ИВАН ВАСИЛЬЕВИЧ Повесть об участковом милиционере

Выродок

В промокших полях шатается дорога. Твердеют сумерки. Сапоги отяжелели в цепкой грязи. «Хоть бы телегу встретить», — думает Борисов и тут же понимает, что мечтать об этом глупо.

То ли от долгого пути, то ли от бескрайности обступивших его просторов шевельнулось зябкое чувство одиночества. Несколько капель разбилось о плащ — скоро заладит дождь. Когда же оно наконец, это Ратово?

Впереди, там, где колея прячется в уже наступившей темноте, что-то глухо ударилось о землю. Борисов всматривается — нет, почудилось. «И чего я на ночь глядя подался? Приехал бы утром, честь по чести…» — ругает он себя, хотя прекрасно знает, что прийти в село ему надо сегодня.

Получив вчера назначение, Борисов, откровенно говоря, не особенно ему обрадовался. Начальник Сеченовского районного отделения милиции лейтенант Клюшин обвел зеленый клочок карты: «Вот ваш участок. Желаю успехов в работе. Надеюсь, что оправдаете доверие», — сказал он обычные для такого случая слова.

В зеленый клочок входило восемь деревень. До него с работой здесь не справились шесть милиционеров. Он — седьмой. Кусочек карты разросся на десятки километров, квадратики деревень растянулись сотнями дворов. Голубая ленточка Суры вспенилась, раздалась, за ней стеной встали леса. Там, в глубине их, скрывается банда Матвеева.

Левой рукой Борисов взял назначение, правой козырнул.

— Спасибо. Постараюсь оправдать доверие, — ответил он начальнику и вышел.

Незаметно из-за холма высунулся и нехотя пополз ввысь купол старой ратовской церкви. Последний подъем. Вот и околица. Потянулись серые, похожие друг на друга избы, — они словно выпрямили дорогу.

Улица села безлюдна. Поодаль, между тонких, еще голых ветвей, засветились окна клуба. «Значит, успел» — радуется Борисов, но тут же беспокойство, свойственное каждому на новом месте, охватывает его.

За время пути он ни разу не подумал о том, как встретят его в Ратове. Сейчас, когда до клуба осталось две-три сотни метров, отчетливо вспомнились лица колхозников, приезжавших в райотдел со своими горькими жалобами. Вспомнились нераскрытые дела: кражи, угоны скота, бандитские налеты. Участок, доставшийся Борисову, слыл «отбойным». Нелегко тут будет, ох, нелегко! Он поймал себя на том, что невольно замедлил шаги.

Перед входом Борисов снял и накинул на руку плащ, очистил от грязи сапоги. Надавил на дверь. Она скрипнула, подалась немного и уперлась в чьи-то спины. Боком он протиснулся в щель.

Тесная комната была до отказа набита народом. Тускло светили керосиновые лампы. Штатская одежда — серый помятый пиджак и брюки, заправленные в кирзовые голенища, не привлекли к нему внимания. Только сзади простуженный бабий голос буркнул:

— Еще одного принесло. Нет, чтоб к началу поспеть, как положено.

— Да это вроде не наш, не ратовский… — ответил кто-то.

Борисов огляделся. Люди сидели на лавках, прямо на полу, стояли у стен. Мужчин почти не было, если не считать нескольких стариков. По деревенскому обычаю им отвели первую скамью. Белые платки, туго натянутые до бровей, делали женщин какими-то одноликими.

У стола, несколько наклонясь вперед, к колхозникам, говорил высокий, плотно сколоченный человек. Борисов узнал уполномоченного райкома партии Сухова. Тот, очевидно, заканчивал свое выступление, голос его стал громче.

— Мы встречаем завтра светлый праздник — Первое мая. Гитлеровские войска по всему фронту терпят поражение за поражением. Не щадя себя, сражаются с фашистскими гадами наши сыновья и братья. Армии нужен хлеб, товарищи. Мы должны провести весенний сев военного 1944 года без единого огреха на пахоте, без единого потерянного зерна. Да здравствует наша скорая победа!

В клубе стало шумно. Колхозники захлопали, многие встали. Борисов осторожно начал пробираться вперед. Сухов отошел от стола, жестом попросил тишину, улыбнулся.

— Жизнь скоро наладится. Смотрите, к нам фронтовики наши возвращаются. С нами опять работать будут… — сказал он и осекся.

Все как-то странно примолкли. Борисов, уже стоявший рядом с уполномоченным, увидел в задних рядах семь-восемь мужчин в солдатских гимнастерках. Один из них, опустив голову и обрубком руки прижав к груди кисет, набивал трубку, зажатую между колен. Пальцы уцелевшей руки дрожали, махорка сыпалась на брюки. У окна худенькая, сероглазая женщина лет тридцати вдруг по-детски зажмурилась, прижала к губам уголки платка и тихонько всхлипнула.

Борисов почему-то почувствовал себя виноватым. Сухов тоже понял, что слова его пришлись не к месту, и на минуту растерялся.

— Война идет… — совсем некстати сообщил он и, словно оправдываясь, добавил: — Я сам недавно оттуда…

Оживление вернул звонкий девичий голос:

— На гармонике бы кто сыграл ради праздничка. Давай-ка, дед Василий! Бабы говорят, ты в молодости на это мастак был.

Заулыбались, заговорили разом. Всем хотелось отогнать невеселые мысли. Сухов заметил рядом с собой Борисова.

— А, новый участковый! Может, народу сказать что хочешь?

Борисов надеялся сегодня побеседовать с людьми, познакомиться. Собственно, ради этого сюда и спешил. Но сейчас затевать разговор о том, что ратовцы должны помочь ему в борьбе с бандитами, было бы неудобно.

— Да вроде все уже сказано… — ответил он.

Сухов посмотрел на часы:

— Остаешься в клубе? А мне еще в Щукино топать. Проводил бы…

Они направились к выходу. Рядом с рослым уполномоченным Борисов казался маленьким, невзрачным.

— Жидковат супротив матвеевских… — послышалось сзади. — Жидковат…


На печи сладко посапывают ребятишки. Давно заполночь, а Ремневой не спится. Днем за делами да заботами о печалях бабьих некогда думать. А вот когда остается одна, стиснет грудь такая неизбывная тоска — завыть впору. Посмотрит она на детей, совладает с собой. Разве только всплакнет беззвучно. Всем тяжко — война.

Месяц назад прислали похоронку на Степана, мужа. Ждала его, понимала, что всякое может быть, но в такое не верила. Три года письма с фронта получала. Оборвалось. Последнее пришло не его рукой писанное.

Ребят трое, мал мала меньше. Мальчонка весь в отца, даже две макушки на пушистой головенке точь-в-точь, как у Степана. И любит его Вера Михайловна сильнее, чем девок. А Мишутка-то о самом страшном и не догадывается.

Поутру, как всегда, сварит она похлебку, покормит своих — и в поле. В колхозе рук не хватает — посевная скоро. Но не от того тяжело, что приходится мужицкую работу справлять — за военные годы привыкла. Никто, кроме детишек, не обнимет, не приласкает…

Стук в стену отвлек Ремневу от этих мыслей. В хлеву поросенок, толкая пустой старый ларь, требовал пищи. Купила его Вера Михайловна на последние деньги и крепко надеялась, что выручит он ее с ребятишками зимой, в самую трудную пору.

Удары становились громче. Уже не верилось, что так сильно может стучать поросенок. Разбуженные ребята слезли с печи, окружили мать. Старшая — восьмилетняя Даша — вдруг все поняла и стала натягивать шубенку.

— Маменька, я за соседями, я быстро…

— Сиди в избе, я сама, — прикрикнула Вера Михайловна.

Стараясь оправиться с волнением, она зажгла лампу, отодвинула засов. Дверь, отворяющаяся внутрь, распахнулась, ударила Ремневу в грудь, отбросила назад. В избу, пригнувшись, вошел человек в грязной, изорванной шинели, в ушанке, надвинутой на глаза. И хотя лицо его было повязано тряпкой, Ремнева узнала односельчанина — дезертира Матвеева.

Она молчала. Дети дружно заревели, прижались к материнской юбке. Дверь осталась открытой. Со двора донеслись глухие шаги, затем истошный визг поросенка, матерщина, злобный крик: «Упустил, сволочь! Держи!..»

— Стыдно обижать меня, — тихим, дрогнувшим голосом сказала Ремнева. — Нас и так бог обидел. Мужа на фронте убили, а ты последнюю животину отбираешь…

Матвеев подошел вплотную, сжал плечо женщины жесткими пальцами.

— Молчи! — прохрипел он, с силой оттолкнул Ремневу к печи, уставил в нее куцый ствол винтовочного обреза. — Помни, Верка, скажешь кому о нас — пристрелю. И избу спалю вместе со щенками твоими.

От удара зашумело в голове. Ремнева осела на пол, кофточка ее распахнулась. Матвеев опустил обрез, посмотрел на женщину сальными глазами. Шагнул вперед. Тень его закачалась на стене, выросла и, переломившись, поползла по потолку.

— Может, я к тебе по-хорошему… — ухмыльнулся он.

Ремнева резко вскочила, побледнела. Пристально, в упор посмотрела на бандита, прожгла его взглядом.

— Уходи, выродок! — почти прошептала она. — Отобрал у вдовы последнее и уходи!

В голосе женщины было столько ненависти и презрения, что Матвеев сгорбился, отступил в угол.

— Не трогай мамку!.. — закричал пятилетний Мишутка. — Не трогай! Вот придет папка, он тебе…

Лицо дезертира перекосилось в злобной гримасе. Обрезом он наотмашь ударил мальчика в грудь. Тот упал. Забыв все, Ремнева кинулась к сыну, подняла его, прижала к себе. Мишутка не плакал. Обвив ручонками шею матери, он смотрел на нее удивленно, растерянно, словно не понимая, как кто-то чужой посмел его бить.

Фитилек лампы задрожал, стал гаснуть. Матвеев зябко передернул плечами и вышел, тихо прикрыв за собой дверь.

Когда Ремнева обернулась, в избе его уже не было. Она успокоила детей, уложила их на печь. Вышла во двор. Начинало светать. Сорванная с одной петли дверь хлева раскачивалась на ветру. Земля вокруг забрызгана еще свежей кровью. Следы от сапог тянулись через огороды к оврагу и дальше — к Суре.


Два дня, как живет Борисов в Ратове. Пока все спокойно. На рассвете, когда низины еще залиты белыми, словно молоко, туманами, он седлает рыжую кобылку, которую закрепил за ним колхоз, и едет по деревням своего участка.

Уже в пути он видит, как солнечный шар, оттолкнувшись от дальнего пригорка, повисает в небе, и кажется, что по косым его лучам стекает в чернозем благодатное тепло. Распаханная земля стала рассыпчатой, бархатной — она готова принять зерно.

По дороге в Мурзицы, где расположен сельсовет, встретились Борисову женщины, работающие в поле. Они пахали на лошадях, вжимая блестящие лемехи плугов в землю. Поблизости, виновато примолкнув, стоял трактор. Был полдень.

— Отдохнуть пора! — крикнул им Борисов.

Первой выпрямилась статная девка с раскрасневшимся от напряжения лицом, немного смешная оттого, что была в мужских штанах, неумело засунутых в сапоги. Она сдвинула платок на плечи, тряхнула русыми волосами:

— И то дело, раз сам участковый позволяет. Стой, бабы!.. И нам перекур положен…

Борисов подсел к колхозницам. Женщины больше молчали, зато словоохотливой и острой на язык оказалась девушка, их бригадир.

— Трактор-то чего заглох? — спросил он.

— Сам, что ли, не видишь? Вспахал две борозды и довольно. На ремонт встал. Механизатор у нас знатный, тоже баба. Копалась она в нем, копалась, перепачкалась, как бес. А теперь в МТС сидит, какую-то деталь починяет.

— Да, техника богатая! Вам бы еще пару коров к тяглу прибавить, тогда бы дела были!.. — пошутил Борисов.

— Смотри, какой умный! А то мы без тебя не догадались. Намедни вон она, — девушка показала на соседку, — хотела привести сюда свою корову, и без того тощущую, да и запрячь в плуг. Много ты с нее потом надоишь, говорю, держи ее, дура, дома, уж худо-бедно, а без коровы твоей обойдемся.

Колхозницы улыбнулись, а хозяйка тощей коровы просто сказала:

— Свое, чужое — после разберемся. Чай, не глупая, понимаю, какое время.

Борисов закурил, посмотрел на рыжую кобылку — как бы она сейчас пригодилась в поле. Ему нравилась в женщинах спокойная сила русского характера, умение улыбаться, когда тяжело. Эти четыре колхозницы здесь, в глубоком тылу, на мирном поле совершали свой подвиг, взращивая хлеб.

— Вся твоя армия тут? — спросил участковый у бригадира.

— Да нет, одна дома… — лицо девушки вдруг посуровело, голос стал гуще. — Мальчонка у нее приболел, не знаем, выживет ли.

И она рассказала о ночном налете на Ремневу, случившемся за неделю до приезда Борисова. Минуты две после этого все молчали. Снова первой встала девушка, повязала на голову платок.

— Ну, хватит! По местам, бабы. Поезжай, участковый, по своим делам, счастливого тебе пути.

Колхозницы направились к плугам. В последних словах Борисову послышалась насмешка. «Сегодня же надо побывать у Ремневой», — решил он и, не оглядываясь, повернул обратно в Ратово.

Войдя в избу, Борисов сразу припомнил Ремневу. Это она заплакала в клубе, на предпраздничном собрании, когда выступавший от райкома партии Сухов сказал, что в село стали возвращаться фронтовики.

Разговор получился тяжелым, натянутым. Вера Михайловна ни на что не жаловалась, скупо, иногда невпопад, отвечала на вопросы, то и дело подходила к кровати сына. У мальчика был жар, он метался во сне, порой бредил, дышал часто, с хрипотцой. Видно, удар обрезом в грудь дал себя знать.

Ремнева говорила мало, но и так все стало ясно. Обозленный на себя за то, что он никому еще не помог, Борисов вышел на улицу.

Напротив, возле сарая, возился с пожарным инвентарем мужчина в полинялой и замасленной гимнастерке. Лениво попыхивая цигаркой, он прилаживал оглоблю к передку старой телеги, на которой был установлен насос, и казалось, ни до чего другого ему нет дела. Может быть, поэтому так резко заговорил с ним Борисов:

— Табаки раскуриваешь, Макарин! Солдатскую вдову ограбили, а тебе наплевать? Моя, мол, хата с краю…

— Хата моя и впрямь с краю, — хмуро отозвался пожарник, не прекращая работы, и только мельком взглянул на участкового. — С того, что к Суре поближе…

— Ну так…

— Вот те и «ну так»! — перебил Макарин. — Ее в случае чего подпалить легче. Понял?

Борисов облокотился на телегу, та скрипнула, подалась немного назад. Пожарник поднял голову, они пристально посмотрели друг на друга.

— Значит, боишься? — едко бросил участковый.

— Не то что боюсь, — Макарин снова склонился над оглоблей, — а знаю — у матвеевских суд да расправа короткие. А у меня, между прочим, тоже семья и дети есть. Так-то…

Негромкий, ровный голос пожарника раздражал Борисова. В бою за родину, в дальней стороне погиб и похоронен солдат. Жену и детей солдата ночью грабит дезертир, бандит, тот, чье имя проклято даже его родными. А этот крепкий мужик спокойно ковыряется в какой-то старой телеге в двух шагах от дома женщины, на которую обрушилось такое горе. Хотелось крикнуть ему: «Как ты можешь, как смеешь!»

Борисов сдержался.

— Что ж, видно, верно говорят: за чужой щекой зуб не болит, — холодно произнес он и пошел было прочь.

Пожарник выпрямился, с силой бросил окурок оземь. Легкий ветерок подхватил и унес стайку затухающих искр. Голубые глаза Макарина потемнели, брови сошлись.

— Погоди, участковый! Стыдить легко, я и сам умею. Теперь меня послушай. Ты в Ратове без году неделя и сколь пробудешь — неизвестно. А мы живем здесь. Может, кто и слышал, как у Ремневой матвеевские порося уводили. А кто на заступ кинулся? Никто! Учены уже. Я, если хочешь знать, однажды попробовал поперек им встать. Врезал мне Матвеев, сукин он сын, в плечо из обреза — до своей избы еле дополз. Сухожилие перебил, видишь, рука сохнет. А быка колхозного они в ту ночь так и увели. Ты сперва с мое хлебни, потом срамить будешь. Тебя вон, гляжу, даже револьвером снабдили.

На этот раз Макарин говорил горячо, торопливо. Кончив, он опять нагнулся к оглобле, но тут же встал и зло оттолкнул ее ногой. Закурил. Борисову трудно было сказать что-нибудь в ответ.

— Ты еще мало узнал, — продолжал пожарник, немного остыв. — С месяц назад они, сволочи, шесть мешков семенного зерна из амбара выкрали. А детишки наши картошке рады. Да всего и не перескажешь, что от них натерпелись. Так-то… Дай-ка огонька, у меня спички все…

Впервые за время встречи они взглянули друг на друга без неприязни.

— Да, невесело!.. — сказал Борисов. — Меня-то одного они тоже не больно боятся. Я в Ручьях ночью, они в Щукине орудуют, я в Щукино — они в Ратове. А за Суру мне пойти — под осиной лежать с дырой в башке. Глупо вроде. Из райотдела в село наряды милиции приезжали, а Матвеев, как знает, в лесах отсиживается. Видно, кто-то из здешних ему сообщает. Вот если мужики помогут, тогда это волчьё скрутить можно.

Оба задумались, примолкли. Закат уже наложил на избы свои ярко-красные тона. По деревенской улице потянулись колхозницы — они возвращались с поля.

— Помочь-то бы надо, — сказал наконец Макарин, — но только по-умному. Мужиков в селе на одной руке перечтешь, да и тех на фронте покалечило крепко. Так-то… Но зато ребята бывалые. Оружие, участковый, достанешь?

— На такое дело раздобудем, — ответил Борисов.

— Тогда хватит нам здесь болтать. Приходи ко мне, как стемнеет. Мужиков я постараюсь собрать, там все и обтолкуем.

…Разошлись далеко за полночь. Разговор был прямой, грубоватый, без скидок на слабость. Так говорят видавшие виды солдаты перед трудным боем — они знают, на что идут.

Хозяин проводил всех до калитки. Борисов крепко пожал руки Авдолину, Кочетову, Саронину, Шиканову. Прощаясь с участковым, Макарин засмеялся:

— Не серчай на меня, что давеча погорячился. Прав ты — навалимся собором и черта поборем. А матвеевские бандюги давно у нас, — он стукнул себя по шее, — вот тут сидят! Так-то…

Ночь была тихая, ясная. На небе мерцала серебряная россыпь звезд.


В половодье Сура поднялась, точно вздохнула всей грудью, затопила песчаные косы и отмели, вплотную подступила к лесам. Днем с крутого левого берега видно, как щетинистая синева их постепенно тает, стирается в неохватной шири и дали.

За час до рассвета Борисов и пятеро его новых товарищей встретились в условленном месте, у давно заброшенного парома. Через реку переправились на просмоленной рыбацкой лодке, которую еще с вечера пригнал сюда Сережа Кочетов. Не успели они пройти и двадцати шагов, как прибрежный кустарник кончился и со всех сторон их обступили деревья. По молчаливому согласию оружие взяли на изготовку.

Прошлогодние листья мягко шуршали под ногами. Шли цепочкой, впереди — Борисов. Временами он останавливался, настороженный неясным звуком, прислушивался, потом давал знак следовать дальше. Вскоре молодой дубняк возмужал, стал плотнее, выше. Воздух был напоен прохладой и пряным запахом леса. Ночные тени прятались между стволов, раскидистые ветви, сплетаясь, повисли сверху причудливой паутиной.

Когда занялась заря, они были далеко от Суры. Как-то сразу лес зарумянился, ожил. Веселой звонкой разноголосицей перекликались птицы. Борисов огляделся вокруг: деревья уже подернулись пока еще робкой зеленью весны.

— Красота-то какая! — вырвалось у него. — Вот где с ружьем побродить!..

Сережа Кочетов улыбнулся, слегка подкинул двухстволку и подмигнул стоявшим рядом Макарину, Авдолину, Саронину, Шиканову.

— За этим сюда и пришли. Неужто забыл, Иван Васильевич? Вот только охота у нас сегодня особого рода…

От слов Сергея прелесть природы, которой невольно все залюбовались, погасла. Лес опять показался настороженным, недобрым. Как знать, может быть, в эту минуту они уже взяты на прицел злыми глазами невидимого врага? Пригибаясь, снова двинулись вперед, в глубь лесной путаницы.

В тот вечер, когда фронтовики собрались в избе у Макарина, было решено не ждать появления бандитов в селе, а самим пойти на рискованное дело — отыскать их логово за Сурой. «Не может быть, чтобы там не удалось набрести хоть на какие-либо приметы матвеевских», — рассудил Борисов. Собирались недолго. Захватили с собой нехитрый провиант: хлеб, немного сала и несколько фляг с водой. Все оружие составляли две трехлинейные винтовки, которые раздобыл участковый в райвоенкомате, три охотничьих ружья и наган. Впрочем, Авдолин засунул еще за пояс трофейный, ножевой штык. «Ты, никак, этим тесаком лес вырубать вздумал?!» — пошутил тогда Сергей Кочетов, на что предусмотрительный Авдолин невозмутимо ответил: «Мне не помеха, а вдруг пригодится…»

Время близилось к полудню. Борисов внимательно осматривал все, что попадалось им по пути, но пока не встретил ни одной приметки, которая смогла — бы подсказать верный след. Ни тропки, ни зарубки на дереве, ни свежего пня или хоть нечаянно надломленной ветки.

— Перекусим, что ли, — предложил он, присев на замшелые корни старого дуба, но тут же вскочил. — А где же Авдолин?

Действительно, Авдолин, замыкающий цепочку, куда-то исчез. Без единого звука, словно сквозь землю провалился. Что с ним могло стрястись? Беспокойство Борисова возрастало. Кочетов уже сложил ладони у рта, чтобы крикнуть товарища. Участковый остановил его и приказал всем залечь. Неужели…

Невдалеке кусты густого орешника зашевелились, и оттуда высунулась голова внезапно пропавшего Авдолина. Борисов коротко свистнул, искусно подражая птичьему голосу. Заметив своих, фронтовик жестами дал понять, чтобы все скорее ползли к нему.

Виновником случившегося, как ни странно, оказался трофейный штык, который Сережа Кочетов прозвал «тесаком». Когда Авдолин ослабил ремень, чтобы поправить сбившуюся от долгой ходьбы гимнастерку, штык выпал, глухо шлепнувшись о прелые листья.

— Нагнулся я, значит, его поднять, — шепотом рассказал участковому Авдолин, — пригляделся по низу: метрах в полсотни бугорок выпирает. На блиндажик, вроде бы, смахивает. Вон он, чуток правее пенька. Глянь-ка сам, Иван Васильевич.

Небольшой бугорок, поросший молодой травой, ничем не вызывал подозрения. Вплотную к нему прижимался упругий березовый подлесок.

— А место, заметь, здесь ровное, — добавил Авдолин.

— Проверить не лишне, — решил Борисов.

На разведку пополз Сережа Кочетов. Вернулся он взволнованный, запыхавшийся и радостный.

— Точно, Иван Васильевич! Они! Зашел я с другого краю, вижу из бугорка-то кончик деревца торчит, топором обрубленный. Землянка, думаю. Поднялся, чтоб убедиться, а там вход чернеет. Они, не иначе, как они!

Если так, то развязка истории с матвеевскими бандитами близка. Но сколько дезертиров и где они — спят ли тут, в землянке, или ушли на новый грабеж — этого Борисов не знал. Сомнения в своих силах не было. Рядом с ним находились честные люди — они ждали его слова. Желание скорей положить конец делу боролось с боязнью спугнуть, упустить бандитов. «Не торопись, будь осторожен», — твердил сам себе участковый.

— Слушай, Макарин! — сказал он. — Ты останешься здесь с Сарониным и Шикановым. Я с остальными залягу в том березнячке. Будем ждать. Стрелять только после моей команды.

Долгие часы ожидания ничего не дали. По-прежнему на легком ветерке шелестела листва, по-прежнему около землянки никто не появлялся. А солнце уже клонилось к закату.

— Да чего там! — не выдержал Сережа Кочетов. — Давай, Иван Васильевич, нагрянем скопом да и порешим все разом!

— Ты не горячись… — ответил Борисов. — Я сам пойду, один. А вы смотрите в оба. В случае чего…

Он не договорил и пополз к землянке. Вход в нее был задернут мешковиной. Изнутри несло сыростью и гнилью. Прислушался — тихо. Ловко соскочив вниз, участковый сорвал рогожу и уставил в полумрак дуло нагана:

— Выходи!

Та же тишина. Борисов шагнул вперед. На полу, поверх тонких березовых прутьев, был овален слой листьев, прикрытых ветхим тряпьем и затасканной шинелью. Все это, очевидно, служило постелью. Земля на стенах набухла и от малейшего прикосновения отваливалась большими кусками. Борисов нашел в углу ржавую консервную банку, из крышки которой торчал огарок фитиля. В самодельной лампе оказалось немного керосина, а приплюснутый солдатский котелок был наполнен еще свежей водой. «Значит, матвеевцы живут в землянке и должны в ней появиться снова. Засаду надо продолжать», — подумал Борисов. Он поставил на место лампу и котелок, по-старому заделал вход мешковиной и отправился к своим.

Наступила ночь. Спать решили поочередно. Первым прилег Сережа Кочетов. Подложив локоть под голову, он сразу же ушел в сон. С реки потянул холодный ветер. Сердито заворчал, заворочался лес, еще теснее столпились в темноте деревья.

— Не простыл бы парень, — сказал Борисов, прикрывая Кочетова своим плащом; от земной сырости он сам почувствовал в теле озноб. — Вот бы сейчас стопка водки кстати пришлась…

Авдолин хитро улыбнулся, достал флягу:

— А я в аккурат настойки рябиновой прихватил. Крепкая. Жинка к моему приезду сотворила, так вот осталось малость.

Они выпили по глотку, стало теплее. Оба напряженно смотрели туда, где чернел бугорок землянки. Но матвеевцы не показывались, словно знали, что им уготовлена засада.

— Ты, Иван Васильевич, случаем не здешний? — спросил вдруг Авдолин.

— Здешний, — просто ответил участковый. — Деревню Свинухи знаешь? Так вот оттуда родом.

Борисов припомнил родное село, старую милую избенку с маленькими окнами, где прошло его детство. Приходилось туго: в семье девять ртов. Еще мальчиком изведал он тяжелый крестьянский труд. Батрачил, пас скот, помогал отцу в поле. Когда того взяли на фронт, он остался за старшего, и было ему неполных семнадцать лет. А через два года сам попал в армию. В Польше, под местечком Золотая липа, его тяжело ранило осколком немецкого снаряда. Домой вернулся на костылях, незадолго до революции. Потом Красная Армия, работа в продотрядах, коллективизация. Он вступил в колхоз, стал бригадиром полеводческой бригады, обзавелся своей семьей. Началась Великая Отечественная война, он просился на фронт. Не взяли по состоянию здоровья, но предложили службу в милиции. Так и оказался он участковым в Ратове.

Борисов разогнул онемевшую руку, посмотрел на часы. Маленькая стрелка приближалась к цифре три. Разбудил Кочетова, на его место лег Авдолин, и снова нестерпимо медленно поползло время. Покачиваясь, шумели ветви, да изредка, гулко хлопая крыльями, взлетали ночные птицы…

…Двое суток длилась засада. Уже на обратном пути набрели они и на другую брошенную землянку. Наверное, бандиты имели здесь не одно пристанище. На рассвете третьего дня, усталый и раздраженный, вернулся Борисов в Ратово. Поймать Матвеева в Сурских лесах так и не удалось.


Пока Борисов был за Сурой, матвеевцы наведались в Ратово. На этот раз сбили они ночью замок с окованной железом двери и ограбили сельпо. Значит, точно — есть у бандитов в селе дружок, следит кто-то за каждым шагом участкового. Но кто? Понимал Борисов, что покуда не подрубит он этот корешок, не сломить ему Матвеева.

На участке более пяти тысяч человек. Как среди них отыскать бандитского подручного? Сначала на семью Матвеева подумал. Нет, непохоже. Работают на совесть, живут, как и все, трудно. Старик-отец, правда, в глаза людям не смотрит — да, видно, придавил его стыд за сына. Доска с семейными фотографиями белеет пустыми, еще не выцветшими квадратами — нет на ней карточек дезертира.

Утром к Борисову прибежал Макарин. Сапоги у него были мокрые, спешил по траве.

— Иван Васильевич! — начал он с порога. — Кланьку Степанову председатель в Сеченево отпустил.

— Ну и что? Это дело колхозное… — ответил участковый. Он собирался бриться и водил по лицу мыльной кисточкой.

— Погоди. Пришла она на конюшню лошадь выпрашивать, а чтоб конюха задобрить, принесла самогона пол-литровку. Самогон-то, знаешь, какой? Пшеничный. Так-то…

Борисов все понял. В селе хлеба давно не пекли, даже в праздники. Хранилась, как зеница ока, в колхозном амбаре, семенная пшеница. Шесть мешков оттуда недавно похитили бандиты. Значит…

— Иван Васильевич! — продолжал пожарник. — Бери понятых и, пока Кланька не уехала — к ней с обыском. Найдем и пшеницу и самогон.

«Найти-то найдем, арестуем ее, а Матвеев на воле останется. Нет, надо по-другому», — соображал Борисов. Он встал из-за стола и заходил по избе, забыв про мыльную пену, которая застыла на щеках и подбородке.

— Вот что, Макарин! Трогать Степанову мы сейчас не будем, пускай едет с богом. А завтра ты загляни к ней, поговори ладом, самогона попробуй купить. Да слушай ты меня!.. — почти закричал участковый, видя, что пожарник хочет его перебить. — Подладиться тебе к ней надо, узнать, когда матвеевские в село придут…

Летом, зимой ли — все равно над каждой избой изгибается поутру синяя струйка дыма. Кто вчерашние щи разогревает, кто кулеш варит — надо кормить детишек и торопиться в поле. И только над домом Клавдии Степановой сегодня ни дымка. То ли спит, то ли еще не вернулась. Макарин постучал. Раз, другой… Лязгнул засов, и в дверях встала женщина лет тридцати. Растрепанная, заспанная, она обирала волосы со щек пухлыми белыми пальцами. Круглые плечи ее поеживались под серым платком.

— Тебе чего? Кой леший пригнал спозаранку? — сказала она сердито.

— Я по делу, Клаша. Можно в избу войти?

— Войди, коли пришел…

Степанова посторонилась, пропустила Макарина. В сенцах стояла кадь, укрытая рядном. «Барда, — подумал пожарник, — то-то она двух поросей кормит. Есть чем». Он вошел в горницу, степенно снял шапку.

— Ну, какие у тебя дела? Печь, что ли, проверять будешь? — не скрывая насмешки, спросила женщина.

Макарин сел, закурил цигарку, сказал мягко, просительно:

— Не добудешь ли, Клаша, литровку-другую самогончика. Верхние венцы у моей избы подгнили, менять буду. Так вот для плотников…

— Самогона у меня нет, не займаюсь, — отрезала Степанова, зло и недоверчиво оглядывая Макарина.

— Да ты никак меня боишься? — улыбнулся пожарник. — Вон у тебя какая кадь с бардой. Выручи, век благодарен буду!

Женщина прислонилась к стене, пальцы ее нервно забегали по платку.

— Не суй нос больно далеко. Учили тебя в чужие дела не лезть, да, видно, не впрок пошло.

— Да я не лезу, я тебя по-дружески прошу, — голос Макарина был ласков, уступчив. — Долг-то, он платежом красен. И я тебе подмогну, Клаша, коли что…

— Ладно баюкаешь, да сон не берет. Какая от тебя польза?

Униженный тон пожарника понравился женщине. Она добрела.

— Сгожусь! — уверял Макарин. — Поехать ли куда — помогу лошадь достать, опять же печь сладить аль крышу перекрыть — слова не скажу, сделаю. Уважь!..

Клавдия вышла в сенцы, слышно было, как заскрипела приставная лестница. Вскоре она внесла две бутылки, аккуратно заткнутые белыми тряпочками.

— На уж. Для себя гнала, не для продажи.

Макарин отсчитал ей несколько червонцев. Степанова достала из шкафа недопитую бутылку, два стакана и миску с квашеной капустой. Разлила самогон.

— Ваше здоровье, Клавдия Григорьевна!

— Ваше, Александр Михайлович!

Они выпили.

— Трудно теперь жить, — вздохнул Макарин, — тяжеленько. Так-то.

— А это — как кому, — Степанова подмигнула хитрым сорочьим глазом, — дуракам трудно, умным полегче.

— Так-то оно так, только как умником стать?

— А ты сумей, — Клавдия засмеялась, на миг прижалась к пожарнику, отодвинулась и твердо посмотрела ему в самые зрачки: — Чего это участковый, как чумовой, из села в село мечется? Куда сегодня поехал?

— Да, кажись, в район. Докладать, что никого не поймал.

Макарин встал, улыбнулся:

— Ну, спасибо, Клаша, за угощение.

— Да ладно, заходи, коли надо будет.

Степанова проводила пожарника до порога, но на крыльцо не вышла. Крепкая, на смазанных петлях дверь бесшумно закрылась за его спиной.

А через двое суток, в полночь, встретил Макарин в проулке двух человек. Не дойдя до него шагов десяти, они остановились. Пожарник услышал, как клацнул затвор, но винтовки не увидел. «Обрез», — подумал он. Стало холодно, потом бросило в жар.

— Погоди, не стреляй, — сказал высокий плечистый детина, — это никак Макарин. Ты, что ли, пожарная кишка?

Макарин приободрился:

— Я…

— Ну, здорово! — Матвеев шагнул к нему. — Ты брось к Кланьке ходить, голову оторву… Да ладно, не бойся, шучу я. Она баба не такая, чтоб с тобой, дураком, путаться.

Бандита шатнуло, он привалился боком к плетню:

— Слышь, Макарин, ты сердца на меня не держи! — От Матвеева разило самогоном, язык его заплетался. — Мы с тобой мужики: сами подеремся, сами и помиримся. Нам чужих указчиков не надобно.

— Верно, сами разберемся, — поддержал пожарник, — твоя правда!

— Во! Приходи в субботу вечером к Кланьке. А сейчас недосуг, путь у меня не близкий. Ну, бывай!..

Когда Макарин оглянулся, бандитов уже не было. Они словно растаяли в темноте.

Окна избы завешены одеялами, платками, бабьими юбками. За столом, лицом к двери сидит Матвеев. Потухшая самокрутка прилипла к губе, ворот рубахи расстегнут. Рядом в помятом платье — Клавдия.

Макарин сидит напротив, а по бокам, словно конвой, Галкин и Хомяков. Давно не стриженные, одичавшие в лесу бандиты и за столом не расстаются с оружием. «Может, мне не доверяют, — думает пожарник, — может, что пронюхали…» Он смотрит на куски вареной свинины, на белый жир, застывший на дне миски. Страха, что его могут разгадать и убить, сейчас нет, осталась одна ненависть, которая делает мысли четкими, позволяет ему пить наравне с дезертирами и не пьянеть. Макарин опасается только, что глаза его выдадут, и не поднимает их от стакана.

— Эх, родила мама, что не примает яма! — Матвеев притворялся пьяным, расплескивал, наливая самогон. — Кланька, дашь Макарину пшеницы — пущай жена его пирогами кормит!

— Спасибо, Петр Иванович! От детишков моих спасибо! — угодливо отвечает пожарник, заставляя себя улыбнуться.

А на улице темным-темно. Над самыми крышами плывут клочковатые облака. Дождь то затихнет немного, то снова забарабанит. Борисов присел на корточки у стены соседней избы, чуть наискосок от двери Степановой. Наган переложил из кобуры за пазуху — доставать быстрей. Поблизости от него с двустволкой Кочетов, а на огороде, чтобы бандиты не ушли задами, залегли оперуполномоченный райотдела Пронин с Сарониным и Авдолиным. Вроде все обдумали, должны сегодня взять Матвеева, и все же беспокойно. Как там Макарин? Не разгадали бы, пропадет мужик.

В избе тихо, будто в ней и нет никого. Минуты растягиваются часами. Борисов несколько раз поворачивает барабан револьвера, и от еле слышного стрекотания металла становится как-то легче, уютней.

В горнице у Степановой тем временем происходил такой разговор.

— Ну, согласен? — спрашивает Матвеев, испытующе глядя на пожарника.

— Не знаю, как и быть, Петр Иванович… — отвечает Макарин. — Я к тому, что без тебя трудно и с тобой боязно.

— Боязно? — передразнил бандит. — Коли я не боюсь, тебе чего трястись? Твое дело маленькое: лежи с бабой на печи и в окошко поглядывай — куда участковый поехал, да чего в сельпо привезли. — Ноздри его короткого, тупого носа дернулись, раздулись. — Леса за Сурой в день не объедешь, меня в год не поймаешь!

Матвеев ухмыльнулся, он вспомнил сменившихся участковых, которые ничего не могли с ним поделать. Новый-то, Борисов, больно прыткий да упрямый. Ничего, пускай, попадет под пулю, ежели не угомонится. Верил Матвеев в темную ночь да бандитский обрез — не раз выручали в трудную минуту.

«Люди на фронте головы кладут, — думает Макарин, чокаясь с дезертиром, — а ты, захребетная вошь, у солдатских сирот последний кусок изо рта отымаешь!» Он жадно затягивался цигаркой, словно хотел спрятать за дымом свою злобу и нетерпение.

Так шла ночь. Пили, много, угрюмо, и не было веселья в этой мрачной гульбе.

— Ну, по последней, светать скоро будет! — Матвеев встряхнулся, застегнул ворот рубахи. — Ты, Макарин, первым пойдешь. Ежели что… сам понимаешь.

Был с Борисовым уговор — пожарник выйдет последним, чтоб в темноте его с бандитами не спутать. Он вытер рукавом губы — самогон на этот раз показался слабым, как вода, — направился к выходу. Матвеев, держа палец на спусковом крючке, шел за ним.

Давно уже кропит дождь, и под его нудный ропот как-то притупилась первоначальная острота ожидания. Борисов подвинулся к самому углу избы; здесь под ногами был сухой клочок земли и капли не падали за воротник. Неподалеку бегала и плескалась в лужице стекавшая с кровли тонкая дождевая струйка. В памяти невольно шевельнулись какие-то смутные воспоминания. Борисову показалось, что где-то далеко-далеко, в прошлом, он уже пережил точно такую же ночь; показались до странности знакомыми и звонкая струйка, и глуховатый ровный шумок дождя, и этот застывший внутри немой вопрос: когда же, когда, когда? На миг даже представилось, что произойдет потом. Сейчас, да, именно сейчас они выйдут…

За дверью Кланьки Степановой еле слышно скрипнул засов. Борисов вжался в бревенчатую шершавость избы, до боли напряг зрение. С крыльца по-кошачьи бесшумно соскользнули людские тени. Куда пойдут — на огород, на него или правее, где спрятался Кочетов?

Шаги приближались. Люди шли прямо на участкового. Вот уже можно, насколько позволяет темнота, разглядеть их. По походке и большому вздернутому козырьку Борисов сразу узнал в первом пожарника. Рядом с ним, сутулясь и покачиваясь, двигалось, словно безрукое, туловище рослого молодчика. «Матвеев!» — не подумал, а скорее ощутил участковый.

По телу торопливо пробежала дрожь, что-то заворочалось в горле. Ближе, ближе… Пора! Борисов выскочил, в упор наставил наган на бандита и вместо уготовленного на такой случай окрика «Руки вверх!» или «Стой, стрелять буду!» сдавленным голосом бросил ему в лицо:

— Теперь не уйдешь, сволочь!

Глаза дезертира застыли, он оцепенел. Но тут же щека его дернулась судорогой, а над самой головой участкового просвистела пуля. Макарин вовремя успел подбить снизу бандитский обрез. С отчаянной озверелой силой Матвеев отшвырнул пожарника и кинулся в сторону ближнего проулка.

Бандит бежал ловко, рывками, от плетня к плетню. Сапоги Борисова скользили по мокрой траве, бешено билось сердце, а разрыв между ними все увеличивался. Вспышка выстрела — мимо. «Уходит, уходит!» — стучало в голове. И тогда участковый раз за разом трижды нажал на податливый спуск нагана Дезертир упал, словно его дернули за ногу. Борисов с разбегу навалился ему на спину.

Подоспели Кочетов и Макарин. Они уже вязали руки бандиту, когда на огороде Кланьки Степановой протарахтела автоматная очередь. Там Пронин с Авдолиным и Сарониным задерживали матвеевских подручных.

…Утром из Сеченова пришла машина с двумя милиционерами. Не разговаривая друг с другом, не угрожая больше Борисову, дезертиры карабкались в кузов. Легкораненому Матвееву Иван Васильевич даже помог. «Атаман» сидел сгорбившись, не отрывая взгляда от щербатого пола трехтонки. Со своей участью он примирился. Но страшнее всякого суда была для него встреча с односельчанами сейчас, среди бела дня. А бабы с детишками и старики стояли у каждой избы. Многие его помнили еще мальчишкой, провожали в армию. Помнили, как, напившись на проводах, он орал, что не допустит врага на землю русскую.

Машина ехала медленно, и с каждым поворотом колеса, новая тяжесть ложилась на плечи Матвееву, пригибала его.

— Бывало глянет, так лес вянет, — раздался высокий звенящий голос девушки-бригадира, — а теперь присмирел, как волк под рогатиной!

Матвеев дернулся, словно хотел поднять голову, но опустил ее еще ниже…

Потеряв своего вожака, банда распалась. Одни были вскоре задержаны работниками милиции, другие пришли в райотдел сами. И Сурские леса теперь никому не казались тревожными и угрюмыми. Кряжистые дубы-великаны добродушно покачивали над головой путника своей резной листвой.

Дела колхозные

Прошел год с лишним, и вот под осень, когда в полях еще дозревали хлеба, а в правлении на конторских косточках уже подсчитывали и распределяли новый урожай, в село ворвалась наконец долгожданная радость. Если на вертлявой змейке дороги в пыльном клубке показывался грузовик из Сеченова, все, кто был в деревне, высыпали на улицу. От самой околицы, размахивая деревянными саблями и пистолетами, с торжествующими криками «ура!» бежали за машиной босоногие мальчишки; женщины молчали и с трепетом всматривались в кузов: «Уж не мой ли вернулся?..» Что ни день в Ратово, после долгих лет разлуки с домом, прибывали фронтовики.

Попутный грузовик тормозил против какой-нибудь избы. Демобилизованный прыгал на землю и, как зачарованный, глядел вокруг: на родной дом, на шуструю стайку цыплят, на тополь у дороги… Так стоял он — с вещевым мешком в руке, пропыленный, загорелый, обветренный суровыми ветрами войны — русский солдат. Он победил!

А к нему со всех ног бежали мать с отцом, жена, дети. Дети! Подросли-то! Прижмет он в такую минуту к груди семилетнего сына, который толком и не помнит отца, а тот гордо и с уважением, на зависть своим сверстникам, гладит на его гимнастерке боевые ордена.

К вечеру в дом вернувшегося солдата собирались односельчане-фронтовики. За доброй чаркой водки вспоминали они, кто кем воевал, каким путем шел, где был ранен да сколько лежал в госпитале. А детишки, широко раскрыв глаза, ловили непонятные слова: Будапешт, Прага, Варшава, Вена, рейхстаг…

В Ратово возвращались фронтовики. Но за этой великой радостью плелось тенью и великое горе. Были избы, в которых вечерами слышались приглушенные рыдания. Нелегко ведь поверить бумажке с черной каемкой. И вдовы не верили ей, каждая оставила и берегла тонкую ниточку надежды: а вдруг пропал без вести, а вдруг перепутали, а вдруг… И вот теперь эти слабые ниточки рвались, а страшная правда вставала обнаженной, жестокой, неумолимой. В те дни Борисов до глубины понял, какой ценой заплатил народ за победу.


Осеннюю распутицу сменили заморозки. Давно опала с деревьев листва, земля затвердела, покрылась первыми снежными проседями. Наступала зима.

Работая участковым, Борисов хорошо узнал ратовцев, со многими из них подружился. Теперь село это не было для него чужим. Сам в прошлом крестьянин, он частенько задумывался о делах колхоза. А дела-то обстояли неважно.

По-прежнему не хватало техники. Мобилизовав, как говорят, все силы и средства, ратовцы успели собрать урожай и распахать поля, но на двух-трех кусках земли все же оставалась торчать колючая стерня. Кормов для скота запасли недостаточно. Рассчитавшись с государством, колхозники мало получили на трудодень. Хозяйство артели крепко подорвала война.

«Конечно, с возвращением фронтовиков многое должно измениться, и основное в том, чтобы во главе колхоза встал опытный, твердый председатель», — рассуждал участковый.

Неделю Борисов «гостил», как пошутила его жена, у себя дома. Действительно, за неполных два года он еще не брал отпуска и наведывался в семью раз-другой в месяц, да и то не больше, чем на день, — все было некогда. А тут проездом заглянул к нему начальник райотдела. «На семь суток под домашний арест!» — узнав об этом, сказал он, почти насильно усадил участкового в машину и отвез в Свинухи.

Пока Борисов отсутствовал, в Ратове состоялось общее собрание, на котором колхозники избрали нового председателя артели «Зори коммунизма» — офицера запаса Галина.

От ратовцев участковый много слышал про Галина. Говорили, что он хорошо знает агротехнику и вообще, в делах «мужик крутой и толковый». Новый председатель демобилизовался позже остальных, Борисов же последний месяц много работал в других деревнях своего участка. Поэтому, наверно, до сих пор им не довелось встретиться.

Узнав новость, Борисов пошел в правление. На улице большими хлопьями валил первый настоящий зимний снег. У старой избенки-клуба мальчишки, побросав где попало школьные сумки, играли в снежки. Один из них, лет восьми, без шапки, вихрастый и раскрасневшийся, в пылу «боя» угодил ненароком участковому в плечо. Иван Васильевич про себя улыбнулся, но пригрозил мальчугану, и тот, смутившись, спрятался за угол избы.

В председательской комнате было накурено и шумно — очевидно, разгорелся какой-то спор. Борисов застал здесь Авдолина, Кочетова, парторга Ветленского и брата нового председателя Тимофея Галина. Оказалось, что Александр Галин с утра уехал в райцентр. Они поздоровались, и спор сразу же возобновился.

— Ишь ты, какой прыткий!.. — почти кричал Тимофей Галин Сереже Кочетову. — Крыши у изб прохудились, дров запасти не успели. А ты пчел разводить да клуб строить! И где только твое комсомольское соображение? Я полагаю, перво-наперво животноводство поднимать следует.

— Да разве я против… — оправдывался Кочетов. — А только от пчелок-то тоже доходец немалый.

— Для скотины главное дело — корм! — веско сказал Авдолин. — За спасибо ты с нее ничего не получишь.

— А что, у нас лугов мало? Хватает, да еще пойменных!.. — горячился Тимофей. — Их только в порядок привести.

— На одних лугах широко не развернешься, — поддержал Авдолина парторг. — Под животноводство базу подвести нужно.

Борисов понял: речь идет о том, как поставить колхоз на ноги и за что приниматься вначале. Участковый собрался было вставить и свое слово, но дверь распахнулась, и в комнату не вошел, а скорее ворвался новый председатель. Высокий и складный, с красивым волевым лицом и резкими движениями, Александр Галин сразу понравился Борисову. «Этот трепаться не будет», — подумал он. Председатель кинул на стол полевую сумку, расстегнул заснеженную шинель, сдернул зубами одну перчатку. Протянул участковому руку.

— Галин, — коротко назвался он и, оглядев всех, спросил с насмешкой: — Заседаем?

Видно, он был раздосадован неудачной поездкой в район. Ветленский попробовал вкратце пересказать недавний разговор. Не дослушав, Галин перебил его:

— Так… О богатой жизни мечтаем! Похвально, только от слов проку мало. — Он внезапно повернулся к Авдолину. — Слушай, Семен, в телятнике, я заметил, щели в палец толщиной. Чуть завьюжит — и пропал молодняк. А ветфельдшеру нашему, — председатель метнул взгляд на брата, — на это начхать. Возьмешь двух-трех себе в помощь и чтоб к завтраму заделать. Понял? И еще печь там установи. Вообще, ты мужик хозяйственный, назначаю тебя завхозом.

— Спасибо, конечно, только ты, Александр Васильевич, сперва мое мнение спроси… — возразил огорошенный Авдолин.

— Мнение свое после скажешь. А сейчас за дело! — отрезал Галин.

Авдолин немного помялся, потом одел шапку и кивнул Кочетову. Они вышли. Парторг нахмурился, зашагал взад-вперед по комнате.

— Полегче с людьми обходись, Александр. Они ведь тебя в председатели выбрали, — сказал он.

Галин оторвал глаза от бумаг, которые разложил на столе.

— Не для того выбрали, чтоб я песенками их баюкал. Я за колхоз отвечаю, понимаешь?

Галин шелестел бумагами, делая на них какие-то пометки, недовольно фыркал. Ходила в нем, как брага в запечатанной бочке, хорошая деловая злость. Братья чуть даже не разругались из-за сена, которое до сих пор лежало в скирдах под открытым небом.

— Зря обвиняешь, председатель, — сердился Тимофей. — Сам знаешь, не на чем было вывезти. А сено заскирдовано как надо, хоть до весны пролежит.

— К рождеству на лугах и сенинки не останется — растащат! — не унимался Александр.

Оба стояли взбудораженные, лицом к лицу. Тимофей был похож на брата, правда, поменьше ростом да посветлее. Неизвестно, сколько обидных и, может быть, несправедливых слов наговорили бы они друг другу, если бы не вмешался Борисов. Он подошел сбоку и дважды ударил ладонью по столу.

— Остыньте, товарищи, — посоветовал участковый и добавил: — А насчет того, что сено растащат, ты, Александр Васильевич, не прав. Цело будет сено, ручаюсь.

— Это чем же ты ручаешься? — посмотрел на него исподлобья Галин. — Фуражкой своей милиционерской, что ли?

— Зачем фуражкой, — спокойно ответил Борисов. — Словом коммуниста ручаюсь! Этого тебе достаточно?

Председатель недоверчиво покачал головой, но промолчал. Он развернул карту угодий колхоза и стал прикидывать, как скорее и лучше восстановить правильный севооборот, куда и сколько надо вывезти удобрений, кому поручить то или иное дело. Участковый с удовольствием наблюдал Александра Галина. В каждом слове и жесте его угадывался рачительный, твердый хозяин с военной привычкой быстро принимать решения. Немногословный, резкий, порой грубый, Галин неожиданно для Борисова открылся и с другой стороны.

В комнату вошла Ремнева. Она замялась и тихонько встала у двери, боясь помешать разговору.

— Что тебе, Вера? — сразу заметив ее, спросил председатель.

— С просьбой, Александр Васильевич, — нерешительно начала она-Крыша у меня вконец обветшала. Дожди были — текло. А теперь холода подступили. Топи не топи — одно, ветер в избе гуляет, дети простужены. Так, если можно что сделать…

Борисов ждал ответа председателя. Неужели откажет? А если и нет, то где он возьмет на крышу материал? О кровельном железе или черепице и мечтать глупо, тесу тоже нет. Солома, и та на строгом учете — всем ясно, что под весну ею придется кормить скот.

— М-да… — протянул Галин. Он с минуту покусывал карандаш, что-то соображая, затем сказал: — Ладно, обновлю тебе кровлю. Только, Вера, денька три потерпи.

Когда колхозница вышла, Ветленский одобрительно, но непонимающе посмотрел на председателя:

— Что надумал, Александр?

Галин отвернулся к окну.

— Сегодня в районе тесу для фермы выговорил. Переругался, просил две машины, дают одну. Оттуда и возьмем.

Но тут, опрокинув лавку, вновь вскочил Тимофей.

— Нет, ты это всерьез? Вот те раз!.. — Он подбежал к парторгу за поддержкой. — Тес этот колхозу позарез нужен, а тут нате…

— Замолчи! Сам знаю, что нужен, — грубо оборвал его брат и, ни к кому не обращаясь, добавил: — Мы ведь со Степаном, мужем ее, одногодки. Золотой мужик был.

Тимофей Галин понял свою неправоту, притих. Зная трудную жизнь Ремневой, участковый сам приготовился вступиться за нее, но это оказалось лишним.

— Правильно ты поступил, Александр Васильевич! — сказал Борисов и дружески прикоснулся к левой руке председателя, но через черную кожу перчатки не ощутил упругости живого тела; кисть была твердой, холодной.

— Деревяшка… — усмехнулся председатель. — Своя где-то в Одере плавает. Ну, да это между прочим. Ответь лучше, участковый, на чем я тес этот вывезу?

Борисов вспомнил — начальник райотдела обещал ему грузовик на случай доставить дрова домой, в Свинухи. Участковому очень захотелось чем-нибудь помочь Ремневой.

— Знаешь, а машину я, пожалуй, достану, — сказал он. — Завтра же попробую!

Галин удивленно глянул на Борисова и понял, что тот не шутит.

— Коли так, спасибо, — улыбнулся председатель. — Выручишь!

В этот день Борисов засиделся в правлении. Долго еще говорили здесь о делах колхозных, и он тоже спорил, давал советы, горячился. Да иначе и быть не может: ведь тот, кто хоть раз взрастил своими руками хлеб, навсегда останется в душе земледельцем.

Разговор прервал вбежавший в комнату мальчуган, сын Ветленского, который скороговоркой сообщил, что «мамка давно ждет папку к обеду, суп простыл и в школе ему ни за что влепили тройку». Парторг ласково потрепал его по вихрам.

— Поздоровайся сначала с дядей, — он показал на участкового, подтолкнул к нему сына, — скажи, как тебя зовут.

Мальчик неохотно приблизился к Борисову и уставился в пол:

— Здравствуйте… Меня Женькой зовут… — невнятно пробурчал он и, круто повернувшись, кинулся к отцу.

— Да мы с ним уже знакомы, — засмеялся Борисов. — Он сегодня в меня снежком запустил.

Ветленский улыбнулся, посадил сына на колени.

— Значит, везде успел отличиться!.. — с напускной строгостью сказал парторг и повернулся к председателю: — Вот за их будущее мы с тобой и воевали, Александр. Не зря, думаю, воевали!

— А кем ты хочешь быть, когда вырастешь? — спросил Борисов мальчика.

Тот уже освоился, перестал стесняться:

— Летчиком. Как Покрышкин! — не задумываясь выпалил Женька.

Вскоре все стали собираться по домам. И тут Борисов вспомнил, что хотел посоветоваться с парторгом и председателем о создании в каждом селе бригад содействия милиции. Он в двух словах рассказал об этом Галину и Ветленскому.

— Дело интересное, и колхозу от него польза, — сразу поддержал участкового парторг. — Обсудить стоит.

— Только не на пустой желудок, — возразил Галин.

— Я вот что, мужики, предлагаю: айда ко мне, подзаправимся вначале. У меня и бутылочка горючего найдется. Для аппетита! Хлеб, как говорят, живит, а вино крепит.

Ветленский согласился, но сказал, что присоединится несколько позже. Выйдя из накуренной комнаты на улицу, Борисов с наслаждением вдохнул свежий морозный воздух. Председатель, уже как старого знакомого, хлопнул его по плечу:

— Эх, назначил бы я тебя бригадиром, да жаль, не подчинен ты мне.

Участковый шагал между двумя братьями. Он думал о том, какие славные люди живут в Ратове, а рассыпчатый снег, словно в подтверждение его мыслей, весело скрипел под ногами.


Произнося с детства примелькавшееся слово «хлеб», городской житель чаще всего представляет или свежевыпеченный, мягкий, как пух, ситный каравай, или душистую, с румяным ободком и черно-бурой верхушкой ржаную буханку, которые лежат на полках в ближайшей булочной. А между тем, какую мудрую простоту и сложность скрывает в себе коротенькое это слово! Недаром, верно, в старину приговаривали на Руси: хлеб наш — батюшка. И не тогда начинается неприметная и многотрудная борьба колхозника за хлеб, когда по весне лемехи плугов станут отваливать тяжелые маслянистые пласты чернозема. Начинается она много раньше, а вернее — не прекращается целый год.

Уроженец хлебодатных здешних мест, Борисов не умел, да и не хотел быть в стороне от колхозных дел, хотя они вовсе не входили в круг его обязанностей. К тому же с новым председателем Галиным и парторгом Ветленский у него сам собой возник как бы негласный уговор — помогать друг другу в работе.

Участковый каждодневно заглядывал в различные уголки артельного хозяйства. Он беседовал с людьми, стараясь глубже узнать их, разбирал заявления и жалобы, а попутно сколачивал себе актив. Случалось всякое — ладное и неладное.

Однажды по пути к себе домой Борисов увидел в поле два трактора, за которыми тянулась ровная черная полоса вспаханной земли. «Хорошо идут, — подумал он, но тут же шевельнулось сомнение: — Что-то уж больно быстро». Участковый спрыгнул с лошади, вынул складной метр и сунул его в пашню. Посмотрел — глубина 14 сантиметров. Он нахмурился, поскакал наперерез, загородил переднему трактору дорогу.

— Прекрати пахать!.. — крикнул Борисов.

Тракторист приглушил мотор. Достал из-под картуза заранее заготовленную самокрутку, сказал нагловато:

— Чего стряслось? Уж никак ты огоньком меня снабдить так спешишь, что запыхался даже? Вот спасибочко за внимание!..

Участковый, действительно, тяжело дышал от возмущения: он не представлял, как можно, думая лишь о своем заработке, сознательно портить землю, не давать ей рожать полной мерой.

— Как ты смеешь, Зуйков! — набросился Борисов на бригадира. — Вместо восемнадцати сантиметров на четырнадцать гонишь. Да ведь это недород по целых два центнера на гектар! Прекращай работу, я за председателем поеду.

Зуйков скатился с трактора, схватил под уздцы лошадь участкового.

— Погоди, Иван Васильевич, не беленись. — Почуяв плохой для себя оборот, он сразу сбавил тон. — Честью клянусь, дальше пахать буду правильно. Со всеми случается. Ты уж не поднимай шуму, не срами меня!..

Борисов посмотрел на его заискивающее, растерянное лицо, но жалости не почувствовал.

— О стыде раньше надо было заботиться, а чести у тебя и в помине нет, коли ты на такое способен.

Он ударил кобылу плетью. Зуйков отошел в сторону и проводил угрюмым взглядом удаляющегося Борисова.

Приехали председатель и агроном. Они промеряли весь участок, заставили трактористов перепахать землю. Вскоре Зуйкова сняли с должности бригадира.

Таких случаев было у Борисова немало.

…Подобно зреющему колосу, наливалось постепенно силами, крепло хозяйство артели. Старался вложить б это свою — толику и участковый. Как и прежде, бывал он на фермах и в поле, везде отыскивал придирчивым глазом неполадки. И не знал только Борисов одной мелочи: то ли просто привыкли к нему ратовцы, то ли по другой причине, но в разговоре между собой стали они прибавлять теперь к его имени и отчеству словечко «наш».

Испытание временем

Время течет незаметно, как вода в Суре. Глянешь на нее с крутого берега, и покажется неподвижным синее тело реки, будто и не пробивала она себе дорогу среди холмов, а долго и терпеливо выискивала удобное место, чтобы лечь спокойно и заснуть. Застыли в длинном изгибистом зеркале ленивые, пышные, как взбитые подушки, облака. А попробуй перебраться на другой берег — вот тут покажет Сура свой нрав. Неопытного пловца сразу рванет вниз по течению, да и опытный, пересекая стрежень наискосок, немало потратит силенок, покуда одолеет напор упругих вод. Неприметно, но упрямо и быстро катит речной поток, вскипая иногда под ветром мохнатыми гривками.

Время течет незаметно, как вода в Суре, и, видно, так уж устроена жизнь, что никому не дает она поблажки. Стоит только забыть об этом, остановиться на середине — рванет вниз, начнет сносить все дальше и, коли не спохватишься, выкинет где-нибудь в глухой заводи на илистую мель.


Ранняя осень 1958 года. Сырое мглистое утро. Светает медленно, словно солнцу трудно и неприятно подниматься в затянутое серостью туч небо.

Возле колхозного правления толпятся бригадиры. Поеживаясь, дымят они самокрутками, ждут председателя. Наступила горячая страда, теперь, как говорится, день год кормит. Нужен зоркий хозяйский глаз, чтобы убрать урожай, не дать ему погибнуть под злыми дождями.

Борисов, одетый в забрызганный грязью плащ, подошел к крыльцу, спросил у мрачно насупленного Ветленского:

— Где же Галин?

Тот ответил вполголоса, сердито поблескивая потемневшими от раздражения глазами:

— Завтракать изволит…

— Кой черт завтракать!.. — подхватил стоявший рядом Сергей Кочетков. — Небось никак не опохмелится!

Борисов посмотрел на хмурые лица людей — они были нарочито равнодушны, как бы замкнуты изнутри. И лишь один бригадир, пожилой, давно не бритый, с рыжеватыми от табака усами, сказал, налаживая новую цигарку:

— Эх, да чего там… Поднял Галин колхоз, а теперь рушит. Поначалу считали — орел, а ныне у орла-то крылья в водке намокли.

На улице наконец, показался председатель. Он ступал преувеличенно твердо — такая походка бывает у тех, кто не уверен в своих движениях. Бригадиры расступились. Галин тяжело поднялся по ступенькам крыльца, махнул рукой:

— Заходи…

Войдя в комнату последним, Борисов прислонился к холодной печке и через головы колхозников смотрел на Галина. Тот сидел на своем председательском месте, некогда красивое лицо его стало невыразительным и одутловатым, глаза помутнели, веки опухли. Пил он, как видно, несколько дней подряд, пил угарно, до бесчувствия. Бригадиры молчали — никто не хотел что-либо спрашивать у этого плохо понимающего, где он, человека. А Галин качнулся на стуле, едва сохранил равновесие и неожиданно запел:

Выпьем за тех, кто командовал ротами,

Выпьем за тех, кто лежал на снегу…

Он оборвал песню, икнул и сказал обиженным голосом:

— Чего же не подтягиваете, а?..

Никто не ответил, многие бригадиры смущенно потупились.

— Смирр… но! — крикнул Галин, ударив кулаком по столу. — Запевал на правый фланг… С песней… с места… марш…

То ли он вправду не понимал, что находится в правлении, то ли считал все это милой шуткой. Председатель раскачивался на стуле, улыбаясь бессмысленной улыбкой. Вскоре он захрапел, уронив голову на руки.

«Меня люди не для этого выбирали, чтоб я песенками их баюкал», — припомнились Борисову слова Галина, сказанные тут же, в правлении, на этом вот самом месте десять с лишним лет назад. Припомнились уверенные командирские жесты, армейская подтянутость и суровая деловитость этого, сейчас безнадежно пьяного человека. Да как же, как могло такое случиться?

Рос Александр красивым веселым парнем, любая работа спорилась в его руках. А когда Сашка проходил по селу, гордо вскинув кудреватую цыганскую голову, не одна девка припадала к окну, провожая его загоревшимся взглядом. Сил девать было некуда, удаль вскипала в нем, перехлестывала через край. Мог он иной раз и выпить лишнее, но больше из этакого молодечества, из-за желания покрасоваться своей крепостью. А вот после ранения, когда тупой болью сводило обрубленную осколком руку, когда хотелось уложить ее, несуществующую, поудобнее, стал пить сильно. Правда, на работе это поначалу не отражалось. Галин никогда не опохмелялся и приходил по утрам в правление трезвый. Росло, богатело хозяйство колхоза, и немалая была в том заслуга председателя. К его резким замечаниям внимательно прислушивались в районе, знали: коль Галин сказал — выполнит, погонять его не надо. Колхозники уважали, да и любили Александра Васильевича за мужицкую хватку, за чуткое на чужую беду сердце, за верность своему слову. И хотя последние два года поговаривали на селе, что пьет председатель уж больно «вдумчиво», прямо заявить ему об этом никто не решался, будто совестно было упрекнуть хорошего человека, который столько для всех сделал.

А Галин пил все больше. Как-то незаметно для него самого пришла привычка опохмеляться, и на работе теперь от него попахивало спиртным. Иные мужики, кто похитрей да поизворотливей, нарочно угощали его, чтобы выпросить себе у пьяного какую-нибудь поблажку. Туманился мозг, становилось безвольным крепкое мускулистое тело. Галин опускался медленно, словно болото затягивало его. Но таким, как сегодня, председателя в правлении еще не видывали…

— Чем заниматься будем, Иван Семенович? — обратился к Ветленскому пожилой усатый бригадир. — Тоже песни играть аль по домам разойдемся?

— Работать будем! — парторг сел за свободный стол. — Давайте вместе думать, колхозники…

Обсудив с бригадирами неотложные дела и дав каждому задание, Ветленский отпустил их. Участковый, парторг и заливисто храпящий Галин остались втроем в опустевшей комнате. Борисов первый нарушил молчание:

— Эх, такой человек пропадает, и никакими словами до него не достучишься…

Он горестно махнул рукой, а Ветленский, который шагал по комнате от стены к стене, крутнулся на каблуках и почти вплотную подошел к участковому.

— Тебе что, — голос у парторга стал каким-то тусклым, — для тебя Галин председатель колхоза и точка. А мы с Сашкой еще мальцами без порток на Суру гоняли, в ночное ездили. У нас, почитай, всю жизнь два горя вместе, а третье — пополам.

Борисов не дослушал.

— Кто мне Галин, о том не теперь судить-рядить, — сказал он холодно. — Тебе-то он друг? А меня еще дед учил: друг познается на рати да в беде. Видел ты, что Александр Васильевич запил, надо было на бюро пропесочить, в райком сообщить. А ты его по проулкам ловил да уговаривал, как девку: «Саша, брось! Саша, остепенись!..»

Ветленский понимал правоту участкового, но сознание собственной вины, как это часто бывает, переросло в неприязнь к тому, кто высказал начистоту все, что думал. Он пожалел о своей откровенности и сейчас перешел невольно на сухой, официальный тон:

— Чужие ошибки считать легко. Вы бы лучше, товарищ Борисов, самогонщиков на селе искоренили. Тогда бы и пьянства у нас было меньше.

Борисов ответил не сразу. Густой храп Галина подтверждал справедливость замечания парторга. Да, это дело его, участкового, и с ним он пока не справляется. Колхозники мало помогают ему, не все еще поняли, какой вред приносят самогонщики. Перед глазами встало наглое лицо Клавдии Степановой. Матвеев отнимал у солдатских вдов последнее и тащил к ней. Ребятишки сидели без хлеба, а она пускала краденую пшеницу на самогон, поила бандитов, норовила прожить легко и пьяно. А мало ли сейчас таких вот кланек, которые губят, калечат людские судьбы своей корысти ради! Придет час, выведет он подлую эту породу, выведет!

Борисов, застегивая плащ, говорил обычным ровным голосом. Волнение его выдавали пальцы, он с трудом попадал пуговицами в петли.

— Коммунисты меня плохо поддерживают. Кое-кто так полагает: неудобно, дескать, против соседей идти, то забота участкового, пускай он и действует. А мне надо самогонщика с аппаратом, с бардой, то бишь, с уликами поймать. Без народа это трудно. Прошу я сейчас вот у вас, — он подчеркнул, — как у парторга, помощи. Надо собрать актив и поговорить наконец всерьез. И чем быстрее, тем лучше.

Ветленскому стало неловко за свои слова, и, не зная, как это загладить, он сказал:

— Хорошо, товарищ Борисов, на неделе соберемся. Я вас поддержу…

Расстались они с некоторой обидой друг на друга. Но бывает хорошая обида, которая грубой шершавой рукой проводит по сердцу, заставляет пристально оглядеться вокруг, задуматься о главном.


Тесная, от угла к углу в пять шагов, комнатка, где жил Борисов в Ратове, стала для него за эти годы вторым домом, как он шутил, «холостяцким». Постель, добела выскобленный хозяйкой низкий стол с ножками крест-накрест, лампа, покрытая самодельным бумажным абажуром, и табурет составляли все ее убранство. Одежду приходилось развешивать по стенам и прикрывать от пыли газетами или простыней. Участковый, собственно, только ночевал здесь, если не считать, что днем забегал на полчасика пообедать, да и то не всегда. Ратовцы это знали и по делам приходили к Борисову в отведенное для приема время в правление колхоза, а в случае срочной надобности искали его в поле, на фермах, в клубе, одним словом, где-нибудь на людях, только не тут.

Сегодня Иван Васильевич несколько запоздал к обеду и, войдя в горницу, удивился, когда хозяйка сообщила, что его ждут. В комнате участкового сидела на табурете Ремнева.

— Здравствуй, Вера Михайловна! — сказал он приветливо (они давно были на «ты»). — Может, перекусим вместе, коль ты у меня в гостях?

Ремнева поблагодарила, но отказалась. Услышав, что хозяйка загремела чугунками, доставая их из печи, она добавила:

— Извини, Иван Васильевич, сама вижу — не в пору пожаловала. Потому решилась, что поговорить мне с тобой очень надобно, да при народе не хотелось…

— Полно тебе извиняться, будто первый год знакомы. Только уж потерпи тогда еще чуток, — улыбнулся Борисов, — я и впрямь голодный как волк.

Наскоро перекусив, участковый прикрыл дверь и сел против Ремневой на кровать.

— Ну, какое лихо приключилось? — спросил он, внимательно посмотрев на колхозницу, и вдруг не удержался: — А ты… постарела малость…

Встречаться в Ратове им доводилось довольно часто. День прижимался ко дню, неделя к неделе. Все, казалось бы, течет обычно, сегодня — как вчера. И вот сейчас, неожиданно для себя, Борисов глянул на Веру Михайловну совсем иначе, будто увидел ее в зеркале незаметно прожитых лет. Каштановые волосы припорошила седина, по лицу разбежались тонкие бороздки морщинок. На огрубевших, натруженных руках проступили суставы. Тело ее как бы подтаяло изнутри, а в глубине серых, чистых глаз затаилась усталость и еще какая-то невысказанная, долго скрываемая печаль.

Невольно вспомнилось первое знакомство с Ремневой. Она стоит у кроватки сына. После удара бандитским обрезом в грудь тот болен, у него жар, дыхание неровное, тяжелое. «Придет папка, мы ему…» — бредит мальчик, сжимая кулачки. Потом он худенькими, ослабевшими ручонками ищет шею матери, чтобы убедиться в ее близости. «Мамка… больно…» — шепчет он. «Я с тобой, маленький, — склоняется к сыну Вера Михайловна, — потерпи, Мишутка, потерпи, мой родной…» А в глазах ее, в голосе застыло одно: лишь бы выжил!

Эх, стряхнуть бы ей с плеч годков двадцать, разгладить, освежить румянцем лицо, налить тело вновь соками молодости! Да в ней ли, в увядшей красоте дело? Кто в силах возвратить погибшего мужа, дать этой солдатской вдове, верной долгу и сердцу своему, единственно возможное для нее счастье? Не случится такое, и некого даже упрекнуть — война всему виной. Борисову стало обидно за Ремневу, он подумал о том, что ни разу еще не видел настоящей ее улыбки. А она, словно отгадав мысли участкового, ответила просто:

— Да, постарела… Погладила меня судьба против шерсти…

— Зря ты, Вера, эти слова говоришь! — Борисов впервые назвал ее только по имени. — Так уж заведено, времячко, оно никого не милует. Да мало ли радостей в жизни? Держи выше голову. Смотри, каких детей взрастила! Старшой дочке свадьбу сыграли, внука жди скоро. Младшая, Ольга, в техникум определилась, год-другой и специалистом в село приедет. А сын твой Михаил, по батьке Степанович, в трактористы вышел. Видный парень, слышал я, и статью и умом в отца. Дай срок, он…

«Он себя еще покажет, глядишь — и председателем станет», — хотел приободрить ее участковый, но осекся. Вера Михайловна, вопреки его совету, почему-то опустила голову и странно заморгала вдруг заблестевшими ресницами.

— Да, ты же ко мне по делу, — спохватился Борисов. — Так что у тебя стряслось?

Ремнева помолчала с минуту, словно упрятала в себя боль, готовую было выскочить наружу, заговорила по-прежнему спокойно, тихо:

— С сыном-то и неладно, Иван Васильевич. Задурил у меня Михаил, свихнулся. И что дальше, то хуже. Пьет он.

От неожиданности участковый даже растерялся.

— Так… — протянул он, встал с кровати. Одернул зачем-то гимнастерку, потом присел опять. — Послушай, Вера, точно ли это? Я за ним такого пока не наблюдал. Ну, случилось, выпил с дружками. Парень молодой, взрослым себя считает, так сказать, самостоятельным. А тебе и почудилось…

Вера Михайловна подняла лицо.

— Не успокаивай, Иван Васильевич. Со стороны, может, и не приметно, а я мать, вижу, куда Михаила моего потянуло. Пробовала ласками да уговорами его пронять. Поначалу смешком, шуточкой отмахивался. А вчера, — губы Ремневой слегка дрогнули, — пришел хмельной, денег взаймы просит. Это у меня-то в долг. Да разве ж я бумажки пожалела! Обняла его, говорю: «Мишутка, хороший, одумайся, погляди, до чего Александр Васильевич, председатель наш, через водку проклятую себя довел!» А он в ответ: «Не лезьте, мама, в мои дела, не маленький». И отстранил меня рукой, да так холодно, будто я ему чужая. Не хочу верить, только порой кажется — сердце его ко мне каменеет. Ну, да не о том речь… Одно мне в жизни надо — чтобы Михаил крепким человеком стал. Об этом последнее слово Степана, мужа моего, было, когда мы прощались. Как сейчас слышу…

Проводив колхозницу, Борисов задумался. Ремнева доверила ему свое материнское горе, он должен, обязан ей помочь. А дело, кажется, не из легких, его наскоком не выиграешь. Прежде надо раскусить характер Михаила, узнать про него все, до мелочей, а потом уже прикинуть, с какого края подступиться. Не верилось участковому, что двадцатилетий паренек сам собой потянулся вдруг к водке. Не иначе, как попал он под чье-то влияние. «Неужели Галин?» — мелькнуло у Борисова. Действительно, председатель заботился о судьбе сына погибшего односельчанина, с его участием, к примеру, стал тот трактористом. Недаром ведь сегодня сказала Вера Михайловна, что стоит при Михаиле задеть хоть малость имя Галина, он сразу насторожится, готов на обидчика чуть не в драку. С одной стороны понятно — видит он в председателе бывалого фронтовика, друга отца своего, а с другой… Возможно, старается во всем подражать ему, значит… «Нет, нет, хватил я лишку!.. — отогнал Борисов от себя эту мысль, но она снова навязчиво лезла в голову. — А впрочем, как знать…»

— Иван Васильевич, самовар поспел, — послышался за стеной голос хозяйки, — ты хотел чайком погреться.

— Да-да… ухожу… — невпопад ответил участковый, накидывая плащ и направляясь к двери. Он решил сейчас же встретиться с комсоргом колхоза и подробно расспросить его про Михаила Ремнева.


Приземистую, хилую избенку старого клуба, в которой произошло первое знакомство Борисова с ратовцами, снесли. Колхозный клуб переселился в просторное, вытянутое здание, крытое красной черепицей. Строительство закончили не так давно, и вокруг валялись еще свежие стружки и щепа, а от толстых, добротных бревен исходил душистый сосновый запах.

Неподалеку от крыльца, отыскав безветренное местечко за штабелем теса, о чем-то спорили несколько парней и девчат. Участковый сразу заметил среди них того, кто был ему нужен, — Евгения Ветленского, сына парторга.

Когда-то вихрастый, непоседливый мальчуган залепил в Борисова снежком, а на вопрос, кем он хочет стать в будущем, выпалил без колебаний: «Летчиком! Как Покрышкин!..» Прошли годы, и Генькины детские мечты, простые и непостоянные, как веснушки, исчезли, забылись сами собой. На земле тоже хватало дел. Он окончил десять классов, с увлечением работал сейчас заведующим клубом, а на последнем комсомольском собрании был выбран секретарем.

Евгений не успел еще привыкнуть к своим новым обязанностям. Возможно, поэтому он разговаривал нарочито спокойно и рассудительно, держался со всеми ровно и вообще старался выглядеть серьезным и всегда хоть чуточку занятым. Ему казалось, что именно так должен вести себя колхозный комсорг. Впрочем, до конца сохранить «солидность» он не умел — порывистая горячность, свойственная его натуре, частенько прорывалась наружу.

Спор у ребят, как догадался по отдельным словам Борисов, шел о какой-то пьеске, которую ставил клубный драмкружок. Видимо, дело не клеилось, «артисты» были возбуждены и довольно резко упрекали друг друга в отсутствии способностей. Круглощекая, по-мальчишески задиристая девушка (участковый не раз встречал ее на молочной ферме), перекинув через плечо льняную косу, обрушилась на длинного, неповоротливого парня:

— Вот верста бестолковая!.. Да вдолби же себе, что любовь, это… ну, в общем, ее с чувством представлять надо. А ты? — Тут доярка сделала угрюмое лицо и очень живо передразнила парня: — Стоишь пень-пнем и мычишь, ровно Геракл, бык наш племенной: «Я бу-бу без вас жить не могу-у-у…» Потом еще «люблю» у тебя точно «убью» получается, мне даже страшно — вот-вот нож вынешь. А как целоваться, так не дурак, взаправду норовишь!

— Очень ты мне нужна… — неубедительно защищался парень. — Небось получше найду, коли захочу…

Евгений увидел шагах в десяти Борисова.

— Перестаньте же вы ругаться, — укоризненно сказал он. — Подняли тут шум на все село, узнают — засмеют нас.

Высокий парень махнул рукой в знак того, что считает подобный разговор ниже своего достоинства, и отвернулся. Девушка же не сдержалась и нанесла ему последний удар в спину:

— То-то Наташка с тобой гулять бросила. Не велик интерес мычанье слушать.

Все, кроме незадачливого актера, засмеялись, и в компании наступило перемирие. Борисов, несмотря на неважное настроение, тоже невольно улыбнулся.

— Здравствуй, молодежь! О чем беседа? — спросил участковый, давая понять, что не заметил творческой перепалки.

— Да так, Иван Васильевич… Репетировали кое-что, а теперь вот киномеханика поджидаем, — ответил за своих Евгений. — Придете вечером на картину? Тогда я местечко оставлю.

Поболтав с ребятами о том о сем, Борисов собрался было отозвать молодого Ветленского в сторонку, но тут девушка-доярка вскочила и показала на дорогу:

— Глянь, Женька, кто плывет. Мишка Ремнев! Руки в брюки, нос задрал. Важничает, механизатор!.. Ты, вроде, с ним браниться хотел? Эй, Мишка, подь-ка сюда!..

— Не браниться, а поговорить, — строго поправил Женя.

— Ну-ну, попробуй. С ним-то ты быстро дотолкуешься… — глаза девушки хитро блеснули; ей, верно, нравились острые положения.

«Вот кстати и я послушаю», — обрадовался участковый случаю и присел поодаль с равнодушным, скучающим видом.

Михаил приближался не спеша, вразвалку. Это был белесый, среднего роста юноша с приятным, немного скуластым лицом. Синий замасленный комбинезон делал его выше и взрослее. В прямом взгляде, в походке сквозили легкая насмешка и вызов. Он картинно помахивал большим разводным ключом, словно желал подчеркнуть, что недосуг ему тратить время на всякие пустяки. «Парень-то не из робких», — подумал Борисов.

— Ну, чего тебе?.. — недовольно спросил Михаил у девушки. Он, казалось, знал заносчивый ее нрав и опасался какого-нибудь подвоха.

Доярка, играя кончиком косы, лукаво прищурилась и сказала подозрительно ласково:

— Да вот, Мишенька, хочет тебя комсорг в драмкружок записать, активность твою расшевелить. Соглашайся, в любовь вместе играть будем…

— Этими блинами других покорми, — с деланным безразличием ответил ей Ремнев и, кивнув на длинного парня, добавил: — С ним играй, коли есть охота…

Он надвинул кепку на лоб и повернулся, чтобы продолжать свой путь, но тут вмешался Евгений:

— Погоди!.. В кружок за волосы мы никого не тянем, мероприятие добровольное. А вот дисциплина комсомольская — она для всех обязательна. Пойми, Ремнев, ты своим поведением не только себя — весь наш коллектив позоришь. Как отбился от ребят, так и пошел колобродить. Спутался с пьяницей этим, с Петром, или как его там… Последний раз предупреждаю — штучки твои мы терпеть долго не можем. Дождешься, на бюро вызовем!..

Неизвестно, что бы ответил Михаил, будь он с Евгением наедине. Но сейчас комсорг задел парня при ребятах, вдобавок еще при девушках. И Ремнев притворно зевнул:

— Ну, завел шарманку!.. Надоело уже. — Он выставил вперед щеголевато смятый в гармошку сапог, ловко подкинул разводной ключ. — Ты меня своим бюро не пугай, небось не заплачу. Я сам за себя в ответе, в няньках не нуждаюсь. Тоже воспитатель отыскался!..

«Теперь, верно, и Женька не выдержит, запетушится», — прикинул Борисов. Комсорг и впрямь начинал терять свой спокойный «веский» тон, в голосе его появились высокие нотки:

— Ошибаешься, все мы друг за дружку в ответе. Кто в мурзицком клубе драку чуть не заварил? Ты! А жалоба-то к нам в комитет поступила: ратовские, мол, комсомольцы в пьяном виде и прочее…

Евгения перебила неуемная доярка. Она вдруг выскочила вперед и выпалила с маху.

— А кто вечор в сельпо кулаками дубасил, водку требовал? Не ты ли со своим приятелем-забулдыгой? Опосля иду я, ребята, из клуба и вижу — ползут два красавца, кренделя выписывают. Обнялись, плетни сшибают… Один, значит, шлепнется, другой его поднимет, бережно так, словно разбить боится, и сам — в лужу. Рожи глупые, довольные, и выражаются, что иностранцы, — ни черта не понять. Нализались-таки, не иначе, как самогонки. Уж точно — свинья грязи сыщет!.. — Девушка смерила Михаила презрительным взглядом, лицо ее было сейчас серьезным и сердитым. — Герой! А еще ухаживать лезет.

Михаила огорошил такой выразительный «монолог» доярки. Он вспыхнул, стыд тянул его бежать, а нанесенная обида приковала к месту. От неожиданности он растерял слова.

— Ты… ты… — только и смог выдавить Ремнев сквозь сжатые зубы.

«Да, влип Мишка в переплет, — подумал участковый. — А девчонка, кажись, ему и вправду приглянулась, даже язык отнялся». Борисов решил выручить Ремнева и положить конец этой, уже далеко не творческой перепалке. Он подошел к ребятам, когда прозванный «верстой» парень примирительным баском заглушил общий смешок:

— Навалились все на одного!.. Оно, конешно, хоша Мишка и того, а все же нельзя так…

Ремнев совладал с волнением и опять накинул на себя равнодушную маску.

— Да отвяжитесь вы все от меня, пристали, как…

Он не уточнил, как именно к нему пристали, махнул рукой и зашагал прочь.

Киномеханик запаздывал. После случившегося разговор не ладился, и вскоре ребята начали расходиться. Комсорг согласился проводить участкового, и они медленно направились в сторону околицы.

— Не подумай, Женя, что я вмешиваюсь в дела ваши комсомольские, — сказал Борисов как можно мягче. — Послушай-ка меня, стреляного воробья, и не обижайся. Все ты очень правильно Ремневу толковал. Про коллектив, про дисциплину, про ответственность. А чего достиг? То-то и оно… Слова, Женя, простыми, ну вроде бы, живыми должны быть. Вот тогда они, как зерна, западут в человека и дадут ростки. А ты: «предупреждаю в последний раз…» или «на бюро вызовем…» Да еще при девчатах. Паренек этот, — продолжал участковый, — меня тоже беспокоит. Давай-ка, комсорг, вместе поразмыслим, что же нам с Михаилом делать. Между прочим, о каком это Петре речь зашла давеча?

— Да мурзицкий один, забыл я фамилию… — ответил, нахмурившись, Евгений. — Не то Супков, не то Сурков… Повадился к нам в село. Из трактористов его за пьянку погнали. Кажись, Мишка у него в учениках был, ну и… В общем связался черт с младенцем.

— Может, Зуйков? — переспросил Борисов.

— Вот-вот, он!..

Картина постепенно прояснялась. Участковый сразу вспомнил хитрого, падкого на длинный рубль мужика. Еще много лет назад, по настоянию Борисова, сняли Зуйкова с должности бригадира трактористов. Тогда он, нагоняя себе заработок, уменьшил глубину вспашки на добром десятке гектаров колхозной земли. Однажды Петра задержали на спекуляции, но за недостатком улик он отделался штрафом. А теперь и вовсе не работал, жил «святым духом». История с Михаилом показалась сейчас участковому серьезнее, чем он думал вначале.

Борисов говорил с комсоргом осторожно, стараясь не задеть чем-нибудь его самолюбия. Посоветовал выпускать газету «Колючку» — пусть посмеются колхозники над задирами и гуляками; попросил отобрать в помощь ему, участковому, самых надежных комсомольцев для борьбы с пьяницами и самогонщиками.

За беседой не заметили, как вышли за село. Они повернули обратно. По-осеннему студеный ветер сорвал с придорожного тополя стайку пожелтевших листьев, погнал их кувырком по голой земле, побросал где попало у обочины, а сам улетел дальше, в поля.


Партактив колхоза, о котором просил Борисов, собрался через несколько дней. Собственно, это было не заседание. Просто Ветленский попросил коммунистов прийти в правление в определенный час. Сошлись вечером, после работы, многие толком и не знали, о чем предстоит разговор. В комнате председателя тесновато, разместились кто где: на стульях, лавках, подоконниках. Александр Галин привычно сидел за своим столом, а брат его, Тимофей, возился с затопленной печкой, подкладывая в нее пахучие, липкие от смолы полешки. Нетерпеливый Сергей Кочетов, которого колхозники помнили еще комсомольцем, поглядывал на дверь, встречая каждого опоздавшего укоризненным жестом, а когда все собрались, крикнул Ветленскому:

— Иван Семенович, начинать пора!

Парторг о чем-то вполголоса беседовал с Борисовым у окна. Он обернулся.

— Нужно серьезно потолковать нам, товарищи! Дела на селе с пьянством и самогоноварением не очень-то нарядные. Попросим доложить об этом нашего участкового, старшего лейтенанта милиции товарища Борисова.

Шумок общего говора затих, все насторожились. Иван Васильевич остановился около председательского стола, откашлялся. Выступление его было недолгим и убедительным — ненависть к самогонщикам подсказывала нужные слова. Он рассказал о том, как ломает пьянство людей, напомнил коммунистам о последних указаниях партии по борьбе с алкоголем.

— Народ у нас в Ратове хороший. Но бочку меда и ложкой дегтя испортить можно. Варят на селе это проклятое зелье пять, ну, шесть спекулянтов. Так неужели мы с ними не справимся? Они, как гвозди ржавые, торчат на ходу, зацепившись, не всяк отцепится. Да еще вот напасть: молодые, на старших глядя, пить начинают… — Хотел Борисов привести пример Михаила Ремнева, но сдержался, добавил только: — Лихостью своей по глупости похваляются, а у матерей слезы не просыхают.

Авдолин вставил густым, прокуренным баском:

— Драть их, чертей, некому. Особливо, если баба одна, разве ж ей с парнем управиться?

В печке потрескивали дрова, становилось жарковато. Иван Васильевич вытер рукавом лоб, возразил Авдолину:

— Драть не велик прок. Учить молодежь надо, воспитывать. А у нас как в поговорке получается: маленькая собачка лает — от большой слышит. — Он сделал паузу и закончил несколько громче: — Общая наша забота, не только моя, вывести на селе самогонщиков. В одиночку мне одолеть их трудно, за всеми не уследишь. Так помогите мне, товарищи коммунисты. Давайте вместе корчевать эту сволочь, ловчее будет!

Последние слова Борисова прозвучали скорее требованием, чем просьбой.

Пока участковый говорил, он ни разу не посмотрел на Александра Галина и теперь стал искоса наблюдать за поведением председателя. Тот словно дремал, склонив голову и полуприкрыв глаза, было в нем какое-то наигранное равнодушие к происходящему. Он боялся сейчас встретить чей-либо взгляд и жалел, видно, что сидит у всех на виду.

— По-моему, ясно, — сказал Ветленский, — помочь Ивану Васильевичу наш долг, тут и спору быть не может. Пьянство у нас за все границы зашло — это участковый правильно отметил. Ты первый, Александр Васильевич… — парторг запнулся, но пересилил себя, — да, первый пример подаешь. А чего с рядового колхозника спросишь, коли сам председатель сивуху хлещет. Бросай пьянки, при всех тебя предупреждаю. Эта дорожка к хорошему не приведет.

Настало напряженное молчание. Галин почувствовал, что от него ждут ответа. Он распрямился, сильно сжал пальцами черную перчатку протеза.

— Нагнали нам тут страха Борисов с Ветленский. Мужики, конечно, пьют, однако и работают неплохо. Не с нами водка родилась, не при нас она кончится, — он попытался улыбнуться, — не отказываюсь, и я выпиваю, не ангел… Только самогонщикам сроду не потакал и, вообще…

Его оборвал брат Тимофей:

— А с Андреем, конюхом, не ты вчера литровочку выдул?

Галин не привык оправдываться, тем более на людях. И по тому, как дрогнули брови, как скрипнула под здоровой рукой стиснутая кожа перчатки, было видно — он начинал злиться.

— Чего мелешь?! Самогонку эту Андрей в Мурзицах у бабки какой-то конфисковал. Не пропадать же добру… — он шуткой хотел смягчить слова брата, но по нахмуренным лицам коммунистов понял, что ее не приняли.

— Врет конюх, а ты и уши развесил, — не унимался Тимофей. — Я, как бригадмилец, ручаюсь — у нас, в Ратове, самогон сварен…

Казалось, Галин вот-вот вспылит.

— Ну, хватит!.. Раздавили после работы бутылку, дело, что называется, личное.

Тимофей знал характер брата. Понимал, что стегает Александра по самому больному его месту, по гордости. Но увещевания уже не помогали, и он, переборов поднявшуюся было жалость, не отступал:

— Личное?

Тимофей припомнил брату недавний случай. Колхозный шофер под хмельком подался в другое село свояченицу навестить, да и загулял там. Искали его, с ног сбились, так и пришлось с соседнего склада водителя «взаймы» просить.

— Ты же, председатель, в ту пору сам соображал туго и, может, про шофера этого впервой слышишь. А что песни ты в правлении распевал, это тоже твое личное дело?

Галин, побелев, крикнул:

— Замолчи!

— Орать на меня не смей, ты не в своей избе. — Тимофей сунул кулаки в карманы старого пиджака с такой силой, что тот затрещал в плечах. — Участковый прав — самогонщики, что ржавые гвозди, рвать их надо, а ты клещи у нас из рук вышибаешь. — Он глянул в лицо брата, которое пошло теперь красными пятнами, и голос его стал мягче. — Да постыдись ты, Александр! Жену до чего довел, совсем она извелась с тобой. Сам не знаешь, так хоть в людях спроси, что дома делается…

Галин поднялся и, опустив голову, направился к выходу. Он шел медленно, ожидая сначала, что кто-нибудь осадит Тимофея, попросит его, председателя, вернуться. У порога он несколько замялся. «Повиниться бы мне перед товарищами, — мелькнула мысль. — Вот если сейчас окликнут, так прямо и начну: сам в петлю влез, помогите, мол, выбраться…» Но все молчали. А когда за Галиным захлопнулась дверь, парторг сказал:

— Кажись, проняло. Это ему на пользу.

Коммунистов задело за живое. Они выступали горячо, резко, без обиняков. Многие, верно, припомнили сейчас того, прежнего Александра Галина, посматривая на пустой председательский стол.

Незаметно подступила полночь. О печке забыли, она погасла. Возбужденные колхозники много курили махорку или крепкий самосад, и в комнате плавал сизый слоистый дым. Перед тем как закрыть собрание, парторг сказал:

— Значит, на том и порешили: каждого любителя лишней рюмки в ежовые рукавицы возьмем. Они в семьи разлад несут, колхозу помеха, да в придачу молодых ребят на свою дорожку сманивают. С такими мы драться должны. Этим, товарищи, их же самих спасать будем.

— И всяк по-своему тонет, — вставил Борисов. — Одного под локоток поддержишь, он и выплывет. А другого за волосы, грубо, изо всех сил тащить надо, чтобы из беды выручить. Так вот и здесь.

— Самогонщики — статья особая, — закончил Ветленский. — Всех, на кого подозрение есть, под контроль поставим. Тогда-то они, голубчики, от нашего участкового не упрячутся. Организовать это, полагаю, поручим Тимофею Галину. Он старший бригадмилец на селе, пускай и от нас будет старшим. Вот, собственно, и все. Теперь, товарищи, от слов — к делу!


Моргунковы жили на самом краю села. Аграфену, сухопарую и сутулую женщину с плутоватым, скользящим взглядом и головой, чуть склоненной на бок, будто она всегда к чему-то прислушивается, в деревне недолюбливали. В свои пятьдесят с лишним лет она сохранила крепкое здоровье, хотя при случае обязательно начинала охать да причитать, что «износилась вконец, косточки ломит и пора-де ей в землицу-матушку собираться». В колхозе Аграфена не работала, но за собственным хозяйством — огородом, коровой, поросятами и курами — следила ревностно.

Дочь Аграфены — Ксения слыла в свое время завидной невестой: крылатого разлета брови ее, под которыми дерзко поблескивали большие зеленые глаза, и тугая рыжевато-русая коса не давали покоя здешним парням. Выбор же Ксении пал на фронтовика из соседнего села кузнеца Ивана Дремова. Поженились они сразу после войны, но личная жизнь их не получилась. Вскоре начались скандалы и распри. То ли Аграфена встряла между молодыми, то ли не сошлись они характерами, но Дремов покинул дом Моргунковых, оставив Ксении сына Володьку.

Участковый знал Дремова как мужика сдержанного, честного и работящего. Встретив однажды его в кузнице, Борисов деликатно попробовал выяснить причину семейного разлада. От прямого ответа тот уклонился, только, махнув рукой, грустно сказал: «Эх, Иван Васильевич!.. В чужой монастырь со своим уставом не суйся». Слова эти насторожили участкового, и он решил повнимательнее приглядеться к Моргунковым.

По селу ходили смутные слухи, что Аграфена, дескать, гонит самогонку, но хитро — сбывает ее в других деревнях. А помогает ей в этом деле новый полюбовник Ксении, которая после развода и вправду была не прочь мужика к себе привадить. Толкам всяким Борисов доверить не привык, и все же один случай заставил его призадуматься.

Уже смеркалось, когда, проходя мимо избы Моргуновых, участковый услышал тихие всхлипывания. Он отворил калитку. Прижавшись к плетню, плакал мальчик в распахнутой шубенке, накинутой прямо на рубашку. Стараясь сдержать слезы, он растирал их кулачком по мокрому лицу. Борисов узнал сына Ксении двенадцатилетнего Володьку. Странно было застать в таком виде мальчугана, который всегда отличался бойким и веселым нравом. Участковый наклонился, спросил ласково:

— Кто же это тебя обидел?

— Никто… — процедил сквозь зубы Володька, еще плотнее прильнув к плетню. Из гордости он перестал хныкать и только усиленно сопел носом.

— Вот тебе раз! — Борисов погладил мальчика по голове. — Такой герой, а глаза на мокром месте.

— И пусть на мокром!.. — Володька отстранился. — А чего он дерется?

— Да кто «он»?

И тут прорвалась Володькина свежая обида.

— Дядька Петр, вот кто!.. Сперва его бабка водкой напоит, потом они про деньги ругаются. А потом… потом он на мне зло срывает…

— Да ты расскажи все по порядку, — попросил Борисов, — и застегнись, простынешь ведь.

Но мальчик упрямо замолчал, словно понял, что выпалил в сердцах лишнее. Аграфена, откинув занавеску, увидела участкового. Поспешно выскочила она во двор, засеменила к внуку, на ходу приговаривая:

— Ах ты господи, вот беда с ним, с пострелом. Чуть загляделся — и след простыл. Осерчал на бабу, что пирожка не дала? Не серчай, милый, ступай в избу, дам тебе пирожка… — Заслонив Володьку, она даже пожаловалась Борисову: — Хлопотно с ними, с детишками-то, Иван Васильевич. Все капризы да прихоти, все на них никак не угодишь. Послал господь наказание за грехи наши…

— Да, хлопотно… — неопределенно повторил участковый.

Дверь за Аграфеной и Володькой закрылась. До Борисова донеслись неразборчивые голоса, среди которых выделялся один мужской — грубоватый и явно хмельной. «Сгинь, лисья душа, крапива старая… — слышалось из сенцов. — Раскудахталась, чтоб к тебе лихоманка прилипла… Да плюнь ты, Ксюша, на хлюпика своего, сам заткнется…». Дальше все стихло.

Участковому стало противно, будто он ненароком оступился и влез по колено в гнилое болото. Ну и семейка! Ксения с полюбовником тешится, совсем про сынишку забыла. Другая-то баба постыдилась бы людям в глаза смотреть, а этой хоть бы что, знай живет в полное свое удовольствие. Аграфена смирнехонькой, несчастной такой прикидывается, а сама — вот уж верно лисья душа — везде тихой сапой выгоду ищет. Неспроста от них Иван Дремов сбежал, не вытерпел. Мальчонку только жалко…

Тут Борисову вспомнились Володькины слова о каком-то «дядьке Петре». Мужской голос в избе Моргунковых показался очень знакомым. «Зуйков! — мелькнула догадка и сразу переросла в уверенность. — Ну точно, он! Вот где объявился, старый приятель».

Иван Васильевич был озадачен. Аграфена себе на уме, всему селу известно — у нее среди зимы снега не выпросишь. Какой корысти ради угощает она водкой Петра? И потом из-за каких это денег они ругаются, чего не поделили? «Странно», — подумал участковый и направился к дому с надписью «Сельпо».

В маленькой квадратной комнатке держался сложный смешанный запах резины, кожи, продуктов и тканей. Непонятно, каким чудом умещались здесь на узких прилавках и полках кульки с крупами и обувь, консервные банки и различная одежда (верхняя и нижняя), пуговицы и мыло, папиросы и патефоны. Весь этот пестрый ансамбль венчал подвешенный на гвоздях велосипед.

Посетителей в магазине не было. Тучный и всегда словно заспанный продавец (он же заведующий) собирался уже сворачивать торговлю. В ответ на вопрос участкового, покупают ли Моргунковы сорокаградусные бутылочки и если да, то сколь часто, он сначала открыл от удивления рот, а потом расхохотался.

— Уморил, Иван Васильевич… Ха-ха-ха… — звенело в ушах Борисова. — Аграфена-то?.. Водочку-то? Ха-ха-ха… Она третьего дня пару наперстков покупала, так, ей-ей, не вру, битый час вокруг них вертелась. Полтинник, мол, цена для нее разорительная. Водочку!.. По ней, по мамочке, другие ударяют. Вот председатель, к примеру, — тот да! А ты — Аграфена!.. Ха-ха-ха… Уф, сил моих нет, уморил…

Продавец-заведующий долго еще не мог успокоиться. Борисов попросил его забыть этот разговор и вышел на улицу. Ему было не до смеха.

Нет дыма без огня. Значит, не зря бродит по селу слушок, что Аграфена с полюбовником Ксении промышляют самогонкой. Тогда понятно, какие рубли они делят. А возле Петра, будь он неладен, Михаил Ремнев крутится. Неужто успели они и паренька в свой омут затянуть? Да, на путаный клубок наткнулся участковый.


После партактива участковый и Тимофей Галин встречались чуть ли не каждый день. Борисов поделился со старшим бригадмильцем своими подозрениями на Петра и семью Моргунковых. Ветфельдшер по должности, Тимофей частенько сталкивался с Ксенией на молочной ферме, где та работала дояркой.

На просьбу рассказать о ней все, что ему известно, Галин ответил:

— За скотиной ухаживает так себе, с прохладцей. Но придраться, вроде бы, не к чему. А личное ее поведение ты и сам знаешь. Баба в соку, погулять любит, ну и разное такое прочее… Как развелась с мужем, все ей трын-трава. Одно слово — вертихвостка… — Подумав, он добавил: — А касательно самогонки ты, пожалуй, прав. На деньгу-то Аграфена очень даже падкая, да и Зуйков ей под стать.

Тимофей пообещал приглядеть за Ксенией.

Как-то вечером уже неподалеку от своей избы ветфельдшер спохватился, что забыл на ферме нужные ему бумаги. Пришлось воротиться. В каморку заведующего, отделенную от стойла скота тонкой фанерной перегородкой, доносилось сытое мычание коров. Когда Тимофей искал в ящике стола бумаги, за стенкой послышался голос Зои Кульковой, той самой доярки, которая отчитала недавно Михаила Ремнева у колхозного клуба.

— Так-так!.. — говорила она кому-то. — А я, глупая, дивлюсь-гадаю: с чего это к тебе коровы несознательно относятся, молочком не балуют? Теперь-то оно понятно. Ты, значит, их водичкой, ну там, травкой полакомишь, а посыпку — в мешочек и домой. Должно быть, вместе с матушкой на собственной буренке рекорд по удою устанавливаешь, так что ли? Погоди, отметим твое усердие, не сомневайся!

— Зоинька, добрая моя, хорошая, не выдавай! — последовала жалкая просьба, и ветфельдшер узнал Ксению Моргункову. — Вот чем хочешь поклянусь тебе — не притронусь больше к посыпке, провались она пропадом. И взяла-то я чуток…

Тимофей сообразил: Ксения пыталась вынести с фермы молотое зерно, которое доярки подмешивали в корм скоту, но это заметила Кулькова.

— И без того на мою голову сраму хватает, — продолжала просить Ксения, — поимей хоть ты сострадание, ну какая тебе выгода?

— А та мне выгода, чтобы коровы через тебя не терпели!.. — отрезала молодая доярка. — Чем они провинились?.. Нет уж, коли они бессловесные, я за них скажу!

До ветфельдшера долетели вздрагивающие звуки. Сперва тонкие, еле уловимые, они становились все громче и надрывней. Это плакала Ксения.

Девушка вдруг смягчилась:

— Что с тобой, Ксюша? Ну погоди, не реви. Ладно уж, не скажу, раз ты обещаешь… Слышь, Ксюша!.. Ну, честное комсомольское, не скажу…

Моргункова зашептала сквозь рыдания быстро, нервно:

— Тошно мне, ох, кабы кто знал, одиноко… свет не мил… На людях смеешься, виду не подаешь, а здесь-то ноет, свербит… Сама я себя, дура, растеряла-растратила, теперь каяться поздно… обратно не воротишь.

— Да о чем ты, Ксюш? — спросила Зоя. — Не терзайся, хватит. Ну, случилось у тебя с посыпкой… Так ведь ты больше не будешь? Ведь правда?..

— Я не о том, — ответила Моргункова, и в голосе женщины ветфельдшер поймал что-то новое, не свойственное ей раньше: искренность, боль, беспокойство за себя, беспомощность. — Эх, Зоинька! Вся-то жизнь моя кувырком покатилась, пойми! Погляжу я на баб — всякая домой торопится, у каждой хлопоты, заботы там разные. Справит, к примеру, мужу обновку и счастлива, как дите малое, когда по селу с ним идет — вот, мол, какой мужик у меня. Все это смешным мне казалось, а теперь… теперь завидно. Словно кукушка я — ни гнезда своего, ни хлопот, ни спешки. И люди сторонятся, и самой неуютно, холодно так… Не дай-то бог тебе, Зоинька, моей доли!..

— Непутевая ты какая-то, Ксюша!.. — ласково сказала девушка. — Ну зачем вот с Иваном развелась? Он и собой ничего, подходящий, и сын у вас, жить бы тебе с ним да ладить!

— Может, мы бы и ладили, только… — Ксения запнулась, но продолжала: — Чего там скрывать, мать моя родная всему и причина. Невзлюбила она Ивана, ну и добилась своего — выкурила. А я по глупости на ее дуде сама же подыгрывала. Поначалу мать-то мужа на свой лад перековать задумала, потом видит — не на того напала. Ну, стала она меня на Ивана подзуживать, нашептывать: зачем, мол, тебе голоштанник этот, будешь с ним весь век тужить-маяться, мы уж как-нибудь получше найдем. Дальше — больше… Собрал он тогда свои вещички, мелочь там разную… меня с собой звал… Да что, Зоя, старое поминать!..

— И ты стерпела? — почти крикнула молодая доярка. — Ну нет! Я бы ее, извини, конечно, сквалыгу хитрую, так бы турнула…

Ксения вздохнула:

— Путано все это… Ведь какая-никакая, да мать она мне. А если рассудить — через жадность ее и страдаю. Вот хоть с посыпкой. Пристала, спасу нет — возьми ей с фермы, зачем, дескать, свое зерно переводить. И везде она так… Копит, бережет, прячет, и все ей мало. «Потом, — говорит, — меня поблагодаришь!» Вот и благодарю, сама видишь…

Доярки помолчали.

— Ксюша, а Ксюш!.. — начала тихо Зоя. — Ну с Иваном ты разминулась… а дальше? Подумай о себе, как жизнь-то устроить. Бросила бы ты того, ну, знаешь, о ком я… Или не можешь? Любишь, да?

— Любишь!.. — грустно усмехнулась Ксения. — Разве ж это любовь?

— Как же ты с ним тогда?.. — растерялась девушка.

— Ох, Зоинька, станешь бабой — сама поймешь!.. Поддалась я ему однажды по слабости нашей по женской, а теперь не отвяжусь никак. И хотела бы прогнать, да не вольна — с матерью моей у него дела… — вырвалось у Ксении. — Нет уж, поздно мне себя перекраивать, по-пустому надеждой тешить. Вот за Володьку, сынишку, горько…

Голоса стихли. Тимофей Галин подождал немного, но ничего больше не услышал — доярки, верно, ушли.

В этот же вечер ветфельдшер навестил участкового. Из разговора, нечаянным свидетелем которого оказался Тимофей, Борисову было уже совершенно ясно, что Аграфена с Петром варят и продают самогон. Приближался Покров, древний церковный праздник, пора веселых деревенских свадеб. «Навряд ли они упустят случай выгодно подзаработать», — смекнул участковый. Он решил во что бы то ни стало взять Моргункову и Зуйкова с поличным.


В один из свободных дней приехал Михаил в Сеченово. Вера Михайловна просила его отослать младшей сестре Ольге гостинцев и купить кое-что для хозяйства. Ремнев постоял в очереди на почте, потолкался в магазинах. Как ни спешил, управился он только часа в два пополудни и, почувствовав, что здорово проголодался, зашагал к чайной.

Кому из путешествующих по Руси она не знакома, чайная в районном городке! Ее всегда узнаешь издалека: толпятся вокруг машины-трудовики, забрызганные грязью тяжелых дорог, среди «газиков» и «козликов» встретишь иногда заслуженную, обшарпанную полуторку. К некрашеному забору поставлены рядком терпеливо ожидающие хозяев велосипеды, а в палисаднике отдыхает «Победа» областного начальства.

Кормят здесь без особых затей, но сытно. Пьют в чайной мало и, как правило, не засиживаются. Шоферы, трактористы, приезжие колхозники торопливо едят густой наваристый борщ, жирную баранину с картофелем, подчищают хлебом тарелки и, закуривая на ходу, направляются к дверям. И вновь идет машина по избитой проселочной дороге, ныряет в колдобины и подпрыгивает на ухабах…

Михаил пробирался между столиками, отыскивая свободное место, когда его окликнули:

— Своих, парень, не узнаешь? Давай сюда, вместе харчиться будем!

Звал его Петр Зуйков. Сидел он в углу и, видимо, тоже пришел недавно — голубая клеенка влажно блестела, на ней ничего не было, кроме солонки и стаканчика с горчицей.

— Что тебя в Сеченово занесло? — спросил Петр. — Понятно!.. Я? Значит, нужно, коли приехал… — О себе он изъяснялся туманно, намеками. — Отсюда — домой? Подзаправимся, покупки твои обмоем и — айда!

— Лады. — Михаил уселся поудобней, наклонился к соседу. — Только деньжат у меня маловато, поистратился…

— Да какой между нами счет! — благодушно отмахнулся Зуйков. — Сегодня у меня, завтра у тебя, небось не впервой…

Он позвал рослую румяную девушку в белом переднике, заказал ей обед и, подмигнув, добавил:

— И бутылочку нашенской тащи, видишь, с дружком встретились…

Они выпили и не спеша принялись за еду. Борщ, подернутый красной пленкой жира, был прямо огненным, обжигал губы, и Петр вскоре положил ложку.

— Пущай остынет. Ну, чего нового у вас? Тракторишко-то мой топает?

— А как же! — охотно подхватил Михаил. — Поршеньки ему сменили, коленчатому валу перетяжку сделали. Он еще поскрипит, даром что старик, а крепкий…

Ремнев говорил о тракторе тепло, словно о живом существе. Всего год назад он впервые сам, без посторонней помощи, тронул с места именно эту машину и сразу почувствовал себя уже не мальчишкой, но мужиком, работником. Обучал Михаила ремеслу механизатора Зуйков, у которого он числился тогда прицепщиком, и хотя тот уже не работал, Михаил по-прежнему относился к Зуйкову как к своему учителю.

Пол-литровка быстро пустела, и они заказали вторую. Ремнев, захмелев, обиженно рассказывал о своей распре с комсоргом, что-де не дает он ему прохода, наставляет да воспитывает.

— Допечет меня вконец, пойду к Александру Васильевичу.

— Легок твой Александр Васильевич на помине, — озабоченно перебил Петр и, стараясь сделать это понезаметнее, отодвинул свернутые мешки, которые лежали у его ног, подальше в угол.

Галин улыбнулся Михаилу и направился к их столику.

— Пируешь? — опросил он, кивнув на недопитую бутылку.

— Какой там пир! — ответил за Ремнева Зуйков. — Видишь, никак одну на двоих не прикончим.

— Вижу — вон другая порожняя под столом. Да что ты заметался, — поморщился председатель, — вы не монахи, я не игумен. Налей-ка, Миша, а то ждать долго.

Галин, не обращая внимания на протянутый к нему стакан Петра, чокнулся с Михаилом.

— Разве же от тебя что укроешь? Орел! — сказал Зуйков, и трудно было понять, то ли с восхищением, то ли с насмешкой.

Не ответив ему, Галин крикнул официантке:

— Машенька, мне — как всегда!..

— Последние деньки догуливаешь, Александр Васильевич?.. — начал Петр сочувственно.

— Почему это последние? — Галина занимали свои, видно, не очень веселые мысли, хмель не мог заглушить ощущение какой-то еще точно не осознанной утраты.

— Чего в прятки играешь? — Петр пьянел, обычная его осторожность исчезла. — Слыхали мы, как дружок твой Ветленский под тебя же яму роет, на твое место целится. Понятно?

— Дурак ты, Зуйков!..

— Будя похваляться! — Сейчас в голосе Петра звучало уже плохо скрываемое злорадство. — И коммунист, и руку, говорят, под Берлином потерял. А теперича тебя из председателей-то — вон! За это воевал? Хороши порядочки!

Галин словно очнулся, глянул на перекошенную усмешкой рожу Петра. Ответил больше себе, чем ему:

— За это и воевал!..

— Чтобы с председателей тебя взашей? — ехидничал Зуйков.

— Нет, за порядки за наши, которые тебе, шкура, не по нутру! Народ меня поставил, народ и снимет, коли я, — председатель трудно выговорил последнее слово, — не справляюсь. А ты ко мне, — Александр Васильевич пнул ногой аккуратно свернутые мешки, — в жалельщики да друзья не лезь, спекулянт паршивый!

Зуйков примолк, поблескивая маленькими, злыми, как у хорька, глазами. Михаил еще не вполне понимал сказанное председателем. Одно он видел — плохо ему. Желая как-то утешить Галина, он протянул стакан:

— Выпьем, Александр Васильевич, где наша не пропадала!..

Галин, резко обернувшись, выбил у него водку из рук.

— Не смей пьянствовать, сосунок! С кого пример берешь? С него? Или, может, с меня? — Он перевел дыхание, заговорил уже спокойней: — И с меня, Миша, не надо. О себе печали нет, о матери подумай. Славная у тебя мать.

Расшвыривая по полу носком сапога осколки стекла, вмешался Петр:

— Ну, чего ты, председатель, шумишь? Мать!.. Баба как баба, — он ухмыльнулся. — Знаю я их, святых, имею здесь, так сказать, полный трудовой опыт…

Галин тяжело ударил кулаком по столу, тарелки со звоном подпрыгнули. Михаил застыл, в упор глядя на Зуйкова, словно что-то соображал, прикидывал.

— Так вот ты какой!.. — чуть слышно выдавил наконец он и, схватив Петра за грудки, тряхнул так, что заношенная рубаха лопнула у ворота, а пуговицы отлетели напрочь. — Если о маме так говорить будешь — прибью!

Хмель с Ремнева слетел, и стал он белый как только что выпавший снег.

…Об этом Борисов узнал от шофера райотдела, которому довелось обедать за соседним столом.


Стук в окно разбудил Борисова. Он вскочил с постели, зашлепал босыми ногами по холодному полу. По раме, прильнув, лбом к стеклу, чтобы разглядеть кого-нибудь в темной избе, барабанил Женя Ветленский. Участковый дал ему знак — не стучи, мол, сейчас выйду, и начал одеваться. Шинель натягивал уже на крыльце. Женя кинулся к нему:

— Варит, Иван Васильевич! Этот тип-то еще с вечера к ней пожаловал. Часа в два ночи печь затопила, и до сих пор дымок вьется. Мы к Тимофею Васильевичу — так и так. Он — дуйте, значит, к Борисову, я за понятыми побегу…

Участковый и комсорг торопливо шагали по пустой улице спящего села. Предутренний холод схватил землю, она затвердела, как железо. Вымерзшие до дна лужи затянуты сверху белым, тонким ледком.

Звонко хрустел под сапогами ледок. Борисов и комсорг прибавили ходу. В ближайшем проулке их уже поджидали Тимофей с Авдолиным и Кочетовым.

К избе Моргунковых приблизились молча, осторожно. Ветфельдшер постучал в дверь, а участковый и остальные встали за крыльцо. Аграфена откликнулась не сразу. Но вот в сенцах прошаркали ее семенящие шаги.

— Ктой там?..

— Отворяй, бабка. Это я — Галин. Зорька, корова Ксении, занедужила, как бы не подохла. Буди дочь!.. — отозвался Тимофей.

— Ах ты, батюшки, скажи на милость… — запричитала старуха. — Не доглядели за болезной, не доглядели… Погоди, родимый, погоди трошки. Я зараз, я мигом…

Вскоре дверь распахнулась, и Ксения, затягивая потуже платок, спросила Тимофея:

— Ну, чего приключилось? Еще с вечера Зорька здоро…

Она не договорила: по ступенькам поднимался участковый.

— Здравствуй, хозяйка! — поприветствовал он доярку. — Не ждала гостей? Приглашай в избу!..

Ксения уперлась руками в косяки, словно загораживая вход, но тут же смякла, посторонилась. Участковый с понятыми, Ветленский и Галин переступили порог.

Аграфена, как стояла, так и застыла возле печи, переводя взгляд с Борисова на пузатый, поблескивающий белой жестью самогонный аппарат. На постели, поверх одеяла, лежал в пиджаке и брюках Зуйков, сапоги со сбитыми каблуками валялись на полу. Он спал, похрапывая и довольно улыбаясь чему-то. Ксения привалилась плечом к стене, будто прошла она много сотен верст по тяжелой, путаной дороге и устала той усталостью, когда становится безразличным все, даже собственная судьба.

— Господи, боже ты мой, — сокрушенно начала Аграфена. — Хотела к Покрову дню немножко винца сготовить, праздничек по-семейному встретить, а люди-то могут и недоброе что подумать… Вот беда-то, вот горюшко…

Ее не слушали. Борисов вел протокол, Кочетов и Авдолин то и дело подсказывали ему:

— Аппарат еще горячий. Записал? Две кадки с бардой, барда теплая. Есть? Теперь: готового самогона — один, два, четыре… десять… ого, литров с полсотни наберется!

Володька, разбуженный чужими голосами, слез с печи и встал около матери. Он не жался к ней, ища защиты, как это делают дети, нет. Казалось, он сам в случае нужды мог бы броситься ей на выручку. Аграфена притихла. Склонив голову набок, часто помаргивая маленькими, неопределенного цвета глазками, она лихорадочно соображала, как половчей вывернуться. А хозяйственный Авдолин вытащил из подпола четыре ведра с закваской.

— Теперь все, — обратился он к Борисову. — Прямо фабрику, черти, развели!..

Кочетов не утерпел и нарочито ласково спросил у Аграфены:

— Значит, по-семейному хотела? Так-так!.. Клади с закваской, литров восемьдесят, пожалуй, у тебя бы было, если не больше. Ай-яй, разве ж можно ее, проклятую, в таком количестве употреблять? Да ты, бабушка, любого мужика перепьешь! А с виду ветхая такая, прямо чудо. Тебя, бабка, в музей, как редкость, поместить следует.

— Благодетели вы мои, голубчики!.. — заголосила старуха. — Иван Васильевич, родимый, не обижай! Вот те крест, для себя гнала, думала Ксеньку замуж выдать, свадебку сыграть. Доченька, чего молчишь, поддержи мать-то, бесчувственная!

— Не лгите, мама, про свадьбу. — Ксения рванула с шеи и распустила узел платка: слова ее легли тяжело и глухо, как булыжник в рыхлую землю. — Вы и так по моей жизни точно бороной проехали, места нет целого. Хватит.

— Дочери, дочери-то ноне, — захныкала старуха, — камень-камнем. Иван Васильевич, отец родной, ты хоть снисхождение поимей, не обездоль… — она вдруг перешла на шепот: — Я штрафик какой или еще что — зараз уплачу, сделай только милость. Не обездоль, голубчик ты наш, сжалься!..

Участковый, не отвечая, шагнул к постели, тряхнул Петра за плечо.

— Просыпайся!

Тот открыл глаза.

— Чего тебе?.. — Он сел, оглядел избу: аппарат, бутылки и жбаны с самогоном, барда, ведра с закваской. — Столь разов упреждал старую каргу, чтоб не гнала… Я-то к Ксюшке хожу, любовь у нас, — заискивающе пояснил Зуйков.

— Обувайся, в райотделе расскажешь.

— Зачем в райотделе? По какому такому праву? Я к самогонке имею отношение? Не имею! И не мешай спать.

В голосе Борисова звякнули недобрые металлические нотки, он громко отчеканил:

— Встаньте! Собирайтесь, гражданин Зуйков. Вы и Аграфена Моргункова. Быстрее!

— Продала, старая? — Петр повернулся к Аграфене. — Сказано ведь: ежели что — бери вину на себя. Дура!..

— Да кого же я продала? Видать, милиции о тебе и так все очень даже хорошо известно, миленький…

Они говорили одновременно, не слушая один другого, и столько было в них злости, что Тимофей Галин крикнул:

— Веди, Иван Васильевич, а то они кусаться начнут!..

Изба опустела. Ксения даже не шелохнулась, когда за Аграфеной, Петром и остальными захлопнулась дверь. Только сейчас Володька прижался к матери и, подняв стриженную ежиком головку, посмотрел на нее не по-детски серьезно, с беспокойством и какой-то надеждой.

— Бабку надолго забрали? — спросил мальчик. — Мы теперь одни жить будем, да?

— Не знаю, сынок, — тихо ответила ему Ксения. — Ничего-то я теперь не знаю…


Уже седьмой час продолжается общее собрание колхозников «Зори коммунизма». Новый клуб, всегда казавшийся таким большим и просторным, сегодня словно ужался. На скамейках сидят тесно, стараясь занимать, как можно меньше места. Стоят у стен, толпятся в проходах, а не попавшие в зал, застыли в коридоре и, кажется, не дышат, чтобы чего не прослушать. Сегодня, сейчас вот, определится — быть дальше Галину председателем или нет.

Толковали здесь разное: кто поминал заслуги Александра Васильевича перед колхозом и просил дать ему срок на исправление, кто требовал смены председателя, доказывая, что не в состоянии он, пьяница, руководить артелью. Многие, говоря о замене, называли имя Ветленского.

Собрание вел сам Галин. Слушая о себе жесткую правду, он не отворачивался, не прятал глаз, разве что становился чуть бледнее обычного. Верно, не мог Александр Васильевич до конца поверить в то, что назавтра придется ему сдавать дела.

Наконец, все высказались. Наступало время, когда безмолвно поднятые, грубые, обветренные, с коричневатыми бугорками мозолей руки колхозников решат судьбу Галина.

Александр Васильевич поднялся, медленно провел взглядом по лицам людей, сидящих перед ним. Пробовал начать и — не смог. Было тихо, все молча, терпеливо ждали, пока Галин соберется с силами. А ему, верно, хотелось сказать не те слова, которые он должен произнести, а какие-то совсем другие. Хотелось объяснить, что не за должность председательскую он держится, нет. Просто вложил он душу свою в родной колхоз, и горько, немыслимо ему быть на отшибе. Но Галин переломил себя.

— Ставлю на голосование. Кто за снятие председателя, прошу поднять руку.

Он стоял, внешне почти спокойный. Одни глаза жили на его лице, надеялись, просили, возмущались. Они заметались по залу, когда там, вначале нерешительно, будто бы с неохотой, стали подниматься руки. «Ты! — кричали глаза приземистому седоватому мужику. — Ты против меня, а кто тебе по весне перекрыл избу? И ты… — укоряли они статную, синеглазую молодуху. — Звеньевой тебя сделал, подарок от колхоза на свадьбу получила. И ты!.. И ты!.. И ты…» Поднятых рук становилось все больше, глаза не успевали останавливаться на каждой. Они с разбегу натолкнулись на Тимофея Галина. Тот сидел в первом ряду и рассматривал свои ладони, лежащие на коленях, так внимательно, словно впервые их увидел. «Эх, Тимка, Тимка, — с неожиданной нежностью подумал Галин, — больше всех шумел и бранился, а сейчас притих». Он приласкал брата на секунду потеплевшими глазами, а когда поднял их снова, что-то, гулко застучав, оборвалось в груди: густой лес рук сказал ему все…

— Ясно, — чужим, деревянным голосом обратился Александр Васильевич к секретарю райкома, — нужно выбирать нового…

Он не договорил — перехватило дыхание.

— Не торопитесь, товарищ Галин, — секретарь райкома вышел вперед. — Кто за прежнего председателя?..

Голосовало за него так мало, что не стоило и считать. А Тимофей продолжал разглядывать свои ладони, будто было на них нечто исключительно интересное.

Дальше все шло своим чередом. На смену Галину выдвинули Ветленского, переизбрали и правление артели. Наказывали им строже смотреть друг за дружкой, чтобы беда не повторилась.

Когда колхозники стали расходиться, Борисов замешкался на крыльце. «Надо повидать Александра Васильевича, — думал он, — поддержать мужика ласковым словом!»

А на улице после света темнотища — дерева в двух шагах не приметишь. Взбудораженные собранием люди нащупывают сапогами ступеньки и пропадают, нырнув в черную бездну ночи. Говорят все враз, но только отдельные фразы, вырываясь из шумной разноголосицы, ясны участковому.

— Оно, конечно, Галина жалко, — бухает густой степенный бас, — да что поделаешь, фермы раскрыты, а зима — вот она…

— Жалью моря не переедешь, — подхватывает белеющая платком бабка. — А ему и заботушки мало.

И вновь ровный невнятный шум общего говора.

— Доводит водка нашего брата, — поблизости сказал кто-то раздумчиво, грустно, — богатырей с ног валит.

Братья Галины приближались к нему. Тимофей уговаривал Александра горячо и бережно, как он, наверное, делал это давным-давно, в детстве. Тот слушал молча, не перебивал. Борисов понял, что будет он тем третьим, который лишний, и отошел в сторону.

Облака уплывали, заваливаясь куда-то за горизонт. Светлело. Месяц до блеска начищенной подковой повис над селом. «К счастью», — улыбнулся участковый, вспомнив старую примету.


Завьюжило, замело поля. Сковало Суру и завалило сугробами. Но и под жесткой ледяной коркой, под пуховой шубой снегов, под санными дорогами катит река свои синие, жгучие от мороза воды. Свистит ветер над белым раздольем, тащит за собой колючие хвосты поземки.

Хорошо в такой день завернуть в натопленную избу и почувствовать, как зазябшее тело начинает каждой клеточкой впитывать тепло. Борисов прислонился к кирпичам русской печи, от которых исходил сухой жар, а Вера Михайловна Ремнева, разрумянившаяся и даже как-то помолодевшая, рассказывала ему:

— А еще Михаил пишет: «Скучаю о родном селе и о вас, мама». Колхозными делами интересуется, как, мол, и что — все-то ему знать надобно. Тебя, Иван Васильевич, добром поминает. Так и написано: «Поклон участковому нашему, помог он мне в жизни разобраться. От меня за то солдатское спасибо ему передай…»

— Да полно, Вера, — Борисов вспомнил, что месяца два назад, после ареста Петра Зуйкова, был у него с Михаилом большой, серьезный разговор. — Ему спасибо за память да теплое слово…


Участковый увидел: под стеклом, в деревянной раме с семейными фотографиями, почти плечом к плечу стоят два солдата. Старший, снятый где-то в госпитале, на перепутье между фронтами, подбористый, в ладно пригнанном обмундировании, и молодой — в новенькой, еще топорщившейся гимнастерке. У обоих одинакового рисунка упрямые скулы, размашистые брови, твердые глаза и пятиконечные звездочки на ушанках. Степан и Михаил. Для отца время остановилось, и теперь сын догонял его. Они скорей напоминали братьев, и младший равнялся по старшему, как по правофланговому.

Борисов обернулся и впервые за долгие годы заметил на лице Веры Михайловны гордую и счастливую улыбку, улыбку матери.

…Снег весело похрустывал под сапогами участкового. Несмотря на мороз и встречный ветер, он шагал легко, будто хранил в себе тепло сбереженного им дома Ремневой. Борисов вспомнил сейчас людей, с которыми его столкнула судьба и служба в Ратове: искаженное злобной гримасой лицо Матвеева, лисью усмешку Аграфены, говорящие глаза Галина, понявшего всю трагичность случившегося, задорный голосок Зои Кульковой, деловой, озабоченный тон Жени Ветленского, вспомнил Авдолина, Кочетова, парторга с ветфельдшером и многих, многих других. Иван Васильевич подумал: сегодняшнее ощущение счастья пришло к нему потому, что, хотя и встречались всякие, хороших, славных людей было всегда больше. С ними он, здешний участковый, сроднился и нужен им так же, как и ему они.


Загрузка...