7

Чем дольше я пребываю в этом заведении, тем чаще ловлю себя на мысли, что мало-помалу здешние условия начинают казаться мне вполне сносными. Я могу теперь читать, писать, разрешить себе еще некоторые скромные удовольствия. Мне даже позволили распорядиться восемнадцатью марками семьюдесятью пятью пфеннигами, что остались в моем бумажнике. Сегодня санитар, которого я подкупил одной маркой чаевых, тайком принес мне трубку и кисет с табаком, лежавшие в кармане моей одежды. Я отправился в уборную и спокойно там покурил, пока санитар стоял на часах у двери.

Снизу, где расположены палаты беспокойных и буйных, все время доносится рев. Но даже и к этим страшным, звериным звукам я уже привык; исчезло чувство страха и перед искаженными лицами. Старший врач доктор Бендер как будто уже окончательно отказался от своих усилий и даже начинает пренебрегать мною. Его мрачная беспомощность, обнаруживающаяся при кратких посещениях моей палаты, производит прямо удручающее впечатление. Моей особой занимаются все меньше, а что мне еще нужно? Единственный повод для беспокойства - это то, что восемнадцати марок семидесяти пяти пфеннигов - виноват, теперь уже только семнадцати марок семидесяти пяти пфеннигов - хватит мне ненадолго и я уже не смогу в дальнейшем скрашивать свое существование маленькими удовольствиями. В остальном все хорошо: на какое-то время я в безопасности, никто ничего не может со мной поделать.

Блаженное, мирное существование по сравнению с последними днями моей свободы!

И, когда я здесь вспоминаю те дни, что потянулись после нашего злополучного праздника на чердаке, кажется, будто я жил, задыхаясь в мучительном кошмаре, преследуемый невидимыми демонами, которые все теснее и теснее сжимали вокруг меня свой круг. Я никогда себе не прощу, что был слишком пассивен, давал событиям идти своим чередом, слишком мало думал о самозащите. Если же я и делал попытку защищаться, то настолько бессмысленную, что она походила на борьбу Дон-Кихота с ветряными мельницами.

После того несчастного вечера я сначала вообще ничего не предпринял в нелепой надежде, что все ограничится репортерским пасквилем, которому никто не придаст большого значения. И я бездействовал, несмотря на то,что внутренне изнывал от страха и разум мне настойчиво подсказывал, что я нахожусь в заблуждении, которое приведет к катастрофическим последствиям.

И действительно, несчастья последовали одно за другим с такой ошеломляющей быстротой, что сегодня я уже хорошенько и не помню, какая беда случилась сначала, какая позже. Восстановить хронологическую последовательность событий трудно, поэтому я буду их описывать в том порядке, в каком они, так сказать, придут мне на карандаш.

Кто был главным зачинщиком, кто первым дернул за веревочку, мне неизвестно до сих пор. Было бы слишком примитивно подозревать в этом провизора Кинделя, хотя и он, вне сомнения, принимал здесь участие. Но, в сущности, и он был только орудием. Притаившийся где-то во мраке паук соткал паутину из невидимых нитей, я как в тумане брел вперед и не сразу заметил, что с каждым шагом запутываюсь все больше.

На следующий день после нашего празднества - это было воскресенье - жена вернулась из молочной совершенно расстроенная. Она встретила там соседку, и та язвительно сообщила, что сегодня во время утренней мессы в грюнбахской церкви священник произнес проповедь, которая явно относилась ко мне.

Этот священник, почтенный господин с розовыми щечками и неизменно елейным выражением лица, едва ли испытывал ко мне большую симпатию. Во-первых, потому, что я принадлежал к другому вероисповеданию, нежели большинство жителей Грюнбаха, и составлял, таким образом, чуждый элемент среди его паствы; а во-вторых, потому, что у него были основания подозревать меня в полном равнодушии к религии вообще. Репутация атеиста обычно очень легко устанавливается за учеными-естественниками.

Что бы он там обо мне ни думал, но воскресным днем в ярко освещенной, красивой старинной церкви Грюнбаха - стиль барокко - он произнес проповедь, где речь шла об антихристе, о безбожных еретиках, тайно проникающих в общину благочестивых христиан; о дерзких вызовах небу, противоречащих духу священного писания и могущих привести только к беде.

Очень возможно, даже правдоподобно, что почтенный господин вовсе и не имел в виду меня лично. Но некоторые граждане Грюнбаха, конечно, тоже прочли статью в «Майницком Меркурии» и позаботились о ее распространении. Поэтому нет ничего удивительного, что проповедь об антихристе поспешили отнести к моей персоне. Когда я часом позже из чувства какого-то упрямства вышел на улицы Грюнбаха, то убедился по веселому любопытству, по бросаемым на меня взглядам, по группкам, образующимся при моем приближении, насколько быстро распространилась эта весть. Мне не повезло, потому что я встретил также и провизора Кинделя. С молитвенником в руке он как раз спускался по ступенькам церкви. Его воскресные моления всегда затягивались надолго. Разумеется, он сделал вид, что меня не замечает и не знает. Торжественным черным вороном гордо прошествовал он мимо меня, и на его тонких губах играла улыбка злобной радости. Мне очень хотелось в ту минуту крикнуть ему вслед:

«Ах ты, ползучий гад и шпик!»

Разумеется, всех больше пришлось натерпеться моей бедной жене. Шла она за покупками - от нее сторонились, как от прокаженной. Лавочник грубо потребовал заплатить долг двадцать девять марок немедленно. Некоторые знакомые перестали с ней кланяться. Каждый раз бедняжка возвращалась домой совершенно больная.

И все же пока ничего опасного в этом для меня не было; эти мелочи лишь раздражали, а иногда и смешили. Гораздо больше меня встревожило, когда как-то вечером ко мне пришел Крюгер и сообщил, что Янек арестован.

С того вечера Крюгер сильно переменился. Лицо побледнело, появились черные круги под глазами. Он, как мог, старался угодить мне, бросал иногда в мою сторону взгляды, полные раскаяния и мольбы о прощении. Он надеялся и ждал, что я прощу ему весь вред, какой он, сам того не желая, мне причинил. Но мой гнев против него еще не остыл. Крюгер стал неразговорчивым, ушел в себя; былая радостная непосредственность сменилась мрачной сосредоточенностью, горькая складка легла вокруг рта, и казалось, что он все время о чем-то напряженно думает.

- Мы должны что-то делать! - вырвалось однажды у него. Но я безжалостно отпарировал: - Вы сделали уже слишком много.

Скорее всего, что в кузницу к Янеку он пошел в поисках хоть какого-нибудь утешения. И прибежал оттуда вне себя ко мне на чердак.

- Надо что-то предпринять для Янека! Может быть, ему еще не поздно помочь! Он пока, наверное, находится здесь, в муниципальной тюрьме. Его арестовали только сегодня утром.

После некоторого колебания я отправился в путь. Предложение Крюгера сопровождать меня я отклонил: боялся, что он своей неуравновешенностью вызовет лишь новые осложнения.

Ночь была ненастная, улички Грюнбаха казались вымершими под черным небом.

В комнате полицейского участка дежурил, восседая с трубкой в зубах за кружкой пива, старый Бюргер - спокойный, добродушный человек с седой головой. Уже много лет он, к всеобщему удовольствию, исполнял обязанности полицейского при муниципалитете Грюнбаха.

- Добрый вечер, господин доктор! - приветствовал он меня со спокойной учтивостью. Ему, очевидно, было все равно, что про меня рассказывали, а может, слухи до него пока не дошли.

Я предложил Бюргеру табаку для его трубки и спросил, известно ли ему что-либо о Янеке.

- Пока еще сидит здесь. Завтра я отвезу его в X.- Бюргер показал большим пальцем себе за спину, где находилась тюрьма Грюнбаха - две или три камеры, примыкавшие к дежурной комнате.

- Но за что же его арестовали, за что? - вопрошал я.

Старый Бюргер мгновение колебался: он не был уверен, совместимо ли с его служебным долгом ответить на мой вопрос. И хотя это вряд ли было совместимо, мне все же удалось добиться от него толку. Похоже, он уже давно тяготился службой и гнев начальства'особенно его не страшил.

- Мне было просто неловко,- начал он,- свински с ним поступили, с этим бедным малым. Но что мне оставалось делать? Сегодня утром отправился я с ним в казармы Бергдорфа, где стоят янки,- ведь вся эта история связана с ними, с американцами. К нам вышел офицер с переводчиком. Но, когда я кончил докладывать, офицер посмотрел на меня так, словно вот-вот собирался выплюнуть мне в морду свою жевательную резинку. Он велел мне передать Янеку через переводчика, что дело рассмотрит германский суд, и на лице у него в ту минуту было такое брезгливое выражение, будто от меня пахло тухлой рыбой. Мне даже стыдно стало. Наши-то хотели спихнуть это подлое дело на американцев. А тем наплевать. Что ж, большой опасности, полагаю, для Янека нет. Самое большее и самое вероятное - его вышлют.

- Но что же, однако, он сделал? - спросил я, недоумевая.

- Кража оборудования союзников. Как будто старый лом, которым он воспользовался, имел хоть какую-нибудь ценность!Бюргер сердито высморкался и отхлебнул пива.

У меня вдруг мелькнула догадка. «Можно мне лично сказать Янеку два слова?»

Бюргер в замешательстве почесал голову.

- Нет, господин доктор. Этого нельзя. Такие вещи строго запрещены. Нет, никак не могу позволить.

- Всего две минуты! Ни одна живая душа не узнает. А вы пока что набейте себе трубку еще разок.

Я наседал на Бюргера, пока тот не уступил:

- Ну, хорошо, будь по-вашему. Только, если это выйдет наружу, я полечу со своего места,-сказал он сердито. - А впрочем, мне наплевать. Уеду тогда к брату в Мюнхен. У него там свое дело, и я ему пригожусь. Здесь мне все уже опротивело. Но только две минуты, господин доктор, не больше. Если Кранц вернется с обхода, я свистну, и вы смывайтесь через заднюю дверь. Кранц спуску не даст, лютый человек.

Он провел меня боковой дверью в камеры. Только одна из них была занята, и в ней при тусклом свете висячей лампы я увидел Янека. Он сидел на нарах, подперев голову руками. Заметив меня, он вскочил, и губы его сложились в уже хорошо мне знакомую загадочную и зловещую улыбку.

- За что они вас посадили, Янек?-воскликнул я взволнованно, но Янек из-за разделявшей нас решетки сделал успокоительный жест рукой: «Вам нечего бояться, доктор…»

Вот что я от него узнал. На открытой местности, приблизительно в пяти километрах от Грюнбаха, несколько месяцев назад американские воинские части проводили маневры с пушками и танками. Шофер одного санитарного джипа разбил свою машину, наехав на большой камень. Я сразу вспомнил об этих обломках, заросших травой и сорняками, которые я видел на опушке леса, когда гулял в окрестностях Грюнбаха. Мотор и колеса забрала служба технической помощи, а совершенно изуродованный кузов был оставлен на месте: сочли, что не стоило с ним и возиться. Вот из этогото кузова Янек и вырезал кусок материала; остатки были обнаружены у него в кузнице при обыске, сделанном полицией в результате анонимного доноса. «Кузов машины,-ухмыляясь, заключил Янек свой рассказ,- был из алюминиевой жести».

И тут я все понял. На моей антенне в одном месте сохранились еще следы краски, которые вполне могли остаться от слов U. S. Army. Так вот откуда взялся дешевый материал! Я посмотрел на Янека с ужасом, и он сразу угадал мою мысль.

- Вам нечего бояться, доктор, - повторил он насмешливо. - Я не сказать, и я не буду сказать. Вы - спать спокойно.

Я не мог вынести презрительного взгляда его черных глаз, опустил голову и тихо проговорил: «Спасибо, Янек…»

Когда я уходил, Янек даже не взглянул на меня; засунув руки в карманы латаных штанов, он прислонился к стене и застыл в угрюмом спокойствии.

Весьма возможно, что история с Янеком не имела ко мне никакого отношения. Просто нашелся удобный повод отделаться от этого человека. Но могло быть и так, что ему, как слабейшему, нанесли первый удар. Как бы то ни было, возвращаясь в ту ночь домой, я чувствовал, как пылают мои щеки. Несмотря на стыд, было и чувство облегчения: на Янека можно положиться. Да! Я верил Янеку и был убежден, что он не проговорится.

Я пришел к себе на чердак. Крюгер дожидался там в волнении. На вопрос: «Ну, что же с Янеком?» - я отвернулся к аппаратам и ответил с наигранной беспечностью:

- Ничего страшного. Будьте совершенно спокойны. С Янеком все обойдется. А мы сегодня попробуем еще раз. Включайте, Крюгер.

Пока Крюгер возился с приемником, я пошел направить антенну, но первым делом потихоньку соскреб отверткой с алюминия следы краски.

Всякий поймет: в своем нынешнем положении я принялся за работу упорнее, чем когдалибо раньше, ибо все еще тешил себя надеждой, что каждое новое дополнение к сделанному открытию лишь укрепит мои позиции и в конечном итоге приведет к торжеству над недругами. Занятия на чердаке остались теперь моим единственным утешением, дававшим возможность забыть обо всем остальном. Однако и здесь обстоятельства складывались неблагоприятно. В эту пору года, на пороге зимы, небо было. постоянно затянуто тучами, стоял густой туман и звезды показывались редко. Без достоверных ориентиров, без специальной аппаратуры все труднее становилось отыскивать в непроницаемом мраке небосвода направление, откуда приходили сигналы, и согласовывать положение антенны с ходом светил. Для покупки точных приборов у меня не было денег. Ухудшение приема могло быть вызвано и переменами в состоянии ионосферы или еще какими-нибудь неблагоприятными факторами, но только ловить сигналы становилось все труднее и труднее. Они сделались тише, и между ними случались длительные перерывы, когда слышимости вообще не было.

Неведомые существа вновь отказались в своих передачах от бешено быстрой системы сигналов. Быть может, они усомнились, есть ли у нас необходимая для расшифровки аппаратура и электронно-счетная техника. Теперь они передавали исключительно серии сигналов, которые явно обозначали простейшие математические формулы, какие у нас на Земле были известны уже древним грекам. А некоторые из этих формул знали даже древние египтяне и вавилоняне.

Например, передавался ряд цифр: 3-4-5, затем 6-8-10. Совершенно бесспорно, что это были пифагоровы числа, названные так по знаменитой теореме Пифагора, гласящей, что в прямоугольном треугольника сумма квадратов катетов равна квадрату гипотенузы. Надо думать, что математические зависимости сохраняют свою силу для всей Вселенной.

За этими рядами цифр, по всей вероятности служившими ключом к пониманию дальнейшего, следовали иные, которые, к сожалению, мне удалось записать лишь с большими пропусками. Шли комбинации: 1-1 2-4 3-9 4-16. Я истолковал их как простые функциональные уравнения второй степени у=х2, то есть как призыв к установлению системы координат, посредством которой можно будет выразить уже более широкий круг понятий. Убежденный, что именно так оно и было задумано, я надеялся извлечь новые данные о неведомых существах, но, прежде чем я успел что-либо записать, сигналы опять оборвались, и пришлось прождать много часов, пока они зазвучали вновь, но на сей раз настолько слабо, что добрая половина была для меня потеряна. После первоначальных поразительных успехов какая обидная неудача!

Как ни искал я дефекты в самом аппарате, так ничего и не нашел. В этой работе мне деятельно помогал Крюгер, все время хранивший молчание. Но однажды он не сдержал накопившуюся в его душе тревогу и боль. Его прорвало.

Почти в отчаянии он кричал, что я должен наконец что-то предпринять. Вместе с другими честными учеными, находящимися в оппозиции к правительству, презирающими продажных писак из «Майницкого Меркурия» и иже с ними, я должен бороться, апеллировать к зарубежным научным обществам, одним словом, мужественно вступить в бой! Его отец, например, возмущен до глубины души всем этим безобразием: ведь это же совсем как в Средние века, сказал старик и заявил о своей готовности, если я дам на это согласие, переговорить с некоторыми из своих старых друзей. Надо поднять шум в печати, да такой, чтобы пасквилянты из «Майницкого Меркурия» попрятались в свои логова. Но первый шаг в этом направлении должен сделать я сам!

А я все отклонял его советы. Дескать, предоставьте, Крюгер, мне самому решать, что я должен делать, и перестаньте об этом шуметь. В нужный момент я поступлю так, как сочту правильным!

Теперь мне и самому непонятно, почему я тогда ничего не хотел предпринять. Удерживала меня - врожденная ли, привитая ли воспитанием-робость перед начальством, перед властями, верноподданический дух. Или я уж слишком отчужден от мира? Или просто-напросто трус, не решающийся выступить открыто против «Майницкого Меркурия» и тех, кто за ним прятался? Сколько я ни размышлял над этими вопросами, всегда кончалось тем, что я решал подождать. Неужели я был тогда настолько наивен, что мог надеяться на появление чудесного ангела-спасителя, который возложил бы мне на плечи мантию почета и восстановленной справедливости?

Единственная мера, на которую я был согласен,- посылка отчета о моем открытии в Британское королевское научное общество в Лондоне с просьбой передать отчет руководству радиообсерватории Джодрелл Бэнк близ Манчестера. В сопроводительном письме я изъявлял готовность предоставить мое открытие в распоряжение обсерватории, на соответствующих условиях принять участие в дальнейших работах этого гигантского учреждения. Больше я не сделал ничего, хотя и видел, что моя апатия повергает Крюгера в состояние мрачного отчаяния, а оно, как я опасался, рано или поздно может проявиться в каком-нибудь новом безрассудном поступке.

Не прошло и двух дней после опубликования статьи в «Майницком Меркурии», как случилось то, против чего меня уже не раз предостерегал какой-то внутренний голос. Но мне никогда не хватало мужества продумать эту угрозу до конца. Нет, старался я себя успокоить, такая вещь не может произойти!

Утром в институте, когда я надевал халат, готовясь к практическим занятиям со студентами, меня вызвали к профессору фон Егеру. Мне очень хорошо запомнилось мгновение, когда я нерешительно снял халат, удивленно оглядел полутемную в то хмурое утро комнату, задержал взгляд на поблескивающих за стеклами шкафов инструментах, на полках с книгами, на вечно капающем кране водопровода. Словно в тишине прозвучал гулкий и зловещий удар гонга. Даже голоса студентов, уже дожидавшихся меня рядом в небольшой мрачной аудитории, вдруг стали глуше. Так понижают свои голоса люди, когда знают, что рядом находится мертвец или приговоренный к смерти. Неужели же?

Еще в коридоре по пути в кабинет начальника я старался себе внушить, что предстоит лишь обычный разговор о моей работе, не больше. Но едва я вошел, лицо профессора фон Егера, сидевшего за письменным столом, рассеяло все сомнения. Оно вообще не отличалось особой приветливостью, но теперь, в сером свете туманного утра, просто пугало, в особенности узкий подергивающийся рот… Серозеленые глаза светились тусклым ледяным блеском. Он даже не предложил мне сесть.

- Господин доктор Вульф,- не ответив на приветствие, начал он так, как будто готовился произнести приговор, - господин доктор Вульф! Я не буду вдаваться в подробное обсуждение появившейся недавно в нашей прессе статьи, бесславным героем которой являетесь вы. Точно так же не имело бы никакого смысла говорить вам о тех неприятных подозрениях и трудностях, которые вы своими безответственными поступками навлекли на наш институт и в первую очередь лично на меня. То, что я теперь от вас самым решительным образом отмежевываюсь, к сожалению, не отводит от меня справедливого упрека: слишком мало внимания уделял я вам до сих пор и тем самым дал возможность беспрепятственно заниматься такими делами, довести их до такого предела, что…

Еле сдерживаемый гнев помешал ему говорить дальше. Тонкие пальцы его холеных и жестоких рук сжимались и разжимались на ободке письменного стола, словно он собирался этот ободок задушить. Когда он наконец овладел собой и смог продолжать, передо мной снова был хорошо знакомый, холодный и безразличный профессор фон Егер.

- Само собой разумеется, что при сложившихся обстоятельствах, - говорил он в стиле судебного приговора, - от дальнейшего сотрудничества с вами я должен быть избавлен. Я уже возбудил дело о дисциплинарном расследовании. Тогда и будет решено, допустимо ли вообще ваше дальнейшее пребывание в университете. Конечно, вы вольны обжаловать принимаемые решения. Но я надеюсь, что вы и сами не станете обострять ситуацию до последних пределов и пойдете навстречу моему требованию. Я желаю, чтобы до окончательного решения дела вы считали себя в отпуске и с сегодняшнего дня не переступали порог института. Благодарю вас, пока все.

Я выслушал мой приговор стоя. Всякое возражение, всякая попытка оправдаться представилась мне при таком положении дел совершенно бесполезной, и я, молча поклонившись, удалился из кабинета. В коридоре мне пришло в голову, что я мог бы возразить, но я вдруг почувствовал страшную усталость. Возвращаться назад, вступать в спор стало мне непосильно. Как во сне, забрал я из лаборатории свои вещи и, не попрощавшись со студентами, почти крадучись, покинул здание института.

Чтобы ко всем неприятностям не добавлять еще и драмы семейной, я пока скрыл от жены истину, сказав ей, что взял отпуск на несколько недель. Она удивилась такому поступку - ведь мы собирались будущим летом использовать отпуск для поездки в Люнебургскую степь,- но приняла это за очередное мое сумасбродство, которые за последнее время так ее тревожили. Кроме того, она еще всецело находилась под впечатлением статьи и враждебных выходок со стороны жителей Грюнбаха и ни о чем ином не могла думать. Любые попытки объяснить ей, чем была вызвана и статья и все последующее, она встречала только упреками:

- Зачем ты вообще занялся такими вещами? Мало тебе собственной работы в институте? Недаром я предчувствовала, что от твоих экспериментов на чердаке и от твоих новых знакомств ничего хорошего ждать нельзя.

Теперь у меня оставалось много свободного времени, и если я не занимался моими аппаратами, то шел гулять по Грюнбаху. Очень многие люди перестали со мной кланяться, но каждому из них я старался с беззаботной улыбкой заглянуть в лицо, будто все было в порядке. На это у меня еще хватало мужества. Но случалось, что, шагая в одиночестве по рыночной площади, я так остро страдал от сознания отчужденности, беспощадной травли, что во мне вспыхивала потребность бить камнями стекла, громко вопить, бежать прочь, как безумному… словом, как-то сбросить с себя тяготевшее надо мной проклятие, разбить невидимые стеклянные стены, окружавшие меня со всех сторон.

Пока продолжалось дисциплинарное дело, жалованье присылали мне на дом, так что хоть в этом отношении я мог еще оставаться спокойным. О возвращении Нидермейеру тысячи марок плюс восемь процентов я пока и не задумывался. На днях я его встретил - он как раз выходил из машины у подъезда своего нового дома на рыночной площади. При моем приближении он подпрыгнул, словно его ужалила оса, сделал вид, что меня не видит, и с поразительной при его брюшке и одышке быстротой вбежал в дом, как если бы его кишкам и кожам грозил пожар. Несмотря на угнетенное настроение, я получил удовольствие от этого зрелища. Будь я чуть злее, я крикнул бы ему вслед: «У вас расстройство, господин Нидермейер? Бегите скорей, не то будет поздно!»

На следующий день ко мне явился какойто парень - я видел его впервые - с письмом, которое ему было поручено передать только мне лично. Письмо оказалось от Нидермейера.

«Господин доктор Вульф,- писал он,- я очень сожалею, но вы, конечно, поймете и сами, что наше знакомство больше продолжаться не может. Как вам известно, вы мне остались должны тысячу марок плюс восемь процентов. Возврата первой части долга я, собственно, ждал уже в начале текущего месяца. Хотя эти деньги мне в настоящее время крайне необходимы для коммерческого оборота, я тем не менее готов отсрочить выплату первого взноса на месяц или даже на два. Только заклинаю вас небом никому не рассказывать, что я вам дал взаймы денег. Пользуюсь также случаем поставит вас в известность, что обстоятельства заставляют меня расторгнуть наш договор по сдаче дома, поскольку землю, на которой он стоит, я намерен продать. Настоятельно прошу вас уничтожить это письмо сразу же по прочтении. Коммерции советник Йозеф Нидермейер. Кишки и кожи оптом. Грюнбах, Площадь Ратуши, 7».

Как уже упоминалось, о возврате Нидермейеру долга я еще не задумывался. Ему придется подождать своих денег не один месяц и не два. Я понял, что в душе этого человека кипела борьба между страхом, духом наживы и, может быть, состраданием. По существу, Нидермейер не такой уж плохой малый.

Гораздо хуже сложилось дело с Крюгером. В тот же самый день, когда меня уволили из института, он примчался ко мне на своем громыхающем мотоцикле и пулей влетел на чердак.

- Вас вышвырнули вон, и вы не протестовали! Почему вы не высказали им в лицо своего мнения? Именно теперь вы должны были…

Он рассказал мне, что даже пытался уговорить студентов выразить протест против моего увольнения и, если ему верить, у некоторых встретил поддержку. Во время горячих дебатов на эту тему он, стоя посреди аудитории, на виду у всех, дал звонкую пощечину сыну высокопоставленного чиновника: тот назвал меня коммунистическим агентом и сказал, что со мной поступили, как я того заслуживаю. Остальные студенты разделились на два враждебных лагеря: одни солидаризировались с Крюгером, другие - с сынком государственного мужа, так что дело едва не дошло до всеобщей потасовки.

- Вы совсем рехнулись, Крюгер! - закричал я в ужасе.Вы лишь ухудшаете положение!

Крюгер замолк и смерил меня взглядом, в котором выразился отчаянный вопрос. Сохранять пассивность, как это делал я, он не мог. А что же он должен делать? Видимо, его вера в меня начинала колебаться.

Последствия его несдержанности дали себя знать уже на следующий день. Его вызвали в деканат, подвергли там мучительному допросу, осыпали упреками.

- Но я им высказал всю правду,- сообщил он мне с мрачным торжеством.- Этот профессор фон Егер тоже там присутствовал. Но им не удалось меня запугать. Под конец они пригрозили увольнением из университета. Увольняйте, ответил я им, если свобода у нас состоит в том, чтобы…- Крюгер внезапно замолк под моим строгим и осуждающим взглядом. Нет, он меня решительно не понимал…

Целый вечер молча и упорно мы возились с аппаратами. Вдруг Крюгер выронил отвертку и разорвал на себе ворот рубашки.

- Мне душно, душно! - простонал он.- Не хватает воздуха! - Он наклонился ко мне совсем близко, в его расширенных глазах было странное выражение.- Уедем, господин профессор! - проговорил он. - Уедем отсюда! Здесь больше не выдержать. Бросим все и уедем. Где-нибудь в другом месте начнем все сызнова. Но главное - уедем отсюда! Я больше не могу…

- Но куда же, Крюгер? Ведь это же нелепость,- пробовал я его образумить.

Может быть, в моих увещаниях прозвучало больше укоризны и больше жестокости, чем я сам того хотел. Во всяком случае, Крюгер, как сломленный, поник головой и больше не произнес ни слова. Прощаясь со мной около полуночи, он горячо сжал мне руку: «До свидания, господин профессор!»

Мне показалось, что на глазах у него блеснули слезы. Он поспешно отвернулся и стремглав бросился вниз по лестнице. По бешеному треску его мотоцикла я понял, на какой непозволительной скорости он пустился вдоль окутанной ночным туманом улицы. Постепенно шум мотора заглох в ночи. Ни в следующий вечер, ни позднее Крюгер не пришел.

Итак, я остался один на чердаке со своими аппаратами. Но и звезды от меня отвернулись. Сигналы были теперь так слабы, что даже при максимальном усилении едва удавалось распознавать их за помехами и беспорядочными шумами из космоса. Они могли вот-вот совсем раствориться в этой музыке сфер, вызванной физическими процессами. Менее натренированный слух, чем мой, уже свыкшийся с их звучанием, вообще не смог бы их распознать, даже и слух ученого. Или снова закрылись ворота космоса? И именно теперь! Я сидел, надев наушники, и тупо смотрел на черные тени, отбрасываемые потолочными балками. Контрольные лампы - и те, как мне казалось, стали светить слабее; даже мои собственные глаза, переутомленные, видели хуже. Все вокруг постепенно погружалось в безысходный мрак.

Так по крайней мере казалось мне в одинокие ночные часы на чердаке, и безмерная усталость и уныние грозили окончательно подавить меня. Почему я так одинок? Не совершил ли я уже в самом начале какой-то роковой ошибки? В чем я ошибся?

За последние дни я стал чаще заходить к матери, в ее комнатку. Конечно, и до нее дошло кое-что о творящемся вокруг нас,- жена, наверное, ей пожаловалась. Вряд ли старушка с омраченным уже рассудком имела силы разобраться в смысле происходящего. Я даже и не пробовал ей объяснять хотя бы в общих чертах сущность моего открытия. Однако, как это ни странно звучит, в каком-то смысле она все понимала, и понимала лучше других; даже, может быть, лучше меня самого.

- Если человек хочет что-то сделать, то пусть доводит до конца или не делает совсем, - сказала она как-то раз с обычным для нее простодушием.- Если тебя за что-нибудь порицают, значит, ты или не прав, или трус. А кто боится, тот всегда не прав. Вот я, например, ничего не боюсь, даже смерти.

Конечно, все это были общие слова, и тем не менее они звучали потрясающе верно. Когда мать так говорила, я сидел около нее, погруженный в задумчивость, и смотрел в окно на пелену тумана, стлавшуюся по полям. От ее слов мне всегда становилось легче.

Сегодня вечером, например, она сказала:

- Ты так много учился, и у тебя такие хорошие отметки. Кому, как не тебе, лучше всего знать, что правильно, а что нет. Так не давай же сбить себя с толку, зачем тогда было твоему отцу и мне тратиться на твое образование?..

А в самом-то деле, достаточно ли я учился и не забыл ли выучить самого важного? Мне вспомнился мой старый наставник - ученый с мировой славой. Теперь он, уже глубокий старик, уединенно живет в маленьком местечке на берегу Бодензее. Я учился у него в Гамбурге. Непоколебимо принципиальный, он навлек на себя немилость вышестоящих, и мне очень хорошо запомнилась его прощальная лекция. Как сейчас, вижу его перед собой на кафедре: высокий, красивый лоб, ясные, проникновенные глаза, умная, немного печальная улыбка.

- Позвольте мне быть сегодня чуточку патетическим,сказал он.- Обычно я ненавижу декламацию, но важность этой минуты извиняет меня. В течение всех этих лет я старался передавать вам знания. Но сегодня я хотел бы сказать несколько слов об этических ценностях, без которых любые знания, любая образованность ничего не стоят. Я имею в виду ответственность ученого, его обязанность защищать свои научные убеждения, обращать их на благо ближних, предостерегать ближних от ошибок и заблуждений. Тот, кто кривит душой, сгибается, становится ради денег, славы или из малодушия покорным рабом и готов служить неправым целям,- тот не заслуживает имени ученого. Мало знать и быть разумным - надо еще иметь мужество бороться и страдать за разум. Джордано Бруно сожгли, Галилея пытали, Роберта Майера осмеяли, Эйнштейна заставили эмигрировать. Если бы все эти великие люди, владея истиной, малодушно смолчали, их дело оказалось бы бесплодным, они ничего не изменили бы в мире и уже давно имена их были бы преданы полному забвению…

Мой старый учитель тогда не покривил душой, не согнулся и… лишился кафедры. Спустя несколько лет он поднял свой голос против безумия атомных вооружений и снова навлек на себя немилость. Но забыт он не был, и я тоже его не забыл. В истории науки и прогресса его имя будет вечно сверкать в немеркнущей славе, а имен тех, кто его преследовал, никто и не вспомнит. И меня, если я буду продолжать действовать, как действовал до сих пор, забудут раньше, чем я стану известен. Быть преданным забвению в результате пасквильной статьи в «Майницком Меркурии»… Нет, это безумно обидно!

И я начал понимать, в чем заключалась моя ошибка. Я считал, что мне надлежало заниматься только научным открытием, к прочему я оставался глух и слеп, уверенный, что со всем справлюсь сам. Но разве может взойти и расцвести растение, если своевременно не взрыхлить для него почву? Невидимый паук поймал меня в свою сеть и грозит задушить, потому что у меня не хватало решимости и мужества рвать его нити. Теперь речь шла уже не о судьбе моего открытия - открытие отошло на второй план,- а совсем о другом: о дальнейшем бытии. И не только о моем собственном бытии. Разве сейчас в целом свете, исключая, может быть, грюнбахских обывателей, не начинает мало-помалу побеждать разум, веления которого я хотел прочесть в сигналах из космоса? А здесь, на Земле, я ничего не предпринял, чтобы вступиться за разум, ускорить его победу. Теперь я пожинал плоды своей пассивности.

Однако, несмотря на это горькое и запоздалое признание, я все еще медлил. Тут меня поразил новый, самый тяжелый удар: Крюгер исчез!

После того как он не появлялся три вечера подряд, я встревожился. Уж не попал ли он со своим мотоциклом в катастрофу: я помнил, с какой бешеной скоростью он в последний раз от меня уезжал. Или он заболел? Я не смог дольше выносить неизвестности и позвонил из Грюнбаха по телефону в университет. Говорил я измененным голосом. Мне ответили, что Крюгер уже три дня не посещает лекции, освободил свою комнату в студенческом общежитии и забрал оттуда все вещи.

В тот же вечер почтальон доставил мне телеграмму. Она была отправлена из Ганновера и содержала следующие слова:

«Простите меня. Я больше не мог. Крюгер».

И все. С телеграммой в руке я застыл на месте. Мрак вокруг сгустился еще больше. Теперь я остался совсем один.

Загрузка...