Ибо, кто возвышает себя, тот унижен будет, а кто унижает себя, тот возвысится.
Небесный раскол залил красным маревом облака. Лоскутков голубизны почти не видно; Геба заслоняет ладонью глаза, чтоб разглядеть солнце. Гелиос захлёбывается в стонах умирающих, но ему всё мало, и он пробивается сквозь завесу туч. Это всего лишь закат, но слишком насыщенно-алый. Зевс сжимает в ладонях молнии, и думает, что победа за ним.
Но его ждёт разочарование.
Осознание того, что они проиграли, приходит к нему, когда он глядит на свою царственную жену, падшую на колени. Руки Геры, обагрённые чужой кровью, трясутся — она сжимает в ладонях кинжал.
— Господи, мне так жаль! Так жаль… — Гера всхлипывает, прижимая холодные пальцы к губам. — Прости меня…
И всё кончено.
Руки Артемиды привыкли к луку и стрелам, её ноги истаптывали мшистые дороги дремучих лесов, глаза выискивали в ночном сумраке резвых оленей и вепрей. В охоте ей не было равных.
Теперь она живёт рядом с домом двух братьев-рыбаков, и даже такая искусная добытчица, как Артемида, не может снять достойный улов со своей ветхой лодочки: рыбёшка тут водится меленькая, приходится весь день ждать у пустых сетей да под палящим солнцем. Дома её встречают дети — шесть малышей, сопливых и вечно голодных. Столько же, сколько она отняла у Ниобеи. Иногда приходится занимать у Симеона, но он сам ест урывками, и толку от этого никакого.
Однажды с крыльца она видит, как Симеон уходит, покидая отчий дом. У него мало добра, но он оставляет и его. Артемида бежит навстречу, поднимая вечернюю пыль с грязной земли, и тащит за собой младшего сына.
— Ты куда? Сдурел, что ли? — выпаливает она прежде, чем подумать.
— Там рыба, — Симеон ярко улыбается, указывая на свой дом с открытыми ставнями и дверьми. — Для твоих детей. Её много. Вам хватит. С этих пор тут будет богатый улов. А я с этих пор ловец.
— Ты и так рыбак.
— Да, но теперь я буду ловить иных.
— И кого же? — Артемида не понимает. Ловец кого? Почему Симеон уходит, когда залив их наполняется рыбой? У него цепкие руки, и если заводь не бедна, он сможет прокормить их всех.
Тогда он отвечает, громко и уверенно, как и всегда:
— Человеков.
Она чувствует, как шевелится ветер в её волосах, как море ласкает её ноги. Пену выносит на гребешке волны. Дафна морщится от яркого солнца Пизы, трясёт локонами. Она ожила, и теперь остаётся понять, что ей делать с этой жизнью.
— Я хотела бы найти тут постоялый двор. Я могу быть полезной, правда. Я неплохо штопаю. Вы знаете, где можно найти какое-нибудь убежище? — говорит она мужчине с добрыми глазами.
— Ищите, — сказал мужчина, — и обрящете.
Он видел смерть тысячи раз, и никогда его она не пугала. Он жил с ней, и любил её — чуточку меньше, чем Персефону. Или чуточку больше.
Аид протирает пот со лба. Кираса тяжелая и накаляется, она слишком сильно облепляет взмокшее тело. Люди думают, он — легионер, но всё ещё возносят ему молитвы — пощади, не убий, оставь в покое. Он им не внемлет, ему жарко: он вспоминает Персефону и почти плачет, ощущая её лёгкие прикосновения.
Сегодня в городе беспорядки — казнят мятежника. Аид глядит на гору, к которой тянется, как погребальная дымка, процессия рыдающих людей. Они ему сочувствуют. Глупо.
Олимп ждёт его с вестями. Он оборачивается, чтобы продолжить свой путь и донести Громовержцу, как обстоят дела у смертных. И крик замирает у него в глотке.
На осине висит человек. Глаза его широко распахнуты.
В мастерской Сандро прохладно, хотя окна открыты настежь. Солнечный свет льётся, как парное молоко, оседает; если прикрыть один глаз, кажется, что от улицы исходит божественное сияние. Блики пляшут на графине с тосканским вином, отскакивают от граненого стакана.
Кассандра чувствует, как накаляется плитка под её босыми ногами. На шее блестит испарина. Волосы приходится поднимать наверх — мастер будет зол, если она покажет девичью сущность в его обители, хотя прекрасно знает, что она не мальчик. Он зовёт её:
— Джованни, поди, принеси мне ещё красок.
Кассандра старается во всём угодить. В мастерской ей нравится: в спёртом воздухе растворяется запах прожжённой черепицы и пыли. Кровать немного скрипит, и сквозняки обнимают щиколотки по утрам, но зато тут безопасно. Она не знает, что будет завтра, но почему-то уверена, что всё в порядке, и этого всегда было достаточно.
— Джованни, — говорит мастер, когда она приносит ему хлеба в оливковом масле и краски. — Ты видишь этих людей?
— У них вывернуты головы, — опережает Филиппино, которому только дай покрасоваться перед учителем. — Это провидцы.
— Верно, но я спрашивал Джованни. Почему провидцы так изуродованы?
Они пытаются обмануть богов, — шепчет ей на ухо Аполлон. Его шёпот обжигает кожу холодком, и Кассандра чуть не выдаёт себя слезами. — Как ты сделала, глупая девочка, и погубила Трою. Глупая, глупая девочка, возомнившая себя богиней.
— Потому что… — Кассандра сглатывает, пытаясь прогнать наваждение. — Потому что они возомняют себя Богом?
Мастер резко поворачивается и смотрит на неё. Долго. Словно пытается увидеть Аполлона в небесных одеждах, нависшего над плечом Кассандры, Аполлона, который приходит к ней по ночам и горько смеётся во снах, хватаясь за живот. Аполлона, который погубил Трою.
— Потому что не раскаялись в своей гордыне, — говорит он наконец.
— Но ведь Константин тоже был провидцем. Господь послал ему знак, и он знал, что победит. «И этим победишь!», да? — Кассандра взглянула на мастера, но тот не ответил; он водил пальцами по губам, сощурившись от ярких полуденных лучей.
Раздался бой колоколов, и Кассандра поняла, что надо накрывать на стол.
— «Сим Победиши», — фыркнул Филиппино, поднимая глаза на Сандро. — В том-то и дело, что Господь послал знамение Константину, а не наоборот. Константин не кричал в Небеса, что ведает, а принимал дары Божьи — с благодарностью. Понимаешь? — Филиппино щёлкнул её по носу. — И мы все можем ведать будущее. Надо лишь слушать Господа. Внимательно.
Сим Победиши. Кассандре нравится, как это звучит.
Она видит, как к ней бегут её драгоценные дети: босые, в копоти и дорожной грязи, но живые, Небеса, живые! Она обнимает их, своих славных мальчиков и девочек, обеими руками.
И позволяет себе заплакать.
Оказывается, за неземную прелесть хорошо платят. В Венеции почитают куртизанок со светлыми локонами, поэтому бедные девушки вымачивают их в птичьем помёте и прочих гадостях. Афродите повезло: её волосы сияют золотом с рождения, пахнут мёдом и заморскими пряностями.
Каждый вечер, перед сном, она расчёсывает свои длинные пряди, ведя по ним гребнем с рубинами. К ней заходят разные люди: купцы, синьоры, кондотьеры и даже епископы. В Венеции ночами гуляют сырые, солёные сквозняки, норовят унести в маслянистые каналы плащи и шапероны, поэтому мужчины ищут кого-то, с кем можно скоротать холодные сумерки, сделав их теплее. Афродита не против, но она устала. В конце концов, она сама обрекла себя на эту часть.
— Я согласна, — сказала она, гордо вскинув голову. — Согласна! Но при одном условии! Моя красота будет вечной и блистательной — до самой смерти.
Изнеможение приходит в сорок с небольшим. Прошла уже четверть века, а она всё ещё очаровательная, всё ещё источает сладкий запах роз. К ней приходят воины и трусы, развратники и святоши, мужчины и зелёные юнцы, но никто её не любит. В душе пусто, будто бы кто-то прожёг её насквозь горячей кочергой и оставил рану неумело срастаться. Другая куртизанка, Лизетта, говорила, что для любви нужно время: она держала у груди портрет какого-то Оливеротто, хвалила его направо и налево, а когда его задушили гарротой, постриглась в монахини и ушла из борделя. Это, наверное, любовь, для которой нужно время — хотя Оливеротто вряд ли вспоминал свою дорогую шлюшку с глазами, как жемчужины, когда ему сдавливали шею. Но что делать, если время не властно над тобой? Афродиту, которую тут все называют Анжелой, могут только хотеть.
Она не знает, к кому обратиться, и один раз, от отчаяния и безысходности, просит у Фиаметты распятие. Она глядит на него, потом шепчет:
— Я хочу попросить тебя о чём-то… Я хочу… Хочу стареть. Я хочу, чтобы кто-то дорожил мной. Чтобы кто-то любил, — тут Афродита медлит. — Пожалуйста…
Распятие, конечно, не отвечает. Свечи насмешливо перемигиваются, источая запах воска. Пора ко сну. Афродита встаёт с колен, расправляет платье и садится перед зеркалом, расчёсывается.
Она приводит в порядок золотистые волосы, отнимает руку и… роняет гребень на столик. Меж зубьев вьётся седой волос.
Полдни здесь обычно шумные, но сегодня стоит гробовая тишина. Ни криков торговцев, ни брани мытарей — только жгучее марево, купающееся в поднятой пыли, и шелест хламид мирных жителей. Мирных ли? Женщины тянут руки сквозь решётки, всхлипывают дети, надрывая свои звонкие голоса. Но весь этот тихий гул кажется пустынным молчанием. Прометей ощущает себя обманутым — наполовину. Кто-то оттесняет его в сторону, толкая плечом.
Наконец, прокуратор изрекает:
— Се, человек!
И тогда толпа ревёт.
Раньше у неё были тончайшие шелка, сотканные из перистых облаков, из лоз сладчайшего винограда — ткани казались невесомыми. Геба вертелась перед зеркалом, ощущая, как одежды ласкают её нежную кожу, и хотя платья иногда обагрялись вином, которое она подавала Громовержцу, пятна сходили по мановению руки августейшей матушки.
Теперь Геба чувствует, как её плечи обнимает грубая холща, и пятна с неё не сходят так просто — их приходится выстирывать до того, что ладони покрываются мазолями. У реки поутру много народу, они толпятся, эти полногрудые барышни, перекидываясь лоскутками песен, и погружают пожелтевшие фартучки в воду. У Гебы полно дел в таверне, к тому же Аннет и Арно носятся вокруг дома, и в их сабо хлюпает апрельская грязь, поэтому она посылает на берег служанку Марлу.
Содержать постоялый двор сложно, особенно сейчас, когда народ хлынул к гостиницам, ища пристанища перед началом праздников в честь свадьбы дофина и флорентийской купчихи. Геба работает в разы больше, чем на Олимпе, но чувствует себя свободной и молодой, хотя седина уже пробилась меж её медовых прядок, а у бёдер появились длинные линии растяжек. Аннет и Арно она родила ещё на Олимпе, но недавно на свет появилась Одетт и её мёртвый брат — тело давало знать о том, что она уже немолода. Геркулес, прозванный тут Эркюлем, тоже работает, засучив рукава своей взмокшей рубашки, и смеётся с ней по вечерам — искренне.
По воскресеньям они ходят в церковь, приодевшись и убрав волосы. Там прохладно, прохладнее, чем в прогретых золотыми лучами садах Греции. У алтаря стоит священник в старой рясе, крыша не залатана — с неё переодически стекает дождевая вода. Арно смахивает капли воды рукой, вытирает лоб тыльной стороной ладони.
Иногда Геба видит мужчину: на бульваре, у входа в церковь, на улице около быстротечной реки. Он тощий, этот незнакомец, с курчавыми волосами по сутулые плечи, в простых одеждах, и взгляд его полон прощения и любви. Она улыбается.
Впервые за сотни лет Геба чувствует себя живой.
Константин поднимает голову к небу; яркое солнце слепит глаза, такое злое и раскалённое. И всё же он видит, что гласит воля Его:
«Сим победиши!»