ПРИЛОЖЕНИЯ

<ПРЕДСИМФОНИЯ>

§ 1 (Praeludium)

ст. 1. Ухожу в надзвездные страны. Жемчужные края. [Окунаюсь [в кристальные] потоки Вечностей, где и ты потом будешь.]

ст. 2. Слышу Ангелов Горних. В блеске месячном святых созерцаю.

ст. 3. Чтобы омыться водами алмазными. Звездами горячими рассыпаться.

ст. 4. [Она уйдет от нас. Мир пролетает птицей сумеречной, жизнь пролетит тенью сумеречной. Мир пролетит смрадом велиим.]

ст. 5. Рассказала нам о Вечности, которую мы забываем и которая спускается к нам.

[ст. 6. Пусть Она ревет над несчастными; пусть Она гудит, как судный звон.

ст. 7. Ибо из грозового облака сверкнет стрела Божия, меч Божий.

ст. 8. Вот сходит Вечность! Святы поющие Ее.

ст. 9. Она светла, как зарница отдаленная, как предвестница вечного счастия.]

ст. 10. Как победная Заря далекого Солнца.

ст. 11. И заре той не будет предела, потому что счастью не будет предела.

ст. 12. Оно будет бесконечно.

[ст. 13. Братья, больные, погибшие, бледные! Ее пойте!

ст. 14. А не то сойдет Она пустотой грозной.

ст. 15. И ослепнете от черного блеска ее. Оглушит тишиной великой.]

(ст. 16. Память о Рае, как грозное предчувствие, пролетит над вами… Шум крыл ворониных. Ворон вьется над главой осужденного.)

ст. 16. [Я] обратился к Ней. [Она встретила меня] тихими зорями, бряцанием гуслей.

ст. 17. Она пела.

ст. 18. И видят меня в Облаке: то фимиам славословий моих. И я с Богом моим, и я с Омом моим.

ст. 19. И надо мной Дух Вечности. И [мне] страшно в блаженстве [моем].

ст. 20. И Бог говорит: «Будь зерцалом моим».

ст. 21. Туча синяя. Белые клоки Облак прошли по ней.

[ст. 22. И надо [мной] Дух Вечности. И [мне] страшно в блаженстве моем.]

ст. 23. Туча синяя. Белые клоки Облак по ней. Голос Бога, грохочущий: «Мост!»

ст. 24. Над ней засверкала радуга седмицветная.

ст. 25. Она умеет смотреть <с?> вышины тихой в разрывы Облак.

[ст. 26. Видел жизнь вашу… Понял.

ст. 27. Не вы поняли жизнь свою.

ст. 28. Вы не знали о жизни своей.]

§ 2 (Praeludium)

[ст. 1. Горят, дрожат, мигают — лампады в киотах Черных Богов.

ст. 2. Зыблются томные ветви. Серебрятся томные ветви. Тополи белы от ветра.]

ст. 3. Огненный Херувим метнулся от Божьего трона, [с криком полетел, возвещая Ом. Бледная луна озарила Летящего.]

ст. 4. И огненной слезой прокатился по черному своду.

ст. 5. Не видела ли она ночью темной облако кроваво-красное? Не облако: толпу Херувимов.

[ст. 6. Каждый сгорал от любви к Сидящему, каждый сверкал от любви.]

ст. 7. Не слышала Сидящего. Закрывали Сидящего.

ст. 8. Не слышала ли она далекий шум: шум крыл херувимских?

[ст. 9. И скрылось Видение. Утонуло в пустыне без дна.

ст. 10. Я сел на Орла. Я летел.

ст. 11. На Орле меж бурь и туманов! Мне светит горькая луна!

ст. 12. Гудят одинокие песни Вечности. Исполнился духом Божиим. Скорбел о разлуке с Ней. И не было в очах моих настоящего. Все было как бы не на месте. Я плакал.

ст. 13. И снова закровянел горизонт: облако багрово-красное, как бы в огне! Голос Сидящего за облаком!]

ст. 14. Не слышит ли она голос Божий: «Выплакала ли ты беззаконие твое?»

ст. 15. И отвечала: «Так, Господи: выплакала беззаконие свое: ослепла. Плачем оглушила себя. Не имею иного наставника, ни поводыря, кроме Тебя!»

[ст. 16. И гром заговорил. И громы отвечали.

ст. 17. Луч света пал на меня.

ст. 18. Осиянный, пророчествую.]

§ 3 (Andante)

ст. 1. Небо в голубой ласке. Бледный, тихий — туман. Степь незабудок. Нега.

ст. 2. Вдали блестят хрустальные озера чистоты. Строгий камыш стережет чистоту.

ст. 3. И луна, и земля — невинность.

ст. 4. На фоне Вечности жизнь так, как она была; как была и как будет!

ст. 5. Образы гигантские. Нагромождены, как облако на облаке. Образуют один купол облак.

[ст. 6. Ребенок. Чистый.]

ст. 7. Меж гор небесных Ангел летит: ребенок летит.

ст. 8. На озере поет лебедь. Золотисто-лиловая гряда тучек. Вечерняя фантазия умирает над прудом.

ст. 9. И поют. И танцуют. Мальчики и девочки. Дети!

ст. 10. Почему, Бог мой, дитя летит, и смеется, и сыплет розы победы? И мир — букет цветов? И в мире одна чистота и одна любовь?

ст. 11. В прошедшем Голос. В забытом Голос. Из тучи Голос.

ст. 12. Из тучи грозной. Из синей тучи.

ст. 13. «Не знает ничего дитя. Не знает: чисто».

ст. 14. «А когда узнает — смерть ему».

ст. 15. «„Я“ иду мраком градовым, тяжелым испытанием».

ст. 16. «Увы, увы. Обречено дитя на погибель».

ст. 17. «Оно согрешит. Состарится. Увы! Тяжелое горе!»

ст. 18. «Вспомянет золотое детство: ведь бледное, голубое детство — шелест сирени весною».

ст. 19. «Ведь шелест сирени весною — сон в намеках о Сущем».

ст. 20…………….

ст. 21. Туча грозовая горизонт застилает. А стоит над горизонтом ненужный шар, горящий и бредовый!

ст. 22. А стоит в сизых небесах — грозящий и огненный!

ст. 23. А безумная встала огнем, а луна встала огнем!

ст. 24. А красавица неба в горячке.

ст. 25. А дикарь плачет «луну».

ст. 26. Тяжелым свинцом навалилась туча. Душит ребенка туча.

ст. 27. Он болен. Он мал. Он ничтожен.

ст. 28. А на горизонте стая птиц невиданных, а на горизонте стая птиц рыдающих. Грустно летят в просторе синем.

ст. 29. Это — Ангелы. Это — Хранители.

ст. 30. Им больше нечего делать на земле. Грустны они. Плачут они. Вспоминают они ребенка; не ребенка — мужа; станет ребенок мужем.

ст. 31. Им нечего делать на земле. Сколотили гроб ребенку непокорному: не ребенку: мужу непокорному.

ст. 32. Вот улетели.

ст. 33. Вот не вернутся на землю.

ст. 35. Совершилось падение! Совершилось падение! Падение совершилось!

ст. 36. Падение!!!

ст. 37. Страшен ветер. Заунывно-протяжен. Злая собака рычит из подворотни. Пал верблюд в Сахаре безводной.

ст. 38. Падение!!!

§ 4 (Andante)

ст. 1. Погибшие степи. Ветер. Серые гряды туч несутся вдаль. Бесстрастна спокойная даль.

ст. 2. Как тени, сухие березы. Упорные дубы стоят, изломавшись в вершинах.

ст. 3. О — тот, кто был ребенок. О — юноша несчастный после Ужаса!!

ст. 4. Жар грехов! Лед надежд!

ст. 5. Хлещет дождь. С грязью мешает золото листа.

ст. 6. И черна Осень. И холодна Осень…Болезненная женщина Осень!.. Пришла она из стран северных и сидит под чахлой березкой.

ст. 7. Немощно дитятко, погибшее, бледное! Ребенок, что перестал быть дитей! Силятся ручонки, силятся, худые, наготу прикрыть.

ст. 8. А ветер срывает последний оплот против Осени.

ст. 9. Хохочет Осень… Болезненная женщина Осень из стран северных!

ст. 10. Словно град вдалеке, этот хохот! Словно градины — эти зубы.

ст. 11. Страшные слова! Слова льда и гор снего́вых. Рев северного медведя из-за полярного круга.

ст. 12. Ребенок все шепчет «откуда», «зачем»; все приводит к «почему».

ст. 13. А «почему» ряд звеньев. Концы звеньев в вечной дали.

ст. 14. Перебирает звенья, словно нескончаемые четки. Ребенок оброс бородой…..Ребенок!!..

ст. 15. Хохот неразрешимого, вопль потраченного бесследно сливается в один похоронный вой. Словно на горизонте злится гиена.

ст. 16. Холодно. Холодно. Северный медведь слышен за полярным кругом.

ст. 17. Холодно. Холодно.

ст. 18. Но есть («еще») дети-карлики, но есть («еще») люди-карлики, бледные карлики, злые горбуны. Они глупы — люди-карлики. Грязны они, и порочны, и насмешливы — люди-карлики… О! Терпение небес!

ст. 19. И у них тот мудрец, кто невидимые четки перебирает. И у них тот ведун, кто оброс бородою, кто напор вечной ярости Ома Всесильного выдержал.

ст. 20. Вопят дети: «Тот мудрец, кто все разрешает!»

ст. 21. Вот: показывается на горе бедное дитя, сединами поросшее. Вот: мудрец все знает!

ст. 22. Окруженный черными птицами стоит. На фоне Осени градовой стоит.

(ст. 23. Болезненная женщина Осень! Пришла она из стран северных! Градовая женщина Осень!)

ст. 24. И мудрец стоит, закостенев в глухом порыве. Подъял руки. Стоит.

ст. 25. Вековой дуб, обезумевший от горя жизни, «так» застывает в горькой мольбе и в отчаянии.

ст. 26. Дуб знает все. Слушайте, стократ слушайте! Набивайте, о, набивайте сундуки вашей мудрости. Горе!

ст. 27. Расцветут сады первородные от слов его!.. Горе.

ст. 28. Люди забудут страдание! Горе!

ст. 29. Я вижу столбы ледяные, в образе людском. «Вот» счастье: остолбенеть! «Вот» назначение: замерзнуть…

ст. 30. Холодно. И холодно. Гиена злится на горизонте. Северный медведь из-за полярного круга. О! Слушай, душа! Вот рыдающий голос гулко звучит в напряженной тиши.

ст. 31. Говорило дитя седое долго. И сказало. А вот смысл мудрости дитяти:

ст. 32. «Мир — кошмар. Застыть — значит не быть. Значит в кошмаре не быть».

ст. 32. И слыхали братья. И услышав, поверили братья.

ст. 33. Верил Сам.

ст. 34. Застывали братья в скорбном ужасе. В снегах глубоких, ночью морозной.

§ 5 (Andante)

ст. 1. Бог Вседержитель созвал херувимов грозящих. Послал карать нечестивцев.

ст. 2. И север, великий Север пошел. Встали титаны лесные, приветствуя Вечность. Эскимос запел о Вечности. Шаманы плясали в пустынях Сибири.

ст. 3. Молитвенно, тихо пытаются справить вечерние зори.

ст. 4. Но тщетно. Потухли пожары.

ст. 5. Лежал холодный отблеск. Синие тучи в вечерней печали застыли.

ст. 6. И холодно, больно… Упорные дубы стоят, изломавшись в вершинах. Неверные тени на небе полярном играют.

ст. 7. Зазвенели льды Севера. Переполнилась Чаша. Что было жизнью, промчалось сном. Стало спускаться «Нечто», на крыльях туманных и мертвенных.

ст. 8. Ужаснулись цари земные. Костенели в сугробах.

ст. 9. Дух отлетел от земли. Она стала бесплодна.

ст. 10. Вон только где-то прозвучит что-то намеком о нездешнем. Вон что-то блеснет и исчезнет, и нет «его».

§ 6 (Andante maestoso)

ст. 1. Даль снега ровная, унылая. Серая мгла в небесах — гладкая, печальная.

ст. 2. А между землею и мглою «каркающий».

ст. 3. Кто-то прокаркал счастье свое.

ст. 4. Никогда не проглянет солнце. Никогда не шумит ветер. Никогда не слышу песни людской. И нигде не вижу человека.

ст. 5. Только одни песни, только одни звуки — страшные, но старые, знакомые:

ст. 6. Это — поле ледяное, осребренное малокровным месяцем. Это — крик гаги прискорбный с утеса берегового. Это — северный медведь из-за сугроба глубокого. Это — говор лавин в облаках.

ст. 7. Льды плывут, угрожая, сверкая; льды плывут, как равнины гладкие, как башни великие…… Льды плывут.

ст. 8. И вдали фонтаны… И киты играют на море полярном.

ст. 9. Такова печать свинцовой бесконечности. Жизнь замерзла в холодную ночь.

ст. 10. В сугробе костенеет дитя, вспоминает о прошлом дитя — бедное дитя, сединами поросшее.

ст. 11. Некому пригреть старого. Ни защитить от мороза его.

ст. 12. О! набили люди сундуки мудрости.

ст. 13. О! вернули рай.

ст. 14. «Ледяные столбы» — человеки!

ст. 15. Пляшет мир пляску погибших надежд. Хохочет Осень смехом совести горьким.

ст. 16. Словно град этот хохот. Словно градины — эти зубы!

§ 6 (Andante doloroso lirico)

[ст. 1. Осиянный, пророчествую.]

ст. 1. Бегут века. Планетные системы меняют свое направление. Жизнь в одинокой комнате.

ст. 2. Почему «это» печально? Почему «оно» печально? Жизнь печальна.

ст. 3. Други, где я? Нет меня. Отыщите меня.

ст. 4. Века бегут. Планетные системы меняют свое направление. Жизнь в одинокой комнате.

§ 7 (Andante)

ст. 1. Лечу над замерзшей страной. На крыльях Орла. Его клекот одинок, странен.

ст. 2. Дикие ужасы надо мной, дикие ужасы подо мной.

ст. 3. Сосновые леса безумно шумят и кивают. Где-то вспыхивает сияние Севера. Звенящий Серп в мгле перистой. Звенящий Серп под вуалью.

ст. 4. Ах, Господи, где же страны восточные?

ст. 5. Но Бог задернулся тучей.

ст. 6. Ни Ангела на небе. Ни звездочки.

ст. 7. Иногда вспыхнет огонек и погаснет. Это Святой мелькнет и погибнет.

ст. 8. Вижу зверей. И ни одного человека, ни одного человека!

ст. 9. Страшные знаки Демона.

ст. 10. Летим далее и далее.

ст. 11. Жалобный вопль жаждущих света проносится мимо нас к месяцу — месяц холоден.

ст. 12. И вопль разрешается криком тупой ярости. И все разрешается болезненным стоном.

ст. 13. На ужасе сидит птица: кричит и рыдает: «Ведун обратил людей в нежитей».

ст. 14. Но пролетаем. [Летим далее и далее.]

ст. 15. В узкой пещере, озаренной волшебными огнями, сидит знахарь морозящий, сидит ведун морозящий, оглохший от тишины, ослепший от мрака.

ст. 16. Это он заморозил мир. Он поднял руку на Ома Всесильного.

ст. 17. Он украл книгу престольную. Он порывается прочесть хоть слово из книги престольной.

ст. 18. Но погасли волшебные огни. Мертвящий холод сильней заструился у рог холодного месяца.

ст. 19. И хрипло каркнул мудрец поганый от ужаса, во мраке.

ст. 20. Слова его страшные: летели они, как медные удары.

ст. 21. И еще раз каркнул старец от ужаса…

ст. 22…И откликнулись… Словно волки вдали…

ст. 23. Деревья взревели о новых временах… Откликнулось… Словно волки.

ст. 24. О, нет ничего настоящего… О, из настоящего все тронулось с места… Все не на месте.

ст. 25. И летим… И летим. Проходят века. Планетные системы меняют свое направление.

ст. 26. Вдали бесконечные, как жизнь, песни. Пески из невидимого мира. Никто не знает, где они; но они как голос мятели в трубе.

ст. 27. И жалость пела в груди моей: «Братья мои, возлюбленные мои, что сталось с вами!»

§ 8 (Andantino)

ст. 1. Но… рассекает ворон ледащий серую мглу над умершей равниной. Но… рассекает мудрец ледащий серую мглу над равниной усопшей.

ст. 2. Чудо! Осень градовая бежит — та, что стала старухой, бежит.

ст. 3. Чудо! Кто-то проливает яркий луч света.

ст. 4. Вот все, что небеса сделали! Кто-то пролил луч света — вот все, что было от неба. И опять жизнь одна, и без помощи с неба.

ст. 5. Мудрец, кощей, ведун, страдалец!

ст. 6. И встает… Трясясь от мороза, старости… бежит… хрипло шамкая… Говорит новые слова…

ст. 7…Слова новые, да не вещие: еще все потерпят… еще не наполнилась чаша страданий их.

ст. 8…Как труба херувима… Как «глас вопиющего в пустыне» летят новые слова… Чу! кричит в пустыне…

ст. 9…Слова новые, а не вещие… не наполнилась чаша страданий их.

§ 9 (Allegro furioso)

ст. 1. Простуженные сбегаются на зов среди усопших степей. Синяя дымка сгущается на горизонте — признак весны.

ст. 2. Прибежали. Тают снега. Темно-синяя дымка — признак весенней иллюзии.

ст. 3. Как труба херувима… Как глас вопиющего в пустыне…

ст. 4. А многоведун говорит: «Братья — велика ошибка наша, что мира нет. Есть мир; и он — борьба за наслаждение; цель всего — наслаждение».

ст. 5. И слыха́ли братья. И услышав, поверили братья.

ст. 6. Верил сам.

ст. 7. Медный Ужас! Печать Вавилона нечистого!

ст. 8. И будет все печально? Почему оно печально? Жизнь печальна… И все будет печально… И……

ст. 9. И… вот с кубком чар<в>леного вина еле двигающийся мертвец, и еще скелет с гримасой слащавой, пляшет… обняв женщину.

ст. 10. Окружающие поплясывают и подсвистывают и берут себе все.

ст. 11. Немногие разбирают все. А те, что ничего не получили, идут и дерутся.

ст. 12. Пожирает сын старика своего. Мать детей пожирает своих.

ст. 13. Медный Ужас! Печать Вавилона проклятого!

ст. 14. Что-то красное, липкое, воровское и пламенное.

ст. 15. Чу! Слышите? Чу! Слушайте! Будто огненный мир зажигается, будто пробивается пламень из самого ада и запахиваются тучей небеса.

ст. 16. Тогда вижу убогих я в мантиях пламенных; тогда вижу калик в мантиях пламенных. Вакхический танец калик распаляет.

ст. 17. Но еще вижу я других,

ст. 18. которые в грязи; которые в рубище; которые все заросли допотопными космами.

ст. 19. Те идут на пляшущих.

ст. 20. И берут камни, и побивают пляшущих; и берут камни, и побивают мантии красные.

ст. 21. Бьют друзей. Каждый за всех против одного, и один против всех.

ст. 22. И запахиваются небеса тучей черной, словно пламень пробивается из ада.

ст. 29. Словно метеоры над землей повисли.

ст. 30. Словно Грозящий и Бредовый накатился на землю.

ст. 31. Пожирает сын старика своего. Мать пожирает детей своих.

ст. 32………А летает ворон ледащий; окровавленным клювом раздирает сердца неимущих.

ст. 33. Корона из камней самоцветных на голове его пернатой.

ст. 34. Выедает глаза ворон черный с воронами черными и женам.

ст. 35. Выедает глаза ворон черный с воронами подвластными и старцам.

ст. 36. Выедает глаза ворон черный с воронами подвластными и детям.

ст. 37. Глохнет все от горделивого граянья.

ст. 38. И над всей свалкой я вижу гиганта: рака придирчивого, что держит мир меж клешней своих.

ст. 39. Тогда побивают сильные слабых; богатые бедных, а тех самый богатый.

ст. 40. И говорит тот — самый богатый: «Я царь, я и Бог; свято сверхумие мое!»

ст. 41. Так говорит ворон ледащий, пес и рак; и все поклонились ворону ледащему, псу и раку. И все с трепетом, и все с ненавистью тайной поклонились раку и псу.

ст. 42. Были они слепы. И был он зряч.

ст. 43…Но не так, не так: был он самый слепой.

ст. 44. А не слыхали ль вы, мои братья, как слепой кривых вел, как кривые видели обоими глазами?..

ст. 45. И воцарился он… И был он Богом.

§ 10 (Adagio)

ст. 1. Голубое озеро. Лотос на озере. Все храмы по берегу и дворцы.

ст. 2. И дворцы сверхчеловеку. И сверхчеловеку те храмы.

ст. 3. И, Боже мой, Боже мой! Все в небесах онемело. В синей да́ли грозные зарницы. А близ заката серебряно-бледного Кто-то Гигантский в два взмаха взлетел куполом облачным. Мощным зигзагом стоит в небе Гигантский и Бледный над закатом серебряным в небесах.

[ст. 3. Все замерло. Все ждет того, чего не миновать больному ребенку.

ст. 4. Сохрани, Боже, род людской. Да будет Тихий Крест Твой над миром.]

§ 11 (Allegro doloroso)

ст. 1. Терраса белого мрамора. Черные рабы играют на гуслях. Влагой дышат водометы. Горизонт в луне. Воспаленная зноем луна. Глядит она знакомым рылом из тучи. Смотрит ужасом, глупая.

ст. 2. Из дальних лесов рев слонов, гром львиный с визжанием тигриным.

ст. 3. И песня! И черная песня рабов!!

ст. 4. Слушает песню ребенок — и плачет; слушает песню рак — и плачет; слушает песню проклятый — и плачет. Рабы поют.

ст. 5. И выходят тени в дымных мантиях. Словно туман встает над землею. И вздыхает, и стелется.

ст. 6. Призраки выходят в золотых венцах. Гусли в руках у певцов [мировой скорби] [мерзости].

ст. 7. Поют они о злодеяниях старого рака. Поник рак седой бородой и кудрями седыми.

ст. 8. Словно туман встает над бедной землей… И вздыхает, и стелется.

[ст. 9. Эти песни, что они? Эти певцы — рабы???]

ст. 9. Рабы поют. Поник рак седыми кудрями.

ст. 10. Смутные жалобы… Печальные жалобы…

ст. 11. Я взлетаю над миром. Я вижу черную тень. Слышу раскатистый хохот безумного.

ст. 12. Что-то сидит у сырой трясины, что-то плачет о загубленном счастье.

ст. 13. Кто-то слышит тупую пропасть, висящую над миром катарактом.

ст. 14. Словно туман встает над бедной землей… И вздыхает… И стелется… О безумные песни, безумные песни рабов!!

ст. 15. На мраморе террасы вороново крыло распласталось: это песня погибшего человечества.

ст. 16. Это болезнь мира — рак придирчивости: тот держит мир меж клешней своих.

ст. 17. Слушает песню царь и плачет.

……………….

ст. 18. Все пролетает пылью… Все рассыпается прахом — там, где-то, куда нет нам доступа.

ст. 19. Бледнеет ворон, как светильник без масла.

ст. 20. Клокочет бессмысленная плоть. Сатана ходит по кладбищу, где ивы ревут, изогнувшись.

ст. 21. Это — песнь погибших, песнь униженных.

ст. 22. Уходит богатый, в чертог свой уходит… И в чертог проникает злая песня ограбленных.

ст. 23. И поганый ведун очернен, и звон чаш на пиру у ведуна смолкает… Оглушает песня раковая! Она летит и бьется к богачу. Она зла, и стучит, и грозит пальцем в окна дворца… Смотрят: — в окнах женщины растрепанные кричат, предостерегают. И унылая полночь бьет!

ст. 24. Это — песнь рабов?

ст. 25. И вспыхивает ведун, и мечется, хилый, по чертогу, и больная луна показалась в окне.

ст. 26. И черна, и горька песня сирых, бездомных и ограбленных!

ст. 27. Песня о том, что мир — клоака позолоченная.

ст. 28. Песня о том, что нет здоровых.

ст. 29. Песня о том, что зловоние бьется из позолоты и что мир протух.

ст. 30. Что живое все обмотано ногою Крокена, что чудовищный осьминог присосался к человеку.

ст. 31. И черна, и горька песня сирых, песня бездомных, песня ограбленных.

ст. 32. В окнах женщины растрепанные, невесть откуда, кричат, предостерегают… И больная луна показалась в окне.

ст. 33. И задумался ведун… И все на пиру задумались…

ст. 34. И говорил ведун: «Покажите мне тощих и ограбленных»… И собирали бедных.

ст. 35. И пришли: все старики, все старухи… пришли в язвах и рубище, пороком запечатленные, нищетой озлобленные… Пришли… и стали слепнуть от огней ярких, от блеска золотого.

ст. 36. И погасил огни ведун, и сказал: «Вы печальны: пляшите!»

ст. 37. Вот бедняки иссохшие заплясали так, что хрустели кости; плясал сам царь-ворон, сам царь-зверь в лунном полусвете.

ст. 38. А сама луна кружком горьким и насмешливым стояла в окне.

ст. 39. И вышли из дворца бедные, скача, и разошлись по миру бедные, скача… И заразили пляской своей других… И все плясали.

ст. 40. Думали — веселы они, когда слезы были выплаканы, так что не осталось что выплакивать.

ст. 42. И с сухими глазами, с кулаками сжатыми, полунагие, смрадные, скакали в берлогах нищеты с немым проклятием.

ст. 43. А богач ведун умилялся, глядя на пляски с террасы мраморной… А кадили угодники ведуну из золотых кадильниц…

ст. 44. А когда стали доноситься вопли страдания, когда, заплясавшись, падали, конвульсивно подергиваясь, — ст. 45. тогда закричал ведун, тогда заломил руки ведун и онемел ведун с распростертыми к небу руками.

ст. 46. Так вековой дуб, обезумевший от горя жизни, застывает в глухом порыве.

ст. 47. И потом побежал ведун, и законопатил ведун окна, чтобы ничего не слышать от мира сего. И стал предаваться ведун оргиям диким. В палатах золотых старикашка безобразничал.

ст. 48. И глухи и слепы развратники вавилонские, и глухи и слепы.

ст. 49. Хотя идет Вечность света и мрака.

ст. 50. Ныне злой одержим бесом: не видят они… Ныне чистый в ангелах — не видят они.

ст. 51. Пели о земле — понимали. Запели о Мире — не поняли.

ст. 52. Судный звон принимают они за бессмыслицу, откровение Бога небесного за бессмыслицу.

ст. 53. Блаженны заблуждающиеся во имя Сущности. Они видят Бога Зарниц.

ст. 54. Блажен — кто глух и кто слеп, а верит.

ст. 55. Горе тому, кто верит вполовину.

ст. 56. Если не можете совершенными быть, убейте жену свою, Бога своего; падите: и очиститесь: болели душою, пали со зла на скверны мира сего.

ст. 57. Вот тот, кто болеет, кто борется. Хоть разбойник он — а человек.

ст. 58. Так я лечу… Меж бурь и туманов… Птицы рыдают. Мне светит бледная луна.

ст. 59. Так слышу я — голоса заоблачные, голоса примирения, голоса тихие.

ст. 60. Так — вижу я, что ворон прощается, так знаю я, что и убийца прощается: он боролся, страдал Он во имя Бога, Господа моего.

ст. 61. Меж бурь и туманов… Светит бледная луна.

ст. 61. Люди, болящие духом, бегут от жизни. Люди, чистые сердцем, бегут от жизни. Они видят «сущее».

ст. 62. Черствые бегут от вечности: не будьте им подобны.

ст. 63. Благословляйте «сущее», или болейте о сущем, или проклинайте «сущее», но не забывайте его:

ст. 64. Проклиная — вы любите; болея — вы любите.

ст. 65. А вы забываете, а я плачу о вас.

ст. 66. Братья, возлюбленные мои! Обижают меня за ничтожество мое. Гонят меня за любовь мою к вам.

ст. 66. И плачу я один, братья мои; страдаю за вас, а вы гоните меня.

ст. 67. Не смотрите на меня, на ничтожество мое; внимайте мне. Внимаете не мне, а Тому, Кто во мне.

ст. 68. Если б не от Него говорил — верили бы мне: но говорю о сущем от Сущего, а вы не верите симфонии вечности.

ст. 69. Говорю, а они не слышат симфонии вечности.

ст. 70. Вон туманы встают… и вздыхают, и стелются…

ст. 71. Вон откуда-то издали прощение и счастье. Но еще потерпит царь, но еще потерпит за любовь свою, за песни свои, за кровь невинных, за безумие свое.

ст. 72. А уже откуда-то издали я слышу тихую песенку… Далеко еще оно, за пределом времен……

ст. 73. Меж бурь, меж туманов [светит бледная луна… И вздыхают, и тают туманы.]

§ 12 (Tristium)

ст. 1. Бегут века. Планетные системы меняют свое направление. Жизнь в «одинокой» комнате.

ст. 2. Други, где я? Нет меня! Отыщите меня.

ст. 3. Века бегут. Планетные системы меняют свое направление. Жизнь в «одинокой» комнате…

ст. 4. Почему «это» печально? Почему оно печально? Жизнь печальна.

§ 13 ([Andante])

ст. 1. Дальше и дальше в глубь веков. Дальше и дальше в грядущее… Дальше и дальше… Чтобы снова раскрылась картина того, чего не избежать ребенку седому.

§ 14 (Adagio)

ст. 1. Проходят времена, когда горы яств и вин в золотых и серебряных ковшах на столе у мудреца.

ст. 2. Проходят те времена.

ст. 3…И тихо. Небеса онемели. Близ заката серебряно бледного Кто-то Гигантский в два взмаха взлете куполом облачным, белым. Мощным зигзагом стоит, гигантский и бледный.

ст. 4. И тогда разливается вдумчивая тишина.

ст. 5. И в этой тишине различает дитя и аккорд немой повселенного счастья.

ст. 6. И меч Божий, тихо скорбящий над миром.

ст. 7. Я снова подымаю завесу над вечностью; перстом беспристрастным указую на сущее…

§ 15 (Adagio)

ст. 1. Опять замок ведуна, озлащенный потиром вечерним. Горизонт в луне!.. Воспаленная зноем луна!

ст. 2. Горы с вершинами в тумане… Волны ударяются о берег… Чайка…

ст. 3. Терраса белого мрамора! Заря на мраморе! Огонь на мраморе! Заря белого мрамора!

ст. 4. И вот уж [бредет пес, и бредет колдун, и] бредет старик, и царь, [и рак, и ребенок бредет] по плитам зари белого мрамора.

ст. 5. Весь объятый порывом нездешним с остатками бреда и пляски виттовой.

ст. 6. [Тащится глупый и старый.]

ст. 7. [Изнуренный разгулом, ] услышал он глас в синей вышине.

ст. 8. [И он] слышит песенку чистую, [и он слышит песенку] белую, как жалоба голубки.

ст. 9. И грустит [пес, ] и стыдится [пес]. И отчаяние заволакивает горы.

ст. 10. Словно гигантское крыло ворона застилает мир, словно рак сжал мир меж клешней своих.

ст. 11. И льется грустная песенка на просторе… И нет бреда луны… И уже мерцанье зарниц.

ст. 12. В горы ушел дух черный, в горы ушел пан черный, пан тиран, ушел погибать.

ст. 13. Там, не здесь, еще ледяная пропасть, еще катаракт тупой, еще бред косматый.

ст. 14. Еще гаснут, как светильники без масла. Еще клокочет бессмысленная плоть. Сатана ходит по кладбищу, где ивы ревут, изогнувшись.

ст. 15. Это там — а здесь… Здесь — ст. 15. — страждущий Иуда получает утешение; [страждущий Иуда]. Жизнь улетает из камышей грозным призраком. Роза наклоняется над волною. Шепот серебра в лунной сказке.

ст. 16. Слыша тихую песенку, прилетают белые Ангелы, погружают воспаленных безумием в хрустальный холод небес. Блеск неба: Бог ходит по святой земле… Кипарисы уплывают в даль холода и чистых стремлений.

ст. 17. Но различает дитя во́рон, [сиречь паршивый рак], аккорд немой повапленного счастья.

ст. 19. Слышит — Меч Праведник звучит в глубине небесной пустыни.

ст. 20. Видит — собрались у горизонта глыбы небесные с налетом свинцовым.

ст. 21. Слышит — несчастный — говорит у горизонта Сам Ветхого Завета, весь глыбами туманными заваленный.

[ст. 22. Слышит…… Стоит рак в розовом блеске.

ст. 23. Все заглушает тихая, вечерняя песня.

ст. 24. Слушает вечернюю песню. Слушает далекую зо́рю.

ст. 25. Точно подул ветерок с негой и лаской.

ст. 26. Но и в ночи звучит нищета, и в ночи свинец копошится.

ст. 27. И горька сладкая песня. И сладка горькая.]

ст. 28. И сам колдун побежал на призывный голос из палат воровских и виттовых.

ст. 29. Вот несется согбенный и старый… Простирая руки… Развевается плащ… багряный… блестят запястья и корона… Звенят кольца и обручи.

ст. 30. И сам старик побежал на призывный голос из палат воровских, из палат виттовых.

ст. 31. Вот… на голой скале… Вечеровы́м блеском осыпанный бледный царь-вор проклинает угодников своих. Грозит сухая рука…

ст. 32. Вот на голой скале озаренный старик! Вот звучит горькая песенка.

ст. 33. И бежит голь к королю своему, и ковыляет убожество к пророку своему… Собираются у старика своего справлять зори багровые.

ст. 34. И пришли… И стали… Все худые, все бледные… старики седые, <де>ти… дети.

ст. 35. Пришли… Стали… Молчат…

ст. 36. Глянул на них царь взором пронзительно-ясным.

ст. 37. Убожество понял и наготу понял вечерний старик.

ст. 38. Пали на колени юродивые, моля о милости.

ст. 39. Потрясая худыми руками, обнимая колени вечернего богача, плача об убожестве своем.

ст. 40. И дрожал вечерний, и молчал вечерний пред бедными.

ст. 41. И бедные не поняли, спрашивая: «Что сие?»………… Справили зори багровые… Настала ночь…… Молчал старик…… Слышался голос из черноты вечной, бездонной, пустой, но небесной……….. Горели звезды……… Голос Вечности великой, Вечности Правящей…

ст. 42. Плакал старик многовековой о ничтожестве своем.

ст. 43. Плакал люд темный о ничтожестве своем.

ст. 44. Была тишина пред грозовым ненастьем…

ст. 45. Уж желтые тучи неслись бесформенными клоками, озаренные гаснущим пожарищем.

ст. 46. Уже птицы и звери укрылись в жилищах своих, и все рыбы ушли на дно морское.

ст. 47. Кто-то Грозящий, кто-то Бредовый навалился на бедную землю.

ст. 48. Вот, вот — все слетит с места, все полетит к бесконечному…… и уже в воздухе стоит бесконечное………… Уже льются песни на фоне Вечности Святой, Вечности Суровой, Великой Вечности!

§ 16 (Adagio)

ст. 1. Дерево: патриарх многовечный. Чудовищно запрокинулось в немом, но безумном экстазе… с иссохшими ветвями к небу… Просит бури.

ст. 2. Летит буря.

ст. 3. Взревел сухой дуб, изломанный титан.

ст. 4. И песне внимали.

ст. 5. И как будто горькие слезы, и как будто поздние слезы искупления проли́лись над бедной землей.

ст. 6. То не дерево пело… То дитя, больное и замученное.

ст. 7. Вот заревой нищий, весь трепет и песня… Склонился народ и внимал песне.

ст. 8. И как будто идет Бог Ветхого Завета… И как будто склонились деревья…… Тронулись в поле одинокие былинки… Бог Ветхого Завета, помилуй нас.

ст. 9. Рассы́пались города. Пустыня засыпала золото и роскошь… Шелк и бархат — все, все это скрылось навеки из мира.

ст. 10. Ужас и бред сменились чем-то смутным, чем-то неопределенным… Какой-то горькой печалью.

ст. 11. И уже ведун не ведун, а нищий весь седой, весь смиренный.

ст. 12. Вот он удаляется молиться Тому, кто вдруг заговорил в нем… Кого все забыли, но Кто никого не забывал; всех любил и печалился за всех.

ст. 13. Вот человечество забывается, как больное дитя в люльке… Вот Кто-то Незримый и Ласковый ходит по бедной земле.

ст. 14. И раскачивает люльку больного ребенка, и покрывает его поцелуями…

ст. 15. Никого… Одни облака — титаны небес и степей — поднялись над горизонтом… И застыли на небе… И, застывши, плывут и плывут.

ст. 16. Спи, спи, измученное дитятко! Спи до радостного пробуждения…

ст. 17. Никакой ужас, никакая раскаленность не потревожит твоего глубокого сна.

ст. 18. Кто-то весь Радужный, весь Воскресный, Чистый, Убаюкивающий над тобою склонился и крыльями опахивает.

ст. 19. И ласкает, и нянчит спящего…… Тянется черная ночь………. В кипарисовых гробах все спят, все покоятся.

§ 17 (Adagio)

ст. 1. Только один не спит, один не успокоится.

ст. 2. Это тот, кто был богат и страшен; и кто смиренен и кто беден стал.

§ 18

ст. 1. В пустыне дикой стоит мелодия Вечности и песни в унылых сагах.

ст. 2. И равнины в покое, и песни на горизонте в унылых сагах.

ст. 3. Проходят дни за днями, проходят года, десятки лет в бешеном потоке Вечности… Встает солнце….. И садится солнце….. И пески поют суровую песню… И никого… И кости погибших порою торчат из песку.

ст. 4. Настает Архангельская ночь холода и чистых стремлений. И субботний закат красен и весь объят холодным огнем.

ст. 5. Спускается Архангельская ночь холода и чистых стремлений.

ст. 6. Гаснут вечерние зори.

ст. 7. Кучи титанов степных точно глыбы гор на горизонте.

ст. 8. Плывут из-за горизонта титаны синие и тают, и тают.

ст. 9. Точно само зло, испаряются они в чистоте и суровости.

ст. 10. У самого края небес один, один, взволнованный, синий, великан застыл, распростертый в замирающем огне заката.

ст. 11. С подъятыми к небу руками.

ст. 12. Застыл в последней вспышке злобы. Застыл, и спустилась ночь.

ст. 13. В ту пору один, один, взволнованный, старый, бродил он в холодном закате: тот, кто был богат и злобен и кто беден, одинок стал.

ст. 14. Уже много веков все спят, все покоятся… Только один он не уснет, не успокоится, а грехи мировые, грехи кровавые замаливает.

ст. 15. Встает солнце, и садится солнце, и пески поют унылую сагу.

ст. 16. И просил он покоя и снисхождения.

ст. 17. Но не было покоя, ни снисхождения. Суровая пустыня молчала. Стонали пески, проносясь в отдалении.

ст. 18. Настала ночь холода и чистых стремлений, но пустыня молчала. Зажглись звезды крупные и молчали.

§ 19

ст. 1. Ночь… Тысячелетия бегут… Все ночь.

§ 20 (Adagio)

ст. 1. Летит ураган в пустыне мировой, пустыне холодной.

ст. 2. И небеса затянуло, и горизонты: море песков несется в пустыне, море песков над пустыней… Летит ураган в пустыне мировой, пустыне холодной.

ст. 3. Чей голос в буре звучит небывалым призывом?

ст. 4. Кто, тусклый, стоит в песках?

ст. 5. Сквозь холод, сквозь мглу звезды мигают, подернутые сухой тучей.

ст. 6. Но кто, тусклый, стоит в песках, кто кричит в небеса?

ст. 7. Прося покоя и снисхождения. Нет ни покоя, ни снисхождения.

ст. 8. И пески напрасны, и напрасны крики. Все заглушает буря, все затмевает Самум холодный.

ст. 9. И сильна Вечность, и не перекричать Вечность… Что-то титаническое, что-то неестественно великое!..

ст. 10. Задыхаясь Самумом холодным, полузасыпанный, обливается слезами.

ст. 11. Песок душит и хрустит на зубах.

ст. 12. Ослепли глаза старые… Падает проклятый, погибший.

ст. 13. Наваливается зыбь сухая… Не выкопать, не выкопать старого.

ст. 14. И, умирая, нищий славит Всевышнего; и, умирая, светлеет.

ст. 15. Наконец громадный порыв бури застилает старого… Тянется черная ночь…

§ 21 (Adagio)

ст. 1. Это был тот, кто смиренен, кто беден стал; над бедным телом его песочный курган возвышается в безмолвии тихом небес.

ст. 2. Так лечу я… меж бурь, меж туманов… светит бледная луна.

ст. 3. Так слышу я — голоса заоблачные, голоса примирения, голоса тихие.

ст. 4. Так — вижу я, что и ворон прощается; так знаю я — и убийца прощается: он боролся, страдал, ища Бога, Господа моего.

ст. 5. Вон туманы встают, и вздыхают, и стелются…

ст. 6. Вон откуда-то издали прощение и счастие… И уже никто не потерпит ни за любовь свою, ни за песни свои, ни за безумие свое.

ст. 7. И пустыня в покое. Под холмом покоятся горькие кости.

ст. 8. Дитя, настрадалось!.. Во сне придет твое детство!

ст. 9. Горькая луна — бледная, мертвая, катится в небесах.

ст. 10. Настрадалось!.. Холодные туманы!.. Бледная, мертвая, катится в небесах!

ст. 11. Вздыхают порывы бури улетающей, «еще порывы» последней бури.

ст. 12. Уже нет ледяной пропасти: не клокочет бессмысленная плоть…

ст. 13. Страждущий Иуда получает утешение. Жизнь улетает из камышей кротким призраком. Роза наклоняется над прудом… Шепот серебра в лунной сказке.

ст. 14. Слыша тихую песенку, прилетают белые Ангелы и погружают воспаленных безумием в кристальный холод небес…

ст. 15. Кипарисы сонными верхушками уплывают <нрзб.> в даль холода и чистых стремлений.

ст. 16. Вздыхают порывы бури замирающей, еще «порывы» «последней» бури!

§ 22 (Adagio)

[ст. 1. Дальше и дальше в глубь веков… Дальше и дальше в грядущее… Дальше и дальше, чтобы снова раскрылась картина того, чего не избежать спящему ребенку…]

§ 23 (Adagio)

[ст. 1. Зори….. Испуганной птицей слетела ночь…

ст. 2. Все дрожит от предрассветной грезы; забываюсь грезой… Вижу ребенка невинного; он колеблется, спящий, в туманах…..

ст. 3. И подхватывают его… И несут и несут куда-то.

………………

ст. 4. Зори…]

ст. 5. Под холмом покоятся старые кости.

ст. 6………………

ст. 7. И один, один, взволнованный, синий, расплывается титан на Востоке.

[1899 года]

[Послесловие] (Postludium)

ст. 1. Братья мои, не браните меня; вещее есть в песнях моих.

ст. 2. Если бы не от Него говорил, верили бы мне; но говорю сущее от Сущего, а не верите снам моим.

ст. 3. И го́ните меня, проклинаете меня… Ухожу в страны далекие, плача о ничтожестве моем.

ст. 4. А когда загудит труба Кричащего на вас, «вы» придете ко мне, «вы» преклонитесь передо мной.

ст. 5. Но я буду глух и не услышу вас, буду слеп и не увижу вас.

ст. 6. Потому что будет со мной Невеста моя.

ст. 7. Вся в цветах ароматных, вся в песнях.

ст. 8. Херувим горящий Невесты Великой — не услышу стенаний людских.

ст. 9. И будете плакать, вспоминая обо мне.

ст. 10. Вспомните меня, несущегося на Орле меж бурь, меж туманов; вспомните мои символы тайн великих, неизведанных.

ст. 11. И вам станет холодно, и страшно; и увидите меня в радуге.

ст. 12. И помолитесь мне, и не отвечу вам.

ст. 13. И взвоете от ужа<са>.

ст. 14. И придет смерть, и покроет вас хитоном своим.

<18>99 года

ЛИРИЧЕСКИЕ ОТРЫВКИ В ПРОЗЕ

ВИДЕНИЕ

1. Видел я как бы сон.

2. Мне был послан голос: «Гляди… Вот близится время».

3. И я увидел — среди далеких горных вершин, на заре стоял грядущий Царь, как ясное, утреннее солнце.

4. Его ризы были как огненная лава, струящаяся по горным вершинам.

5. И грудь, и плечи, и ноги были окутаны кровавою ризой.

6. И среди кровавых риз, как ясные очи, как далекие звезды, мерцали аметисты,

7. блистали топазы, смарагды, сапфиры, гиацинты, карбункулы.

8. И Он был опоясан алмазным поясом. И на алмазном поясе висели многострунные гусли.

9. И от многих струн исходил звон, подобный серебряным источникам.

10. И в одной руке Он держал посох, прорастающий лилиями и нарциссами.

11. А в другой руке была золотая чаша, а в чаше горячая кровь.

12. Это была кровь праведных, и от нее курился легкий оранжевый пар.

13. И сквозь легкий оранжевый пар смотрело на меня лицо белое, как слоновая кость, с коралловыми губами.

14. И два ряда зубов — два жемчужных ожерелья — обрамляли, словно пасть клокочущего вулкана.

15. И на кровавые плечи, и на окровавленную грудь спокойно, величаво легли белоснежные седины.

16. Вот Он стоял на синем куполе тучи, пронзенном изломами молний.

17. И голос Его вдалеке был как гром и как праведная буря.

18. Уже тихо снимался синий купол с розовых ледников и нес на меня дивного Мужа.

19. Вот придет днем воскресным с утренними облаками.

1900

ВОЛОСАТИК

Посвящается О. М. Соловьевой

На скале мраморная терраса. Рядом бездна, поросшая розами, — розы свесились пунцовыми шапочками и распростертыми ветками. Легко оступиться — полететь сквозь пышные розы в головокружительное ущелье. На террасе веселое общество. Это — не то сон, не то действительность. Сверху на мрамор террасы падает благовонная водяная пыль.

Общество состоит из девушек и юношей в пунцовых тогах с золотом. Девушки блаженно замирают в вечернем пиршестве, как жрицы храма невинно-чистых восторгов. Их мечтательные головки среди пышных роз кажутся выточенными из мрамора. Одни, ощипав розу, бросают в стоящих юношей розово-красным дождем. Другие едят бархатно-золотые абрикосы, запивая теплым, красным, как кровь, вином. А та, что всех строже и тоньше, сурово стиснув губы, играет на арфе, охваченная вечерней светозарностью.

На террасе зажигаются цветные фонарики. Терраса в огоньках…

Над бездной, под розами, уцепившись за колючие кусты, висит странное существо. Это огромный паук… На жирном черно-паучьем теле, усеянном мохнатыми волосами, быстро повертывается головка старого, безбородого, злого гнома: это дух пропасти. Он заманивает в предательскую бездну и сосет там жертву свою. Это он насадил розы над пропастью. Вот из-под атласных лепестков выставляет два глаза волосатик — два сверкающих глаза… Волосатик смотрит на пирующих. Сверху кажется, словно бриллиантовые светляки расположились на розах.

Спускается ночь. Веселие пира чем-то прервано. Какая-то задумчиво-грустная струна оборвалась… Что-то новое, чуждое вплетается в настроение, но все замалчивают случившееся. Никто не желает первым заявить об этом вслух. Одна девушка выронила абрикос и тревожно оглянулась. Все повернули головы в ту сторону, куда она поглядела. А самая тонкая, выпустив арфу из рук, откинулась на спинку сиденья, закрывая руками испуганное лицо.

Тогда разом встают юноши в красных тогах с золотом. Иные из них ощупывают оружие. Все ясно почувствовали, что носится кто-то нездешний, кто-то страшный, непреоборимый.

Задумчивый юноша, знающий тайны колдовства, прикидывается веселым и наивным, чтоб задушить растущий ужас. Он приглашает присутствующих продолжить трапезу, в изысканно-пышной хвале прославляет огненное вино и золотые абрикосы, но разговор не возобновляется.

И вот сидят. Фонарики — кроваво-красные пятна: их отблеск на мраморе кажется чем-то ужасным. Будто из невидимой раны выступает пятнами кровь. А светляки, как два сверкающих глаза, приковывают всеобщее внимание.

На террасе нет никакой возможности оставаться, потому что фонарики окончательно наполняются кровью, а потушить их никто не смеет. Самая стройная из пирующих, выпив чашу огненного вина, порывисто играет танец, но в бешеных звуках — ужас. И летят, и мчатся эти отравленные звуки, и все понимают, что им уже нет спасения.

Тогда волосатик, наткавший своей ядовитой паутины, начинает нежно чирикать, умильно вытянув свое гномье лицо, нетерпеливо перебирая черными, насекомьими, пауково-мохнатыми лапами. И они, завороженные блеском светляковых глаз, идут на гибель…

Но в бриллиантовом небе тихий запрет, но в рассветной зорьке кроткий призыв… Опоздал волосатик… Чары ночи не погубят их.

И вот молятся Творцу, благодаря за избавление. Задумчивый юноша воздевает торжественно руку, и крестное знамение ложится на мрачную бездну. Тогда предательские розы свертываются и блекнут. Озаряются безысходные ущелья, откуда на них еще горят два озлобленных глаза: это волосатик, не упившийся кровью, жадно кусает свои трясущиеся, вампирные губы.

С отвращением отвертываются и восходят на мраморную террасу встречать красное золото восхода чашами вина, за блюдами солнечных абрикосов.


1900

РЕВУН

Мы сидели на террасе у провала. Перед нами хребты причудливых гор торчали безысходными изломами. Были покрыты верхи их пятнами грязного льда.

Сбоку была страна скорбящих молений. Было царство неведомых могил. Железная часовня глухо порывалась в пространство, застывая под кипарисами. Два серебряных ребенка с очами, полными слез, тяжелели на кровле. Над ними ненастье рвало кипарисы.

В небе была свинцовая бледность. На сером мазались синие, фиолетово-черные налеты. Больше, все больше наплывало их невесть откуда. Горячие лампады желтым бредом точно старались рассеять налетавший сумрак. Время над ними изогнуло кипарисы.

Мы молчали. Старик и я — мы случайно напали на эту заброшенную виллу. Я случайно встретил бледного старика в горных сумерках. Нас обоих загнало сюда угрожавшее ненастье. Я и бледный старик еще ни слова не сказали друг другу, а сидели, бездумные, запахнувшись в плащи. Я смотрел на старика… Его борода и кудри трепались вокруг головы, точно атласные платки, черный плащ придавал его силуэту бесформенное очертание, а серо-бледное лицо тонуло, сливаясь с пространством. Мне показалось, что старика не было. Плащ, как провал, чернел среди гор, а лицо утонуло. Вдруг он сказал: «Освещу все могилы. Пусть горят они желтым светом средь туманного хаоса». Я заметил: «Встретив вас в горных сумерках, я не знал, что эти места вам известны». А он: «Тут живу я…» И пошел зажигать могилы. И когда то тут, то там загоравшееся пламя ликующе сияло пред наплывавшим ненастьем, я вспомнил рассказ о царе горных ветров, Ревуне, и пошел в пустой дом.

Смеркалось. Старик не возвращался. Только блеск зажигавшихся огней выдавал его присутствие на кладбище.

Я подошел к окну. Высоко плыли черные угрозы невесть откуда. Что-то мертвое и тупое понависло над кладбищем. Кучка кипарисов прошептала молитву пред ненастьем. Из-за хребта показалась сама буревая туча. Она была зловеща. Я подумал: сам Ревун пролетит нынешней ночью.

Туча была ужасна. Черная, высокая, с низко-белыми и серыми завитками. Я видел ясно, что темный фон ее походил на очертание старика, а серо-белый огромный завиток напоминал его голову. Я посмотрел на кладбище. Оно сияло желтыми лампадными огнями. Ясно, что старик, осветив эти могилы, ушел домой. Но его не было в комнатах.

Бледным утром разрешилось ожидание. С неба лились потоки упорных слез. Это был новый потоп. Что-то глухо ревущее с тяжелым грохотом пролетело и обсыпало градом.

Внезапно туман разорвался. Редкие клочки, как лохмотья, испуганно мчались. Зиявший огромный провал, образованный хребтами скал, опять напомнил мне старика, а далекие льды — его кудри. Он как бы лежал распластанный от горизонта до горизонта, повернувшись спиной. Я сказал себе: это Ревун. Но куча тумана все занавесила.

Я молча пошел в свою комнату, не справляясь, вернулся ли старик…

Стоял бледный день. Мы вышли на террасу — я и старик. Шум и ливень уходили дымной далью.

Было свободно. Мой путь лежал в мирных долинах. Я взглянул на старика. Он склонил свою многодумную голову, созерцая хаотический космос.

Мы простились.


1900

ССОРА

Узловатые корни надводных деревьев сплетались, убегая в воду. В воде отражалась лапчатая зелень вершин, и ослепительно-желтое пламя закатов, и караван бледно-голубых птиц, бивших крыльями в палевом сиянии, и волосатые, длиннорукие существа, раскачивающиеся на ветвях. Одни существа смирно сидели и глухо рокотали, раскрывая рты: это они говорили о погоде. Другие неуклюже ступали когтистыми, волосатыми ногами и размахивали руками, сохраняя равновесие. Один взобрался на самую вершину дерева и пожелал ругаться среди лапчатых листьев. Он оглашал ревом окрестность, созерцая море колыхающихся вершин, разверзая пасть и блистая клыками. А внизу плескалась вода… Узловатые корни сплетались между собой, убегая в воду; отражалась лапчатая зелень, сквозящая палевым блеском, и караван бледно-голубых, тонконогих птиц, с багряными клювами, разрезавший небеса.

Закат погасал, а красноволосый ругатель не переставал браниться, вызывая врага и озираясь по сторонам.

Таков уж он был по природе. Лапчатые листья то прижимались друг к другу в немой покорности, то снова начинали кивать кому-то невидимому, зовущему. Вдруг листья раздвинулись недалеко от ревучего молодчика и оттуда блеснуло два чернопламенных глаза; загорелая, бронзовая рука, покрытая волосами, пригрозила ругателю, и гортанный голос закричал: «Вот я тебе поругаюсь, дурак, волосатик, оранг-утанг!» Скоро неизвестный по пояс выставился из-за лапчатых листьев, показывая язык обезьяне. Он был в звериной шкуре и с голыми руками. Его бронзовое лицо поросло черной, жесткой и спутанной бородой. За поясом торчали стрелы, а в руке он держал лук. Еще немного поглумились они друг над другом, поругались, покричали, позлились, и неизвестный, упершись ногою в лук, согнул его. Упругая стрела свистнула и воткнулась в грудь ругателя оранга, который, замотав руками, утонул в зеленом море колыхающихся вершин. Его друзья, сидевшие внизу на толстых суках, увидели падающее тело и летящее к нему навстречу отражение в воде, пока оба не слились, плеснувши водою… Колыхнулись розовые цветы на поверхности… Сбежались все к одному месту — волосатые и обозленные, размахивали руками, скалили зубы, подняли такой рев, что бледно-голубые птицы с багряными клювами испуганно сорвались с вершин и понеслись над вечерним миром.

Встав над лапчатым морем вершин, там, где блистало озеро, можно было заметить, что воздвигнута черная раскачивающаяся громада, стоящая над водой. Прежде ее не было. Она появилась внезапно. Это был косматый мамонт, пришедший на водопой. Его белые клыки чуть блестели вдали. Он протягивал хобот, издавая трубные гласы.


1900

ЭТЮД

Успокоенная тень наплывала безгрозной печалью. Благословенный, багряный диск утопал над болотными лугами. В глубоком безмолвии расплывалась двуглавая туча, будто совершая вечернее богослужение. Где-то там, средь лугов, затерялся шалаш. Старуха жилистой рукой ломала коряги и, встряхивая белыми, как смерть, космами, бросала, ворча, их в огонь. Рубинношелковая ткань лапчатого тепла рвалась, и раскаленные лоскутки ее, как большие красные бабочки, улетали в нахмуренную синеву степных сумерек. Из шалаша выглядывали, точно волчата, присмиревшие детеныши.

Еще раз обветренное лицо старухи показалось из шалаша. Она бросила охапку сухой травы. Дымный столб, пронизанный золотом, поднялся к небесам, а на травах заметалась сумеречная тень исполинской старухи, когда угловатый силуэт с седыми космами и серебряной, как водопад, бородой неожиданно встал у горизонта. И они перекликнулись гортанными возгласами. Это согбенный, препоясанный шкурой Адам с добычей на спине шагал в болотных лугах, спешил отогреться у очага. Закричали детеныши.

Полнеба было охвачено спокойною грустью. Благословляющий круг, багряный, сел в тучу. Над влажным простором всколыхнулись, встали в горьком порыве огромные злаки. Изогнулись и опять опрокинулись в печали. Двуглавая размазанная туча излучала зарницу за зарницей.

Ушли в шалаш. Занавесились шкурой. Земля была утоптана в шалаше. Старик, прижавший лик к иссушенным коленям, проливал серебро седин на заскорузлые, озаренные углями ноги. Тени метались на детенышах, на старухе, прикорнувшей в уголке.

А между тем маленький месяц, одиноко затерянный в небе, обращался в кусок горького льда. Кто-то, приползший, вздохнул из травы. Нет: это только детеныш забредил во сне.

Мигнула зарница. Колыхнулась звериная шкура. Патриарх, голубой от луны, выставил голову, и ночной ветерок задышал на него. Тронулись на север космы, гонимые ветром. И шептал в тихую ночь, прижимая чело к костлявым пальцам: «Каин, мой сын, о мой сын первородный!»

Слишком близко колыхнулась трава, и над влажными стеблями встал нестерпимый лик ужаса: толстые губы одичалого братоубийцы расплывались в жалкую улыбку, волчьи зубы блеснули жемчугом на луне. Тихо стал красться к отцу, чтобы спрятать озверевший лик на косматой отчей груди. Перед ним колыхались злаки. И за ним смыкались.

И слова благословения слетали с уст старика, и разрозненное ожерелье жемчугов пролилось в траву, и возложил руку на сына.

Но рука старика упала на шерсть. Можно было ощупать два рога: и спугнутая козуля испуганно ринулась в сторону, волнуя болотные травы. Скоро перестала шелестеть трава. Все затихло. И обманутый отец с опущенной головой пошел в свой шалаш…

Утром еще залегала двуглавая туча на далеком западе. Перламутрово-дымный великан вздулся на востоке. Красный караван фламинго утопал в безмятежной лазури. Вдали блеснули воды, когда еще не было зари, но бледнела ночь.

Откинув звериную шкуру, вышел строгий Адам, препоясанный и с палицей в сухих руках. Он шел за пропитанием.

Вот одинокий силуэт его затерялся среди влажных лугов. Припав к земле, можно было слышать гул. Где-то мчалось стадо антилоп.


1900

СОН

Мне казалось, что я вижу кого-то, стоящего над погибшей землею, где-то забытого, затерянного —

— что какие-то погребальные процессии тонут в бледном тумане, гаснут в осенней мгле. Мне казалось — деревья, как толпы сумеречных гигантов, поднятыми к небу руками грозят. И туман — этот вечный, осенний, бездумный туман.

Северные отсветы в грядах туч… Отчаяние в мутных силуэтах… Отчаяние в небе… Отчаяние в свинцовом блеске вод… И не ветер… И не что-то вроде ветра на горизонте…

Мне казалось, что последние птицы бороздят гладь мглы черными точками, улетая в лучшие страны тепла и солнца сквозь этот вечный, осенний, бездумный туман.

Мне казалось — все отлетело от земли, и она стала пуста и бесплодна, что нависает мрак и дымные угрозы на горизонте у самой земли плывут, цепляясь о траву… И уже ветер не вздохнет, уже ворон не каркнет, и дерево не прошумит сквозь тяжелый, осенний, бездумный туман…

Голодный волк вышел на опушку леса… Он жалко плакал, вздрагивая истощенным телом, поджав хвост и уши… Робкий вой — зверь плакал…

Я видел покинутого, шедшего к волку с простертыми руками… Он звал тощего волка… Он просился к волку… Но испуганный зверь, поджав хвост, легкими прыжками скрылся меж лесного сумрака.

Я видел чье-то бедное лицо, растерянное, покрытое слезами и скорбью, чей-то лихорадочный крик, чей-то бессмысленный зов… И пошел дождь, затяжной и печальный… Все смешалось в густом хаосе слез.

АРГОНАВТЫ

I

Слетали тучи осенних листьев. Ветер сгонял их в кучу россыпей и потом срывал эти червонные россыпи, мча к морю. Все шумело тогда и звонило золотом.

К морю спускался седобородый рослый старик. Его кудри метались. Это был великий писатель, отправлявшийся за Солнцем, как аргонавт за руном. Его согбенный молчаливый спутник — бледный незнакомец — едва поспевал за ним. Борода его росла метелкой. Глаза его были опущены. На рыхло-бледном лице зияли резиново-красные уста.

Оба мчались к морю. Аргонавт, вертя тростью, высказывал свои планы: «Буду издавать журнал „Золотое руно“. Сотрудниками моими будут аргонавты, а знаменем — Солнце. Популярным изложением основ солнечности зажгу я сердца. На весь мир наведу позолоту. Захлебнемся в жидком солнце. Унесем золотые листы распластанных светочей в погреба и подвалы. Там выкуем солнечные панцири. Я готов скорей выкрасить охрой седину и соткать себе одежду из соломы, нежели отказаться от своего проекта… Скоро мы секретно откроем пансион „золотых дел мастерства“. Вы обещали управлять заводом солнечных броненосцев. Крылатый Арго ринется к Солнцу сквозь мировое пространство. Мы возьмем в руки переселенческое дело. Земля останется без обитателей, но зато чертоги солнца наполнятся». Так говорил солнечный заговорщик. Заплясала красная резина губ на лице его спутника. Немой спутник поднял ресницы на вдохновенного мечтателя. Из глазниц блеснула серая даль — пространство: глаз у него не было. Глаз он не поднимал никогда на людей.

Над морем повис золотой грецкий орех, изливающий солнечность. Матовые светочи заката пеленали старого аргонавта. Он сказал, указывая на Солнце: «Каков орешек. Лучше я выкрашу охрой свои седины, чем откажусь от мысли переселить туда человечество».

Жидкие колонны золота плескались на струях. Они были сотканы из множества дрожащих молний. Последние молнии плясали у береговых камней. Мечтатель, стоя над морем, говорил: «Броня моего Арго будет соткана из этих молний. Мой Арго — золотая стрела, пущенная с земли к солнцу. Довольно солнечности разгуливать по гостям. Теперь принимай ты, Солнце, само дорогих гостей… Мой Арго вонзится в мировое пространство и, вонзясь, погаснет, как искра, для взора земных существ».

И опять согбенный, немой от рожденья спутник поднял ресницы на аргонавта: глаз у него не было.

II

На берегу они простились. Закатное облако пролило перлы золота. Бледный незнакомец, распустив зонт и подняв воротник, мчался по городу, попадая калошами в лужи. Лицо его затенилось: из-под воротника торчала метелка.

Вывески домов отливали огнем. На изумрудных струях метались струи солнца. Это была пляска солнечных светочей. Это были золотые черви. Потом черви стали рубинные. Вспыхнувшие стекла становились слитками красного золота, и солнечность заливала вечерние комнаты. Ее можно было черпать ведрами. У вечернего окна янтарел мечтатель, прижавший руку к сердцу…

III

Прошло пять лет. Из нового органа периодической печати забили в набат. Город охватила золотая лихорадка. Журнал «Золотое руно» насчитывал тысячи подписчиков. В салонах попадались бледнолицые молодые люди в безукоризненных смокингах и с золотыми жетонами в петлицах. Они называли себя кавалерами ордена Золотого Руна. В обществе их прозвали аргонавтами.

Гремело имя магистра ордена, редактора «Золотого руна». Немало ходило толков о громадном заводе «Междупланетного Общества Путей Сообщения». Здесь по плану глухонемого инженера строился огромный корабль, Арго, могущий препроводить к Солнцу аргонавтов. Энергия золотых лучей препровождалась в солнечный конденсатор. Воздушный блеск здесь переходил в жидкую лучезарность, которая дальнейшим конденсированием превращалась в золотую ковкую броню для Арго. Будучи изолирована, броня не подвергалась действию жара. Прекращая изоляцию, можно было подвергнуть броню медленному превращению в лучистый блеск с развитием тепловой энергии, потребной для перенесения Арго и пассажиров сквозь мировые пространства к Солнцу. Магистр ордена аргонавтов вместе с изобретателем Арго должны были первыми ринуться в высь. Впоследствии предполагалось начать правильное передвижение человечества к солнцу.

На заре XXIII века после двухвекового скепсиса забил фонтан религиозного возрождения. Сама религия носила особый характер. Это была религия пилигримов. Всюду шныряли агенты Солнца. Поговаривали о солнечном конгрессе. Редакция «Золотого руна» стала центром духовной жизни общества. Устраивались религиозные процессии рыцарей Золотого Руна.

IV

Наступал час отлета. Золотой дракон, распростерший крылья, рельефно выделялся на фоне рдяного заката. Его утвердили на плоской крыше редакции. Огромные трибуны воздвигли на площади, откуда собравшиеся со всего мира представители прессы могли наблюдать минуты отлета. Изображения смельчаков, впервые без смерти покидавших землю, раскупались всеми гражданами земли. Магистра ордена сравнивали с новым Моисеем, возносящим человечество к Солнцу.

Блестящие залы собрания были переполнены. Давали вечер аргонавтам. Здесь был цвет общества. Улетающий гений был в костюме ордена. Он блистал латами. Это были латы из солнечности. Лучи света, как золотые колосья, разлетались от брони. Седая борода лежала на золоте. Он пожимал руки окружающим, добродушно повторяя: «Да вот, лечу… Нечего делать на земле…»

Аргонавты в костюмах рыцарей танцевали с дамами. От времени до времени трубач собирал их вокруг магистра. Тогда они группировались вокруг него, гремя мечами, намереваясь как бы грудью защитить его от нападения. Таков был ритуал, и все это понимали.

Когда вечер был в разгаре, то все заметили неуместное появление отряда черных домино с изображением черепа на капюшонах. Не решались удалить их из общества, куда пускались только избранные по билетам, но дивились, не понимая, кому была охота устраивать зрелище. Домино весело танцевали вместе с аргонавтами.

Глухонемой товарищ великого магистра по отлету не выдвигался из толпы. Его бледное лицо с опущенными глазами мало обращало внимания. Но там, где он проходил, невольно ощущали дрожь, как бы от пробегающего дуновения. Иногда, когда трубач аргонавтов возвещал тревогу и латники бросались спасать своего вождя, исполняя ритуал, резиново-красные губы насмешливо плясали на застывшем лице.

Было поздно. Рдяная полоска появилась на востоке, и солнечные крылья дракона, укрепленные на крыше редакции, бросали снопы рубинно-золотых искр. Раздался трубный сигнал аргонавтов. Латники столпились вокруг своего начальника. Вдруг раздался свист, и черные домино спешно выстроились против аргонавтов. Присутствующие в испуге теснились у стен. Посреди залы остались только отряды аргонавтов и черных домино. Черные домино взмахнули саблями. Казалось, серебряный поток заструился на мгновение вдоль острых лезвий, несясь из одной залы в другую. Заструился и погас, потому что они вложили сабли в ножны. Но свежесть серебряных ручейков ощутили все присутствующие. Одно время казалось, что нет ничего гибельнее этой свежести, текущей на лезвиях сабель замаскированных незнакомцев. Можно было думать, что все это происходит всерьез, потому что и аргонавты застыли сияющим изваянием.

Мгновение — и все изменилось. Маски любезно приглашали дам на танец. Метались их длинные рукава и прыгали капюшоны с изображением черепа, когда они весело скакали с дамами. Аргонавты любезно улыбались неожиданной шутке замаскированных, и все вошло в свою колею.

А утренние рубины вливались в окна.

Великий магистр стал посреди крыльев дракона, сам золотой и восторженный. Бледный, немой инженер, весь согбенный, с искаженным лицом, уселся у руля, и грянул прощальный привет многотысячной толпы, запрудившей площадь. Арго взмахнул крылами. Арго помчался в голубую вышину.

V

Великий магистр говорил между крыльев Арго: «Несись, моя птица. Вот из-за моря встал золотой орех… Несись, моя птица… Я хочу полакомиться золотыми орешками!» Скоро они летели над морем. Изумрудные струи отражали Арго. Глядя вниз, можно было видеть, как отражение уменьшалось, убегая в глубину. Вдруг темное облако занавесило Солнце. Лучи его, пробив облако, пали на море. На волнах плясали солнечные молньи, чертя изображение огромного, мерцающего дракона. Молчаливый, немой спутник, управляющий рулем, поднял свои веки на великого магистра: из глаз ринулись на магистра бездонные дали, потому что глаз не было.

Когда золотой Арго, качая крыльями в голубом, сияющей точкой исчезал безвозвратно, на плоскую крышу редакции «Золотого руна» выскочил отряд замаскированных домино. Они взялись за руки и отплясывали, составив круг. Метались их черные рукава и капюшоны, когда они прыгали, гремя железом крыши. Потом они разом сорвали с себя маски и закричали: «Vivat…» Под масками обнаружились всё знакомые лица. Мать, сидя на трибуне, узнавала своего сына, жена — мужа. Это была только шутка…

Взглянув на небо, увидели, что там, где была золотая точка, осталась только лазурь. Масок уже не было на плоской крыше редакции. Там стояли люди в домино без масок, задумчивые, недоумевающие своей шутке, невольно грустившие, что истратили сияющий восторг расставанья.

VI

Холодные сумерки окутали Арго, хотя был полдень. Ледяные порывы свистали о безвозвратном. Застывший спутник уставился на великого магистра. Так мчались они в пустоту, потому что нельзя было вернуться. Здесь, возвысившись над земным, мысли великого магистра прояснились до сверхчеловеческой отчетливости.

Обнаружились все недостатки крылатого проекта, но их уже нельзя было исправить. Предвиделась гибель воздухоплавателей и всех тех, кто ринется вслед за ними. Человечество в близком будущем должно было соорудить множество солнечных кораблей, но всем им будет суждена гибель, потому что только вдали от земли, когда вернуться уж поздно, обнаруживаются те случайности, предвидеть которых нельзя на земле. С ужасом понял великий магистр, что пока внизу его имя прославляют как имя нового божества, низводящего солнце, в веках ему уготовано имя палача человечества. С ненавистью схватил он за руку своего спутника, подбившего его на ужас, но кисть руки немого инженера осталась у него в руке: это была перчатка, набитая сеном. Это было чучело с маской, надетой на палку, а не человек.

Неслись в пустоте. Впереди было пусто. И сзади тоже. Успокоенный аргонавт уже видел восторг, который в близком будущем охватит человечество при мысли, что есть путь к Солнцу. Это будет взрыв небывалого восторга перед небывалой гибелью. Но теперь, успокоенный, он понимал, что самый восторг гибели избавит человечество от бесконечного прозябания без веры в лучшее будущее. Этим обманом все кончится. Замерзая в пустоте, он шептал, успокоенный: «Да, пусть я буду их богом, потому что еще не было на земле никого, кто бы мог придумать последний обман, навсегда избавляющий человечество от страданий…»

Окоченелый труп лежал между золотыми крыльями Арго. Впереди была пустота. И сзади тоже.

VII

Прошло сто лет.

На изумрудных струях метались струи Солнца. Это была пляска солнечных светочей. Это были золотые черви. Потом черви стали рубинные. Вспыхнувшие стекла домов становились слитками красного золота, и солнечность заливала вечерние комнаты. Ее можно было черпать ведрами. У вечернего окна янтарел мечтатель, прижавший руку к сердцу. Вдали на зеркально-красном горизонте в вышину вонзались ниточки огня. Это были золотые стрелы. Это флотилии солнечных броненосцев вонзались в высь, перевозя человечество к Солнцу.

ОТРЫВКИ ИЗ 4-й СИМФОНИИ

ИЗ 2-й ЧАСТИ

1. Андрей видел предрассветный сон.

2. Они шли с лучистым странником, давнишним знакомцем по снам.

3. Это был загадочный старец, Федор Кузьмич.

4. Они были в одеждах послушников, и котомки их болтались за плечами.

5. Они шли вдоль равнин. Ничто их не касалось, и никто их не задерживал.

6. Стояла осень. Лазурное небо заплакало вдали.

7. Лучезарный старец пригорюнился, сказав: «Скончалась… Преставилась…»

8. Подпер руку под подбородок и уставился в землю.


1. Они пришли к одинокому деревянному кресту, торчащему над песчаным обрывом.

2. Это была ее могилка.

3. Деревцо хлопало большими матово-желтыми листьями.

4. И лист за листом обрывался над могилкой.

5. Лавров заплакал, горюя: «Неужели она не воскреснет!..»

6. Ветряный напор стал рвать деревцо, и матово-желтое облачко, шелестя, пронеслось мимо их ног.

7. Он обхватил руками ее могилку и просил: «Воскресни, родная…»


1. Но загадочный старец Федор Кузьмич положил руку к нему на плечо и сказал: «Чего ты плачешь?

2. Ведь могила пуста!»

3. И Андрей поднял глаза и увидел, что лазурное небо смеялось вдали.

4. Облетевшее деревцо радостно тряхнуло голыми сучьями, и в отчетливом воздухе тянулась золотая паутина.

5. Федор Кузьмич, сидя на песчаном откосе, тоже смеялся светозарным ликом.


1. Он проснулся. Открыл глаза. В сверкающую щель ставни рвалась светозарная струйка и ложилась на стене бледно-странным, узорным пятном.

2. И он шепнул: «Она жива… Никогда не умирала…»

3. Слышался глубокий вздох, который давно начался и не мог кончиться.

4. Это шумели деревья.

5. Это был день большого ветра.

6. И сиреневые кусты, глухо волнуясь, отмахивались от ветряных объятий и поцелуев.

ИЗ 2-й ЧАСТИ

1. Андрей с Митей мчались верхом среди взволнованных нив.

2. Семянные колосья словно шатались, склоняясь,

3. то чернея, то золотея.

4. И вдоль нивы синели теневые пятна, производя волнение.

5. Точно на ниву бросили покрывало, испещренное пятнами, — и вот оно мчалось к горизонту.

6. Андрей запылал. Указывал на закат. Говорил невнятное:

7. «Дни текут… Времена накопляются… Подымается незакатное, бессрочное…

8. Просится: пора мне в этот старый мир…

9. Пора сдернуть покровы… Развить пелены… Пора открыть им глаза… Налететь ветром…

10. Засвистать в уши о до-временном».


1. Митя слушал вселенские речи, не понимая.

2. Заслушивался.

3. Воздушно-мировые пространства, наполненные светом, бестрепетно распахнулись над ними.

4. Хотелось искупаться в этих светозарных объятиях.

5. Золотая, пятнистая порфира неслась к пылающему горизонту, и колосья шептались в солнечной бесконечности.

6. Андрей кричал: «А кто это идет на нас, закрывшись сверкающим кругом — золотым щитом Вечности!»


1. Они повернули коней. И помчались назад — помчались обратно.

2. Возвращались.

3. Ветер засвистал в уши всадников среди шелеста колосьев.

4. Воздушно-мировые объятия бестрепетно распахнулись над ними, и они восторженно грустили о до-временном.

5. Закрыв лицо, мокрое от слез, Андрей не стыдился плача. «Воздух чист!

6. Воздух чист и светозарен!»

КОНЕЦ 2-й ЧАСТИ

1. Вечером на открытой террасе сидели — Андрей с Иваном Ястребовым.

2. Ястребов поднял просиявшее, бледно-христианское лицо. Его уста не размыкались. Стыли пунцовым изгибом.

3. Налетавший ветер играл длинными кудрями и белокурой раздвоенной бородой.

4. Где-то вдали затянули псалом: на двор притащились слепцы, но собака завыла: «Хауау-ууу…»

5. И слепцов гнали.

6. И потащились слепцы, протягивая руки свои в одну сторону, точно скрипучие деревья, накреняемые ветром.


1. Ястребов надвинул свою шляпу на глаза и весь поник, опершись на палку.

2. Деревья кричали: «Ввы… ввы…

3. Увввыы…»


1. В комнате вспыхнул синий висячий фонарь.

2. Голубой свет мертвенно затрепетал.

3. Пал на их лица. И лица казались бледно-голубыми.

4. Им был виден сквозь стекла седой помещик, опустивший голову на стол, весь нахмуренный от огорчения.

5. Нахмуренный и бледно-голубой.


1. Ястребов еще глубже надвинул шапку. Зашептал.

2. Заблистал жемчужными зубами.

3. «Вот так же все было и во времена гонений…

4. Но прошли века… Все изменилось…

5. И приходит конец.

6. И вот снова мы сидим тут, словно воры, и шепчемся о грядущих судьбах мира…»

7. Он замолчал. Поднял свое белое лицо.


1. В полях виднелся высокий силуэт, весь закутанный в черное, и неподвижно глядел на них.


1. Деревья кричали: «Ввы… Ввы…

2. Увввыы…»

3. Мороз подирал по коже от этих вопиющих призывов.

4. Небеса отливали ночным блеском. Серо-туманный клок ушел в сторону.

5. Просветилось.

6. Ястребов быстро встал и сдернул шляпу.


1. Черный силуэт как будто приблизился.

1. Они ехали на станцию.

2. Старик Лавров думал о том, что жизнь его разбита, а Ястребов опустил просвещенное лицо.

3. Все казалось более чем странным, но Ястребов не придавал этому значения.

4. Просиявший кусок небес, желто-бурый, влажно сверкавший, несся по горизонту.

5. Было что-то рысье в этом влажном сверканье, но Ястребов сказал: «Не надо бояться».

6. Непромокаемый плащ цвета воронова крыла трепетал на нем, терзаемый ветром.


1. Дерева зарыдали над домом, заголосили, негодующие.

2. Небо разодрало туманные ризы свои, и осинка, торчавшая на поляне, не показалась силуэтом, когда ужас отлетел от нее.

3. С востока брызнул животворный поток — мирозарный…


1. Было утро. Андрей перепрыгнул через канаву. Теперь он был свободен.

2. И простор его манил.

3. Ряды деревьев трепетали юными, зелено-пахучими листочками, а сквозь них просвечивало небо — бледно-голубое, бледно-голубое.

4. Склон небес окаймлялся стыдливыми зорями.

5. Внизу все было пропитано нежно-эмалевыми розами, переходящими в матовую, жемчуговую бесконечность.

6. И все кончалось необъятным океаном бледно-бирюзового воздуха.


1. И среди успокоенного океана облаковый парус несся в бесконечность, серебрясь надутым атласом своим.


1. Из голубой необъятности понеслись эти ласкающие слова: «Приди ко мне и поклонись… Я иду в мир.

2. Я — вне мира… В мире ты имел скорбь…»

3. Узкий серп, белый, как первый снег, зиял серебром с запада на шелково-бледной лазури.

4. Пролепетало: «Упейся лазурью моей… В рубиновых объятьях сгори…»

5. Свистнула пересмешка, вспорхнув с ближнего куста.

6. И он испугался.

7. Залепетало: «Обмой убогих и страждущих эфиром Вечности, струящимся от риз моих…

8. Пролей ласку мою, лазурную… Снеси поцелуи мои, как розовый лепесток, ароматные…»

9. Поднявшийся ветерок нагонял нетленные лепестки, и розы пылали у горизонта.


1. Взорванный восторгом, он цепкими руками своими охватил юное деревцо; жадными губами целовал в пьяной грусти.

2. И шептал: «Ты — везде…»

3. Узкий серп, склоняясь, чуть краснел от стыдливости.

4. А кругом небо было бледно-голубое, бледно-голубое.


1. Издали раздалось визжанье цепного пса.

2. Свежая ветка оборвалась. Он упал с ней в сырую канаву, вдыхая юные ароматы трепещущих листочков.

3. Раздались шаги. Работник Дмитрий в шапке грешником куда-то тащился с краюхой в руке.

4. Смущенный Андрей виновато спросил, что ему надо, и Дмитрий пропел тенорком: «Дружку, барин, харчи несем…»

5. И стащил картуз.


1. Что-то настойчиво и быстро пролепетало над самым ухом: «Сроки текут… Времена исполняются…

2. Вот и я близко…»

3. Он испуганно обернулся, но никого не было.

4. Только юная березка сиротливо билась, охваченная ветром.


1. Андрей побежал, взволнованный нестерпимо ясным утром, и встретил грустящую девушку, вставшую с зарей.

2. Она спросила его с удивлением: «Так рано?»

3. Но он вскинул на нее глазами, пробегая мимо: «Просияй… Засветись… Стань прозрачной…»

4. И должно быть, что-нибудь испугало ее, потому что она в страхе отшатнулась от юного безумца.

5. А потом, вздохнув, вспомнила о горе. Подняла глаза к небу.

6. Склон небес окаймлялся стыдливыми зорями.

7. Внизу все было пропитано нежно-эмалевыми розами, переходящими в матовую, жемчуговую бесконечность.

8. И все оканчивалось необъятным океаном бледно-бирюзового воздуха.


1. И среди успокоенного океана облаковый парус несся в бесконечность, серебрясь надутым атласом своим.

ИЗ 3-й ЧАСТИ

1. Они гуляли вдоль аллеи, устланной красным песком, — оба в черном. Ничего не изменилось.

2. Изменились они.

3. Белокурые волосы ее, оттененные черным, чуть светились на вечерней заре.

4. Закат становился бледно-грустен и золотисто-атласен: тухло золотое вино, пролитое на горизонте, точно его разводили водой.

5. Они сели на лавочку. Сидели в черном. В воздухе тянулась паутина.

6. Над ними трепетало деревцо своими большими матово-желтыми листьями.


1. Она сказала: «Вот так же, бывало, мы сидели… Ты был молод… Я — тоже…

2. Мы оба любили.

3. Прошли года… И вот мы опять тут сидим… Сидим и вспоминаем прошлое…»

4. Она посмотрела вдаль.

5. Удаленные вершины лесные поникли друг к другу, то вновь закидывались, еще зеленые, напитанные Вечностью, сквозящей своим бледным золотом.


1. Мир не беспеременен. Он мчится вперед. Перебрасывает будущее в прошлое.

2. У него есть крылья, чтобы улететь от настоящего.

3. Но это не значит, что прошлого нет. Оно растет.

4. Временная струя бьет в подставленную чашу, когда наполнится чаша, перестанут изливаться в нее временные струи.

5. И прошлое вернется.


1. Воздушно-светозарные волны озаряли их лица.

2. Они с грустью перебирали события, залитые временем, а над ними стояли березы, грустящие о Вечности.

3. И лист за листом, обрываясь, сверкал.

4. Она взглянула на него с серьезной улыбкой. Она сказала ясно и просто: «А ведь Тугарина скончалась… Она тут и похоронена…»

5. Девушка задумалась. Встала. Ветер рвал ее черное платье.


1. Задумался и Андрей: «Она умерла… Не воскреснет для жизни…»

2. «Нет, она воскреснет!»

3. На горизонте было ясное, винное золото, и она, повитая им, смотрела вдаль.

4. Обернулась к Андрею. Заглянула ему в очи и тихонько вздохнула.

5. Протянулись облака. Разрезали золотую зеркальность отчетливыми, синими клочьями.

6. Остался только один винный кусок золота, да и он угас… И Вечность потухла на горизонте.


1. Они тут сидели и говорили о прошлом.

2. Прошлое растет: все, что было, сохранилось в чаше. Поднялось.

3. Плещется на поверхности.

4. Еще немного. Остановится время. Мир перестанет мчаться вперед.

5. И прошлое вернется.

ИЗ 3-й ЧАСТИ

1. Андрей очнулся. Он не мог понять, куда попал.

2. Перед ним виднелся бледно-бирюзовый эфирный океан осеннего воздуха, и лицо его обдувало душистым эфиром.

3. Вырос силуэт старца с просветленным, жемчужно-янтарным лицом.

4. Снежно-серебряные кудри его слегка колыхались от ветерка.

5. Искристые глаза смотрели серьезно, испытующе.

6. Грустно-насмешливый профиль улыбался кому-то.


1. Он говорил, не смотря на Андрея: «Это из наших… Заблуждение отлетело от него…»

2. Андрей узнал в нем своего знакомца по снам.

3. Вдруг поднялась благословляющая рука его, и черный клобук склоненной монашки закрыл от взора Андрея бледно-бирюзовый океан.

4. Андрей приподнялся на ложе. Он увидел, что лежит в келье, с окном, открытым к нему.

5. Старца уж не было. Старица, опираясь на посох, вся склонилась над ним и сказала: «Слава Господу… А мы думали, что ты и не оживешь…»

6. Ударил колокол.

7. Она подала Андрею просфору, перекрестив ее.

8. Она вышла.


1. В окне раздавался свист ветерка и грустно-задумчивый шелест осенних листьев.

2. На бледной небесной бирюзе трепетали, волнуясь, красно-золотые тучки.

3. Это были многошумные березки.

4. Среди них засквозила черная одежда.

5. Из золота выглянуло матово-бледное лицо юной монашки, пытливо глядя на него.

6. Показался стройный силуэт с четками в руках, и она, опустив голову, пошла на призывный звон.

7. Ветер играл ее черною вуалью.


1. Скоро за одной монашкой показались и другие.

2. Целая вереница монашек и беличек потянулась к собору. Из собора синели и алели лампадки.

3. Раздавался хор юных женских голосов.

4. А березки грустно шумели и сквозили вечно бледной, осенней бирюзой.


1. Когда уже все прошли в собор и среди березок перестали мелькать монашки и белички, показался лучесветный старец, словно весь сотканный из воздуха.

2. Он стоял, скрестив руки, под сквозным золотом падающих листьев.

3. Он закрыл свои очи. Стоял усмиренный, неподвижный.

4. Высоко вздымалась его взволнованная грудь.

5. Серебряный шелк волос, терзаемый ветром, бушевал вокруг сквозного, жемчужного лица.

6. Так он замирал, осыпанный листьями — золотыми, пролетающими временами.


1. Два листочка запутались в его бороде, когда он развел руки и воздел их к небу ладонями вверх.

2. В небе летело пепельное облачко.

3. Андрей с ужасом видел край облачка сквозь воздетые руки.

4. Старец открыл очи. Из очей его засияло небо. Вокруг него сыпались листья.

5. Он сказал голосом, вздоху подобным: «Довольно… Скоро все облетит — пролетит…

6. Времена засохли… Шелестят, как свиток…

7. Времена, как и свиток, свиваются…

8. Встань и пойдем, пойдем, потому что — пора.

9. Потому что все пролетит и угаснет золотое время…»

10. Старец медленно пошел вдоль березок. Спереди его сыпались листья. И сзади тоже.

11. Словно он был занавешен золотой, вечно пролетающей пеленой.

12. Андрей, вскочив, облачился в свою одежду. Вылез из окна. Насупленный, пошел за старцем.


1. Они вышли из обители.

2. Песчинки кружились и осыпали их на песчаных холмах.

3. Слова старца пошли откровенным пламенем, возжигая солнечный лик его.

4. Андрей заметил, что риза его — жемчужно-бирюзовая: тая, она сливалась с небесами.

5. Повитый винным золотом, старец крестился на купола обители. Простирал руки в бледно-бирюзовый мир.

6. Бледно-бирюзовый мир отливал янтарно-золотым.

7. Все было охвачено жидкими, сквозными янтарями и пропитано ими.

8. Раздавался голос Призывающего — все тот же голос звавшего от времени.


1. Что-то осенило Андрея, и он шепнул старцу: «Благослови…»

2. Янтари подернулись красным золотом. Становились гуще, искристей.

3. Точно священные смолы, благоухая, выступили на небе.


1. Слабое жемчужное облачко тревожно замерло, когда жгучий золотой шар стал оседать на него.

2. Но золотой шар свободно проскользнул за облачко, обрисовав его лучистой каймою.

3. Старец запечатлел на челе Андрея поцелуй, сказав: «Иди с благой вестью — благовести.

4. Он — счастье, и Он — добро».

5. Золотой шар укатился. Искристый сноп красного золота мгновенно брызнул вверх.

6. Это душистое вино потекло из опрокинутой чаши.


1. Андрей поднял глаза на старца. Бирюзовая старческая риза как будто просияла зарей. Она сливалась с небом, отливая жемчугами.

2. На него глядело ясное лицо с голубыми очами, обрамленное сединой, точно солнечное облако с двумя просветами лазури.

3. Над ним простирались две руки — два снежных обрывка.

4. Ему показалось, что это не старец, а далекое облако, не риза его, а вышина.


1. Голос старца еще раздавался откуда-то из пространств: «Риза Господня — воздушная, золотая.

2. Горизонт так янтарен!..»

3. Это свистал ветерок, потому что Андрей был один.

4. Над головой его все было бледно-бирюзовое… Там застыло солнечное облако с двумя пятнами лазури…


1. От края и до края заогневели облачка.

2. Сквозные сосны на горизонте пропитались священным, красным золотом.

3. И Андрей сказал: «Вечность спустилась.

4. Она — с нами».

РАССКАЗЫ

СВЕТОВАЯ СКАЗКА

1

Бегут минуты. Мелькают образы. Все несется. Велик полет жизни. Крутятся созвездья — вращаются без конца. И летят, летят…

Это — слезы огня: Безначальный заплакал когда-то. Брызги вспыхнувших слез в необъятном горят, остывая. И аккорды созвездий в душе пробуждают забытую музыку плача.

Это — звезды — огнистые искры промчавшейся вечной ракеты. Горят, остывая. Сквозь хаос пространств посылают друг другу снопы золотые — знамена огня промчавшейся родины.

И вот, погасая, бросают сквозь бездну золотисто-воздушные светы. Прижимает остывшее лоно снежно-трепетные ласки тепла и белого золота. И от бело-золотых, атласно-воздушных и жарких томлений сотканные из лучей существа возникают на поверхности стынущих звезд.

Поют о Солнцах дети Солнца, отыскивают в очах друг у друга солнечные знаки безвременья и называют жизнью эти поиски светов.

А золотисто-воздушные потоки летят и летят к ним, лаская и нежно целуя, сквозь хаос столетий, сквозь бездну текущих пространств.

Среди минут мелькают образы, и все несется в полете жизни. Дети Солнца сквозь бездонную тьму хотят ринуться к Солнцу.

Как бархатные пчелы, что собирают медовое золото, они берегут в сердцах запасы солнечного блеска. Сердце их вместит полудневный восторг: оно расширится, как чаша, потому что душа их должна стать огромным зеркалом, отражающим молнии солнц. Они рождают внуков солнца, чтоб передать им тайну света — светозарные знаки. Эти знаки открывают солнечность.

И вот длинный ряд поколений научается вспоминать невиданное и называет наукой эти желанные воспоминания.

Собирают солнце, накопляют светы — золотые светы и воздушно-белые, — накопляют светы внуки солнца.

Будет день, когда сердце их вместит все огненные слезы — слезы мировой ракеты, вспыхнувшей до времени времен.

2

Я родился. Детство мое было окутано тьмой. Два черных крыла трепетали над младенцем. Висела черная, ночная пасть и дышала холодом.

Помню впервые себя у окна. Замороженные стекла горели искрами. Мне хотелось, чтоб няня собрала эти искры в деревянную чашечку.

Кто-то седой и скорбный сидел за столом, вперив серые очи в одну точку. Потирал руками колени и сморкался от времени до времени. Две свечи погребально светили ему, и широкая черная лента его пенсне непрерывно стекала со скорбного лица. Он сидел на фоне зияющей тьмы, неумолимо рвавшейся в освещенное пространство. Оскаленная пасть грозила нас проглотить. Но скорбный старик встал и закрыл двери. Пасть сомкнулась.

А он продолжал сидеть, замирая, вперив глаза в одну точку. Он мне показался неизвестным, но заскорузлый палец руки протянулся надо мной и над ухом раздался голос няньки: «Вот папа… Он с нами…» Я начинал узнавать. За стенкой раздавалась суровая песнь. Согбенный отец подошел ко мне. Щекотал пальцем и говорил: «Это — зимний ветер».

В окне зияла черная пасть и дышала холодом. Мне сказали, что там — небо.

Унесли спать.

3

Я любил солнечных зайчиков, бегающих по стенам. Это было так странно, что я покрикивал: «Что это, что это?..» Но все смеялись. Смеялся и я, но в груди моей бились крылья.

Я любил золотисто-воздушные потоки светов и ласки белого золота. Весной мы переезжали на дачу, и я бегал по дорожкам сада отыскивать детей. Это были всё голубоглазые мальчики и девочки. Мы играли в детей Солнца. После дождя лужи сияли червонцами. Я предлагал собирать горстями золотую водицу и уносить домой. Но золото убегало, и когда приносили домой солнечность, она оказывалась мутной грязью, за которую нас бранили. Иногда мы прыгали по лужам, в синих матросках с красными якорями, хлопали в ладоши и пели хором: «Солнышко — ведрышко».

Ослепительные брызги разлетались во все стороны, но когда возвращались домой, взрослые говорили, что мы покрыты грязью. Смутно понимали мы, что все это хитрей, чем кажется.

А золотисто-воздушные потоки летели сквозь хаос столетий и ткали вокруг нас полудень белого золота. Мы казались лучезарными, и седой дачник всегда провожал нас старческим бормотаньем: «Невинные ангелы…»

О Солнце мечтали дети Солнца. Собирали, как пчелы, медовую желтизну лучей. Я не знаю, чего нам хотелось, но однажды я попросил у отца золотого вина, полагая, что это — напиток солнца.

Мне сказали, что детям рано вино пить. Однажды собрались дети Солнца к старой бузине. Это был наш воздушный корабль. Мы сидели на ветвях, уплывая к солнцу. Я командовал отплытием. В груди моей подымалась музыка: раздавался шелест молниеносных струй. А дерево бушевало, и ветви склонялись. Склоняясь, качали детей света, несущихся к солнцу. Потоки белого золота пробивали зелень, грели нас и качались на песке лучезарными яблочками.

4

Однажды вечером раздались звенящие звуки. Точно растягивали мед золотой и густой, как клей, чтоб делать из меда золотистые, лучезарные нити. Порой казалось, что это — плещущие струи жидкого солнца. Но это не было солнце: на балкончике соседней дачи сидел хромой студент в красной рубахе, потряхивал кудрями и водил по скрипке смычком.

И скрипело золото, растягиваясь в нити, и кто-то со смехом наматывал эти нити в золотые клубочки и бросался клубочками, как лучезарными зайчиками.

Долго я слушал хромого студента и говорил: «Звучит солнце… звучит золото… не все то золото, что блестит…»

Учился.

5

Дни мелькали. Я устраивал опыты. Шуршал золотыми, осенними листьями.

Раскрашивал картинки золотыми красками. Сыпал между пальцами сухой, желтый, шуршащий овес.

Однажды луна озаряла комнату. Я вскочил с постели и подбежал к зеркалу. Из зеркальной глубины ко мне бросился резвый мальчик и блистал глазенками. С ближней дачи неслись солнечные звуки. — Наматывали лучезарные клубочки ниток. Должно быть, студент играл на скрипке.

Я поймал зеркалом лунный луч. Опрокинул зеркало на пол и мечтал, что стою над прудом. Золотая, блестящая поверхность блистала трепетом, и хотелось искупаться в глубине. Я прыгнул в зеркало. Раздался треск, и что-то укусило меня за ногу.

Прибежали на шум. Увидали меня у разбитого зеркала.

Тогда собрался семейный совет, и решили взять мне учителя. Дяди и тетки наперерыв толковали: «Впечатлительный мальчик ищет пищи своей любознательности. Рациональней удовлетворить любознательность солидной пищей, нежели кормить ее фантазиями». Один старый отец скорбно молчал. Поглядывал на меня. А широкая лента его пенсне непрерывно стекала с лица. Он понимал меня. Но он молчал.

С той поры ко мне стал хаживать хромой студент с длинными волосами. Тщетно я ждал, что он принесет с собой и скрипку. Он приносил мне лучезарных букашек да сушеные травы, говоря, что и это — продукты солнечной энергии.

Впоследствии я узнал, что он стал спиритом.

Проходили года.

6

Я кончал гимназию. Иногда ко мне заходил хромой учитель. Раздавался его резкий голос: «Бегут минуты. Мелькают образы. Все несется. Велик полет мысли.

Память — чувствительная пластинка. Все она отпечатает. Летит возвратный образ. Вторично отпечатывается. Стираются частности. Остаются общие контуры. Образуются понятия…»

Он ударял пальцами в такт речи, учил меня музыке слов. У него осталась привычка приходить ко мне, развивать мои мысли, стирать частности, образовывать понятия.

Понятия сплетались. Разнообразны были их отношения. Ткань плелась. Звенья умозаключений, как паутинные хлопья, подавали знаки нам издали. Окрепшая мысль крыльями била. Бил руками по столу и ногой по полу мой восторженный учитель, и узенькая, белокурая бородка тряслась восторженно.

Он кричал: «Мысль растет. Все уносит. Все несется на крыльях мысли. Но вот сама мысль загибается — загибается, как лента. Обращается на себя. Замыкается круг ее. Разбросанные звенья умозаключений сливаются в одно паутинно-туманное кольцо. Ветер вращает это белесоватое колесо тумана».

И мы образовали круги мысли, и вращали это белесоватое колесо тумана — я и хромой учитель. И слова наши рассекали воздух, как бриллиантовые ракеты. Обсыпали друг друга дождем огненных слез пиротехники глубин.

7

Я исследовал спектры. В колбах и ретортах у меня возникали миры. Неоднократно профессор астрономии тыкал меня под телескоп. Наконец я сдал экзамен и открыл курс: «О хвостах комет»…

8

Вся солнечность, на какую я был способен, все медовое золото детских дней, соединясь, пронзили холодный ужас жизни, когда я увидел Ее. И огненное сердце мое, как ракета, помчалось сквозь хаос небытия к Солнцу, на далекую родину. Стала огненная точка в темноте рисовать световые кольца спирали. Наконец она удалилась. Огнисто-спиральные кольца беззвучно растаяли.

Ее глаза — два лазурных пролета в небо — были окружены солнечностью кудрей и матовой светозарностью зорь, загоревшихся на ее ланитах. Пожарный пурпур горел на ее тонких губах, под которыми блистало жемчужное ожерелье.

Мы были две искры, оторванные от одной родины, — две искры потухшей ракеты. Взглянув друг другу в глаза, мы узнали родину.

9

Я писал ей: «Вспыхнула душа трепетным огоньком — светозарная точка. И свет мира засиял. И свет мира не был залит тьмою.

Понеслась сияющая точка к водопаду времени. Вонзилась в века. В черноте стала рисовать огненные кольца спирали. Можно было видеть огненную спираль, уносившуюся сквозь время.

Начало ее сверлило тьму.

И свет мира, засиявший во мраке, мирно понесся на далекую родину.

Ревели века. Нависал старый рок — черный ужас. Замирало сердце, трепеща. Пустота разверзалась во всех концах — и в веках, и в планетных системах. Хлестали слезы — эти вечные ливни. Налетали потопы. Заливали пламенный путь.

Отныне не могли задушить огневеющий восторг.

И все видели полет воспламененной души, оставлявшей позади огненные кольца спирали. Нужно было раз коснуться души. И пылала душа — светозарная точка. Уносилась сквозь время. Казалось — змея, огневеющая белизной, переползала мировую пустоту, оглушаемая роковым воплем столетий. То, что зажглось, неслось сквозь время. А время спешило в безвременье. И свет мира, засиявший во мраке, мирно понесся на далекую родину».

Так я писал. После этого письма я ее встретил, но она отвернулась. Это было зимой, на катке. Она скользила по прозрачному льду под руку с офицером, оставляя на льду то круги, то спирали. Казалось, они неслись сквозь время.

10

Я хотел ее удивить и показать ей вечное. Для этого на скошенном лугу перед дачей я велел тайно забить ракеты. Я хотел устроить неожиданный фейерверк — разорвать тысячи солнц над влажными, ночными лучами. Я знал, что она должна была присутствовать при этом, потому что муж ее — мой друг — не захочет лишать меня удовольствия, а она — его. Я хотел намекнуть ей этими ракетами о полетах и восторгах наших душ.

Мы весело пили золотое вино, полагая, что это — напиток солнца. Черная ночь нас покрыла туманным холодом. Суеверней и чаще дышали горячие груди. Она почему-то украдкой бросала на меня удивленные взоры, но я делал вид, что ничего не вижу.

Мы пили золотое вино и багряное. Я дал знак хромому медиуму, старому учителю, и он скрылся во мраке ночи. Что-то тревожно-манящее, грустно-мягкое почило на ее застывшем лице. Я пригласил всех на террасу. Над нами висела черная ночная пасть.

Висела и дышала холодом.

У горизонта забила золотая струйка искр. У горизонта открылся искромет. Понеслись по ветру золотенькие искры, быстро гаснувшие. Еще. И еще.

И везде забили искрометы. С ближнего холма сорвался поток светозарных искр, наполняя окрестность ровно-золотым трепетом. Озаренный золотистым, хромой медиум кричал так странно звучащие слова: «Еще не все погибло. Душа перестала лететь на далекую родину, но сама родина затосковала о потерянных — и вот летит им навстречу старинная родина». Над горизонтом промчались горящие жаворонки — точно красные кометы, и все услышали над головой трепетание крылий примчавшейся родины.

А хромой медиум, уже не озаренный погасшим водопадом, продолжал выкрикивать в темноте: «И вот, как ракета, взвилось огоньковое слово. У горизонта забила золотая струйка искр. У горизонта открылся искромет. Понеслись по ветру золотенькие искры, быстро гаснущие. Еще. И еще.

И везде забили искрометы».

А уже окрестность свистела и шипела. Огненные колеса жужжали, кое-где вспыхивали пурпурно-бенгальские, странные светочи.

Кто-то услышал тихую поступь — бархатно-мягкую поступь в тишине. Поступь кошки. Это ночной порой кралось счастье. Это было оно. Не понимали, что подымалось в сердцах, когда в небо били гаснущие искрометы — золотые фонтаны вдохновения. Не понимали, что вырвало из жаркой груди светомирные вздохи грусти.

Она стояла близко, близко. Что-то манящее, грустно-застывшее почило на ней, и, понимая меня, она смеялась в ласковой безмятежности.

Тогда я сказал гостям: «Вечность устроила факельное празднество. Значит, по лицу земли пробежали великаны. Только они могли выбросить пламя. Только они могли начать пожар. Только они могли затопить бездну дыханием огня».

11

Все потухло. Мы молчали. Неслись минуты, и мы смотрели на созвездья — эти слезы огня. Безначальный заплакал когда-то: брызги вспыхнувших слез в необъятном горели над нами. Сквозь хаос пространств посылали снопы золотые друг другу. И аккорды созвездий в душе пробуждали забытую музыку плача. Я услышал чуть слышные звуки рыданий и смеха. Точно роняли жемчуга.

Это она смеялась блаженно. Плакала горько. Тихо сказала, что ночь голубеет, а эмпирей наполнен голубыми волнами.

Услышали звучание небес — прибой волн голубых. Сказали друг другу: «У нее истерика»…

Заискрились белые тучки пенно-пирным золотом. Горизонт янтарел.

Мы простились.

12

Я остался в голубом, ласковом безмолвии. Я молчал. Я добился своего. Мне оставалось только умереть от счастья.

«МЫ ЖДЕМ ЕГО ВОЗВРАЩЕНИЯ…»

Стояло лето. Разрывались ожерелья дней. День за днем — золотой, росяный, бирюзовый, жемчужный — падали в чашу безвременья. Так дни летели. Но дни затуманились. Стояла засуха. России грозил недород. Солнце казалось рубином под вуалью — значит, горели леса. Мы были так измучены. Чувствовалось наше одиночество. Давно не видали никого из своих, милых. С нетерпением ожидали его приезда. Часто ходили на станцию. Гуляли вдоль платформы. Ждали известий. Известий не было. И вот получили его письма. Обещал приехать. Могли слушать милый голос. Не раз так бывало: перед свиданием обыкновенно проносилась странная тяжесть, разливавшаяся в атмосфере, точно гигантская серая птица с дымными крыльями. И горели леса. И расстилалась гарь. Нравилась, пожалуй, эта дымка, воплощавшая в окружающем боль души!..

Помню день его приезда.

С утра шел дождь. Днем парило. Сосны не качались. Калоши расплывались в мягкой глине, когда мы шли его встречать.

Прибыли на платформу в момент прихода поезда. Напряженно искали широкополой коричневой шляпы и такой же крылатки. Увидали. Он пробежал мимо нас за носильщиком. Шляпа была на нем, хотя и широкополая, но соломенная. Синее пальто нес он в руках. Серые волосы побелели. Еще согнулся.

Мы его окликнули. Не слышал. Минуту спустя пожимал нам руки. Смеялся, сняв шляпу, откинув с чела пряди волос. Казалось, в нашей радости он заметил нечто вопросительное, искательное. Смущался, щурясь голубыми подслеповатыми глазами и протирая пенсне.

С обеих сторон было много пережито несообщенного друг другу. Это создавало атмосферу отчужденности в самой радости встречи.

На возвратном пути сообщал о своем труде, «Задачи и методы синтетической философии», и о поездках на север, а мы любовно вглядывались в близорукое лицо и с тайной грустью отмечали на нем морщины. Жадно прислушивались к словам, но не приставали с вопросами. В боязливой стыдливости обнаружилась сила нашей дружбы. Знали, что и сам расскажет нам все на вечерней зоре…

Он пошел отдохнуть. Да и мы разошлись — я и сестра. Было неловко остаться нам с глазу на глаз, было неловко смотреть в глаза. Боялись заговорить о нем в его отсутствие.

Прилив счастья — тихий, пьяный, слегка грустный — уносил сердце, как прежде. Невольно пелись знакомые слова:

Сияй же, указывай путь,

Веди к недоступному счастью

Того, кто надежды не знал…

И сердце утонет в восторге

При виде… тебя.

Вошла сестра. Мне стало стыдно.

За обедом он рассуждал о текущих событиях: «Меня поражает отношение общества к марксизму!..» Но от меня не укрылось, что сюртук его чересчур ветх. С горьким упреком откинулся на спинку стула, как будто он был виноват, что пронзил мне сердце своей бедностью. Но он не заметил моего волнения. Сестра тоже.

Белый день улетал с ветерком. Наплывал красный вечер. Между нами возникла уютная близость, которую он вносил своим появлением, без которой томились, — уютность, приласкавшая нас. Глаза его засияли, как звезды. Длинными руками перебирал ненужные предметы и заявлял о синтетическом характере русской философии и о многом другом… Отказываюсь передать смысл его слов. Нельзя запечатлеть всех молний. Стучал ножом по столу, портя скатерть… Это было первое звено в цепи откровений, которые он постиг. Уж пропели красные петухи вечера. Белый день канул в бездну ночи. Отовсюду ринулись тени, успокоились — пали на все. Мы суеверно придвинулись к нашему милому, старому другу. Он теперь молчал… Свистнула птичка и как будто пожаловалась на что-то.

Внезапно сестра сказала печально и торопливо, что она устала и что с ним быть хорошо. Вот он уедет. Хлынет старое. Тоскливый ужас камнем падет на сердце. Сказала, и слезы блеснули невольно. Но он молчал, добродушно глядя на нас и, как мне казалось, лукаво. Вдруг хлынула радость, мне захотелось ему подсказать его тайну. Он сидел молчаливый, опоясанный счастьем. Одна рука покоилась на перилах террасы. На другую склонил голову. И сестра взяла его широкую руку. Взяла и поцеловала со словами: «Пусть сердце утонет в восторге при виде тебя». И не противился. Казалось, не слушал сестры, весь ушедши в безмолвие. Знакомые волны опять уносили. Опять после долгой разлуки я хотел сказать о несказанном, но подумал: «Он знает все». Но он молчал.

Сверкающий метеор тихо понесся над нами. И растаял. Все осталось по-прежнему. Только глубокая грусть отуманила взор старика. Разошлись со свечами в руках.

Глубокой ночью я гулял. Мне казалось — окрестности улыбались луной, а липы слишком вытягивались, бросая тени. Глубокой ночью облака, как события, наплывали отовсюду. В комнате сестры не потухала свеча. Значит, и сестра не спала. Мы сладко терзались несказанным.

Глубокой ночью не раз подходил к его двери, чтоб приложиться к замочной скважине. Виднелась сутулая спина, склоненная над столом; не было видно головы, припавшей к рукописи: писал о задачах и методах синтетической философии или о многом другом…

Утром свистели синицы. Было холодно и туманно. За рекой прыгал красный петух: там развели костер, и теперь пламень лизал синюю мглу.

Неловко встретились за чаем на террасе, точно стыдясь друг друга. Он был в синем пальто. Он казался бледный и грустный, сказал, что уедет. На его сапогах я заметил заплату. Ноющая боль поднялась в моей груди. Я не задерживал его.

Крепко пожали руки на станции. «Скоро увидимся» — это был последний привет, о котором так часто вспоминаем теперь, в эти зимние вечера, когда вьюга плачет над старым домом.

Скоро он побежал за носильщиком в вагон московского поезда. В последний раз его фигура мелькнула в окне вагона! Он устанавливает над головой чемоданчик. Сестра закивала ему. Он нас не заметил.

Недавно появился в печати его незаконченный труд: «Задачи и методы синтетической философии»…

Недавно я был на его могиле. Снег кружился у моих ног, и я все смотрел на трепещущий огонек лампадки.

Теперь в эти зимние дни мы часто говорим с сестрой о том, что произошло между нами троими. Но мы останавливаемся больше на нем, чем на словах, обращенных к нам. Нам страшно в них разбираться. Мы теперь позабыли будущее: ведь он был весь — будущее, но он отошел в прошлое. Прошлое опять заслоняет все. Мы многое забываем и обращаемся к обыденности. С нами уж нет никого из своих, милых.

День за днем — золотой, бирюзовый, метельный — тихо падает в чашу безвременья…

РАССКАЗ № 2 (Из записок [чиновника])

Вчера я послал ей письмо. Опять я не мог удержаться, потому что она думала обо мне — я это знаю… Я всегда знаю, когда она думает обо мне… Тогда я представляю себе ее синие очи и грустно-коралловую улыбку уст… Она смотрит на меня немного удивленно, полусмеясь от сочувствия… И в то же время она боится моих диких выходок… Мы с ней даже незнакомы, но я имею дерзость посылать ей письма. Боже вечностей… Я не мог ошибиться в том, что она думает обо мне, — ведь Ты же создал все так, что «оно» — одно, несмотря на расстояния… И мы всё встречаемся где-то, по нашему желанию, вне пространства и времени, и там знаем друг друга… Боже Вечности, ведь это же так, и я был прав, когда послал ей ответ на ее думы обо мне… Тем более что меня разбудил в ту ночь нестерпимо яркий месяц, ущербный и красно-золотой на зеленеющем восходе, ему вдогонку пылали желто-розовые пыльные зори… Я ей писал, что это — мое последнее письмо… Что воспоминание о ней я унесу в бледно-голубую бесконечность… Я отрезывал себе дальнейшую возможность ей писать, но зато я оправдывал свое теперешнее письмо…

Я ей давно не писал… Она слишком испугалась моего последнего письма, пропитанного диким драматизмом, чуть-чуть напускным, но что ж делать?.. Я не мог объяснить ей «все» своими, простыми словами и выдумывал искусственные обороты и напыщенные сравнения… И я достигал своей цели… В своей ходульной манере выражаться я достиг особой искренности, которая вполне заменяла простоту и давала возможность изъясняться, хоть и на другом языке.

Я не мог ее позабыть… Она была для меня моим спасением… Без нее на меня наплывали стародавние детские кошмары, не покидавшие меня, хотя я уже не был ребенком… И я погибал в трясине ужасов, и трясина засасывала меня, и я чувствовал насмешливое безумие, расставлявшее мне ловушку…

Мог ли я не схватиться за воспоминание о ней, которое прогоняло ужасы и убаюкивало одинокое сердце кроткой, розовой сказкой… И хоть я редко встречал ее, но мог вызывать ее образ, следить за ним, и я верил своему ясновидению, и это было моим последним спасением — торжеством над пространством… О Боже, о Боже, не отымай у меня этой последней надежды!..

Ведь это было именно так… Она была для меня — иконой непорочной и чистой, святым знаменем, влекущим в Царствие Небесное… Теперь я должен был ей усиленно молиться, потому что одни странные люди уже приглашали меня заняться магией вместе с ними и посылали в мою квартиру тучи внушений и ужасов, так что я едва сдерживался, чтобы не, позабыв всего, броситься вниз головой в трясину ужаса… Я тщетно разгонял ниспосылаемые тучи ужасов — целое общество задалось целью познакомить меня с Сатаной… (Им это было нужно… Для чего, не знаю.) Я это знал — и вот почему я написал ей… Это была моя молитва, моя тихая покорная молитва — одинокая молитва…

[Боже, о Боже, ведь это все было так?.. Ведь] она сама же подумала обо мне? Или мне это приснилось?..

И потом, у меня были еще собственные ужасы, свои тайны особые… Я тихо задумывался… Знаете ли вы тихое раздумье перед зеркалом, где вы отражаетесь, знаете ли вы ожидание у запертой двери вашей квартиры — ужасное ожидание: тогда вам кажется, что за дверью стоит тот, кого вы ждете… И ужас принимает нестерпимые формы от сознания, что этот ожидаемый пришлец может быть лишь двойником, захотевшим познакомиться с самим собою… И волосы у вас на голове начинают тихо шевелиться, и вы стоите у двери, а из окна на вас смотрит яркий, золото-багряный, хохочущий серп…

Нет, вы не знаете…

И вы ложитесь на постель, и вам душно под одеялом, и вы закутываетесь бледной простынею — вы, мертвец, одетый саваном… А ваши карманные часы тикают… Тогда в большом зеркале начинается жизнь, потому что комната, которая там отражается, — особая комната, настоящая комната с жильцом, которого вы никогда не видите, потому что если вы подойдете к зеркалу, то откуда-то из глубины к вам навстречу идет ваше отражение, а жильца нет как нет…

А вот в бессонные часы белой весенней ночи вы ясно слушаете жизнь, возникающую в зеркале, различаете шаги… И стоит вам отвернуться, как зеркальный жилец подходит к самой поверхности и тихо шелестит своим бескровным ртом свои зеркальные пожелания, но вы не поймете его, вы не можете знать и черт его лица.

Вы знаете только, что у него есть лицо, непременно лицо…

И вам страшно… Лежите вы тут — в белом, простынном саване — и невольно ищете спасения и от собственного безумия, и от чужака, прикидывающего<ся> двойником и всегда бродящего где-нибудь поблизости от вашей квартиры, и от общества странных людей, хлопочущих о вашем знакомстве с сатаною…

Вчера она думала обо мне, и так спасительна была эта дума, что дымка, застилающая мои больные очи, внезапно рассеялась, двойник ушел за тридевять земель от Москвы, и я чувствовал себя свободным от него, а зеркальный знакомец, должно быть, переехал на дачу (в зеркале комната с окнами в бесконечность. Там тоже мир с городами и дачами)…

Вчера она думала обо мне с раскрытыми синими глазами, полусмеясь от сочувствия, спрашивая про себя, люблю ли я ее, не забыл ли… И я послал письмо… Мог ли я не писать ей, когда она сама думала обо мне… Боже сил, ведь это было так, ведь не могу же я ошибаться в своем ясновидении?

Или ничего подобного не было…

* * *

Днем я ее встретил на улице… Она промчалась мимо меня в коляске — вся в бледно-голубом… Она мчалась за город с букетом роз, как бледно-голубая птица, и с ней сидела рядом незнакомая для меня особа, которая, увидев меня, шепнула ей что-то, и она, гордо нахмурив брови, даже не посмотрела на меня… И я шел, испуганный неприязнью, помахивая крючковатой палкой и небрежно насвистывая… Боже, Боже! Ведь мне это только показалось… Ведь она думала обо мне… Я это ясно почувствовал… Она любила меня… Вы сказали бы — обманные фантазии, но вы не сказали бы истины: мне нужно было ее любви, ее сочувствия, потому что иначе я бы погиб… И она любила меня, ей только хотелось помучить меня…

Но зачем ей мучить меня! Мучить в любви можно лиц, которых часто видишь, а мы так редко встречаемся… Так почему же она отвернулась?..

[Боже, Боже…]

Она еще не получила моего письма… Сегодня вечером, воротясь из загородной прогулки, она увидит конверт и узнает знакомый почерк своего незнакомого влюбленного… Что же она скажет тогда?.. Я это непременно узнаю… Я буду думать о другом, но вдруг знакомая спазма сожмет мое горло и я живо представлю себе все так, как будет… Уже не раз это бывало, и я никогда не ошибался…

Буду ждать…

* * *

О Боже, когда же ты пошлешь нам свой холодный дождь, окати нас дождем, смочи нас влагой… Нам жарко… Дворники среди дня метут пыль, и пыль пристает к нашим воспаленным лбам, и тщетно мы размазываем ее на лице, обтираясь платком: все новые и новые слои пыли садятся на прохожих…

Ведь мы, прохожие, люди, а все люди нумены, живут не здесь, в видимости, а «там», за нею… Неужели и нумены подвержены позору и лишению… И я смотрел на бегущие вокруг меня усталые знаки, в которых обитали бессмертные нумены, и горе и жалость сжали мое истомленное сердце…

А она все не получала моего письма: «оттуда» все не было известий…

И я пришел домой, и я стал бесцельно шагать вдоль моих одиноких комнат, открывая окна и устраивая сквозняк… И едва я отворял окна на той стороне квартиры, как что-то чего-то перетянуло , нарушилось равновесие, и свежая струя воздуха непрерывно потекла сквозь жаркие комнаты, врываясь в одно окно и вытекая из другого… И я все бродил, поддуваемый ветерком, думая о том, что закон причинности — лишь мое воображение и я свободен в своей глубине… И я смотрел из глубины своей на видимость, как из окошечка, и видел начало ее — причину всех причин, которая была таким же окошечком, но только с противоположной стороны; а из того отдаленного окна в окно моей глубины тек ветерок, сквозняк — и это-то было миром в его настоящем и прошедшем, каким он являлся мне…

А она все еще не получила моего письма, что бы это значило?.. Ведь я же приклеил две загородных марки, хотя жила она в городе…

И я продолжал созерцать мировой сквозняк между двумя окошечками — первой причиной и собою, сам обдуваемый сквозняком, образовавшимся между противоположными окнами моей квартиры… Вдруг мне показалось, что первой причины и нет, и быть не может, а она — только мое отброшенное отражение, она — я, пойманный зеркальной поверхностью… И куда я ни смотрел своим духовным оком, я встречал только себя да своего двойника…

Уже я пообедал и запивал сладкие пирожки серебристо-прозрачной, хрустальной водою, которую я налил себе из графина в чистый стакан. Под влиянием жара я с восхищением тянул глоток за глотком эту чистоту и грустил, потому что от нее не получил никаких известий… И холодная вода казалась мне синонимом бледно-пасмурной грусти, отражающей собственное изображение… И от времени до времени я наливал себе в стакан порцию бледно-пасмурной грусти, вспоминая «ее»…….

[Боже сил, ] я поеду сегодня в загородный театр, не для того, чтобы встретить ее!.. Она ведь никогда не бывает весною в театрах, а тем более в загородных… [Боже сил, ] она не приедет в театр…

А уж бледно-апельсинная зоря указывала мне, что скоро начало представления «Пиковой Дамы», оперы Чайковского, а уж с открытого балкона неслись ароматы весны, но это были какие-то поддельные ароматы — не запах распустившихся листьев и цветов сирени, а запах очищенных апельсинов… И я съел апельсин; очищая его, я видел тожество в цвете между ним и зорею, и мне казалось, что я срываю с апельсина куски зори, вспоминая «ее».

* * *

Что может быть ужасней сидения в театре в жаровые, майские дни, когда голоса один хуже другого передают вам о своих радостях и скорбях… Но мне было страшно, когда четыре лица — две дамы и два кавалера в тогдашних костюмах — все разом заявили о своем страхе в Летнем саду… А после этого в оркестре раздались звуки приближающейся грозы, и мне было страшно, повторяю, потому что она сидела со мной в одном ряду, [с своим мужем, заплывающим жиром]… И даже она не негодовала на меня, но презрительно поджимала губы — вся в бледно-голубом шелку… Она морщила брови, и я забывал те дни и часы, когда она меня любила (а она действительно меня любила, я знаю это, потому что иначе я погиб бы от отчаянья…)… Повторяю, я забыл все, и беспредельное отчаяние заволакивало мою душу, как те черные тучи, которые затмили сцену и теперь посылали молнии, освещая Летний сад… И я ушел из театра, и согбенный извозчик вез меня по Садовой, грустно поникая, [и фонари одиноко горели], [и] окрестность была закрыта тучами…

Боже сил, или она получила мое письмо и осталась равнодушна к моим словам, но ведь она любила меня… или было их две, она и ее двойник, две дамы — червонная и пиковая… Одна одевалась в белое или розовое, вспоминала меня, удивленно смеясь и лаская меня лазурно-синим взором… Другая же — та, которая промелькнула передо мною сегодня в бледно-голубом, — была строга и гневна… Но, быть может, она любила меня еще сильнее, нежели та, другая, в белом и розовом, и только прятала свою любовь под маской суровости…

Кто разберет все это… Я, кажется, немного запутался в своем ясновидении… Я ясно различал все вибрации, идущие от людей, но только теперь был час моего уныния, и я перепутал, что к чему в этих несомненных для меня вибрациях…

[Несомненных ли?..]

Дома я подошел к своему ночному столику и вынул колоду карт… Дома я занимался гаданием в часы досуга… Я вынул карту, не смотря на нее, чтобы знать, сердятся ли на меня или нет… Я посмотрел: то была червонная дама… Но тут обнаружилось, что я вынул невзначай две карты: под червонной дамой была пиковая, вынутая вместе с червонной…

О день недоумений!..

* * *

И я бросился на постель, окруженный свисающими тенями, и зеркальный житель, вероятно возвратившийся с дачи, шелестел с блиставшей поверхности стекла свои невнятные пожелания… Она не любила меня… И я верил снам, говорившим противное… Она не любила меня…

Позвонили… Это пришел мой товарищ, тот самый, который настойчиво вооружал меня против дружественных мне лиц, говоря, что они занимаются магией… Маленький, хилый, равнодушный к красоте, он не понял бы меня, и я, конечно, таил от него «свое» в себе… Он же воображал, что меня угнетают ужасы, наплывающие от общества лиц, дружественных ко мне… Он начал свои насмешки и нападки на них, спасая меня от ужасов, хотя не подозревал, что сам принес их собою, что вокруг него нет ни живого места, которое бы подмигивало от мистических струек страхованья … Я горевал, я отчаивался, но не ужасался… Атмосферу вечерних ужасов, тучу бреда принес он сам.

Мы сидели за чаем. Он подозрительно указывал своим перстом на лимон, лукаво улыбаясь, видя здесь ужас, обнаруживая его… И при этом он молчал, читая про себя «Да воскреснет Бог»… Я морщился потому, что мне не было приятно, когда мне указывали в мелочах сатанинские налеты, желая меня утешить; но мой хилый товарищ не унимался… Так, увидев, что крюки, поддерживающие картину, обмотаны красной материей, он сказал как бы невзначай, а на самом деле с намерением: «Красные гвозди!.. Да, красные гвозди!.. Ну что ж, красные так красные!..» И всюду, куда он ни обращал свой тусклый взор, вставали безвидные ужасы, и предметы поддерживались налетом сатанизма. И я морщился, и невольно наплывали на меня волны чертованья, но из гостеприимства я не обрывал своего хилого товарища, воображающего, что он пришел меня спасать…

Балкон был открыт… Крыши домов не скрывали горизонта… На горизонте были чуть видны желто-голубые налеты еще не умершей зори, испещренные черно-серыми пятнами туч; выйдя на балкон, можно было бы видеть, как вспыхивали и тухли подозрительные огонечки здесь и там… Стоило внимательно присмотреться к огоньку, и он тух, стоило отвести очи, и он вспыхивал вновь…

Я бы ничего этого не заметил, но это все мне указал мой подозрительный товарищ, наставляя, уча уму-разуму…

И я весь был в этой тонкой атмосфере страхов… Дверь в соседнюю комнату была закрыта, но мой товарищ, которому я налил шестую чашку чая, вдруг встал и, увидя, что уже час ночи, подошел к двери, чтобы запереть ее…

«Так, на пустых креслах возникает теперь Козерог»… Сказал он мне, и весь я поник от безнадежного, замирающего чувства, а мой товарищ как ни в чем не бывало отхлебывал глотки чаю и продолжал: «Да, теперь там сидит Козерог… Я его запер, а то он пожелал бы с нами напиться чаю…» И в порыве ужаса он хохотал, и на листе писчей бумаги нарисовал лицо Козерога — голого, губастого, бородатого мужика с рогами… И я весь скорчился от страха и безнадежности, хотя знал, что мой товарищ врет и нет никакого козерога, а есть только душевная шалость и возмутительная разнузданность воображения… И я возмущался, думая: «Что это он смущает меня… Наговаривает вздор на дружественных мне людей… учит чертованью… Чего он шляется сюда… И без него горько на душе…» А уже был разбит час третий… Товарищ мой и я, мы вышли на балкон и вдруг увидели бледно-голубой кусок чистой зеркальной лазури, еле повитый бледно-розовыми облачками, перистыми; а внизу, внизу, тяжелые и косматые, уплывали ночные тучи черными комками на бледно-голубом смеющемся фоне… И пока товарищ мой унывал, что не видит ужасов, я весь просиял и вспыхнул, потому что узнал знакомый привет моей бледно-голубой красавицы… Это была она… Вчера я послал ей письмо… Опять она думала обо мне — я знаю… Я вижу, что она на меня не сердится… Вижу, вижу — она смотрит на меня немного удивленно, полусмеясь от сочувствия… Это был сон, когда она хмурилась на меня при встрече на улице и в театре… Это было грозным кошмаром… Она вся смеется… Я знаю… Я знаю, ведь это, конечно, так…

Вот бледно-голубая лазурь — платье на ней тоже бледно-голубое… Вот розовые облачки, высокие, перистые, — она моя розовая сказка… червонная дама… А низкие темные тучи внизу — темные, как тени, — ее гнев, убегающий, уплывающий, тающий при рассвете…

Но тут рядом со мною стоящий товарищ мой радостно выкрикнул: «Козерог» — и указал на небо, туда, где сияла голубая чистота… Это был последний, космато-черный комок, и при желании можно было рассмотреть и толстые губы, и курносый нос, и рога, а ликующий товарищ добавлял: «Теперь его уже нет в комнатах… Но он расплылся и вылетел в открытую форточку, вот плывет голова в небесах»…

Но тут я затопал на товарища, оскорбившего меня в самых заветных чувствах, и я прогнал его из дому, потому что уже было утро…

И прогнав его, я долго стоял на балконе, обвеваемый ветерком, и, с нахмуренными глазами, проклиная гнилых людей, все заражающих своим скептицизмом… А уже бледно-голубая лазурь казалась мне такой, как всегда, и я уже не видел в ней «ее» улыбки, «ее» ласки, «ее» прощения…

День разгорался… Тихо таяла в небе голова Козерога, к которому теперь примчалось и туловище в виде косматого <нрзб.> обрывка, соединившегося с головой… Знакомый ночной сторож, видя меня одиноко стоявшим на балконе, снял шапку и кричал мне снизу: «Долго не изволите ложиться спать, барин»…

Боже сил, помоги мне выбросить из головы все, потому что ничего нет, и мы наполняем окружающее своими хилыми выдумками!.. Она никогда не любила меня и даже, быть может, не знала, что именно «я» ей пишу эти письма…

А уже восходящее солнце, играя жаром, говорило о новом дне, таком же, как и вчера, с теми же мучениями, [как вчера]…

Боже, помоги мне забыть все, потому что мне теперь ничего не нужно и я никому не нужен.

* * *

Белым деньком, весь изнывая от жару, я сидел на смятой постели, подперев худою рукой унывающий лик свой… Я не думал… Думы не развлекали… Это было бездумное считание минут, тупое равнодушие… Я выкинул «ее» из головы… Что она мне… Я сам по себе…

Месяцев семь тому назад она благосклонно взглянула на меня, и я вообразил невесть что… Я и не любил ее, вовсе не любил… Мне нравилось играть в новую для меня игрушку… Мне было приятно казаться влюбленным перед самим собою… Это намекало мне на мою жизненность, которую я давно потерял в безднах декадентства и эстетизма…

Я не любил ее…

И сидел я белым деньком, изнывая от жара, поедая апельсины, пахнущие весной, сдирая с них зорю…

И думал я о том, что я — нумен, глядящий на мир и отражающийся в зеркале, где принимал вид первопричины… И каждый из людей отражался первопричиной… И людей было много, и они были разные, а первая причина одна и та же… И я удивлялся, как это могло быть… И меня продувал сквозняк, протекающий в одно окно и вытекающий из другого…

И я вспомнил двойника, который только и мог быть первопричиной. И я удивлялся, как это я мог бояться его, черты лица его прекрасны, он вечен, он все знает… «О двойник, только ты можешь развеселить меня», — кричал я [и] вскакивал со смятой постели белым деньком, бросался к запертой двери и мучительно ждал, боясь и ликуя бредом… Но за дверью никого не было, и я отправлялся к себе в комнату очищать апельсин…

* * *

И был вечер… И я пошел в гости… Дома — людские кладбища, в которых водилось безумие и всякая иная мерзость, — мрачно остывали, сверкая оконными стеклами. Мимо меня проходили оборванные нумены с такою только оболочкой, что не могли прорваться из себя… И я знал, что между каждыми двумя нуменами — бесконечная пропасть, и ужас охватывал меня от сознания, что все мы так удалены друг от друга, и я удивлялся, как мы еще понимаем наши речи…

В гостях я не показывал свои страшные мысли, но был весел, как никогда… Молодые девицы хохотали до упаду от моих шуток, и видевший меня в первый раз невольно должен был думать: «Какой милый, веселый молодой человек… Какое у него здоровое веселье в наш нервный век… А речи его, когда он не смеется, степенны и сериозны…» Мы веселились на славу, а на дворе был сон , и в открытые окна смотрело на нас темно-синее небо с зорей на горизонте, золотые звезды и шелестящие купы деревьев… Тогда молодой музыкант сел аккомпанировать, а одна из девиц запела, и мы все сразу почувствовали роковое, неизбежное и тем не менее скрытое до времени в глубине души — вечное возвращение двойника… В саду шелестели деревья… Их шелест был слышен между медленными аккордами аккомпанемента…

И ночи, и дни примелькались,

Как дольные тени волхву…

В безжизненном мире живу…

Живыми лишь думы остались…

И мы сидели тут, нумены, с безднами, горящими в наших глазницах, не устремленными друг на друга… И был один из примелькавшихся вечеров, а из окна шумели деревья, и мы видели движенье их вершин на темно-голубом небе с зорей внизу…

И нет никого на земле

С ласкающим горестным взглядом…

Кто б в этой томительной мгле

Томился и мучился рядом…

[И] я теребил свои белокурые усы и смотрел в зеркало, где на меня смотрел спокойный молодой человек серыми глазами, теребя белокурые усы… [А] кругом замирали молодые люди и девицы, и земли их были одиноки, и Петр не знал, какова земля для Ивана, а Иван, какова она для Петра… Между ними были бездны… они были одиноки на земле, без доступа друг к другу…

Часы неизменно бегут,

Бегут и минуты считают…

О бег перекрестных минут!..

Так медленно гроб забивают…

Медленными аккордами забивали этот гроб, наш общий гроб, но были у нас и частные гробы, у каждого свой, — это наша оболочка, из которой мы не могли вырваться, чтобы познакомиться с миром и друг с другом… Мы придумывали условные стуки и на стуки отвечали стуками, и наши стуки попадали в одну из минут времени… А минуты сменяли друг друга… И никогда мы не знали, что стучит нам наш гробовой товарищ, а отвечали по догадке…

Потом мы высыпали на двор. Я надел свое желтое пальто и взял крючковатую палку… Проходя мимо густого дерева, я заметил сидящего молодого человека в желтом пальто и с крючковатой палкой… Должно быть, он пришел к окну, чтобы послушать только что пропетый романс, и сидел на лавочке, весь в тени…

Это меня поразило, и страшная догадка шевельнулась в глубине, не дорастая до сознания…

Мы играли в горелки… Бегали друг за другом, ловя, — нумены, отделенные друг от друга миллионами верст… Тщетен был наш бег друг за другом: между нами была вечность… Больше всех бегал и ликовал я, в желтом пальто и с крючковатой палкой, и на меня смотрел сидевший на лавочке молодой человек [в желтом пальто и с крючковатой палкой]… И мне было в одно и то же время и страшно, и весело… Я уже догадывался кой о чем в каком-то пьяном восторге и вдруг, расшалившись, побежал к сидевшему в тени и на весь двор крикнул: «Приходите завтра ко мне»… И сидевший в желтом пальто и с крючковатой палкой испуганно вскочил с лавочки и поспешно удалился со двора… Я успел заметить лишь его бледные волосы, белокурые усы да испуганный взгляд, который он бросил на меня, одетого в желтое пальто и с крючковатой палкой… А когда меня обступили девицы и говорили мне полусерьезно, что́ это я сделал, я ответил, шутя: «Да ведь я пригласил только самого себя…»

И все мы смеялись…

И я возвращался в каком-то тупом забытьи, с сознанием, что нет ничего и никого, кроме меня… Я проходил мимо дома, где жила «она», но я не горевал… Ведь и ее не «было», а если бы она и существовала, то она не была бы такая, какой я ее представлял, себе… Был только я да мой двойник. А над домом, где она обитала, горел рассвет и небо было бледно-голубое, с налетами розового шелка, а из-за крыши дома торчал тонкий, ущербный месяц, красный и печальный… И я напевал вполголоса, помахивая крючковатой палкой:

И нет никого на земле

С ласкающим горестным взглядом,

Кто б в этой томительной мгле

Томился и мучился рядом.

А у потухшего фонаря старик прохожий, молча смотревший на меня, казалось, проливал из глаз потоки жалости и скорби, но разве это касалось меня… Я продолжал напевать:

Часы неизменно бегут,

Бегут и минуты считают…

О бег перекрестных минут!..

Так медленно гроб забивают…

Прямо передо мной высились огромные серые дома с бесчисленными четырехугольными глазами, мерцавшими темным бредом… И когда я остановился перед ними с немой мольбою, то глаза мои наполнились слезами, неизвестно почему, а разгоравшийся рассвет засверкал на оконных стеклах, и они тоже заблестели, словно наполнились слезами.

* * *

На другой день я встал поздно, так поздно, что уже солнце начинало склоняться к западу, хотя еще пекло и пыль продолжала садиться на бегущих прохожих… Еще сегодня утром, вернувшись домой из гостей, я поднял спавшего человека и приказал ему доставить к сегодняшнему дню роскошный обед с питьем и яствами. Я сообщил ему, что у меня будут дорогие гости, и он удивился, потому что ко мне редко кто заходил и никто мне не был дорог…

Я забыл ее… Я уже не нуждался в ее любви, я, кажется, нашел самого себя, [согласно предписанию Ницше]. Если бы она сама обратила ко мне свой ласковый взор, не то грустный, не то удивленный, с неизменной улыбкой на [коралловых] устах, я бы ответил с насмешливым хохотом… Я забыл ее и уже не искал приветов ее, посылаемых мне из дали, ни на небе, ни вокруг себя… Уже и так я полысел от нервной лихорадки за эти семь месяцев, уже и так лицо мое было мертвенно от внутренних восторгов и отчаяния… Довольно… Теперь я свободен от нее… Я нашел самого себя…

Я даже нарочно пошел гулять вдоль улиц в час, когда она возвращалась с гулянья, чтобы сделать презрительную гримасу, когда она посмотрит на меня; но она пролетела мимо, меня не заметив, потому что смотрела прямо перед собой — вся в бледно-голубом…

Тем лучше…

Не остановился я и перед тщедушным товарищем своим, который наскоро мне сообщил, что против каждой церкви теперь начали строить дома в новом стиле, чтобы оттуда обстреливать церкви мистическими зарядами ужасов и выпускать тучи наваждений. Он рассчитывал испугать меня, как всегда, но я едва расслышал, что он мне сказал, простился и сейчас же пошел в магазин за фруктами и дорогим мне шампанским… Если б он знал, для кого я все это покупал, он ужаснулся бы в свою очередь…

Но я не люблю пугать…

Нагруженный покупками, я вернулся домой; глаза мои блестели, непривычный румянец горел на щеках… Я надел свой новый сюртук и выложил на рояль все лучшие ноты, какие у меня были… Я и слуге своему приказал надеть белый галстух и чистые перчатки…

Все было готово для принятия дорогих гостей, а в ожидании я наигрывал и напевал из Шубертовых романсов: «Still ist die Nacht»…

И вот позвонили… Но почему-то слуга ничего не слышал, и я сам побежал отпирать, радостно сияя; я быстро снял с него желтое пальто и поставил крючковатую палку. И вот мы стояли друг перед другом, как два отражения самих себя, — оба рассматривая себя серо-синими глазами, оба с одинаковыми белокурыми усами, в тех же сюртуках… О счастье, о вечность!..

Мы нашли друг друга…

Только он был бесконечно прекраснее меня; и очи его были глубже, потому что хоть и был он мною, но обитал в вечности, я же был случайным отражением его, и он делал честь мне своим нежданным посещением…

И я пожимал свои собственные руки, руки «его», говоря: «Привет вам, дорогой посетитель!.. Добро пожаловать»…

И мы сидели за обедом, и нам прислуживал слуга в белом галстухе и в чистых перчатках, бесстрастный и спокойный, ничему не удивляющийся… В наших бокалах искрилось дорогое шампанское вечным закатным золотом, и небо, пьяно смеясь, было тоже золотое на закате… И мы говорили тосты друг другу, и понимали друг друга, и нам не нужно было выходить из оболочек, потому что оба мы были одинаковы… Только он во всем превосходил меня, потому что обитал в Вечности… Я нашел самого себя…

Говорят, что увидеть двойника — страшно, страшнее всего… Но это только предрассудки. Страшно ожидать его, когда он бродит где-нибудь в окрестности, но раз он приблизится, перейдет известную черту, весь страх пропадет, и его сменит восторг…

О, братья!

О, братья! Нет ничего восхитительнее, <чем> любоваться самим собой, сидеть перед самим собою и медленно глотать искристое, золотое шампанское… И невольная грусть, и невозможная нежность туманит взор, и весь мир становится вдруг таким близким и понятным… И свежий ветерок, втекая в комнаты из раскрытого балкона, нашептывает такие дивные сказки, качая пряди волос…

Я сел за рояль и потряс комнату могучим аккордом, и рояль дрожала под моими пальцами. И я пел, глядя на своего двойника; он задумчиво поднес к устам своим бокал шампанского и не пил, но созерцал золотую закатную влагу…

На закате было пролито золотое вино, и вот оно тухло.

Я пел:

Как сла-адка-а с та-або-ою-ю мне бы-ыть

И молча ду-ушо-ой погружа-а-аться

В лазурные очи твои.

Всю пылкость, все стра-асти души…

Так сильно они выража-ают,

Как слово не выразит их,

И сердце трепеще-ет нево-о-ольно

При виде… тебя…

На закате по золоту протянулись узко-багряные полоски вспыхнувшим облачком, и ветерок пел нам неведомые вздохи, и опьяняющее настоящее было так прекрасно, что я забыл весь мир… И мы смеялись в лицо друг другу и понимали «все»… Но если бы посторонний заглянул сюда и увидел одного и того же, игравшего на рояли и сидевшего с бокалом шампанского, он ужаснулся бы, ожидая громов… Но небо было чисто и безоблачно, и высоко над домами реял неподвижный коршун, то взмахивая крылами, то застывая в винном золоте…

И я пел:

Лю-юблю-ю я-я сма-атреть на тебя-я…

Ка-ак мно-ого в улыбке отра-а-а-ады

И неги в движеньях тва-аих…

На-апра-асна-а хочу заглушить

Порывы душевных валне-ений

И се-ердце рассудко-ом уня-ять…

Не слуша-ает сердце-е рассу-у-у-удка

При виде… тебя…

Золотое вино потухло в сгустках багреца. Его лицо просияло и казалось серебристо-белым, его губы были как кровь, а глаза, глаза были бледно-голубые, чистые, как то небо, которое смеялось над закатом… И на небе была вечная улыбка, «ее» улыбка, и она отражалась в глазах двойника, смотревшего на небо: у него были «ее» глаза.

А я пел:

Нежда-анною, чу-удной зве-ездой

Явился двойник предо мною…

И жизнь осветилась моя…

Сия-яй же, указывай путь…

И он сиял своим серебристо-белым лицом. И тут я встал и протягивал руки двойнику, задумчиво впившемуся очами в голубую бесконечность. Я схватил розы, стоявшие в стакане на столе, и бросил их в своего двойника, а пролетавшие ласточки взвизгнули так близко от нас, пролетая над балконом…

Веди к непривычному сча-а-а-астью

Того, кто наде-ежды не знал…

И се-ердце-е уто-онет в васто-о-о-орге-е

При виде… тебя…

Я объяснял ему, что любил мою бледно-голубую красавицу, что любовь моя была такая чистая и такая сильная, что она вырастала выше мира, была нежнее вздоха эоловой арфы. Но я не умел применить мою любовь к делу , я не знал, что с ней делать… А она вырастала до Вечности… И уже во всем я видел ее — мою бледно-голубую красавицу… Она преображала меня всего, но я не знал, к чему я преображался, [во что]…

Я объяснял ему, что «она» не любила меня, что и я не любил ее… Что я люблю только его, двойника, — себя самого, потому что «я» — один в мире и «сам» составляю мир…

Я не помню, что я говорил… и что было вообще в этот вечер, потому что я был пьян, помню только, что мне «все» открылось [и уже не было тайн от меня…] Точно сквозь сон припоминаю, как мы стояли с двойником на балконе над заснувшей улицей… Над домами кротко светили розовые, зоревые огоньки, а на бледно-голубом была «ее» улыбка, «ее» вечная ласка, не то вопрос, не то признание…

Кротко горела серебристая звездочка… И розы на двойнике, Бог весть откуда взявшиеся, были снежно-серебристые, а на голове мерцал ослепительный венок красных неведомых цветов… чуть-чуть страшных…

Я спросил его, что это за цветы, и он мне ответил, что это цветы кактуса.

Он стоял на вечерней зоре над спящим городом, простирал свои руки зоре и смеялся на «ее» привет… Он «тоже» любил ее… Он был то же, что и я… значит, и я… значит, и я любил?..

Она думала о нас… Обо мне или о моем двойнике… Вернее, о моем двойнике, обитающем в Вечности… Но думала не она, а ее двойник, обитающий в Вечности… Ее синие очи были грустны и сияли бледно-голубой бесконечностью… Она смотрела немного удивленно, полусмеясь… Оттого-то выступили такие чистые зори у горизонта, а ее гнев убегал синевато-черным одиноким дымовым клочком…

Тут я понял, что если мы и не были влюблены друг в друга, то любили друг друга наши двойники, встречающиеся друг с другом где-то там, вне пространства и времени…

Но двойники жили в Вечности, а мы были только отражениями… Значит, мы полюбим друг друга, когда встретимся там, за смертью…

Я смотрел на двойника… Розы его, Бог весть откуда взявшиеся, были чисты как снег, а на голове мерцал огнем неведомый венок красных цветов, чуть-чуть страшных…

Я понял, что двойник пришел неспроста. Он пришел указать мне путь. Он сиял звездой и казался снежно-серебряным. И я понял…

Он простирал свои руки туда, где «она» улыбалась в зорях, и шептал еле слышно:

Нежданною чудной звездой

Явилася ты предо мною,

И жизнь осветилась моя…

Сияй же, указывай путь…

Веди к непривычному счастью

Того, кто надежды не знал…

И сердце утонет в восторге

При виде… тебя…

Над домами сияла ослепительная звезда на бледно-голубой эмали.

* * *

Дальше я ничего не помнил… Все занавесилось от меня [какой-то безвидной пеленой]… Я все видел и все понимал, но я ничего не понимал, я потерял связь между видениями, мелькавшими перед моими очами, и их смыслом… Я видел окна моей однообразной комнаты, из которой они не выпускали меня, Бог весть отчего… Я смеялся в бледно-голубое небо, глядевшее в окна моей тюрьмы, а когда к вечеру оно превращалось в один огромный розовый лепесток, розовый снизу и бледно-белый кверху, то я шептал, неизвестно почему: «Червонная дама»… Я видел черную железную решетку перед окном, которая мешала мне любоваться закатом, и знал, что за решеткой сидят арестанты, но когда я хотел вывести из всего этого заключения относительно себя и других, меня начинали поражать вздутия железной решетки, оканчивающиеся остриями, и я, как ребенок, бессвязно лепетал: «Пики, пиковая дама»… И опять все застилалось от меня, и я ничего не помнил…

И так шли дни за днями… Иногда в окно моей тюрьмы ударяли хрустальные дождевые капли, а потом снова сияло солнце; бывали времена, что солнце совсем не показывалось и низкие сине-серые тучи мчались с неукротимой силой куда-то над крышами домов… Иногда они были сини, как куски ляпис-лазури…… Потом наступала пора, когда знакомые белые мухи летели одна за другой, и я по привычке говорил со смехом: «Это зима… Холодно…» А когда мимо окна начинали капать одна за другой мутные капли, а внизу раздавались особые звуки, я начинал беспокоиться, но меня успокаивали, говоря: «Это дворники счищают мокрый снег… Скоро будет весна»…

Иногда мне делалось невыносимо приятно, и я уже не смеялся и не плакал, сидел успокоенный, закрывая глаза… Тогда я слушал неизвестный голос, участливо спрашивающий обо мне, — голос, который я не слышал, но который был мне и более близок, и более знаком всех слышанных голосов…

И я хлопал в ладоши и говорил: «Голос». Так прошло два долгих года…

* * *

[Все эти записки я записал теперь, после длинного ряда годов, когда уже я успокоился и разобрался… Я нарочно написал их в таком тоне, как будто все это только сейчас произошло со мной… Мне хотелось поточнее передать мои чувства, а так как я не литератор, то и вышло это совсем неудачно.]

Я два года провел в сумасшедшем доме и [окончательно] выздоровел, по мнению врачей… Все, что произошло со мной перед окончательным моим помешательством, было сочтено моими врачами за начало безумия, и я не настаиваю… Мне только кажется, что в этом все было кстати, и я продолжаю верить в «нее» и в существование двойника, и мне по-прежнему понятны мои безумные чувства… Только я это таю в себе и сам вслух признаю безумцем того, кто расскажет мне нечто подобное… Об этом не говорят вслух. Что-то было кстати во всем этом, а чем это было, безумием или нет, это уже не мое дело, а дело врачей… Пусть приставляют этикетки к моему прошлому, мне все равно…

Теперь я солиден и сериозен… Меня называют черствым педантом, не способным понять тонкие ощущения, слишком здоровым… Но если бы они знали тот психологический опыт, который я прошел, вероятно, они изменили бы свое мнение об этом полном лысом чиновнике, всегда молчаливом и требовательном… Если бы я сделался писателем, то критика назвала бы меня больным декадентом; если же критиком, то никто бы не мог превзойти меня в остроумии, с которым бы я вышучивал болезненные течения в литературе… Но я не писатель, не критик, а действительный статский советник; хотя мне всего сорок лет, но уже я получил ленту Станислава и мне предсказывают блестящую карьеру…

Часто в свободное от занятий время мне вспоминается мое прошлое, особенно те критические дни, когда я сходил с ума… из любви… И я с особенным чувством нравственного удовлетворения вспоминаю тот вечер, когда мой двойник разрешил мои недоумения относительно любви к «ней»… Это не была земная любовь, я не любил «ее», но ту, которая мерещилась за ней, «ее идеал», скажут другие, «ее двойник», скажу я… Тогда я это не сознавал и не знал, что мне делать с моим совершенно особенным чувством; я это впервые сознал в ту роковую для меня ночь, в которую я сошел с ума… С тех пор я успокоился… Я и теперь люблю «ее» — этой особенной любовью, не «ее», но люблю в ней Вечность… Я и теперь вижу ее в закатных зорях и в небесной глубине, но теперь мое чувство спокойно, тихо и радостно… Я выработал себе отношение ко «всему этому»……. А прежде и мысли мои были запутанные, и сам я болезненно мыслил, и все разрешалось так просто… Но в этой простоте было много нового, потому что и любовь «эта» для меня была новая, и вот только в болезненном бреду я сразу разрешил все это… Во всяком случае, я благословляю мои прошлые мучения, я благословляю на мучения и тех, кто еще и сейчас мучается, потому что всякое мучение умного человека возникает из несознанной, новой истины, простой, как все истины… Но повторяю, я сочувствую только в душе… В болезни она посещала меня, и мысль об этих посещениях наполняет мое сердце сладкой истомой даже и теперь, когда я знаком с ней и бываю у нее… Она — уже почтенная дама, сильно занятая благотворительностью, но разве лета играют тут роль…

Мы никогда не говорили друг другу о моих чувствах к ней, но она их знает, я это чувствую, и в наших отношениях есть много тихой грусти с оттенком слишком нежного сочувствия, пожалуй, влюбленности…

Но этого, конечно, никто не знает из окружающих нас лиц, и в моей любви к ней, [новой любви, грядущей в мир, ] я нахожу единственное утешение в жизни…

Иногда по праздникам ко мне приезжает из Чудова монастыря отец Сергий, иеромонах, и мы беседуем друг с другом, и я уже ничего не имею против него, как раньше, когда он еще, только что недавно став христианином, везде отыскивал ужасы и видел чертей; это вытекало из несовершенного понимания христианства, а также из слишком большой неуверенности в себе и своих силах… В нем тоже протекал мучительный процесс, и его тоже озарило что-то, о чем он не любит говорить, но дает понять, что что-то было… Он поступил в монастырь. Он стал прост и ясен… В его спокойных глазах я замечаю налет чего-то близкого и знакомого мне… Когда он смотрит на зорю, то мне кажется, он видит «ее» (я не умею выразиться, что́ он видит; все это неописуемо словами)… Мы близки по настроению… Но в монастыре он строг и суров (как и я с подчиненными мои<ми> людьми, от которых я требую порядка); его считают ревнителем православия… Говорят даже, что он тайно носит вериги… Не думаю, чтобы это была правда, а впрочем, все возможно…

Теперь весна… Распускается сирень, и я вспоминаю о прошлом… Мое будущее ясно и тихо… Я доволен… Недавно мы были с «ней» в одном обществе… «Она» так же дорога мне, так же полны ею весенние бледно-апельсинные закаты… и ароматы цветов… Мы сидели в одной комнате и не приняли участие в разговоре… Разговор был интересен, и мы слушали с вниманием…

Где-то в соседней комнате раздавалось знакомое мне пение…

Нежда-анна-аю чудной звездой

Явилася ты предо мною

И жизнь осветила мою…

Я смотрел на нее с затаенным восторгом, и она читала этот восторг, и ей не было неприятно, но немного стыдно и грустно… И она, слегка покраснев, вмешалась в разговор, чтобы прервать свое неловкое молчание, и ее милый голос, точно заоблачная музыка, звучал в моих ушах…

И, очарованный, я подошел к окну, а в окне сияла розовая утренняя зорька, а над ней небо было бледно-зеленое, весеннее, с серебряной звездою…

[А] в соседней комнате пели:

Сияй же, указывай путь,

Веди к недоступному счастью

Того, кто надежды не знал,

И сердце уто-оне-ет в во-осто-о-о-орге

При виде… тебя…

Зоря разгоралась…

1902 года. Май

Загрузка...