ТОБОЛЬСК

В сибиряке Тобольск, хоть бывал он в нем, хоть не бывал, живет так же, как в россиянине Москва, как в славянине Киев. Древлестольный былинный Киев, первопрестольная красная Москва и восточный стольник, под управой которого находился огромный полунощный край, младовеликий Тобольск. Удалью русского человека добытый и поставленный, удальством живший, леворукий у Москвы, но ох длинна была эта рука и много она пригребала Москве! У Киева Владимирская горка, у Москвы под кремль Красный холм, у Тобольска — тридцатисаженный Троицкий мыс при слиянии Иртыша и Тобола, с которого открываются для прозора по-сибирски удесятеренно размашистые картины, и открываются они туда, куда и приставлен был смотреть Тобольск, — на восток.

Тобольск появился на свет в ту пору, когда с присоединением Казани и Астрахани Русь только-только переходила в Россию. Но волжские земли до самого устья всегда были как бы свои, самой природой предназначенные под одну руку, еще не прибранные «украйны», прибор которых оставался делом времени и силы. Но дальше природа рубеж Уралом поставила слишком заметный. Это обстоятельство тоже играло, надо полагать, не последнюю роль в замешке Ивана Грозного, остановившегося за Волгой. Он еще именует себя, не привыкнув к титулу царя, одновременно и великим князем всея Руси. А уж недалеко оставалось до империи. И появление Тобольска, а вместе с ним скорый прибор многих языков и стран на востоке, для перечисления которых при поименовании самодержства государя у писцов не хватило бы чернил, явилось для защиты крепкими воротами, а для завоеваний — широкими и прицельными. Роль Тобольска, как сама собой разумеющаяся, в приращении территориального российского могущества историками обычно не взвешивается, а она потянет зело много. Еще до побед Петра Великого отец его Алексей Михайлович, благодаря одним только сибирским приобретениям, мог бы именоваться императором. И в царствование Петра азиатская Россия не передоляла ли европейскую, из Москвы и Петербурга за Урал от великости поприщ можно было смотреть только с закрытыми глазами; чудь, и переписанная поименно воеводами, все одно оставалась чудью. И только Тобольск со своего Троицкого холма должен был все видеть и знать, разведывать и догадываться, строить и прибирать, требовать и обещать, повелевать и ответствовать, озабочиваться продовольствием и провиантом, людьми служилыми, надельными и мастеровыми, мягкой рухлядью и рудами, вести учет и догляд, казнь и милость, вести дипломатию с местными князьями на всем протяжении огромного края и с иностранными владыками за его пределами.

Он был столицей Сибири, отцом сибирских городов. Лишь Москва и Тобольск могли принимать послов и отправлять посольства. Все, что утверждалось в Сибири, — летописи, училища, книги, театр, науки и ремесла, православие, ссылка, лихоимство, фискальство и т. д., — все это и многое другое начиналось с Тобольска и только после распространялось вглубь. Во всем он был первым. В 1593 году он принял первого ссыльного — угличский колокол, возвестивший убиение царевича Дмитрия, а спустя триста с лишним лет, после Февральской революции в 1917 году, — последнего русского императора с семьей. К этому времени, к моменту высылки Николая II, Тобольск давно захирел, потерял всякую самостоятельность и своей громкой бедностью как нельзя более подходил для утратившей власть династии. В этом был какой-то рок, судьба, какая-то холодно и тяжело взыскующая справедливость. Но она же, судьба, от последнего, от греха и ославы гибели царской семьи, Тобольск отвела.

По Тобольску, по его истории, нравам, мешанине населявшего его люда, удачному для нашего случая разделению на верхний и нижний города, по взлетам и падениям можно почти безошибочно составлять портрет русского характера в Сибири, который постепенно переходил своими отличиями в сибирский, но не успел и снова соединился в одно с русским, теряя затем и эти черты. Новейшая история Тобольска лишь подтвердит лицо теперешнего сибиряка. Понятно, что характер больше всего вызревает в глубинах страны, там же, где вызревают хлеба и ремесла, но как результаты трудов везли в прежние времена на ярмарку, так и его черты заметней проявлялись в городах, где жизнь шла побойчей и пооткровенней.

Начинать рассказ о Тобольске следует, пожалуй, с факта, что, будучи в Сибири долгое время во всем первым, сам Тобольск не был здесь первым русским городом. Хоть чуть, но опоздал. И тут хочешь не хочешь, а надо возвращаться к Ермаку.


Ни одна, похоже, историческая личность не оставила нам столько загадок, сколько Ермак. И в этом оказался он казаком, заметавшим за собой следы. Споры вокруг его имени, мотивов и подробностей похода начались в 18-м столетии, продолжались в 19-м, не кончились и сейчас. И чем больше разгадывают истину, тем больше запутывают. Меняется дата начала его похода и дата гибели, не однажды переиначивались и обстоятельства самой гибели; Строгановым то отказывают в пособничестве Ермаку, то признают; разные историки, пользуясь разными источниками (а разнобой в сибирских летописях — как гвалт ударившихся в воспоминания, друг друга перебивающих и обрывающих пьяных казаков) и разными предположениями, то одной битве придают значение, то другой, путаются в потерях, именах татарских и русских, погибшие встают из могил и участвуют в сражениях, именитые пропадают неведомо куда. И так без конца и без края.

Вот и сам Ермак — не было в святцах такого имени, стало быть, кличка. Но откуда она взялась — от созвучия ли с именем или действительно от артельного котла, называвшегося ермаком, когда будто в молодости кашеварил в волжской ватаге будущий завоеватель Сибири, или откуда-то еще. Кажется, никто не оспаривает, что в поход он шел Ермаком. Но в татарском языке есть это слово, означающее прорыв, проран. И если согласиться с историком прошлого века Павлом Небольсиным, что Ермак и прежде своего звездного прорыва бывал на Чусовой и знал пути в Зауралье, не мог ли он в таком случае сталкиваться с татарами в коротких набегах раньше и получить свою кличку от них за военную удаль. Этой догадкой больше того, что запутано, все равно не запутать, а ежели правда лишний раз и охнет от досады, нам не услышать.

Обо всем спорим. С детства знали по Карамзину, что столица Кучума, занятая Ермаком, называлась Искером или Сибирью. Позже Искер как-то само собой стал заглыхать перед более привычной Сибирью, появились и предположения, что название это было совсем в другой стороне. Хорошо: Сибирь. Город, давший имя всему зауральскому материку, а этимологически означавший центр, сборный пункт. Только установились, историки переправляют: не Сибирь, а Кашлык — так писалось в летописях. И будто был этот город до того мал, что триста или четыреста оставшихся в живых Ермаковых казаков перезимовать в нем не поместились и ушли в устье Тобола в улус Карачи, где и провели все три зимовки. Если так, то кого осаждал с ранней весны несколько месяцев татарский мурза Карача, когда среди осажденных в Кашлыке называются и Ермак и его атаман Мещеряк (Кольцо к тому времени погиб)? Не собираясь вступать в дискуссию с историками, у которых там, где не хватает документов, должно бы быть чутье, способное проникать за века, нельзя все же не заметить, до чего они вошли во вкус раскольничьего толкования Ермаковой истории, предлагая раз за разом все новые и новые версии, строящиеся как не на иртышском ли песке. Как бы ни противоречили одна другой летописи, но нигде в них, и это вынуждены признать историки, нет упоминания о карачинской зимовке. Откуда же она взялась? Вероятно, из желания связать концы с концами в своей схеме, мало считаясь с тем, что стало фактом.

Точно так же почему-то главная битва у Чувашского мыса, к которой Кучум успел приготовиться, сделав засеки и вал, собрав многочисленную рать (накануне чуть было не дрогнули казаки при виде Кучумова войска), обратилась нынче в незначительный эпизод, в приключение, в исторический дым без огня. Казаки при начале боя дали залп, остяцкие князьки показали тыл, Кучум, следивший за боем с горы, после ранения царевича Маметкула не мешкая обратился в бегство, открыв путь к своей столице. У казаков потерь якобы почти не было. «Бысть сеча зла, за руце емлющи, сечахуся» — преувеличение. И опять вперекор со свидетельствами Ермаковых казаков из синодика. Мол, составлялся синодик спустя сорок лет после события, и казаки мало что помнили. Не помнили, где им выпал главный жребий в сибирской судьбе — здесь или в Абалаке? Да об таком истлевающие кости и те не забудут и не перепутают. Тем более что писался когда в Тобольске синодик, Чувашев мыс был тут, под носом у них, в полутора верстах от Тобольска.

Но уже пошло подхватываться из книги в книгу: не Ермак сбил с сибирского куреня Кучума, а Кучум отдал его чуть ли не добровольно. Бои происходили позже. Казакам, оставившим воспоминания, ни в чем доверять нельзя. Вот что значит привнести в историю увлекательную новизну.

Без малого 150 лет назад П. Небольсин с мудрой иронией заметил:

«Слепое счастье! Надобно же было простому казаку, волжскому казаку, забрать в голову счастливую мысль идти в Сибирь; надобно же было счастью помочь ему счастливо добраться до Сибири, счастливо побеждать татар, счастливо не умереть с голоду, счастливо не замерзнуть от морозов, счастливо обладать Сибирью, счастливо три года держаться в ней, счастливо не упустить ее из рук, счастливо указать путь другим, счастливо заставить все потомство чтить его память…

Нет, тут уж из рук вон много счастья!

Невольно вспомнишь слова другого русака-счастливца: «Все счастье да счастье — надо же, помилуй бог, ведь и ума сколько-нибудь!».


Как бы то ни было, какими бы жертвами ни досталась победа у Чувашского мыса, но она открыла дорогу в Искер — Сибирь-Кашлык. Чувашское столкновение произошло, по прежним сведениям, 23 октября 1581 года, по нынешним поправкам — 26 октября 1582 года. Не вступая в спор о годе, что у Р. Скрынникова, на которого мы ссылаемся, является наиболее доказательным, прицепимся тем не менее к числу, поскольку оно исправлено на том основании, что Ермак вступил в Кучумов город 26 октября, стало быть, и бился он тем же днем и трое суток терять ему было негде. Негде? Но вспомним принятое «стояние на костях», когда хоронили павших, сбирались с силами и принимали меры против неожиданного нападения. Ермак был в чужой стране, сведения мог получать только от «языков» и, прежде чем двигаться к Сибири, до которой еще и грести оставалось верст с пятнадцать вверх по течению, должен был внимательно оглядеться и приготовиться к следующему, чрезвычайно важному шагу, не сделать ошибки и не поддаться опьянению от победы.

Ермак должен был оглядеться, и другой мыс, называвшийся у татар Алафеевской горой и названный впоследствии русскими Троицким, при слиянии Иртыша и Тобола, он не мог не заметить, тот был рядом. На нем к тому же было поселение и жила одна из Кучумовых жен. Проезжая и проплывая в три своих сибирских года многажды мимо и будучи «вельми разумен», не мог он не оглядываться на него: сразу две реки под прозором и до третьей, до Оби, недалече, вот бы где поставить острог. Можно предполагать, что Ермак отыскал место Тобольску еще до его зарождения и поименования, место само просилось под выбор и застройку.

И когда спустя два или три лета после смерти Ермака письменный голова Данила Чулков в 1587 году спускался по воде из Тюмени, посаженной за год до того и ставшей таким образом первым русским городом в Сибири, он знал, куда правил. Ладьи его приткнулись к крутому берегу под Алафеевской горой, и казаки без разведки принялись за разгрузку. Среди тех, числом в пятьсот (это число так часто повторяется при отрядном счете, что поневоле, подобно татарскому слову «Тюмень» — тысяча, принимается за обозначение множественности), так вот среди тех, кто прибыл с Данилой Чулковым и расчал Тобольск, были и ветераны, Ермаковы сотоварищи. С этого времени сибирская история худо-бедно пошла в ногу с событиями; она вспоминает, что, разгрузив свои струги, казаки принялись и их разбирать и потянули борта и днища в гору, чтобы пустить на острожное строительство.

Но попервости именно и худо, и бедно. Сибирский историк П. Словцов, не давая пояснений, почему-то относит первую закладку Тобольска к 1586 году, а следующим летом он переменил якобы место и встал там, где находится и поныне. Словцов изыскатель до исторической правды был строгий и дотошный, выговаривавший самим отцам сибирской истории Миллеру и Фишеру за пропуски и неточности, а уж слогатаев-летописцев иркутских и прочих готовый и по смерти пороть за то, что вели они не летописи, а станционные записки о приезде и выезде чиновников да амбарные книги о прибытии караванов. И основания, пусть и глухие, начинать хронологию Тобольска с перемещения у него, вероятно, имелись. Но были основания и не настаивать. Так или иначе, но Тобольск ведет свою родословную от года 1587-го, с которого, когда бы не пожары, не однажды истреблявшие главный сибирский град дотла, нам не представляло бы теперешних трудностей искать концы и начала.

За лето дружина Данилы Чулкова поставила острог, укрепила его, а в нем вознесла небольшую церквушку в честь живоначальной Троицы, от которой название, погребя под собой старые поименования, перешло на весь мыс и холм. Нет, не могли, возводя крепостцу, не чувствовать казаки победоносного и благословляющего соседства Чувашского мыса: «понеже ту бысть победе и одолеши на окоянных… вместо царствующего града Сибири (Искера) старейшина бысть сей град Тобольск…» Много позднее, когда будет отстроен белокаменный кремль, в Сибири И. Завалишин скажет, что нет города более картинного, чем Тобольск. И это правда до сей поры. В Сибири, по крайней мере, нет и быть не может, пока, вопреки чертежникам, не вернется архитектура.

Но Тобольск был «картинен» с самого начала, еще до Софийского собора, до Рентереи и всего кремлевского ансамбля. Лишь не до такой вдохновенной высоты, не до духовного совершенства, не до полной слиянности рукотворного с нерукотворным, не до грудного распора при взгляде снизу от Иртыша — эх, живая былина да и только! — но красотой и вдохновенностью природной, которую умело подхватил, не споря с творцом, человек. Еще и в деревянном завершении дело его рук должно было напоминать корону, пусть скромную, без позолоты и блеска, не столь величественную, как впоследствии, но достаточно красноречиво являющую власть. Разбогател, прославился коронованный град — сменил и корону. Жаль только, что нельзя было, сняв старую, поместить ее в хранилище, где бы могли мы любоваться ее рисунком и посадкой. Памятники тех времен (ровно тех в Сибири быть не может, то, что сохранилось, например, Братская острожная башня, на полвека моложе) дадут представление о крепостных сооружениях, подобные которым могли быть в Тобольске, но не о Тобольске. Все в нем, даже самое обыкновенное, должно было стоять и смотреться по-иному, внушительней и ярче, потому что стояло высоко, державно и царило далеко, как ныне царят, захватив власть, телевизионные вышки. Совсем недавно, к слову сказать, тоболяки всем миром с великим трудом оттеснили ее, новую владычицу наших умов и душ, из кремля, где телевышка выбрала себе место, пугая население, что ниоткуда больше она показывать картинку не станет. Только из кремля, чтоб сверху вниз смотреть на Софийский собор и его колокольню. А подвинули — ничего, показывает и от кладбища, иной раз выдерживает даже и Троицкий мыс в кадре, где чудом, сказкой и музыкой парит восстановленный Софийский двор.

Тобольск Данилы Чулкова простоял недолго: наскоро и тесно срубленный, он сыграл свою роль, заключавшуюся в том, чтобы твердою ногою стать при сибирской степи, и, как только это произошло, должен был уступить свое место более просторному и, надо полагать, более «картинному» острогу. Но на исходе первого же, судя по всему, лета, еще до конца не отстроенному, ему представился случай отомстить за смерть Ермака, его ближайшего сподвижника атамана Ивана Кольцо и многих казаков, погибших не в честном бою, а в результате обмана и вероломства. При всех разнотолках, до сих пор сопровождающих поход Ермака, есть события, в которых появляется согласие, говорящее о бессомненной подлинности. Ивана Кольцо, того самого, кто повез от Ермака царю известие о взятии Сибири, по возвращении из Москвы мурза Карача вместе с отрядом в сорок человек погубил совсем уж из рук вон подло: уговорил пойти с ним вместе против якобы притеснявшей его казахской орды, сыграв на чувствах искавших с ним мира русских, и при первом же удобном случае уничтожил всех до единого. И Ермак погиб, поверив ловко пущенным слухам о бухарских купцах, которых он решил перехватить, чтобы не дать им добраться до Кучума. Какими бы ни были последние минуты и обстоятельства смерти Ермака, не вызывает сомнений, что его обманули, заманили подальше от своих, шли за ним огромной силой и среди ночи напали. В этом все легенды послушно становятся былью.

И вот пришел черед без длинных и хитроумных замыслов, благодаря удаче, на коварство ответить коварством и одним махом освободиться от самых опасных врагов. Кучум к той поре в междоусобной борьбе окончательно потерял царство и кочевал со своей по-азиатски густой, гуще войска, родней по дальним стойбищам, изредка объезжая данников и делая привычные для него тайные и опасные вылазки. По Оби, Иртышу и Тоболу наступило двоевластие, как бы даже не трехвластие. В Тюмени стоял воевода В. Сукин, в Искере — Сеид-хан, по степям рыскал Карача. Поэтому когда Карача вместе с Сеид-ханом в сопровождении 500 воинов (опять пятьсот!) появились вблизи Тобольска на Княжьем лугу и принялись забавляться соколиной охотой, письменный голова Данила Чулков имел все основания усомниться, что тут и место для соколиной охоты. «О спорт! — ты мир!» — четыреста лет назад этого завета еще не знали и под видом спорта вполне могли явиться с войной. Бог в таких случаях благоразумно отступает, а дьявол надоумил Чулкова перехитрить татар. Внешне отношения были сносные, до этого дня письменный голова старался обходиться без стычек. Он снарядил на Княжий луг послов с приглашением прибыть высоких гостей на мирные переговоры. Те, как казалось им, обезопасив себя стражей в сто отборных воинов, согласились. Остальные встали под стены. Гостям предложено было считаться с обычаями хозяев и за стол идти без оружия. То ли невеликость народа внутри острога, то ли простодушные лица и ласковые речи, то ли самонадеянность, что нет такого молодца, чтобы превзойти восточного хитреца, усыпило бдительность татарских военачальников, но и сами они сняли оружие и сопровождавшим их ордынцам повелели снять. Должно быть, запоздало екнуло у Карачи сердце, когда увидел он за столом своего старого недруга, атамана Мещеряка из отряда Ермака, с которым не могло быть у него мира. Но и к Мещеряку, в свою очередь, должно было явиться предчувствие, начавшее отсчитывать последние часы. Старые герои — ветераны одновременно с той и другой стороны — сходили со сцены, и без того заглянув без Ермака в чужое действие, в роль вступали новые действующие лица.

Кульминация этой захватывающей истории просматривается слишком русской, не потерявшей своего обычая и сегодня. Наливалась чара — и хану. Тот пить не может, у него на шее ислам, запрещающий пить, заставляющий отводить чару. Наливается Караче, но и тот отводит. Слова, которые воспоследовали за сим, нам знакомы: «А, так вы брезгуете — стало быть, на уме у вас измена! (Сейчас бы сказали: «Ты меня, значит, не уважаешь!») А ну, вяжи их, ребята!» Ребята набросились и связали, а потом разделались со стражей. Но за крепостными воротами оставалось еще четыреста ордынцев. В схватке с ними, как вспоминали впоследствии очевидцы, и сложил свою голову последний товарищ Ермака, храбрый атаман Мещеряк. А Карачу с Сеид-ханом отправили в Москву и там, как водилось тогда, как было со многими плененными сыновьями, племянниками и женами Кучума, наградили поместьями и службой.

Каждому свое: победителям — смерть, побежденным — почести.

Как ни дурно поступил Чулков, обратившись к обману, но добыл он им мир, Искер татары снова оставили, теперь уже навсегда, двоевластие прекратилось, закаменная страна окончательно отошла к русским. В пору, когда в России все ближе придвигалось Смутное время, в Сибири смуты все больше затухали, дальше на восток столь организованной силы, как у Кучума и его наследников, больше не существовало.

Вот когда впервые должна была по-настоящему оценить Россия не одну лишь экономическую, но и политическую выгоду приобретения Сибири — в Смутное время. Сибирь постепенно, но незаменно входила новой мощью в весь государственный организм. Польское войско надвигалось на Москву, а сибирские казаки вышли к Енисею. Собирая ополчение, князь Пожарский пишет о своих намерениях сибирским воеводам, а осуществив их, великие намерения свои, и освободив Москву, к ним же обращается с торжественным посланием, там, за Уралом, видя для отечества бесшаткую опору.

«Сибирским воеводам» — это в Тобольск, который очень скоро, уже через семь лет после своего первого колышка, выходит из подчинения Тюмени и становится главным городом Сибири. В 1596 году ему вручается печать всего сибирского царства, которое прирастает с небывалой быстротой. Управляется оно воеводой и его товарищем, один ведет военную власть, другой гражданскую, в действительности же им приходится колотиться за все вместе, с прибавлением царства прибавляются и воеводские обязанности. Оборона выстроенных острогов и строительство новых, разведание старых путей и новых землиц, снабжение, вооружение, ясак и десятинная пашня, призыв и расселение крестьян, набор, в том числе и среди татар, в казаки, спрос на христианских девиц в женки служилым, то высочайшее требование вылавливать и возвращать в российские отчины беглецов, то закон по прошествии шести лет от побега не взыскивать с них; торговля и пошлина, отношения с инородцами внутри царства и отношения с соседями за царством, поощрения и наказания, храмы и питейные дома, фискальство и свары — чем только не приходилось заниматься первым сибирским воеводам, о чем только не болела у них голова, которая по суровости тех времен ни у кого не сидела прочно на шее. Надобно же и нам вслед за П. Небольсиным помянуть их добрым словом. Небольсин писал:

«Припоминая себе житье-бытье наших первых воевод в Сибири, мы очень жалеем, что не можем представить читателям описания великолепных дворцов, торжественных въездов, вкусных пиров, романтических происшествий, роскошной природы, которыми бы наслаждались русские головы в нашей Сибири по примеру испанских генералов в Сибири американской. И летописцы наши скупы были на эти описания, да и сама Сибирь мало представляла лакомых сторон в этом отношении… Житье-бытье наших воевод было плохое, удел их был — и вечный труд, и вечная забота, и вечные лишения».

История к сибирской администрации не всегда была справедлива. Послушать ее — вор на воре, плут на плуте сидел и самодуром погонял. Хватало с избытком и этого, на то она и Сибирь, чтобы, как богатую и простоватую тетку во все времена, пока не поумнеет, обирать ее под видом благодетельства, но — не всем же без разбора подряд.

И в те времена существовали понятия о чести и долге. И если полностью нравственность о всех праведных струнах еще не отрыта была из сибирских снегов и не явлена в полный вид из полунощных сумерек, то главными своими выступами, явившимися вместе с рождением первого человека, она должна была требовательно взыскивать и помимо писаных законов и, бессомненно, взыскивала. Это — если смотреть на нравы как на местное достояние, слепленное из местных материалов, а ведь по большей части они прибывали тогда из Москвы и показывали, чем руководилась в морали первопрестольная.

Глухо и невнятно, но и в истории можно разобрать имена воевод и губернаторов, чьей деятельности изначально обязана Сибирь организацией жизни и власти. Боярин Сулешев, князья Черкасские — это из воевод, большая часть из которых осталась в безвестности лишь потому, что слава любит питаться преступлениями, а не благодеяниями. Из губернаторов — Соймонов, Сперанский, Муравьев-Амурский, Деспот-Зенович, Чичерин, прибавим к ним и казненного за лихоимство князя Гагарина, имевшего перед Сибирью и Тобольском немалые заслуги, перечеркнутые потом, к несчастью, позорной смертью. Если же попытаться сравнить прежних владетельных «племянников», прибывавших для управления «теткиной экономией», с нынешними, придется с огорчением признать, что в старые безнравственные времена они лихоимствовали для себя и увезти с собой много не могли, тем более что существовало правило при выезде из Сибири досматривать воеводские обозы; нынешние же для себя, за малыми исключениями, не берут, но для других ничего не пожалеют, и чем больше отдадут на разграбление и поругание, тем выше в своем дальнейшем продвижении вознесутся. Тайная взятка превратилась в Сибири в открытое и разгульное разбазаривание природных богатств, которое вороватым воеводам и не снилось. Что для нравственности предпочтительней, судите сами.

Но до этого еще далеко, вернемся к только что явившемуся на свет божий Тобольску. Явился он в казацком зипуне, а оказалось — стольной крови, что называется, из грязи да в великие князи. Званию этому приходилось соответствовать не одной лишь царской печатью, следовало иметь и подобающий сану вид. Взобравшись на Троицкую гору, письменный голова Чулков не мог выбрать места, более подходящего для сибирской столицы. Но, сев на нем, Тобольск долго ерзал, вертелся на той горе, никак не получалось у него устроиться на ней раз и навсегда удобно и величественно и за первое столетие еще до камня только в дереве перестраивался шесть раз. Трижды этому способствовали пожары. Рубленый Чулковым острог продержался всего семь лет и показался воеводам Щербатову и Волконскому ненадежным, они сняли его и перестроили на свой лад. Воеводы тогда менялись через каждые два-три года, и при отъезде их Тобольск опять пошел под новый топор, а в 1606 году перекочевал на «другой бугор», на западную оконечность мыса. В последний раз рублен он был в 1679 году и простоял… год: жестокий огонь слизнул его вместе с храмами и 500 обывательскими домами. Только после этого кремль принялся возводиться в том виде, который частью сохранился до сегодня. Сибирский митрополит Павел обратился к царствовавшему тогда Федору Алексеевичу с поклоном о позволении каменного строительства и получил разрешение. Строили тогда не только прочней и красивей, но и быстрей. В 1686-м отстроен соборный Софийский храм, в 1690-м — Богородская церковь, в 1691-м — Знаменский монастырь, в том же году Троицкая церковь, вскоре Софийский двор обнесли оградой в две сажени высотой с шестью башнями и святыми воротами, поставили двухэтажный (не сохранившийся) архиерейский дом. И это при том, что по царскому повелению мастеровых следовало искать на месте, а пашенных крестьян привлекать «без отягощения их и без помехи в десятинной пашне». Правда, по настоянию Павла нескольких опытных мастеров-уставщиков из Москвы прислали, но на том кадровая подмога и кончилась, все остальное приходилось изыскивать в собственных вотчинах — находить, учить, добывать материалы и подспорье, потакать каждому, кто обнаруживал чутье к точности и красоте.

Началось с духа и воспоследовало уже при Петре Алексеевиче сооружениями власти и торга. Еще до князя Гагарина выстроены были в кремле Приказная палата и Гостиный двор, последний — в виде крепости с башнями по углам. Но это уже произведения и эпоха в кремлевском зодчестве сына боярского из местных Семена Ремезова, больше известного своими сибирскими «чертежными книгами», по которым мы судим о сибирской старине. О Ремезове, историке, писателе, архитекторе, художнике и географе, надо рассказывать отдельно, но при одном лишь воспоминании об этом имени невольно вырывается вздох, относящийся к отношению потомков к нашим великим предкам — первопроходцам, расчинателям городов, искусств и ремесел. Ремезов умер в нищете, могила его потеряна; Тобольск, имеющий мало что одну из главных улиц с именем Розы Люксембург, да еще и переулок, до недавнего времени не мог отыскать для Ремезова угла. Ни в Иркутске, ни в Тобольске, ни во многих других городах не отыщете вы упоминания об их основателях, забыты просветители, реформаторы и благодетели. Вся Европа — что Европа! — весь мир знает Страленберга, пленного шведского капитана, отбывавшего ссылку в Тобольске, составившего карту Сибири и по возвращении на родину написавшего о России книгу. А теперь представьте: что если бы Ремезов, оказавшись по счастью или несчастью в Швеции, привез оттуда карту этой страны, как расчертил он до последней землицы всю Сибирь, — кто-нибудь теперь поставил бы ему это в заслугу?! Коли и перед собственным отечеством заслуги занесены толстым слоем забытья и бескультурья! Мы за то, чтобы Тобольск помнил и даже в материальных росчерках памяти помечал имена и капитана Страленберга, и серба Юрия Крижанича, трудившегося в этом городе над своей славянской унией, и немца Миллера, первого автора сибирской истории, и других знаменитых иноземцев, если сыщутся они, но прежде всего ни буквы не потерял из имен и деяний своих великих земляков, будь то доморощенный поэт или зодчий, доморощенный декабрист или ямщик, составлявший летопись. К сожалению, собственное происхождение у нас все еще служит препятствием для гордости, а не наоборот.

Но мы отвлеклись. Тобольск — не Москва, не Киев, не Новгород, но столько в нем достопамятного, яркого, так много в его истории скрыто имен и событий, что, потянув за одну нить, как по одной улице пройдешь, оставив в стороне соседние, к которым волей-неволей приходится возвращаться, чтобы составить хоть в урывках общую картину. И кремль строился не сразу вместе с верхним городом, и город нижний, и столичность, породистость появились не одним махом, и громкость, слава, именитость прирастали не одним десятилетием и столетием, да и затухать впоследствии стали не общим своротом. Поэтому, как бы ни пытались, не удастся нам следовать тобольской хронологии. Граф Сперанский, отправляя историку П. Словцову, жившему в Тобольске, в подарок часы и Библию, надписал: «Вот тебе время и вечность». Отличить время Тобольска от его вечности не так уж и просто, для этого пришлось бы выбирать точку с места его окончательной судьбы, а язык не поворачивается, несмотря на незавидность и убогость теперешнего положения Тобольска, произнести приговор, что вся вечность его осталась в прошлом.

Из вечности, в которой можно не сомневаться, чуть упомянуто у нас об угличском колоколе, первом и необыкновенном изгнаннике, указавшем дорогу не самому лучшему назначению Сибири, — великой ссылке и каторге, продолжавшихся более трех столетий, а потом и еще… Сотни, тысячи и до миллионов прошло печальным и набитым путем отвержения в темные глубины Зауралья, навсегда ославив Сибирь в безрадостный и подневольный край, не способный дать ни приюта, ни утешения. Долгое время все они следовали через Тобольск или оставались в Тобольске. Если есть у него бескорыстная память, не зависящая от принятой буквы признания или непризнания, многих и многих российских великомучеников должен он поминать в своем молчаливом синодике.

И Киприан, первый архиепископ тобольский и сибирский, первый просветитель и памятователь, еще не возглавил у нас епархию, хотя и открыта она в 1620 году под его начальственность. После Смуты церковная и державная власть, как никогда ни до, ни после не бывало, сошлись в одном доме Романовых, которые хорошо понимали значение Сибири для России. Не случайно патриарх Филарет, отец первого царя новой династии, посылает в Тобольск близко-доверенное лицо, вручив ему от себя жезл и от царя золоченый именной крест с надписью: «Царствующий град Сибирь», а потом постоянно не оставляет вниманием. Через сто пятьдесят с лишним лет Екатерина II поднесет восточному «царствующему граду» и вовсе отменный знак державного благоволения — свой императорский трон, очевидно, после смены мебели. Но до этого еще надо дожить.

Самый первый дар сделал Борис Годунов. Об именном кресте на грудь Киприану и императорском троне теперь мало кто помнит, а об угличском колоколе, возвестившем убийство царевича Дмитрия и отосланном в наказание с оторванным «ухом» в Тобольск, должно быть, знают все, в ком окончательно не отмерло отеческое сознание. Доставлен он был на указанное Годуновым место назначения в 1593 году, а угличские граждане, возмутившиеся от его звона, во множестве, кто с отрезанным языком, кто с рваными ноздрями, повлечены в только что поставленный вслед за Тобольском Пелым. Воевода Лобанов-Ростовский, принявший движимого угличского ссыльного, надо думать, немало озадачился, что с ним делать, а потом решил, что и с отсеченным «ухом» может тот справлять службу, и приказал поднять его на выстроенную вновь церковь Спаса. И триста лет этот угличский бунтарь приставлен был издавать самый что ни на есть низменный звон, то объявляя начало торга, то отбивая часы на Софийской колокольне, что сравнимо с тем, как если бы с князя сорвать соболью шубу, натянуть на него овчину и заставить сторожить купеческие лавки. В юбилейный год прошлого века колокол испрошен был обратно на родину — и тоболяки вернули, но, до того как вернуть, отлили точную его копию и выстроили в кремле часовню, в которой он находится и поныне.

Угличскому колоколу рвали «ухо», угличским гражданам, заселенцам Пелыма, языки, а Федору Ивановичу Соймонову, сподвижнику Петра по морской службе и будущему тобольскому губернатору, рвали ноздри. А мы еще спрашиваем нравственность с Сибири, куда вместе с казаками и в путь за казаками кинулась самая разбитная вольноохочая публика, не признававшая ни бога и ни дьявола, а потом и без охочести вслед за знатными фамилиями, уничтожавшими одна другую в крутых поворотах власти, погнали со всей России отпетые головушки.

Сибирской нравственностью обеспокоился, утверждая правую веру, тобольский архиепископ Киприан, носивший фамилию Староруссенский — родиной его была Старая Русса на Новгородчине, облюбованная потом для трудов Ф. М. Достоевским. На службу в Сибирь, в том числе и пастырскую, определялись порой личности настолько яркие и биографические, что, не заглянув в предварительную жизнь, ограничившись лишь коротким сибирским периодом, значило бы сказать о них слишком мало или не сказать ничего. Попробуйте, назвав в роли сибирского губернатора Соймонова, не приостановиться со вздохом и удивлением над его судьбой, если ни один из российских историков не миновал ее — так она крута и удивительна (и уважительна), имея к тому же, что случалось редко, счастливое окончание. Одной из таких выдающихся фигур был и архиепископ Киприан. Лежал на нем перед Россией грех: в Смуту новгородские власти, выбирая из двух зол меньшее, чтобы не присягать Владиславу, решились призвать на престол шведского королевича Филиппа и отправили с этой миссией за новым варягом архимандрита Киприана. Шведы от престола не отказывались, но требовали отторжения от России Великого Новгорода. Едва ли у тайного посланника были полномочия решать судьбу этого вольного во все времена города, но и самой мысли отторжения его от России он воспротивился. Его пытали, требуя каких-то секретов, морили голодом, держали раздетым на морозе, но добиться ничего не могли. С воцарением Романовых Киприана отпустили восвояси, он явился к царю и пал на колени, испрашивая прощения не себе, а Новгороду, был вместе со своим городом прощен, замечен и приближен.

И вот не прошло и семи лет, из огня да в полымя, из Швеции в Сибирь. После Новгорода, где закон издавна имел силу, Киприан встретил в Тобольске, как показалось ему, крайнее развращение нравов. Казаки пьянствовали, картежничали (игра в кости занесена была ссыльными литовцами), не соблюдали постов, держали женок в каждом месте приклонения службы, покупали их и продавали, как с огородов разносол. Не успел Киприан оглядеться и ужаснуться — взыск от Филарета: «ведомо учинилось нам…» Ведомо учинилось святейшему, что в женки берут девиц не только без креста в душе, но и на шее, не считаясь с первой христианской нормой. Приходилось, поелику возможно, со всей строгостью выправлять принятые в нравах заведения.

Киприан вошел в сибирскую страницу, кроме этого, как расчинатель ее порусской письменной истории. Почти сорок лет минуло от Ермака, доживали по сибирским острогам последние его сотоварищи, а никому и в голову не приходило записать их воспоминания и составить список участников похода. Это было сделано стараниями Киприана в 1622 году, так появился синодик по погибшим казакам, и с той поры ежегодно Ермаку и его соратникам, каждому отдельно, «кликом» воздавалась слава и память. Сто лет назад кяхтинский купец Немчинов отписал Софийскому собору в Тобольске несколько тысяч, с процентов которых панихида по Ермаку справлялась бы на все времена дважды в году, не подозревая, что «все времена» будут иметь близкий конец.

Киприан остался в памяти как натакатель синодика, и полностью забыты его усилия по добродетельному выправлению сибиряков. А это было трудней, чем опросить казаков. Это было трудней, чем взять Сибирь, эта Сибирь, если верить старым и новым писателям, от французского аббата Шаппа в 18-м веке до Анатолия Рыбакова в веке 20-м, так никогда и не была взята. Остается добавить со своей стороны, что если это так, то она, Сибирь, давно распростерла свою могучую длань на всю страну, поскольку нравы ныне в Москве ничуть не лучше, а по нашим наблюдениям хуже, чем в малопросвещенных по части новейших развлечений Красноярске или Якутске, перед коими, перед развлечениями этими, грехи тобольских казаков представляются хоть и грубой, в духе того времени, но невинной забавой. Как не вспомнить в этой связи, что еще в нашем веке в Сибирь отправлялись не только сыновья Арбата в тридцатых, но и дочери Арбата вплоть до восьмидесятых — в последний раз, чтобы не портить целомудренный дух гостей Олимпиады. И не возмутительно ли после этого читать, какая распущенность встречала благонравных детей Арбата в низовьях Ангары среди потомков Ермака и Кучума! Уроженец тех мест, я свидетельствую, что какие угодно грехи можно приписывать моим землякам, хоть и невежество, доходившее до утверждений, что восстание Пугачева не обошлось без большевиков, но только не то, что со смаком рисует в них Анатолий Рыбаков. Из лести ли притравленному читателю рисует, которому желается чего-нибудь этакого, или из мести к местам невольничьих поселений, которые виноваты в этом столько же, сколько кобыла, попукивающая от непосильной натяги, виновата в наваленном на нее негуманном грузе.

Кстати привести тут замечание Словцова: «…издавна клевещут на него (сибиряка. — В. Р.) в России различным образом, и даже возводят на него чернокнижное искусство вызывать нечистых духов, подобно как и ныне поверхностные наблюдатели, за исключением благоразумного лейтенанта Врангеля и его спутников, называют рассудительного, хозяйственного, добронравного сибиряка невежею, ленивцем, развратником. Оставляя без примечания все три присвоения, как приличные для сволочи русских поселенцев, мы не могли бы без негодования слышать те же нарекания, если бы кто вздумал относить их к коренному классу сибиряков».

Но не станем преувеличивать и добродетельность Сибири, пусть каждой стороне и каждому времени достанутся собственные грехи. «Сам дурак!» — не логика, а ругань. Бессомненно, архиепископу Киприану было чем возмущаться и что выправлять в местном жителе. Неизвестно, добился ли он за три своих сибирских года каких-нибудь заметных результатов, должно быть, разнобогие семьи поуменьшились, а все остальное ушло с глаз в темноту. Но он оставил после себя сильную, хорошо подготовленную и убежденную кафедру, призывающую многоликое сибирское население в лоно одной веры и морали. По крайней мере, через сто лет пришлось Синоду сочинять воззвание к православным, прежде всего к тобольским женщинам, которые не решались заводить семьи с пленными шведами. Считалось, что не решались, а после воззвания выяснилось, что не хотели, так воспитаны. Что это — издержки воспитания? Или опять невежество? Попробуем сравнить с сегодняшней просвещенной страстью совлечься с любой масти иноземцем, чтобы убежать из отчих пределов, и пораскинем, что лучше.

И все же многие картины быта и справления власти покажутся сейчас и дикими, и странными, и непонятными.

Участник сибирской академической экспедиции 1733-1743 гг. натуралист И.-О. Гмелин в своей книге, так и не переведенной в России с немецкого (выдержки из нее взяты из «Истории русской этнографии» А. Н. Пыпина), описывает обычай, о котором прежде не приходилось слышать. Будто всех скончавшихся или не собственной смертью, или без причастия свозили в Тобольске за город в сарай и хоронили скопом раз в году, в четверг перед Троицей. Гмелин показал себя не только серьезным ученым, но и серьезным наблюдателем нравов, это не аббат Шапп, наблюдавший в 1761 году в Тобольске затмение Венеры и в своих позднейших впечатлениях все на российской земле перепутавший и осмеявший. Гмелину приходится верить. Он же в Тобольске и Иркутске становится свидетелем беспробудного пьянства, но это-то нам не в диковинку. «Право, кажется, что такие праздники посвящены больше дьяволу, чем богу, и это зрелище вовсе не служит хорошим примером для многочисленных язычников этого края, так как они видят, что высшее благо сибиряков состоит в пьянстве».

При тобольском губернаторе Гагарине обнаружен был в Соликамске (Сибирская губерния в то время заходила за западные отроги Урала) виновник нарочитого пожара, некий Егор Лаптев. Дабы проучить поджигателя раз и навсегда, его закопали живым в землю.

В архивных рапортах о наказаниях едва ли не самая убедительная мера — бить «морскими кошками». Били и девиц, и женок, и служилых, и посадских. Разъяснений, что это такое — «морские кошки» и почему они так действовали на чувствительность тоболяков, документы не дают. Наставляли, правда, из разнообразия еще и батожьем, и плетьми, и палками. Императрица Елизавета отменила смертную казнь, а Екатерина Великая повелела о каждом случае телесных наказаний доносить в губернскую канцелярию — да кто в Сибири стал бы брать на себя такие пустяки?!

За бороду и русское (требовалось немецкое) платье в Тобольске наказывали и аховыми штрафами и битьем спустя десятилетия после Петра.

По распоряжению полицмейстера губернской канцелярии в 1750 году трупы двух умерших по дороге в Сибирь раскольниц, коих следовало по тогдашним правилам предать земле без христианского обряда, проволокли на веревках по всему Тобольску и скинули за городом в ров. Надо ли удивляться после этого поступающим отовсюду в Сибири на протяжении ста с лишним лет сведениям о массовых самосожжениях староверов. «В 1679 году собралось обоего пола с детьми до 2700 душ из разных мест Сибири на Березовке при Тоболе и сделали из себя всесожжение». В 1687 году в Каменке под Тюменью в храме сожгли себя около 400 душ, в 1722 году близ слободы Каркиной на Ишиме — неизвестное, но огромное число душ, в 1724 году за Пышмою — 145 душ… И так далее. И так до конца 18-го, а кое-где и с заходом в 19-е столетие.

Раскол — трагедия народа, о нем особый разговор. Что же касается тобольских нравов, от которых сегодня содрогаешься, то добро бы они водились в таком виде только в Сибири. Нет, и вся Россия избытовствовала ими, оттуда они и приносились в Сибирь.

Монтескье писал, что, для того чтобы привести русского в чувство, его нужно отодрать. Оставим эти слова на совести французского философа, тем более что в России он не бывал и судил о ней понаслышке, на его родине и в его время тоже при желании можно отыскать сколько угодно примеров варварства. Только надо ли считаться, не лучше ли внимательней присмотреться к обидному замечанию великого француза и поискать в нем здравый смысл? На протяжении почти всей истории, за малыми и недолгими исключениями, образование в России было делом третьестепенным, законы тяжелы и несправедливы, нравы искажались необходимостью скрытого противодействия законам, имперский панцирь отягощал народ, который постоянно жил на пределе физических и моральных сил; друг друга не продолжающие, а исключающие, переворачивающие державные правления подрывали веру в благословенность государственного организма и заставляли строить крепость в себе. Отданная ближнему последняя рубашка, вероятно, способствовала нравственности, но, когда примечал россиянин, что ближних становится все больше и больше и порывы его принимаются как обязанность, между тем как рубашка у него все так же одна, он снимал ее без вдохновения и с прищуром слушал вывернутые наизнанку заповеди. У образованных людей рождалось убеждение, что Россия принесена самой ее судьбой в жертву, а чему в жертву — они не умели внятно доказать. Благословляющий Россию «в рабском виде царь небесный» долго оставался и символом ее, и утешением, и надеждой, пока просветители не отняли у нее и этот образ. И невесть сколько стоит Россия нараскоряку меж своим и чужим, то на одну ногу делая упор, то на другую, шарахаясь из крайности в крайность, словно не подозревая, что можно и на обе ноги стать, коли их отросло две, но не забывая при том, что правая, несущая — под свой груз, иначе теряется весь замысел о народе и национальности.


* * *

Но пора подняться и на поверхность сегодняшнего Тобольска. Только что справил он четыре столетия от своего основания. Справил торжественно, с соблюдением полного юбилейного церемониала, с приглашением гостей, сыновей и дочерей своих, коими можно гордиться, с воздаянием памяти прошлому и аллилуйей настоящему. Город разросся, прибавил в промышленности, в числе жителей, перешедшем за сто тысяч, и в цифре жилплощади. В юбилей все идет в строку, хотя в век демографического взрыва трудно избежать заслуги в приселении, это все равно что взрослому дяде хвалиться килограммами своего веса.

Еще в прошлый юбилей сто лет назад Тобольску пришлось с излишней старательностью начищать свой служебный мундир отставного героя. В 1839 году губернаторство у Тобольска отняли, переведя его в Омск, трактовый путь прошел южнее — и осталась сибирская столица на выселках. Но Сибирь сто лет назад сделала все, чтобы Тобольск не заметил своей обделенности. Депутации процветающих тогда городов из Кяхты, Иркутска, Красноярска, Омска и Томска прибыли и с богатыми дарами и с искренним поклонением первосоздателю Сибири. Печать всего огромного края воздала должное своему старому славному граду, в его честь устраивались собрания, чтения, денежные сборы, выпускались книги, назывались улицы. Сибирь сто лет назад была цельнее, теснее и родственней — и намного, чем теперь, когда, благодаря скоростям, сократились расстояния. Еще одно тому свидетельство — открытие Томского университета, на которое, как на общий праздник и общую победу, с великодушием отозвалось все Зауралье.

Нынешнего юбилея Тобольска Сибирь, можно сказать, даже и не заметила. Как перед тем не заметила круглых дат Тюмени, Иркутска, Томска. Не до того: нефть, уголь, ГЭС, лес, металл… Сибирью распоряжается не местная администрация, а ведомства из Москвы, у которых история, культура, патриотическое сознание в планах не значатся. 400-летие Тобольска не вышло за событие местного значения, а в местном значении (это участь не одного Тобольска) — до чего же не вовремя все эти Чулковы, Поярковы, Сукины и прочие дети боярские и письменные головы затевали строительство своих острогов, без них дел невпроворот, нет, надо отвлекаться на пустяки, на дату, организовывать, проводить, пробивать…

Повсюду это от Урала до океана: Сибири не до Сибири… Не до старого Тобольска, не до остатков Кузнецкой крепости, сдавленной промышленным Новокузнецком так, что из камня сочатся слезы, не до Енисейска, не до Кяхты, не до Селенгинска, не до реликтовых рощ, не до археологических погребений, не до заповедности и единственности. И уж на свой манер слышат полновластные хозяева нашего края звучание Сибири — себе бери, себе бери, се-бери… вывози, выноси, не зевай, пока не поспели другие.

У Тобольска, по-прежнему расположенного двумя частями — верхним городом и нижним, сразу за гордостью от восстановленного своего белокаменного кремля, на те же тридцать саженей, на которые возвышается Троицкий холм, должно опадать сердце при взгляде на нижний город. Там с нарушением старой и простой дренажной системы, происшедшим от небывалого уровня нынешней технической грамотности, поднялись грунтовые воды, все лето улицы стоят в болоте, затянутом зеленой ряской, деревянные дома подгнивают и утыкаются в грязь, не избежал этой участи и дом П. П. Ершова, автора «Конька-Горбунка», витающие над посадом запахи заставляют задуматься над происхождением замысловатого слова «благовоние».

Я был в Тобольске в мае, на июнь назначались торжества. Потом их пришлось перенести. Тура, Тобол, Иртыш, Обь — все в ту весну 1987 года переплескивало воду через берега, все топило свои города и селения. Наш автобус двигался из Тюмени по Тобольскому тракту как по ленточной насыпи, с обеих сторон далеко вокруг стояло половодье, которое все прибывало и прибывало. В Тобольске отсыпка у Иртыша шла круглые сутки, 20 мая уровень воды превысил восемь с половиной метров. Молодой председатель горисполкома Аркадий Григорьевич Елфимов, за полгода до того пришедший на этот пост из строителей, спал урывками, мобилизовал у предприятий на отсыпку весь годный для этого транспорт, сновал между телефоном, берегом и карьерами беспрерывно, делая все возможное, чтобы отстоять нижний город, но не раз, должно быть, являлась ему тайная, вперекор делу, мысль: а пусть бы к черту-дьяволу снесло все это раз и навсегда, тогда бы, глядишь, на стихийное бедствие раскошелились. Запущенность дошла до такого состояния (никто не считает эту отметку), что легче и дешевле, вероятно, строить заново, чем латать и перелатывать.

Но не пустили воду, спасли еще от одного наводнения нижний город, и пришлось городскому голове с той же поспешностью, с какой ограждались от Иртыша, ограждаться от старых построек новыми потемкинскихми заборами, чтобы не смущать юбилейный взор непотребством. Все, буквально все нуждается в ремонте и восстановлении, а денег хватило только на заборы, и до нового юбилея теперь далековато.

Тобольск возрос в последнее время с открытием тюменской нефти, с проведением железной дороги и строительством под боком нефтехимического комбината. Комбинат в верхней части города поставил для себя новые кварталы, похожие, разумеется, на все соцгородки в стране, провел от них, от своих кварталов, многокилометровую магистраль к цехам, назвал ее именем Д. И. Менделеева, уроженца Тобольска, поставил ему свой памятник, как бы отняв великого ученого у старого города, и стоит теперь независимо и гордо: вот я каков, молодец! У меня сила, власть, молодость, деньги, со мной не поспоришь! Но и комбинат начинает жаловаться, что прижимает его министерство, не выполняет своих обещаний. Кто сам небрежен, небрежения и заслуживает. Великие прибыли качая из тюменской земли, в которую входит и Тобольск, крохотной доли нефтяные и газовые магнаты не выделят на поддержание тощего культурно-исторического живота этой земли.

И в колониях принято выделять… Чем Сибирь хуже колоний?!

Тут кстати опять вспомнить старого сибиряка. Разбогатев на мягкой рухляди и золоте, торговлей и рудниками до того, что тесной для жизни становилась родная сторонушка, перебравшись домом в Москву или Петербург, он умел не потерять чувства долга и вины перед местом своего рождения и обогащения. И платил всякий раз, когда требовалась поддержка в культурном и духовном строительстве, в попечительстве наукам и ремеслам, дабы не осталась Сибирь навсегда «полунощной страной», дабы не только отряжала она лучшие свои умы и сердца в российское духовно-энергетическое общество, но просвещалась изнутри. Не всяк толстосум был таковым на ум, а и немало их было, кто способствовал картинным галереям, библиотекам и училищам, давал деньги для научных и технических обществ.

А теперь попробуем сравнить их с нынешними выходцами из Сибири, с теми же всесильными министрами, которые воспитанием или возвышением обязаны нашему краю. И что же — чем благодетельствуется от них Сибирь? Не до благодетельства. Не до жиру — быть бы живу. Словно мстят они ей за свое происхождение, соревнуясь друг с другом, кто больше возьмет и меньше даст, чья промышленность быстрей превратит ее в отработанные отвалы. А если и вынуждены по малости что-то давать на так называемые социальные нужды, — не во благо Сибири, а только в ведомственное благо, чтобы было где переночевать и чем развлечься, перед тем как снова рубать уголек и качать нефть. Если бы можно было в шахтах и на буровых, на лесосеках и комбинатах обойтись хотя бы вполовину роботами, которые на ночь бесхлопотно отставляются к стенке и не подвержены профессиональным заболеваниям, чтоб не строить ни квартир, ни профилакториев, — без раздумий пошли бы на выгодную реконструкцию сибиряка. Он и сейчас обходится столь малым, давая многое, что недалеко ему и до робота.

Нет, виноваты, виноваты господа Сибиряковы, Лушниковы, Демидовы и Трапезниковы, плохо они просвещали Сибирь, недостаточно патриотствовали, мало успели — вот и результат, что товарищам Щадову, Щербине, Бусыгину и другим нет дела до Сибири как места обитания и обетования, а дело — до угля, нефти и леса. Конечно, товарищи министры и надминистры могут возразить на это, что у господ Сибиряковых был собственный карман, а у них — государственный, в котором не должно быть ни родительства, ни приятельства. Но тут уж вместе с патриотическим чувством сдает и политическая логика. А что — Сибирь уже и не государство? Почему, влезая в ее закрома, вы действуете от имени государства, а как доходит до платежей — от своего собственного? Где и кто он, справедливый посредник между брать и возмещать, в каком государстве его искать?

И верно, не успели, не преуспели господа Сибиряковы в просвещении сибиряка.


Рискуя увести читателя и совсем далеко от Тобольска, я тем не менее хочу вспомнить Сундсваль, промышленный город на севере Швеции. Не ради сравнения с сибирскими промышленными городами, это вещи разного порядка, которые для сравнения не годятся. Искать сходство между Сундсвалем и, предположим, Братском на том основании, что тот и другой рабочие города, все равно что искать его между куском антрацита и самородком золота — ничего, кроме каменного происхождения, общего, все будет одно отличие.

В Сундсвале три целлюлозных комбината, деревообрабатывающий завод, механический завод, поставлявший, кстати, оборудование для Братского лесопромышленного комплекса, алюминиевый и химический заводы. А население — сто тысяч. Ни комбинатов, ни заводов не видно, они кормят город, но не властвуют в нем, как у нас, не выставляют с гордостью свои корпуса и трубы. B прошлом Сундсваль успешно торговал и любил украшать себя архитектурой, сегодняшняя современность в городской застройке на удивление уважительна и церемонна к старине, как и вообще в этой стране отношение к старикам возведено в ранг государственной добродетели. Им дается столько льгот и они настолько окружены в обществе атмосферой благоприятствования, что молодые всерьез мечтают стать пенсионерами. Нечто подобное, мне показалось, происходит и в городской архитектуре: до тех пор, пока новое здание не перестанет быть новым, как бы ни было оно исполнено и какие бы чувства оно ни вызывало, оно проходит что-то вроде испытательного срока, кончающегося, быть может, лишь с первым ремонтом.

Мы путешествовали по Швеции вместе с моим давним знакомым, журналистом и переводчиком Малькольмом Дикселиусом, который несколько лет проработал в Москве и не однажды бывал в Сибири. Сундсваль — его родной город, здесь живут родители Малькольма. Поэтому, обсуждая еще в Стокгольме маршрут, первую линию мы провели по восточному побережью к Сундсвалю. А по приезде, зная мои пристрастия, он повел меня сразу в старые торговые ряды, которые переоборудуются в культурный центр. И мы провели там часа три, разговаривая с реставраторами, художниками; кто-то встречался из городских властей, кто-то из жителей, интересующихся работами, к тому времени сюда успела переехать детская библиотека, шли последние приготовления для экспозиции по истории города — я спрашивал, мне подробно разъясняли, и все больше я убеждался в том, что судьба складов занимает весь город.

И вокруг мы обошли — ничего особенного в прежнем своем служебном виде они из себя не представляли. Склады как склады близ причала, с той, разумеется, поправкой, что это не наши склады — абы не мочило да пудовый замок на ворота. Строились они — чтоб не портить городу вида ни с моря, ни с суши, и все же строились не под музей. И когда остались они без дела и пришли в ветхость, ждала их та же участь, что и повсюду. Вернее, должна была ждать. Но для шведов старина имеет совсем другой смысл, чем для нас, они не приводят в качестве доводов ни воспитательное, ни историческое значение, чтобы кого-то ими убедить; старина для них — родительский мир, ничто из которого без последней нужды приговору не подлежит. Сундсвальцы больше всего гордятся не целлюлозными комбинатами, не химическим заводом, а находящейся у них на острове Альнен в храме реликвией 12-го века — деревянной чашей для крещения, купелью. Сгори комбинат — это будет беда для части горожан, которая потеряет работу, но пострадай святыня с острова Альнен — это будет трагедия для всех. После того как купель свозили на выставку в Париж и на ней появились трещины, они появились, без иронии сказано было мне, в сердце каждого сундсвальца.

Решая судьбу торговых складов, город не поскупился и принял самый дорогой проект реставрации, по которому склады соединяются стеклянной галереей и станут единым обновленным зданием. Кроме детской библиотеки и экспозиции по истории города, уже упоминавшихся, в нем разместятся картинная галерея, экспозиция охраны природы, читальный зал, некоторые культурные учреждения. Теперь уже, конечно, все это разместилось, соединилось в единый центр и работает, а затраты в сто миллионов крон остались позади. Надо сказать, что часть их приняло на себя государство, часть — город и часть составилась из пожертвований.

После складов мы с Малькольмом Дикселиусом отправились обедать, рассуждая заодно за столом о роли культуры в судьбах людей и народов. Пусть не тревожится читатель, до меню дело не дойдет, а об обеде я упоминаю потому лишь, что после него наши планы пришлось срочно изменить. Для Дикселиуса не имело большого значения то, о чем он спросил меня, и я благодарен толчку, который заставил его поинтересоваться:

— Вы что-нибудь о капитане Страленберге знаете?

— Не о моем ли «земляке», который отбывал после Полтавы плен в Сибири, в Тобольске?

Малькольм засмеялся:

— Но он и мой земляк. Благодаря Страленбергу и его товарищам по несчастью мы с вами ближе, чем предполагали. А знаете ли вы, что карта Сибири этого капитана находится здесь, в нашем городе?

От неожиданности в таких случаях, как «ой», только и вырывается:

— Не может быть!

Малькольм оставил меня и пошел к телефону. Через две минуты объявил:

— Нас ждут. Не берусь судить о Сибири, а карта Сибири в целости и сохранности.

— А его книга?

— С книгой, наверное, проще, она выходила не в одном экземпляре. А карта вычерчена рукой Страленберга, это большая ценность. Но Страленберг попал в мировые энциклопедии, кажется, не из-за карты и не из-за книги, а потому, что открыл где-то у вас древнюю наскальную живопись.

— «Томские писаницы» на реке Томь неподалеку от нынешнего Кемерова.

— Сохранились они?

— Да. Но в какой сохранности, не знаю, я их не видел. Слышал, что там собираются устраивать заповедник.

Мы проехали за город, оставили справа один из целлюлозных комбинатов, смотревшихся архитектурно не хуже, чем в Иркутске новый музыкальный театр, повернули влево, потом еще повернули и оказались на возвышении перед старинным замком. Не меньшей неожиданностью, чем известие о карте Страленберга в Сундсвале, было место ее нахождения — в архиве Мерло, принадлежащем целлюлозной акционерной компании SCA. Этакая редкость у целлюлозников! — я все меньше понимал эту страну.

Навстречу нам вышел симпатичный невысокий человек средних лет, оказавшийся архивариусом. Архивариусом? Ну да, если есть архив, должен быть и архивариус. Ян Острем, так звали его, провел нас в зал заседаний, где висела на стене карта, снял ее и осторожно расстелил на огромном столе. Мы вместе склонились над нею, отыскивая Тобольск, Иркутск, реку Томь, Байкал и Лену. С тем же чувством, с каким вглядывались бы мы в живые лица наших прямых предков почти за два столетия до нас, рассматривал я полузнакомые наивные очертания. С нее, с этой карты, Сибирь все еще представлялась загадочной и сказочной страной, великой и необмерной. Так хотелось когда-нибудь побывать в ней!

— Помнят в Сибири капитана Страленберга? — должно быть, архивариусу пришлось задать свой вопрос не однажды, я не слышал.

— Помнят. Но его больше знают у нас по имени Табберт, ведь Страленбергом он стал позже, уже по возвращении на родину.

— Да, он взял имя своего родного города. Хотите осмотреть архив?

Я хотел. Но двигался от экспоната к экспонату, от библии Карла XII к древним рукописям, от святыни к святыне с какой-то подавленностью и стыдом: вот вам и технократы! И уже не удивился, когда рассказали мне, как несколько лет назад алюминиевый завод в Сундсвале решил расширить свое производство, но город потребовал от него гарантий, что расширение не повлечет за собой дополнительных загрязнений. Гарантий таких компания дать не могла и отказалась от реконструкции. Наверное, и у нее есть свой архив с культурными ценностями.

Как не согласиться с великими: насколько поднять, настолько и уронить может любую страну ее отношение к культуре.


И вот я стою на Чукманском мысу, куда вынесли ноги в первые же тобольские часы сами собой, не зная, что это и есть самое удачное место для обзора и что отсюда открывается «лучший вид» на Западную Сибирь. «Лучший вид» я ставлю в кавычки лишь потому, что замечено это было давно и как бы утверждено в путеводителях и справочниках в ранге достопримечательности. Видно действительно так далеко и широко, так вольно, красиво и охватно, будто просторная излучина Иртыша подставлена для полета. Ибо что это и есть, когда с радостью и удивлением переносишься без помех все дальше и дальше, как не полет? И извивающийся размашистой и разливистой дугой Иртыш, берущийся от Подчувашей и западающий за Троицкий мыс, — тоже как полет в глубокой зелени неба, полет беспрерывный, могучий и властноспокойный, ибо за что же, как не за небо, и принять эту бескрайность?!

И еще не однажды всходил я и на Чукманский мыс, и на Панин бугор, чтобы полюбоваться и на Западную Сибирь, и на нижний город, и вправо на кремль, и влево на Вершину, уцелевшую чуть ли не в средневековом строе деревянную улицу в овраге вдоль сбегающей в город речки Курдюмки. И она, Вершина, тоже как запань в небе среди облаков, разрисованная облачными же оттаями под пакибытие. Только здесь дано было родиться вопросу, который любят задавать тоболяки: чего у нас больше — воды, зелени, дерева? И ответу: неба.

Не мог, одержав рядом победу над Кучумом в Подчувашах, не подняться Ермак на Чукманский мыс. Не мог, ибо как же и удержаться, чтобы не взглянуть с высоты, что за страна открылась ему, куда она ведет, какой пробуется на глаз. Здесь и поставлен Ермаку еще полтораста лет назад строгий беззатейливый мраморный обелиск с короткой адресной надписью на постаменте: «Покорителю Сибири Ермаку», огражденный тяжелой цепью. За ним в глубь бугра тоже в прошлом веке разбит парк в честь покорителя Сибири, изрядно сейчас запущенный, колонизированный покорителями зелья.

А справа, справа через Никольский взвоз — кремль с Софией, пятиглавие которой вместе с колокольней — как сосцы, сбирающие корм небесный. Весь Софийский двор с восстановленной стеной и башнями, с архиерейским домом и гостиным двором, с храмами и звонницей, откуда на него ни взгляни, сбоку ли, снизу — чудное видение, да и только, счастливый вздох и благодарствие людское за солнце и землю. Людское — и все-таки надо делать усилие, чтобы поверить, что строилось и восстанавливалось все это людскими руками, а не спущено с неба. Принято говорить: застывшая легенда, застывший камень, застывшее прошлое… Но как это застывшее сияет, дышит, живет, как много и чудно глаголет! Дерзко, вольно, красиво, на вечные времена, а не на постояльство, на царствие земное, а не на вахтовый способ жизни распиналась Сибирь… Отсюда обозначалась ее судьба, и тобольским кремлем повелевалось сибирской судьбе быть высокой и славоносной.

Внизу — кружево и разброс старого города. Многажды горевшего, много плававшего, потемневшего, с обрывами и заставками, с узлами и дырами… Позадь него половодье Иртыша, перед ним у холма речка Курдюмка, и среди улиц тут и там проблески воды — будто на плаву он весь из края в край, как загруженный на плоты скарб, ожидающий отплытия. Среди темной старообывательской деревянной застройки богатые купеческие особняки, гимназии, присутствия в камне, верховодье устоявших храмов. И если всмотреться — да нет, не на плаву, на земле стоит, снуют вон машины, ходят люди, но был он оставлен и заселен заново лишь недавно, не успели еще справиться с разором, отвести воду, восстановить житность. И топоры стучат над новыми заборами — обживаются люди, вспоминают, где что было, поправляют картину. Самый ведь «картинный» в Сибири город!..

Половина Тобольска тут, половина истории, половина жизни.

По Никольскому взвозу можно спуститься в нижний посад и неторопливо пройтись по старине. Тут все старина; новоделы — как заплатки на общем полотне, да их и немного. И по-прежнему слобода с ее особым духом, покроем и законами. Жили тут когда-то отдельными общинами татары, поляки, немцы, литовцы, шведы, здесь заводились ремесла, сюда же спустилась из кремля торговля. Не мною подсмотрено, что нельзя, кажется, было отыскать худшего для заселения места — болото, иртышские затопления, грязь, но в этом и характер россиянина: чего нельзя, то и можно. Как было из красоты, из соперничества, из противоречия и поклонения не приникнуть к Троицкому мысу! Страдать от упрямства, от огня, от мокроты, но врастать все сильней и сильней, любить нижний город за мученичество, вольнородность и демократичность. Как снизу при взгляде на кремль красота собирается в одно целое, в верховное организованное начало, так сверху при взгляде на посад она тепло растекается по улицам и дворам, чтоб было опять откуда ей взяться для нового поклона. Если верхний город — крона дерева, нижний — ее корни. Это как две стороны одной медали. Без любого из них другого не станет. И ржавчина на одном съест и другой.

Сибирь, в сравнении с коренной Россией, не столь богата вышедшими из нее великими именами. Принято по старинке говорить «вышедшими». Вышел — чтобы уйти в столицы и там прославиться на своем поприще. Что делать! — Сибири приходится гордиться ссыльными раскольниками, анархистами, декабристами, поляками, а уж потом собственными величинами. Вот и в Тобольске остались могилы декабристов А. М. Муравьева и Ф. Б. Вольфа, переехавших сюда в 1845 году из-под Иркутска, В. К. Кюхельбекера (пушкинского друга Кюхли), А. П. Барятинского, С. М. Семенова, Ф. М. Башмакова, С. Г. Краснокутского. Здесь сохранился дом М. А. Фонвизина. Один лишь сибиряк не по ссылке, а по рождению был среди декабристов. Это тоболяк Г. С. Батеньков. Отсюда же вышел художник В. Перов. А вот поэт П. П. Ершов, автор «Конька-Горбунка», и историк П. А. Словцов, выйдя, тут и остались, еще раньше к ним надо прибавить велеталанного С. У. Ремезова. Представим только: что бы Тобольск был без этих своих сыновей, не покинувших его ни в славе, ни в юдоли? Сколько бы потеряла Сибирь, если бы ушли из нее Г. Н. Потанин, тоже уроженец Тобольска, и Н. М. Ядринцев, а в наше время — археолог А. П. Окладников и другие!

Сразу перед кремлем стоит в нижнем городе длинное приземистое двухэтажное здание, которому по славе нет, пожалуй, равного в Сибири. Сейчас здесь поликлиника, а строилось оно в 18-м столетии купцами Корнильевыми, затем продано было после пожара в кремлевском наместническом дворце под резиденцию наместника, каковым тогда являлся А. В. Алябьев, отец композитора. В нем, этом доме, будущий великий композитор и родился. В начале 19-го века оно было перестроено под губернскую гимназию, в ней учился Батеньков, директорствовал И. П. Менделеев, отец великого химика. Когда Иван Павлович Менделеев служил директором, у него учился Ершов, впоследствии и сам ставший инспектором гимназии, а у него, в свою очередь, проходил курс первоначальных наук четырнадцатый ребенок в семье Менделеевых, открывший затем Периодическую систему элементов. Все в Тобольске, небольшом городе, было тесно сплетено между известными фамилиями. Мать Д. И. Менделеева вышла из рода Корнильевых, тех самых, которые выстроили дом, ставший гимназией, и начинали в нем издательскую деятельность, выпускали первый в Сибири литературный журнал под названием «Иртыш, превращающийся в Ипокрену». Правда, П. А. Словцов оставил о нем нелестный отзыв: «В 1790 и 1791 гг. издавалось периодическое сочинение «Иртыш, превращающийся в Ипокрену». Не Ипокрена ли превращалась в Иртыш? Вместо того чтобы заняться сообщением современных в Сибири происшествий, изложением местных исторических отрывков или описанием торговли, хлебопашества и вообще хозяйственного быта, издатели пустились обезьянничать в словесности и поэзии пошлой».

С самых начал строго в Тобольске спрашивали с искусства. В музее местного театра есть выписка из летописи: «Мая, 8 числа, 1705 г. в день Иоанна Богослова, в Тобольску, во время игрища комедии, возста тучею буря жестокая и сломила под алтарем соборной церкви верх весь с маковицей и крест. Прознаменуя всемогущий господь бог гнев свой на творящих игрища комедианские: в тот же час на взвозе базарном сажени с три горы спозло с места глади».

Спустя два с лишним века «игрища комедианские» не прекратились. Это уже афиша: «Воскресенье, 7 февраля 1926 г. Состоится первая постановка сенсационного боевика сезона. Исключительный сюжет. Ввиду того, что в пьесе выведены некоторые тобольские обыватели, а также исторические события времени пребывания здесь бывшего царя и его семьи, эта постановка представляет для Тобольска исключительный интерес. «Конец Романовых». Драма в пяти действиях. Сочинение М. Волохова и П. Арского». После сего уже не с одной церкви повалились под бурею жестокой кресты и маковицы, они вполовину и сегодня стоят обезглавленные.

Что до исключительных сюжетов — к ним опять, как в 20-е годы, потянулись поклонники сенсаций.

Уж коли оказались мы возле театра, надо и о нем упомянуть. Яркая, веселая красота всегда вызывает или любование, или раздражение. В Тобольске, и прежде всего в нижнем городе, немало праздничных зданий в стиле барокко и сибирского барокко, даже, как называют специалисты, местного барокко с неожиданной игрой и театральностью форм. Уже если жилые дома и храмы выписывались театрально, то театр в Тобольске должен был стать совсем особенным, не походить на своего собрата нигде в мире. О нем писали, еще когда он строился, что бедному и провинциальному городу (так оно и было в конце прошлого столетия) заводить такой терем не с руки. Он и есть терем. Деревянный. И не один, а несколько, набегающих друг на друга, подхватывающихся, соединенных в общий теремной городок, с шатрами, как коронами, над главным зданием и над приделами, увенчанный башенками и шпилями, разукрашенный резьбой, держащий при входе узорные колонны. Не сразу и найдешь, что можно поставить в Сибири рядом с такой нарядностью, форсистостью и фантазией. Разве что томскую деревянную узорность, но там она богаче — под стать своему городу, там она рисовалась в пору расцвета, когда Томск спорил за столичность в Сибири с Иркутском. Тобольск в то время отодвинут был далеко. Но он не был бы Тобольском, если бы и при бедности не напомнил о себе широким и красивым жестом. И сколько бы ни говорили о тобольском театре, что он перегружен деталями, ярмарочен, бросок, что нет в его формах ничего ценного, — да ведь и строился не в 16-м веке и строился не под университет. А что вспомнил и повторил глубокую старину, украсился под сказочную старину, показал русский дух по-билибински ярко, щедро, легко и замысловато — за то спасибо театру. При одном взгляде на него вольно распрямляется душа и всплывает улыбка. Театр начинается с театра, со стен его, принимающих зрителя.

Это был один из последних заметных штрихов в архитектурном лице города. Позже театра появился, кажется, лишь особняк купцов Корниловых возле Базарной площади — и тоже не без претенциозности, которую в живых столицах сочли бы устаревшей. Затем началось старение уже не моральное, а физическое, угасание и проживание нажитого. Вот и театр давно нуждается в ремонте и не может его дождаться. Архитектура, как и повсюду, стала вычерчиваться квадратными метрами, Ремезовы и Черепановы (Черепановы — тобольские зодчие, строители и летописцы из ямщиков) исчезли, столоначальники пошли не только без царя, но и без России в голове, нужда в мастерах отпала, стиль жизни потребовал замены искусства ремеслом, духовности — агитационностью; постоянно говоря о прекрасном будущем, ни камня не положили в это будущее, не поспевая за настоящим; из богатства и бедности, из величия и скудости, смешав их, добыли хлебово, поддерживающее лишь желудок…

Заканчивая воссоздание в прежнем облике кремля, Тобольск, похоже, растерялся: что же дальше? Работы непочатый край, в нижнем городе сплошь одна работа, а реставрационные мастерские слабы, мастеров мало, зарплата — как из милости. В чужие двери стучаться — всюду то же самое, в свои — в своих дверях заняты прокормно-обогревными делами, там не до истории, не до старины. Жизнь давно уже приняла конвейерный характер со все убыстряющейся скоростью, и что не успели набросить на конвейер сегодня, завтра негде взять. Мчится эта слепая прожорливая линия мимо старого Тобольска, мчится невесть куда, издавая требовательные понукания, и устроена она так хитро, что только на нее и наворачивай, а снять ничего не смей. Сочувствие к погибающему историческому городу меж пробежками проявить еще можно, а на помощь ни времени не остается, ни денег, ни сил. Потом, потом… Это стало походить на рок.

Я слышал о тобольской «Доброй воле» раньше; в отличие от множества неформальных объединений, заполнивших в последние годы общественную жизнь, она появилась еще до перестройки. Появилась и, несмотря на подозрительность к ней, патриотические движения всегда подозрительны (у нас привычней принимают групповое насилие, чем групповое посилье, пособь, которую тут же продолжат в пособничество и к чему только не подвяжут), несмотря на недоверие и окрики, не исчезла. В таких случаях должен быть руководитель, лидер; интеллигенция наша горазда вести разговоры, но не двигаться, — лидером оказалась инженер Людмила Николаевна Захарова, больше десяти лет назад приехавшая на стройку комбината из Омска. То, что из Омска, придало ей решительности и инициативы, в Омске со своей стариной обошлись как с пережитком проклятого прошлого и уничтожили, а в Тобольске Людмила Николаевна нашла город как из другого мира, уже и не подозреваемого ею, что он существует, влюбилась в него, почувствовала, как удобен он для души, как покровителей отеческой вере, как много говорит он улицами и стенами. Со временем она осмотрелась внимательней и увидела, что не только сносы и грабительство, но и равнодушие, небрежение, мимоходство, привычка к духовно-прожиточному минимуму губят город ничуть не меньше, а только медленней. Надо было что-то предпринимать. Захарова пошла в газету и дала на пробу объявление к тобольским гражданам тогда-то и там-то собраться на первый субботник по восстановлению старины. И — собрались. Обратись с подобным призывом власть — вероятней всего поостереглись бы, привыкнув не доверять ей в том, что выходит за текущий день, а тут призыв почти от себя, от неопытного и искреннего сердца. Выяснилось, что и у них сердца болели тем же. Пришли школьники, студенты (в Тобольске пединститут, и носит он, как ни странно, имя не Клары Цеткин, а Д. И. Менделеева), рабочие пришли и косторезы, бабушки вместе с внуками, сотрудники краеведческого музея и Дома пионеров. Сначала были «прихожанами» церкви Михаила Архангела, ломами и кайлами вырубая из нее закаменевшую за десятилетия грязь, чтобы после реставрации устроить выставочный зал, потом пошли выручать дом Ершова для музея его имени, потом дом Фонвизина для музея политической ссылки, провели переучет деревянных памятников, взялись на пустыре, заваленном строительным мусором, разбивать сквер. А после работы — самовар, сейчас «Доброй воле», когда доказала она истинность своего названия, отдали во временное пользование и для ремонта квадратную башню в кремле, за самоваром чтения и беседы о прошлом города, песни и встречи с гостями Тобольска.

Конечно, в сравнении с тем, что требуется сегодня Тобольску, а требуются ассигнования, а не подачки, значительное увеличение мощностей реставрационных мастерских, повышение квалификации реставраторов, которое зависит и от зарплаты, а также повышение духовной квалификации городских и областных руководителей по отношению к историческому городу, — по сравнению со всем этим «ручной», скажем, вклад «Доброй воли» рядом с механизированным производством не столь и велик, как хотелось бы, но и при малости его пользу он приносит огромную. И польза его прежде всего в том, что: вот как надо. Не ждать, явится ли добрый дядя, который соблаговолит заметить рядом с нефтью древний город, приклонивший в прошлом к России эту землю, а все больше и больше готовить постепенно такую обстановку и воспитывать примером такой народ, чтобы он не мог из него не явиться.

Другого пути у нас, похоже, нет.


Лишь возле Базарной площади нижний Тобольск покажется благополучным. Сюда еще в прошлом веке спустились торговля и административный центр, сейчас здесь асфальт, широкая планировка улиц, богатые особняки, в Гостином дворе шумит универмаг, Захарьевская церковь, образец местного барокко, обнесена реставрационными лесами. Неподалеку губернаторский дом, в котором после революции содержалась царская семья, рядом плацпарадная площадь. Напротив — уже упоминавшийся дворец купцов Корниловых, построенный незадолго до революции. В губернаторском доме сегодня райком партии и райисполком, в доме купцов Корниловых — банк, а Благовещенскую церковь, в которой молился император, чтоб о лишнем не напоминала, уже в 50-х годах снесли. «Умом Россию не понять…» Чтобы еще раз убедиться в этом, достаточно пройтись не спеша по улице Мира, где присутствуют и отсутствуют поименованные и другие здания и где свои архитектурные стили в классицизме, барокко, эклектике и примитиве они распространили на современное общество.

А от Базарной площади по Софийскому взвозу, который в разные времена назывался и Прямским, и Торговым, и Базарным, через 198 деревянных ступеней можно подняться, оглядываясь на нижний город, к арке Дмитриевских ворот, над которой проходит Рентерея, или Шведская палата в ансамбле кремля. Шведская — потому что по чертежам Семена Ремезова строили ее пленные шведы. За воротами сразу словно в другой мир переносишься, где Сибирью и не пахнет, а встретить его можно где-нибудь в средневековой Европе. Глубокий, как ущелье, каменный коридор с отвесными стенами намерен, кажется, вести лишь в подземелье. О подземных ходах, прорытых от наместнического дворца и обжитых затем разбойниками, и поныне продолжают гулять легенды, но тоннельный ход от Софийского взвоза выводит на простор и свет Троицкого холма к западной стене кремля возле Софии. Первое, что видишь, — на уцелевшей стене мозаичный портрет Семена Ремезова, выполненный в наше время, когда стала возвращаться память.

Собственно, то, что заключено в стены и зовется сейчас кремлем, есть лишь половина кремля — Софийский двор с пристроем к нему двора Гостиного. Вторая половина, центр административный, располагался в Малом городе на западной оконечности Троицкой горы. Их и соединяла торжественным переходом Рентерея, предназначавшаяся под хранилище казны. В этом качестве Рентерея, судя по всему, прослужила весьма недолго. А. Н. Радищев, на полгода задержавшийся в Тобольске по пути в Илимскую ссылку, застал уже в Рентерее архивохранилище, где и увлекся чтением сибирской истории, составив потом «Описание тобольского наместничества» и «Описание китайского торга».

Рентерея протягивалась над взвозом уже при губернаторе Гагарине. До того в должности главного строителя каменного кремля Ремезов поставил Гостиный двор и в Малом городе Приказную палату. Гостиный двор сейчас реставрируется, а Приказная палата еще в 18-м столетии вошла частью в дворец наместника, в котором хозяйничает ныне рыбопромышленный техникум. Только для бухарских и китайских купцов делалось прежде исключение, только они из уважения к богатству и торговле могли квартировать в кремле. В наше время — рыбопромышленный техникум, питомцы которого, не наученные уважению к родным святыням, пристрастились сбивать, по их мнению, излишества на памятниках декабристам и тоболякам, перед именами которых полагается благоговеть. «О времена! о нравы!» — можно бы привычно воскликнуть по этому поводу, однако оно, восклицание это, во-первых, не слышимо теми, кому предназначается, а во-вторых, лучше оставить его до выхода из кремля в верхний город, где с северной стороны вплотную к нему приткнут стадион. Но и тут от классического римского выражения удержал меня мой спутник, родом из города Горького, объяснивший, что стадион под святыми стенами — это еще полбеды, а вот если бы тутошнее наместничество вбухалось со своими функциональными этажами на заповедную территорию кремля, как случилось в Горьком, тогда была бы полная беда. А стадион… какую ж надо голову иметь, чтобы разобраться, где ему быть?


Наибольшего могущества достиг Тобольск в 18-м веке, и началось оно с разделением российских территорий на губернии. Тобольская, или Сибирская, губерния одна тянула не меньше, чем все остальные, и простиралась от Великого Новгорода до Великого океана, включая в себя вятские, пермские и оренбургские земли, как бы принявшись, дойдя до океана и развернувшись, распространять свою власть за Урал. Это «как бы» имело потом, насколько можно догадываться, серьезные последствия.

Первым сибирским губернатором назначен был князь М. П. Гагарин, в молодости стольник Петра, затем нерчинский воевода, судья Сибирского приказа, комендант Москвы. В то время строился Петербург и строился он, как БАМ в наши дни, всей страной, каменное строительство повсюду было запрещено — Петербургу не хватало мастеров. И только Гагарину, благодаря своей близости к императору, удалось добиться для Тобольска исключения. При нем сооружение кремля завершилось. Оно не окончательно было завершено, но пришло к тому результату, который воспринимается нами как законченный ансамбль. При Гагарине расширяется торговля, развиваются ремесла, отовсюду идут сведения о сыскании руд, серебра и золота, на Крайнем Севере по Холодному океану открываются новые острова, джунгарские подданные просятся под руку Сибири. Ничего не стоит Гагарину руками пленных шведов взять и отвести русло Тобола на две версты в сторону — чтобы не подмывал кремлевскую гору. В Тобольске чеканится собственная, сибирская монета. Сибирь все меньше походит на малосведомую страну, какой она считалась еще накануне нового века.

Неожиданная расправа Петра и позорная смерть князя Гагарина до сих пор таят в себе загадку. Можно лишь предполагать, что вызвало тяжелый гнев государя. «За лихоимство» — это, вероятно, далеко не все. Да, любил Матвей Петрович роскошь и блеск, он и на службу в Тобольск плыл от Верхотурья на судне, обшитом красным сукном. Слухи живучей свидетельств, а они до сих пор нашептывают, что при выездах князя лошади стучали по мостовой серебряными подковами, ободья колес были также обиты серебром. Но любил и сам щедро одаривать. То выдаст пособие шведам в несколько тысяч, то отправит от себя в Киево-Печерскую лавру золотые сосуды, то поднесет тобольскому кафедральному собору бесценную митру, которая «украшена золотым крестом с алмазными искрами и убрана 40 финифтяными золотыми чеканными штуками, 778 драгоценными камнями, в том числе 8 изумрудами, 532 алмазными искрами, 31 большим яхонтом и 3131 жемчужиной». За лихоимство Петр взыскивал строго, да и на расправу был скор, но не до того же, чтобы повешенного перед юстиц-коллегией прославленного сибирского губернатора приказал он не снимать с виселицы, пока не сгниет веревка. И сгнила, доносит опять молва, — подняли и вздернули на цепь. Это было что-то сверх кары, для этого требовалась вина сверх любостяжания. Не имея доказательств, историки намекают, что при следствии «развязались в Сибири языки у злословия, у злобы, неблагодарности… иный утверждал, что Гагарин злоумышлял отделиться от России…» (П. А. Словцов).

Не здесь ли и надо искать разгадку Петровой расправы? Едва ли Гагарин «злоумышлял», но мог, мог вельможный губернатор гаркнуть при подвернувшемся фискале водившимся у него зычным голосом: «Мы сами государство!» Мог и повторить, недовольный поступившим повелением. И этого оказалось достаточно, чтобы получить приговор по подменной вине, а подлинные обвинения скрыть. Случайно ли, что вскоре после отозвания Гагарина в Петербург Сибирь разделяется на провинции, а при Елизавете при губернаторах заводятся тайные комиссии. Без Сибири Россия уже и не помышляла жизни, Сибирь приучила правительства к легким доходам, ее щедрость как не способствовала ли общему нашему безрадетельству.

Кроме лихоимства, попробуем вспомнить в сибирских губернаторах что-нибудь поприятней и попоучительней. Вспомним Федора Ивановича Соймонова, заступившего на губернаторство через сорок лет после Гагарина. Тоже любимец Петра, спасший ему в молодости жизнь, при Бироне Соймонова по подложному обвинению судили, рвали ему ноздри и отправили в Сибирь на вечную каторгу. Слишком давно на Руси завелось, что возвышенный при одном правителе становился преступником при другом. Помилованного при новой смене власти Соймонова с трудом разыскали близ Охотска, вернули ему поместья и награды и направили губернатором в Тобольск.

Не станем перечислять плоды его деятельности в Сибири, поверим историкам, что они были по тем временам значительные и касались просвещения, продовольствования народа, устройства путей сообщения, облегчения участи раскольников и прочего. Но вот что оставлено Соймоновым в письменных трудах: «История Петра Великого», «Краткое изъяснение астрономии», «Известие о торгах сибирских», «Сибирь, золотое дно», «Описание Каспийского моря», «Описание штурманского искусства» и т. д.

Другой губернатор сибирский, Д. Н. Бантыш-Каменский, был автором «Словаря достопамятных людей земли русской» в пяти томах.

А. М. Деспот-Зенович первым своим делом считал покровительство печати и культуре.

А Алябьев, отец композитора! А Сперанский! А Муравьев-Амурский!

Да, были люди в ваше время…


С Борисом Эрнстовым, научным сотрудником Тобольского краеведческого музея и знатоком тобольской старины, мы отправились взглянуть на Искер. Давно нет уже этого города, татарской столицы Сибири на берегу Иртыша, ставки Кучума, откуда управлял он своими владениями и куда свозил богатую дань. Города нет, но хотелось посмотреть хоть на место, где он стоял, представить, как стоял, с какой стороны входил в него Ермак, что перед собой видел. И хотя знал я, что Иртыш (землерой с тюркского) подмывает и Кучумов холм, что, вероятней всего, мало что от него осталось, но и это «мало» не терпелось увидеть.

По Иркутскому тракту мы проехали мимо Ивановского монастыря, поставленного первой постройкой в середине 17-го века, миновали вдоль полей еще несколько верст и перед лесной полосой остановились. Иртыш остался справа, за полями. Дороги туда нет, нет нигде и упоминания об Искере. Только чудаки да историки помнят еще о нем, редко кто спросит теперь о Сузге, красавице жене Кучума, которой Ершов посвятил поэму. История, кормясь, тоже пашет свою пашню, и целый пласт ее перевернут за четыреста лет, полностью погребя под собой Кучумово царство, и уж немного, судя по всему, остается, чтобы и новому пласту лечь наверх и закрыть навсегда даже и для памяти былое тобольское могущество.

Мы пошли по лесной меже, нахватали с берез клещей, которых потом выдирали из себя дня три. От реки Сибирки, подходившей к Искеру, теперь только урман и остался, в котором было русло. Он повернул круто влево, а мы направились через незасеянное поле напрямик к Иртышу. И когда вышли — будто вознесло нас, и далеко-далеко, верст на тридцать, открылось его подолье в зелени и старицах, островах и низких берегах. Перед такой картиной с особенной печалью чувствуешь свою немоту, это восхищение не имеет языка. Видно, и в нас, как в Сибирке, пересыхают чувствительные струи, и лишь по обессиленным смутным толчкам догадываемся мы, где, перед чем бы они брызнули и наполнили нас радужной страстью. Не то же ли самое происходит и перед делом рук человеческих, перед вершинными творениями предков наших, перед коими мы останавливаемся, догадываясь, что достойны они восхищения, — и оскудело восхищение. Можно расчистить русло Сибирки, но где взяться влаге, если завалены и опустынены истоки? Часто, слишком часто любование наше имеет механическую силу, словно даешь себе команду, что тут принято любоваться, и принимаешься качать насосик.

По высокому берегу Иртыша и подошли мы к крутому оврагу, за которым воздымался Кучумов холм. Историк Миллер два с половиной века назад застал здесь пятьдесят сажен в ширине холма, тобольский краевед и художник М. С. Знаменский сто лет назад намерил лишь пятнадцать сажен. Ныне ушло под воду и начало их замеров. Знаменский пил из Сибирки студеную воду, стоял над знаменитым Кучумовым колодцем, отрытым на случай осады. Сегодня все кануло в преисподнюю. От холма осталась уже и не часть его, а понижение к Сибирке с северной стороны. Как время сносит события, так ветер и вода — место этих событий на земле, и чем громче и ярче прозвучали они в истории, тем безжалостней результат.

С основанием Тобольска и восселением русских Искер обречен был на гибель, Иртыш лишь исполнил приговор. Какая судьба ждет теперь Тобольск, неужели явятся люди, которые поставят новый град и отдадут Тобольск Иртышу или какой-нибудь иной силе? Суждено ли им быть? Или они уже пришли, молодые и энергичные, без груза памяти на этой земле, и встали под боком Тобольска, тесня и тесня его к обрыву? Пятнадцать верст считалось от Искера до Тобольска. Эти — рядом. Не значит ли это, что настолько же скоростней будет их безжалостный надвиг?

Или они все же мирно уживутся?

Или — как вышло с домом М. С. Знаменского, того самого, который за сто лет до нас искал Искер. Дом снесли, на его место поставили новый и прибили к нему, полностью новому, прежнюю мемориальную доску: «В этом доме жил известный художник-демократ М. С. Знаменский». Тоже выход для исторического города.

Что ждет тебя, Тобольск, громкая, славная старая столица Сибири?! Достанет ли у нас сил, мужества, убедительности, памяти и доброй воли, чтобы тебя отстоять?

1988

Загрузка...