Курт Воннегут. Бойня номер пять, или крестовый поход детей, и другие романы. — М.: Художественная литература, 1978. — С. 3-18.
Крупнейшая промышленная корпорация «Дженерал электрик» избрала для себя звучный и обязывающий девиз: «Прогресс — наша продукция». Курт Воннегут, инженер-химик по образованию, проработал в «Дженерал электрик» восемь послевоенных лет. Отделение концерна, куда он устроился, вернувшись с фронта, находилось в небольшом индустриальном городке Шенектеди, штат Нью-Йорк. Как на всяком уважающем себя американском предприятии, здесь существовал отдел «внешних связей». В его обязанности входили контакты с потребителями, реклама, а главное — забота о репутации фирмы. Сотрудники отдела должны были убеждать публику, что «Дженерал электрик» не просто изготовляет первоклассные моторы, но — тем самым — двигает вперед прогресс.
Воннегут служил в этом отделе. Вечерами он сочинял свою первую книгу «Механическое пианино» (1954, в русском переводе роман озаглавлен «Утопия 14»). Когда она вышла в свет, ее заметили любители научной фантастики, а критика причислила тридцатилетнего дебютанта к когорте литературных футурологов, быстро росшей в те дни. Автор был удивлен. Футурология? Но ведь «я писал… о вещах, которых не мог не замечать и не слышать у себя, в Шенектеди, вполне реальном городе, влачащем безотрадную жизнь в нашем безотрадном настоящем».
В романe этот город называется Илиум. Он стоит на реке Ирокез, чье русло служит демаркационной линией: на правом берегу — грязный поселок рабочих, на левом — роскошный квартал, отведенный для менеджеров, инженеров а также для лабораторий и машин. Преодолеть барьер можно только при условии, что сдашь экзамен, на котором испытываются умственные способности. Экзамен обязателен для всех. Удачливых принимает в свои ряды элита. Провалившихся — Корпус ремонта и реконструкции: он обслуживает машины, а стало быть, и элиту, которая распоряжается этими машинами.
До чего разумно и демократично! Никакого субъективизма — способности устанавливаются по шкале абсолютно безошибочных и беспристрастных показателей. Никаких социальных перегородок — все решают знания и сметливость. Вот он, осуществленный прогресс, «наше главное производство».
Правда, почему-то экзамен выдерживают исключительно выходцы из привилегированных семей. Лишь у них обнаруживается одаренность, понятая вполне однозначно — как наличие данных для того, чтобы стать менеджером или инженером. Каприз природы? Или, может быть, эти данные все же находятся в прямой связи с социальными факторами — с условиями воспитания, возможностями для интеллектуального развития, для технической и административной подготовки?
Это допустимо. И даже вероятно. Только для дела это не имеет решительно никакого значения. Век техники признает лишь голую данность факта. Прогресс требует не эмоций, а трезвого расчета. Его идеальным двигателем служит машинный разум; человеческий — слишком слаб, чрезмерно подвержен эмоциям. Принцип машины — наивозможная простота и стремление к прямой практической эффективности, а ничего иного и не требуется. Политика, общественная жизнь, воспитание, культура — все должно стать компетенцией машин. Чудесных электронно-вычислительных машин наподобие описанной Воннегутом «ЭПИКАК XIV», которая способна на десятилетия вперед рассчитать потребность в дверных ручках и конторских служащих и своей надежностью полностью заслужила право бесповоротно решать судьбы людей, распределяя их по разным берегам Ирокеза.
Впрочем, и обитателям правого берега нет причин сетовать на судьбу. Благодеяния прогресса распространяются и на них. Реальные, зримые благодеяния. Скажем, Цезарю не хватило бы никаких завоеванных им богатств, чтобы купить лампочку, которую они могут в любой момент ввинтить в патрон на кухне. Да что там лампочка — уже налажено массовое производство телевизоров, и «у нас их в 31,7 раза больше, чем у всего остального мира». А электрические пылеуловители? Подумать только, «нам принадлежит 93 процента их мирового потребления». И еще холодильники. И автомобили. И искусственные камины. Поистине «цивилизация еще не знала таких высот».
Самое интересное, что вся эта демагогия — примитивная демагогия технократов, все активнее заявлявшая о себе на Западе по мере нарастания научно-технической революции, — находит на правом берегу Ирокеза чуть ли не восторженный отклик. Жонглируя статистическими данными о количестве ультрасовременных пылеглотателей, технократам оказывается легко и удобно не только оберегать устраивающую их расстановку общественных сил, но еще и с фактами в руках доказывать, что прогресс уже очевиден, а открывающиеся перспективы ошеломительны. Магия цифр завораживает: смотрите, как растет потребление, какие ощутимые блага принесло развитие техники. И свойством массовой психологии становится поклонение машине. Нет проблемы, с которой она не могла бы справиться. Вся духовная энергия должна быть подчинена ее совершенствованию.
О настроениях той эпохи, когда писалось «Механическое пианино», Воннегут вспоминает: «Казалось, со дня на день кто-то сумеет получить фотоснимок самого господа бога и продаст негатив журналу «Попьюлер мекэникс».
Конечно, Илиум — это не картинка с натуры. Это гротеск. Однако такой гротеск, в котором явственно проступают черты реальности. И прежде всего — приметы философии, этики и социальной практики технократизма, этого зловещего порождения НТР в буржуазных условиях.
Почва для этой философии и практики была подготовлена блистательными успехами точного знания. Но не только. Доктрина технического утопизма прививалась тем быстрее, чем стремительнее росло разочарование во всевозможных понятиях из либерально-гуманистического лексикона, оказавшихся пустыми перед суровой реальностью военных и первых послевоенных лет. Кризис ценностей ощущался в те годы слишком остро. Словно бы выветрилось содержание таких слов, как гуманность, ответственность, духовность.
Пройдет шесть лет после выхода «Механического пианино», известный социолог У. Ростоу опубликует «Стадии экономического развития» — программный документ американской технократии. Здесь уже прямо утверждается: чувство вины и ответственности за ужасы второй мировой войны, так долго преследовавшее интеллигенцию, включая и ученых, лишь парализует всякую деятельность, направленную на построение научно рассчитанного гармоничного миропорядка. Интеллектуальное «сомнение» должно быть изжито во имя «инициативы», конкретные вопросы производства и достижение социальной стабильности куда существеннее вечных проблем бытия. Союз технической элиты и аппарата власти положит конец духовному разброду, создав необходимые предпосылки для всеобщего оптимизма. Безукоризненно налаженная планетарная индустрия — высшее и единственное стремление человечества.
В Илиуме этот идеал уже осуществился. И даже учтены запросы духа и эстетического чувства. Разумеется, и здесь достигнута максимальная простота и эффективность. Музыкальный аппарат работает от специального жетона: клавиши механического пианино приходят в движение и в строго отмеренное время производят несколько строго отмеренных по протяженности мелодий соответственно заранее определенному настроению клиента: веселому или грустному, философическому или разгульному. Раз в год программа меняется с учетом шлягеров, вошедших в моду за истекший срок. Идеальный инструмент массовой культуры. У Воннегута этот ящик, в который упакована художественная информация пяти-шести самых необходимых разновидностей, становится символом духовного содержания современной научно-технической эпохи.
Посетив Илиум, герой другого романа Воннегута «Колыбель для кошки» (1965) философ Боконон почерпнул бы дополнительный материал для четырнадцатого тома своих сочинений. Тема сочинений, вошедших в этот том, обозначена на титульном листе в виде вопроса: «Может ли разумный человек, учитывая опыт прошедших веков, питать хоть малейшую надежду на светлое будущее человечества?» Том очень невелик по объему. Он состоит из одной-единственной страницы, и на этой странице читатель найдет всего одно слово и точку — «нет».
Вокруг этого решительного вывода и развертываются основные коллизии романов Воннегута. Спорят друг с другом его герои, принимающие или отвергающие подобный взгляд на перспективы человечества в эпоху НТР и ее острейших противоречий. Спорит с ними, порой противореча самому себе, и автор, Курт Воннегут, один из первых писателей Запада, попытавшийся всесторонне и глубоко осмыслить природу технократического сознания и парадоксы того прогресса, который оно вознамерилось осуществить, отбросив за ненадобностью категории этической ответственности и принципы гуманизма.
И хотя иные его суждения, наверное, тоже спорны, Воннегут своими книгами доказал способность различать изъяны новообретенного рая. Косность его социальной структуры. Механистичность установившихся в нем человеческих отношений. Ничтожество избранных им духовных ориентиров.
Художественный мир Воннегута непривычен. В него надо вникать неспешно и вдумчиво, чтобы понять своеобразие его законов. Его проза производит впечатление фрагментарности. Отношения между героями возникают и обрываются как будто совершенно немотивированно. Связи между бытовым и гротескно-фантастическим планами рассказа кажутся случайными, а финалы рассказываемых историй — неожиданными.
Явился повод для сопоставлений прозы Воннегута с некоторыми новейшими тенденциями в западной художественной культуре и культурологии. Например, с французским «новым романом», освободившимся от сюжетности и от логичной связности фрагментов. Или с идеями Маршалла Маклюэна. Канадский философ противопоставляет «логизированным» образам словесных искусств — с их неизбежной выборочностью и искусственностью — «миллионы светящихся точек» телеэкрана, фиксирующих во всей его полноте хаос единого мгновения реальности. И то же стремление к всеохватности образа-мгновенья подчас побуждает Воннегута жертвовать логическими, эмоциональными, композиционными связями.
По видимости очень убедительное истолкование. Но не по сути. Ведь воннегутовские «мгновения» — скажем, картины бомбежки Дрездена и эпизоды пребывания на планете Тральфамадор, не разделенные в сознании героя «Бойни номер пять» (1968) Билли Пилигрима никаким пространственным и временным барьером, — оказываются вполне сопоставимыми, взаимосвязанными, взаимодополняющими и даже (если иметь в виду структуру романа в целом) невозможными одно без другого. Романы Воннегута выявляют множество пересекающихся линий. В них не только появляются уже знакомые персонажи — такие, как миллионер Элиот Розуотер или писатель-фантаст Килгор Траут, — и не только в предельно сжатом виде воспроизводится проблематика предшествовавших книг, в них вновь и вновь заявляют о себе устойчивые особенности и писательских интересов Воннегута, и его художественного видения.
Пожалуй, о прозе Воннегута всего точнее будет сказать, что она многомерна. Суть дела в особой способности художника передавать тончайшую взаимосвязь тех драматически и комически окрашенных импульсов, которыми насыщена ткань бытия, улавливая и воплощая их бесконечные соприкосновения и решительно отказавшись от лобовой, однозначной характеристики событий, явлений и персонажей.
Это редкая и специфическая способность. В Воннегуте она развита необычайно. Именно поэтому его романы не укладываются в нормативные жанровые определения. Не сатира, но и не психологическая проза. Не фантастика, но и не интеллектуальный роман и уж тем более — не «реализм обыденного». Во всяком случае, не то, не другое и не третье в чистом виде. Для прозы Воннегута характерны смещения пропорций и постоянная перестановка акцентов, помогающая запечатлеть мир в его движении, сложности, конфликтности. И ее формы оказались необыкновенно органичны для той проблематики, которая с первой же книги заняла у Воннегута основное место, — крайне неоднозначной проблематики НТР в ее американском своеобразии.
В конечном счете выясняется, что перед нами своего рода «субъективная эпопея». Она может показаться нагромождением склеенных как попало (а то и брошенных на половине) фрагментов, если смотреть с близкого расстояния, но обнаруживает и законченность, и объемность, и единство замысла, когда зритель отступит в глубь зала на несколько шагов.
Разумеется, калейдоскопичность сменяющихся в книгах Воннегута ситуаций, внешнюю ослабленность структуры повествования, его раздробленность, эпизодичность — все это можно объяснить, идя от самого материала. Послевоенная действительность сделала едва ли не эфемерной мечту о таком романе, где охвачено и классифицировано множество аспектов жизни, да и странно было бы полагать, что искусство лишь новой тематикой, не меняя сложившейся системы изобразительных средств, отобразит все те социальные, повседневно проявляющиеся следствия НТР, о которых так много говорили на Западе, — демографический взрыв, расползшиеся муравейники городов, механистичность «контактов», безликость и однотипность быта.
Впрочем, решает не новый художественный язык сам по себе. Одно дело просто признать аномалии реальности, ограничившись их констатацией. К совсем другое — попробовать от этого свидетельства о выбившемся из колеи мире пойти дальше. Попробовать, возможно ли преодоление убийственной механистичности бытия. Попробовать и сегодня, когда материал западного писателя — обезображенный, дисгармоничный, раздираемый противоречиями мир, добиться высокой художественной гармонии, необходимыми условиями которой остаются правда и гуманность.
В «Колыбели для кошки» философ Боконон утверждает, что принципом здорового общества должно быть динамическое напряжение. Общество, учит он, должно быть основано на противопоставлении добра злу, и между добром и злом необходимо поддерживать напряжение. Наивна вера в общество, где торжествует добро, а со злом покончено навеки. Но пагубна и капитуляция перед злом по той причине, что оно не желает исчезать, сколь бы разумными ни казались проекты его полного искоренения.
Здесь изложена сущность художественного мировосприятия Воннегута, оставшегося в целом неизменным вплоть до самого последнего времени. Таящаяся в этой философии опасность размывания конкретного социального смысла понятий добра и зла, опасность возведения их в некие абсолютные и абстрактные категории — очевидна. Все зависело от художественного чутья писателя, анализирующего в такой системе понятий факты реальной американской действительности; были победы, были и срывы. Но задачей для Воннегута всегда оставалось достичь «динамического напряжения», иначе говоря, сочетать гуманность и правду. Умную гуманность, не подкрашивающую истину во избежание безотрадных выводов. И полную правду, быть может, очень горькую, но не подавляющую убеждения, что в мире неизменно сохраняются человечность и добро.
И чтобы уяснить устойчивость идеи «динамического напряжения», придется обратиться к, быть может, самому важному для понимания Воннегута источнику — второй мировой войне, конкретнее — к той ночи на 13 февраля 1945 года, когда военнопленный Воннегут в бетонном подвале дрезденских боен прислушивался к разрывам бомб, сносивших с лица земли кварталы этого города. А затем к тому моменту духовной биографии, о котором Воннегут говорил в 1970 году, выступая перед студенческой аудиторией: «Мы только и слышали, что научная мысль сделает нашу жизнь необыкновенно приятной и счастливой. А получилось так, что высшее достижение научной мысли мы сбросили на Хиросиму, перебив там всех до одного. И тогда я поговорил сам с собой откровенно. «Послушай, капрал Воннегут, — сказал я себе. — А может, ты зря настроился так оптимистично?..» С тех пор я остаюсь пессимистом — последовательным, хотя мой пессимизм знает исключения».
В романе «Дай вам бог здоровья, мистер Розуотер» (1965) таким «исключением» на тягостном фоне американского общества послевоенной поры, запутавшегося в противоречиях и идущего ложными путями, становится этическая позиция героя. Наследник одного из богатейших состояний в Америке, Элиот Розуотер пытается строить жизнь не по законам рациональности и «пользы», обязательным в той среде, где он вырос, а по закону доброты. Принцип динамического напряжения был бы нарушен, если бы герой предстал в венчике современного подвижника. Его устремления способствовать общественному благу нередко комичны до нелепости; прекрасные порывы в конечном счете, разумеется, ничего не изменяют в окружающем Элиота мире. Но какими бы, с практической стороны, смехотворными ни казались начинания Элиота, для писателя вовсе не абсурден ни этот персонаж, ни его главное убеждение: «Надо быть добрым, черт подери».
Речь ведь идет не о буржуазной филантропии; эксперимент Элиота, учредившего «Фонд Розуотера» для помощи всем, кто в ней нуждается, и ставшего единственным сотрудником этой организации, по сути дела, представляет собой вариант решения серьезной и злободневной моральной проблемы. Формулирует эту проблему Килгор Траут, оказавший на Элиота решающее воздействие писатель-фантаст, который в романах Воннегута почти всегда выражает точку зрения самого автора. Траут сочинил фантастическую книжку, очень похожую на «Механическое пианино». В ней рассказывалось о том, как общество достигло полной автоматизации и люди оказались совершенно ненужными. Как они утратили чувство своей необходимости на планете, а с ним — и сознание своей ответственности за ее судьбу. Как распространилось убеждение, что человеческая жизнь лишена всякого смысла, ибо исчезла потребность в человеке хотя бы как творце новых машин, производящих еще больше валового продукта, потому что запасы его и так уже превысили все потребности на столетие вперед. И как началась стремительная девальвация нравственных ценностей, ибо в технократическом обществе человеку может найтись применение только как работнику, но никого не интересует судьба человека как индивида, его настоящее и будущее как личности.
Фантазия Траута — Воннегута ничуть не беспочвенна. Известно, какую остроту приобрела теперь на Западе проблема «качества жизни», которую пытались решать не только в уединении ученых кабинетов, но, как в мае 1968 года, в грохоте баррикадных боев. Улучшая «качество жизни» с материальной стороны, научно-технический прогресс, пока он направляется технократией, неспособен улучшить жизнь и со стороны духовной. Напротив, технократию человек интересует лишь в качестве производителя материальных ценностей, а его духовные запросы следует удовлетворить исключительно в той степени, в какой это необходимо для целей производства, — механическими пианино элементарной или усложненной конструкции. Работу производственного механизма, которому пока еще нужны люди, можно сделать бесперебойной, если психологию обслуживающего персонала максимально приблизить к «психологии» роботов.
На фронте Элиот Розуотер открыл в себе эту психологию робота, когда по всем правилам ремесла, которому его обучили, заколол штыком трех немцев и удостоился за это боевой награды, хотя убил-то он не солдат, а безоружных мальчишек-пожарных, и не подумав хотя бы взглянуть на их обмундирование. Мотив механически совершаемого убийства, безотчетности разрушения, производимого в строгом соответствии с критериями рациональности и эффективности, станет одним из важнейших в «Бойне номер пять». В романе об Элиоте Розуотере автора больше занимает другой аспект той же темы. Техника все активнее теснит на производстве людей, и придет день, когда производство сможет вообще обходиться без человека. НТР освободит людей, но как изживут они воспитывавшуюся десятилетиями психологию роботов? Освобождение неизбежно будет сопровождаться у освобожденных чувством своей ненужности, потерянности, краха. Или жаждой нового закабаления, чтобы жизнь обрела какой-то смысл. Или полнейшим нравственным нигилизмом, ибо бессмысленностью жизни оправдано глумление над ней.
Перед этим жестоким парадоксом оказывались бессильными и самые рациональные технократические проекты грядущей социальной утопии. Элиот Розуотер инстинктивно постигает этот скрывающийся за «неостановимым прогрессом» парадокс. И все в его действиях, что кажется окружающим безумством, — прибитые на телефонных будках в окрестностях дощечки с номером его телефона и надписью: «Позвоните, прежде чем убивать себя», огромные пожертвования на нужды пожарных команд, наконец, признание маленькими Розуотерами всех детей округа, чьи мамаши вознамерились ловко загладить грешок молодости, — все это, собственно, преследует одну цель: научиться дорожить людьми не как работниками, а как людьми, и научить этому других. При всей эфемерности избранных Элиотом для такой цели средств сама попытка противопоставить опустошительной рациональности доброту и как-то наверстать то нравственное отставание, которое образовалось в погоне за материальным прогрессом, достаточно серьезна.
Элиот Розуотер пришел к своим убеждениям инстинктивно. Путешествуя вдоль берегов «открытой сточной канавы под названием река Огайо», Элиот пережил приступ сомнений в смысле жизни, знакомый многим воннегутовским персонажам. Тупик представлялся безвыходным. Оказалось, что замечательные достижения на пути к научно обоснованной утопии явно не помогли прогрессу в той области, которую принято обозначать расплывчатым, совершенно ненаучным термином «счастье». Что разрыв между тем и другим глубок, болезнен, ощущается на каждом шагу. Да и преодолим ли?
Выход нашелся, когда Элиот в конце концов открыл для себя старую как мир истину — надо научиться дорожить человеком. Просто человеком.
Боконон в «Колыбели для кошки» на фундаменте, казалось бы, той же простейшей истины возвел замысловатую постройку, именуемую религией боконизма. «Фонд Розуотера» был благотворительной организацией на чисто альтруистических началах. Для боконистов альтруизм не главное. Учение Боконона представляет собой продуманную и по-своему законченную систему философских и моральных постулатов, в которой основное — принцип динамического напряжения, обладающий весомостью нравственного кредо.
Не пытайся коренным образом изменить структуру окружающего тебя мира, учит Боконон, и прими царящее в нем зло как неизбежность, больше того — как необходимость. Однако помни о том, что здоровье общества и просто собственное твое спасение зависят от того, сумеешь ли ты противопоставить злу добро. Утверждай добро, утверждая право человека — каждого человека, просто человека, а не обладателя парламентского кресла или докторского диплома по прикладным дисциплинам — на счастье, во всяком случае — право жить.
Умей отделять себя от «гранфаллонов», — Боконон разумеет под этим ложные объединения людей, которых сплотили заведомо для него безумные цели: служения науке, или национальным интересам, или политическим доктринам. Но помни, что ты принадлежишь «карассу» — нерасторжимому сплетению добрых и злых начал, взаимодействием которых поддерживается равновесие вселенной. Остерегайся нарушить это равновесие в сторону ли «чистого» добра или «чистого» зла. Всякая попытка изменить «карасс» опирается на добытую логическим, умственным, научным путем «истину» — противопоставь ей «ложь», абсурд, негативизм, словом, любые средства, способные воспрепятствовать таким начинаниям. Ибо счастье, насколько оно вообще возможно в этом мире, требует сохранения самой природой созданных «карассов» в неприкосновенности.
Первая фраза «Книг Боконона» гласит: «Все истины, которые я хочу вам изложить, — гнусная ложь». А ход событий в романе Воннегута как будто подтверждает правоту рассказчика, утверждающего, что основанный на лжи боконизм — единственная исцеляющая мир религия нашего времени. В идейном «карассе» романа учение Боконона противостоит технократическому утопизму. Боконизм улавливает в технократической утопии ее самый существенный изъян — равнодушие к человеку, как только он не выступает в качестве создателя материальных ценностей. И выдвигает контраргументом абсолютизацию интересов человека вопреки потребностям научно-технического развития. «Что вообще священно для боконистов?» — спрашивает приобщающийся к новой религии рассказчик и слышит в ответ: «Даже не бог. Только одно… Человек… Вот и все. Просто человек».
Построенная на требованиях «сиюминутной» (а не сулимой в некоем полностью автоматизированном раю будущего) гуманности, бокононовская этика не только рассматривается в романе как серьезная и по-своему состоятельная нравственная позиция. Во многом она даже созвучна авторской мысли. Нет надобности упрощать взгляды Воннегута на сегодняшний мир. Его книги остаются на счету реалистической и сознающей свою ответственность литературы, хотя их автор склонен, как и Боконон, категорически противопоставлять тенденции научного прогресса коренным интересам человека и человечества, не замечая принципиальных различий формы и результатов НТР в разных социальных системах и не так уж редко абстрагируя понятия добра и зла от их конкретного социального наполнения.
И все-таки Воннегут-художник не может не сознавать иллюзорности боконизма, на практике оборачивающегося даже оправданием гибельного для судеб мира рационализма технократов, воспринимаемого боконистами как необходимый «злой» элемент «карасса».
Вводя в роман фигуру Боконона, автор остается верен идее «динамического напряжения». Боконизм — естественная человеческая реакция на крайности технократического прогресса с его устремлениями к «научной» гуманности, на деле означающей полное порабощение человека. Единственный небоконист на острове Сан-Лоренцо, где происходит основное действие книги, доктор фон Кенигсвальд, лаконично формулирует тот аргумент боконизма, который является решающим и для Воннегута: «Книги Боконона» скорее всего очень далеки от истины, но без них человеческая жизнь станет вообще непереносимой. «Я — прескверный ученый, — говорит Кенигсвальд. — Я готов проделать что угодно, лишь бы человек почувствовал себя лучше, даже если это ненаучно».
Но здесь рано ставить точку. Прибывающих на остров в столичном аэропорту встречает объявление: «Каждый исповедующий боконизм на острове Сан-Лоренцо умрет на крюке!» Крюк красуется перед дворцом президента — «Папы» Монзано, чьим прототипом был гаитянский диктатор «Док» Дювалье, и время от времени кого-то для отрастки казнят на этом крюке, согнав на площадь тысячи потенциальных боконистов.
По ходу действия выясняется, что боконизм в республике Сан-Лоренцо исповедуют все, включая и «Папу». Крюк тоже придумал Боконон: в молодости он видел такой крюк в камере пыток музея восковых фигур. Он же написал песню о «счастливой стране, где мужчины храбрее акул», — государственный гимн Сан-Лоренцо. Он же основал саму республику и сам себя объявил вне закона, чтобы у верующих религия не стала просто привычкой вроде курения, а у правителей всегда находился повод свалить все неудачи в делах внутриполитических и международных на происки боконистов, оправдавшись и за чудовищную нищету, и за еще более чудовищную тиранию.
Словом, Боконон по собственной воле стал центральным персонажем той разыгрывающейся на страницах «Колыбели для кошки» гротескной комедии, которую можно назвать «комедией веры».
Почему эта комедия потребовалась Воннегуту в идейном «карассе» его книги? Как и другие его романы, «Колыбель для кошки» затрагивает вопросы, с особой остротой вставшие в эпоху НТР перед интеллигенцией Запада: как противостоять социальному и идейному нажиму технократии? Как сохранить гуманизм действенным во времена бесчисленных технократических суррогатов гуманного общества, приманивающих своим солидным научным обеспечением?
И в поисках ответа на эти жгуче актуальные вопросы Воннегут независимо от своих симпатий к тем идеям, что вложены в уста Боконона, должен был развенчать боконизм — именно за неспособность на деле отстаивать те самые принципы, которыми боконизм вдохновлялся. Поэтому-то в «Колыбели для кошки» «комедия веры» занимает свое необходимое место. И гротеск ее оттого и беспощаден, что, по сути, надо говорить о драме — расставании с иллюзиями. О споре с доктриной, которая влекла и обманывала тем, что на знамени ее приверженцев был начертан призыв защитить человека в бездушный, бесчеловечный век.
Полемика велась не с абстрактной концепцией, а с широко распространенными верованиями. С настроениями хиппи. С их шумно заявившей о себе как раз в это время «новой чувственностью», поборники которой поторопились объявить Воннегута своим оракулом, не обратив внимания на то, что писателя уже не может удовлетворить пассивный гуманизм. Что прекраснодушная любовь к человеку в столкновении с силами технократии имеет столько же шансов на победу, сколько сплетенная из шпагата игрушечная колыбель — на то, что ее облюбует живой котенок. И что боконизм, которому в республике Сан-Лоренцо поклонялись все от президента до последнего нищего, не предотвратил гибели острова — трагедии, преподавшей наглядный урок всем, кто хотел бы призывами к освобождению человеческого в человеке освободить самих себя от подлинной ответственности перед будущим.
Остров Сан-Лоренцо погиб от льда-девять — вещества, нескольких кристаллов которого достаточно для того, чтобы убить всю жизнь на земле.
Лед-девять изобрел Феликс Хонникер, выдающийся физик, лауреат Нобелевской премии; «там, где был он, — гласит мемориальная доска на стене его лаборатории, — проходил передний край современной науки». Однажды генерал морской пехоты США пожаловался Хонникеру, что боевая техника в джунглях оказывается бесполезной — вязнет в болотах; Хонникер нашел выход из положения — надо бросить в болото крупицу льда-девять и оно замерзнет. А потом замерзнут протекающие через болото ручьи, и реки, куда они впадают, и моря, куда впадают реки. Однако данный аспект проблемы Хонникера не волновал. Перед ним была поставлена конкретная задача, и он нашел простой и гениальный способ ее решения.
До этого он изобрел атомную бомбу. Когда бомбу в первый раз испытали, к Хонникеру обратился один из коллег, заметивший: «Теперь наука познала грех». Хонникер не понял, о чем идет речь, и спросил: «Что такое грех?»
«Люди чистой науки работают над тем, что увлекает их, а не над тем, что увлекает других людей». Этому кредо «чистой» науки — сциентизма, афористически выраженному ближайшим помощником Хонникера доктором Бридом, создатель льда-девять следовал до смертного часа. Доктор Хонникер, по собственному признанию, был очень счастливым человеком. Всю жизнь он питал любовь к головоломкам, куда более сильную, чем интерес к людям. Головоломками были то колыбелька для котят, то лед-девять. В сознании великого физика это вещи одного ряда. Получив сосульку, он положил ее в баночку и поставил на полку кухонного шкафа: миссия ученого закончена, а с продуктом его труда могут поступать как угодно.
В «Колыбели для кошки» Воннегуту важно охарактеризовать сциентизм как тип сознания, получивший широкое распространение в эпоху HTP. Описанная в романе история последнего открытия Хонникера содержит предостережение тем, для кого и будущее человечества — все та же кошкина колыбелька; это сигнал, который трудно не расслышать. Мировая катастрофа — конечная возможность НТР, когда ее двигателем становится сциентизм, а социальную ее программу диктует технократия. Модель общества, в котором НТР завершена и ведущую роль играют «чистая» наука и технократическая рациональность, Воннегут создал в «Бойне номер пять» — романе, объединившем многие мотивы его творчества.
Сциентизм выступает здесь уже как стройный взгляд на мир и как принцип его организации. Этот принцип осуществлен на планете Тральфамадор. История Тральфамадора — это история технократической «революции», доведенная до единственно возможной по логике вещей развязки.
Некогда Тральфамадор населяли обычные люди со своими слабостями, пристрастиями и сомнениями. Все эти странности человеческой природы создавали существенные препятствия на пути прогресса. Машина отвечала задачам прогресса куда полнее. И поэтому начали придумывать машины, заменяя ими людей, где только можно. А люди радовались: ведь машина освобождала их от множества докучных забот, позволяя без остатка отдаться подлинно высокому призванию.
Прогресс осуществлялся полным ходом и вот-вот должен был достичь вершин. Остановка была за немногим: никак не удавалось договориться, в чем же оно — подлинно высокое призвание людей. Пришлось и здесь прибегнуть к помощи машины. Ее спросили, для чего нужен человек. Она учла все факторы и ответила: человек вообще не нужен, потому что машины превосходят людей во всех областях деятельности. И самым разумным было бы, если бы люди перебили друг друга и не мешали больше машинам двигать вперед прогресс. Что и было сделано. А затем машины приняли человеческий облик и в два счета сделали Тральфамадор единственным идеально сбалансированным и подлинно разумно устроенным государством вселенной.
Такова предыстория, изложенная в романе «Сирены Титана» (1958). Попав на Тральфамадор, герой «Бойни номер пять» Билли Пилигрим застает осуществленную утопию. Никаких противоречий, конфликтов и уж тем более жизненных трагедий — господствует строго научный взгляд на вещи. Билли поражен беспредельным внутренним спокойствием тральфамадорцев. Секрет прост: чтобы обрести его, нужно всего лишь стать машиной, не пытаться понять, почему жизнь полна превратностей и разочарований, а история изобилует волнами насилия и водоворотами войн. Машина неспособна переживать время в его идеологических, духовных, нравственных измерениях. Время для нее — чисто физическое понятие, и его «нельзя ни объяснить, ни предугадать. Оно просто есть».
Человек просто «застыл в янтаре этого мига», который бессмысленно пытаться изменить или предотвратить. Бессмысленно пытаться помешать летчику-испытателю нажать кнопку и тем самым взорвать галактику: «Такова структура данного момента». Бессмысленно учить добру и противодействовать творящим зло: «Все должны делать именно то, что они делают». Самая смерть — это только еще один «застывший в янтаре» момент, и он решительно ничего не изменяет в человеческом бытие. «Ни начала, ни конца, ни напряженности сюжета, ни морали, ни причин, ни следствий» — это сказано о тральфамадорских романах, но может быть отнесено и к самой жизни на планете, где осуществился сциентистский идеал миропорядка.
По воспоминаниям сына, доктор Хонникер обладал завидным душевным равновесием: «Люди никак не могли его задеть, потому что людьми он не интересовался». Он хлопотал об одной научней истине, заботливо отделив поиски вожделенной истины от ее осмысления в категориях, не затрагивающих область физики.
Тральфамадорцы переняли этот ценный опыт. И даже достигли того, о чем доктор Хонникер мог только мечтать. Им удалось полностью изолировать физическое время от времени человеческого и общественного, отбросить историю и открыть настоящий простор чистому научному поиску.
Но Билли Пилигриму, как он ни зачарован простотой и доступностью такого пути к счастью, вступить на него так и не удается. Да это и невозможно. Сознание героя подчиняется законам, по которым выстроено все действие романа. А они определены той концепцией истории, ядро которого образует подлинные и наполненные трагическим содержанием события.
Тральфамадор, Дрезден и Америка середины 60-х годов соединены незримыми, но очень прочными нитями. Эта связь в высшей степени содержательна. Она постоянно подводит к главной теме романа — к прямому соотнесению идеалов абсолютного рационализма, осуществленных на придуманной Воннегутом планете, с практикой того же рационализма, исключившего всякие моральные соображения, здесь, на земле, в ночь уничтожения Дрездена англо-американской авиацией 13 февраля 1945 года.
«Я много думал, для чего нужно искусство, — сказал Воннегут после выхода «Бойни номер пять». — Самое лучшее, что я мог придумать, это моя теория канарейки в шахте. Согласно этой теории, художник нужен обществу, потому что он наделен особой чувствительностью. Повышенной чувствительностью. Он как канарейка, которую берут с собой в шахту: посмотрите, как она мечется в клетке, едва почует запах газа, а люди со своим грубым обонянием еще и не подозревают, что грядет опасность».
Роман Воннегута обрывается на почти идиллической ноте. Стоит весна. Распускаются деревья. Сто тридцать тысяч трупов политы бензином и сожжены, улицы расчищены. Вторая мировая война закончена. Билли по развалинам города бредет в толпе пленных навстречу мирной жизни. Будничной жизни благополучного среднего американца.
Но прошлое останется с ним навсегда. Останется как сигнал предостережения.
Оно необходимо — предостережение против «глупости» всех, кто слишком легко забывает «такие дела», и против «глупости» взбесившегося рационализма, которым Воннегут склонен объяснять дрезденскую трагедию. Конечно, за нею стояли причины политические, о которых Воннегут не сказал ни слова; историк вправе подвергнуть его книгу серьезной критике. Но не следует забывать, что в художественном «карассе» романа Дрезден неотделим от Тральфамадора, как и Тральфамадор — от Дрездена. Ведь впервые Билли «заплутался во времени в 1944 году… Тральфамадорцы тут были ни при чем. Они просто помогли ему понять то, что происходило на самом деле».
Законченная почти через четверть века после описанных в ней событий, книга Воннегута ставила перед автором задачи, далекие от задач исторического романиста. Механизм «рационалистического» безумия к этому, времени был уже достаточно изучен. Нужно было добраться до истоков этой мании рационализма. И истоки упорно вели Воннегута к пережитому в годы второй мировой войны.
Когда команда военнопленных, отправленных расчищать завалы, пробиралась по «лунной поверхности», несколько часов назад бывшей большим городом, все молчали. «О чем тут было говорить? Ясно было только одно: предполагалось, что все население города, без всякого исключения, должно быть уничтожено, и каждый, кто осмелился остаться в живых, портил дело. Людям оставаться на Луне не полагалось». Пролетавшие над руинами самолеты открывали огонь по всему, что шевелилось внизу. «Все это было задумано, чтобы скорее кончилась война».
Так выглядит на практике последовательный и неуклонный «рациональный» подход к делу. Люди не могли этого совершить. Людей заменили роботы, для которых «такова структура данного момента», как на Тральфамадоре — ни морали, ни причин, ни следствий. Такие дела…
…Все — роботы. Все — автоматы. Быть живым человеком — значит обладать свободной волей, а в настоящий момент ею обладает одно существо в целом свете, Двейн Гувер из Мидлэнд-Сити, владелец компании по продаже автомобилей. Он не соглашается быть одушевленным механизмом. Он бунтует, сокрушая всех и вся. Итоги — одиннадцать «роботов» отправлено в госпиталь, двенадцатый, наш старый знакомый Килгор Траут, остался без пальца: «бунтарь» отхватил ему палец зубами. Ничего страшного, по мнению Гувера, не случилось. В самом деле, «какое мне дело до того, что приключается с машинами».
В «Завтраке для чемпионов» (1973) авторская мысль как будто совершает крутой поворот. Воннегута страшило машиноподобие участников дрезденской трагедии, однако не привлекает и «машинофобия» его «бунтаря».
Но противоречие здесь чисто внешнее. Воннегут и в «Завтраке для чемпионов» не отступил от своей темы.
В поле его внимания процесс, принявший сегодня на Западе гротескные, уродливые формы, — процесс растущей стандартизации и жизни и людей в построенном по технократическим рецептам потребительском обществе. Как и многим другим писателям, Воннегуту внушает тревогу все более явственно выступающая «одномерность» людей в современном буржуазном обществе. Их пугающее сходство с автоматами, предназначенными выполнять лишь одну, предельно ограниченную функцию. Наконец, их жалкие, саморазрушительные бунты против такого удела — бунты укороченных людей, которые сознают свою ущербность, но неспособны ее преодолеть.
Проблематика Воннегута осталась прежней, изменился подход. Двейн Гувер — заурядный технократ американской складки, но и им овладевает беспокойство: куда же девались люди в этом царстве машин, которое его окружает. Даже его не удовлетворяют ни сегодняшние достижения, ни завтрашние перспективы прогресса на основе технократического рационализма. Знаменательный сдвиг.
В «Завтраке для чемпионов» действие ни разу не переносится на Тральфамадор, да это и не нужно. Когда в реках накопилось столько нефти, что они начинают гореть, когда биологическая катастрофа из отдаленной угрозы превращается в реальность самого близкого будущего, исчезает потребность в такого рода фантастике: проблемы, которые воннегутовские персонажи начинали осознавать, лишь побывав на Тральфамадоре, ныне, что называется, у всех на устах.
Надо что-то делать, и делать спешно. Килгор Траут, правда, просто махнул на все рукой, сочтя, что творец, как видно, решил покончить с собственным творением, поскольку человеческой глупости нет предела. Но эту удобную философию нелепо приписывать самому автору. «Завтрак для чемпионов» — тоже сигнал предупреждения. И этот сигнал звучит, пожалуй, еще настойчивее, чем в прежних книгах Воннегута.
Все дело в готовности противодействовать реальнейшим опасностям, которые возникли перед человечеством в последней трети XX века и ныне уже достаточно широко поняты. В умении им противодействовать. В понимании путей истинной — а не мнимой, как мятежи «чемпионов» вроде Двейна Гувера, — борьбы за обитаемый и гуманный мир.
Предотвратить пустое, а то и опасное расходование накопившейся энергии сопротивления технократическим догмам — в этом сегодня одна из актуальных задач искусства. И «Завтрак для чемпионов» отвечает ей.
В конце 1976 года появился новый роман Воннегута — «Балаган, или Больше я не одинок». Это очень грустная книга. В ней описано физическое умирание планеты, так и не сумевшей обуздать манию технократической рационализации, которая поставила мир перед фактом неостановимой катастрофы. Из всех фантазий Воннегута «Балаган» самая горькая, самая жестокая.
И все-таки даже в ней нет беспросветного пессимизма и однозначно негативного восприятия перспектив «прогресса». Такая позиция всегда оставалась чужеродной художественному мышлению Воннегута. В каждой его книге есть и «другая возможность». Нереализованная возможность подлинно человечного мира, в фундаменте которого лежит старый, но не стареющий гуманистический идеал.
Найдется эта, если вспомнить Толстого, «зеленая палочка» и «Балагане». Герои книги еще в детстве придумали всемирную конституцию, в которой принцип общественной иерархии заменен принципом большой человеческой семьи. Каждый при рождении получает дополнительное имя — название камня, цветка, птицы — и становится братом всех людей с тем же именем, какое бы положение в обществе ни занимали и каких бы взглядов ни придерживались. И тогда каждый может сказать о себе: «Больше я не одинок».
Какая простая и до чего же неосуществимая идея! Конечно, и Воннегуту ясна ее наивность. Но практическая эфемерность идеала не превращает его в пустую грезу. Самая мысль, что человечество как единая семья (не как толпа одиноких) способно противостоять столь сильным в современном мире тенденциям саморазрушения — мысль высокая, принадлежащая искусству истинного гуманизма.
И эта мысль, прошедшая через все книги Воннегута, определила пафос его сложных, многоплановых произведений, которые воспринимаются не только как сигнал тревоги за будущее планеты, но и как выражение веры в человеческий разум и человеческое сердце.