I

Что представляли собой шевалье Роже Танкред д'Ангилем и его семейство в 1708 году от Рождества Христова

В труде гораздо более серьезном, нежели это наше сочинение, мы уже объясняли, каким образом французское дворянство было повержено в прах тремя людьми – Людовиком XI, Ришелье и Робеспьером. Людовик сокрушил своих могущественных вассалов. Ришелье обезглавил высшую знать, Робеспьер уничтожил аристократию.

Первый подготовил монархию единодержавную, второй – монархию абсолютную, третий – монархию конституционную.

Однако, поскольку события, о которых мы собираемся поведать, происходят между 1708 и 1716 годами, мы предоставим истории оценить в социальном аспекте деяния короля, рубившего головы на плахе, равно как дела и поступки трибуна, рубившего их на эшафоте, а сами кинем лишь беглый взгляд на то, какими были Париж и провинция через семьдесят лет после смерти Ришелье – иными словами, в начале восемнадцатого столетия.

Когда мы говорим «Париж», то совершаем ошибку, и нам бы следовало сказать «Версаль», ибо в ту эпоху Парижа больше не существовало. Людовик XIV так и не сумел простить столице, что она в бурные дни Фронды изгнала его из своих пределов, когда он был еще совсем ребенком; а так как при всем своем могуществе монарх этот испытывал одинаковое удовольствие, мстя людям и вымещая досаду на предметах неодушевленных, то он и создал Версаль, этого фаворита без должных достоинств, как именовали в ту пору и как будут именовать во все времена сие сумасбродное творение, создал его, дабы наказать древний Лувр за давний мятеж, лишив этот дворец присутствия своей королевской особы.

Итак, Версаль с того самого дня, когда Людовик XIV перенес туда свою резиденцию, стал источником света для французского королевства, и к этому манящему факелу слетались и обжигали об него свои крылышки те золоченые мотыльки, коих именуют придворными; Версаль уподобился солнцу, что всходило над миром, сияя ослепительнее других светил[1], ему предстояло сиять еще сильнее и ярче по мере того, как оно будет еще выше всходить на небосводе[2].

Из-за ослепительного этого сияния, средоточием которого сделался Версаль, остальная часть королевства пребывала в тени; все, что не обращалось вокруг главного светила – солнца, как бы принадлежало к второстепенной звездной системе, к какой-то неведомой туманности, которую политическим астрономам того времени и изучать-то не стоило; а потому на протяжении семидесяти трех лет, пока длилось царствование Людовика XIV, история Версаля и была, в сущности, историей Франции.

Вот как получилось, что в той великолепной галерее, которую мемуары тогдашней поры открывают любопытным взорам читателей, представлены лишь те, на чью долю выпал необычайный успех, или же те, кто навлек на себя высочайшую немилость: мы узнаем о возвышении Лувуа, Вилларов, Аржансонов, Кольберов и о падении Роганов, Ришелье, Лозенов и Гизов; что же касается храброго и честного провинциального дворянства, некогда составлявшего силу монархии, дворянства, которое вместе с Дюгескленом изгнало Черного Принца из Гиени, а вместе с Жанной д'Арк изгнало Генриха VI из Франции, то его больше не существовало, вернее сказать, оно было удалено от центра королевства и не подавало ни малейших признаков жизни, так что могло показаться, будто оно вообще перестало существовать.

Бесспорно одно: пребывая вдали от солнца и тем самым от света, оно прозябало в безвестности и забвении.

Если б мы сами придумывали сюжет нашего романа, нам бы следовало, ничтоже сумняшеся, выбрать своего героя из среды тех блестящих придворных, о которых повествует Сен-Симон: он рассказывает, что эти люди изо дня в день присутствовали при пробуждении короля и при его отходе ко сну, их охватывала тревога, если монарх хмурил брови, они расцветали от его улыбки и приходили в полное отчаяние от одного его гневного слова; однако мы почитаем себя прежде всего историком, а потому берем своего героя там, где его находим; впрочем, возможно, придет такой час, когда, неотступно следуя за нашим героем, мы должны будем вырвать его из провинциальной безвестности и ненадолго очутимся вместе с ним в лучах света, которые Версаль даже в ту эпоху упадка все еще отбрасывал вокруг себя.

Но пока мы попросим читателя оставить Версаль – кстати сказать, постоянное пребывание г-жи де Ментенон превратило его с некоторых пор в весьма унылое место – и отправиться с нами в иные пределы, расположенные в двухстах тридцати двух километрах от Парижа, как нас понуждает выражаться закон о новых мерах длины; а поскольку четыре километра составляют одно льё, то нашим читателям достаточно разделить двести тридцать два на четыре, ежели им хочется узнать, на каком именно расстоянии от столицы они находятся. Мы охотно избавили бы их от такого труда, но нас заставляют платить штраф в размере пятидесяти франков всякий раз, когда мы употребляем старинные меры длины, и нам приходится из соображений бережливости отсылать читателей к четвертому правилу арифметики. Как ни глупо, но это так.

Стало быть, мы находимся на левом берегу Луары, в окрестностях города Лоша, на красивой равнине, расположенной между реками Эндр и Шер, пересеченной рощами, которые здесь торжественно называют лесами, и богатой прудами, которые тут пышно именуют озерами.

Равнина эта в ту пору была поистине гнездовьем небольших дворянских усадеб, где прозябали обломки тех знатных родов, которым Людовик XI, можно сказать, укоротил ноги, а Ришелье – поотрубал головы; так что все эти славные сельские жители, чьи замки были разрушены, земли отчуждены, а права урезаны, люди, которые могли бы потягаться знатностью с самим Карлом Великим, ныне были бедны, как Готье Нищий. Потомки дворян, разбойничавших на больших дорогах во времена Филиппа Августа и Людовика XI, возглавлявших отряды своих вассалов при Филиппе Красивом и Карле V, бывших капитанами при Франциске I и Генрихе II, в войсках Генриха IV и Людовика XIII превратились уже в простых знаменщиков или сержантов; наконец, еще позднее, не находя себе больше места даже в последних рядах войска и не имея возможности пустить в ход старые шпаги своих предков, шпаги, чью позолоту постепенно разъела ржавчина, они как бы вернулись к давним временам, описанным в Библии, и стали, по примеру Нимрода, великими охотниками пред Господом. Словом, то были потомки самых знатных, самых старинных и самых богатых родов во Франции, но, увы, такие потомки, о которых потом, пожалуй, даже не вспомнят.

В самом деле, владельцы крупных поместий мало-помалу переселились поближе к Версалю, и древняя Турень, расставшись с великолепными родовыми замками, обосновалась со всем своим движимым имуществом, с чадами и домочадцами в окрестностях Шартра и Ментенона. Лош в результате всеобщего упадка перестал быть королевским городом, и здешние мелкопоместные дворяне, жившие в богатом, мирном, но затерянном крае, хотя они все еще шумно оспаривали свое право на былое величие у безвестности и забвения, сами чувствовали, что над их головами медленно, но неотвратимо нависает угроза впасть в полное ничтожество.

Такой участи поневоле покоряются, но мириться с нею не хотят. А потому по всей провинции нарастало в ту пору глухое недовольство правлением великого короля. И наши дворяне, чье уязвленное самолюбие приводило к брожению умов, о котором мы только что упомянули, стремились восполнить то, что было ими утрачено, звучными названиями, напоминавшими о былом: так, их жилища по-прежнему именовались замками, наружные ограды – крепостными стенами, а тенистые ручьи, где барахталась дюжина уток, – глубокими рвами; единственный двор при доме нарекали парадным двором, хотя иного двора не было; имелась у них и оружейная зала: обычно ею служила кладовая для фруктов или для сыров; была, наконец, и замковая часовня, а на самом деле – церковь в ближнем селении, куда чаще всего можно было попасть, только совершив часовую прогулку по полям.

Тем не менее, если бы не ущемленная гордость и несоответствие пышных наименований истинной ценности вещей, все эти дворянские имения могли бы стать счастливыми гнездами; однако их обитатели полагали для себя унизительным признаться в том, что они счастливы. Надо сказать, что их недовольство порождалось скрытым тщеславием; слишком бедные для того, чтобы перебраться поближе к Версалю, они громогласно заявляли, что ни в грош не ставят королевский двор. Каждую минуту они упоминали о заманчивых предложениях, которые будто бы получали и от которых отказывались. А так как все повторяли приблизительно одно и то же, им приходилось делать вид, будто они верят друг другу. Нечего и говорить, что такое жалкое и никчемное фрондерство не выходило за пределы провинции, и за все пятьдесят или шестьдесят лет, пока оно продолжалось, передаваясь по наследству от отца к сыну, слух о нем ни разу не достиг ушей короля.

Надобно заметить, что в этом небольшом уголке земли, который составляет часть края, именуемого садом Франции, дворянин уже слыл богачом, если у него было две тысячи экю годового дохода, и не много встречалось людей, чьи доходы достигали столь вожделенной цифры. По большей части эти мученики тщеславия получали в среднем от двух тысяч пятисот до трех тысяч ливров ежегодных поступлений, а иным и вовсе приходилось довольствоваться ста пятьюдесятью или двумястами пистолей в год; но, несмотря на скудость такой суммы, они умудрялись вместе со своими порою весьма многочисленными чадами и домочадцами достойно принимать участие в праздничных сборищах окрестных дворян.

Помимо всего прочего, эти славные господа, а вернее, их предки, пользовались в былые времена необычайными и весьма широкими правами, мало-помалу утратившими силу, что не мешало нашим дворянам, когда они невзначай перечитывали свои жалованные грамоты и отряхали пыль с пергаментных свитков, испытывать известную гордость при мысли о том, что их прадеды могли совершать самые невероятные поступки и располагали привилегиями, коим позавидовали бы Прокруст, Герион или Фаларис. Вот почему некий арендатор, живший на землях барона Аженора Паламеда д'Ангилема, был однажды не на шутку испуган, услышав, как его господин и повелитель, приплясывая, чтобы согреться во время охоты на волка, громко объявил:

– Дворяне из рода д'Ангилемов в согласии с грамотой, пожалованной им в тринадцатом веке, имели право раз в году в часы охоты согревать ноги в животе одного из своих вассалов, который перед тем вспарывал доезжачий.

Нечего говорить, что ни сам достойный дворянин и ни один из его предков никогда не застуживали себе ноги до такой степени, чтобы их надобно было отогревать столь необычным способом.

Коль скоро имя барона д'Ангилема появилось из-под нашего пера, воспользуемся случаем и расскажем, кто он такой и каков он.

Барон Аженор Паламед д'Ангилем принадлежал к числу тех титулованных землевладельцев, о чьих правах мы только что упомянули и чье состояние достигло весьма скромных размеров: он жил в замке, расположенном на равнине, владел шестьюдесятью овцами и шестью коровами, продавал на двести ливров в год шерсти и выращивал за тот же промежуток времени на триста ливров конопли, выручая всего пятьсот ливров, каковые он великодушно отдавал баронессе д'Ангилем – на ее наряды и на воспитание их сына.

У баронессы Корнелии Атенаис д'Ангилем было только шесть платьев, хоть и не слишком элегантных, но зато необычайно красивых; одно платье она сшила к свадьбе, другое – по случаю рождения сына, которого все из любезности называли молодым бароном, хотя по дворянской иерархии он имел право только на титул шевалье; именно так, а не иначе мы и будем, не обинуясь, его именовать, ибо у нас, в отличие от тех, кто его окружал, нет никаких оснований льстить этому юноше. Остальные четыре платья баронессы были сшиты не в столь отдаленные времена и больше отвечали современной моде; однако и они, можно сказать, видали виды, что, натурально, не могло не отразиться на их внешнем виде, как говаривал, употребляя изящный и неизбитый каламбур, некий шутник, маркиз де Шемилье, живший по соседству от них, всего в двух льё, на той же равнине.

Молодому барону – а вернее, шевалье Роже Танкреду д'Ангилему, будущему наследнику всех родовых владений, а именно: Ангилема, Пентад и Герит – иными словами, шестидесяти арпанов пашни, двадцати арпанов лесных угодий и огорода, где росла капуста, – шел пятнадцатый год. Этот рослый и красивый малый мог, даже не садясь на лошадь, догнать бегущего зайца; из ружья он стрелял, как метр Лаженес, их егерь, о котором говорили, будто он из двадцати болотных куликов убивает девятнадцать; Роже был способен без седла скакать на самом норовистом коне во всей провинции, что на десять льё в окружности создало ему славу истинного кентавра; наконец, уже в возрасте пяти лет, когда барон Аженор д'Ангилем вложил в руку мальчика небольшую узкую шпагу, Роже начал обучаться обращению с холодным оружием, ежедневно по часу, а то и по два упражняясь под руководством своего отца, принадлежавшего к числу самых опытных фехтовальщиков провинции; правда, благодаря своей громкой славе барону ни разу не представился случай обнажить шпагу для настоящего поединка. Таким образом – переходя от урока к уроку, поднимаясь с одной ступени совершенствования на другую, усваивая один ловкий прием за другим, – Роже сменил маленькую узкую шпагу на длинную рапиру, его слабые икры мало-помалу стали железными, дрожащая рука сделалась стальной, а сам он из ребенка превратился в бравого молодца и мог, не отступая ни на шаг, целый день простоять в оборонительной позиции, опираясь всем телом на выдвинутую вперед левую ногу и держа рукоятку рапиры на уровне груди, справа: это было главным правилом в методе того времени, которая, заметим мимоходом, ничуть не хуже любой другой.

Помимо сих благоприобретенных качеств, шевалье был наделен от природы многими завидными достоинствами: у него были красивые белокурые волосы и необыкновенно изящные руки и ноги, росту в нем было пять футов пять дюймов, и следовало полагать, что он на этом не остановится, а будет еще выше; его ясные синие глаза смотрели смело и открыто, на полных румяных щеках уже начал пробиваться легкий пушок. Вот почему жены всех живших по соседству мелкопоместных дворян, пользуясь тем, что он еще не вышел из отроческого возраста, называли его, и при этом всегда с улыбкой, либо «красавец Роже», либо «красавец Танкред», в зависимости от того, на ком останавливало выбор их романтическое воображение – на герое, завоевавшем Сицилию, или же на возлюбленном Клоринды.

Вот что можно сказать о физических качествах Роже, а теперь перейдем к его нравственным достоинствам и образованию.

Эта столь важная сторона в воспитании человека, которому самой судьбой было предначертано поддержать и упрочить славу рода д'Ангилемов, составляла первейшую заботу барона и баронессы с того самого дня, когда, по милости Господней, Небо даровало им сына.

Госпожа д'Ангилем сама давала Роже первые уроки грамоты, письма и счета. Священник из соседнего селения научил мальчика склонять имена существительные и спрягать глаголы, но этим исчерпывались его собственные познания, и он с прямодушием, делавшим честь скорее его порядочности, нежели учености, откровенно признался, что не берется приготовить шевалье к поступлению в следующий класс. Родители Роже оказались в большом затруднении, не зная, как продолжить образование своего отпрыска, ибо им не хотелось, чтобы он уезжал из дому в столь нежном возрасте; но тут один из друзей рассказал им о некоем аббате Дюбюкуа, который только что завершил обучение одного из самых богатых наследников в Лоше и подыскивал себе новое место и нового воспитанника. Именно такой человек и нужен был барону и баронессе д'Ангилем. Были наведены самые подробные справки, и все они говорили в пользу наставника; вот каким образом аббат Дюбюкуа поселился в замке д'Ангилемов; ему определили годовое содержание в сто пятьдесят ливров со столом и присвоили высокое звание наставника шевалье д'Ангилема.

А теперь скажем несколько слов о самом замке, где обитали четыре человека, о которых мы только что поведали; одному из них – мы не хотим этого долее скрывать от читателей – суждено сделаться главным героем нашего повествования. Нетрудно догадаться, что мы говорим именно о том, кого местные дамы, как уже упоминалось, привыкли называть «красавец Танкред» или «красавец Роже».

Замок д'Ангилемов, собственно говоря, вовсе не был замком, не был он, правда, и обычным домом. Нет, то было строение, представлявшее собою нечто среднее между тем и другим, и оно могло бы сойти за прекрасную ферму. Внизу на сей ферме – мы остановимся на этом слове, хотя и обязаны выказывать всяческое почтение ее благородным обитателям, – было восемь комнат. Среди них прежде всего назовем кладовую для сыров, каковой было присвоено громкое наименование оружейной залы, столовую и гостиную, украшенную тремя старинными портретами, на коих почти невозможно было разобрать лиц, и недавно писанным портретом, изображавшим офицера королевского флота в парадном костюме командира корабля. К этому портрету мы еще вернемся. Залу для стражи – но, увы, без стражи – украшали доспехи, принадлежавшие пяти стражам в те времена, когда они еще имелись; ныне эта зала превратилась в обычную комнату: в ней собирались вместе все члены семьи. Имелись в доме и четыре спальни. Кухня и различные хозяйственные службы находились в подвальном помещении, а еще ниже, под кухней, были устроены погреб и погребки, тянувшиеся подо всеми восемью комнатами. Наконец, в одном из четырех углов этого строения высилась двенадцатиметровая башня, которую именовали сторожевою. Сам барон Аженор д'Ангилем спал в ней, и именно она позволяла ему упорно называть свое жилище гордым словом «замок»; впрочем, название это – то ли по привычке, то ли из учтивости – охотно употребляли все окрестные жители, говоря о доме барона, и если мы оспариваем его право так считать, то поступаем единственно из духа противоречия.

Замок д'Ангилемов не принадлежал к числу наиболее богатых в округе. Барон получал от своих арендаторов, которым он отдавал внаем земли, тысячу двести ливров в год; а поэтому, так как в провинции доходы каждого известны всем остальным, ему следовало либо безропотно смириться с репутацией дворянина средней руки, либо лгать.

И барон лгал без зазрения совести: он утверждал, будто получает сто луидоров в год из военной казны, да еще сто других из личной казны короля. Впрочем, мы не отважимся уверять, что он утверждал это самолично, просто он не мешал говорить другим и никого не разубеждал. Надо сказать, тут дело обстояло точно так же, как и со всеобщим недовольством, о котором мы уже упоминали: никто не обманывался насчет этих двухсот луидоров дополнительного дохода, и потому шевалье Роже Танкред не считался в провинции завидной партией.

Однако это обстоятельство, как, несомненно, понимают наши читатели, не слишком-то тревожило юношу. Он был высок и силен; если ему недоставало собственных лошадей, к его услугам были лошади всей округи; места для охоты у него было вполне достаточно, ибо по молчаливому уговору окрестных дворян, которым негде было бы разгуляться на собственных землях, каждый имел право охотиться и на землях соседей; Роже мог с листа читать и переводить Корнелия Непота; не имея покамест особых потребностей, он еще не успел обнаружить, что беден.

И в самом деле, чего ему не хватало? У него был воспитатель, с которым он легко мирился, хотя, по правде говоря, смотрел на него как на излишнюю роскошь. Когда Роже возвращался с охоты, то благодаря заботливой предусмотрительности баронессы его всегда ожидал сытный обед, а остатки обеда он отдавал своей собаке. Затем, после трапезы, его ждала мягкая постель, и он мог, если ему это доставляло удовольствие, спать хоть двенадцать часов кряду. По-моему, это и есть настоящая роскошь, или я глубоко ошибаюсь.

Когда Роже Танкред покидал свой замок – на коне или пешком, с ружьем за спиною или под руку с аббатом Дюбюкуа, – работавшие в поле крестьяне поднимали головы, оборачивались и кланялись ему, а жившие по соседству молодые дворяне останавливались и дружески пожимали ему руку. Вот все блага и преимущества, каких может желать человек с простым сердцем и философическим складом ума, или я ничего не смыслю в вещах такого рода.

Когда в замке ожидали гостей, Роже Танкред помогал матери ничуть не меньше, чем двое слуг, составлявших всю челядь дома. Он собственноручно начищал до блеска массивное старинное столовое серебро с фамильными гербами, он помогал баронессе готовить пироги, ибо она подобно средневековым владелицам замков не брезговала месить тесто своими руками. Больше того, так как он был столь же ловок, сколь и силен, то именно ему поручали вытирать пыль с нескольких ваз из японского фарфора: их вот уже три поколения бережно хранили как семейные реликвии. Когда гости собирались, Роже Танкред облачался в новый кафтан, сшитый, правда, уже года два, а то и три тому назад, проводил гребнем по своим пышным вьющимся волосам и предлагал руку дамам.

Барон и баронесса частенько задумывались над будущностью своего горячо любимого сына; почтенные супруги не раз обсуждали открывавшиеся перед ним возможности. Отец стоял за военную карьеру; баронесса, однако, обращала внимание мужа на то, что при этом пришлось бы похоронить имя д'Ангилемов в безвестности – в последних рядах войска, ибо питать более радужные надежды в этом случае не приходилось, поскольку наш будущий герой был недостаточно богат, чтобы на собственный счет снарядить и содержать полк. Бывали, правда, особые случаи, когда король устранял такого рода препятствия, жалуя дворянину грамоту на чин полковника и присовокупляя к ней еще и денежное пособие в сто тысяч экю; однако Людовик XIV уже столько раз делал такие дары, что, по его собственным словам, мог теперь это себе позволить только в самых редких случаях.

А у короля не было никаких оснований отказываться ради шевалье Роже Танкреда от столь мудрого решения. Вот о чем баронесса вслух напоминала мужу всякий раз, когда он заводил разговор об этом предмете. Кроме того, она уже чуть слышно прибавляла, что вовсе не желает, чтобы ее бедный мальчик сделался военным, памятуя, что наследник рода д'Ангилемов может, как последний солдат, получить удар алебардой во Фландрии или пулю из мушкета на берегах Рейна, что и случалось сплошь да рядом со многими дворянами, которых благородное происхождение не удержало в родных местах.

Тогда барон обращался мыслью к столь превосходному поприщу, как финансы. В ту эпоху должность в финансовой ведомстве уже считалась завидной карьерой и на нее можно было отважиться, не слишком поступаясь дворянским достоинством. Но где было взять такую должность, ведь она бы стоила вдвое дороже, чем полк, поскольку полк приносил своему владельцу одну только славу да раны, в то время как тепленькое местечко по ведомству финансов приносило своему владельцу полновесные луидоры, приятные и для глаз и для души. Поэтому приходилось отказываться от всяких видов и на эту карьеру, доступную одним только любимчикам г-жи де Ментенон, отца Лашеза и герцога дю Мена. А посему барон д'Ангилем, как и подобало славному добропорядочному мелкопоместному дворянину, на все корки честил «старуху», иезуита и бастардов.

Так что и на финансовое ведомство особенно рассчитывать не приходилось, и сама баронесса, хотя она страстно желала, чтобы ее горячо любимый сын получил какую-нибудь должность, исправлять которую можно без опасности для жизни, была вынуждена признать, вздыхая и покачивая головой, что строить подобные планы – полнейшее безрассудство.

И тогда барон вновь возвращался к заветной мечте, которую он давно лелеял, а именно к мысли сделать сына морским офицером. Морская служба была прекрасным и благородным поприщем, со всех точек зрения достойным любого дворянина. Людовик XIV превратил Францию в морскую державу, и она мало-помалу начала успешно противостоять влиянию Англии и Голландии, двух этих повелительниц морей: французскому королю уже не раз удавалось добиваться того, что они ослабляли одна другую, а он тем временем укреплялся за счет обеих; однако именно здесь барон наталкивался на особенно сильное сопротивление своей супруги. Если она боялась для сына жребия солдата, то с тем большим основанием должна была страшиться жребия моряка, ибо моряку каждый день приходится бороться не только против враждебных ему людей, но и против всевозможных капризов стихий.

Дело в том, что один-единственный раз, в самом начале их совместной жизни, барон и баронесса д'Ангилем побывали в морском порту. Произошло это в Бресте: во время морской прогулки на них налетел шквал, да такой неистовый, что суденышко, на котором они плыли, раз сто могло перевернуться, и только чудом, по милости Неба, оно благополучно вернулось в порт.

С той поры госпожа д'Ангилем, чьи нервы, хоть она и была деревенской жительницей, были, в сущности, не крепче, чем у парижской маркизы, теряла спокойствие при одном упоминании о море; перед глазами у нее постоянно стоял ее милый сын Роже: при свете молний, под раскаты грома бедняга дрожал и раскачивался на ветру, ему угрожали смертью морские валы, готовые поглотить и похоронить его на дне разбушевавшейся пучины, чей пророческий голос в свое время так убедительно предупредил ее об опасности; а потому, стоило барону после множества словесных ухищрений завести разговор на эту тему, и баронесса тут же начинала испускать громкие вопли и спрашивать мужа, неужели в благодарность за примерное поведение, которым она всегда отличалась, он желает чтобы она умерла с горя.

Тогда барон, человек превосходной души, в свой черед тяжко вздыхал и едва слышно произносил:

– Сударыня, сударыня, вы недостойны гордого имени Корнелии, которым вас нарекли!

На что баронесса отвечала:

– Сударь, мы, слава Богу, живем не во времена Гракхов, и я не римлянка.

В самом деле, славная женщина была всего лишь доброй, нежной и прекрасной матерью, что, быть может, не многого стоит в глазах философов, но, уж конечно, высоко ценится Господом Богом. И супругов вновь одолевала все та же вечная неуверенность в грядущем жребии шевалье Роже Танкреда; а покамест мальчику давали самое лучшее воспитание, какое только могли, хотя, по всей видимости, ему предстояло сделаться в будущем всего лишь мелкопоместным дворянином, получающим четыреста экю годового дохода, как и его почтенный отец. Весьма печальная участь.

Тем не менее на этом сумрачном небосводе едва заметно блестела крохотная звезда, и она время от времени освещала семейство д'Ангилемов своим неярким мерцающим сиянием. Роль такой сулившей покровительство звезды играли пока еще робкие надежды на получение наследства: речь шла о состоянии дальнего родственника – барона, кавалера королевских орденов, отставного капитана фрегата, своего рода морского волка, который плавал под командой Жана Барта; звали этого человека виконт де Бузнуа.

Современный портрет, висевший в гостиной среди старинных фамильных портретов, изображал именно его.

Иногда в замке заводили речь об этой нынешней знаменитости, чей блеск сливался с блеском имен прошлых знаменитостей из рода д'Ангилемов, но говорили о ней весьма сдержанно. Дело в том, что хотя состояние виконта и вправду было весьма внушительным, однако виды на наследство были довольно шаткими, а посему связанные с ним планы справедливо почитали волшебными замками, химерами, грезами; вот почему барон и его супруга не отваживались серьезно надеяться на это наследство и были совершенно правы, но при случае они не без гордости заявляли:

– В Версале живет наш родственник виконт де Бузнуа, капитан корабля королевского флота. – Затем, указывая рукой на портрет, прибавляли: – Взгляните, вот он изображен в парадной форме.

Именно глядя на этот портрет, барон вновь обращался мыслями к морской карьере для сына, о чем мы уже поведали читателю, именно столь счастливым родством и были они внушены.

– Что ни говори, – рассуждал барон, – а виконт де Бузнуа – мой кузен; больше того, я даже единственный из оставшихся у него родственников, так что я наследую ему, если он умрет, не оставив завещания; поэтому, если бы я попросил у него рекомендации для Роже Танкреда, он не мог бы мне в том отказать, ну а рекомендация капитана фрегата открыла бы перед моим сыном морское поприще, а коль скоро шевалье сделает первые шаги на этом поприще, кто знает, как далеко он пойдет?

Мысль о морской карьере для сына крепко засела в голове барона, и тут не малую роль сыграли события таинственной жизни виконта де Бузнуа. Самые необычайные рассказы ходили насчет источников его огромного богатства, ослеплявшего взоры всего семейства д'Ангилемов. И один из этих рассказов все почитали наиболее правдоподобным. Вот к чему он сводился.

Виконт де Бузнуа шестнадцатилетним юнцом отправился в свое первое плавание на французском фрегате «Фетида». Сперва он снискал себе славу, обстреливая из орудий попеременно англичан и голландцев; затем, во время второй войны во Фландрии, он вооружил на собственный счет бриг «Касатка» и нападал на суда английской компании, возвращавшиеся из Чандернагора, и на суда голландской компании, возвращавшиеся из Батавии; помимо солидной доли в прибылях, это принесло ему чин капитана фрегата на той самой «Фетиде», на которой он в свое время уже плавал. Наконец, когда был подписан Нимвегенский договор, виконт де Бузнуа в награду за хорошую и верную службу был назначен губернатором небольшой колонии на Малабарском берегу, принадлежавшей в ту пору Франции.

Вам известен обычай женщин только что названной страны. Наш собрат Лемьер, который скончался, так и не уразумев, почему морское министерство не установило ему пенсион в шесть тысяч ливров годового дохода в знак признательности за его знаменитую стихотворную строку:

Свой трезубец Нептун точно скипетр сжимает… –

наш собрат Лемьер, говорю я, описал сей обычай в смертельно скучной своей драме. Так вот, обычай этот в силу филантропического правления англичан начинает ныне выходить из моды, но в то время он был весьма распространен. И случилось так, что скончался один из самых богатых и могущественных малабарских князьков; следуя традиции, его жена – ей не было еще и двадцати лет, и она была хороша, как ясный день, – объявила о своем твердом намерении сжечь себя во время погребения своего усопшего супруга.

Господин де Бузнуа, в ту пору человек еще молодой – ему лишь недавно исполнилось тридцать пять, – г-н де Бузнуа, повторяем мы, узнал о решении молодой женщины. Надо сказать, что еще при жизни ее мужа отставной капитан фрегата «Фетида» не раз окидывал оценивающим взглядом ту, что ныне стала вдовой; он решил, если только это окажется возможным, помешать готовившемуся самосожжению и отправился для этого в дом покойного; придя туда, он увидел, что вдова приводит в порядок свои роскошные наряды, натирается самыми изысканными благовониями – словом, так прихорашивается перед смертью, как другая прихорашивается перед празднеством. Виконт объяснил очаровательной малабарке цель своего визита, он убеждал ее, что просто преступно так вот взять и ни с того ни с сего покинуть здешний мир, в то время как один ее взгляд может озарить радостью жизнь других людей. Он напомнил ей, что она не только вдова, но прежде всего мать и у нее существует не менее священный долг перед живым сыном, нежели перед умершим мужем. Словом, он был необыкновенно галантен, нежен, красноречив, даже трогателен; но все было тщетно. Молодая женщина призналась, что не без сожаления расстается с жизнью, к которой только-только приобщилась; тем не менее, она была тверда в своем намерении, давая, однако, понять, что, несмотря на свой решительный отказ, она приносит себя в жертву не столько из желания умереть, сколько потому, что склоняется перед предрассудками окружающих; в конце концов она, призывая в свидетели Вишну, Шиву и Брахму, объявила, что будет навеки обесчещена, если проявит слабость и не последует общепринятому обычаю. Из ее слов виконт де Бузнуа заключил, что несчастная вдова не испытывает большого восторга перед ожидающим ее костром, но поступает так единственно потому, что все женщины в ее краях так поступают, что так заведено, что такова, можно сказать, мода, а во всех странах мира любая женщина во что бы то ни стало стремится следовать моде.

И тогда виконт принял твердое решение. Он не стал мешать ходу погребальной церемонии, и казалось, что церемония будет доведена до конца; однако в ту минуту, когда прелестная вдова начала прощаться с родными, он выхватил шпагу и подал знак двум десяткам солдат, которых перед тем расставил цепью вокруг ритуального костра, объявив, что это придаст еще более торжественный характер поучительному зрелищу; пока половина небольшого отряда разбрасывала солому, поленья и другие горючие материалы, сам виконт во главе второй половины своего скромного воинства похитил очаровательную вдову и увез ее в губернаторский дворец.

Мы не знаем, какие именно доводы употребил по прибытии туда г-н де Бузнуа, чтобы отвратить свою малабарскую Венеру от ее решения.

Но одно нам доподлинно известно: на следующий день она не только отказалась от мысли взойти на костер, но, видимо, вполне утешилась и больше уже не горевала о том, что ей не удалось умереть.

Год спустя виконт де Бузнуа женился на вдовушке; и, по слухам, вступая в брак, супруги завешали свое имущество тому из них, кто переживет другого. В настоящее время в живых оставался сам виконт, и, как мы уже упоминали выше, благодаря рупиям своей покойной красавицы-жены, присоединенным к его собственным пиастрам, он обладал состоянием набоба.

И теперь, если бы г-н де Бузнуа умер, не оставив завещания, его состояние должно было целиком перейти к барону д'Ангилему как к самому близкому его родственнику, ибо сын малабарки от первого брака, по всей видимости, утратил права на наследство, когда его мамаша вступила во второй брак.

Однако вероятность получения этого наследства зависела от слишком многих обстоятельств, и семейство д'Ангилемов не могло никоим образом полагаться на такую возможность, строя планы на будущее для шевалье Роже Танкреда.

Долгими зимними вечерами, когда, собираясь вокруг большого камина, окрестные дворяне беседовали то у одного, то у другого соседа о подвигах своих предков или о военных деяниях сородичей, г-н де Шемиле, чей двоюродный дед командовал кавалерийским полком, толковал о кавалерии; г-н де Биргару, кузен одной из крестниц Вобана, рассуждал об осадах крепостей; г-н Гантри, доводившийся зятем сборщику соляного налога, разглагольствовал о финансах; аббат Дюбюкуа говорил о церкви. Что же касается барона Аженора Паламеда д'Ангилема, то, благодаря своему родству с виконтом де Бузнуа, он в этом собрании, где каждый вид оружия имел своего представителя, представлял морской флот. Таким образом, героические поступки и любовные похождения капитана фрегата отбрасывали некий отблеск на его родичей из Лоша: слава, как всем известно, не слишком-то прибыльное достояние, но, за неимением иного, она все-таки лучше, чем ничего.

Загрузка...