормотал он. — А вообще, мне показалось, что вы уходите.
Она фыркнула в поднятый воротник, и он отпустил рукав, не зная, куда девать глаза, хорошо, хоть темнота выручала.
— Я вам нужен?.. По делу?
— Ну!.. Як вы решили насчет ребят? У нас скоро поездки на село.
Что ж, у нее был достаточно серьезный повод, чтобы торчать на холоде. Похоже на правду, во всяком случае, он снова повеселел и даже похлопал ее по плечу, ведь она и впрямь девчонка по сравнению с ним. Какого же черта он теряется, как мальчишка?
Она посмотрела на свое плечо, точно там остались следы его снисходительного похлопывания. И кажется, усмехнулась.
Лучше бы отвесила оплеуху. Должно быть, раскусила его беспомощную игру, и ей стало смешно. Еще бы — этакий дядя заигрывает с ребенком. Ужасно.
Надо было немедленно выбросить из головы глупости а настроиться на трезвый лад. Он хотел сказать: «Забирайте солдат, пускай поют и декламируют. Мне пора, совсем неподходящее место для пустой болтовни». А вслух спросил:
— Значит, вам понравились наши ребята? А кто из них больше — Коля или Юра?
Она неожиданно обернулась, лицом к лицу, шутливо толкнула его обеими руками в варежках, от которых повеяло теплым запахом шерсти.
— Оба, — сказала она, мотнув головой, — оба…
«Господи, — подумал он, — пошляков никто не сеет, они сами рождаются. Что я вообразил, о чем подумал, увидев ее?..»
— Чудачка, — сказал он глухо. И почему-то представил себя школьником, босоногим сорванцом, точно в эту минуту прощался с детством.
— А ты? — И от души рассмеялась.
Он не знал, что и подумать. Стефка, прислонясь к штакетнику, постукивала каблучком, глядя в студеное, усыпанное звездами небо.
— Что ты там увидела интересного?
— Ниц[3]… горят божьи лампады.
— Звезды, по-твоему, — лампады?
— Ну… — Сейчас она снова была озорной девчонкой.
«Ничего себе руководитель агитбригады. Да она ведь католичка, должно быть, в двадцатом колене, не меньше, и одно другому не мешает. Окончив репетиции, она перед сном молится на свою матку боску».
— Ты верующая?
— А ты нет?
Спятить от нее можно было, но, в конце концов, это веселее, чем просто молчать, тем более что говорить в общем-то не о чем. Скорей бы уйти, забыть о ней.
— Учиться тебе надо, — сказал он.
— То добже бы… Тилько до Львова далэко. А вот мы собираемся в Ченстохов, к ойтцу. Там есть музшкола.
— Скоро? — спросил он, затаив дыхание.
— Та юж карта была оформлена. Ждали брата з плену, а он зразу туда поехав, там и помер, з лагера у его болезнь легких… А теперь со следующей партией. Може, в феврале.
— Плохо…
— Не тшеба[4] ехать? — быстро переспросила она.
Может быть, ей не хотелось бросать родные места. Он поймал себя на том, что мысль эта, будто некая надежда, слегка даже растрогала его, хотя представить себе Ракитяны родными никак не мог.
— Плохо, что брат… — сказал он. — А знать надо не только нотную грамоту. Смешно, молодая девчонка… и вдруг верующая. Так и останешься невеждой, с божьими знаниями в двадцатом веке?
— Цо то е — невежда?
— Темнота. Учиться надо, — повторил он.
— А, — привычно отмахнулась ладошкой, — учителя тоже люди, никто ниц не веда. Кто вшистко создав, откуда все? От обезьяны? — И снова рассмеялась здоровым, снисходительным смехом. — Тэн[5] лектор сам обезьяна.
Возможно, так оно и было. Мало ли какие бывают лекторы.
— Подрастете, сами поймете, что к чему.
— Вы зе мной, — тоже вдруг перешла на «вы», — як з дитем говорите.
— А вы взрослая?
— Ну.
— Тогда прошу прощения.
Она слегка подалась к нему.
— Пожалуйста.
Он почувствовал, как снова возникает это странное зыбкое состояние игривой взвинченности, когда внутри будто искрит, трудно дышать и вместо толковых фраз вылетают невнятные реплики. Глаза ее были совсем близко, темные омуты — в каждом по звезде.
— Ну, так вы согласны, — она слегка отпрянула, прижавшись к забору, — отпустить солдат?
— Что?.. А, ну да…
— Да чи нет?
— Да. Берите их обоих, если пойдут.
— То добже. И Степан сказав — будет здорово.
— А, Степан?.. Кто он вам — жених?
Она пожала плечами, и снова этот смешной жест — легкая отмашка.
— Не вем. Может, и так.
«Ну, хватит, — сказал он себе с каким-то колким, внезапно подступившим предчувствием беды, — ты уже залез в дебри, пора выбираться на свет божий».
— Но ведь вы же собираетесь уезжать?
— Не знаю.
— Ну-ну…
И вдруг спросила, словно бы неожиданно для самой себя:
— А где ваша мама жие?
— Нет у меня мамы. Умерла перед самой войной. Отец погиб на фронте в сорок первом.
Она прикоснулась варежкой к его щеке, и он стоял не дыша.
— Зовсем нос бялый, ходить до дому.
— А вы?
— И я… Приходьте до нас.
— Когда? Домой?
— Кеды захотите.
— Спасибо.
Она крутнулась на каблучке и, помахав на прощание, исчезла во мгле. Точно ее и не было.
Ах, Стефка, Стефка, откуда ты свалилась на Андрееву голову? К беде ли, к радости?
Легкая, какая-то вся прозрачная в белой своей заячьей дошке и красной шапочке, она казалась совсем ребенком, веселым, неунывающим, впитавшим в себя все радости жизни, какие только возможны были в скудном полесском житье-бытье.
Диковинная зимняя бабочка, невесть откуда залетевшая в этот заброшенный лесной поселок.
Стефка пела в самодеятельных концертах и учила других, помогала на почте сортировать письма, а в трудные дни заменяла старика почтальона и носилась с почтой по всей округе. Люди привечали ее, как родную, и, уж если забежит с письмом, не отпустят без угощения. И еще дарили ей книги, кто что мог, — Стефка собирала будущую клубную библиотеку. Это уж Митрич постарался — экономный, пасмурный Митрич, выкроивший для нее единицу библиотекаря, поскольку руководителям самодеятельности пока не платили.
Обо всем этом он рассказал Андрею за чашкой чая у себя в поссовете, куда лейтенант заглянул с просьбой помочь с картофелем для солдатского приварка.
Митрич, желтый, нахохлившийся, словно подточенный каким-то тайным недугом, на время оживился, говоря о Стефке, потом незаметно перешел на дела.
— Бедновато еще живем, если б не война, давно бы на ноги встали. Еще в тридцать девятом задумали кинотеатр построить, ясли, новую школу, улицы вымостить, чтоб было все как у людей… Помню, уже и смету утвердили. Такая веселая жизнь намечалась… А люди-то у нас почти все с голосами, игруны, можно бы и свой театр самодеятельный, а что ты думал?
И снова переметнулся на Стефку, но уже без улыбки, супя брови, неожиданно поделился:
— Мой-то барин присох к девке. Не знаю, шо получится у их или нет… Молода, шестнадцать годков…
«Барин — это Степан», — понял Андрей. И заскребло на душе, защемило.
Теперь, встречая ее, он был небрежно-шутлив, принимал покровительственный вид, а сам терялся, обмирал, как бы растворяясь в ее улыбке, в исходившем от нее чистом сиянии. Иногда глаза ее темнели, она, точно очнувшись на миг, озиралась вдруг с легким печальным удивлением. И сердце его сжималось от острой жалости, то ли к ней, то ли к самому себе. Что у них со Степаном? Как далеко зашло?
«Что за чушь, — не раз твердил он себе, — ты-то здесь при чем? Жениться, что ли, собрался? Выкинь из головы!»
Скажи она ему: «Уйди с глаз, исчезни», — исчез бы, сгинул, унося с собой свет ее карих лучистых глаз. Но она говорила с укором:
— Анджей, знова у тебя пуговица на нитке, дай-ка я пришью.
— Прямо на улице?
— Для че́го? Зайду и пришью. Як то… по-друг…
— По-дружески?
— Ну.
…Ох, уж эта дружба, от которой можно было свихнуться запросто!
А то вдруг забегала с утра, стукнув пару раз, распахивала дверь. И сдвигала крышку с котелка, гревшегося на плите, там была обычная еда — лапша с картошкой, первое и второе вместе.
— Чи то для лю́дей… — сокрушенно качала головой. — Ты мне зовсем не нравишься, лень вам ладне обяд готовить? Вон який худущий став…
И вытаскивала из кармана сверток:
— Пирога кусок тебе стащила. Бардзо[6] добжий, з капустами…
— С капустой.
— Ну нех бенде[7] так. Все едно вкусно. Кушай.
Он ел, не ощущая вкуса. Никакие ощущения в него уже не входили, он был полон Стефкой, ее смехом, ее переменчивым лицом с детской улыбкой и серьезными глазами рано повзрослевшего ребенка.
Пани Барбара, костлявая, в ватнике и старой шали, завязанной наперехват у пояса, поставила на лавку ведро и выжидающе уселась в уголке на топчане.
— Корову доила? — спросила Стефка.
— Не козла ж. — Она выпростала из шали худой подбородок, и, пока они со Стефкой возились у вешалки, снимая пальто, из темного угла отчужденно мерцали ее глаза, в которых мешались любопытство и неприязнь. Андрей ощущал этот взгляд все время, пока Стефка в молчании накрывала на стол, то и дело роняя ложки и отрывисто переспрашивая: «Где варенье? А заварка?» Мать машинально отвечала ей. Выпуклый, в ободке губной помады, рот, застывший в неловкой усмешке, придавал ее худощавому лицу обидчивое выражение: нельзя было понять, то ли она добра, то ли сердита.
Его приход (еще с утра, шутя, сказал, что зайдет) не был для матери неожиданностью и желанным, кажется, тоже не был. Андрей слегка робел, наотрез отказываясь от варенья и предложенных ржаных пампушек. А Стефка, вся тоже будто на шарнирах, настойчиво требовала:
— Ты ешь, ешь, потэм будешь отказуваться. Ой ты барин какой…
— Да не барин, уже ел, дома…
— Не бойся, не обеднеем, правда, мам? Який робкий, а еще офицер!
И эти неожиданно покровительственные нотки обычно терявшейся при нем Стефки вовсе сбивали с толку. Он ловил себя на том, что старается понравиться матери, на душе становилось тускло.
— Давайте, давайте, — отозвалась наконец пани Барбара. — Раз юж пшишли, чего там… Мяса нема, извините, а млеко да харбата, чай по-вашему, есть. Проше пана…
— Да не нужно мне мяса! Что я, есть, что ли, пришел?
— А зачем вы пришли? — вдруг спросила мать и словно бы хихикнула в ладонь, впрочем никак не помягчев лицом, а лишь смутившись от собственной резкости.
— Познакомиться.
— И много вы раз знакомились? — спросила она, уже откровенно посмеиваясь. — Жолнежи[8] любят знакомиться, як то у вас поется: одна в Омске, друга в Томске…
— Мам! — оборвала Стефка.
— То юж пошутковать не можно, — смешалась мать. Первой отпила из своей чашки и вдруг словно вся сникла. — Да, кеды то все было, а сейчас ниц нема, еден хлеб…
— Да молоко, — добавила Стефка. — У дру́гих и крыши не зосталось, война. Скоро будет лучше.
— Э, колейки[9] все едно будут.
— Глупости, — сказал Андрей.
— Як у вас, так и у нас.
— Что вы знаете о нас? — спросил он как можно мягче. — Всего двадцать лет перерыв между войнами. Как мы подымались — из полной разрухи, из темноты!
— Вы то зовсем малый были, как же вы поднимали? — засмеялась она, словно поддразнивая его.
— Зато мне война досталась. Ваша… вашей богатой Европе достатки не помогли, без нас сожрал бы фашист всех, вместе с культурой и красивой жизнью.
Неприятно было оправдываться, что-то доказывать да еще лезть в бутылку. Пани Барбара кивала, и непонятно было, согласна она с ним или просто выполняет долг вежливости, щадя загрустившую Стефку.
— Охо-хо…
В сенях послышались шаги, глухое хлопанье — видно, гости обивали с валенок снег. Потом в дверях появилась долговязая фигура Степана, следом, замешкавшись, со стесненным видом переступил порог Ляшко. У Степана забегали глаза, губы сломались в надменной улыбке — наверное, не ожидал встретить Андрея.
— А мы вот шли с мастером, видим, свет горит. И отважились… Примете гостей незваных?
— Я-то сбоку припека, — сказал Ляшко, все еще не отпуская скобу, — он меня затащил. Сделали вам, Стефа, вазу. Ну, он все грозився пол-литру выставить. Знайшов пьющего…
— А я и принес…
— На чужую закуску?
Все засмеялись, только Стефка по-прежнему казалась хмурой. Пани Барбару будто подменили. Видно, обрадовавшись перемене тягостной беседы, засуетилась, выбежала в сени и вскоре вернулась с кочаном моченой капусты. На белой скатерке появилась тарелка с холодным картофелем…
— Пше прошам, не ждали. Какая тут закуска…
— Сало есть. — Степан кинул на стол завернутый в бумагу тяжелый брусок.
— А ты что, с гостями брезгуешь? — окликнул Степка ушедшую в спаленку Стефку.
— Не пью я, — донеслось оттуда, — вы уж сами. Мне надо ноты переписать.
— Ну, переписывай, потом споешь, послушаем…
Острое, обжатое морозцем лицо Степана слегка подергивалось, смешок звучал неестественно. Он повернулся боком, под правым глазом его высветился радужный синяк.
— Где это вас угораздило? — спросил Андрей, стараясь сгладить Стефкин отказ и как-то настроить разговор.
— Э, — отмахнулся Степан, — сколько просил своего Митрича: дай лишнюю лампочку… Вот и грохнулся со своей кинобудки, темно, а ступеньки щербатые…
— Что ж тебя папаша-то на лимит посадил… — усмехнулся Ляшко.
По лицу Степана пробежала тень.
— Для папаши, брат, все равны, когда речь идет о поселке. Он такой, папаша…
Степан произнес это с веселой небрежностью, процеженной сквозь мелкие, плотные, как молочный початок, зубы, молча отмерил стаканом синеватую жидкость…
— Хватит!
— Это я тебе от души, лейтенант, первый раз с тобой в застолье. Ну и дай бог не последний… А что молодая не идет? Стеф! — Он отвалился к стене, правое веко его, над синяком, чуть заметно дернулось.
— Сказала — нема часу!
— Ну смотри, — хохотнул Степан, — нам больше достанется…
— Ой, и слава богу…
— Вот как… Ну, пани Барбара, поехали, — переключился Степан на мать, присевшую с края стола. — Что это вы на самом углу, замуж семь лет не выйдете.
— Ох, ты скажешь, хоть бы до свого старего добраться…
— Доберетесь. Эшелон обещают к первому…
— То юж сколько обещают. — Она отставила стаканчик…
— Что ж вы, пани? Гости в дом, хозяева — в закут? Все какие-то встрепанные, как те куры под дождем. Или беседе вашей помешали?
— Цо там за беседа? Так… за добре життя, — отмахнулась она все с той же колючей усмешкой.
— Ну, значит, за добре життя, — повторил Степан, — вот колхозы придут, полный рай настанет. Как это у вас, лейтенант, мое, твое — все ничье… Эх-ма… — Он глотком осушил стакан, на вдохе кинул в рот листок капусты, смачно хрустнул. — Без хозяина, известное дело, земля сирота.
Фыркнул с оглядкой на Ляшко, тот промолчал, уставясь в тарелку.
— Чепуху мелешь.
— Ну да?
— Вот именно, — сказал Андрей и сам не понял, отчего вдруг подобрался, одержимый одним желанием — одернуть этого задиру Степана, явно болтавшего с чужого голоса, защитить то, в чем сам он, горожанин, плохо разбирался, но что было его миром, неразрывно связанным со всем, чем жил и дышал. Вспомнилось, как отец во время коллективизации пропадал в командировках и, вернувшись, не сняв пропыленной, белой от пота гимнастерки, засыпал не раздеваясь. Как в голодный год сельские его друзья в лаптях приезжали к нему за помощью и советом, гостюя у них дома по неделям, пока не добивались своего — запчастей, семян. Как сам Андрей потом, уже в сороковом, вместе с однокашниками работал в том подшефном колхозе — жаркая страда, щедрые обеды на полевом стане, по вечерам танцы под гармошку. Нет, от плохой жизни люди не стали бы веселиться!
Все это он выпалил притихшему Степану — с болезненным нетерпением, пытаясь уловить в нем какой-то перелом, сочувствие.
— Ты уж мне поверь, перед войной люди стали жить хорошо. Получше, чем у вас тут, веселей, где и клубу-то без году неделя… И вообще, не одним салом жив человек, хоть и сала было побольше вашего. А главное — другая жизнь, когда люди работают на себя и не виснет над ними пан. — Он подумал, что в эту минуту, наверное, похож на замполита. — Понимаешь ты это? При такой жизни люди — друзья, нечего ни ловчить, ни прятать… И страха нет за будущее… А здесь до сих пор… стукни ночью — не пустят. Друг другу не верят, всего боятся.
Он все больше горячился под снисходительно-насмешливым, как ему чудилось, взглядом Степана.
— А что, верно, — сказал Ляшко, поднимаясь и доставая с подоконника шапку. — Не суди, чего не знаешь, Степа… Ну, мне пора, дела.
— Теоретически верно, — обронил Степан, не оглянувшись на Ляшко.
Андрей все смотрел на растрепанную по его лбу солому волос, сквозь которую проблескивали затаенные омутки глаз, куда Степан словно бы затягивал его, с тонкой, каверзной улыбочкой.
— А практически — победа над Гитлером, — огрызнулся Андрей. — Такая победа из-под палки не дается. Тут логика жизни.
Он встал из-за стола, стараясь поскорей оборвать ненужный этот спор. Хотел уйти вслед за стеклодувом. Но тут распахнулась дверь и на пороге, согнувшись под притолокой, появился смущенный Политкин, в руке у него трепетала бумажка. Он козырнул, поморгав на свет, и протянул ее Андрею. Тетрадный листок в косую линейку. Разгладив его на столе, пробежал до низу, пытаясь уловить смысл коряво написанных большими размашистыми буквами строк.
— Листовка, — подсказал Политкин.
«…братья селяне, знайте: выборы — то кинец вольному життю, долой Совиты с их москалями, шо силы нам на шию. Кто пиде голосувать, тому позор и кара!»
Он машинально сунул листок в карман, стараясь сосредоточиться, понять, что же с этой бумажкой делать. Поднялся. Степан тоже потянулся к тулупу, сказал:
— Спасибо этому дому, в другой раз посидим подольше… — И как бы мимоходом спросил: — Что там, приказ какой или отзывают?
— Я выйду, — выглянула из комнаты Стефа, кивнув Андрею, — тераз выйду…
— Куды? Поздно юж, — сказала мать.
Он вышел во двор вслед за Политкиным и некоторое время ждал, не появится ли Стефа. Сквозь открытую форточку донеслась перебранка, потом резанул пронзительный голос пани Барбары: «Варьят! Холера!» Звонкий шлепок… и плачущая девчоночья скороговорка.
Он поежился и шагнул с крыльца.
— Дочка с мамкой воюет, — сказал Политкин и философски добавил: — За мир борются… Да, берегет ее от вас, лейтенант.
— Где вы взяли листовку?
— У нас на дверях. Да еще одна на заборе, мы ее на курево порезали, бумаги ж нет… Да главное ж не количество, одинаковы они.
— Люди на месте?
— Николай с Бабенкой на хуторе, в гостях у Насти… До одиннадцати ж можно.
— К сроку не вернутся, пусть помкомвзвода пошлет за ними.
— Ясно.
— Ладно, ходи пока, гляди в оба…
Политкин зашагал вдоль бараков.
Андрей все еще не решил, что предпринять: то ли идти с бумагой к Довбне, то ли к Митричу. Он был взвинчен спором, обидой за Стефу, а тут еще эта дурацкая листовка. Точно этой вонючей бумажкой заткнули рот.
И совсем забыл о Степане, только сейчас заметил его, привалившегося к стояку веранды. Он отчалил, покачиваясь, сказал, хмельно растягивая слова:
— Что расстроен?.. С-сорвалась гуляночка.
«С чего это его развезло? Раньше где-то набрался или притворяется? Зачем?»
— Наверстаем.
— А-а… Я не про Стефу, я за бумажку эту выборную…
— В сочувствии не нуждаюсь.
— Ну почему же, человек человеку друг, сам сказал.
— Не всякий.
— С поправочками, значит. То-то и оно, а я было поверил.
— Ступай домой, спать.
— А что, разве введен комендантский час, как у немцев? — И вдруг угрожающе сунул руку в карман.
— Тебе сказано!
Степан все еще покачивался, с хмельной, откровенной усмешкой глядя в глаза.
— Ты, — сказал он тихо, подавшись вперед, и рука его чуть дернулась в кармане, — ты меня отсюда не гони, я сюда раньше тропку протопал.
«Вот оно что… А ведь ударит, — полоснуло по сердцу. — Приказать: руку вон из кармана — не упредишь. А первому нельзя». Взгляды их скрестились.
— В чем дело, лейтенант? — зазвучал совсем близко голос Политкина.
— Да вот, поговорили. Проводи гражданина…
Степан вдруг рассмеялся:
— Не стоит, сам дойду. А ты что, боишься проводить? Уходим вместе, сегодня ничья.
— Я с тобой игры не затевал.
Андрей не спеша тронулся, Степан не отставал.
— Пойдем рядком, поговорим ладком. Одному скука… — У развилки посторонился, пропуская вперед. — Начальству дорогу. Или боишься?
Андрей машинально ступил на тропу и подумал: «Может, и впрямь, заглянуть к Митричу, показать листовку?»
Он услышал за собой частое дыхание Степана и весь напрягся, ощущая спиной острый холодок. Не нравилось ему все это, поймался на самолюбии, а ничего поделать с собой не мог. Не поворачивать же назад, и этот глупый спор на кухне дал возможность красавчику взять верх. Не зря он привязался, сейчас опять начнет запускать коготки.
— Эх-ма, в башке кутерьма, — певуче, с подковыркой вдруг произнес Степан. — И у каждого она своя. Сколько голов — столько умов… и столько же правд. Двух подков одинаковых не бывает, а вы хотите живых на один манер выковать. Споткнетесь…
— Кто это «вы»?
— Ну, ты. Одни разговоры: друзья, братья…
И снова забухало сердце, точно дали подножку и ты забарахтался, на мгновение прижатый к земле, пытаясь вывернуться, хотя ты сильней, за тобой правда.
— Ни черта ты не понял, Степа.
— Понял, понял.
— Сомневаюсь.
— Ха-ха.
— Слабо смеешься. Невесело.
— Да? — И запнулся, не найдя что ответить.
Вот когда Андрей почувствовал твердь, опору, сделав, по сути, пустячное усилие, и не без тайного злорадства услышал, как Степан запыхтел за его спиной. Чувствовал, что тот злится, и мысленно посмеивался, стараясь не ввязываться, лишь ловить его на слове.
— А ты объясни.
— Тому гаду, кто наклеил это дерьмо, я бы объяснил.
— А может, я и есть тот гад! Каждый вправе мыслить так, как хочет. Разумеется, при демократическом укладе… Или тебе это не понятно? К диктатуре приучен?
— Писал бы — не признался.
— Я, конечно, говорю отвлеченно.
— О демократии?
— О своем авторстве.
— Что ж ты при немцах молчал, борец? — спросил Андрей почти весело, не выдавая вновь вспыхнувшей неприязни к этому краснобаю. Нет, тогда, под Сарнами, был не Степа.
— А может, не молчал?
— Вряд ли. Иначе бы сейчас не трепался. Это была не просто война, как я понимаю. А смертельная схватка — между людьми и зверьми, когда у тебя только два выхода: остаться человеком или принять уготованное тебе скотское существование, смириться.
— Ну, народ не обманешь, он знает, чего хочет.
— Вот именно, — поддразнил Андрей.
— Народ, народ, масса. Громкие слова! Задолбил как дятел… По-твоему, жизнь, что школьная задачка — дважды два четыре… — Степан, срываясь на язвительный тон, загорячился, дернув Андрея за рукав, заставил его повернуться. — А масса-то из кого состоит? А? Из кого? Из маленьких людей. А они такие же, как тыщу лет назад: своя рубашка… Думаешь, привесь ему красный бант, он изменится… Не-ет!
— А надо бы…
— Философия! А жизнь, она в другую сторону повернет.
— В одну она сторону поворачивает, в одну! — в свою очередь, не выдержав, распалился Андрей. — Если ей не мешать!
— То-то и оно…
— Не мешать, если она строится на равенстве и доверии. Коллективно! А чего ты, собственно, хочешь? — Он злился на себя, что позволил втянуть себя в эту дурацкую прогулку и теперь вынужден читать политграмоту этой зануде Степану. — И ты в меня стреляй — не убедишь в обратном. А частник — волк. Одиночка. В какую бы культуру ни вырядился. Он не верит другому, потому что у самого веры нет, нет идеала. Только бы под себя грести!
Он вырвал рукав из цепких пальцев Степана и зашагал вперед.
— Зависть взаимная, а не доверие, — буркнул Степан, — чтоб не дай бог кто не выдвинулся…
Степан замешкался, видимо, угодил с тропы в сугроб и стал обивать валенки.
— Ущемили тебя, что ли?.. В институт-то свой небось оформился?
— Неважно… Умному человеку у вас делать нечего.
Андрей вдруг подумал о своих солдатах-новичках, полешанах, что уходили в бои с ходу в горячие дни под Оршей и Каунасом, так что многих он не успел узнать даже по имени. Сколько из них не вернулось, выручая товарищей. А этот жив… За что они гибли, во что верили, разве он поймет, разобиженный умник? Андрей обернулся, перехватив угрюмо-блесткий взгляд из-под надвинутой шапки. Дать бы ему промеж глаз…
— Умный-то ты для кого, для себя? — спросил он Степана.
— Хотя бы! Отбор — закон природы… Или вы и на природу замахнулись? — насмешливо забубнил Степан, не отставая ни на шаг. — Просили тебя сюда, а? Законы свои устанавливать. Всеобщее братство. Хо-хо… Дай им волю, мужичкам, все полезут вверх, перегрызутся. Все впереди — и первых нет. Демос! Не-ет, это стадо еще попасти надо, законник, ангел ты непорочный…
— Вот как? Значит, ты за демократию без демоса? Оригинально. — Степка словно споткнулся. Андрей досказал, уже не скрывая издевки: — Выходит, опять-таки диктатура получается? Только твоя, по божьим законам отбора.
Он остановился. Степан тяжело дышал, переминаясь с ноги на ногу.
— Такому умнику дай власть, и он уже наполеончик. Логика?
— Речку, — выхрипнул Степан, — вспять не повернешь. А поверни, она все одно свое русло найдет. И не тебе его менять, не тебе!
— По крайней мере — откровенно… А насчет «звали — не звали» заткнулся бы. У ребят моих об этом спроси. Почти все местные. У себя дома. Да и я из Киева.
— Киев, — точно выплюнул Степан, — между прочим, когда-то шляхетским был.
Андрей едва не уселся на снег, закашлялся от смеха — до того нелепо, должно быть, выглядели они сейчас среди поля, точно на сцене с искусственно повисшей луной: заносчиво нахохлившийся Степан, недоучка, которого он принял всерьез, и сам он, невольно загородивший тропу, не в силах справиться с душившим его беспричинным смехом. Так и трясло всего.
— Ой, не могу. Извини, пожалуйста. Черт-те что… шляхта. Ты-то при чем? Мы же с тобой оба хохлы, дурачина. В мирное время, верно, против пилсудчиков бунтовал, теперь за шляхту прячешься?
Степан будто невзначай обошел его и двинулся по тропинке. Остановился.
— Все верно, — сказал он, слегка качнувшись, с каким-то театральным жестом. — Все правильно. Равенство… Все бьются за свои привилегии. С той разницей, что тебя государство за ручку ведет, а другой собственным рылом дорогу долбит. Адью…
Нет, не стоило следовать за ним, к Митричу. Листовку отдать Довбне — и пусть разбирается. В сумеречном свете луны, удлинявшей тени хуторских хат, застывшая на миг фигура Степана показалась неестественно огромной.
— Ты что ж, передумал в гости к нам?.. А то бы поворожили за чашкой чая с моим старичком насчет счастливого будущего, я послушал бы — интересно…
— Ступай уж с богом. Трепло.
— Отпускаешь?
— Ступай, ступай!
— …А Стефку не трогай, — звеняще донесся голос Степана. — Мы с ней помолвлены. Понял? Иначе пеняй на себя, дважды повторять не буду…
Ого, это уже серьезно.
Сутулая фигура в кожухе с неуклюже растопыренными руками стала подниматься к хуторку. Андрей смотрел вслед со смешанным чувством жалости и неприязни.
Возвращаясь задами к баракам, он еще издали разглядел у сарая знакомый силуэт в белой шубке. Стефка совсем по-девчоночьи заскользила навстречу по наледи, рассмеялась, уткнув подбородок в прихваченный рукой высокий пушистый ворот.
— Все в пожонтку, все хорошо, да? — Она слегка притронулась к Андрею, словно желая убедиться, что он жив-здоров. — А то вин такий дурень, як выпье…
— Тебе видней…
Стефка отдернула руку, ускорив шаг.
— А как у вас с матерью? Обошлось? Да постой же!
— Ой, не говори, — обронила она, даже не повернувшись к нему. — Як то по-русски… вдрезг… вдрызг…
— До свадьбы заживет.
— До чего? А, да…
Он почти силком удержал ее за локоть.
— Куда ты торопишься?.. Боишься, мать отшлепает?
— Что такое — отшлепает?
— Вот что… — Он легонько хлопнул ее, перехватив ее сердито блеснувший из ворота взгляд. — Да что с тобой?
— Ниц.
— Стефа!
— Сказала — ниц.
И привычным жестом, точно превозмогая себя, небрежно отмахнулась. И этот жест, и ее внезапное отчуждение вызвали в нем смутное чувство вины. Что-то не так сделал, не то сказал, черт их поймет, этих барышень. Нужно было сейчас же оправдаться, смягчить ее. Да как? Сам всякий раз терялся в непривычно закружившем чувстве, делавшем его беспомощным и грубым одновременно.
— Да, — сказала она, не спеша огибая сарай, — солдат и есть солдат.
— А на войне, — сказал он, — другому не учат.
— Оно-таки видно.
— Стеф! Ну хватит!.. — И резко повернул ее к себе. — Давай мир. Друг ты мне или нет? — Она не ответила, вся уйдя в себя, точно улитка. Молчала, кутаясь в воротник. — Стеф… Печально терять друзей. — У самого даже защемило сердце.
— Як же ты отважився на добже слово?
— Ну прости, — сказал он уже спокойно, — если в чем виноват, прости. А если я не пришелся твоей маме — так и скажи. Больше не стану вас тревожить.
Напряженность, с какой она обычно вслушивалась в его речь, стараясь уловить смысл, потому что понимала не всякое слово, прошла. Стефка покачала головой:
— Чужой, зовсем чужой, не розумем друг дружку. А мама? Что мама?.. Только и мысле, як бы скорейше уехать.
Он заставил себя смолчать, пусть будет, как будет, нельзя давать сердцу волю. Видно, не судьба им быть вместе. Придумал черт знает что — и за себя и за нее.
— Отец-то как там оказался, в Ченстохове?
— Там его роди́на. Як услали на завод в Германию, оттуда и до дому.
— Что ж он за вами не приехал?
— Они пшедь тем плохо жили с мамой… А тераз, може, у его там есть кто… А она того не розуме, чи не хоче понимать… як слепа стала, и́де до конца.
— Пусть бы о тебе подумала.
На мгновение ощутил в сумерках ее печальный взгляд.
— Мне все едно.
— Неправда. Ты же другое говорила.
— Ну… то есть женская логика.
— Стеф?..
— Кто меня тут держит?
— А жених твой.
— Хм… женится и тоже поеде.
— У него же тут семья.
— Любовь сильнее.
— Дурачишься?
— Я пошла.
— Стеф…
— Довидзення! Проверяй свои посты, а мы будем спокойно спать, ладно, товажищ во́йна?
Поколебавшись, холодно, вскользь чмокнула его в щеку и припустила к бараку, а он еще долго смотрел ей вслед со стесненной душой. Вот с веранды донесся ее топоток, отворилась дверь, пропустив сполох света. И снова тишина. Лишь в соседней стайке шумно вздохнула корова и захрустела жвачкой.
— Стой, кто идет?
— Мурзаев?
— Я, товарищ старший лейтенант. — Часовой вышел из-за темневшей у сарая взводной полуторки.
— Ребята вернулись? — Андрей посмотрел на часы, светящиеся стрелки показывали одиннадцать.
— Все дома.
— Как дела?
— Тихо. Толька холодна. Чичас меня сменит, греться будем… Товарищ лейтенант!
— Да?
— Дома письмо получил. Все же три года не был… Все же охота повидать. Долго тут будем сторожить?..
«Вот и этот. Всем хочется домой».
— Недолго, Мурзаев. — Андрей невольно улыбнулся и умолк, снова вслушиваясь в тишину, будто ждал чего-то, не мог понять, что с ним творится. Беспричинная радость вдруг наперекор всему заполонила его, и он ощутил в себе растущую волну нежности. — После выборов отпущу в первую очередь. Тебе ведь служить еще.
«А что, если увезти ее? Когда отпустят… Куда глаза глядят. Руки-ноги есть, устроимся».
— Большой спасибо! Служу Советскому Союзу.
— Ладно, ты тут будь повнимательней.
— Есть, внимательней.
— Что думаете делать? — спросил Юра, выслушав лейтенанта.
В призрачном свете луны, сквозившем в мерзлое окно, лицо его, поднятое над подушкой, казалось хмуро-настороженным.
Пошарив возле койки, Андрей осторожно поставил на табурет котелок с недоеденной перловкой. От холодной, чуть сдобренной подсолнечным маслом каши во рту оставалась горечь…
— Отдам листовку Довбне, это его компетенция.
— А с этим? Ведь то, что он вам говорил… За такие разговорчики, знаете…
Ах, вот он о чем.
— А еще завклубом! Контра. Такие-то листовки и пишут.
— Те, кто пишут, помалкивают, а он — просто болтун, путаник. И притом провинциальный какой-то. Искатель истины…
Скрипнул топчан, Юра, кажется, даже привстал, озадаченный.
— Что ж вы, так и оставите?
— Нет, пойду доносить. В письменной форме. Мол, такой-сякой в таком-то часу сказал то-то. Болтун, спьяну да сглупу…
Он просто умилял Андрея, помощничек, своей бескомпромиссностью. Видал он таких ребят, правильных школяров. Да и сам когда-то, на одном из бурных групповых собраний, где, бывало, рубили с плеча, разбирая персональные дела, метнул однажды камешек в общую кучу… Потом, когда схлынули страсти, слегка даже затошнило от собственной прыти.
Отец, с которым поделился своей докукой, помнится, сказал невесело: «Жизнь, брат, не торная дорожка, и мы не паровозы на рельсах, как твоим дружкам представляется. Вот побьет их на ухабах, тогда поумнеют. А ты иди всегда прямо, да не забывай главного дорожного знака: осторожно — человек! Он, человек, все вынесет, только бы душа осталась в целости. Даст трещину — не склеишь».
Слушая отца, Андрей невольно подумал о матери, так и не пережившей мужниной неверности; тот вернулся в семью, когда ее уже не было. Вот и стали жить двое мужиков под одной крышей. Странно, взрослел Андрей, а так и не смог ожесточиться, словно догадываясь, что тайные глубины чувств — область темная, не поддающаяся логике: ведь переживал отец ужасно… Но все чаще задумывался, что же истинно — сердце или рассудок, отчего они так противоречивы и что человеку нужно, чтобы не было в его жизни этой сумятицы, а все было едино, светло и ясно.
Осторожно — человек!
Война, при всей ее жестокости, удивительно прояснила мир. В разведке, в бою этот знак снимался. Здесь свои — там враг, и этим все сказано: не ты его, так он тебя. Но с людьми, с товарищами… Хотя, говоря честно, он не мог себе представить Степана своим товарищем, с которым сидишь за одной партой, идешь в одном строю. И все-таки, все-таки… В нынешней сложной обстановке легко одним словом решить судьбу человека. Все равно что с перепугу нажать на гашетку, не разобравшись, кто впереди. Нажмешь — не вернешь.
— Спишь, сержант?
— Да.
Похоже, это была первая его размолвка с Юрочкой. И спорить с ним было бесполезно. Придет время, жизнь научит.
— Появится Довбня, я с ним посоветуюсь… если можно.
Ну что ж, по крайней мере честно, и не стоит обижаться, сержант действует по своему разумению… А вдруг — прав? Ясно прозвучал в ушах Степкин «сочувственный», с подковыркой вопрос: «Что, расстроен, лейтенант… бумажкой выборной?» Откуда ему знать, что «выборная»? Мысль завертелась на одном месте, точно заевшая пластинка. Он лихорадочно вспоминал подробности, стараясь зацепиться за самую важную, сообразить: «Там, в комнате, мог он заглянуть в бумагу, пока я разбирал каракули? Когда он спросил? До или после — на улице, после разговора с Политкиным? Кажется, после. Но откуда этот притворный тон? Нервы сдали? Однако, разыгралась к ночи фантазия. Председательский питомец — автор листовок? Чушь собачья!..»
— Товарищ лейтенант!
— Спи. Поступишь, как велит совесть.
— А может, вы из-за нее?
— Не понял…
— Ну… как бы это сказать… Ложная деликатность по отношению к сопернику. Все же знают, они жених и невеста. Я-то вас понимаю.
Копнул все же, копнул он его, Юрочка, расставил точки.
— Что ты городишь?
— Я же вижу. Стоит ей появиться, вы прямо в лице меняетесь.
— Учту. Спокойной ночи.
— Мне еще пост сменить. Лишний раз проинструктирую. Насчет бдительности.
— Вот и славно.
— А вообще-то, надо бы вам подумать, прежде чем делать шаг.
— Какой еще шаг? Ты трезвый?
— В том-то и дело. Жениться бы на своей. — Наверное, он почувствовал перебор, понял свою бестактность, торопливо добавил: — Все-таки разное воспитание. Как еще обернется жизнь? Демобилизация, учеба, нужен друг. А она барышня, что там ни говори… из мещан.
— Все?
— Часы оставьте на табуретке.
— Они всегда на табуретке.
Но уснуть он еще долго не мог, и последняя мысль, расплывшаяся в сонном тумане, была на диво трезвой: скоро выборы — и прощай Ракитяны. И Стефка со своим женихом. Домой пора, домой. Жаль, дома нет…
В крохотной прихожей участкового Довбни, где сидела старенькая, в плисовом платьице, машинистка, Андрей проторчал не меньше получаса, прислушиваясь к бурлящему за дверьми голосу Довбни, нет-нет и вздымавшемуся до высоких нот.
— Кому это он проповедь читает?
Старушка — как оказалось, бывшая учительница на пенсии, по доброй воле помогавшая Довбне, — обронила, хихикнув:
— Попу.
И тут же объяснила: поп из Львова, по какому делу, ей неизвестно.
Виновато развела сухонькими ручками в кружевах, глаза на сморщенном личике вспыхнули, как два желтых солнышка. И, словно осмелев, затараторила со смешной решимостью:
— А вы входите к нему! Входите, и все. Без стука. Он, может, вам даже обрадуется. Ужасно не любит попов. — И, качнувшись в беззвучном смехе, добавила: — Я имею подозревать, что они на него действуют, как алая тряпица на быка… Он ведь из-за них… ну, как бы это сказать, слетел с доброго места в Ровно, хотя какие сейчас добрые места? Вельме ответственно, ибо неспокойно по области. А все ж таки обидно. Он ведь такой умница, я-то знаю… Я, проше папа, полукровка — полуполька, полурусская, преподавала язык русский и литературу… Гоголь, Пушкин, Лермонтов, золотой век поэзии, какие вирши!.. Так он лучший мой был ученик, такий старательный. Жаль, всего четыре класса кончил. Сам-то он был круглый сирота, на казенном коште. Я говорю: оставайся, надо тебе дальше учиться, я за тебя похлопочу. Нет, я, муве, сам себе счастье завоюю, на их панские подачки учиться не стану. Пошел на завод в Ровно да с большевиками съякшался, с подпольщиками, потом всю войну в партизанах… Гордый…
Наконец Андрей вклинился в старушечью скороговорку, спросил:
— Из-за чего, собственно, «слетел», при чем тут попы?
— Из-за того… — доверительно прошептала она. — Я, правда, не знаю точно. Но прижал он их в Ровно, униатов этих, в открытую назвал папскими шпионами. Ну, все же это не партизанские времена, надо быть… как это… политес! Да-да, не хватило политесу, дипломатичности…
За дверями вдруг затихло, как перед грозой, и старушка кивнула Андрею встревоженно:
— Езус Мария, идите же!
Андрей вошел и увидел Довбню, с полыхающим лицом опускавшегося в свое шаткое креслице, а затем уж попа, в сторонке, на лавке. С детства один вид священнослужителя, торопливо шагавшего по Подолу, в длинной черной сутане, с развевающейся гривой, внушал смутный страх. Здесь же на лавке сидел прилично одетый гражданин с пробелью манишки в распахе куньего ворота пальто, меховая шапочка — пирожком — прикрывала подбритые виски. Не знай он, что это поп, подумал бы — какой-нибудь ревизор из области. Да и возраст не вязался с привычным понятием — поп. Он был довольно молод, крепок на вид, с приплюснутым, как у боксера, носом.
— Короче, — сказал Довбня, прижмуря левый глаз, — я вам, пан священник, в этом деле не союзник.
Он поднялся, горой нависая над столом, поп тоже встал — ловкий, поджарый, похожий на спортсмена.
— Благодарю за беседу, — сдержанно обронил он и чуть заметно поднял щепоть в привычном благословении. — Оставайтесь с миром, товарищ.
— Да, мира и спокойствия — этого нам не хватает. Прощайте.
Андрей присел на лавку, согретую попом, и некоторое время смотрел на понуро молчавшего Довбню. Сейчас, после разговора с учительницей, он смотрел на него иными глазами: с любопытством и невольным уважением. Не так уж прост, как показался вначале.
Стол дрогнул от короткого удара кулаком.
— Гад, — тихо, с раздувшимися ноздрями, произнес Довбня. — На́сквозь я их вижу. — Он растопырил пальцы. — Гадючье семя. Один такой меня и выдал полицаям во время облавы. Я сдуру приюта попросил, вот так же и благословил на дорогу, а за углом меня взяли. Совестливый народ, холера им в бок, униаты бисовы. Все они из петлюровских осиных гнезд, и митрополит Стецько, и другие, бывшее офицерье… И кто их всех, самостийников, только не прикармливал — и паны, и пилсудчики, и австрияки, и фашисты, только бы закатоличить народ, дать дорогу иноземцу, свое вернуть… вот и вся политика!
Довбня нервно зашагал из угла в угол с набрякшим ненавистью лицом, половицы ухали под его тяжелым шагом.
— И завсегда рука об руку с бандюгами этими, не разлей вода… Донцовы, Мельники, Бандеры с гестаповской выучкой, на немецких харчах за самостийность дрались.
— А этот зачем приезжал? — вставил Андрей, чтобы как-то успокоить Довбню…
— А за тем же! Церкву, мол, надо открыть, народ письма пишет. Ишь как они за народ запеклювались. Заботы спать не дают. Вот! — Он рывком открыл ящик стола, расшнуровав папку, вытащил пожелтевший газетный листок. — Шептицкий, патриарх ихний. Послушай, божий инструктаж, в сорок первом писано. «…Обратить внимание на людей, которые охотно служили большевикам… духовный пастырь должен занять коллективное хозяйство… иметь наготове знамя немецкой армии с вышитой свастикой на белом фоне…» Обратили внимание, как же! По их доносам гестаповцы лучшую львовскую профессуру, мировые имена, у цитадели постреляли. А мужиков, кто их освободительные акции не поддерживал, бандиты на кол сажали, в одном селе двенадцать человек, на виду у жен и детей. Это они за народ болели? А пока людей стреляли, Шептицкий уже свиданку американскому агенту назначал, унюхал, чем Сталинград пахнет. А бандеровцы стали выкрадать из гестапо списки агентов — для ФБР. Только бы удержаться да посадить на шею нам новых хозяев. Тоже ради народа?
Довбня остановился у окна, оперся о косяк, прерывисто дыша.
— Тоже мне народные защитники! — жестко подвел итог. — Есть борьба за свои панские привилегии, за доступ к державному корыту! — Он вытер огромным платком взмокшее лицо. — Они ведь, как бежали отсюдова, в Европе не задержались, там их уже знали, «перемещенцами» сиганули аж в Канаду, под крыло ФБР, и там стали бесчинствовать против добрых людей, земляков своих, да грызться меж собой, обливать друг друга грязью, перед разведкой выслуживаться… Знаешь, как их канадские хохлы назвали? Одним словом, как припечатали: гитлерчуки! Вот вся их суть…
Довбня протаял пальцем лед на оконце, вгляделся пристально.
— А куда он поперся, святоша, неужто к Митричу — агитировать? — Довбня вдруг насупился, поперечная складка прорезала переносицу. — Чудно! А чего тогда ко мне приходил, раз я этих вопросов не решаю? За поддержкой? Надо же, себя заявил, открыл, как цыган карты: мол, все честно, в рукаве не спрятано. — И добавил с недобрым прищуром: — А для чего это, если ты по мирному делу прибыл?
— Отвести подозрения, — вставил Андрей и только сейчас поймал себя на мысли, что сам заражается подозрительностью в соседстве с Довбней.
— А что, я об этом думал. — Старшина, явно довольный, откинулся в своем креслице. — Появился чужой человек — кто, зачем? А так все ясно. Нейтрализовал милицию. И задержать его не имею права. И хорошо, пусть спокойно бродит, а мы с него глаз не спустим… От этих святош так и жди подвоха.
Он потянулся к висевшему на стене телефону, крутанул ручку:
— Барышня, квартиру Митрича.
— Альо… Я слухаю! — разнесся по комнате усиленный мембраной, слегка встревоженный женский голос.
— Ты, Марина? Митрич уже… Ну да, ясно. А поп к вам не заходил?
Казалось, в трубке возникла мгновенная помеха, все тот же голос, словно бы охрипнув, зачастил:
— Та нет… а як же! Приходыв, ага ж. Там по яким-то своим делам… насчет верующих, та и пишов… Куды, не знаю… Може, по деревням.
— Ладно. — Довбня повесил трубку и вдруг застукал пальцами по столу. — Так-так, а ведь он еще не успел до них дойти по времени. — Он глянул на часы. — Может, до меня побывал, чего ж опять в ту сторону? — Он снова было потянулся к телефону, да раздумал, как бы про себя повторил: — Так-так… Между прочим, с Митричем буза получается. Тут его выдвинули кандидатом, а он поехал в райцентр, самоотвод давать. Мол, стар уже, здоровье плохое, пускай молодых шлют. — Взгляд его стал колючим. — В чем тут загвоздка, а?
Андрей вдруг вспомнил… Молча вынул и положил перед Довбней листовку.
Тот удивленно пробежал ее, выдохнул одними ноздрями, сказал:
— Да, дела… Какие случайные стечения обстоятельств! Вот тебе и тихий район.
«А в самом деле, что-то слишком много, казалось бы, не связанных, один с другим случаев — выстрел, поп, отказ Митрича, листовка… Да что это я?»
— Ну, так, — сказал Довбня, — я этим займуся. А ты вот что… Слышал, вечером твои ребята с клубными в село поедут. Так проинструктируй, чтобы все честь честью, настропали — никаких выпивок. А то, чуть какое ЧП, эти людоеды сразу за рубежом гвалт подымают. Граница-то близко, и связи у них не все порваны. Каждую оплошку в пропаганду суют.
Стропалить ребят не пришлось. Они сидели, его разведчики, такими паиньками, внимательно слушали Юру, проводившего политбеседу. Видно, предстоящий выезд с концертом, общение с людьми подтянули всех, вечер, обещавший новые знакомства, манил смутной надеждой, в кои-то веки появилась возможность развлечься. Даже Мурзаев, Политкин и «старик» Лахно, не собиравшиеся в дорогу, были в приподнятом настроении, видимо, сказывалась атмосфера праздника. Обычно невозмутимый, Николай, в свежем подворотничке, рассеянно грыз ногти, чего прежде за ним не замечалось.
— Как видите, товарищи, — сказал Юра и, заканчивая политинформацию, украдкой взглянул на вошедшего лейтенанта, чуть порозовел. Хотел было скомандовать «Смирно», но Андрей жестом остановил его, и сержант напористо добавил: — Факты либерализма по отношению к военным преступникам, всякая казуистика, с которой сталкивается наша принципиальная позиция, свидетельствуют о том, что союзники ведут себя не очень-то объективно…
— Ворон ворону глаз не выклюет, — вставил Политкин.
— …и что наш союз, — продолжал Юра, — как мне лично кажется, во многом обязан общественному, прогрессивному мнению, которое было на стороне нашего государства, чьей политикой всегда был мир. Мы вынесли всю немыслимую тяжесть войны и сейчас стремимся к тому, чтобы гарантировать людям спокойствие. …Нам с вами это особенно понятно. Бандитизм, как информировал меня товарищ Довбня, еще дает себя знать, и чья рука его направляет, нам известно. Отсюда вывод: главная наша заповедь — бдительность!
— Вот что, друзья…
Все взгляды обратились в сторону лейтенанта, и в глазах Николая он прочел явное беспокойство.
— Ваш концерт не отменяется. Дело доброе, именно сейчас, после вражьей листовки, надо показать себя людям, завязать дружбу, все это хорошо. Но нельзя забывать об обстановке.
Николай кивал, глядя на Андрея широко раскрытыми глазами.
— Выступите — и айда домой. Никаких обмывок и гостей.
— Коля, — пискнул Бабенко и застенчиво потер торчащий надо лбом ежик, отведя глаза, — играй марш «Прощай, Настя».
— Закрой фонтан! Пока не поздно…
— Прямо как олень на гону, — сказал Лахно, — хоть в лес пускай.
— Я попрошу, — огрызнулся Николай, и Лахно затих.
Бабенко схватился за голову, вытаращив глаза:
— Мати ридная! На своих став кидаться, жених…
Николай, побледнев, поднял сжатый кулак. Бабенко, пригнувшись со страху, затараторил, гримасничая:
— Ты шо, сказывся?! Товарищ лейтенант, будьте свидетелем, самооборону не применяю, щас стану жертвой. А за что?.. Вы верно сказали насчет обстановки. Еще нарвешься на соперника, что, судя по ейному поведению, не исключается.
Николай вскочил, но Политкин и Лахно вовремя его удержали, прижав локти к спине. При этом Политкин забормотал увещевающе, мотая круглой головой на короткой шее:
— Коля, будь же мужчиной, Коля, юмор украшает, гляди веселей, как сказывал в запасном старшина, выдавая мне сороковой номер ботинок вместо сорок пятого…
Андрей не узнавал всегда спокойного, ровного Николая, лучшего разведчика из оставшихся в живых. На лбу у него вспухла ижица, он рванулся и обмяк, задев печально тренькнувшую гитару. На него жалко было смотреть.
— Кореша… липовые.
— Нужно бы выставить на ночь дополнительный пост к дороге, — сказал лейтенант Юрию, гася размолвку. — Мы обязаны быть начеку.
— Какие-нибудь новости? — спросил помкомвзвода.
— Пока ничего особенного, так, кое-какие сомнения.
Что он мог им сказать? Ничего конкретного, сам не знал, откуда шла тревога, бередя душу.
— В общем, насчет караула решай, как удобней. Но чтобы в десять все были дома, отбой на час раньше.
— Това… рищ лейтенант!
Андрей обернулся, уже держась за дверную ручку.
— Разрешите выйти с вами на пару слов.
Николай стоял по стойке «смирно», внешне мешковатый, с ленцой, сейчас он был как струна. Но тут дверь отворилась, впорхнула черно-красная с мороза Фурманиха.
— А вот, детки, что я вам принесла! Мясо парное. Вот… на обед… Не-не, не вздумайте отказываться, по случаю брала задешево, могу я своих мальчиков угостить. Я ж вашу кашу ем? Ем!
Она споро вытащила из кошеля узелок и, положив на стол, вздрогнула: брякнувшись о пол, покатилась золотая монета и легла на решку, высветив николаевский профиль. Старуха быстро нагнулась, и золотой исчез, точно его курица склюнула.
— Хорошо живешь, мать… — сказал Политкин.
— Да что вы, что вы, — закудахтала Фурманиха, замахав своими крыльями, — вы скажете. Вот уж наговорите… То ж не мое, у кого из людей залежалось, ну попросят знайти им покупщика, обменять на деньги, жить же надо! Вот и кручусь, верчусь!..
Может быть, Андрей просто не обратил бы внимания на этот золотой, не всполошись старуха так сильно, она все отмахивалась от Политкина, пугливо зыркая по сторонам.
— Ну а кто их покупает и зачем? — спросил Андрей.
— Господи, кто ехать в Польшу собрався! Переселенцы. Мало ли кто… То ж золото — везде деньги…
— И много их у вас? Золотых?
— Да шо ты, голубчик, больше нет, хоть обыщи! — Она отпрыгнула к дверям своей комнаты, выставив растопыренные пальцы. — Ну, пойду, а то мой Владек уже сидить как сыч голодный. Вы варите мясо, варите…
Вот еще новость — старуха торгует золотом. Может быть, и впрямь ничего особенного. Одним тут жить надо, другим — там, за рубежом. Похоже на правду. Хотя можно было съездить в Ровно и сдать в скупку: те же деньги, и никакого риска. Кто-то боится рисковать? После этой проклятой листовки он, кажется, стал слишком подозрителен. Каждая мелочь приобретала особый смысл. Что-то много их стало, «мелочей», и ни одну не объяснишь толком, какие-то обрывки нитей, которые он тщетно пытался связать воедино.
Андрей постучал и вошел к хозяевам. Старуха нарезала хлеб. Супруг понуро ждал, очищая лук. Край стола был накрыт газетой. У швейной машинки была свалена гора лоскутов.
— Вот что, мать, — сказал Андрей, — я не следователь и не желаю тебе попасть к ним в руки…
— Боже упаси, ласковый мой…
— Но вы подумайте. И если решитесь сказать правду, только правду, особенно кто продает — мне это важно, — вечерком зайдите, поговорим. Сохраню все в тайне. Обещаю. Думаю, вам это выгодней…
— Да шо ты, миленький…
— Я не шучу.
Уходя, заметил удивленный взгляд Владека, уставленный на жену.
— Мам, опять дуришь?
— Посоветуйтесь с мужем, — сказал Андрей, — и приходите. А то к вам придут.
Она кивнула, смигивая слезу.
…На полдороге к клубу его догнал Николай.
— Товарищ лейтенант, обещали…
— Что?
— Поговорить.
Андрей остановился, всматриваясь в чуть побледневшее, досиня выбритое красивое лицо Николая с темными подглазьями. Что-то переменилось в нем — беспокойный взгляд, чуть кривящиеся, размякшие губы в морозных трещинках.
— У тебя это что, серьезно?
Он кивнул.
— И далеко зашло?
— Дальше некуда, — он попытался улыбнуться, — и матери написал.
— Быстро.
— Куда уж. С первого взгляда, как пулей навылет.
Да… Может, так оно и бывает, если по-настоящему. Ах, всяко бывает. Тысячи людей, тысячи характеров, обстоятельств — черт ногу сломит, никаких мерок! Что ему сказать: отговорить, предупредить, научить? Что он сам-то, Андрей, понимал в этих сложностях… Кучу книг прочел. Но книга тут не помощник. Живой человек — сто раз нос расквасит и на сто первый туда же полезет…
— Ладно, можешь зайти, ненадолго только. И одного не пущу.
— Тогда уж лучше в субботу, и подольше.
— А что в субботу?
— Да так, сабантуйчик.
— Не понимаю.
— Именины у ней. День рождения.
— Ну… до субботы помереть можно.
— Ну я уж на всякий случай.
— На всякий случай возьмешь с собой кого-нибудь. Хоть Лахно.
— Бабенко лучше, дружки ж.
— Ладно…
— А сегодня я на минутку, только дрова наколю — и домой, а? Лейтенант?
— Полчаса — не больше. Проверю.
Все-таки приятно делать доброе дело, знать, что от тебя зависит чья-то радость. Знать бы заранее, чем эти радости обернутся…
Сам не понял, чего вдруг потянуло в клуб. Увидеть Стефу? Наверное, в эту минуту он был похож на Кольку. Ослеп, потерял соображение. Нет, пожалуй, он держал себя в руках, и сердце пока что ему подчинялось. И все-таки хотелось увидеть Стефу. Что сулит эта встреча после вчерашнего прощания, оставившего в душе терпкое ощущение разрыва? А было ли что? Может быть, он все выдумал? Чего искал? Откровенности, хоть какой, только бы поскорей, вовремя пресечь подступавшее лихо — так бросаются с бережка в холодную воду…
«Спрошу ее напрямик… Нет, ни о чем я ее не спрошу. Вечером она укатит на хутора. Ах, как я тороплюсь, точно нет у меня в запасе целой жизни… Спокойней, лейтенант, спокойней. Будь мудр. Дорога сама выведет…»
Ни Стефы, ни Степана в клубе не оказалось. И он невольно вздохнул с облегчением. Зато здесь возилась целая бригада девчат — клеили обои, расставляли цветы на подоконнике. Среди женщин маячила понурая фигура предзавкома.
— Что ж он, Степа, спит до десяти? — услышал Андрей его голос, обращенный к смуглой женщине в платке. Она обернулась, держа на отлете кисть с трафареткой, и он увидел миловидное, полное достоинства лицо, каштановый зачес с белой прядкой под сбившимся платком — Горпина. Та самая, что срезалась с предзавкомом на митинге.
— Вин мени не подчиняется. Клуб же поселковый.
— Ты у нас культорг, Гапа, должна контролировать, контакт держать. Хорошо, у меня вторые ключи были. — Тут он заметил Андрея и помахал рукой. — Вот, знакомься, лучшая наша работница-рисовальщица. Это у них в роду по традиции, я и сюда ее взял, пускай приберет по вкусу, отгул взяли девчата. А она — за главную.
— Ой, вы скажете.
Гапа улыбнулась, отчего смуглое лицо ее стало печальным.
— Да и торопимся зря. До выборов еще столько.
— А при чем тут выборы? Что у нас красота — для кампании? Клуб всегда должен быть праздничным. Верно я говорю, лейтенант?
Он подошел к Андрею и, поглядывая издали на женщин, сказал негромко:
— Эта Гапа — талант великий. Погоди, выйдем на союзную арену, ее росписи по стеклу нарасхват пойдут. — И покачал головой: — Красивая когда-то была, сватался к ней.
Андрей удивленно покосился на этого, казалось, наглухо замкнутого человека, не ожидал подобного откровения. Солнце, что ли, ярко плывшее в окна, праздничная эта уборка размягчили его…
— Да-да, а замуж вышла за дружка моего. Любовь, брат, такая штука — себя не обманешь. А вот дружка немцы расстреляли… Я как-то возьми и спроси ее — нелегкая дернула, мы ж, мужики, глупые бываем, словно телки… Гапа, говорю, улеглась боль? Жаль, что мы не сошлись. А она мне: «А я не жалею». Вот оно, бабье счастье, хоть короткое, да свое.
Андрей смотрел, как она ловко управлялась с вьюнковой порослью цветков, затейливо развешивая их вдоль стены. Косынка сползла на плечи, обнажив собранные в кружало темные косы.
— Сколько ей, интересно?
— Сорока нету. Вообще, героическая женщина, — сказал Копыто, — и дружок мой тоже был… — Заскорузлое лицо его смягчилось. — Петро… Начальником разведки был у нас в отряде. Вот его однажды обложили тут стервецы эти, оуновцы, вкупе с немцами, когда он на свиданку к ней залетел. Надо было связь наладить — от Митрича давно ни слуху, ни помощи… Кто ж знал, что тут полное село карателей. А они-то, оказывается, знали, какую птицу накрывают. Они много знали… Только вот наше местоположение неизвестно им было. Тактика была — рейдовали отсюда до Станислава. И покоя им не давали…
— Почему героическая?..
— Взяли его. А ей сказали: говори, откуда пришел, где база — живым останется. Не сказала… Перед окном повесили и неделю снимать не давали…
На что уж Андрей видывал виды, но тут даже представить невмоготу было, мурашками взялась кожа.
— Кто-то выдал его?
— В том-то и дело. Кроме Митрича, здесь никто не знал о его приходе. Не мог знать — так вернее…
— У Митрича семья, сын, — невольно вырвалось у Андрея.
— Степка-то накануне и повез продукты в лагерь, не стал Митрич ждать, пока село освободится. Как уж он прошел через все заставы… Рисковый парень. — Копыто затоптал окурок в снег, крякнул сердито. — А предатель был, определенно. Иначе бы нас не раскокали. Едва половина ушла под Ровно. Рейд был в секрете, а вот…
— Не нашли?
— Кого? А, нет, не нашли… Не до поисков было тогда…
Андрей оглянулся на шаги и увидел Довбню.
— Вот, шел мимо, заглянул, весело тут у вас, с улицы слыхать.
Копыто как-то весь подобрался, сухо сказал:
— Вот бы вы, товарищ старшина, и поддержали тонус как член поссовета. Сколько просим машину. Нет, вы свои дела на особь ставите, а общественные — третьим планом. Тут ваша сила кончается… А особмильцы потребуются — так сразу к нам.
Довбня, казалось, слегка даже растерялся, задвигал бровями:
— Сколько потребуется — будете выделять. А машину самим надо выбивать. Ездить и тормошить, а не бумаги слать. Дали ж вам одну, второй месяц ремонтируете.
— А это уж наше дело, такая у нас база слабая. Да вам-то это до лампочки. И что подстанция еле дышит — тоже. У вас-то свет есть, у особо важных… — И нервно рассмеялся.
— Да возьмите для поездки мою полуторку, — предложил Андрей предзавкому, стараясь погасить перепалку, и тут же подумал: «А как же Николай?» — Правда! И шофер мой все равно с бригадой поедет. — О Насте он умолчал, пусть берет машину, оттуда на хутор заглянет — по пути же.
— Ну, спасибо, — мгновенно остыл Копыто. — Сейчас и зайду к вашим, передам команду… А то ведь на санях проваландаются. Ну, пока…
И, не глядя на Довбню, отошел к девчатам, что-то объясняя им напоследок.
— Что это он распетушился? — спросил Андрей старшину.
Довбня сдержанно выдохнул:
— Старое. Еще в отряде цапались. Я его на бюро песочил… Называется командир хозвзвода! Хозвзвод, брат, вторая разведка. Там «языка» берут, тут продукты — жизнь на волоске. А он только распоряжался. Петра на вылазку, а сам у костра онучи разворачивал. Да знай жаловался — то ему мяса не везут, то муки. Как будто он торгом заведует и войны нет… А ну его, тоже деятель…
Вернулся Копыто, и все втроем пошли к выходу.
В дверях они едва не столкнулись с запыхавшейся молодицей. После быстрой ходьбы она тяжело дышала, раскрасневшаяся, яркоглазая. Андрей не сразу узнал ее — в фуфаечке, в старых сапогах, — разбитную, нарядную Настю. Лицом она была серьезна и слегка даже смущена.
— Что ж вы, начальник, с отгула всех на клуб, а я случайно узнала, не звистылы меня. Я ж тоже спиваю у хоре.
— У тебя ж дети.
— Суседка приглядит.
То, что Настя работает на заводе, было для Андрея новостью, думал, так — деревенская бабенка.
— Ну, я пиду пидмогну. — Она вконец смутилась и прошмыгнула в дверь.
— Вот так Настя! — сказал Копыто. — То ее на общественное дело калачами не заманишь, а тут — на тебе. Все бросила, прибежала.
Кажется, Андрей догадывался о причине такой перемены, тянуло ее поближе к Николаю. Вот уже и сказывается «положительное влияние», вспомнил он слова Довбни.
Они расстались на углу.
— Так я забегу насчет машины, — сказал Копыто.
Андрей не терял надежды увидеть Стефу. Нарочно явился проводить своих хлопцев, чтобы заодно пожелать ей удачи в концерте. Но так уж получилось, что пришел он в клуб, когда спевка кончилась, пошла суета, а когда подъехал Николай на полуторке и второпях стали грузить реквизит, момент был упущен. Девчата с помощью торчавшего в кузове Юры, вереща, переваливались через борт, под брезент. Стефка запрыгнула последней. Лишь когда машина, газанув, рванулась по большаку, Андрей помахал вслед, и оттуда из-под брезента будто мелькнула прощальным голубком чья-то рука. Или ему показалось…
Минуло три дня без особых происшествий, если не считать таинственно исчезнувшего попа и одной коротенькой самовольной отлучки Николая все по тому же адресу. Правда, случилось это засветло, и что тут поделаешь — уж очень чистосердечно он каялся, косо поглядывая при этом на Юрия. В тот вечер, после концерта, когда Николай отправился к Насте поколоть дрова, Юра решил не оставлять солдата одного и увязался за ним — помогать. Андрей представил себе Юрия, не отходившего ни на шаг от рассерженного любовника, и еле сдерживал смех, слушая обстоятельный Юрин рассказ о том, как они помогали женщине, как все было прекрасно — она напоила их молоком, но Николай почему-то всю обратную дорогу молчал как сыч.
— А у меня получается, — похвастался Юра, — в жизни не колол дрова, а сумел…
— Он тебя, случайно, не стукнул?
— Не-а, за что?
Андрею не хотелось объяснять, что к чему, это к Юре еще придет, не запоздает.
Что же касается попа, то Андрей выслушал Довбню по возможности серьезно, хотя и был удивлен его возбужденным видом. Ну, пропал и пропал. Повертелся по деревням — и был таков.
— Не было его в деревнях, мои люди засекли бы. У меня информация на высоте.
— Ну, не было и не было, значит, сразу уехал.
Довбня с сожалением взглянул на лейтенанта.
Андрей старался понять причину его беспокойства, но расспрашивать не стал.
Честно говоря, не до того было. Он был полон Стефкой, все эти дни же переставал думать о ней. Прямо наваждение какое-то. В тот вечер он втайне надеялся, что она заглянет к нему, расскажет о поездке — все-таки повод. Сидел допоздна, не раздеваясь, с замиранием сердца прислушивался к каждому стуку, хотя понимал уже, что она не придет. Старался представить ее лицо в конопушках, этот милый смешной жест — лихую отмашку, ясные, с пугливым любопытством глаза, и подплывало тягучее ощущение тоски, которой он сопротивлялся изо всех сил.
А Стефка и в последующие дни, как нарочно, не показывалась и заходить перестала. «Ну и черт с тобой, — в сердцах ругался он, — так проживем, без ваших карих глаз. Жили почти четверть века, не померли». Брал у Юры Жюля Верна и раскрывал наугад в ожидании обеда. Строчки мельтешили перед глазами, теряли смысл. Юра приносил котелок, и Андрей принимался есть, не чувствуя вкуса, и потом не помнил, ел ли вообще, так что наблюдательный помкомвзвода однажды сказал:
— Наконец-то и вы привыкли к постылой каше, второй котелок умяли. А почему-то не поправляетесь…
— Наверно, масла мало.
— Масла уже неделю вовсе нет, надо послать Лахно, пусть выбивает. У него там кладовщик знакомый.
— Что ж у нас, лимита нет?
— А мы сразу съели его. Колька в свое дежурство стал бухать как попало. Совсем одурел, рассеянный…
Карусель, подумал Андрей, любовь нас косит подряд.
— Ты-то еще не влюбился?
— Я никогда не влюблюсь, — ответил Юра. — Вообще, я их боюсь, девчонок, сам не знаю почему. Помню, на выпускном познакомился с одной из соседней школы. Всю ночь проговорили, очень интересная, умная такая оказалась. А больше не пришла.
— О чем же вы говорили?
Чистое, девичье лицо помкомвзвода вспыхнуло смуглым румянцем.
— Да так… Меня в последнее время стратосфера интересовала. Наверное, по наследству, отец же летчик был, а мне, сами знаете, не повезло. Ну мы и беседовали о гипотезах Циолковского, о будущем космоса…
— Так-так… Не увлек ее космос.
Андрей увидел ее утром возле одиноко торчавшего на отшибе кирпичного зданьица с почтовым ящиком на облупленной стене. И зачем его занесло сюда? Должно быть, все-таки надеялся встретить… Стефка сошла с крыльца, сосредоточенно считая ступеньки, и уже внизу, оглянувшись, спросила как ни в чем не бывало:
— Пойдешь зо мной?
— Конечно!
— До хутора через ляс.
— Хоть за три ляса… — Надо было отшутиться, унять волнение.
Она протянула ему почтовую сумку:
— Возьми, кава́леж.
И пока они шли, вначале по дороге, а затем лесной тропой — она пропустила его вперед, сказав: «Не надо меня оглядувать», — Стефка рассказывала о старике почтальоне, «який он сме́шный», у него пять внуков, и когда деда одолевает подагра, ходить он не может, зато бодро ползает по хате на четвереньках, оседланный детворой. А фуражка — назад кокардой.
— Очень смешно, — сказал Андрей.
Она промолчала, Андрей на мгновение обернулся, и ему показалось, что в глазах у нее блеснули слезы.
Он остановился, спросил строго:
— Что с тобой?
— Ниц-ниц! — Стефка отмахнулась, хлопнув его по руке. У него сжалось сердце.
— Нет, ты все-таки совсем ребенок. Вот такой маленький.
— Вот такой, вот такой? — передразнила она, раздвинув два пальца. — Три дня тебя не было, не зашов. Так можно?
В карих глазах ее таился укор.
«Судьба, — подумал он, — вот так люди находят друг дружку. Или не находят совсем».
— А ты?
— Я женщина!
— Ах, да.
— Опять смешки?
— Нет, Стефа…
Пошел снег. Андрей поднял голову к серому небу, ощутив на губах тающий холодок.
— Анджей, больше так не делай!
Он кивнул. Все еще не верилось — за что ему такое счастье?
— Постараюсь.
— Ага, старайся. Мне с тобой спокойно. Як с ойтцом.
— Стеф, мы обо всем поговорим, а сейчас поторопись, мне нельзя надолго отлучаться.
— Да-да, — нахмурилась она, — то будет хороший разговор?
— Очень хороший… — Он все еще не решался открыться. Что значит — спокойно, как с отцом? Может быть, ей просто нужен друг и он окажется смешон со своим признанием?
— Ты постой тут, — сказала она, опустив глаза, — люди нас увидят вместе, такого наговорят.
— Боишься?
Она молча посмотрела на него, потом, уже отойдя несколько шагов, спросила:
— Бендешь чекать? И скучать?
— Я все время скучаю.
— Ну, то добже, я быстро.
Он бродил меж огромных сосен с пригнутыми от снега ветвями и ждал, что вот-вот она покажется из гущины леса и он скажет ей… Отважится и скажет… В эти долгие, словно сотканные из медленно падающего снега и оглушительной тишины минуты, казалось, стучало одно большое сердце — его и ее, порознь их не существовало. Огромное, под самое небо, чувство, от которого можно было задохнуться. И об этом он скажет ей…
Стефка возникла внезапно, будто выпала вместе со снегом, плавно опустившись у разлапой ели.
— Я лесная королевна, — засмеялась она, — здравствуй!
Он сел в сугроб и ждал, когда она подплывет, легкая, как снегурочка, в красной шапочке с помпоном.
— Хочешь, я для тебе заспеваю? По-русску, сами в клубе переводили.
Она ловко вспрыгнула на черневший из-под снега пенек и, приподняв за кончики полы шубки, смешно, точно кукла, покачивая головой, запела о том, как мальчишка и девчонка искали по свету счастье. Никогда его не видывали, не знали, какое оно, пока не встретили старичка волшебника с грустными глазами. «Тру-ля-ля», — сказал старик, выслушав влюбленных, и показал пальцем на небо: «Вон ваше счастье. Поймаете — придет к вам радость, да и я перестану печалиться».
…А по синему небу,
Как по волнам кораблик,
Плыл, догоняя солнце,
Одинокий журавлик…
Андрей взял ее за руку и поцеловал в ладонь.
— Цо то е? — спросила она.
— Любовь, наверное. Подданного — к королеве.
Он сказал это, посмеиваясь, как бы продолжая игру, и с трудом перевел дыхание.
— Наверное… А точно?
— Стеф, прости меня, я просто голову потерял.
— А юж было — терял?
— Давно прошло.
— Значит, было?
— Стеф, — рассмеялся он счастливо, — сейчас я напророчу своей королеве: когда она выйдет замуж, то станет ужасно ревнивой женой.
— За кого — замуж?
— Тебе видней.
— Я-то знаю, — сказала она задумчиво, — за кого хотела бы.
— Но ведь ты уезжаешь?
— Не вем.
Она все еще смотрела на него долгим, невыносимо пристальным взглядом, внезапно тряхнула головой и затопала по тропке.
— Пошли, Анджей.
— Стеф, — позвал он, не понимая, что с ней творится. Шутливый тон уже не давался ему. — Я же должен идти впереди.
Она лишь отмахнулась на ходу.
— Стеф, ты останешься со мной? Правда?
Она кивнула, не оборачиваясь. Догнав ее, Андрей прикоснулся губами к холодной щеке и, не отпуская, сказал:
— Все будет хорошо, Стеф?
— Ага, — ответила она и отвернулась.
— Стеф, — голос у него дрогнул, — опять у тебя глаза мокрые.
— Пойдем, Анджей, — произнесла она устало. — Еще ниц не известно. Сегодня день сченстливый, будем радоваться. Добже?
И снова жизнь потекла — день за днем — однообразно. Смена караула, политбеседа, матчасть. Автомат ребята могли собрать, наверное, даже во сне. Но порядок есть порядок. После обеда все садились за чистку и изучение все того же оружия. Для Стефки он урывал время по утрам, вечерами она была занята в клубе, а стоило задержаться — мать стояла у дома, ждала.
В этот день им так и не пришлось повидаться. Утром, во время завтрака, в дверь просунулся стоявший на посту Николай и тихо сказал:
— Полундра, начальство… Андрей заспешил навстречу.
Возле залепленного снегом, урчавшего «виллиса» подпрыгивала, разминаясь, крупная дивчина в шинели, с санитарной сумкой через плечо. Подполковник Сердечкин, заглядывая в кузов, кому-то говорил:
— Шофер вас провезет по гарнизонам, на обратном пути — за мной. А Любовь Дмитриевна останется, здесь проверит. — И махнул шоферу: — Езжай!
Взяв под козырек, Андрей стал было докладывать, но подполковник, не дослушав, сказал:
— Вот член санкомиссии. Из окружного госпиталя, медсестра. Поглядит, как вы тут бытуете. А я пока схожу к участковому, потом поговорим.
— Люба…
— Андрей.
Он провел ее в помещение, где на нарах уже чинно сидели солдаты, с любопытством взирая на гостью. Политкин, пытаясь завязать разговор, кинул было реплику: «И зачем таких красивых присылают?» — но Люба, будто и не расслышав, скомандовала:
— А ну-ка марш с нар!
Торопливо заглянула под настил, сделав большие глаза, откинула одеяла на сенниках, охнула.
— Вы что же, в сапогах спите? Это простыни? Стыдно, сержант, позор, — накинулась она на Юру. — В бане когда были? Белье в стирку сдаете или ждете смену из полка? Дезинфекция как?
Юра виновато смотрел на нее снизу вверх, едва успевая отвечать. Ответы были неутешительны. Баня в поселке заработала день назад, до этого мылись с горем пополам над хозяйским тазом. А те, кто сменялся с поста, получив два часа отдыха, порой укладывались прямо в одежде.
— Ужас, ужас… — приговаривала Любовь Дмитриевна, рыская по углам, пробуя пальцем то стену, то клеенку. — Вы хоть себя-то уважайте! А еще молодые люди. Обо всем доложу в штабе! И с подполковника вашего спросят где надо. Снимут с вас стружечку, победители! Охламоны, вот вы кто… Как же вы в окопах жили?
Она была так рассержена, что ребята даже не обиделись. Виноваты они, что в полку порой забывают о дальних гарнизонах, снабжают с перебоями? Хотя и то верно: в окопах умудрялись баниться, а тут — мирное время, поселок все же…
— Ну-ка встать всем, рубахи поднимите…
— На форму двадцать, что ли? — спросил коротышка Бабенко.
Люба взглянула на него, как жирафа на жучка.
— А что — есть? Водятся?
— Пока не замечали, — ответил Политкин, — но теоретически не исключается.
— Заметите, если так будет продолжаться, теоретики… Сержант, — обратилась она к Юре, из деликатности щадя Андрея, — запиши себе как приказ: в баню еженедельно, со стиркой. Сами стирайте, солдаты же, не мальчики. И простыни — сегодня же! Вон плита, в сенях корыто, дрова есть. Все ясно? Вам тоже, лейтенант?
Она слегка отдышалась, присев за стол: видно, и впрямь была взволнована непорядками. Политкин вежливо нацедил ей черного чаю из постоянно свистевшего на плите чайника, положил хлеб и пару кусков сахара.
— Согрейтесь с дороги, сил прибавится.
— Это верно, — подтвердил Мурзаев, видя, что Люба хмурится, — чай не пьешь, откуда силы возьмешь…
Уж очень всем хотелось попотчевать ее скудным своим припасом. Но Люба только головой покачала. Потом, нахмурясь, взяла с тумбочки книжку, длинные брови ее удивленно вскинулись, лицо на мгновение просветлело.
— Батюшки… «Из пушки на Луну»!
— Интересная книга, — сказал Бабенко. — Читали?
— В детстве, — улыбнулась она, машинально отхлебнув чай. — Чья?
— Помкомвзвода.
— Читать любишь? — спросила она Юрку, внимательно вглядевшись в него. — Давно служишь? Образование?
— Год… Десять…
— А планы какие?
— Не знаю… — замялся сержант.
— Что значит — не знаю? — спросила она под хихиканье солдат. — Демобилизуешься, что делать будешь? Думать надо.
— Он летчиком мечтал, — сказал Николай, подправляя недавно отпущенные усики.
— А теперь журналистом, — усмехнулся Политкин, — будет летать мысленно.
Люба смешно, по-птичьи склонила голову — к одному плечу, к другому.
— Писать — талант нужен. Есть он или нет, еще неизвестно. А дело надо в руках иметь. С делом и писать легче, если уж потянет, не так?..
— Должно быть…
— Вот ты слушай, что я тебе скажу, — вдруг загораясь, заговорила Люба, даже про чай забыла. — Я тоже медичка по случайности. Жить надо было, пошла в госпиталь. А учусь на заочном, на электротехническом. Давай поступай. Время сэкономишь, пока служба идет. Я поговорю, учебники пришлю, сдашь! Ей-богу, ты же умный, по глазам вижу…
— Юр, — сказал Политкин, — я б на твоем месте землю грыз, ежели б меня так попросили.
— Ну-ка, язык прикуси, — нахмурилась Люба.
— Это я его подбадриваю. Обратите внимание, сам-то он как на вас смотрит.
Юрка стоял красный, как пион, и не знал, куда девать руки, вот уж не думал, что станет предметом внимания, да еще такой представительной девушки.
Люба насупилась и вдруг расхохоталась:
— Так согласен, Юра?!
— Да, если все это не пустая болтовня.
— Вот, клянусь, честное пионерское, — салютовала Люба. — Я беру над тобой шефство, а ты мне порядок наведешь, я еще к вам как-нибудь наведаюсь. Есть контакт?
— Есть.
— Так-то, летчик-писатель.
Казалось, она сама смущена своей бойкостью, уткнулась в кружку и долго не отрывалась от нее, потягивая мелкими глоточками остывший чай.
— О сансостоянии подполковнику все-таки сообщу, пусть он вас взгреет. А сейчас надо в поссовет, насчет банного дня для вас… Проводишь, сержант?
Юрка завороженно кивнул.
— Так скоро? — сказал Политкин.
А Николай добавил:
— Посидели бы, потравили, как там Львов оживает…
— Давно ожил. Как-нибудь в другой раз. Ну, сержант, пошли. — Она потрепала Юру по плечу и вышла первой, обронив на ходу: — До свидания, лейтенант.
— Так решается судьба мужчины, — сказал Политкин.
Бабенко уточнил:
— Она его из рук не выпустит, поверьте, есть опыт.
— Подбери сопли, — буркнул Николай, — она ж по-товарищески.
— Ты гляди, шо з им делается, с Колей, как его жизнь обмяла! — хлопнул в ладоши Бабенко. — Король разведки — защитник слабого пола.
— Одно другому не мешает, цуцик.
— Само собой. Тебя она по-товарищески взгрела, а его по-товарищески устраивает в институт. Есть разница?
— У меня всего-то пять классов и коридор.
— Во-он оно что? — удивился Политкин. — А она, бедняга, думала, ты академик.
Андрей угощал подполковника традиционной закуской: капустой и салом, которое прислала Николаю мать в посылке вместе с флягой первача, хранившегося до праздника выборов.
— Ну, а как твои сердечные дела? — прищурился подполковник и тотчас опустил глаза. Андрей даже растерялся, глупо уставясь на его обветренное, кирпичного цвета лицо. — Ну-ну, не скрывай, в поселке, брат, все на ладони, поговорил с девкой, уже приметили…
— Информация этого всезнайки Довбни? — В эту минуту он был искренне возмущен. — Сплетня!
— Да и по тебе видно, — подначил Сердечкин, налегая на капусту, — и с лица слинял, взгляд неспокойный… А вообще, я видел ее, приходила к участковому насчет каких-то документов.
Даже сердце сжалось: документы! Должно быть, это связано с ее отъездом. Вот тебе и чепуха… Защемило и прошло потихоньку, осталась тягостная пустота.
— Разные люди, — пробормотал он. — Да и возраст… Уезжают они в Польшу.
— А ты встань поперек дороги! За любовь воевать надо.
— Хватит, навоевался.
Не хотелось ворошить душу, и Сердечкин, кажется, понял.
— А возраст тут ни при чем, что мы, старики? — Видно, был задет за живое, подумав о своей Анечке. — В жизни не угадаешь. Чтобы сошлись две половинки — один случай на миллион… Вот мне повезло, за что — не знаю. — И поспешно добавил: — Так что смотри, а вдруг и есть тот самый случай…
— Как там ваша жена поживает?
— Да ничего, легкие беспокоят. Это после Мазурских болот. Вот если отзовут наконец, отправлю на курорт. А пока устроюсь, здесь оставлю, дружок у меня, бывший партизанский командир, под Ровно колхоз подымает, поживет у него на парном молоке…
Он говорил так, словно отзыв — дело решенное, хотя в голосе его не было уверенности. Может быть, боялся сглазить судьбу. Наверное, он и на фронте ни на минуту не забывал о своем подмосковном заводе. Недаром с каждой почтой ему приходил оттуда ворох писем.
— Ну, ладно, — сказал, отодвигая тарелку, — Люба, наверное, уже ждет. С Довбней договорились — он тебе добровольцами поможет на время выборов. На всякий случай с утра прочешите лес. Да загляните к людям, не помешает лишний раз побеседовать, объясните важность этого дела. Хотя, думаю, народ и так понимает. В иных местах потрудней — бандюг боятся. Терроризируют деревню.
Некоторое время подполковник молчал, сминая в руках шапку. На лбу собрались морщины.
— Да, — сказал он, точно размышляя вслух, — само это изуверское слово «национализм» не могу принять, с души воротит. Может быть, если глядеть в истоки, родилось это как форма протеста против рабства, бесправия. Самовыражение! — Он поднял глаза, знакомо потерев переносицу, как всегда, когда стеснялся прописей, которые постигал сам, собственным сердцем. — А потом это выродилось в борьбу честолюбий, извращено войной, а самое ужасное — многие просто стали жертвой обмана. Запуганы! Методы вожаков национализма их же выдают с головой — шантаж, убийства!
Он поднялся, не спеша надевая шинель.
— Постарайся, чтобы все было на уровне. Самодеятельности, слышал, помогаешь, это хорошо. Выборы должны пройти нормально, свою же власть выбирают… Ну, бывай, желаю успеха!
Ничто не предвещало беды в этот солнечный, нежданно теплый день.
С утра мимо окон потянулась бесконечная вереница машин и орудий: воинская часть возвращалась из-за границы на расформировку. Об этом стало известно от Политкина, бегавшего разжиться сигаретами за километр, к лесу, где стала на ремонт автоколонна. Потом какой-то заезжий шофер передал Юрке учебники от Любы, и помкомвзвода зарылся в них до обеда. В полдень за ним зашла месткомовка тетка Гапа, и он вместе с ней и заводскими агитаторами отправился на хутор по хатам… Потом явился Николай, чисто выбритый, в отглаженных галифе и почищенной кожанке, и попросился на именины к Насте…
— Так мы с Бабенко, товарищ лейтенант, как обещали…
Уже в сумерках, когда Андрей, проверив пост, прилег на койку не раздеваясь, кто-то робко заскребся в дверь, затукал щеколдой.
Это была Фурманиха. Всего лишь… Ему стоило труда унять волнение. И он с грустью понял, что тягостный покой, казалось установившийся в душе, и то, что он будто бы смирился с неизбежным отъездом Стефы, — самообман… Прикрутил фитиль и привычно сел у стены, чтобы не маячить в окне. Старухе предложил табуретку.
Она пристроилась за столом и с ходу горячо, заученно-умоляющей скороговоркой стала объяснять ему, что дело с этим проклятым золотым не стоит гроша ломаного, а если раздуть такой пустяк, то ей не поздоровится, потому что «закон — как жернов, замелет, только сыпни зерно», а она — бог свидетель — больше пальцем к такой коммерции «не дотрогнется». И если у лейтенанта доброе сердце, то он простит ее и не станет «кидать спички в керосин», а лучше она отдаст ему тот проклятый золотой, может, когда пригодится зуб вставить. И она даже рассмеялась блаженно, представив, как оно будет красиво — молодому человеку с золотым зубом. Бывало, при панах парни на здоровый зуб коронку ставили, для шарму.
И эта ее взвинченность, перепады от отчаяния к веселью лишь настораживали Андрея. С кем-то она связана. С кем?
— Вы что, с ним виделись? Он вам пригрозил?
— Кто? Бог с вами, ангел мой небесный! — И она вдруг прижала ладонь к глазам, коротко всхлипнув.
«Ну и артистка!»
— Спокойно, пани, — сказал он участливо, — вы мне верите?
— Как Езусу Христу! — выкрикнула старуха. — Даже больше. Вы самый порядочный человек на свете, ослепни мои глаза. И самый красивый…
— Ну при чем тут…
— При том! При том, что у вас глаза хорошие, а я повидала на своем веку дай бог, чтобы ошибиться в таких глазах!
— Тогда скажите честно, откуда у вас золото?
— Это золото, это золото?! — воскликнула старуха, завертев головой и кидая отчаянные взгляды во все стороны, точно призывая в свидетели стены хибары. — Это золото? Шоб моим врагам столько золота на всю жизнь! Это крохи от довоенной жизни. Мы с Владеком экономим на всем, вы же видите, что мы едим. Овсянка и хлеб. А может, и к лучшему, потому что у него печень… Только бы скопить, потому что корова — это все. Это молоко и простокваша, сыр и яйки…
— Какие еще яйки?
— Продашь сметану — купишь яйки.
— Но у Владека же печень.
— Ну?
— Что — ну?
Андрея уже пробивала испарина. Наверное, она решила брать его измором. Он ударил кулаком по столу.
— Вот что, или вы скажете, или…
— Нет! — Она простерла к нему костлявую руку. — То есть да, скажу. Что такое этот золотой, это тьфу, а человека заляпают, не отмоешься… Все ж мы грешные. А я, может, человеку жизнью обязана, спас меня, а теперь по мелочи я марать его буду.
— Кто он? Ну?
Лицо ее стало как маска, под прикрытыми ресницами голубела налитая слезой полоска белков.
— Ну поймите меня правильно, пани Фурман. — Он заговорил как можно мягче, стараясь перебороть себя. Наверное, в эту минуту он был похож на гончую собаку, равнодушно отвернувшуюся от мелькнувшей в кустах дичи. — Мы здесь призваны следить за порядком, а это — нарушение. Пусть оно пустяковое. Тем более должны бы сказать, если верите мне.
Она молчала, покачивая головой, страдальчески прикусив губу.
— Ну расскажите хоть об этой истории с вашим спасением, — слукавил он, надеясь хоть стороной что-нибудь узнать. В конце концов, если для нее важно успокоить совесть, для него — ухватиться за призрачную, возможно никуда не ведущую ниточку. — А я даю вам слово. Все останется между нами, хотя тут-то, надеюсь, тайны нет: ну, спасли вам жизнь — и слава богу.
Она чуть заметно кивнула.
— Хорошо. Честное слово?
— Комсомольское!
— Нет, слово офицера.
— Почему? Разве…
— Ну, все же офицерская честь, может, важнее, или кто вас там знает…
— Ладно. Слово офицера.
Некоторое время она молчала, собираясь с духом. Сморщенное лицо ее отражало внутреннюю борьбу, костлявые пальцы нервно двигались на худых, обтянутых цыганской юбкой коленях. Она открыла глаза и пристально посмотрела на него.
— То было в начале войны… Я сказала Владеку: собирай манатки, поедем куда ни то помирать. А он: зачем же ехать, помрем на месте. Да и не тронут тебя, ты ж хрещеная. А я, надо вам сказать, хрестилась ради него, от людской хулы его поберегла, а мне бог простит. Он все одно нашего племени, всепрощающий… Очень я любила Владека. Ну и говорю: береженого и бог бережет, пойдем на восток. А он говорит: там уже немцы, шо мы будем их догонять?
Андрей терял терпение, но старался не выдать себя ни единым жестом, знал — в таких случаях лучше не перебивать.
— А я ему говорю: а вдруг проскочим? Нет же целого фронта, пойдем и пойдем, а там видно будет. Собирайся. А то я сама пойду. А ты без меня пропадешь. Он же даром что большой, а душой ребенок. Мамкой меня зовет.
Андрею вдруг показалось, что за окном скрипнуло — будто кто скользнул мимо. Он тихонько встал и, распахнув дверь, с минуту вглядывался в темень. Вдали у машины маячил часовой.
— Я вас слушаю, слушаю…
Она рассказывала все тем же монотонно-урчащим, точно вода в трубе, голосом. Он живо представил себе холодную осень, оголенный лес, шуршащую листву и в чащобе — землянку, кротовую нору, из которой по ночам тайком шел дымок — топилась железная печка.
— Мне лес як дом родной, я сирота, у Владекова отца, лесника, прислугой была, у будущего свекра, значит, земля ему пухом… Ну вот, запаслись мы с Владеком травами, грибами, кой-чего перепало от немецкого обоза, партизаны его на опушке порушили. То зайцы в силки попадались, а все одно заболела я к осени, лихоманка затрясла. Я говорю ему: ступай домой, я тут останусь, зачем двоим пропадать.
Первый раз в жизни он меня ударил. Отшлепал по щекам. Ты, говорит, за кем жила, за подлецом жила?
Зимой нам и вовсе погано стало, варили крушину, заячью траву с мукой подмешивали, а потом просто так. Я на диво очуняла, а Владек слег и уже не подымався. Он же здоровый, что ему трава? Вот тогда и заглянул к нам тот человек, в кожухе, при автомате.
— Партизан?
— …Заглянул, — повторила старуха, укоризненно прикрыв глаза, и на миг стала похожа на спящую курицу. Андрею даже показалось, что ей плохо стало, но веки снова поднялись, сморщенное лицо будто постарело. — Постоял, посмотрел… видно, знал этот схрон. Так чудно посмотрел, с усмешкой, а губы сжаты, у меня сердце упало… А он говорит: «Это, пани, партизанская явка, для особых заданий, и никто об ей не должен прознать… Наткнутся немцы на вас, а вы меня видели. Сама понимаешь, война, суровые ее законы…» И рука вроде бы автомат колыхнула, сжалась… Бухнулась я ему в ноги: родненький, дай спокойно умереть. Молю его, а Владек мой в горячке бредит… Я ведь его маленьким знала, петушками дарувала…
— Владека?
Она будто споткнулась на слове — проговорилась, глаза у нее стали круглыми, но Андрей сделал вид, что не заметил, лишь спросил, что такое петушки…
— То леденцы, конфеты, я сама варила… Ага! Ну и уговорила, понимаете, уговорила парня! Улыбнулся, будто оттаял. А может, говорит, и к лучшему, что вы здесь. Сказал, как вслух подумал. И еще оставил нам консервов, хватило их, пяти банок сала, до самой весны… Сказал, когда уходил: «Ладно, я вас сейчас выручу, мало ли что, гора с горой не сходится… Но, гляди, убивать будут — обо мне ни слова. Кому скажешь — узнаю. Не я, так другие. Ну, словом, поняла…» Так никому и не сказала.
— И мужу?
— И ему… — Она снисходительно покивала. — С этим не шуткуют. Только как-то вернулись мы с грибного места, а в углу дерн снят и пустая яма. Владек заполошился: в чем дело? Защепку в руках вертит… Ну, такую, вроде от сундука, видно, оторвалась. А я его успокоила: может, говорю, тайник чей-то, и хорошо, что нас не было. А сама думаю — надо тикать с этого места. Пока лето, найдем себе другое… Так и ушли.
— Ну что ж, видно, благородный малый, этот человек, — сказал Андрей. — Кто же он?
— Шо? А… Да-да… Нет! Вы же дали слово!
— Чего ж вы сейчас-то боитесь? — Старуха молчала, опустив голову. — А если это худой человек, если не свой? Враг? И он среди нас, чем это может кончиться для многих? Что он замыслил с продажей золота, неизвестно. Подумайте об этом.
Она затрясла головой, не сводя с Андрея расширенных глаз, и снова заплакала, уткнув лицо в ладони.
И сколько он ее ни уговаривал, как ни доказывал, молчала. Он понял, что сейчас ничего не добьется. Впервые в жизни он встретил человека, которым владел беспросветный страх. Здесь таилась иная, не знакомая ему жизнь, иные законы, отношения.
— Вы сказали ему, что я знаю о золоте?
— Да…
— И что придете ко мне?
— Нет, нет… — И, словно вспомнив о чем-то, вздрогнула, заторопилась: — Я побегу, надо мне, а то опоздаю…
— Подумайте о моих словах. Завтра загляну к вам. И ничего не бойтесь. Здесь сейчас наша, советская власть, мы вас в обиду не дадим…
Оставшись один, он постоял, размышляя обо всем услышанном. Затем вышел на крыльцо. Фурманихи уже не было видно. Лишь удаляющийся скрип шагов обозначил кого-то в ночи… Потом все стихло. Вдруг почудилось, будто справа, у сараев, мелькнула тень, донесся шорох и словно бы легкий вздох. Видно, в стайке завозилась корова.
— Кто на посту?
— Лахно, — раздалось с другой стороны, от машины.
— Как дела?
— Все тихо. Полчаса осталось. Морозина прямо сибирская, жмет.
Андрей невольно улыбнулся, все еще ощущая смутную тревогу.
— Откуда знаешь, что полчаса?
— Дак хожу вдоль бараков — один конец пять минут. Двадцать концов сделал.
— Подойди-ка.
— Есть…
Грузная фигура Лахно выросла у крыльца.
— Старуха домой прошла, Фурманиха?
— Не видел…
— А к хутору по тропке никто не спускался? — Ему пришла мысль, что неплохо бы проследить за хозяйкой. Куда это она торопилась? В том, что человек, о котором шла речь, живет где-то здесь, — сомнений не было.
— Оттуда будто кто проскочил, на завод, видать. С полчаса назад.
— Женщина?
— Вроде мужик…
И снова из тьмы донесся не то стон, не то вздох.
— Давай-ка пройдись вдоль сараев, только быстро. А я с этого краю…
Он заспешил вдоль порядка и замер, услышав резкий возглас Лахно.
— Лейтенант!
Еще не разобрав, в чем дело, но уже предчувствуя беду, кинулся на зов.
…Старуха лежала на снегу скорчившись, точно прилегла на миг прикорнуть, лишь черневшая на снегу рука ее была неестественно откинута.
Он осторожно поднял ее, не чувствуя тяжести, она была легонькой, как обмолоченный снопик. И почему-то представил лицо Владека, который через минуту увидит свою бездыханную «мамку».
— Поднять всех по тревоге! Проверить ближайшие дома, сам давай по тропе, в лощину. Увидишь — засеки. Далеко не ушел, не может быть!
Проверка ничего не дала. В бараках уже все спали, и было непохоже, чтобы кто-то выходил. Обшарили каждый закуток, Лахно вернулся ни с чем. Рыскать по хутору было бесполезно. Андрей уже жалел, что не ко времени отпустил Николая с Бабенко «на именины», и приказал помкомвзвода — если через час, к двенадцати, не вернутся — послать за ними… С тяжелым чувством постучался в последнюю дверь, уж очень не хотелось вваливаться к Стефе. Но ее дома не оказалось. Заспанная пани Барбара долго не могла понять, зачем он явился, и, замысловато ругаясь, все повторяла: «Нема Стефи, нема! В клубе кино крутит!»
Его точно толкнуло изнутри: крутит вместе со своим… С этой минуты мысль о Степане неотвязно засела в нем, мешая сосредоточиться. Вместе с помкомвзвода бросились к клубу, где вот уже третий день при полном зале шла картина «Зигмунд Колосовский». Стефу застали в кинобудке, одну, застывшую у жужжавшего аппарата.
— Стеф, — сказал Андрей, разом растеряв слова, и зачем-то оглянулся на Юру, — мы были у вас… Здравствуй…
— Цо… з мамой? — Она прижала ладони к щекам.
— Нет, с мамой все в порядке… А почему ты одна? Где Степан?
— Сконт[10] мне знать, — дернула она плечом. — Дома пытайте…
— Стеф, я по службе, мне надо знать, где он.
Она беспокойно вгляделась, сказала негромко:
— У его отгул, Анджей…
Ему показалось, что он ослышался, так неожиданно, с какой-то нежной укоризной прозвучало это тихое «Анджей».
— Спасибо, Стефа…
И все смотрел в ее светящиеся в полутьме глаза. В зале послышался топот, свист. Стефа, очнувшись, завозилась с аппаратом, и он снова застрекотал, выпустив пучок света.
— До свидания, Стефа.
Она молча кивнула, все еще не отпуская его своими лучистыми глазами. Андрей неловко попятился к дверям.
— Извини за беспокойство…
И она снова кивнула.
Уже на улице, придя в себя, он подумал, что теперь ничего не остается, как разбудить Довбню. Дело касалось его непосредственно.
Час ушел на осмотр места происшествия. Довбня, изредка задавая вопросы, посвечивал фонариком, что-то записывал в блокнот, потом один вошел в комнату хозяев, куда Владек, не проронив ни слова, отнес безжизненное тело жены. Пробыл там недолго, появившись в дверях, со вздохом кивнул Андрею, и они пошли в отделение.
В кабинете, включив свет, Довбня зашторил окна, тяжело опустился в кресло, предварительно отставив его подальше, в угол.
— Кто ж он, этот «партизан», внешние приметы хоть обозначила?
— Не хотел форсировать. Бесполезно было. Да и кто знал — не навсегда прощались.
— А вышло — навсегда. — Старшина взглянул исподлобья на Андрея. — Ну да что от тебя требовать, не специалист… И про золото вовремя не сказал — это главное упущение, а нам теперь искать преступника.
Его назидательность разозлила Андрея. Какого черта! Вместо того чтобы идти по горячему следу, мораль читает.
— Он явно шел к ней за деньгами, недаром старуха торопилась: денег-то при ней оказалось немало.
— То-то и оно.
— Домой не пошел, не дурак, место встречи было назначено у сарая. Явился, увидел свет в моем окне и силуэт старухи, тут ошибиться трудно. И все понял… Только забыл оставить письменное объяснение для милиции, — добавил Андрей с невольной усмешкой.
— Деньги-то целы!..
— Ну, еще бы! Он должен был взять их. А то вдруг не догадаются о мотивах… — иронически заметил Андрей.
— Ты-то догадался… Да и он уже понял, что наследил. Это не исключено.
— В таком случае он должен бежать. Кто завтра исчезнет из поселка или хутора… Логика?
Андрей почувствовал на себе снисходительный взгляд Довбни, казалось, вся эта азбука старшине давно известна, но он слушает, давая гостю выговориться, в надежде выловить из его бормотания что-то важное для себя.
— А бывает и против всякой логики. Возьмет и останется. Если даже она сболтнула о нем — свидетелей нет. Ты один, докажи…
— Особенно если у него здесь прочное положение.
— Имеешь кого-то в виду?
— Нет!
— Не Степана ли? Значит, еще и соперник. Это бы ему на руку.
— Не болтайте чепухи! Я о нем и не думал…
Довбня вздрогнул, привычно наливаясь.
— Это не чепуха. Между прочим, о чем там у вас со Степой разговорчик закрутился, в тот вечер, после листовки?
— Сержантская информация?
— С твоего разрешения. Советовался.
— Вот Степу и расспроси.
— Само собой… Н-да, благородный ты человек, что и говорить. С таким благородством когда-нибудь вляпаешься, мамы родной не дозовешься.
— Я и сейчас не дозовусь.
Довбня, покачав головой, хмыкнул и отвел глаза.
— Не нравится мне наша беседа, кончим.
— Что ж именно не нравится? — Довбня деланно рассмеялся. — Говорим начистоту.
— Не говорим — воду мутим. Вообще не люблю, когда в душу лезут. Каждый вправе судить о времени, в котором живет. — Он поймал себя на мысли, что почти дословно повторяет Степановы слова, и от этого дотошный Довбня, с его доброжелательством, стал и вовсе противен. И он добавил со злым упрямством: — А что касается Степана… Зачем ему советские деньги, если он собрался на ней жениться, а стало быть, уезжать.
— Не слышал об этом. Документов не подавал. Взяла справки Стефа на себя, на мать, на брата. Ну, о чем задумался?..
Неведомо откуда пришло беспокойство, вспомнилась та, давняя встреча в лесу, возле Сарн. Сам не зная зачем, стал рассказывать о ней старшине.
— Что-то путаешь, — нахмурился Довбня. — Мы тогда к Сарнам и носа не совали. Там карательная база…
— А почему, собственно, на брата документы, — перебил Андрей, — он же умер.
— Но жил же, работал учителем. Может, старухе для пенсии.
С минуту Довбня смотрел, сощурясь, будто вглядывался в дальнюю даль. Вдруг сказал, переменившись в лице:
— Неужели все-таки он?
Андрей понял, кого имеет в виду старшина, а не верилось.
— По-твоему, вражина всегда скрытный? Маска?
— Да не играет он!
— Вот то-то, не играет, а с толку сбивает… А ведь больше некому. Я тут всех знаю.
— Факты?
— Ей-богу, некому, — не отвечая на вопрос, повторил старшина, — всех перебрал. Листовочки не откуда-нибудь, здесь писались. Уверен.
Довбня был взбудоражен, лицо его горело. Неожиданно, словно их могли услышать, прошептал, припав к столу:
— И тогда, когда базу выдали… Никто, кроме него, не знал места, никто… Не Митрич же, черт побери! Скорей себя заподозрю!
Он убрал со стола кулаки — будто обжегся, строго глянул на Андрея.
— Доказательств нету, а мы их поищем… Поищем! Зараз искать полегче, архивчики есть. Покопаться в них — где-то ниточка торчит.
Казалось, он забыл об Андрее, раздумывал вслух, все больше утверждаясь в собственной правоте и страшась поверить в нее.
— Факты, факты… Соображения! Раньше я их и в голову не брал, а теперь сами лезут.
Он нерешительно потянулся к телефону и попросил квартиру предпоссовета. Чувствовалось, что делает это против собственной воли, стараясь выполнить формальность. Поднимать суматоху вокруг Митрича было не в его интересах, излишняя ретивость могла ему принести одни неприятности. И снова, как в прошлый раз, мембрана зазвучала голосом жены, на сей раз вполне спокойным, может быть, потому, что и сам Довбня был наигранно весел, начав с «доброго вечера», спрашивал о том о сем, как поживает Митрич, чем там кончилось в районе с самоотводом.
— Ты уж извиняй, Марина, мотался эти дни по селам, не мог позвонить, а душа не на месте… Видно, разбудил вас?
— Та не. Он со свиньей возится, чегой-то прихворнула, одно наказание.
— Вот тебе на, а Степан не мог, сыночек-то? Бережешь его.
— Нема его, на именинах у Насти.
— А, ну да… И давно ушел?
— Та вже давно.
— Ну ладно, привет передавай, завтра сам загляну.
Он помолчал, сказал, не поднимая глаз:
— С пьяным балакать бесполезно. Да и спугнуть можно. А мы уж завтра, с утра потихонечку. Настю я сам расспрошу.
— О чем? — усмехнулся Андрей. — Отлучались ли гости, кто, когда, на сколько?..
— И это важно.
— В поселке еще тыща домов.
— Ты уж меня не учи. Сам ученый. А тебя прошу утром быть.
…Утром они встретились снова, но совсем при других, неожиданных обстоятельствах.
Андрей проснулся, как от толчка. Ощущение постоянной опасности стало привычным. Опершись на локоть, привстал, вглядываясь в округлые с перепугу глаза Бабенко.
— Беда, лейтенант…
— В чем дело?
— Погорели с этой свиньей.
— С какой свиньей?!
— С той, что вчера рубали.
Еще не понимая толком, в чем дело, он смутно припомнил вчерашний поздний ужин в кругу солдат — полную сковородку поджарки, которую принял как дар именинницы Колиным друзьям; хмельные рыдания осиротевшего Владека и утешительные, со злым туманцем реплики Николая о бандеровском охвостье — крепких, сохранивших при немцах хозяйство мужичках, которых давно надо бы раскулачить: «Мы их еще потрогаем. Реквизнем…»
…А Бабенко уже объяснял. Из его путаной речи постепенно вырисовывалась картина, вызвавшая нервную дрожь.
На рассвете стеклодув Ляшко с трудом разбудил ребят, сообщив, что возле машины вертится какая-то женщина в кожушке. Вышел до ветру — в сумерках не разглядел, шастнул из двери в дверь предупредить. Николай сразу понял, что к чему — хозяйка свиньи! Выскочил, захватив куртку, завел мотор — хорошо еще, была вода в ведре — и наутек, да при повороте зацепил ящиком за штакетник, ящик треснул, свиная голова и голяшки — на снег. Женщина — в крик… и побежала в милицию.
— Подобрал?
— Шо?
— Голову с ногами!..
— Да, — буркнул Бабенко.
На ходу застегивая шинель, Андрей обронил уже одетому помкомвзвода:
— Возьми кого-нибудь с собой. Или сам. Лучше один. Ступай по дороге. Если он приткнулся где-нибудь поблизости, пусть немедленно гонит на базу в полк, станет на прикол и без вызова — никуда ни шагу. Да… Дребедень эту свинячью пусть сбросит по дороге, в лесу…
Все это он сообразил мгновенно, не задумываясь. Мельком заметил не то нерешительность, не то укор в глазах сержанта Юры, но рассуждать было недосуг. Потом… Все боялся, что чего-то не учтет, упустит. Так, в каком-то жарком оцепенении, с грозным ощущением надвинувшейся беды, необратимости случившегося, выскочил во двор, на схваченный морозцем, едко захрустевший под сапогами ледок.
— Товарищ лейтенант, — толкнулся в уши запыхавшийся голос Бабенко. Он оглянулся — курносое лицо ефрейтора таило испуг. — Насчет версии…
— Какой еще версии?
— Николай велел передать: что за машина была — не знаем, наша еще с вечера ушла за продуктами на базу.
— С вечера? С пьяным шофером?
— А больше не придумаешь… Мы ж до кулачки шли за розживой, а попали, видать, не туда. Парубки нас эти спанталычили.
— Какие еще парубки?!
«А, черт! Кто будет разбираться в тонкостях. Грабеж… Гарнизон, прибывший сюда с благородной миссией, увяз, как в трясине. Все, конец».
Страх, не испытываемый никогда прежде, схватил за душу, и он понял, что с этой минуты вынужден будет петлять и оправдываться. В чем? Да не может быть, чтобы они, его ребята, натворили такое. Вдруг пришло на ум: «Спанталычили… парубки». А может, и впрямь провокация, с умыслом? Поди теперь докажи. А надо! Только сейчас Андрей со всей остротой осознал свою вину и ответственность. Не чувствуя под собой ног, зашагал вдоль бараков — вначале быстро, потом медленней — к темневшей невдалеке группе солдат, среди которых маячили фигуры Довбни и женщины в белом кожушке. Он сразу узнал ее — Гапа, Горпина!
На дворе совсем рассвело. Пушил снежок, над домами прозрачно курились трубы, но людей пока не было видно, и он снова побежал. Не хватало еще свидетелей… Хотя через час-другой о происшествии станет известно всем.
— Здравия желаю, — потупясь, ответил на приветствие Довбня.
И в том, как он скользнул по нему взглядом, в непривычном холодке, затаившемся в этом вежливо оброненном приветствии, чувствовалось явное отчуждение. С упавшим сердцем ощутил Андрей как бы пролегшую между ними черту закона.
— Вам-то, лейтенант, неизвестно, случаем, чья все же была машина? — спросил Довбня, вглядываясь в заметаемые порошей следы протекторов. Должно быть, ему неловко было вот так, официально, по долгу службы, задавать вопросы человеку, которого он не хотел, не мог подозревать в случившемся. Казалось, самим вопросом он подсказывает ответ.
Андрей, немного успокоившись, довольно бодро заявил:
— Не знаю, их тут много ездит. Сами видели — перемещаются части.
— Бывает, иной заночует, — вставил Бабенко.
— У кого ночевал этот? — повернулся к Андрею Довбня.
Кажется, старшина был не так уж добр, как показалось Андрею. Теперь в нем говорил лишь инстинкт самосохранения.
— Кто-нибудь ночевал у нас? — спросил он Бабенко.
— Шо вы, товарищ лейтенант, — тотчас нашелся ефрейтор, шмыгнув носом, — вы ж сами запретили, воинский гарнизон. Разве можно нарушать порядок? Видать, в машине и дрыхнул.
Довбня даже рот раскрыл.
— Ко мне заходили якие-то, один в куфайке с погонами, — вдруг вставил Ляшко, все это время сочувственно поглядывавший в сторону Андрея. — Брал воду для авто.
— Как выглядел?
— Темно было. Солдат и солдат. Я говорю: бери там на припечке ведро. Он узяв, потом скольки-то времени погодя поставил. А потом я по нужде вышел, ну, и… Гапу углядел.
Андрей испытывал смешанное чувство стыда и благодарности.
— Углядел, значит, — сказал Довбня. — А она тушку углядела.
— Какая там тушка — одни ножки…
— Вот именно. За ночь он ее, видно, прикончил.
— Возможно, они прикончили ее еще вечером в другом месте, — заметил Андрей. — А может, не ее скотина.
— Моя! — тихо молвила Горпина, опустив голову.
Мучительно сломанная бровь, прикушенная губа. Андрей отвернулся.
— Ладно, Горпина, — оборвал ее Довбня, — твои несчастья известные. — И, весь подобравшись, процедил: — Но закон есть закон, товарищ лейтенант, отыщем вора.
Будто отхлестал по щекам.
— А вы сделайте слепки со следов, — вдруг вклинился Бабенко, наивно выпучив глаза, — и сразу определите, что не наша машина.
— Заткнулся бы, — сказал Довбня, глядя под ноги, где уже не было никаких следов.
Андрей перевел дыхание. «Судьба, — мелькнула счастливая мысль. — Стефкин бог помогает мне, что ли».
— Ну что ж, — сказал Довбня, — дальше, при дороге, воинские части, машин полно. Пройдемте, лейтенант, прогуляемся, поглядим…
Вот когда он понял, что влип… Сонный с похмелья Николай, наверное, где-нибудь неподалеку, у дороги, затесался среди чужих машин и дремлет себе как ни в чем не бывало. Когда еще Юра его найдет, да пока раздобудут бензин — его оставалось совсем мало, только сейчас об этом вспомнил…
…Шли молча, метель затихла, выглянуло солнышко. Андрей до рези в глазах всматривался в уходящую вдаль шеренгу машин при дороге, боясь наткнуться на свою, ее можно было узнать сразу по обшарпанному кузову. Полуторки эти, прошедшие войну, доживали последние дни.
Довбня, очевидно не знавший в лицо Николая, начал с крайней новенькой трехтонки, показав копавшемуся в моторе водителю документ. Андрей усердно помогал ему приподнимать брезент, изредка высказывая предположения насчет того, как лучше уличить преступников — по пятнам крови.
— Мясо они могли выкинуть, а пятна смыть времени не хватило. Наверняка…
Довбня помалкивал, и, чем сдержанней он был, тем разговорчивей, ревностней становился Андрей, стараясь сбить с толку милиционера. То останавливал первых встречных солдат и начинал расспрашивать о прибывших ночью машинах, то советовал идти вглубь от дороги, где на просеках тоже виднелись машины, — только бы не вперед, — смотреть основательно, не упустить бы ни одной. Его прямо несло словами. И так продолжалось до тех пор, пока не укололся о прищуренный взгляд Довбни, поняв, что непривычная говорливость лишь выдает его с головой. И тотчас замолк, успокаивая себя тем, что Довбня попросту не уловит такой психологической тонкости.
— Вряд ли что отыщем, не дурак он — дожидаться нас, — произнес Андрей, наконец, с нарочитой небрежностью, все больше волнуясь: они продвигались вдоль колонны, и вероятность обнаружения машины росла. Но Довбня решил оставить в покое новые машины, да и первую, может быть, проверял лишь для того, чтобы испытать лейтенанта, его-то «старуху» он знал.
Эта его хитрость, в которой Андрей уже не сомневался, подсекла его и вместе с тем странно обозлила. Он замкнулся, насторожась, чувствуя, как натягивается между ними струна недоверия, враждебности, и от этого еще сильней ненавидел коварного старшину.
— Я вам непременно нужен? У меня дела…
— Да нет, ступайте по своим делам.
Но Андрей, точно завороженный, продолжал идти рядом, лишь поймал скользнувшую по красному лицу Довбни усмешку. Но ему уже было наплевать: судьба-индейка вывезет. Закурил, не глядя, протянул пачку сигарет милиционеру — почувствовал, что тот не собирается брать, и небрежно сунул обратно в карман.
— Побрезговали…
— Да… нет, просто, знаете, привык во всем обходиться своим. По мере, так сказать, возможности. — И уточнил со смешком: — Берегу достоинство…
«Бог ты мой, какая щепетильность».
— В таких мелочах?
— Это как сказать…
Андрей был задет за живое. В спокойном, чуть смущенном облике Довбни не ощущалось подвоха. Старшина вдруг заговорил, словно бы оправдываясь:
— Это, знаете, самое ценное — быть верным себе. Жизнь — штука сложная, и всякого в ней еще хватает… И колдобин и ухабов, а ты знай иди, не срывайся, не теряй курса. — Что-то удивительно знакомое прозвучало в его словах, в самом тоне — раздумчивом и вместе с тем жестком. Ну да, отец говорил то же самое. Очевидно, и Довбня подытоживал что-то свое, пережитое, не совсем связно, окольно… Замолк, не спеша чиркнув кресалом, закурил. — Обстоятельства, конечно, много значат. Как же! Я Маркса читал, про человека и про обстоятельства. А все же в трудные минуты, в испытаниях, нужно оставаться самим собой… Когда-то довелось мне хлебнуть месяц в лагере, до побега к партизанам, там всякое было, и предатели были. Но таких — единицы, а в массе-то люди все же люди, гордые существа…
— Эк вы куда от папирос шагнули, — заметил Андрей, ни на минуту не забывая, что жизнь его сейчас — в руках этого с виду простоватого, но довольно заковыристого мужичка.
— А это в большом и малом. С малого все и начинается, с потери, с уступки себе… Мир один, все в нем сплетено, замешано крутенько. — Он снова засмеялся, как бы застеснявшись своих обобщений. — Так сказать, диалектика…
Андрей не ответил, подавленный невесть откуда подступившим ощущением собственной униженности, родившей брезгливость к самому себе. Спасая честь мундира, он стал изворачиваться, хитрить, лгать. И вот уже гаденький инстинкт — уберечься!.. А разве не так? Вдруг вспомнилось подобное же происшествие в полку: тогда командир рейдировавшей по Полесью роты попал под трибунал — не спасли фронтовые заслуги.
Что же говорить о нем, рядовом взводном, воевавшем без году неделя. Ну, не совсем так — полтора года на передовой с перерывом в медсанбате, где отлеживался после контузии. По сравнению с тем комроты он просто щенок…
Они дошли уже до середины колонны, когда Довбня вдруг завозился у одной из старых машин, и Андрей облегченно вздохнул, получив передышку. Чужая машина. С красными пятнами на днище кузова.
Подбежал незнакомый старшина, и после короткого объяснения выяснилось, что пятна — следы от пролитой краски, в этом легко убедиться. Довбня, колупнув ногтем пятно, согласился, но расходившийся старшина, шустрый старичок в шикарной офицерской, из голубого меха, шапке, неожиданно полез на рожон и заорал на Довбню: какое тот имеет право проверять военные машины?!
— Взять его! — заорал он двум точно из-под земли выросшим автоматчикам. — В штаб его, пусть там разберутся!
Андрею ничего не оставалось, как вступиться за милиционера, хотя это вовсе не входило в его планы, напротив, увеличивало опасность.
— Оставь его, старшина, — сказал он как можно миролюбивей. — Человек при исполнении долга.
— А вы кто такой? — запетушился старшина, правда уже сбавляя напор.
Андрей протянул ему удостоверение, представился. Вежливость, видимо, тронула старшину, он дал знак автоматчикам, те отпустили Довбню.
— Сами дойдем до штаба, возьмем допуск, не волнуйся, отец, — сказал Андрей, угощая всех троих сигаретами.
— Ну что ж, если так, — буркнул старшина, — под вашу ответственность.
Трое удалились. Довбня, пытливо посмотрев на лейтенанта, вздохнул:
— Видно, бесполезное дело.
— Смотрите, а то я могу взять допуск.
— Не надо.
Андрей понял, что милиционер просто сжалился над ним, и едва не сказал спасибо.
— Но уж извиняйте, вынужден буду доложить вашему начальству. Долг службы.
— Ясно…
Довбня все еще переминался с ноги на ногу, буравя спутника взглядом, — будто чего-то ждал. И Андрей, как бы подчиняясь чужому вызову, неожиданно для себя вдруг выпалил:
— Доложите… доложите, что взяли — мы… Могу даже подписать протокол, как там это делается у вас. Или поверить на слово?
Довбня пристально, тяжело посмотрел на него — в глубине его стальных глаз словно бы мелькнула тень усмешки — и присел на пенек, усиленно дымя самокруткой. Потом сказал отрывисто:
— Ты не говорил, я не слышал.
— Не надо меня жалеть, старшина. Будем себе верны…
Тот не сразу ответил, все еще глядя исподлобья со своего пенька.
— Ты что, дурак, что ли?.. — Голос его осип. — Протоколы… Нет доказательств, ясно?
Теперь он смотрел на своего спутника зло, почти с испугом.
— Я не дурак, — ответил Андрей, — но и ты не поп-исповедник. Сначала мораль преподнес, а теперь доволен, грехи отпускаешь?
Старшина молчал, губы его слегка подрагивали. Андрей не дал ему вымолвить слова:
— Пойдем, он тут где-то. Доказательства? У нас бензина мало, где-то он тут… Солдаты — мои. Я отвечаю, это уже не твоя забота…
Довбня с кряхтеньем поднялся с пенька, отряхнул полушубок:
— При чем тут ты, дурья башка? — Довбня сплюнул. — Скажи спасибо — выборы на носу. А мы дадим врагу пищу, жирную жратву, надо же понимать момент…
— «Обстоятельства», что ли?
Довбня сердито насупился, на скулах налились желваки. А перед Андреем вдруг встало милое, исполненное беспомощной укоризны, потерянное лицо Горпины, партизанской связной, пожертвовавшей своим счастьем, чтобы спасти людей. Ох, не о свинье она жалела, нет. Обмануть ее сейчас, нет, не просто обмануть, напрочь откреститься от своих действий после того, как она узнала правду, — значило предать самое дорогое.
Все это он спокойно выложил поникшему Довбне.
И почувствовал, как гора свалилась с плеч, и знал уже, что не отступит, иного пути нет. И только сердце отстукивало тяжело и гулко.
— Ну-ну, — сказал Довбня.
— У меня дома нет бумаги. Пойдем, напишу рапорт и отправлю в полк. Твое дело сторона. Сами разберутся…
Под вечер вернулся Юра, веселый, возбужденный, промерзший до синевы, стал докладывать, едва переступив порог:
— Все сделано, товарищ лейтенант, вчистую…
— Как?
— Вчистую… Это Колька велел передать… — И, словно опомнившись, потупился, качнул головой осуждающе: — Нехорошо все это…
Андрея вдруг разобрало, прямо все закипело внутри.
— Ты хоть глаза-то подними, агнец божий, — оборвал он его. — Тебе что-то не нравится, чистюля, можешь отказаться, уйти из помощников, тем более что некому тебе скоро будет помогать…
— Вы… не то говорите, товарищ…
— Что сделано?
Юра заморгал длинными своими ресницами и стал похож на обиженную девчонку.
— Ну, я прошел всю колонну — нет. Тогда я понял, что он, наверное, подался в полк, иначе говоря, решил ехать, пока хватит горючего, следовательно, где-то застрял по дороге. Я все рассчитал, не ошибся. И — на станцию, дороги-то идут параллельно. Вскочил в товарняк и смотрю в оба… — Незаметно для себя Юра увлекся рассказом, глаза его разгорелись, воображению его, должно быть, рисовалось опасное приключение, героем которого он невольно стал…
— Дальше!
— Ну, смотрю и вижу — на опушке он! Я сразу узнал по отбитому ящику, спрыгнул на ходу. Как в столб не угодил, вот столечко осталось, а то бы все!.. — Он счастливо перевел дыхание и сразу сник, видимо, понял — хвастаться-то нечем… — В общем, снова сел на товарняк. В полку взял у дневального бензин, заправились. Остатки туши закопали…
«Все правильно. Подробности ни к чему. И солдаты не должны отвечать за своего растяпу командира»…
— А почему…
— Что?..
— Вы сказали: скоро некому будет помогать.
— Потому!.. Собери сейчас же всех сюда.
— А Мурзаева?
— А что Мурзаев?
— На часах.
— Ничего. Не украдут нас светлым вечером. Сами воры.
Они сидели перед ним с понурым видом. Лахно, двигая бровями, время от времени вздыхал, хотя к происшествию никакого отношения не имел, да и все остальные — тоже. Кроме Бабенко, преданно глядевшего в рот командиру. Андрей подумал об отосланном рапорте, о том, что скоро им расставаться, что, может быть, он никогда больше не увидит их.
Бесславный исход… Но тут уж ничего не поделаешь, все правильно…
Он постарался объяснить им смысл происшедшего, сказал о Горпине, и, кажется, все поняли, лишь в похожих на пуговки глазах Бабенко возникло легкое волнение — не уловил он, что ли, куда клонит командир…
— Значить, самим голову в петлю?
— Позор, всем нам позор, — сказал Мурзаев и зло покосился на Бабенко…
— А ты что, ангел? Мясо жрал?.. Хотя ты ж не ешь свинины…
— Прекратите болтовню!
Бабенко затих, а Мурзаев огрызнулся:
— Смотри какой храбрый. Храбрый не тот, кто ошибается, а кто ошибку умеет признать.
— Что сейчас-то… — буркнул Политкин, — признавай не признавай… А что сварили, то и съедим.
— Кто вас подбил на это? — наконец спросил Андрей.
Курносое лицо Бабенко, еще хранившее детскую свежесть, с чуть заметными морщинами у рта, изобразило мучительные усилия. Трусит? Не хочет выдавать Кольку? В эту минуту Андрею захотелось, чтобы и впрямь было именно так. Пусть лучше ЧП, нелепый случай, нежели чья-то продуманная операция. Тогда худо. Значит, враг рядом, коварный, жестокий. И независимо от того, чем кончится дело, беды не миновать.
— Ты пойми, — сказал он как можно спокойней, не спуская глаз с ефрейтора, — пойми, мне нужна правда. Все равно это повиснет на нас. Я не собираюсь выгораживаться.
— Жаль, — только и сказал Бабенко. — Брали мы с Колькой.
— Я не о том спрашиваю.
— Я и думаю — откуда пошло? Мы ж не в себе были от этой бурды — подмешали нам какой-то гадости. Кто-то из этих парубков, шо со Степаном. Что б нам было с той опары? Взбаламутили нас!..
— Кто?
— Кто его знает, до беса их было.
— Степан?
— Да… нет вроде. — Ефрейтор беспомощно пожал плечами.
«Все, — подумал Андрей, — концов нет, парубков этих искать бесполезно, да никто и не признается, а если бы и признался: ну, сболтнул спьяну, пошутил. А клюнули-то свои — от этого не уйдешь».
— Как это было?
— Да очень просто — кто-то вякнул: крайняя, мол, хата, кулачка, самогонщица, овчарка немецкая. У вас давно таких турнули, а эта живет припеваючи, все у ней в долгу. Настя с двумя детьми весной отрабатывает, муки на пирог заняла — под проценты, а стол пустой — одна капуста, для победителей. Распатронить ее чуток… Ну, Колька и завелся, в голове ж дурман, отрава…
«Сам виноват, — с болью подумал Андрей, — нельзя их было отпускать, болван. Чистейшая провокация, да под каким соусом! А поди докажи».
— …Он у окна стоял, а я до хлеву. Она рипнулась, он ей пригрозил, а у меня делов минута. Кинжалом…
— Ну, ясное дело. Вот так, один с автоматом, другой — в хлеву. Обдуманный грабеж, со всеми вытекающими последствиями…
Он поймал участливый взгляд Бабенко. Должно быть, только сейчас понял ефрейтор, что все это значило. Передалась ему Андреева мука.
— О чем вы тогда-то думали, обормоты?!
— О продуктах для Насти, о чем еще… Пойло за нас думало.
— Бабенко!
Ефрейтор поднялся — руки по швам.
Андрей машинально достал пухлый бумажник — деньги тратить было некуда. Сейчас он думал лишь об одной пострадавшей — Горпине. Выложил на стол, не считая.
— Пойдешь на рынок, в соседние села, хоть из-под земли достань свинью, такую же, будет больше — не беда. И в хлев, на прежнее место. И сразу — к Николаю, в полк, машину выскоблить дочиста…
— Ясно, товарищ лейтенант. Комар носа не подточит. Все сделаю как надо, — обрадовался ефрейтор.
Он всегда понимал лейтенанта с полуслова, этот шустрый пацан, рано ставший солдатом. Вспомнилось, как однажды в немецком окопе он, Андрей, прыгнул на часового, успевшего выставить автомат, прыгнул не колеблясь, потому что сбоку был Бабенко. И не ошибся. Но сейчас…
— Это дело десятое… А вот вы там с Николаем сидите и носа не высовывайте. В отпуску вы, ясно? Отпустил вас на побывку к родным, на неделю… В Коровичи ваши знаменитые. Все.
Что-то дрогнуло в округлом лице Бабенко.
— Вы что ж, на себя хотите взять?
— Это несправедливо, — вмешался Юра.
— О справедливости надо было раньше думать! Приказ ясен? И нечего обсуждать!
Андрей сам не знал, на что надеялся, отсылая Бабенко, наивная душа. Как будто, начнись следствие, эта уловка могла спасти их с Николаем. Но сейчас об этом и думать не хотелось, только бы поменьше жертв, лишних жертв… И еще он вспомнил о Колиной матери, не раз писавшей ему письма-жалобы на ледащего сыночка.
— Сержант, — сказал он Юрию. — Железная дисциплина. Бодрствующим читать устав, с утра строевая… — Это было смешно — с тремя бойцами заниматься строевой, но пусть почувствуют. — Строго по расписанию, как в казарме. Политчас, матчасть, строевая, чтоб поменьше охоты было до чужого добра. Все ясно? Идите…
Все вышли, а Бабенко не трогался, стоял, опустив голову.
— В чем дело, — спросил Андрей, — приказ не ясен?
— Товарищ лейтенант, мне-то ладно, а он же один у матери… Может, не поднимать бы шухеру…
— Научитесь говорить по-русски…
— Виноват, товарищ лейтенант.
— Виноват не виноват, ни черта вы не поняли из того, что я вам сказал. Нагадили, взвод превратили в какую-то шпану. Оскорбили, обворовали человека заслуженного. Да еще мудрите, как бы выкрутиться…
— Тогда зачем же мне ехать? Все равно ж…
— Вот именно «все равно ж». Сидите там, пока не дам знать, хоть до второго пришествия. Может, как-то обойдется для вас, не знаю. А переигрывать поздно. Рапорт ушел. И ты уходи с глаз, смотреть тошно.
Бабенко поморгал растерянно, повернулся и вышел. Только дверь чуть слышно причмокнула, так осторожно он закрыл ее, будто оставлял в доме больного.
Андрей и впрямь прихворнул. Ломило виски, лихорадило. Он лег и укрылся шинелью, стараясь ни о чем не думать.
Не лежалось, не спалось.
На часах было девять, когда он встал и, кое-как напялив шинель, пошел к солдатам.
Возвращаясь домой, он думал об отправленном рапорте, теперь, как тонко заметил Довбня, оставалось положиться на волю божью. Томящая пустота сменялась промельком надежды всякий раз, когда он вспоминал о подполковнике Сердечкине. Но стоило представить, как тот разворачивает официальное письмо, сдвигает брови, свет в душе гаснул, угрожающе смыкались потемки, и Андрей отчетливо понимал, что надеяться не на что.
«Закрутится машина, не остановишь».
Была бы мать жива — написал. Хотя… может, оно и к лучшему — меньше горя. А уж очень хотелось сесть и написать. Кому-нибудь. Отвести душу.
«…Не повезло, ах, черт, как же не повезло. Не бегать уж теперь по институтским лестницам, как мечталось, — сдавать экзамены. Сдал — самый главный. Скоро и зачет получать. По всем правилам. Будь оно трижды проклято… И этот поселок, притаившийся в снегах, и бандюги… Неймется им всем… Тайные сговоры, акты, пакты, стрельба, казни, обман…»
Вдруг он ощутил себя маленькой букашкой, затерянной в этом жестоком огромном мире. Может быть, в голове еще бродила вишневка на спирту от щедрот старшины, старавшегося его как-то рассеять. Рассеял… Все здесь стало чуждо ему, сам себе чужой…
Скорее почувствовал, чем увидел, шелохнувшуюся тень за углом, привычно отпрянул к забору, рука за пазухой сжала рукоять пистолета. И в туже минуту подступила к горлу тупая злость.
— Ты, лейтенант?..
— Как видишь. Чего надо?
Что-то очень уж робко звучал голос Степы, замаячившего сбоку в темноте. В эту минуту хотелось, чтобы он кинулся, выстрелил или черт знает что бы сделал, — зачем-то же поджидал.
«Уж я бы ему влепил — и сразу бы все стало на место».
— Видеть не вижу, а слышу хорошо… Можно зайти к тебе, увидишь.
— Мне не обязательно.
— Мне тоже… А зря серчаешь. Что это мы на расстоянии беседуем?
— Подойди, разрешаю.
Степан хохотнул несмелым смешком, в котором прозвучало что-то похожее на горечь. Андрей все еще держал руку за обшлагом, посматривая в тот угол, откуда вышел Степан.
— Ты не из пугливых.
— Уже слышал однажды. В чем дело, опять беседы на тему мое — твое и что такое демократия?
Степан не ответил, не спеша, точно на прогулке, поплелся рядом.
— Слыхал, неприятности у тебя…
— Ты… от Стефы? — спросил наобум, не желая откровенничать со Степаном.
— Неважно… Был да ушел. У нас теперь так, не клеится… Моя, конечно, вина… Капризы всякие не терплю. — И засмеялся колюче.
Однако, самомнение! Его вина… Лишь на мгновение отпустило внутри, а потом снова навалилось. Ни к чему все теперь… От Степана как бы исходил невидимый ток: стоило им встретиться, как оба начинали искрить. На этот раз искра погасла, едва вспыхнув.
— Я к тебе насчет… происшествия, — сказал Степан. — Виноват я. Так что не терзайся и сообщи куда следует…
От неожиданности Андрей даже остановился.
— Я, — продолжал Степан покаянно, — взбулгачил парней, ну, а они с хмелю-то не туда попали. Наши сельские, видно, струсили, а твои поперлись. Так что все равно — я…
— Кончай истерику, — сказал Андрей и почувствовал облегчение.
Все-таки прав он был в споре со своим помощником, было бы просто подлостью оговорить Степана перед Довбней. Сама мысль использовать малейшую возможность, отвести от себя удар таким образом была ему противна. Бог с ним, соперником. Наверное, не сладко ему потерять Стефку. Андрей уже чувствовал, что это так и что Степан храбрится, и ему даже стало жаль его.
— Паршиво получилось, — сказал он. — Но уж в этом-то виноват я.
О гордыня… Кого ему было больше жаль в эту минуту — себя или Степана?
— Теперь уж все равно. Мне отвечать. Так что скоро — прощай, Ракитяны, а вы уж тут помиритесь, она славная девчонка, нельзя ее обижать.
Даже тошно стало от собственного великодушия.
— Ты что… — сказал Степан дрогнувшим голосом и тотчас заговорил торопливо, взахлеб: — Вали на меня, все вали. Может, все-таки учтут, я не откажусь. Мало ли что бывает по пьянке, почему ты, ты-то при чем?.. А Стефа… что ж, лишь бы ей было хорошо, я тебя уважаю. Тебе плохо, и ей плохо будет. А у нас-то все равно разбито корыто, я ей все отпущу. — И снова засмеялся, как бы пряча неловкость. — У нас обычай такой — отпускать, если вдруг передумала и с другим по-серьезному сошлась, не держать зла.
— Да она перед тобой чиста!
— Вообще — да, да! Но такое уж правило, отвергнутый отпускать должен.
И было по-прежнему муторно от этих взаимных, наперебой, уступок. Неприятны были сумбурность Степкиных откровений и его, Андрея, самоотверженная попытка отступиться от того, на что он, собственно, уже не имел права. Скорей бы кончился этот никчемный разговор, остаться одному, никого не видеть, ничего не знать.
— …Так я пойду, — словно издалека донесся робкий голос Степана, — мне еще клуб закрывать.
— Да.
Андрей шевельнул рукой ему вслед, как будто Степан мог разглядеть этот прощальный жест, и ощутил в ладони теплую рукоять пистолета.
Хоронили Фурманиху под вечер. Общительность старухи, ее широкие связи при жизни были известны, и все же нельзя было не подивиться многолюдью на похоронах. Андрей стоял у окна, глядя на траурный кортеж. За гробом, тонувшим в розвальнях, топало сотни две хуторских баб, в большинстве молодые, каждая из них, очевидно, чем-то была обязана Фурманихе, хранила добрую память о расторопной и в меру, по-божески хитрой посреднице — жизнь есть жизнь, — которая вдобавок ко всему выручала молодух в деликатных делах доморощенным акушерством.
Теперь они все шли, понурясь, хлюпая носами в шерстяные платки, а позади вышагивали их мужья, окутанные облачками табачного дыма пополам с самогонным парком.
Фурманиха лежала в бумажных цветах, маленькая, строгая, точно уснувшая птичка, и над ней, сгорбись, с растерзанным хмельным лицом, недвижно склонился Владек — простоволосый, с красной от холода лысиной. Кто-то из шагавших вслед за санями заводских дружков-стариков пытался напялить на него шапку, он всякий раз деревянным движением поднимал руку и сбрасывал шапку на снег.
Грянул жиденький, но дружный оркестр, и Андрей, невольно вздрогнув, увидел знакомую баранью папаху Степана над медным раструбом.
— Откуда оркестр? — спросил он Юру, стоявшего за его спиной у окна.
— Клубный. Степка бесплатно выделил.
Весь день, прошедшие сутки, он ломал голову над историей с убийством. Хотя, по правде говоря, не до того ему было — старался отвлечься от тягостных мыслей. И все-таки дикий этот случай не шел из головы. Придумывал и отвергал десятки вариантов. «Убийца за гробом старухи!» — мелькнула вдруг досужая мысль. Он брезгливо отмахнулся от нее, припомнив вчерашнюю встречу. Степка — говорун, излишне эмоционален, вспыльчив. Но чтобы спокойно, профессионально удушить старуху, а потом скорбно дуть в трубу на ее похоронах!.. Фурманиха… Что-то мучило, не давало покоя в ее рассказе, чего он не мог уловить, упустил и теперь не мог вспомнить, что именно.
Перебирая в памяти все, случившееся за последние дни, он старался добраться до сути, заходил так и этак, словно пытался поднять непосильную тяжесть.
«Итак, «партизан» приходил к ней за деньгами. И убил. Не из-за денег. Было нечто более серьезное, нежели нужда в деньгах, — страх разоблачения. И это связано с землянкой, с той кладью… Сказала ли ему старуха о том, что я заинтересовался золотом или нет? Если да, то он уже шел с определенным намерением… Кажется, да… Да, я у нее спрашивал, и она отвела глаза. Значит, это он? Но кто же он? Степан единственный человек, которому не нужны были советские деньги, если он действительно собирался ехать».
Было такое ощущение, словно разгадка где-то рядом, ясная как день. Но мысль ускользала, и он тщетно старался сосредоточиться, уловить…
«Но какого черта я думаю обо всем этом… Теперь уж думай не думай».
А что, если старуха соврала? Недосказала? Может быть, все-таки не утаила от мужа? Но тогда Владек мог знать о нем, об этом «партизане». Муж и жена… Неужто не поделилась? Вполне… Значит, надо расспросить старика! А вдруг?..
Мурзаев дремал на нарах, сменившись с поста, Юрий склонился над учебником, присланным Любой.
Он поднял глаза, вымученно улыбнулся. Эта улыбка, точно лучик света, проникла в сумерки души, и Андрей подумал, что вот Юра живет уже будущим… И он бы тоже хотел вот так жить будущим и почитывать литературу. И снова с болью подумал, что для него все кончено. Еще день-два — приедет следователь.
— Где Владек?
— Неживой, — сказал Юра участливо, — после поминок завесили ему окно, сам уже не мог.
— Зачем?
— Не знаю. Довбня заходил — приказал…
«Вот оно что, значит, я был прав. Владек — единственная ниточка. Сумел ли милиционер чего-нибудь добиться от хмельного старика?»
Он не стал будить Владека.
Постоял. Закурил, протянул Юре пачку…
— Да, ты ведь не куришь…
Вернулся к себе, в охолодавшую комнату барака, бросил в печь пару поленьев и долго сидел, отрешенно глядя на потрескивающий огонь, борясь с дремотой, потом, растормошив уголья, закрыл заслонку, прилег не раздеваясь и сразу как бы провалился в душную яму.
…Он вошел почти неслышно, хотя Андрей хорошо помнил, что запер дверь. Лица его различить не мог, но чувствовал, что нет в незваном госте ни страха, ни волнения, даже привычно затаенной насмешки, присел рядом на стул, точно доктор у постели больного. «Наверное, несмотря на вину, он чувствует свой верх и полную безопасность», — подумал Андрей не без дрожи, но вместе с тем на диво спокойно нащупав под подушкой кинжал. Кинжал, трофейный, он давно подарил Сердечкину как самую дорогую память о разведке, но почему-то не удивился тому, что он под рукой, лишь позлорадствовал мысленно.
«Сейчас, гад, ты мне все расскажешь: и как старуху придушил, и как ребят спровоцировал. И не вздумай бежать — худо будет».
А гость все улыбался, слушая его, не страшась опасности — кинжала, зажатого в ладони Андрея под подушкой. «Но может быть, это не он, вовсе не он, не Степан. Отчего я вбил себе в голову?» — с какой-то мгновенной слабостью подумал Андрей, не в силах шевельнуть онемевшей рукой, вдруг поняв, что связан, скован, повержен.
«Господи боже мой, — сказал гость, не раскрывая рта, а словно обмениваясь мыслями с Андреем. — Миллионы людей погибли в войну… А тут развели антимонию со старухой перекупщицей. Миллионы погибли, давили друг друга, как блох, и никто не терзался. О чем думает человек, идущий в массе, повинуясь команде, общей цели? А? Или за него думает кто-то, освобождая от ответственности? Вот именно. Потому что в общей цели каждый видел и свою. И я ее вижу! Ты был прав, помнишь: каждый защищает свои привилегии!»
«Это не мои — твои слова!» — возразил Андрей.
«Какая разница? Это факт — цель одна».
«Нет такой человеческой цели, нет, — вдруг заорал Андрей, — чтобы убивать безнаказанно человека!»
«А, — засмеялся он, — за себя дрожишь? Зацепило? С дорожки накатанной сбило баловня, юного офицерика».
Что-то тяжелое, липкое повалилось на голову, Андрей рванулся из тисков и ударил клинком…
Очнулся он в липкой испарине, пахло чадом, видно, не догорели головешки. Распахнул дверь, выдвинул заслонку и, проветрив комнату, снова улегся. Подумал о Стефе. Увидел ее лицо в конопушках, лучистый взгляд, затаивший грусть, — она пугливо чмокнула его в щеку, прощаясь. И вдруг с какой-то ужасающей ясностью осознал, что все эти сумбурные, принесшие лихо дни ни на минуту не забывал о ней, только чувства жили как бы под спудом, прячась, как улитка в раковину, боясь света, боясь обжечься, а сейчас внезапно обнажились, и он понял, что не сможет без нее, не может даже представить себе, что она уйдет из его жизни навсегда…
Следователь явился не один, с ним приехал подполковник Сердечкин, и это больше всего взволновало Андрея. Мысленно он примирился со своей участью — будь что будет. И хорошо, если бы все это произошло после отъезда Сердечкина, только бы он недолго пробыл. Стыдно было смотреть в глаза замполиту, такое было ощущение, будто залез ему в карман и схвачен за руку. Он же верил своему подопечному!
Они сидели в маленькой комнатушке с двумя белоснежными койками рядом с кабинетом Довбни — своеобразной гостинице при милицейском пункте. Тут же, должно быть, держали взятых под стражу, потому что окна были забраны решеткой.
Тощего офицера — очевидно, это и был следователь — Андрей видел вместе с Довбней. По дороге сюда они свернули к баракам, видимо, следователь решил сперва учинить допрос солдатам, а его, командира, оставил напоследок… Андрей молча ждал их прихода, внутренне заклиная следователя поскорей вернуться, избавить его от этой муки — оставаться с глазу на глаз с Сердечкиным. Страха уже не было, только стыд. Он слушал и не слушал подполковника, вот уже минут пять сидевшего за столом с понурым видом. Серые, чуть раскосые глаза Ивана Петровича глядели исподлобья, с недоумением, словно он впервые видел Андрея и пытался получше рассмотреть.
— Ну, — сказал наконец Сердечкин и привычно потер переносицу, как бы пересиливая неловкость паузы, — Чего воды в рот набрал, дело худо.
— Да… Улик нет… — машинально повторил он слова Довбни.
— Но мне ты признался в рапорте. Или изволишь взять в сообщники? Совесть испытываешь, по-дружески?
Это ему и в голову не приходило. Просто замполиту он не мог лгать.
— Не в уликах суть, — сказал Сердечкин. — Худо потому, что независимо от исхода дела вы — мародеры и ничуть не отличаетесь от этих бандюг, фашистских прихвостней недобитых. Ничего не скажешь — прославились. Это хоть ясно тебе, доходит?
— Не совсем.
— Ты мне ваньку не валяй! — вдруг заорал Сердечкин. — Ты что думаешь, я тебе выручалочка?!
Лицо подполковника стало бурачным.
— Вот уж чего не имел в виду, не волнуйтесь, — сказал Андрей.
— Ты погляди, как он разговаривает! Ты с кем говоришь? Встать! Мальчишка!
Андрей неспешно поднялся. И снова сел. Теперь ему было уже все безразлично, и стыд прошел. Слишком уж он кипел, подполковник, слишком громко пенял, упрекая в мальчишестве. Да и мародерство — нелепый случай. Честь полка, вот что его задело. Раздуют теперь кадило как пить дать. Сердечкин заходил по комнате, шумно отдуваясь.
— А вот когда на мое место, — сказал Андрей, — придет взрослый человек, не мальчишка, то и вы, в свою очередь, постарайтесь, чтобы гарнизонами у вас руководили зрело, а то люди живут впроголодь из-за чьей-то, мягко выражаясь, нерасторопности. Или, по-вашему, солдат все стерпит…
А ведь терпели, и сам терпел. Никогда не жаловались! Но подумал он об этом только сейчас и сказал, лишь бы что-то сказать. Поздно оправдываться. И незачем…
— А ты хоть раз докладную писал? Ты-то сам заботился?
— Ну, ладно, хватит… Судите, и дело с концом.
— Что-о?!
Было грустно смотреть на взволнованного не на шутку подполковника, который, кажется, и впрямь дорожил их дружбой, был обязан лейтенанту жизнью, но именно последнее заставило Андрея быть предельно честным перед собой.
— В общем, сам себе яму вырыл или не сам?
Андрей уже не слушал, опять думал о Стефе, а к горлу все подступал комок.
— Послушай, — сказал Сердечкин, — возьми себя в руки, давай обсудим спокойно. Что у вас с этим Степаном? Может, Довбня прав, был у него повод?.. Все подстроено, чтоб тебя устранить, очень просто.
— Не думаю… Не хочу прятаться за чужую спину.
— Чушь! А если он не такой чистенький, как ты думаешь, тогда эта акция не просто месть влюбленного, а стремление дискредитировать нас, отвлечь внимание…
Было что-то унизительное в этих поисках объективности ради собственного спасения. Ради победы. Да и кого побеждать — ревнивца, может быть, способного сгоряча на драку.
— Нет.
Подполковник даже посерел в лице.
— Ну, ты… ты просто интеллигентная сопля, ясно тебе?
Он треснул по столу кулаком. Андрей впервые видел Сердечкина таким.
— Ах, ах… Институтка ты, а не офицер! Какие тонкости с этим падлом. Как бы не ранить, у них-то рука не дрогнет, если понадобится, можешь быть уверен!
— Какой я интеллигент, вы знаете…
— Тем более нечего нянчиться.
— Что значит — нянчиться? И от чего, собственно, отвлечь?
— От убийства!
Андрей внимательно посмотрел на подполковника.
— Какие у вас основания, чтобы так о нем говорить?..
— Нет пока оснований, нет… — Сердечкин устало откинулся на спинку стула. — Нюх у меня… и кое-какие имеются предположения. Темный тип.
Уж не Довбня ли с ним поделился? Ай да Довбня!
— Тут какая-то ошибка. Путаница. Сам голову ломаю.
— А то, что свинью взяли не у самогонщицы, а как раз у честной женщины — тоже ошибка?
— Сдуру напутали…
Скрипнула дверь, не оборачиваясь, краем глаза увидел тощего офицера в капитанских погонах.
Следователь замешкался у порога, деликатно выжидая. Подполковник тотчас поднялся, сказал:
— Не буду вам мешать, — и выразительно глянул на Андрея. Но тот сделал вид, что не донял, и отвел глаза. Решение было принято, он словно прыгнул в пустоту, и в этой глухой, саднящей пустоте снова всплыло лицо Стефы. Но о ней он старался не думать.
Следователь, длинношеий, с вислым, чуть приплюснутым носом, был похож на пеликана из учебника зоологии, особенно когда поворачивал в профиль маленькую голову с огненно-рыжим гребешком.
Андрей смотрел на его снующий при каждом слове кадык и, стараясь укрепить себя, мысленно с издевкой размышлял об этом законнике, задающем стандартные вопросы: «Год рождения? Звание? Награды?» Наверное, свежей выпечки, институтчик. Молод. Погончики новенькие. И не то чтобы равнодушен, скорее, спокоен. Как машина, выполняющая программу в заданном ритме. Говорил он, казалось, одними губами, лицо было неподвижно.
— Значит, вы признаетесь в содеянном…
— Да.
— Но где же улики?
И, увидев, как заплясала по бумаге ручка с золотым пером, Андрей внутренне съежился, затвердел.
— Может, сами найдете…
— Вы что же, хотите сохранить честь и вместе с тем выйти чистеньким из воды?
— А каким из нее выходят?
У следователя почему-то побелел один только нос, точно его окунули в муку.
— Не ловите на слове, — тихо сказал он, — как бы вам самому не пойматься. На ба-альшой крючок… — Он помолчал, работая кадыком. — Расскажите по порядку.
Что-то у Андрея вообще отпала охота с ним разговаривать.
— Вы понимаете, что несете в полной мере моральную и юридическую ответственность как командир?
Он-то понимал. Его взвод… Это больше чем семья. Дружба их была скреплена каждодневным риском. Наверное, следователь что-то прочел на его лице, смягчился.
— Как это произошло? По порядку. — Перо в его руке слегка трепетало над листком бумаги, будто лисий нос у сусличьей норы. Если у него и были соображения, связанные с участием подполковника в судьбе Андрея, то сейчас, видимо, вылетели из головы. Может быть, это было первое его дело… — Где сейчас исполнители?
«Исполнители»… Это, стало быть, Колька с Бабенко. Значит, не выдали их ребята. А что толку…
— В отпуске. Тут недалеко, местные.
— Отпуска запрещены. Зачем вы усугубили дело еще и должностным нарушением?.. Вы что, наивны или меня считаете простаком?
И он снова вгляделся в Андрея непроницаемо-темными своими глазами, кажется, что-то понял, кивнул головой.
— Когда вернутся?
— Через неделю.
— Не буду поднимать этого. Даю три дня. Верните, мне надо их допросить. Между прочим, машину вашу я осматривал. Чистенькая. Даже ящик на старых гвоздях…
Как ни тошно было Андрею, а подумал с невольным удивлением: «Ювелирная работа…»
— Вы поняли? При всей симпатии к вам…
— В комплиментах не нуждаюсь.
— Допрос отложим до их возвращения, — сказал капитан. — А пока подпишитесь.
Андрей взял согретую чужой рукой самописку и, не глядя, поставил росчерк, поймав при этом сочувственно-удовлетворенный взгляд следователя. Вошел Сердечкин, кашлянул, оглядывая обоих.
— Ну, как вы тут, молодцы-налетчики, закончили? — Шутливый тон явно не давался ему. — Довбня чай обещал. Почаюем, капитан, что ли? — Наверное, это относилось и к Андрею. Но тот понимал двусмысленность своего положения. Он был далек сейчас от всего, чем жил еще недавно.
— Разрешите идти?
Подполковник кинул взгляд на капитана, тот сказал:
— Видите ли… На время следствия должен просить вашей санкции на домашний арест.
Он мог бы, наверное, и не просить санкции. Сердечкин как-то сразу свял, избегая смотреть на лейтенанта. Понимал, что домашний арест для командира в нынешних условиях вещь нелепая, а вслух произнес:
— Сержант пока справится? До особого распоряжения…
— Вполне. Я ведь тоже спать не собираюсь.
— Выполните указание следователя. — И отвернулся к окну. Капитан усиленно возился с пухлым портфелем, стараясь защелкнуть замок. Андрей козырнул и, попятившись, толкнул плечом дверь.
В этот вечер, оставшись один в полутемной, нетопленой комнате, Андрей думал о Стефке. Все остальное вдруг ушло, отодвинулось, отгороженное невидимой стеной, куда заглядывать уже не следовало, все казалось пустым, зряшным, все, кроме нее. Вдруг вспомнился ее смешной вызывающий жест ладошкой, скрывающий смущение. Он точно прощался с ней перед дальней дорогой в никуда. В дверь тихонько постучали, он не ответил. Никого не хотелось видеть, ни с кем говорить. А Стефки он не ждал…
И, увидев ее посреди комнаты, не поверил. Смутно различал ее лицо, подсвеченное маячившей за окном луной. И словно бы вместе с морозным ветерком пахнуло от нее участливой грустью. Но ведь Стефка еще не знала ничегошеньки. Он поднялся и шагнул к ней, неожиданной, почти призрачной, будто сотканной из лунного света и запаха талого снега, к которому примешивался аромат зимней хвои. На миг ощутил сквозь шубку ее тепло. Она легонько отстранилась, и он почувствовал неладное…
Видно, все-таки что-то прослышала или догадывается.
— Стефа…
— Тру-ля-ля… Юж семнасте рокув — Стефа.
Она немного покружила по комнате, чуть посмеиваясь, роняя какие-то незначащие слова: о близкой весне, что луна над лесом — как живая… От трепетной веселости, какого-то бесшабашного ее озорства веяло смутным ощущением беды, или она жила в нем самом, обостряя чутье?
Тут только он заметил у ног ее, на полу, стопку книг…
— Вот, набрала, тилько все старые, едне сказки…
И он понял, почему от нее пахнет лесом — ходила по хуторам.
— Стеф!
— Да…
— Ты пришла?
— Ну.
Она потянулась к нему и, замерев, потерлась щекой о плечо — даже дыхание перехватило. И он вдруг понял, что сейчас произойдет невероятное, чего он не мог допустить, не имел права…
— Сядь, — сказал он, мягко высвобождаясь, — ты по делу или так?
— Или так…
— Что-нибудь случилось?
— Мама з Ровно пшиехала. Оформила документы. Через десенть дней поедем.
— Ты же не давала согласия!
«Господи, к чему это теперь!»
— Не вем. Цо мне делать, не вем.
Он смотрел с койки, из темного своего угла, как она снова закружила по комнате, дурашливо вертелась на каблучках. Что он мог ей посоветовать сейчас?
А она все расхаживала, изредка поглядывая в окно, словно что-то могла там разглядеть. Потом вдруг присела рядом на топчан. Сказать? Что? Вправе ли он вмешиваться в ее жизнь, если у самого все рушилось?
— Мне не хочется… Я тут родилась, привыкла.
«Не то, не то. А что же, собственно…»
— Анджей… — Она умолкла, точно собираясь с духом. — Ты… — И, неловко рассмеявшись, будто всхлипнув, добавила: — Може, ты еден чловек, которому я верю. Посоветуй… Матка боска!
Самое ужасное было бы сейчас объясниться, вызвать жалость. Он не знал, насколько серьезно ее чувство и, вообще, чего оно стоит в ее годы. Наверное, она бы его не бросила, в чем-то они были похожи, такие разные во всем — он со своим коротким житейским опытом и она — веселая, забавно религиозная, с открытой душой, делавшей ее сестричкой для всех. Он обнял Стефку, ощутил на щеке горячее дыхание, прядь, упавшую ему на глаза, всю ее, теплую, дрожащую, зашедшуюся в жалобном шепоте:
— Анджей, плохо мне, Анджей.
— Что с тобой?..
— Ниц. Мовчи. Вот я пшишла, сама пшишла.
— Стеф, родная моя.
Послышались чьи-то осторожные шаги в прихожей — Юра.
— Товарищ лейтенант, вы спите?
— Нет!
— Хорошо. Потом зайду…
Хлопнула дверь. У него было такое чувство, будто он совершает преступление.
— Стеф, — сказал он, — умру я без тебя.
…Лунный серп под обрезом окна казался повисшей во тьме раскаленной секирой. Он не спускал с него глаз, а Стефа, прижавшись к нему, все спрашивала, отчего они у Андрея стали синими. Днем серые, а сейчас синие. «И чего в них така тенскнота?» Как будто ничего не произошло. Главное, что ее занимало: почему он невесел?
Потом она осторожно повела губами по его щеке:
— Колючий…
И смешно схватилась за голову:
— Ой, вшистки шпильки потеряла.
— Стеф, — сказал он, — прости меня. Я… не должен был этого делать.
— Не поняла…
— Я, наверное, подлец… У нас ведь нехорошее стряслось.
С шорохом посыпались ее шпильки. Даже в темноте он различил ее отчаянный, ждущий взгляд. Вдруг вскочила и, накинув кофту, бросилась к вешалке. И стала отыскивать пальто.
— Постой, я объясню… Я виноват…
— Не, не виноват, я сама… Ой, зовсим забыла, корова не кормлена…
— О чем ты, я же тебе говорю, у нас беда… Во взводе! Из-за этой кражи. И мне не выпутаться.
Но она, казалось, ничего не слышала и только повторяла:
— Нет, нет, нет… — И все никак не могла попасть в рукава.
— Ты что, не понимаешь, черт подери! Я же тебе русским языком…
— Чего ты лаешься, Анджей, — чуть слышно сказала она, — як ты можешь?
— Прости.
— Як ты мог…
Тишина, точно гром, придавила обоих.
— Да-да, я понимаю… Взводе… Неприятности… То очень важно, — зачастила она, уже держа на весу связку книг, и ни с того ни с сего снова засмеялась и что-то опять заговорила, о каких-то пустяках, об этих сказках, собранных сегодня, пять тоненьких и одна толстая на английском языке… «Пиквик… клуб». Правда, не сказка, зато бардзо смешна.
И, спохватившись, толкнула ногой дверь…
Была — и нет… Как будто и не было вовсе. Все произошло как в дурном сне. Он застонал, как от боли, сжав челюсти. В жизни не плакал. Чего только не пришлось повидать на войне, в спаленных деревнях, скольких похоронил друзей, еще не успевших остыть, минуту назад делившихся махоркой, не подозревая, что это и есть последняя затяжка…
Теперь он жалел, что остался в живых. Никогда не думал, что можно об этом жалеть. Будто оборвалось внутри. Он оделся и выбежал наружу, в мозглую темень, словно все еще не веря, что она ушла. Может, стоит где-то рядом, ждет… И глупо, совсем по-детски ожидая милости у этой холодной ночи, позвал:
— Стеф!
Было тихо и звездно. Он знал, что не пойдет за ней, будет жить эти три оставленных ему дня какой-то незнакомой, неприкаянной жизнью, без ожиданий и надежд. И взгляд его, ослепший от этого звездного пустого неба, словно бы вернулся вовнутрь, в глухие потемки души… Еще кольнула мысль, что подполковник-то уехал не простившись. Вот оно как. А ведь это кое-что значит. Это очень многое значит. Ну что ж, все правильно. Даже весело стало от прихлынувшего отчаяния. Весело и пусто. Оставалось ждать развязки. Уж она-то не замедлит — это он тоже знал.
С этим и уснул, укутавшись шинелью, а когда очнулся, солнце уже серебрило косым лучом наледь на подоконнике. Часы показывали десять. И Юра не разбудил: пожалел, что ли…
Довбня сидел, подперев рукой тяжелый подбородок, шевеля мокрыми, оттаявшими бровями, и что-то писал. Волосы на лбу слиплись, и он то и дело поправлял их пальцем.
Под кожухом, висевшим на гвозде, — Андрей это только сейчас заметил — образовалась лужица на полу.
— Вот так, елки-веники, — сказал Довбня, избегая глядеть на него. — Такие пирожки. — Андрей промолчал, и Довбня, сложив листок вдвое, положил его в ящик. — Видел я этот партизанский схорон.
— Какой схорон? — спросил Андрей, хотя все уже понял, да как-то не верилось… Житье-бытье старухи в оккупации казалось далеким прошлым. Можно ли было отыскать землянку в лесу, зимой? — Когда же ты успел?
— А зранку. Разбудил Владека, растолковал ему. Он с горя вроде поглупел, но главное понял. Место приметное, возле озерка — расщепленный дуб в два обхвата. Отсюда десять километров на санях да два по снегу.
Невольное самодовольство и вместе с тем сочувствие отражалось на его грубоватом лице. Видно, ничего не дала находка, которая помогла бы отыскать хоть какой-то конец, тянувшийся к убийству, к истории с грабежом. Похоже, Довбня все еще пытался спасти лейтенанта.
— Да, — невесело усмехнулся Довбня. — Один знакомый охотник говорил: не взял зайца, да видел. Будь доволен, что зайцы не вывелись.
— Значит, безрезультатно.
Довбня вынул из ящика тонкого плетения цепочку, подержал за конец, опустил, и золотая вязь с шорохом упала обратно.
— Завалилась в самом уголочке. Землей присыпало.
— Обронил?
— Может, и обронил.
— А чья она, поди узнай.
— У моего подозреваемого часов карманных никогда не было. Но это в общем ничего не значит. Есть кое-какие мыслишки.
Андрей не стал уточнять, кого старшина имеет в виду, а тот явно недоговаривал.
— А пошукать бы не мешало. Тряхнуть бы избу.
— Обыск?..
— Хотя бы.
— А если ничего не даст?
— То-то и оно, — сказал Довбня.
«Неужто в Степана целится? А больше как будто не в кого. Но тогда откуда эта нерешительность? Хотя…»
Андрей понимал, дело сейчас не в должности председателя, тем более что Митрич собирался на отдых. Оба они — старик и Довбня — прошли школу подполья, партизанили, и рука у Довбни не поднимется без твердой уверенности.
— А все же?
Старшина словно бы колебался, стоит ли делиться секретами. Андрей-то сам подследственный, но, видимо, решив, что молчанием обидит лейтенанта, сказал:
— В наших архивах ничего нет. Но история разгрома отряда с этим тайником, возможно, связана. Дал я запрос повыше, пусть покопаются в трофейных архивах, их только-только в порядок приводят, а вдруг мелькнет зацепочка. Просил поосторожней, без шума, не обидеть бы зазря человека… Они там тоже Митрича знают. Но и правду тоже надо знать. Вот так… Ты завтракал?
— Нет.
— Пошли, домашним борщом угощу. Или брезгуешь? Так мы народ простой. Не заскучал по домашнему харчу?
Андрей пожал плечами.
— Когда последний раз мамка кормила?
— Не помню… и не до борщей мне.
— Пошли, — сказал старшина твердо, — пошли-пошли, лейтенант.
Об одном он жалел — худо получилось со Стефой. Тешил себя тем, что вечером зайдет к ней или подстережет на улице и все объяснит, да, наверное, она и сама уже обо всем прослышала, поняла. А если так — сама придет, наверняка явится, чиниться нечего, он ведь уже никто. Из тех, кого жалеют…
Ах, как сладко и больно жалеть себя. Уже стал было совсем по-книжному — как это бывает с героями на трудных поворотах — перебирать напоследок собственную, скупую на радости, биографию. Почему-то вспомнились, в который раз, раздоры в семье. Тускло, с обидными подробностями, отложившийся в детской, еще нетронутой памяти дождливый вечер. Отец, собиравший вещи для новой жизни и любви, мать, покорно возившаяся у плиты, с сухими, давно отплакавшими глазами, и сам он, Андрюшка, на лошадке-каталке… «Будешь его присылать ко мне. Сын есть сын, он за наши дела не отвечает…» Колы в дневнике, прогулы и вызовы в директорскую… И снова мамины глаза — в слезах. И побег из дому, и возвращение в пустые стены. В пахнущую тошнотворным ладаном квартиру. Это он доконал мать. Помог… Потом и отец вернулся, да было поздно. Рано или поздно — за все расплачиваешься. Наверное, так… Взвесить, осознать и осудить себя. И пожалеть, иначе кто ж тебя пожалеет.
А вот не дали.
В полдень заявилась Настя. И опять Андрей с трудом узнал ее: была она непохожа на ту разбитную бабенку, какой видел впервые с Довбней, и не та робкая, застенчивая, что приходила в клуб. Это была какая-то третья Настя, с посеревшим лицом, на котором пустовато синели глаза. С первых же слов их застлало туманом, и она, не здороваясь, сыпанула глуховатой скороговоркой, так что он не сразу разобрал, чего ей надо. А надобно ей было ни больше ни меньше, как его вмешательство в судьбу Коленьки.
— Ты вофицер — выкрутишься, начальство завсигда знайде дюрку у закони. А шо з Колей будэ, шо?!
Она упала головой на руки, вытянутые по столу, большие, крепкие, почти мужские руки, и закаталась из стороны в сторону.
— Спомогай, родненький, спомогай, христа ради. Вы же обое под смертью ходылы, обое ж вы… Спомогай!
Однако вспыхнула у них любовь! Пожаром. Напрасно он втолковывал Насте, что сам под арестом, уже сделал что мог. Она твердила свое, как помешанная: «Спомогай!»
— Встать! — крикнул он, чтобы хоть как-то привести ее в чувство. — Чего ревешь, как по покойнику?!
Она притихла, моргая мокрыми ресницами, и лицо у нее было как у богородицы на иконе. Хоть сам плачь.
— Кто у вас был тогда, кто? Кроме Степана?
На миг — то ли ему показалось — в лице ее мелькнул страх.
— Кто у вас был? Чужой кто-нибудь. Не из поселка… Я же знаю.
Она все качала головой, и глаза у нее стали, далекие, синяя му́ка и туман.
— Что ж ты Колю спасти хочешь чужими руками, — не выдержал он, — а свой палец приложить боишься! Хороша, нечего сказать. Ты же его и предала, ты!
Она отпрянула, замотав головой.
— Нет-нет!.. Я его не звала… Вин сам, ще при нимцях силком ходыв, гадюка плосконосая…
— Кто? Имя? Звать его как?!
— А я знаю?.. Прозвище було — Монах… Монах и Монах, спросишь, бувало, только усмишка на морде: нэ пытай, як зваты, дай покохаты. Гад!
Андрей уже почти не сомневался, мысленно впиваясь в еще недавно виденное лицо с перебитым, как у боксера, носом. Модное пальто, шапка пирожком — гость старшины, исчезнувший священник.
— Монах?! Откуда он взялся? Не с того же света, где-то здесь хоронится. У кого?
Она ответила уже совсем спокойно:
— Хиба ж я знаю. Мабудь, в лису. Воны таки, усю жизнь в лису, гитлерчуки…
— Не помнишь, он выходил из хаты, когда пили? Выходил или нет? И надолго ли?
— Може, и выходыв… Да, вроде выходыв, а потом прийшов, руки мыв у синях, я ще сказала: який чистюля, с витру да й руки мыты… А шо? Вин тут при че́му? Чи то вин их на Горпыну навив? Ох… Ох, гад, своими руками задушу! Ну, не приведи бог, побачу. Ну!..
— Вы у Довбни были?
Она сказала просто:
— Сам приходыв, а я как нежива була, ничого ему не сказала. Говорю, больная я, отстань. Без тебе тошно…
— Он сам приходил или со Степаном, Монах этот?
— Не… Вроде сам, вин раньше пришев, приставать стал, я его турнула… А тут ваши хлопци пидошлы. Потом пить стали… То ж точно вин про свинью и зачав, точно! Згадала зараз!..
— Вот пойдите к Довбне и все объясните. Это надо. Это очень надо, необходимо. И для Коли вашего. Понятно? Будем его вместе спасать…
Она закивала, затрясла подбородком, непослушными руками завязывая под горлом шаль…
И почти следом явилась сама пострадавшая — Горпина. Вернее, вначале вошел предзавкома, а уж потом позвал ее из сеней. Она вошла с виноватым видом, присела на краешек табуретки.
— Вот, — сказал Копыто, — все мы люди одного корня, одно дело делаем, мириться надо…
— Я ведь все понимаю, — вставила Горпина, подняв прекрасные свои карие очи. — Ну чего не бывает сглупу, с водки этой, мне потом Бабенко ваш объяснил. Не виноваты они, тут чужая рука, жаль, что так получилось… Теперь вам неприятности.
— Вернули ж тебе борова, да еще какого! И дело с концом, — сказал предзавкома.
— Да не надо мне! Что я, из-за мяса горевала?
И столько искренней душевности было в ее словах, что Андрею не захотелось ее разочаровывать: «Раньше надо было думать. Раньше…»
Он поймал на себе пытливый взгляд предзавкома и невольно вздохнул.
— Ну, ты шагай, Горпина. Дежурство у нас…
Она протянула Андрею ладонь дощечкой, он пожал ее и ощутил ответное пожатие. Проводил ее до двери.
— В чем дело? — спросил Копыто.
— Да так… Следователь был.
— Вон куда зашло. Тогда все ясно. Жаль. Надо же… Да-а, дело-то серьезное.
Он встал, как-то слишком уж быстро засобирался, обронив что-то насчет своего дежурства и повышения бдительности.
— Это же явная провокация, — сказал Андрей. — Какой-то бандит, по кличке Монах, действует…
Казалось, Копыто вздрогнул, теперь его лоб был похож на гармошку.
— Слыхал. Еще в войну. Один из ихних главарей, кажется, проводник, важная птица. А вам откуда известно?
— Да уж известно. — У Андрея пропала охота жаловаться.
— Если известно, сообщите в милицию… — Копыто скомкал шапку. — Да… жаль. Следователь, значит, был. — И еще добавил уже на ходу: — Взять бы его, бандюгу, было бы прямое доказательство в смысле провокации…
— Факт налицо. Свершившийся факт: грабеж.
— Как?
— Да это следовательская формулировка…
— Ну да, ну да…
Он подал Андрею вялую заскорузлую руку:
— Главное, будь с ним откровенней, со следователем, то есть — как на духу! А лишних людей не впутывай… Умей за себя ответ держать. А як же! Представитель власти. А власть на правде стоит. Понял?
— А як же, — усмехнувшись, повторил Андрей.
— Что? Ну да, ну, желаю вам… Если что, обращайся, чем можем… Вот такое дело.
«Дело, дело… «Деятель», — вспомнилась реплика Довбни о своем партизанском однокашнике тогда, в клубе.
— Чего лыбишься, лейтенант?
— Да просто так. Спасибо, что зашли.
— Свои люди. Ну, бывай…
Совсем уж неожиданно появилась неразлучная пара — Бабенко и Николай. Чуть похудевший, с обострившимся лицом, Николай докладывал о прибытии, не утратив обычной своей рисовки, но движения его были несколько скованны, улыбочка будто приклеенная. Бабенко же выглядел, как всегда, спокойно, шустроглазый, с воинственно торчащим ежиком.
— Кто вам разрешил? — нахмурился Андрей. Но в душе он был тронут таким проявлением солидарности, к тому же скрывать их и дальше, дружков закадычных, было бессмысленно.
— Совесть есть, — буркнул Бабенко.
А Николай сказал:
— Ша, лейтенант, все в порядке. Разрешите приступить к несению службы?
В уголках его красивого рта, под щеточкой усов, виновато скользнула усмешка: дескать, скоро наша общая служба кончится. Но вид у него при этом был весьма решительный. Что сделано, то сделано, назад не вернешь.
— Сесть можно?
— Можно, — ответил Андрей.
— Тогда перекурим со встречей. — Он вытащил свой кисет из трофейной замши и совсем по-ребячьи шмыгнул носом. — Надо было вовремя послухать вас, смотаться к родной маме. Щас бы пили первачок и закусывали домашним салом.
— Не трави душу, — сказал Бабенко.
— Я кодекс брал у дружка в штабе. Писарь там один, недоучившийся юрист. Кажись, тридцать пятая статья, и по нынешним строгим временам без оговорок.
— Разрешите мне идти? — подал голос Бабенко.
— Слабонервный, — хихикнул Николай, но смеха не получилось — так, что-то булькнуло в горле. — Вместе пойдем, дай посидеть в тепле, соскучился я за лейтенантом. А, черт… — Он перехватил окурок, обжегший палец. — А все ж таки несправедливо это, чтобы фронтовика на такой бузе сажали.
— Чего ты раскис? — взорвался Бабенко. — Чего ты воду пускаешь?
— Настю жаль, — тихо сказал Николай. — Вот вы верите: про нее разговор — такая сякая, вагон с телегой, а вот я не верю. Человек она! И будет человеком, могла бы быть. Со мной. Это я вам объяснить не могу… Этого никто не объяснит. А вот знаю, что со мной она такая, какой ни с кем не была, хотя и не признается ни в жизнь. Гордая, зараза, а вот я чувствую — и все! Вот чувствую! Это уж так бывает — свой человек, кому — чужая, мне — своя…
Глаза его беспомощно забегали.
— Ага, — сжалился Бабенко, — так оно и бывает: кому попом, кому попадьей, а кому и поповой дочкой.
Николай благодарно взглянул на него. Андрей сказал:
— Была она здесь, твоя Настя. — Николай словно врос в табуретку, не сводя с лейтенанта отчаянных глаз. — За тебя просила…
Щеки Николая смешно сморщились.
— Жаль, — повторил он, — до смерти…
— А мать не жаль?
Он поднялся, сунул кисет в карман, покачал головой:
— Мать — само собой…
…И только Стефки не было. Ни в первый день, ни во второй. Вначале он выходил к часовым, подолгу околачивался на холоде в надежде увидеть ее издалека. Раз или два мелькала ее шубка в просветах штакетника…
Он уже решился было зайти. Да узнал, что их видели со Степой возле клуба и дальше, на дорожке к станции, мирно беседующими… Об этом ему сообщил вездесущий Бабенко, ставший добровольным соглядатаем, — видно, почувствовал, что у лейтенанта на душе. Вначале робко, потом с видом заправского сыщика сообщал участливо весть за вестью — одна горше другой, — стараясь сгладить впечатление, но всякий раз верный правде.
— Вона будто строгая, на лицо грустная, а он уж идет рядом, прямо не дышит, осина долгоносая. Чуть за под ручку не берет. Мг… Ну, потом взял, она позволила, но вроде не по душе ей. Потом, правда, засмеялась чегой-то… Правду сказал Политкин, бабы, они все одинаковые, как кошки, ласку им дай!
— Значит, помирились.
— Видать, что так…
А на третий день в обед он пришел к Андрею понурый и, убито вздыхая, сказал:
— Кажись, вчера помолвка была, что ли. Или загул по известному делу…
У Андрея оборвалось внутри. Даже не стал спрашивать, откуда ефрейтору известно насчет помолвки. Тот сам поспешил уточнить:
— Чую, аккордеон наяривает, я сунулся, керосину вроде занять. Ну, они сидят за столиком: он, еще какие-то парубки, мать ее зубы скалит. Видно, рада до смерти…
Это было уж и вовсе непонятно. Значит, Степан все-таки едет? Тупо заныло в душе. Не мог объяснить происшедшего, понять, осмыслить. Еще жил в памяти, сжимая сердце, тот немыслимый, полный горького счастья вечер, руки ее, теплые, беспомощные. Что же это? Ведь не могла она предать! Ведь ясно уже, каково ему сейчас. Или это просто каприз, непостоянство… Трезвый расчет умненькой девочки, внявшей совету матери. Нет, уж лучше под пулю, чем жить с такой мыслью.
— Я его потом встренул, на посту стоял, — бубнил Бабенко. — Разговорились. Я спрашиваю: «Что ж ты, в Польшу поедешь или вы тута останетесь?..» Поеду, говорит, потом. По вызову. Сейчас, говорит, не могу, надо экзамены сдать за второй курс. Учится он, оказывается, заочник, в каком-то институте во Львове.
«Вот оно что…»
Слова Бабенко входили в сердце, точно горячие иглы, потом боль сошла, лишь поднывало слегка. И опять казалось, будто все это — и Стефка, и этот поселок, и его беда — сон. Вот проснется — и все кончится, растает…
Не растаяло.
В тот же вечер он встретил ее на улице, близ дома. Проход во двор был как раз посредине, и они неотвратимо сближались, сворачивать было некуда. Ноги отяжелели. Вот она… ближе, ближе. Вот поравнялась, и оба на миг будто замерли. Он сказал, неожиданно для себя рассмеявшись:
— Поздравляю.
У нее дрогнули ресницы. Кажется, она что-то спросила, не то ответила, шевельнув губами.
— Желаю тебе всего хорошего… Счастливого пути!
И пошел дальше, ожидая ее оклика и страшась его…
Не окликнула. А когда обернулся, ее уже не было. По замерзшей дорожке гуляла снежная поземка, заметая след.
Андрей обедать не стал, прилег и внезапно забылся в тяжелой дреме. Юрин тревожный голос поднял его с лежанки.
— Вот, читайте быстрей!..
В окна вползал закат. Юра жег спички, высвечивая обрывок бумаги, исписанный округлым детским почерком. Будто горячей волной обдало всего: от Стефки!
— Когда получили? Где она?
— Дом на замке! Возможно, эшелон еще на станции, торопитесь.
Одной рукой Андрей натягивал сапог, другой шарил ремень с кобурой.
— …Отдала Мурзаеву… на посту, недавно. Выскочила, будто по нужде, видно, следили за ней. После этого шум был в квартире.
— Какого черта сразу не разбудили?
— Мурзаев же не знал! Думал, так, записочка, прочесть постеснялся. А я вышел проверять…
— Взять запасные диски.
— Взяли… Лахно послал за Довбней.
С Лахно столкнулись в дверях, тот, запыхавшись, доложил, что старшина в Ровно со вчерашнего дня, должен вернуться.
— Давай за мной, бегом!
Андрей мчался, опередив солдат, по переулку, напрямик — по снежной целине, к платформе. В глазах все еще мельтешили строчки, беспомощно-призывные, прощальные, словно выстукиваемые его собственным колотящимся сердцем.
«Коханый мой… Больше не увидимся… И не думай про меня плохо. Одна я, никто не нужен… А Степан — враг, он утека за границу… Вечором я вшистко поняла. В Ровне долгая стоянка, передай Довбне…»
Эшелон тронулся, едва они выскочили на широкую поляну перед насыпью, словно только и ждал их появления, медленно, едва заметно поплыл перед глазами — в темных проемах теплушек пестро толпились отъезжающие, голубями вспархивали платочки, им отвечали с перрона. Многоголосый людской гомон, плач, смех, прощальные возгласы…
Андрей лихорадочно всматривался… и вдруг какое-то движение в дверях вагона, кто-то пронзительно вскрикнул, и вслед затем белый колобок спрыгнул на насыпь и помчался в его сторону. Стефка! Она неслась, точно по воздуху, сливаясь с белизной поля. Он рванулся с места, почему-то вдруг испугавшись за Стефу. Но в следующее мгновение испуг исчез, уже ничего не было — ни людей, ни товарняка, ни земли, ни неба, только этот белый комочек, летящий ему навстречу.
Из окна паровоза высунулась голова в фуражке. Выхватив пистолет, Андрей выпалил в воздух — раз… другой…
— Сто-ой! Стопори машину! Юра! Все к вагону, взять его, гада, живьем…
— Ложись! — отдался в ушах голос Бабенко. В дверях теплушки блеснул ствол нагана. Между смертельным его зрачком и Андреем была только белая шубка.
— Ложись! — Андрей прыгнул, чтобы свалить Стефку наземь, уберечь, услышал треск выстрела и почувствовал в объятиях теплое, вдруг обмякшее тело. Мгновенный проблеск боли в расширившихся зрачках…
И еще увидел, как, спрыгнув на насыпь на повороте, метнулась к лесу высокая фигура в черной дубленке. Солдаты кинулись вслед.
— Душа вон… Живьем! Сержант! — И не узнал своего голоса, растворившегося в хриплом облачке пара.
Он все еще оцепенело следил за скользящей в перелеске фигурой в дубленке, не выпуская из рук ставшую легкой как пушинка Стефку, страшась заглянуть ей в лицо. Словно окаменел среди набежавших людей.
Кто-то крикнул: «Где сани? Давай в медпункт! А, черт, да отпусти же ты!» Ее чуть не силком вырвали у него, и последнее, что он заметил, отдавая в чужие руки теплую, родную, точно прикипевшую к ладоням тяжесть, — улыбающиеся карие Стефкины глаза.
И, внезапно ослепнув, с клокочущей у горла ненавистью кинулся Андрей вправо, наперерез, стараясь отсечь беглеца от невидимой за лесом дороги. Впереди, в гущине опушки, треснули выстрелы. Лишь на миг обернулся на шурхающий за спиной топот — следом бежал Бабенко с автоматом наперевес. И снова он мчался, увязая в подмерзшем сыпучем насте, со сбившимся дыханием, ощущая какой-то странный посвист в ушах, словно искала в нем выход сдавленная злость, — так бывало в последнем броске, за накрытой огнем нейтралкой, когда уже ничего не оставалось, как рвануть напропалую.
В последний раз замаячило и как бы присело черное пятно дубленки в кустах ракитника, но Андрей не свернул вбок, не залег. Весь чужой, раскаленный, будто налитый свинцом, ударь пуля — отлетит, он жил одной жгучей мыслью — взять живьем… Дорога, главное — дорога, там машины, прыгнет, гад, в кузов попутки, соскочит, потом снова в чащобу — ищи-свищи.
Они выскочили к дороге почти одновременно — Николай с Юрой шли от леса, Андрей с Бабенко справа от поселка. Он смотрел на приближавшихся солдат с упавшим сердцем.
— Упустили!
— Не должно быть. Не могли, — сказал Николай, виновато сдвинув шапку на бровь, от взмокших его волос подымался пар. Вид у всех был растерянный.
— Почему не могли? Он же из лесу…
— Нет, лейтенант, — покачал головой Николай, — мы брали с запасом. И возле дороги, в кюветах, ни одного следа. Лахно на всякий случай там оставил.
— Что ж он, на крыльях улетел, мать вашу так?..
— Ну, что уж вы, товарищ лейтенант, — поморщился Юра, — никуда не уйдет теперь. Разобьемся, найдем, надо только сообразить.
— Когда соображать, тютя?
— А может, он… — начал Бабенко, но Андрей перебил его:
— Машина проходила? Хоть одна?
— Да нет…
— Да или нет?
— «Виллис» какой-то, только зад и увидели, — сказал Николай, — что ж он, дурак — сам в пасть кидаться? Да он и не мог успеть к машине.
— А может, все-таки, — досказал Бабенко, — он назад в поселок свернул? По санной тропе?
На опушке показалась медвежья фигура Лахно. Издалека еще развел руками: «Никого…»
Мысль, вначале показавшаяся нелепой, вошла в сознание внезапно, как гвоздь. Андрей уже почти не сомневался, озаренный острой догадкой: «Ну и хитер, хитер, сволочь…»
— На всякий случай мотай к Довбне, — приказал он подошедшему Лахно. — Если вернулся, пусть даст знать по дорожным пунктам.
— Ясно.
— Сержант и ты, Бабенко, — прочесать лес у поселка. Должен быть след. Николай, со мной… Сойдемся у оврага.
«Не может быть. А что, если… этот бандюга, — Андрей даже мысленно не мог уже произнести имя Степана, — и впрямь спетлял в лесу, а сам от дороги, кустарником, бросился к дому? Зачем?» Это было невероятно, дико, но в эту минуту он вдруг вспомнил о внезапно и без следа исчезнувшем Монахе — факт, которому не придал значения. Лишь потом, в разговоре с Настей, сообразил, что тот пришлый на хуторах обнаружен не был, значит, прятался неподалеку, и не без помощи Степана. Догадка, еще не находя прямого объяснения, все больше крепла, и он прибавил шагу.
Спустились к овражку: на небольшом пятачке меж дорогой и кустарником были следы, может быть, случайные, не Степана, потому что дальше все было истоптано, исполосовано санными колеями — сани, очевидно, заезжали в перелески за валежником и дровами.
Из леса к оврагу уже подходили сержант и Бабенко. Юра, помахав рукой, крикнул:
— Есть. Давай сюда!
Оба враз бросились по склону, скатившись в самый лог.
— Его! — сказал Бабенко, осторожно плутавший возле следов на пятачке. — Его эта подковка на левом сапоге.
На солнечном, к вечеру подмерзшем склоне чуть оттаявший снег хранил четкий отпечаток.
— Уверен?
— Сдохнуть мне. Стеклодува подковки. Он всем ставит.
— Вот именно. У кого их нет?
— На одном же сапоге! Степан как-то говорил Ляшко, что одна оторвалась, надо бы подбить, да, видно, не собрался.
— Пошли.
Впереди, на пригорке, в густеющей синеве, четко рисовался дом председателя. Закатно отсвечивала жестяная крыша. Что-то тут не так, трудно было поверить в причастность Митрича к случившемуся, но ворваться в дом к нему — значит поставить последнюю точку.
По истоптанному снегу они снова вышли к дороге, и Андрей, мысленно продолжив ее, представил, как она идет, огибая заросший кустарником овраг, прямо к околице, мимо дома председателя. Он еще колебался, но не сбавлял шага, хотя на разъезженной дороге уже никаких следов отыскать было невозможно. Шел, будто гончая, принюхиваясь к воздуху, к неслышному, тревожащему запаху хуторка, откуда началась его беда.
Над сугробами на крутояре снова открылась алая председательская крыша, над ней в ранних сизых сумерках мирно курился дымок, уплывая по ветру. На этот раз Николай, первым подымавшийся по тропке с фонариком в руках, застыл, легонько свистнув. Тонкий лучик высветил смазанный след на обочине.
— Полундра, — сказал Николай, — знакомая лапа.
— Он тут мог и раньше ходить.
— Мог, конечно. А почему одна с разворотом? Оглянулся, видно, на бегу и ступил в сторону.
— Может быть.
С пригорка вдруг скатился запыхавшийся Политкин, оставленный дома за повара.
— Еле нашел вас… Ляшко надоумил.
— Присоединяйся. Как там Стефа, не слышал?
— В больнице вроде. Не знаю.
Мороз брал круто, только сейчас Андрей почувствовал, как прихватило остывающие после ходьбы щеки.
В крайнем окошке хаты горел свет, косая сгорбленная тень недвижно ломалась у притолоки.
— Обходить тихо. Николай, останься снаружи, остальные со мной. — И расстегнул кобуру, нащупав липучую от мороза рукоять пистолета.
Рывком распахнув дверь, заметил, как вскинулась сидевшая в углу хозяйка. Что-то необычное было в ее позе, будто на плечи давила страшная тяжесть. Тонкие, красивые руки ее дрожали, сжимая моток ниток, лоскут вязанья лежал отдельно на табуретке.
— Ох, совсим залякали меня. Заходьте, заходьте, — словно заведенная, произнесла она, не пошевельнулась, лишь крепче сжала моток. На полу у порога таял ошметочек снега, и Андрею словно шепнули на ухо — здесь Степка, недалеко.
— Где сын? Говори! — резко бросил Бабенко. Быстро подошел к хозяйке, встряхнув за плечо. — Отвечай, а то на хрен все гнездо ваше спалим, вражина!
— А бо ж я…
— Говори, быстро!
Так он, бывало, брал нахрапом пленных немцев, пытавшихся что-то утаить на предварительном «солдатском допросе», не давая им опомниться, перед отправкой в штаб. И то, что женщина не кинулась на обидчика с ухватом, даже не вспылила, а лишь уронила, дрогнув, красивую свою, с ровным пробором голову, подтвердило догадку — тут звереныш.
При свете керосиновой лампы лицо хозяйки казалось блестящей маской, потом Андрей понял, что она беззвучно плачет. Он тронул ее за рукав, сказав тихо:
— Скажи, мать, все равно ведь отвечать ему придется. Лучше без лишней драки, без смертей, будь разумной…
— Не знаю, бог бачить, не знаю! Оставьте вы меня, оставьте! Вин бросил, и вы бросьте. Я ж казала: на що тебе Польша, тут твоя колыска, хата твоя.
Она вдруг всхлипнула, привалясь к Андрею, и он невольно погладил ее плечи, ощутив давно дремавшую в душе сыновью ласку.
Бабенко растерялся. Андрей, уже ничему не веря, жестко спросил:
— Давно ушел?!
— Не… на поезд же, может, час… Уместях со всеми.
Готовность, с какой она отозвалась, и легкая, едва уловимая заминка лишь подхлестнули его. Он прощал ей ложь. Все было ясно…
— Советую в последний раз: скажи правду. Обшарим все вокруг, на земле и под землей… Ему же хуже будет.
От него не укрылось, как она вздрогнула и залилась пуще прежнего, беззвучно, с пробившимся стоном.
— Где муж?
— В сельсовете ж.
— Бабенко, быстро за хозяином… — И не докончил фразы — за окнами глухо треснули выстрелы. И тут же сорвалась автоматная очередь.
Николай лежал, уткнувшись головой в угол хаты, сжимая автомат. Казалось, он споткнулся, нажав на гашетку, чуть поодаль темнела соломенная копна, открывавшая дыру погреба, — обычный схорон для картофеля, по-здешнему — бурт. С той стороны хаты с автоматами наготове уже стояли Юра и Бабенко.
— В чем дело, Николай? Коля!
Андрей затряс отяжелевшее тело Николая, запрокинув ему голову, и почувствовал, как взмокли ладони: из-под шапки липкой гущиной сплывала кровь.
— Николай, — тихо, на выдохе, повторил Юра. Подбежавший Бабенко поддержал дружка. Тот на миг словно бы очнулся, дернул рукой в сторону бурта.
— Там… они, — вырвалось у него с хрипящим клекотом. — …Нос… папахе…
— Не Степка?
— Не… ох, — произнес он совсем внятно, с коротким всхлипом, — не повезло…
Юрка вдруг, отчаянно взвизгнув, точно ему наступили на ногу, рванулся к бурту, замахнувшись…
Глухой взрыв брошенной гранаты смешался с треском автоматной очереди откуда-то из-под земли. Юра странно крутанулся и, упав, по-крабьи неуклюже и торопливо пополз назад, сел и рассмеялся странным, квохчущим смехом, зажав плечо.
— Что еще за цирк! — гаркнул Андрей. — А ну-ка, марш оттуда!
— Да… Я сейчас, минуту… — Юра передвигался на ягодицах, все еще бормоча и взбудораженно покашливая, точно стараясь пересилить икоту, и зачем-то шарил в сдвинутой на живот противогазной сумке. — Ранило меня, — сказал он удивленно.
Бабенко, все еще сидя на снегу, держал на коленях голову Николая.
— Все, лейтенант. Не дышит.
— А ну-ка, всем за угол, — приказал Андрей, — держать бурт под прицелом. — Он вырвал из неумелых Юриных рук пакет, с треском рванул обертку и заголил сержанту плечо. — Не хватало еще всех потерять сдуру! Кто тебя толкал к яме, щенок чертов!
— Жалко стало Николая… Прямо не знаю, как по сердцу ножом! Но я успел… успел бросить, — бормотал Юра, в котором жалость, очевидно, уже смыло новым жарким ощущением собственной раны, сделавшим его ужасно разговорчивым. — Тут все ясно как день, товарищ лейтенант… Они решили уходить. Все, как только вернулся Степка… А не успели. Думали — Николай тут один, иначе зачем этот глупый выстрел, они же теперь в капкане… А я их из автомата.
— Кончай болтать.
— Что?
— Что слышал. Тут больно?
— Нет, почти нет.
— А здесь?
— Ой…
— Пустяки, кажется, ключица… не кисни. Отправим тебя в тыл.
— Зачем?
— Сказано — не болтай! Посмотрят тебя, перевяжут как следует.
Кончив бинтовать, Андрей приказал появившемуся Лахно раздобыть сани и отвезти Николая — он так и назвал его по имени, — как живого, — в поселок и заодно захватить помкомвзвода в больницу.
— Мурзаева смени и шли сюда, останешься там за старшего в единственном числе. А Довбня пусть срочно явится.
— Старшина сказал — будет. А как же с председателем?
— Довбня сам сообразит. Твое дело сообщить.
Глядя в темную пасть бурта, Андрей все еще не мог взять в толк, зачем и куда ехал без документов этот оборотень Степка, зачем вернулся именно сюда, если только он в самом деле здесь, и почему в бурте задержались его дружки. Ах да. Он же ехал провожать. Видимо, до Ровно, а затем вернуться… И сколько их здесь? Неужто и этот, Монах? Наверняка.
За спиной послышались голоса, Юра наотрез отказывался ехать.
— В чем дело? — резко обернулся Андрей. Нелепый случай с Николаем камнем давил на сердце, помкомвзвода со своим мальчишеством, стоившим ему ранения, попросту взбесил его.
— Товарищ лейтенант, я вас прошу… Никуда не поеду! — вскрикнул Юра звенящим от обиды голосом. — Вы же сами сказали — пустяк… Нет же необходимости, свободно стреляю с правой, нас и так мало, товарищ лейтенант…
— Ладно, пусть тебя там посмотрят. Если не опасно — вернешься. Поторопись, Лахно, с санями.
— Спасибо! — сказал Юра.
— Всем в укрытие! — приказал Андрей, и почти одновременно просвистела очередь, осыпав штукатурку по углу хаты.
«Значит, не взяла их граната, а может, кто-то остался в живых. Странно».
— Не спускать глаз с бурта! Бабенко, диски есть? — Он боялся внезапной вылазки. Сколько их там, под землей, и почему все-таки не взяла граната?..
— Два в запасе… Хватит.
Все были взвинчены, Бабенко все повторял: «А может, еще выживет, а, лейтенант, может, просто шок?» Андрей закурил, машинально держа пачку, пока из нее выколупывали сигареты Бабенко и некурящий Политкин, первым обретший свое привычное полусонное состояние, выражавшееся в рассеянной улыбочке.
— Теперь он от нас не уйдет, Степочка, — сказал Бабенко. — Он мне ответит по всем счетам.
— Стрелял-то не он, — отозвался из темноты Политкин. — Слыхал, что Коля сказал? Нос…
— Темно, ошибиться мог… — Бабенко замер на слове. — А может, и нет. Товарищ лейтенант, может, это он, тот, тот самый плосконосый, шо на свинью нас подбив, на гулянке. Гад буду, он, больше некому. Я ведь потом вспомнил — с перебитым носом… Тут у них и гнездо, значит.
— Скоро узнаем.
— Надо же…
— Плоское лицо со шрамиком, нос вдавлен, как у боксера.
— Точно! А вы откуда…
«Так… — мысль заработала лихорадочно. Он все больше убеждался в собственной догадке. — Значит, у Степана — обычная явка, и пропавший Монах шел именно к нему. Зачем? Что ему нужно здесь, почему все-таки отпустили провожать Степана, а сами остались? Глупо. Никогда бы они не решились на эту детскую забаву с «провожанием», тут должен быть какой-то определенный план. И ведь нашли место, не дураки». Все еще не мог, не разрешал себе даже помыслить о том, что Митрич причастен к этой истории.
Невдалеке заскрипели полозья, послышался голос Лахно:
— Товарищ помкомвзвода, пожалуйста в транспорт.
— Давай, — сказал Андрей завозившемуся под окном на бревне помощнику. — Давай не задерживай.
— До свидания, — сказал Юра, — я скоро вернусь. Уверен…
Вскоре скрип саней затих во мгле.
И только сейчас спохватился: попросить бы Юру разузнать о Стефе. Мысль о ней заставила сжаться сердце. И тотчас, перебивая щемоту, подступила волна теплой радости, и он, уже доверяясь одному лишь светлому чутью, вдруг поверил, что со Стефкой обойдется и, может быть, жизнь еще улыбнется им…
…Было по-прежнему тихо, в свете луны поблескивали автоматы, мороз пробирал все крепче, казалось, звездное небо, точно огромный ледник, накрыло их здесь. Греться поочередно в хате было рискованно — от этих бандюг всего можно ждать…
Довбни все не было. Из бурта снова вылетела огненная пунктирная струя и ушла к оврагу.
Ей ответил дружный треск автоматов, пули уходили в дыру, как в воду, с глухим шлепаньем.
— Беречь патроны! Бабенко, давай к тому углу… И гляди в оба!..
— Что будем делать, товарищ лейтенант? — спросил Политкин. — Так они нас измором возьмут. И на что надеются?
Андрей уже знал, что делать. До приезда Довбни надо устранить неожиданность, могли в самом деле рвануть из ямы напропалую, иного выхода не было, а темнота им на руку, и патронов у них, видно, до черта.
— Быстро к сараю, — приказал он Политкину, — тащи сено, только осторожно. Сюда, ко мне…
Чуть погодя солдат подполз с огромной, перевязанной ремнем охапкой, попросил, запыхавшись, коробок со спичками:
— Дай-ка я, лейтенант… Не командирское дело. Ты у нас все же один.
— Мы все одни.
Он не мог рисковать людьми, а за себя почему-то был спокоен, весь затвердевший от ненависти, вошедшей в него с той минуты, когда он ощутил в руках хрупкое тело в меховой дошке. Остекленевший взгляд Николая нет-нет и всплывал перед глазами, звал отомстить. Нет, он не мог ошибиться, слишком много смертей видел на коротком своем веку. Хватит! И сейчас уже ни о чем не мог думать, кроме прятавшего бандитов черного, покрытого снопами зева на белом снегу, весь напрягся, точно взведенный до предела жесткой пружиной.
И когда он полз к яме с ворохом сена, чувствуя за собой нацеленные стволы автоматов, в душе было пусто и холодно. Снова полоснула огненная очередь, он пригнул голову, уткнулся в снег, улыбаясь мертвой, каменной усмешкой.
Все вобрала эта усмешка — постоянный, ставший привычным риск двухлетней окопной жизни, тяжкие эти послевоенные месяцы, скитания по лесам, ночевки в сугробах, тягучий голод в тиши промерзших рассветов. В эту минуту он уже не представлял себе врагов в отдельности — немцев, полицаев, бандеровцев, все они слились перед ним в одно лицо с кошачьим затаенным взглядом. Мир разваливался надвое, четко, напоминая об извечной непримиримости ко всяческому злу.
«Если враг не сдается…» — давние, слышанные с детства слова. Он никогда не задумывался над их смыслом, принимал не раздумывая. Даже немцы во время его разведпоисков, ставших будничным ремеслом, не вызывали в нем такой отчаянной ненависти. Зло как бы воплощалось в обличье Степана — переменчивом, неуловимо-насмешливом, затаившем неистребимую жестокость. Извечное лживое лицо войны, с ее кровью, насилием, онемевшими на пепелищах детьми, с той же изломанной страхом судьбой Фурманихи, с мертвыми звездами в Колькиных зрачках, — все было в этой кошачьей морде, стремящейся к власти над людьми. Мысли спутались…
— Хорошо сенцо, — озабоченно пробормотал Политкин, все-таки поползший следом. — Достать бы еще гранатной.
— Пока не надо, выкурим, как крыс. А теперь давай назад…
— Товарищ лейтенант…
— Кому говорят! Страхуйте из-за угла, вдруг выскочат.
— Есть.
Андрей двинулся дальше к бурту, обдирая ладони о мерзлый снег. Дважды залегал под свинцовым дождем, все так же жестко улыбаясь, и снова полз. Потом, вынув зубами спичку, чиркнул о коробок и швырнул схваченную пламенем вязанку в черный провал, тотчас бросил еще одну и еще…
Белый дым повалил из ямы, подымаясь столбом.
— Выходи, Степа! — рявкнул от угла Бабенко, наставив автомат. — Выходи, гад, пока живой!
Дымный столб стал прозрачен, истаивая постепенно, уродливая тень его с бессильно поднятыми рукавами высветилась в вышине. Гулко выстукивало сердце, Андрей стал отползать, схрон по-прежнему чернел округлой пастью.
И опять полоснуло огнем, он уткнулся в сугроб, машинально тронув ухо, и по тому, как оно зашлось холодком, понял: зацепило все-таки. Он приложил к мочке комок снега и в два прыжка очутился за хатой.
— Куда вас понесло, надо же… — пробормотал Политкин, протягивая завалявшийся в кармане пакетик. — Задело?
— Крови не было…
— Видно, обожгло. Обойдется.
— Черт-те шо, а не драка, — пробубнил Бабенко. — Зарылись в нору.
Андрей и сам не понимал, почему не сработало горящее сено.
А из схрона уже почти беспрестанно хлестали очереди автоматов, по звуку он определил — не меньше двух. Бандиты, видно, не думали сдаваться, непонятно на что надеясь.
Издали с бугра донесся голос вернувшегося помкомвзвода, Андрей различил три приближающиеся фигуры.
Митрича узнал по огромному капелюху. Старик шел горбясь, а следом, чуть выставив автомат, частил Мурзаев — вел председателя точно под конвоем. Все еще не решаясь заговорить с ним, не зная, как себя вести, Андрей сказал негромко:
— Заходите в дом… Мурзаев, марш к Бабенко, на тот угол.
За Митричем натужно, со скрипом затворилась дверь, Юра торопливо, с лихорадочным придыханием доложил:
— Николай погиб… Довбня…
Андрей невольно снял шапку, и Юра, запнувшись на слове, последовал его примеру.
— Что — Довбня? — наконец спросил Андрей.
— Будет вот-вот, вызвал из района наряд с инструментом… Ну а со мной все в порядке! Вот гранат прихватил.
Андрей не понял, с каким «инструментом». Минировать, что ли, собрались этот проклятый бурт? Но переспрашивать не стал, ждал, что Юра обмолвится хоть словом о Стефе, ведь был же он в больнице, мог сообразить. И Юра, видно почувствовав, чего ждет лейтенант, сказал путано:
— Не было… это… времени. Торопился… понимаете.
Андрей вздохнул с облегчением — втайне страшился услышать худую весть, лучше уж оставаться в неведении. И без того все внутри было натянуто как струна, вот-вот сорвется, а еще предстоял разговор с Митричем, и надо было собраться, взять себя в руки.
Когда он вошел в хату, хозяйка по-прежнему сидела как изваяние в углу, а супруг — за столом, положив перед собой огромные, раскрасневшиеся от мороза кулаки. Он так и не разделся, лишь капелюх лежал рядом, искрясь обтаявшим снегом. Глаза его застыло смотрели на лампу, в огнистой синеве их жила тоска.
Снаружи нет-нет и прорывалась пальба — дробно, с глухой обреченностью огрызалось подземелье, после чего всякий раз Бабенко орал «ультиматум» вперемежку с матерщиной.
— Известно вам, кто там, Иван Митрич? — спросил Андрей, через силу принудив себя к уважительному обращению.
— Кому же быть, кроме моего богоданного… — Разлепив жесткие губы, Митрич скосил налитые тоской глаза на поникшую супругу. — Его автомат, Марина? Тот самый, что был под матрацем, а?
В тягостной тишине голос Митрича звучал с простудным хрипом. Казалось, в эту минуту он не видел, не хотел видеть никого вокруг. Марина при каждом его слове лишь затравленно вбирала в плечи повязанную платком голову.
— Партизаны в свое время автоматы сдали. Все! Я трепотню его насчет любви к оружию не принял. Он же обещал снести к Довбне, при мне завертывал. Или у него в запасе был? — Митрич треснул по столу кулаком, пустой графин отозвался тоненьким звоном. — Чуяло сердце беду, ждало. Поверил ему, а чуяло… Эти отлучки по ночам, этот Монах з Львова, бывший дружок… Ты же, гадина, все покрывала! Доигрались…
Голос его пресекся.
«Вот так, — подумал Андрей с невольной жалостью к Митричу. — Жизнь сурова, и похоже, старик не ждал себе поблажки. Может быть, поэтому, разрываясь между чувством долга и желанием мира в семье, он так переменился за последнее время. Довбня прав — сник душой. Чего это ему стоило…»
— Рад был, что уматывает он отсюда, — прошептал Митрич с каким-то тихим отчаянием в дрогнувшее лицо жены. — Только бы с глаз долой… Вот. Все мои показания!
— Я не вправе вас допрашивать, — сказал Андрей и вдруг заметил мгновенно выступившие на лбу Митрича крупные капли пота. — А собственно, куда он уматывал, если не секрет?
— В Польшу же, со своей любовью. — Голос его был едва слышен. Видимо, он что-то понял, может быть, то, самое худшее, чего ждал и чему боялся поверить, а все же снял перед выборами свою кандидатуру.
— Без документов?
— Во Львове, говорил, оформит, заодно с институтскими бумагами…
Но Митрич уже и сам понимал — все это вранье. Пасынок, темный парень, бывший связной, почему-то попросту решил бежать и споткнулся на первом же шагу, что-то он натворил. Не зря ж решил отстреливаться до конца там, в схроне.
Андрей же не узнавал Митрича, казалось, за эти минуты он превратился в глубокого старика, серые лохмы свалявшихся на лбу волос открывали две темные глазные впадины. Они были обращены к жене, в них мешались страдание и ненависть.
— Скоро прибудет старшина, — сказал Андрей, — прошу вас никуда не отлучаться.
Излишне было напоминать. Старик поглядел на него, медленно повернулся к жене:
— Дожили… — Грудь его бурно поднялась, зябкими руками он потуже запахнул кожух. — Молчишь?!
Хозяйка вскинула голову, до крови закусив тонкую губу, глаза ее стали как две искры, и Андрей ощутил за этим внезапным, полным неистребимой бабьей тоски вызовом давно копившийся бунт, готовый прорваться, положить конец притворству, старой скрытой неприязни, нелюбви, вражде.
— Сына убивают, — процедила она, затрепетав. — Те его запутали, а эти убьют…
— Кто — те? — тихо, растерянно спросил Митрич, и челюсти его напряглись узлами. — Так он что… там не один?!
Он рывком поднялся, шагнул к жене, та даже не шелохнулась, вся как изваяние, с поднятым к потолку искаженным лицом.
— Говори! Стерва…
Губы ее дрогнули в усмешке.
— Говори!..
— Отста-ань, дурак…
Андрей успел схватить железное, рванувшееся тело Митрича, до ломоты в кистях сжимал его, пока не обмякло, забившись в судорогах, и отпустил, уронив на стул. Марина рухнула головой в ладони и зашлась навзрыд.
Некоторое время в горнице стояла тишина, нарушаемая будто сейчас лишь ожившим тиканьем часов, да слышались тихие подвывы хозяйки, перемежавшиеся жарким, надсадным шепотом.
— Так, — совсем спокойно сказал Митрич. — Вот оно что… Значит, они… Спанталычили бедняжку сынка. Ну, не-ет, честного человека не собьешь, видно, рыльце в пуху. — Он говорил как в бреду и все качал седой встрепанной головой. — Узнаем, все узнаем, не может быть!
Пора было уходить…
— Не пойму, почему их ни дым, ни гранаты не взяли? — сказал Андрей, уже подойдя к двери.
Старик не ответил, глядя на жену.
— Тебя спрашивает человек.
Но та лишь захлебнулась в прорвавшемся вновь рыдании. Митрич поднялся, видимо пересилив себя, подошел к ней, тронул за руку.
— Слухай меня, — проговорил он устало, — слухай, Марина. Не сложилось у нас с тобой, может, и моя вина: любил. Не мог отступиться. Да нелюбимому, видно, бог судья. Но сыну твоему перед людьми отвечать. Его ты любишь, его и спаси. Выйдет добровольно, может, живой останется. Ступай растолкуй ему, упроси… Вот и лейтенант тебе скажет.
Казалось, она не слышит его, безжизненно глядя в шевелящийся, заросший бородой рот.
— Ступай, — повторил он, — ступай, мать… Я тебя подожду здесь, мне выходить нельзя. Я арестованный.
Только сейчас до нее дошло. Поднялась медленно, на миг застыв перед ним, точно слепая, положила ему руки на плечи, он спокойно снял их и подтолкнул жену к выходу…
— Пальто надень.
Не оглянувшись, лишь поплотней стянув наброшенную шальку, сгорбленно ткнулась в дверь.
Бабенко, приподняв над сугробом голову, трижды громко повторил:
— Степан, слухай внимательно. К тебе спустится мать, понял? Спускается мать! Одна, мы останемся на местах, стрелять не будем. Пропусти мать!
В ответ ни звука. Выждав минуту, Андрей притронулся к зябко вздернутому плечу хозяйки, в темноте он не видел ее лица.
— Можно идти.
Темная ее фигура медленно двинулась к схрону, казалось, она плывет над заснеженной землей на горестных своих материнских крыльях, слепая в своей любви и ненависти, ни хруста, ни шороха от легких ее шагов. Потом она присела на краю ямы, шаря ногами лесенку, видимо не найдя опоры, стала сползать вглубь. Потом донесся ее голос:
— Степа, цэ я, одна…
И утонул в короткой, яростной очереди, огненная плеть хлестнула по стене хаты. Марина тонко вскрикнула и стала валиться на бок в яму. Андрей, бросившись к бурту, в последний миг успел подхватить ее под руки, и они с Бабенко оттащили ее в сторону. Женщина стонала, Юра уже копошился в своей сумке, отыскивая бинт, потом он помог ей дойти до дверей, и оба скрылись в хате.
Какое-то время все оставшиеся молчали, зорко наблюдая за буртом, изредка выплевывающим брызги огня.
— Мать стрелял! — растерянно прошептал Мурзаев, словно только теперь осознав случившееся, в блестящих глазах его застыл ужас.
— Яблоко от яблони… — буркнул Политкин. — Поквитались.
— Мать стрелял…
— Может, он не разобрал, что это она, — предположил Политкин, участливо глядя на Мурзаева. — Надо же… Зверюга, хуже волка, тот закапканенную лапу сгрызает…
— Нехай бы себя и сгрызли, — сказал Бабенко, — легче б людям дышалось…
Вдали, осиянный закатной луной, серебряно полыхал лес, и все вокруг — исполосованные тенями искрящиеся буераки, сквозные, припущенные фиолетовым снегом березнячки, золотая петля реки с глазастыми мазанками по берегу, — будто подсвеченное волшебным фонарем, казалось ожившей сказкой. И странно до жути было сознавать, что в этой сказке таится человечья ненависть, свистят пули, рвутся сердца… Андрею вдруг вспомнились слова, некогда вычитанные в завалявшейся на чердаке затрепанной книжке: пугающая, как внезапный обвал под ногами, коварная, темная, граничащая с мистикой фраза об извечном симбиозе добра и зла, о том, что одно неспособно существовать без другого. Всем своим напряженным, промерзшим до костей существом ощутил он в этих полузабытых словах какое-то смутное, горькое откровение.
«О чем я думаю, что за чушь?»
— Лежит, плачет, — послышался голос подползшего сержанта. — Разрывная — в ногу, завязал в лубок… Хоть бы этот милиционер скорей появился, отвезти ее надо, а сани у него остались.
Юра говорил с частыми придыханиями, заплетая слова…
Андрей коснулся ладонью его лба.
— Вместе с тобой и отправим. Жар у тебя!
— Немного как будто…
— Зачем возвращался, шут гороховый?
— Он у нас герой, — усмехнулся Политкин. — Раненный на поле брани…
— Ну-ка, Бабенко, — сказал Андрей, переждав очередную вспышку огня из схрона. — Подкинь им связку гранат, пусть немного успокоятся.
Довбня прибыл не один, с ним было двое в голубых ворсистых шапках и такого же цвета погонах на дубленых полушубках, третий — офицер. Медвежистую поступь Довбни, в тени которого пребывали остальные, Андрей различил издалека и тотчас пошел навстречу. Сзади озорно пропищал Политкин:
— Гля, братцы… Салют стражам нашего внутреннего спокойствия!
— Заткнись, — прозвучало из-за спины милиционера.
— Тем же концом с другой стороны.
В ответ сухо засмеялись. Тот, кто смеялся, щуплый, с тремя звездочками на погонах, отвечая на приветствие, сжал ладонь Андрея маленькой, но точно железной клешней и, пока лейтенант объяснял Довбне обстановку, слушал, слегка отвернув лицо, точно был глуховат, лишь чуть заметно кивал.
— Монах, — заключил старший лейтенант, — начальник прав, больше никто. Месяц назад перешел границу и как в воду канул.
Довбня крякнул досадливо.
— Как я его упустил, ведь было ж на уме. И примета известная — сломанный нос. Не прощу себе…
Теперь Андрей начинал понимать…
— Зайдешь? — кивнул Довбне старший лейтенант.
— О чем нам говорить…
Довбня колебался, и Андрей понял его сомнение — не знал старшина, как себя вести в сложившейся обстановке.
— Потом…
— Как знаешь.
Старший лейтенант отошел к своим и о чем-то быстро заговорил, только сейчас заметил Андрей сложенные у ног солдат зачехленные лопаты, лом и железный ящичек на защелках.
— Взрывать, что ли, старший лейтенант?
— Не хотелось бы. Но если Монах, иного выхода нет, живым не выйдет.
— Кто он такой все-таки?
Довбня чуть покосился в сторону возившихся с инструментом солдат, сказал негромко:
— Был тут в войну бандеровский резидент, стравливал нас с поляками, всех скопом продавал немцам, а немцев — союзникам. Если это он, тогда все ясно и со Степкой… Вот оно как, елки-веники.
— Секрет?
— Какой там секрет… Тут корешки глубоко тянутся. Разгром отряда связан с предательством. Кто выдал — не знали, а кличка была известна — Волчонок. За ним потом сами немцы охотились… После нашего с тобой разговора запрос я все-таки сделал, ну и обнаружилась ниточка…
— Немцы почему охотились?
— Говорю же, двойная игра, раз он связан был с Монахом, а тот с американцами…
Кажется, все становилось на свои места. Луна по-прежнему заливала опаловым светом скованную снегами землю, но теперь она уже не казалась сказочной, от нее веяло смертным холодом.
Стефа в больнице, этот Волчонок здесь, прощается с жизнью. Знала она о нем хоть самую малость, догадывалась? Да нет, откуда же? Разве он рискнул бы открыться? И все же закрутило в душе саднящей болью, отчужденностью. Он не сразу расслышал вопрос Довбни, спохватившись, ответил:
— Да, жгли сено. Как они там не задохнулись?..
— Сеном их не возьмешь.
— Схрон с боковым лазом. Наверняка… — послышался за спиной голос старшего лейтенанта, державшего под мышкой белый сверток. Солдаты с лопатами стояли поодаль наготове. — Митрич мог и не знать об этом. — И то, что он назвал председателя хотя и вскользь, но привычно — по отчеству, невольно облегчило душу — жаль было старика. — Где-то есть выход, пошукаем.
Искать пришлось недолго, средь заснеженных кустов в чуть приметно обтаявшей лунке темнел околыш жестяной трубы. Уже светало, но ее можно было обнаружить, лишь внимательно приглядевшись. Теперь он понял, что значит боковой лаз. Помещение с отводной комнатой, вот почему их нельзя было взять ни огнем, ни гранатой. Лаз перекрыт, сдвинь засов и пали в отдушину.
— Монах! Говорит Сахно! Сахно… Узнаешь голос?! — закричал в трубу старший лейтенант. — Сдавайся добровольно, гарантирую справедливый суд. — Он помолчал, ожидая ответа. Достав из-за пазухи блокнот, что-то черкнул в нем и, привязав вырванный листок к мерзлому комку земли, бросил в трубу. — Лови бумагу, на размышление четверть часа, после чего буду взрывать.
Эти четверть часа, похожие на вечность, они провели за углом хаты. Сахно молчал, сосредоточенно дымя самокруткой.
— Притих монашек, — заметил Довбня.
— Гад, — отозвался Сахно. — Редкой силы гад. Сотни жизней на его совести. Знаешь, что у него на том месте, где у людей совесть?.. — Старший лейтенант круто выругался. — Дважды из рук уходил, когда мы его партизанским судом приговорили, помнишь? И метки мне оставил — ухо контузил да два пальца отшиб. — Он говорил тихо, словно про себя… — Сорок хат пожег в отместку, с детьми, с женщинами, только потому, что хлебом-солью встретили в тридцать девятом Красную Армию. А чего он хотел, чего добивался от людей, которых ни в грош не ставил? Садист, самостийник… Ну и его… — Сахно закашлялся, подавившись дымом. — …Как бешеного пса! Еще нянчись с ним, суды законные — со зверьми… А все-таки зачем он здесь, а, Данилыч? — спросил он Довбню. — Если Степка — Волчонок, столкнулись они в последний раз в сентябре, когда казну свою увозили.
— Казна, так их перетак, кровь людская. А все ж таки обхитрил он тогда тебя, — сказал Довбня. — Засаду прорвал, а казна, видать, другим путем пошла.
— То-то и оно, в толк не возьму, каким именно… Да, а Степу, выходит, легально переправить смикитили. На постоянное жительство. Мало тут насвинячили, теперь у соседей им резиденты понадобились. Это уж по указке новых хозяев.
— Что значит — легально? — переспросил Андрей, обернувшись к Довбне. — Разве он не провожать ее поехал?
— Как же. По документам брата. Шляпа я с ушами! — Он мотнул головой. — А все ж таки зачем тут Монах застрял?
— Узнаем, — сказал старший лейтенант. — Все узнаем. Дай время.
— Пыльная у вас работенка, — заметил Андрей с невольным уважением.
Старший лейтенант не ответил, сплюнув окурок, прикончил его каблуком.
— Пора!
Медленно наступал рассвет. Андрею, стоявшему в оцеплении вместе с солдатами, странно было смотреть на мирно закурившиеся дымки над хатами, где люди в привычной суете встречали новый день.
И эти будничные дымки над хатами, утонувший вдали, в морозном тумане поселок, где ждала, должно быть, надеялась на свое счастье вчера еще неведомая ему девчонка, белый снег, черные фигуры солдат и сам он, свидетель конца чужой, давно развернувшейся драмы, — все вдруг показалось дурной, нелепой придумкой, точно он взглянул на мир со стороны, на себя, прошедшего сквозь сто смертей, все еще живого, невредимого… Что несет ему этот день, безумно засиявший на кончиках сосен? Не все ли равно… Подавленность, почти не ощущаемая, размытая чужой бедой, схватила его изнутри, встряхнула, что-то там, в глубине души, внезапно оборвалось. Он никак не мог понять, что с ним творится, и лишь, до боли сжав челюсти, тупо смотрел на старшего лейтенанта, на его искалеченную руку, сжимавшую луковицу часов.
— Монах, — крикнул Сахно, — добром прошу — выходи!
И снова полоснуло огнем из схрона.
Солдат с ручником, не дрогнув, резанул в яму из пулемета и отскочил в сторону.
— Лейтенант, — окликнул Сахно, — кого-нибудь в подмогу, пусть возьмут пулемет.
Надо было подстраховать двоих, с лопатами. Бабенко и Мурзаев вывернулись было из-за бугра, но он скомандовал им: назад! Юры почему-то не различил среди них и тотчас забыл о нем, шагнув к яме. Все произошло как бы помимо его воли, будто некая сила, испытывая судьбу, подхватила его, воткнув в снег у черневшего лаза. В конце концов, кому-то надо было, а он стоял ближе всех, только и всего.
— Начинай, — сказал Сахно.
Двое в голубых шапках, один ломом, другой лопатой, дружно ударили с боков по мерзлой крыше бурта, Андрей до немоты в пальцах нажал на крючок, вгоняя одну очередь за другой в огрызавшуюся ответным огнем горловину. Тело напряглось, стало чужим, жарким, словно потеряло вес. И в эти мгновения, длившиеся бесконечно, пока солдаты долбили железный грунт, он все врезал свинец в жерло схрона, сам открытый пулям врага. Слепая, отчаянная трескотня отдавалась во всем его существе, ожидавшем мгновенного конца, потом исчезли все ощущения, кроме стальной дрожи в ладонях.
— Готово!
Не сговариваясь, все отскочили в сторону, и он шагнул не спеша вслед за ними, так и не сумев разглядеть в пройме рухнувшей крыши ничего, кроме темной глубины, дохнувшей картофельной сыростью. И еще подумал, что лезть туда будет страшно.
Сахно что-то сказал одному из солдат, и тот, метнувшись за дом, вернулся с толовым ящиком — в крышку был ввинчен запал со шнуром.
С разомлевшим от домашнего тепла и бессонницы лицом появился Довбня.
— Монах! — Голос старшего лейтенанта стеклянно рассыпался в стылой синеве утра. — Последний раз предлагаю — выходи!
Все, кто лежал за бугром, скрывался за хатой, невольно приблизились к яме. Выбор Сахно мог пасть на любого, сейчас он был здесь полновластным хозяином. Он ждал.
От оврага задул резкий, сжигающий щеки ветер. Секунда… другая, и в этой тугой, звенящей от ветра тишине где-то под землей глухо, с короткими промежутками прозвучали выстрелы.
Один… другой… третий.
— Значит, трое их было, — вздохнул Сахно и опустил наземь уже ненужный ящик.
Андрей сразу понял, в чем дело, догадка мелькнула смутно, кольнув отупевшее от холода и переживаний сознание: «Салют смертников».
— Собаки… — выдохнул Сахно. — Ох и собаки. Сволочи.
Некоторое время все молчали.
— Кто полезет? — спросил Довбня, беря на себя инициативу, и быстро оглядел столпившихся возле ямы. Теперь он вступил в свои права. — Надо их оттуда выволочь.
— Можно? — На спекшемся от мороза личике Бабенко двумя угольками горели глаза. Никто из глядевших в провал бурта, должно быть, не был до конца уверен, что все кончено и бандиты не приготовили под занавес подарочек, от них можно было ждать всего.
— Ну, как? — обернулся Довбня к Андрею.
— Старшина, — умоляюще произнес Бабенко, — я ж самый маленький, порхну, как горобец в дырку…
— Кто первый обнаружил их? — спросил Довбня.
— Того уж нет, — сказал Бабенко. — Николай, дружок мой.
— Давай, — кивнул Андрей.
Солдаты с автоматами снова изготовились у провала, Андрей понял, что его опасения не напрасны. В случае беды вряд ли Бабенко что-либо поможет. Довбня между тем, обвязав Бабенко веревкой, спросил:
— Удержит?
Тот, затягивая под грудью узел, пошутил:
— По крайней мере, не утону, — и улыбнулся криво. Он сел на край провала, спустив ноги, мгновение помешкал.
— С минами дело имел? — спросил Сахно.
— Приходилось.
— Уткнешься в лаз, будь осторожен.
— Ага.
— Толкни прикладом заслонку. А сам в сторону.
— Ага.
— С богом.
— Ну, хлопцы, не поминай лихом, — засмеялся Бабенко, — сейчас реабилитируюсь… — и исчез в черной глубине.
— Чуть что — дергай конец! — крикнул вдогонку Довбня.
Прошла минута, другая… С шорохом уползала веревка.
Гуще пошел снег, и отступил морозец. Напряжение росло, веревка все еще шевелилась на снегу, точно ослепшая змея, влево-вправо. Откуда-то на бугорок слетел воробей, чирикнул и, как шальной, метнулся под стреху.
Потом донесся приглушенный глубью, звенящий от волнения голос Бабенко:
— Порядок!
— Давай!
— Тащите!
Какая-то громоздкая штука вынырнула на снег тупым окованным, словно угол гроба, углом, наконец появилась целиком. Потом стало ясно, что это сундук, стянутый медными обручами, к нему наспех солдатским ремнем был приторочен брезентовый куль, от рывка он развернулся, и на снег высыпалась кипа бумаг, клочки каких-то отпечатанных инструкций с иностранными грифами, искореженная пишущая машинка, куча порванных тридцаток, искромсанные сапоги и куски ремней, — видно, бандиты в слепой ярости уничтожали все подряд, только бы не осталось людям. Сахно приказал всем залечь в укрытия, сам, присев над огромным, как бочка, сундуком, внимательно, не касаясь руками, оглядел его, потом приказал кому-то из солдат:
— Лом и кусачки!
Снова оставшись один, почти незаметно сдвинул в сторону уголок инкрустации над замочной скважиной, что-то пощупал мизинцем, потянул. Легко щелкнули кусачки. Только после этого подсунул под крышку лом.
И все увидели в его руках отливающий чернью цилиндр с рогулькой… Мина?! Он осторожно отнес ее подальше, в сугроб, вернулся и, переведя дыхание, снял с поверхности сундука войлочную прокладку. Сухое лицо его вытянулось…
— Вот она, казна бандитская, братцы, — произнес он.
— За кордон готовились, не иначе, — сказал Довбня. — Видно, поистратились там господа гитлерчуки… А прятали надежно…
Солдаты сгрудились у тесно сложенных в отсеках вещмешков. Сахно развязал один, другой… В сером рассветном сумраке тускло отливало желтизной монетное золото, игольчато сияло разноцветье камней — грудой, в ожерельях, вперемешку с какими-то развороченными, тускло блестевшими штуками. Сахно поддел палочкой одну из них, и Андрея слегка замутило — это была золотая челюсть.
— Цена человеческих жизней… — Сахно прикрыл сундук. Отвязав бечеву, швырнул конец в яму. — Выволакивай их, Бабенко!
Трое лежали под брезентом, раскинув босые ноги. Андрей старался не смотреть в ту сторону. От усталости и нервного напряжения, пережитого за ночь, в глазах стоял туман, и ближний лес, тронутый дымкой рассвета, казалось, плыл под низким, взволнованным небом.
— Мину в овраг, взорвать. И домой, — послышался за спиной голос Сахно. — Тебе, Данилыч, пришлю свежий наряд, надо прочесать лес и хутора, где-то их дожидался транспорт.
Андрей обернулся. Сахно протянул ему свою беспалую руку, сказал, вздохнув почему-то:
— О ваших действиях немедленно доложу по инстанции. Спасибо за помощь. — И подмигнул Бабенко: — Будь здоров, горобец…
— Не забудь, лейтенант, в семь на выборы, — обронил Довбня. — Отложили на час.
Кто-то тронул Андрея за рукав, он все так же отрешенно взглянул через плечо.
— Помкомвзвода наш плох, — доложил Политкин.
Юра сидел за хатой, прислонясь к стене и закрыв глаза.
— Честно — ты был в больнице? — спросил, подойдя, Андрей.
Сержант разлепил синие губы.
— Ну… немного побыл.
— И удрал? Ясно.
Он попросил Довбню взять с собой помкомвзвода, как только подадут сани, и, кивнув своим, тронулся по тропке к поселку. Шел не спеша, ощущая в ногах странную тяжесть. И как всегда, когда просыпалась старая контузия, позванивало в ушах…
Солдаты отправились к клубу, а он заглянул в белеющее на отшибе здание больницы. Дежурный врач был где-то в палатах: вся в белом, с обтянутой, как яйцо, головой, встала в дверях толстая нянька, наотрез отказавшись впускать в такую рань.
— Да к кому вам? — допытывалась она воинственно, с некоторой подозрительностью вглядываясь в него, и Андрей подумал, что выглядит, наверное, не лучшим образом и надо бы зайти домой, умыться и хотя бы сменить примерзшие к ногам портянки.
Он не ответил няньке, лишь спросил:
— Ночью у вас никто… ничего не случилось?
— Идить, — отшатнулась нянька, — идить отсюдова!
Дома, в исхолодавшей за ночь комнате, он стал переобуваться, стянул сапог и, откинувшись навзничь, точно провалился в яму.
Очнулся он, кажется, тотчас от грохнувшего невдалеке взрыва и долго ничего не мог понять… Откуда-то с улицы доносился людской гомон, бабьи вскрики. Он подскочил к заледеневшему с краев, в мятущихся желтых бликах окну. И замер. Наискосок, из осевших развалин клуба рвались языки пламени, черные рукава дыма сносило к полям. Изредка из огненного чадища, рассыпая искры, беззвучно выстреливали головешки. Толпа людей скучилась в стороне.
Когда он подбежал к пожарищу, то увидел своих солдат, Довбню и предзавкома, о чем-то сердито споривших.
— Где пожарники? — крикнул он издалека.
Довбня только махнул рукой.
— Гаденыши! Видно, со вчерашнего дня механизм заложили.
«Точный расчет, — мелькнула мысль, — с хорошим запасом. Сейчас бы они уже к границе добрались».
Откуда-то вывернулась черноглазая тетка Гапа, нарядно одетая, в цветастой шали, обвивавшей плечи кожушка, почти весело запричитала:
— Проморгала милиция! Ще добро, шо в шисть не открыла, капут людям.
Какой-то укутанный одеялом малыш, с мамкиных рук удивленно таращившийся на огонь, вдруг тонко, голосисто заревел.
Андрей поежился, представив себе взрыв в переполненном избирательном участке. Его терзала смутная вина — надо было все предусмотреть, рядовой же случай. Хотя разве все их пакости разгадаешь… Стоявший рядом Довбня молчал.
— Данилыч, — вдруг тихо молвила Гапа, тронув старшину за рукав, и в темных очах ее полыхнул ужас. — А Настя-то… Настя там… сгорела…
— Ты что?
— Точно. Ключи взяла для приборки, с дежурства домой не пошла — приберусь, говорит… Цветочки полью…
Сразу несколько баб заголосило в отчаянии. Довбня прикрикнул на них, глядя в гудящее пекло:
— Кончай поминанье! Слезами вы ей поможете?
— Это верно, — поддакнул Копыто, — кто из соседок, ступай на хутор, детей доглядите… — И тотчас одна из старух засеменила к дороге, всхлипывая и утираясь на ходу концом хустки.
Огонь взял силу, с треском пробиваясь сквозь проломанную кровлю.
Народ уже окружил предзавкома, две девчонки с тетрадками списков испуганно жались друг к дружке, заводские покачивали головами, потягивая цигарки, потом все слегка отпрянули от пахнувшего жара: крыша рухнула, зашипели головешки на тающем снегу.
— Нет худа без добра, — сказал Копыто. — Клуб не клуб, бывшая кофейня, старье. Все равно новый строить. Теперь поторопятся.
— Помолчал бы! — огрызнулся Довбня.
В толпе мужской бас обронил зло:
— Надо же, в людей подгадывали.
— Вот они морду свою и выказали, — громко подхватила Гапа. — Всю войну про демократию толковали. Вот ихняя демократия, дезертиры вонючие.
Толпа будто очнулась, и посыпалось со всех сторон — хлестко, с накипевшей лютостью.
— Люди воевали, а они за спинами народ попугивали.
— Ничего, сами по себе поминки справили, уберег бог людей.
— Завком! — вдруг звонко закричала все та же тетка Гапа и обернулась к толпе. — Товарищи поселяне! А шо нам клуб? Клуб — дом, да и то трухлявый. Не в клубе дело, а в нас самих. Проголосуем на улице, назло врагам! Грицко, чего гармошка мовчить, давай музыку. Девчата, тащите тумбочку, урну зробим, а бюллетени вот они, у мэнэ!
Толпа всколыхнулась одобрительным гулом.
— Давай, Гриша, вжарь, шоб не холодно було. Слышь, милиционер, зараз мы тебя не отпустим, будешь нас охранять, и ты, лейтенант, где твои хлопцы? А ну, танцуйте!
Андрей, неожиданно подхваченный какой-то жарко дышавшей молодкой с закаченными от азарта глазами, все еще видел согбенную старушечью фигуру, поспешавшую по дороге к хутору. После веселья предстояли еще похороны. Не повезло Кольке. И Насте не повезло. А ему?.. Скорей бы проголосовать и вырваться к Стефе. Довбня молчит, значит, с ней все в порядке.
Чуть погодя на улице разливалось уже целых три гармошки, забористая полька гремела в морозном солнечном воздухе, молодежь плясала вокруг кострища, сбоку вытаптывали старики.
Чей-то визгливый бабий голос вперебой гармошке охально выкрикивал:
Ой ты, кумэ Сэмэнэ,
Иди сидь коло менэ,
Не дивись, шо я стара…
Ох!
Притащили гигантский самовар, вдоль тротуара развернулась с лотками поселковая буфетчица, и мужики, уже приложившись по случаю праздника, ходили весело. А к урнам все тянулась торжественная очередь с белыми бумажками в руках.
«Все, — подумал Андрей с замиранием, — пора в больницу». И оглянулся на шум мотора. Рядом остановился «виллис» подполковника Сердечкина. А вот и он сам лихо выпрыгнул на снег. Издали еще протянул руку, подойдя, взял Андрея за локоть, и они не спеша пошли к баракам. Надо было доложить обо всем случившемся. Он было открыл рот, но подполковник, не дослушав, хлопнул его по плечу:
— Все знаю, получил телефонограмму. А этого следовало ждать. — Он кивнул на пожарище. — Да ведь говорится: один подлец сто честных обхитрит. Ладно, все обошлось.
— Николай погиб… и любовь его — тоже.
Сердечкин остановился, некоторое время молчал, опустив голову.
— Дети у нее остались?
— Двое.
— Постараемся помочь. Да, вот тебе и война кончилась…
…Они пошли к Андрею. Гость, не раздеваясь, присел на табурет. Темное, в белых лучах морщин, скуластое лицо Сердечкина, казалось, хранило легкую грусть, он поднял глаза, в них словно бы промелькнула тень неловкости.
— Ну, рад тебе сообщить… Командир полка вмешался, словом, не дали тебя прокурорам. — Улыбка тронула губы подполковника, но ни эта улыбка, ни бодрый голос почему-то не обрадовали Андрея, что-то обломилось в нем за последние сутки, зачерствела душа. Томящее, тревожное чувство не проходило. — Я уезжаю на родной завод. Аня пока на хуторке, у приятеля поживет.
«Вот оно. Или еще не все?»
— А полк получил задание — рейд по следам Ковпака, до Карпат. Очистить землю от этой нечисти…
Он уже сообразил, в чем дело, машинально кивал.
— Сам понимаешь, не до прошений было насчет твоей демобилизации, не тот момент. А чего спешить, молодой, у тебя в запасе вечность.
— И даже бессмертие.
— Как у будущего литератора…
Рассмеялись невесело.
— Но ты помни. Если ты свои литературные иллюзии не бросишь… Словом, станет туго, приму в любое время, работать будешь и учиться. Заочно, Все-таки профессия в руках. Как?
— Мне надо в больницу. К Стефе.
— Конечно, само собой… Я тебя не задерживаю.
Вряд ли он знал о несчастье со Стефой. А может, и знал. А за окном разливались гармоники, трескучие девчоночьи голоса частили наперебой.
— Ну, попрощаемся.
Они обнялись.
— Значит, к вечеру и выезжай прямо в Ровно. Там на въезде будет наш регулировщик, покажет штаб. Получишь приказ.
— Ясно…
Они еще немного посидели, молча, без слов. Наконец Сердечкин поднялся.
— Бывай здоров.
За Сердечкиным хлопнула дверь. «Теперь к Стефе, потом попрощаться с Юрой, похоронить Николая».
В больнице все та же белобатистовая нянька, видимо успев разузнать, кто он и к кому приходил, встретила его льстивой озабоченностью.
— То ж Стефочка, голубочка наша, вже дома. Ага… Плечо у гипсе, и врач будэ заходить, в палате теснота, а дома ж уход. Отпустили, ага…
Не дослушав, он зашагал обратно к баракам. Теперь, когда опасность миновала, схлынул страх за Стефку, к нему вернулось уже знакомое, мучившее все последние дни ощущение притухшей боли, обида, осуждение. Он не мог простить ей безволия, какой-то овечьей покорности судьбе, обернувшейся бедой. Вот тебе и урок…
«А тебе… — точно жалом кольнуло изнутри. Вонзилось, уже без поблажки. — Степин оппонент, аналитик доморощенный. Сам-то не виноват в том, что произошло? Ах ты мыслящая натура, великодушный прохиндей».
Он почувствовал, как взялись жаром обдутые морозом щеки.
«Как же ты не разглядел за этим открытым свободомыслием врага? Но ведь он был искренен, вот что сбило с толку. Он попросту был слеп в своих откровениях! Ах ты боже мой, он искал истину, этот Волчонок, искал свою правду. Но цена ей — столько крови и страданий! И разве не стоит за нею обычный инстинкт собственника, зверя. Стало быть, нужно драться, сжав зубы, драться насмерть. И никуда от этого не уйдешь. Так просто…»
Все смешалось, перепуталось в душе. И как тогда, у схрона, в рассветных сумерках, пронзенных вскриком чужой женщины, матери, обожгло болью невозвратимой потери. Что-то отмирало в нем, уходило с болью навсегда.
Он даже остановился на миг, точно его ткнули в грудь. И, уже отдышавшись, со слабой, затеплившейся надеждой подумал о Стефке.
И по мере того как он приближался к обитым дерюгой знакомым дверям, тихая нежность робко входила в сердце, он не знал, что скажет Стефке. Может быть, просто возьмет ее за руку, посмотрит в глаза, погладит каштановую челочку. В нем проснулось странное, дотоле незнакомое чувство к ней, точно к обиженному ребенку, смутное, властное, наполнявшее все его существо болючей, неизбывной жалостью, которая требовала выхода.
Дверь отворилась без скрипа.
Пани Барбара, в стареньком капоте, обвисшем на костлявых плечах, возилась у печной загнетки. Подняла голову, и он, как всегда не выдержав ее взгляда, отвел глаза, уловив предупреждающий жест — стиснутые на груди сухие, в чешуйчатой коже кулачки ее задрожали.
— Спит! — Пани Барбара отчужденно затопталась посреди кухни. — Проше вас, бардзо проше!
Он понял, о чем она просит, но стоял упрямо как вкопанный, уже в упор глядя в ее приоткрытый, тронутый жутковато-неуместной усмешкой подкрашенный рот.
Она никогда не благоволила к нему, ее вполне понятное беспокойство вызывало ответную неприязнь, к которой сейчас подмешивалось легкое сожаление.
Вдруг, словно бы решившись, она поставила ему стул, сама села напротив и сомкнула губы, отчего скуластое лицо ее приобрело печально-сумрачное выражение, и только руки, слегка подрагивавшие на столе, выдавали волнение.
— Не тшеба ее волновать, — сказала она, — нехай поправляется… — У него все замерло внутри от этой нелепой просьбы, похожей на приказ. — Хватит ей, хватит, годи! — Голос ее взвинтился. — До яких же пор! — И вдруг всхлипнула, промокнув передником сухие, блестящие глаза.
— О чем вы?..
— О том, о том, годи! Я сказала. Все!
— Пани Барбара, а ведь вы портите ей жизнь, мало вам…
— Мало или много — сами разберемся. Через месенц пуйде зе Львова новый эшелон, выправим визу, и довидзення.
— А если…
Ему хотелось завыть в голос, бросить в это изможденное годами пустых ожиданий, злое, страдающее лицо женщины, упорно живущей призрачной своей надеждой: «А если мы любим друг друга?!» Но он только смог прошептать:
— Поймите, я нужен ей!
— Тихо! Тихо, — промолвила она отрешенно. — Человек боле… Спит! Спит мое дите, и вы не кричите, не кричите… вы!
— Да вы послушайте… — У него мелькнула дикая мысль признаться, что они были близки, породнились.
— Э, — отмахнулась она ладошкой, не отрывая локоть от стола. — Знаем…
— Что вы знаете?!
— Вшистко! Когда любят — женятся. Семья… как у людей, а мы так не привычные…
— Так я готов, только мы вечером выступаем в рейд…
— Рейд… дурейд… Там нову паненку и знайдете, а ее мне на руках зоставите, да еще с дитем? А вас ищи-свищи.
— Да что вы мелете?
— То и мелю… Возьмешь ее з собой, а?! А цо потэм?
Оба точно споткнулись в этой бессмысленной путанице попреков, уже сыпавшихся без всякой логики. Куда он сейчас возьмет ее, да и Стефе еще лежать и лежать. Что ж ему, все бросить и сидеть тут ради спокойствия этой упрямой злюки? Он уедет и вернется, может, через полгода, год… Боже мой! Он даже вслух не мог произнести это слово — год, понимая, что оно прозвучит как явность. Просто ему не верят, и тут ничего не поделаешь, разные они люди. У старухи свои понятия, свои взгляды, которых он не мог ни понять, ни принять.
— Стефа поеде к ойтцу, там подмога, там свои, ей учиться треба, а не рейдувать за бандитами. Она ж еще дитя, семнадцати нема. Вы то розумеете?
«Может, ты и права», — подумал он с обжигающей трезвостью и горько усмехнулся. Что ж, верно. У него ни кола, ни двора, будущее — туманно, жизнь в общежитиях. Вправе ли он?.. А там у Стефы все же будет семья и какой-никакой — отец…
И все, что еще минуту назад казалось просто и ясно, вдруг обернулось темным тупиком.
— Ходьте, ходьте, Анджей, дай вам бог…
— Мам, — донесся слабый голос, — кто там?
Женщина неистово замахала руками, и эти руки оттолкнули его, не коснувшись, точно тугая воздушная стена, яростно надвигаясь, оттирала Андрея к выходу.
Он схватил ее сухие запястья и, сам еще не сознавая, что делает, шагнул к порогу спальни. Но еще прежде он снова ощутил ее ладони — на своих плечах и увидел глаза, серые, без дна, в которых плескалась мука.
— Проше вас, як мать… як мать…
— Что вы, пани Барбара…
— Проше, пожалуйста, вы старше, мондрей ее… Можде, и вы ей любы, то пройде, то молодость… Не рушьте життя, потом не поправишь. Прошу вас!
— Мама!
Он как-то разом сник и, покорно кивнув пани Барбаре, с тяжелым сердцем вошел в спаленку.
Стефка полулежала на высокой подушке, забинтованная, укутанная в теплый платок, в темной пройме которого лихорадочно блестели глаза. И столько в них было любящего щедрого сияния, что он невольно зажмурился и, присев на край койки, поцеловал ее, ощущая на губах теплоту мокрых ресниц.
Все, что было потом — жаркий шепот, прикосновения руки и этот сияющий свет под козырьком платка, — казалось сном.
— Анджей, я тебе цо-то хочу мувить… — Она вся вспыхнула, даже платок ее, касавшийся его щеки, казалось, взялся огнем… — Нет-нет, потом, кеды вернешься… Ты ж вернешься…
— Да, Стеф, да… да… — выдыхал он пересохшим горлом, — и я скажу, все будет хорошо, все хорошо.
— А кеды?
— Когда отпустят. Когда очистим леса…
— Чистильщик ты мой…
— А сейчас спи…
— Так прентко?
— Тебе надо отдыхать. А то мать там нервничает… И лечиться. А я приеду. Обязательно приеду. Как же иначе…
— Анджей!
— Стеф…
— Ты еще зайдешь перед отъездом?
— Конечно! — Еще мгновение — и он не выдержит, разревется, как баба.
— Береги себя, Анджей.
— Но я еще зайду.
— Будешь беречь?
— И ты… Помни меня.
— Езус Мария! Я и так ни минуты без тебе. Мы все время вместе, правда?
— Правда. Прощай.
— Я буду чекать. Довидзення… Анджей!
…— Душа человеческая — загадочный сфинкс…
Сердечкин отдернул занавеску, и в купе хлынул рассвет.
— Кажется, все выгорело, в пепел, ан, глядишь, проклюнулся росток. И нежность приходит, и тепло, и доброта. Значит, жив человек. Конечно, бывает иначе. Всяко бывает…
«Это он об Анечке», — подумал Андрей, глядя на убегающую за окном равнину в березовых перелесках над проблесками речных петель. От солнечных бликов рябило в глазах, провода мчались наперегонки с поездом, словно по невидимым холмам, вверх — вниз, и снова взлетая к небу.
Было странно слышать от постаревшего Ивана Петровича тихие эти, древние как мир, излияния. Время от времени он застенчиво потирал переносицу, и этот жест щемяще напоминал былое, давно ушедшее, куда они вместе по воле судьбы возвращались теперь на короткий срок.
В московском крутеже даже самые близкие люди с трудом вырывают время для встреч. Андрей же виделся с Сердечкиным довольно часто. Когда текучка, казалось, уже съедала начисто и от редакционной беготни кружилась голова, он, словно повинуясь некоему импульсу самозащиты, уезжал на край области, в заводской городок, к Сердечкину — встряхнуться. И удивительно, у обоих находился досуг походить по лесу, скоротать зорьку на реке.
Однажды, когда они сидели над застывшими удочками, Иван Петрович рассказал ему о трагическом конце Анечки — она погибла в сожженном доме дружка-партизана, с которым бандиты свели напоследок старые счеты.
Познакомился Андрей и с новой хозяйкой дома, худенькой, озабоченной Александрой Ивановной. Врач скорой помощи, которую супруг в шутку называл «моя скоростная», чем-то неуловимо напоминала Анечку, тихостью своей, что ли, насмешливой снисходительностью, в которой ощущалось что-то совсем материнское.
Мир да любовь — это было заметно — прочно поселились с ними, а иначе у Сердечкина и быть не могло. Он был создан для того, чтобы согревать рядом живущих. Саша, провожая его в дорогу, исхлопоталась, укладывая в прозрачные виниловые мешки домашнюю снедь, тщательно подбирая дорожную аптечку.
— Не забудь корвалол — перед сном тридцать капель, с ложкой меда. Мед в пластмассовой баночке. Запомнил?
— Постараюсь.
— Горе луковое…
— Хорошо иметь домашнего врача, — шутил Сердечкин.
А Андрею все помнилась Анечка. Быстроглазая, веселая полковая медсестричка… Да, все возвращается на круги своя, а молодость бывает только раз. У него-то так и было.
— Брось хандрить, — сказал Иван Петрович, открывая саквояж. — Все зависит от человека. Сам он себе строитель.
— Выходит, просто не повезло.
— Может, и так… — Сердечкин выложил сверток. — Сейчас я тебе курицу Сашину скормлю. А будешь паинькой, получишь рюмку коньяка. Лучшее лекарство…
«Кто здоров, — подумал Андрей, — тому и лекарство не повредит».
Нет, все-таки это удивительно. Десятку за билет, каких-то полтыщи километров — и ты снова в юности, как на иной планете. За эти годы где только не побывал, чуть ли не на Северном полюсе, а сюда дорога не привела… Или сторонился этой дороги, берег душу, не желая травить воспоминаниями?..
Может быть, надо было съездить в этот лесистый, мрачноватый поселок, навсегда осиротивший душу, еще тогда, весной, после госпиталя, где он лежал с пулей, схваченной на первом же переходе — в Черном лесу под Калишем. Поначалу только слал письма, страшась и надеясь, — одно за другим, пропадавшие, точно в бездне, без отклика, пока не понял, не поверил, наконец, что Стефки в Ракитянах нет, уехала в свою Польшу.
Поверил? А все-таки, все-таки… Рана была паршивой — в коленку, — надолго сделала его беспомощным. Может быть, это… И все-таки надо было съездить. Зачем? Поглядеть на знакомые двери, со смятенным сердцем войти в дом, где давно живут чужие люди… А потом завертела жизнь. Учеба, газетный котел. Вроде бы и зажила ранка в молодом сердце.
Последние годы почему-то все чаще думал о ней, видел Стефку такой, как в тот последний зимний день прощания, бледную, счастливую, с застенчиво сияющим взглядом из-под платка.
«Анджей, я буду чекать…»
Бывало, вскакивал среди ночи с замирающим сердцем… Потом стал понемногу забывать, и сны приходили все реже, но по-прежнему яркие, хватавшие за душу, и сама она будто въявь: только что была здесь, рядом, еще звенит ее голос в ушах, а ее уже нет — ушла, истаяла…
— Да, чудно́ устроен человек, — хмыкнул Сердечкин, отставив рюмку, — что ж ты, все это время один?
— Всяко бывало, а все без следа.
— В самом деле, не повезло.
— Может быть.
Иван Петрович покусал губу.
— Эдак и похоронить некому будет.
— Еще не слыхал, чтобы в доме оставляли покойника. Да еще на приличной жилплощади.
— Юморист… Друзей-то сотня.
— Может, и побольше. Помянут. Поговорят, повздыхают и разойдутся.
— Эх-ма, жизнь… Ну а как у тебя с Любой? Ведь хорошая девка, — что-то чересчур уж весело сказал Иван Петрович, должно быть, непривычно было лезть в чужие дела. — На цех ее собираемся ставить. Красивая, умница, чего еще?
— Не знаю. — Слишком долго объяснять, а коротко — Иван Петрович не поймет. Да, и умна, и хороша, и волевая. Наверное, даже слишком — для него.
— Но ведь встречаетесь не первый год. — Сердечкин даже засопел сердито. — Небось не в карты играете.
— Небось…
— Нехорошо как-то. И она ведь связана. А уж пора бы очаг иметь постоянный. Для них это очень важно.
Иван Петрович отвернулся, Андрей с улыбкой посмотрел на его словно облитую серебром голову, уже начинавшую лысеть со лба. Люба, Люба… Он и сам еще не знает, как оно будет, не решил окончательно, а надо бы. Тянучка…
— Не расстраивайтесь, — сказал он, помолчав. — Ни к чему об этом сейчас.
— Ты уж прости. Темный лес для меня все это.
— Загрустили вы что-то.
— Да и ты невеселый, — сказал Сердечкин.
— Не думал, что придется нам с вами еще раз побывать…
— Пришлось…
Разыскал-таки Сердечкина Довбня, заслуженный пенсионер, несший при исполкоме гражданскую свою службу охранителя памятников войны. Отыскал, видимо, по газетам. О Сердечкине, его заводе частенько писали газеты. Годовщину Великой Отечественной в Ракитянах решили отметить открытием большого обелиска. Сколько их разбросано по топким чащам Полесья, а этот на самом краю поселка, там, на партизанском кладбище, где схоронены и Колька с Настей в то утро первых выборов, солнечное, зимнее, в начале новой жизни…
— Аня-то где лежит? — спросил Андрей.
Сердечкин понуро молчал, уставясь в одну точку, в окно.
Вдруг поднялся, отодвинув еду.
Андрей с внезапно подступившим ознобом представил себе запертую в горящей избе неунывающую Анечку.
— Спрячьте вы эту курицу, от одного запаха тошнит!
— Сам… Я выйду, покурю…
Он не узнал Ракитян, и, может быть, к лучшему. Ничто не напоминало о прошлом, кроме леса, стеной подступившего к поселку, да и тот стоял по-летнему густой, чащобный, с веселыми проблесками медных сосен. В тополиной гуще утопали черепичные крыши завода, рядами стеклянных цехов растянувшегося вдоль дороги, до самого бора. Поселок, окружавший разросшийся, утопающий в тополях стеклозавод, стал иным. Четырехэтажные, увитые диким виноградом особнячки, нарядные по случаю воскресенья люди, очень много ребятишек — они сновали на велосипедах и самокатах по асфальтовым дорожкам, по огромному, в радужных клумбах, скверу.
Что-то знакомое почудилось Андрею в очертаниях этого бурлящего непривычным звонкоголосьем сквера, с мраморным обелиском в центре и покато спускавшимися к лугу аллеями… Вдали розовела кирпичная арка заводских ворот. И вдруг понял, что это и есть то самое место, где стояли дома — бараки.
Довбня, встретивший их на вокзале, — все такой же крепкий, краснолицый, время будто не коснулось его, лишь голова побелела, а в уголках рта застыла улыбчивая печаль, — молча обнял, утер глаза и всю дорогу, пока ехали в исполкомовском газике по городу, по той самой дороге, где когда-то Андрей водил его за нос — впрочем, кто — кого, — молчал, покашливая. Никак не мог совладать с собой. Да и Андрей… Сдавило горло и не отпускало.
А Довбню вдруг прорвало, зачастил с придыханием с пятое на десятое — о заводе, о городке. Андрей ловил обрывки слов, что-то переспрашивал, но так и не заикнулся о Стефке, смятый вдруг подступившим волнением, ждал. Но Довбня будто начисто забыл о ней. И лишь изредка как-то странно, будто с укоризной, поглядывал на Андрея…
И после, за праздничным столом, куда дородная, под стать Довбне, хозяйка ссыпала прямо с противней, с пылу с жару, невиданных размеров пампушки, Андрей сидел как на угольях, воспаленной душой впитывал басовитый голос бывшего участкового и ждал, что Довбня вот-вот обронит среди десятков других знакомое имя.
— А Владека помнишь?.. Помер. Кажись, в сорок седьмом. На год пережил Фурманиху. На больше пороху не хватило, а Ляшко живет-поживает, лучший стеклодув. Завучастком сейчас, скоро на отдых. А я вот уже пятый годок на госхлебах, скоро, видать, и мой вороной свистнет…
— Ну, — отозвался Сердечкин, — твой конь еще бодрый.
— Не скажи. Не та была работа, шо жизнь удлиняет. На курорты с сердцем катаю, да ведь ржавую подкову не перекуешь. Так и живу, все больше с павшими рядышком, памятники обихаживаю. Вот и этот обелиск схлопотал, шикарный получился обелиск, с надписями. Твоя Анка второй год там стоит, поглядишь завтра. Да, — вдруг сказал Довбня все с той же грустноватой улыбкой, — жаль, Стефка в командировке. Вот уже месяц. А то бы повидались…
И отвел глаза.
Ночь была ли, не была… В распахнутое окно спаленки заплывал шум близкого леса и смотрелась луна, такая же, как тогда, будто не верила, что это он вернулся в давно забытые и такие памятные места, смотрела удивленно и холодно, с какой-то томительной тяжестью, пока не задвоилась, расплылась.
И весь следующий день — осматривал ли он с гостями новую школу — бетон и стекло, с солнечным спортзалом, детские ясли с расписными стенами или выезжал в соседнюю деревню, где была показательная ферма, — думал о своем, плохо понимал, о чем рассказывают хозяева, машинально отвечал на вопросы. Вдруг сжималось сердце — и начинало бухать, точно бубен. В каком-то жарком ознобе порывался спросить у Довбни Стефин адрес и тут же вспоминал, что нет же ее в поселке, а идти просто так — не мог, будто страшась чего-то.
К вечеру они взошли на дощатую, наспех сколоченную трибуну, где уже стояли старые партизаны со всей округи — мужчины и женщины в орденах и медалях. И все, что было потом — и звук горна, и венки в руках ребят, и речи, — виделось как сквозь туман. Выступал бритоголовый мужчина, кажется секретарь райкома, потом слово дали Довбне, и голос его, глухой, надтреснутый, полетел в толпу…
— Друзья!.. Давно отгремела война, покончено с фашистами и ихним охвостьем… Заказана бандюгам дорога на землю, что их родила, это удел всех, кто идет против народа… Бесславие! И вечная память героям, нашим землякам и нашим друзьям советским солдатам, нашим братьям, освободителям… Вот мать разведчика Николая, погибшего от руки бандитов. Рано потеряла она своего сыночка, рано ушел он от нас… Памятью павших друзей, крепостью нашей дружбы, могуществом нашей Родины клянемся оберегать мир на земле…
Андрей и сам не понял, как они очутились рядом — он и седая, сгорбленная женщина в хусточке, с ясными заплаканными глазами.
Они стояли у обелиска, и он поддерживал ее за плечи, ощущая странно-непривычное, нежное чувство родства.
— Так вы и есть его командир? — спросила она. — Рассказали бы, как же он, Коленька мой… Как он жил тут, как воевал, редко писал, так редко…
— Вы успокойтесь. Будем возвращаться, все расскажу.
— Так вы ж на поезде, а мне тута близко, сто километров.
— Знаю.
— Нас исполком привез.
— Да…
— Как же так, встренулись и расставаться?..
— А возьму и приеду к вам в Коровичи, найду время.
— Помните, значит?
— Коровичи? Ну как же, я ведь его в отпуск гнал, на свой страх и риск, да не пришлось.
— Верно. Ах ты боже ж мой. Он писав, шо прииде, да не успив. А вы-то… То ж так… так, Коленька-то мне про вас отписывал, скольки раз…
Она взглянула на него из-под платка — застенчиво, с тихим, все понимающим участием, сказала чуть слышно:
— Приезжайте… У нас хорошо.
— Приеду, мама…
Впервые за многие годы произнес это слово и умолк.
Заиграл горн, и пионеры понесли венки. Впереди шел рослый рыжеватый мальчуган. Он первым положил венок и, вернувшись, подошел к ним, тронул старуху за рукав.
— Вы мать Николая? Мне дядько Довбня казав.
— Я, деточка…
— Мама вам кланялась. Она помнит тех солдат, что тогда тут стояли гарнизоном. Сказала, будет кто из знакомых, то передай привет.
— А где ж она, твоя мама?
— Во Львове, на семинаре культработников! — не без гордости сказал мальчишка. — Она всей районной самодеятельностью командует. И сама поет! Батько говорит, не так, правда, как прежде, голос на собраниях растренькала. — Он рассмеялся заливчатым звоночком, чуть откинув голову, и махнул рукой у подбородка. И этот смех, и жест… Андрей вдруг почувствовал слабость, будто горячей рукой сжали сердце.
— Ты свободен сейчас? Поговорить бы… — спросил как взрослого.
— А я и вас знаю, вы бывший ихний командир…
— Так ты свободен? — будто кто другой за него спрашивал чужим, хриповатым голосом. — Или занят?
— Не-а, батько отпустил до обеда. А вы когда едете?
— Поезд в час.
— А можно вас проводить? Вы сами откуда?
— Можно… Конечно же!.. Из Москвы…
У мальчишки округлились глаза.
— Из самой Москвы, — прошептал он завороженно.
— Мать, — сказал Андрей все тем же неживым голосом. — Расстаемся, до встречи. Буду у вас, непременно…
— До свидания, сынок. — Потянувшись, она припала щекой к его плечу. — Заезжай и начальника своего, слышь, захвати. Вот бы хорошо. Отдохнули у нас…
— Да-да, обязательно…
Что-то с ним творилось, всего трясло, и он держал руки в карманах, стараясь пересилить дрожь.
— Пойдем. Звать-то тебя как?
Он вел его, крепко сжимая острый мальчишечий локоть, словно боясь, что потеряет и уже никогда не найдет.
Отыскать в толпе Сердечкина, договориться о встрече на вокзале было делом пяти минут. И все это время, пока он отыскивал и разговаривал с Иваном Петровичем, изнутри его глушило толчками, сбивалось дыхание.
— А чего торопиться?
— Так… надо.
— Тут вроде поминки накоротке затевают. Да и секретарь… со мной поговорить хочет. Думаю, на шефство нацелился, все-таки союзного значения завод, — подмигнул весело.
— Да-да, вы им помогите в чем надо.
— Что за вопрос? — Сердечкин удивленно покосился на мальчишку. — Тезка твой — рыжий.
— Я седой… А ждать вас буду на вокзале.
— Ну смотри, билеты обратные у меня.
Они пошли боковой аллеей, впереди расстилалось знакомое поле, перерезанное вдали блескучей колеей железной дороги, в купах зелени белело новое зданьице вокзала. Он все еще не выпускал ребячьей руки. Мальчишка поглядывал на него сначала с любопытством, потом беспокойно.
— Вы не заболели, часом?
— Нет, а что?
— Ладонь у вас огнем палит.
На опушке у поля Андрей присел на пенек, закурил, снова поднялся и, опять опускаясь, точно в омут, сказал:
— Так как же тебя… звать?
— Андрей…
— Вот как… По батьке, значит?
Он все еще не верил, боялся спросить о главном, пробирался к нему, как сквозь душные заросли.
— Не, батько — Федор.
— Да-да, конечно. Работает где?
— На заводе, — удивился мальчик, — где ж ему еще работать? Бухгалтером. Он пришлый, из Винницы, приехал с госпиталя на побывку к родичам, без руки. Тут и остался, давно это было…
— Сколько тебе?
— Тринадцать скоро.
Так… Все правильно. Тогда, зимой, тринадцать лет назад, никого еще не было. Никакой Винницы… А были они, двое, в его холодной комнатухе…
— Как же ты узнал меня?
— А по фото. На комоде у нас ваша карточка. И письма.
— Письма?!
— Ну да… В бабкиной шкатулке нашли ваши письма… после ее отъезда в Польшу. — Он помолчал, знакомо глянув исподлобья. И вдруг спросил, заморгав опасливо: — Вы с мамой дружили, да?
«Смышленый какой. Ну и пацан. — Ему хотелось крикнуть: «Сын! Родненький мой!» Но слова застряли в горле. — Как же так? Не сказала она сыну, не открылась? Письма… Значит, не знала о них, пока не нашла в шкатулке. А потом?.. А сейчас?»
Вправе ли он… без нее. Да и его ли сын? Ах, его не его, Стефкин! А мог быть и его. Теперь уж не будет.
— Значит, по отцу ты — Федорович?
— Ну.
«Вот так, есть сын — и нет сына».
Что-то прочел в его лице мальчишка, в знакомых синих его, Андрея, глазах словно бы мелькнула смятенность, след какой-то беды, смутная догадка, и Андрею показалось, что еще слово — и оба они сейчас полетят в бездну. Горячий румянец тронул бледные, в веснушках, височки, полился к дрогнувшим щекам, и Андрей понял, что, если не застопорит сейчас, не найдет опоры, все пропало — покатится, обрушится, костей не соберешь. Нет уж, через силу приказал он себе, сам катись, но молча. Пока можно, молчи! Налетевший ветер перебирал пожухлые от дневной жары листья на ракитах, кружилась земля в предвечернем тоскующем мареве.
— Так, — сказал он тихо, — все правильно.
— Пора мне, — отозвался Андрей-маленький, беспокойно раскрыв глаза, — совсем забув, надо батьке суп разогреть.
— Это обязательно?
— Сегодня у него отчет, прибежит на минуту — и назад.
— Ясно.
— А вы бы какую таблетку все же приняли, бледный совсем.
— Спасибо, поищу на вокзале. В самом деле неважно себя чувствую. Совсем худо.
— Видно, старое ранение сказывается? — все еще напряженно спросил мальчишка. — У батьки вот тоже. Бывает, болит рука. Нет ее, а болит.
— Да-да… Хороший он у тебя?
— А?.. Добрый. Велосипед обещал купить.
— Это хорошо.
— Что?
— Все… Ты вот что, передавай привет Стефе. Маме привет.
— Ладно. Она рада будет, верно?
— Раз дружили — конечно… — Слова не давались ему, он пробормотал первое попавшееся: — Мы были первые ее слушатели. Я-то помню, как она пела.
— Правда? — Андрейка рассмеялся с явным облегчением, все еще не сводя глаз с Андрея. А тот перевел дыхание, снова присел на пенек, лихорадочно шаря в карманах сигареты. Еще нашел в себе силы, улыбнулся:
— Само собой.
— Обязательно передам. Скажу: горячий привет тебе от командира.
— Скажи просто — от Андрея.
— Ага…
— Как здоровье-то ее? Ей ведь тоже тогда досталось — пуля в плечо…
— Ага. Ничего, обошлось. Все мне рассказывала… Когда еще маленький был. Возьмет меня к себе, а батьку в кухню на топчан, и мы до полночи все говорим, говорим, и я как будто сам все видел. И как тут клуб взорвали, и как бабка уехала. Бабка уехала к деду, а мама тут осталась, вот ей трудно было со мной. А потом на завод пошла контролером, потом в клуб начальницей, потом в исполком… Ничего, обошлось, сейчас хорошо живем… — Он вдруг знакомо скосил глаза, отмахнувшись ладошкой, и все опять в Андрее обмерло. — А нас в Москву осенью повезут, на экскурсию, в Мавзолей, я зайду к вам?..
— Вот адрес. Вот, возьми! — Он вырвал листок из блокнота и корявыми, дрожащими буквами начеркал адрес. — Приезжай, мы еще с тобой подружимся… Только у мамы спросись. — И торопливо, путано добавил: — Все хорошие люди должны быть друзьями.
Мальчишка протянул руку. Андрей порывисто прижал его к себе, чмокнул невпопад в глаза, в щеку и, уже не оглядываясь, тяжело зашагал по заросшему ромашками и мать-мачехой полю, по извилистой стежке, где когда-то обнял упавшую от пули Стефку, по земле, что так неизбывно вошла в его душу первой любовью, дурманящей и горькой, как запах весеннего Полесья.