– С этой стороны выглядит отлично, доктор Роббинс.
Роббинс смотрел на свое отражение в высоком зеркале примерочной комнаты и довольно кивал. Черный камуфляжный костюм для ночных операций, в который он облачился с помощью специалиста по Переходу Майлса, напоминал снаряжение аквалангиста: он закрывал все тело от плеч до лодыжек; голову приходилось продевать в дыру. На поясе висел цифровой сканер, похожий на дирижерскую палочку.
– Я только что откалибровал и сфокусировал Переход. Вы сможете совершить транслокацию, как только облачитесь в костюм.
Роббинс присел на скамейку, чтобы натянуть черные башмаки.
– Придется подождать Харрисона. Он принесет вакцину, которой я хочу воспользоваться. Майлс нахмурился.
– Ее принесет доктор Харрисон?
– Так он мне сказал. А что?
– Прежде чем выйти из переходной камеры, я увидел доктора Эртманн и решил, что вакцина у нее.
– Мне неважно, кто принесет, главное — получить вакцину.
Он встал и принял у Майлса черный капюшон с прорезями для глаз, рта и ноздрей, Роббинс пристегнул его к костюму с помощью герметичных магнитных застежек.
Майлс подал ему черные очки. В верхней половинке левого окуляра загорелся разноцветный дисплей.
«Зарядка проведена, диагностика закончена, — прочел Роббинс. — Отключение света».
В темноте очки переключились на ночной режим. Все вокруг выглядело нормально, только со слабым зеленым оттенком.
Роббинс опять посмотрел на свое отражение и улыбнулся. Биллингсли называл костюм для ночных операций «гардеробом взломщика» — метко, учитывая характер миссии.
Из-за необходимости максимально избегать контакта с людьми на ТКЗ работа там состояла, главным образом, в ночном обыске помещений с целью обнаружения рукописей и прочих документов. При неожиданном появлении в помещении «местного» полуночника костюм позволял облаченному в него исследователю оставаться незамеченным достаточно долго, чтобы успеть спрятаться или унести ноги.
– Не забудьте вот это.
Роббинс взял у Майлса браслет и застегнул его на левом запястье. Забывать этот предмет нельзя: без него он не смог бы задействовать со стороны ТКЗ переходный шлюз и вернуться на свою Землю.
Они прошли по короткому коридору и оказались в переходной камере. Там они застали Харрисона: он склонился над молодой женщиной в белом лабораторном халате, которая сидела за главным пультом управления. Роббинс не узнал ее. На вид лет тридцать с небольшим, с длинными рыжими волосами и бледной кожей. Она плакала навзрыд, закрыв лицо ладонями.
Харрисон поднял глаза на Майлса. Его определенно терзало беспокойство.
– Кто-нибудь из вас знает, что случилось с доктором Эртманн? Майлс пожал плечами.
– Понятия не имею. Десять минут назад она была в полном порядке.
Харрисон опять наклонился к уху женщины.
– Что с вами, Дороти? Вы больны? Вам нужна помощь?
Дороти Эртманн медленно подняла искаженное лицо, в припухших глазах блеснули слезы. Роббинс подумал, что если бы не это, ее можно было бы назвать очень хорошенькой.
– Простите, — проговорила она, — мне не следовало… — она осеклась, вытаращив глаза на Роббинса. — Кто это?
– Доктор Роббинс, — ответил ей Харрисон, хмуро глядя на черную фигуру в капюшоне. — Ведь это вы? Роббинс кивнул.
– Вы не возражаете, если я сейчас уйду, доктор Харрисон? — взмолилась Эртманн. — Он, — она указала на Роббинса, — объяснит вам, что произошло.
– Вы уверены, что сможете идти самостоятельно? Я мог бы послать за креслом-каталкой…
– Нет, благодарю. — Женщина с трудом поднялась со стула и поплелась к выходу. — Я доберусь до своего кабинета и немного полежу.
– Что ж, раз вы уверены, что справитесь сами…
– Уверена. Прошу вас, мне нужно побыть одной. После ее ухода Майлс не выдержал:
– Что случилось, док? Харрисон пожал плечами.
– Понятия не имею. Я появился здесь за минуту до вас и нашел ее всю в слезах. — Он помолчал. — Дороти всегда была чувствительной натурой. Когда что-нибудь не получается, она сильно расстраивается. Но видеть ее расстроенной до такой степени мне еще не приходилось.
Качая головой, Харрисон поднял с пола белую коробочку и открыл ее.
– Когда мы закончим, я проведаю Дороти. — Он извлек из коробочки прибор, похожий на автоматический пистолет, и бутылочку с прозрачной жидкостью. Сняв металлическую крышку, он вставил горлышко бутылки в отверстие на днище прибора, после чего протянул его Роббинсу.
– Вопросы?
– Никаких. — Роббинс взвесил инжектор на ладони. Накануне Харрисон продемонстрировал ему, насколько просто пользоваться прибором. «Прижимаете инжектор к предплечью, снимаете предохранитель, нажимаете курок». Он почувствовал слабый укол в том месте, где брызнул ему под кожу миллилитр жидкости, — осталось красное пятнышко, быстро рассосавшееся.
Роббинс кивнул Майлсу.
– Жду отправления.
Майлс подошел к пульту управления, подобрав по пути с пола несколько предметов и положив их на полку. Проверив индикацию на дисплеях, он сказал:
– Переход по-прежнему задействован и стабилен. Местное время на ТКЗ — час десять ночи, 17 ноября 1825 года.
Взволнованный Роббинс подошел к отверстию переходного узла. Последний представлял собой цилиндр длиной шесть метров, положенный набок. Он был несколько сплющен там, где соприкасался с платформой; диаметр входа равнялся трем метрам. При активизации Перехода, как сейчас, ближний конец цилиндра становился черным. Богатый опыт подсказывал Роббинсу, что туда лучше не смотреть, поскольку то была абсолютная пустота — явление, не подвластное рассудку. Стоило кинуть взгляд в ту сторону — и у него начиналось головокружение, словно он смотрел с высокой скалы в бездонную пропасть.
ВПЕРЕД! Сам процесс перехода был безболезненным. Казалось, по всему телу пробегает дрожь, как будто он превратился в настроечный до-камертон. По словам Майлса, это ощущение вызывалось прохождением через силовые поля низкого уровня с перевернутой фазой, необходимым для того, чтобы не допустить переноса с Земли на ТКЗ молекул воздуха и микроорганизмов. «Медленно движущихся макрообъектов», вроде человека, эти поля не задерживали. Переход представлял собой односторонний клапан для проникновения с Земли на ТКЗ. За редкими исключениями — например, кислорода, поступившего в кровь в процессе дыхания, — ни материя, ни энергия с ТКЗ не могли проникнуть в их мир…
Внезапно течение его мыслей было прервано. Он прибыл на место. При первом же вдохе в ноздри ударил целый букет неприятных запахов. В темноте автоматически включились инфракрасные очки.
Он находился в кухне бетховеновского дома. В стене чернел полный золы очаг. Там же громоздились несколько столов, открытые полки с посудой и кухонной утварью. В углу пылился щербатый рояль. Роббинс усмехнулся. По иронии судьбы, начинавший как чудо-пианист композитор, внесший огромный вклад в литературу об инструменте, под конец жизни совершенно к нему охладел. Завершив несколькими годами раньше свою последнюю сонату и вариации на тему вальса Диабелли, он больше не писал крупных произведений для фортепьяно — потому, видимо, что больше не мог слушать собственную игру и испытывать от этого наслаждение, а также из-за занятости крупными проектами, вроде «Торжественной мессы» и Девятой симфонии. Так или иначе, заброшенный рояль гения представлял собой печальное зрелище. Если бы Бетховену посчастливилось прожить еще несколько лет, он бы, возможно, создал еще несколько фортепьянных произведений.
Роббинс не заметил валявшийся на полу нож и случайно зацепил его ногой. Нож звякнул и отлетел в угол. Роббинс замер, прислушиваясь: шум был очень некстати. Однако в ответ не раздалось ни звука.
Он стал медленно пробираться по жилым комнатам, стараясь не задевать многочисленные столики и стулья. Его так и подмывало взглянуть на бумаги с нотами, но он сдержался. Начинать надо с главного.
Дверь в спальню Бетховена была распахнута. Роббинс прокрался в комнату. Композитор лежал на правом боку на маленькой деревянной кровати и мирно посапывал. Тонкое одеяло укрывало его только до пояса. На нем была простая ночная сорочка, порванная в нескольких местах. Из-под ночного колпака выбивался клок волос.
Роббинс не мог отвести взгляд от спящего. Он знал, что созерцает одного из величайших музыкальных гениев всех времен. Но с виду это был обрюзгший мужчина, в свои сорок четыре года преждевременно состарившийся, с мужиковатым, усеянным оспинами лицом.
Спящий застонал и громко всхрапнул. Роббинс застыл, ожидая, что он вот-вот проснется. Вместо этого Бетховен улыбнулся во сне.
Роббинс стал приноравливаться, куда бы ввести вакцину. К счастью, на левом плече ночной сорочки красовалась дыра. Роббинс аккуратно отодвинул лоскут, обнажив кожу. Сняв предохранитель, он приложил инжектор к руке Бетховена.
Раздался тихий щелчок. Роббинс отпрыгнул, ожидая реакции. Однако «пациент» не только не проснулся, но даже засопел слаще прежнего.
Роббинс медленно вернулся в гостиную, где уступил соблазну и стал водить сканером по примеченным раньше нотам. В кухне он проверил на многофункциональном дисплее очков текущее время. Он находился на ТКЗ десять минут. График соблюдался. Столько же времени Харрисон и Майлс прождали его на Земле. Пора возвращаться.
Ему предстояло задействовать Переход, временно возвратиться на Землю, а потом снова перенестись назад, в Вену, чтобы проверить, жив т композитор 27 марта 1827 года — на следующий день после исторической даты смерти. Он поспешно нажал кнопку на «возвратном» браслете. Воздух перед ним замерцал и заколебался, как нагретые слои над раскаленной мостовой. Так обозначал себя Переход. Он ступил в мерцание.
Роббинс еще раз выглянул из воронки. Расстояние между ним и казаками медленно сокращалось. Теперь оставалось не больше семидесяти метров. Он поспешно пригнулся, проехавшись губами по скользкой стенке воронки. В голове почему-то зазвучал вальс Штрауса «На прекрасном голубом Дунае». Ему предстояло спасаться бегством, а не вспоминать вальсы, хотя его шансы невелики; еще хуже остаться в воронке и подохнуть, так и не выбравшись из грязи…
Внезапно до него донеслись возбужденные крики казаков. Он осторожно выглянул и увидел, что они дружно указывают на ружейный ствол в окне второго этажа здания слева. Раздался сухой щелчок, у одного из казаков свалилась с головы папаха.
Двое казаков тотчас спешились и бросились в подъезд. Другие двое подъехали с оставшимися двумя лошадьми к фасаду, чтобы не служить мишенями. Роббинс уже собирался выскочить и, пользуясь тем, что казаки отвлеклись, метнуться в проулок, где его ждал Переход, однако в последний момент передумал. Двое оставшихся в седлах казаков гарцевали как раз перед заветным проулком. Они обязательно заметят его еще до того как он скроется из виду; Роббинс очень сомневался, что они настроены брать пленных.
Из дома послышался крик мужчины и женский визг: «Нет!» Скоро появились двое казаков, волочивших за собой молодого мужчину и женщину, видимо, жену стрелявшего — совсем молоденькую, рыжеволосую, как видно, на сносях. Она умоляла не причинять зла ее мужу Йозефу, ее будущему младенцу и ей самой; молодой муж просто осыпал недругов ругательствами.
Казаки отвечали грубым хохотом. Один слез с лошади и что-то сказал супругам на ломаном немецком языке. Роббинс понял его плохо, но и то, что он понял, заставило его ужаснуться. Казак кивнул своему товарищу, державшему женщину за волосы. Тот опрокинул ее на спину, прямо на заплеванный тротуар, и развел ей руки, по-волчьи скалясь.
Роббинс сжал кулаки, мысленно прося Господа подсказать, чем он может помочь несчастной. Драться он не умел, оружия у него не было… Если он просто попытается их остановить, они прикончат его и все равно надругаются над беременной.
Что же сделать, чтобы изменить ход событий?..
– Все осталось по-прежнему.
Роббинс плюхнулся в мягкое кресло в директорском кабинете. Он был одет в тот же длинный сюртук, грубые шерстяные брюки, белую сорочку и жилет — типичный наряд венского буржуа 1827 года.
Директор застыла за своим столом с выражением тревоги на лице. Доктор Эверетт примостилась на кончике стула.
– Я снова перенесся в Вену вечером 27 марта 1827 года. Отойдя от Перехода, я прошел несколько кварталов и набрел на уличного продавца газет. — Удрученный Роббинс помедлил. — На первой странице было написано: «Вчера вечером ушел в мир иной наш любимый герр Бетховен». Я возвратился на Землю и опять перенесся в Вену, только уже вечером 29 марта 1827 года.
Далее он сжато описал, как затесался в большую толпу скорбящих, сопровождавших похоронную процессию по венским улицам.
– Почему ничего не получилось? — спросил он у Эверетт. Та покачала головой.
– Не знаю. С точки зрения транскосмологической физики, имеются два варианта объяснения. Первый: я ошиблась по поводу «гибкости» истории на ТКЗ. И второй: введя Бетховену вакцину, вы, возможно, продлили ему жизнь, но одновременно создали своим вмешательством новую ветвь Вселенной. Проблема в том, что если верно второе предположение, то в наших силах перенестись только в «первоначальный» мир, где смерть постигла его в тот же день, что и в нашей истории. Поэтому у нас создается впечатление о нашем бессилии.
Вот оно что! Роббинс расстегнул воротничок накрахмаленной рубашки и вздохнул. Он был так близок к цели…
– Впрочем, возможно и третье объяснение. Он покосился на Эверетт.
– Причина может заключаться не в транскосмологии, а в медицине. Вдруг Харрисон ошибся, заключив, что Бетховен умер от гепатита? Или ты неправильно ввели вакцину…
Роббинс нахмурился. Ему казалось, что он все сделал верно.
– К тому же Харрисон говорил о 95-процентной результативности вакцинирования. Это означает, что в одном случае из двадцати возможна неудача. Не исключено, что нам просто не повезло.
Роббинс с признательностью взирал на Эверетт, ощущая себя приговоренным к казни преступником, которому пожаловано если не помилование, то хотя бы отсрочка исполнения приговора.
– Каковы ваши предложения? — спросила директор.
Эверетт пожала плечами.
– Харрисон — эксперт по медицинской части. То, что относится к медицине, следует обсудить с ним. Кстати, а где сам директор? Разве он не должен присутствовать на заседании?
В этот момент дверь распахнулась, и в кабинет неуверенной походкой вошел Харрисон. Упав на свободный стул, он отер бледное лицо. Роббинс назвал бы его сейчас не врачом, а пациентом, нуждающимся в лечении.
– Прошу прощения за опоздание, — промямлил Харрисон. — Я…
Умерла доктор Эртманн.
– Кто? — испуганно переспросила директор.
– Дороти Эртманн. Она проработала со мной пять лет.
– Жаль… — Директор выглядела искренне огорченной. — Как это произошло?
– Она покончила с собой. — Харрисон вытер глаза. — Она знала, что принять, чтобы смерть была быстрой и относительно безболезненной.
– Вы знаете, почему она это сделала? — спросила Эверетт.
– Дороти оставила записку. Правда, очень сумбурную: мол, она сожалеет, что предала институт и всех нас, в особенности меня. — Харрисон вздохнул. — Ее ближайшая родственница — младшая сестра в Де-Мойне. Надо ей позвонить…
– Знаю, как вы расстроены, — сказала ему директор. — Мы не задержим вас дольше, чем необходимо. Перед вашим приходом мы обсуждали причины неудачи проекта доктора Роббинса.
Харрисон внимательно выслушал Эверетт, повторившую для него свою гипотезу.
– Анализы внушают мне уверенность в правильности нашего диагноза о причине смерти Бетховена, — заявил он. — Я сам обучил доктора Роббинса пользоваться инжектором. Простейший приборчик: с ним справится даже дебил. — Он покосился на Роббинса. — Простите, я не то имел в виду…
– Ничего.
– Вакцина не сработает, если у реципиента нарушен иммунитет или при слишком сильном заражении.
– Возможно ли, чтобы неправильной была сама вакцина? — спросила Эверетт.
– Невозможно. Я сам ее проверил, прежде чем передать доктору Роббинсу. Я не выпускал ее из рук.
– Тогда что вы предлагаете? — спросила директор. Харрисон пожал плечами.
– Доктору Роббинсу следовало бы перенестись туда еще разок и ввести Бетховену микровакцину. Она заблокирует прежнюю и обязательно подействует.
Эверетт задумчиво смотрела на Харрисона.
– Слушая вас, я подумала о другой возможности. — Она сделала выразительную паузу. — Саботаж!
Харрисон выпрямился.
– На что вы намекаете?
– Мне пришло в голову, что если транскосмологические и медицинские причины неудачи маловероятны, то приходится рассмотреть человеческий фактор.
– Повторяю, я лично проверил вакцину и держал ее при себе до самго…
– Вас я ни в чем не обвиняю. Как и доктора Роббинса.
Меня, удивленно подумал Роббинс. Ведь этот проект — мой! Как она смеет… Или она приписывает мне дьявольскую хитрость? Я вношу свое предложение с мыслью добиться обратного эффекта, чтобы никто больше не вздумал вмешиваться в прошлое ТКЗ… Роббинса прошиб пот. Я знаю, что не являюсь саботажником, но как это доказать?
– Знаете ли вы кого-нибудь, кто располагал бы техническими возможностями помешать осуществлению проекта? — обратилась Эверетт к Харрисону.
– Полагаю… — хмуро начал Харрисон.
– Доктор Эртманн!
Все посмотрели на Роббинса.
– Помните, Харрисон? Перед моей транслокацией она побывала в переходной камере. Могла ли она там что-нибудь испортить?
Харрисон смерил Роббинса совсем не тем взглядом, которым должны смотреть на ближних люди, посвятившие себя спасению человеческой жизни.
– Госпожа директор, — отчеканил он, — я нахожу выдвинутое доктором Роббинсом обвинение лишенным элементарного такта, учитывая, что названная им особа только что ушла из жизни при трагических обстоятельствах и не способна защитить себя.
– Мы хорошо понимаем вас, доктор Харрисон, — ответила за директора и Эверетт, — однако вам надо постараться отбросить все личное и дать искренний ответ.
Харрисон сник.
– Доктор Эртманн страдала излишним… идеализмом. Она была одним из наиболее самоотверженных медиков из всех, с кем мне приходилось сотрудничать. — Он помолчал. — Однако не скрою и другого: отправившись к Бетховену и взяв у него анализы, Дороти пребывала в уверенности, что речь идет об обычной паталогоанатомической процедуре с целью выяснения причин смерти: мы с ней занимались этим в отношении целого ряда исторических личностей. После того как проект доктора Роббинса был принят, я… — Он помялся. — В общем, я рассказал ей о его подлинных целях. Да, мне известно, что такие сведения относятся к разряду неразглашаемых. Однако я полагал, что, выполнив столь опасное задание, она имеет право знать правду.
– Как же она отнеслась к вашему сообщению? — поинтересовалась Эверетт.
– Она рассердилась, стала говорить об опасности уничтожения нашего мира или непредвиденной катастрофы на ТКЗ — в духе того, что доказывала доктор Брентано на последнем заседании. Она даже обвинила меня во лжи и предательстве.
– Что же из всего этого следует? — спросила директор.
– Что надо сделать еще одну попытку, — ответила Эверетт. — Только на сей раз все будет сложнее. И, — она покосилась на Роббинса, — гораздо опаснее.
Натянув костюм для ночных операций, Роббинс снова вошел в переходную камеру. Майлс беседовал с Эверетт и Харрисоном.
– Да, припоминаю… Я действительно подобрал тогда с пола инфракрасные очки и браслет возврата. Эверетт повернулась к Роббинсу.
– Как выяснилось, доктор Эртманн десять минут оставалась без присмотра перед задействованным Переходом. Следовательно, у нее было время проникнуть на ТКЗ и каким-то образом помешать успеху вашей «операции». Харрисон считает, что она могла ввести ему блокирующий препарат, из-за которого его организм не прореагировал на вакцину и не прореагирует теперь на любые наши препараты.
Харрисон кивнул в подтверждение ее слов.
– Повторите еще раз, каковы должны быть мои действия, — попросил Роббинс.
– Переход запрограммирован на перенесение вас в квартиру Бетховена за пять минут до предполагаемого появления там доктора Эртманн. Ваша задача — остановить ее. Перехватите ее и убедите возвратиться. Эверетт усмехнулась. — Проявите воображение.
– Почему это должно все изменить? — не понял Роббинс. — Вы говорите, что если я остановлю Эртманн, то моя вакцина подействует и Бетховен проживет дольше. Но я уже знаю, что этого не произошло: ведь я побывал на ТКЗ на следующий день после его «первой» смерти и убедился, что он все-таки умер! Из этого следует, что меня все равно ждет неудача. Я не смогу ее остановить. Вы меня понимаете? — Роббинса передернуло. Он сам не очень хорошо понимал свои доводы. — Получается, мне предстоит изменить то, что уже произошло. Я запомнил ваши слова: изменить наше прошлое невозможно.
– Нет, — терпеливо ответила Эверетт. — Мы действительно не можем путешествовать в прошлое по своей ветви Вселенной и изменять его. Но, как я объясняла на заседании, мы способны менять прошлое ТКЗ, не сталкиваясь с последствиями, которые страшат вас. Иными словами, с точки зрения нашего «прошлого» и «настоящего», Эртманн удалось заблокировать действие вакцины и воспрепятствовать продлению жизни Бетховена. Однако если вы вернетесь туда «сейчас» и схватите ее за руку, то, с точки зрения нашего видения будущего, которое превратится в настоящее, когда вы возвратитесь через Переход, все-таки остановив ее, Эртманн постигнет неудача, а ваша вакцина сработает. Вам понятно?
Роббинс надеялся, что она не видит его лица под капюшоном…
– Даже если вы этого не понимаете, — уступила Эверетт, — то просто поверьте мне на слово. Сделайте так, как я говорю, и все получится. — Она усмехнулась. — Доверьтесь мне: как-никак я физик.
Роббинс и остальные двое мужчин поморщились. Судя по всему, она несвоевременно решила продемонстрировать чувство юмора.
– Переход активизирован и работает стабильно, — оповестил Майлс.
– Удачи, доктор Роббинс, — пожелала Эверетт.
Кажется, мне действительно не помешает удача, подумал он и шагнул к отверстию Перехода.
– Да, кстати!
Роббинс уже занес ногу и теперь балансировал на пороге. Эверетт зловеще улыбалась.
– Вам надо пробыть на ТКЗ не более пятнадцати минут. В противно случае вы можете в буквальном смысле столкнуться с самим собой, Когда вы впервые явились туда с вакциной. Не знаю точно, чем это закончится, но могу предположить весьма неприятное развитие событий.
Как будто без этого у него не было причин для беспокойства!
Сама транслокация прошла гладко, без неожиданностей. Кухня в композиторском доме осталась совершенно такой же, какой он ее запомнил. Спустя несколько секунд в дверь вошла Дороти Эртманн. Она была одета в точности так, как во время их последней встречи в переходной камере. В тех самых очках и браслете, которые Майлс потом поднимал с пола. В левой руке она сжимала инжектор — такой же, каким он вводил вакцину — или только собирался ввести?.. Он подпустил ее к двери спальни, а потом прошептал:
– Стойте!
Она застыла, как неживая. Только голова медленно повернулась в ту сторону, откуда донесся шепот.
– Я знаю ваши планы и не могу позволить вам помешать спасению великого человека! — Роббинс надеялся на то, что слова звучат угрожающе.
– Видимо, вас послал доктор Харрисон? — прошептала она в ответ
– Да.
Ее плечи опустились, инжектор переместился в карман белого лабораторного халата.
– Я должна была догадаться, что из этого все равно ничего не выйдет.
– Сейчас мы вместе с вами вернемся в кухню, задействуем Переход и исчезнем отсюда. Вам понятно?
У нее было настолько удрученное выражение лица, что Роббинс с трудом подавил желание сгрести ее в охапку и ободрить: не беда, все в порядке! Она вздохнула.
– Пожалуй.
Роббинс стремительно повлек ее к кухне. Но стоило ему включить свой браслет, как она вырвалась и крикнула:
– Нет!
Роббинс оцепенел. Не хватало только, чтобы она разбудила Бетховена…
– Ваш замысел опасен! — крикнула она. — Вы уничтожите и наш, и этот мир! Мы все можем испариться, словно нас никогда не существовало, или испытать невообразимые страдания. Я не могу этого допустить!
Она схватила с ближайшего стола зазубренный нож, показавшийся ему знакомым, и занесла его.
Роббинс смотрел на нее во все глаза. Что делать? Он был выше ростом и превосходил ее силой. Однако он не умел драться, а Дороти моложе на полтора десятка лет.
– Не глупите! — нашелся он. — Все кончено. Как вы собираетесь распорядиться этим ножиком? — Он с опозданием вспомнил, что имеет дело с хирургом; он предполагал, что его вопрос прозвучит риторически… — Мы вас раскусили. Вы не можете противостоять сразу всем, впрочем, оговорился он про себя, сейчас тут находятся не сразу все, а он один).
Эртманн медленно опустила руку с ножом.
– Вы правы, — прошептала она. — Со всеми мне не сладить. Рыба проглотила наживку. Осталось умело подсечь.
– Харрисон доверился вам, а вы обманули его доверие. Вы предали сразу весь институт, но в первую очередь, конечно, его. Он все эти годы был вам почти отцом, но вы и его не пощадили! — Насчет «отца» он питал кое-какие сомнения, но обвинение прозвучало неплохо.
Нож со звоном упал на пол. Роббинс оглянулся, ожидая проклятий ; уст композитора, выскочившего из спальни, чтобы схватить грабителей.
– Вы правы, — повторила Эртманн. Очки закрывали ее глаза, поэтому он не видел слез, зато слышал всхлипывания. — Что же мне теперь дать?
– Включить Переход и убраться — сейчас же!
Грубость — не его стиль. Наоборот, ему очень хотелось утешить Доги. Она послушно нажала клавишу на своем браслете. Переход ожил поглотил ее.
Роббинс перевел дух. Оказывается, он не знал всех своих талантов…
Потом он напрягся. То, что Бетховен не появился в кухне, еще не означало, что он не шарит в спальне рукой в поисках свечи с намерением разобраться, кто это разбудил его. Роббинс осторожно возвратился к спальне и заглянул туда.
Гений громко храпел, лежа в той же позе, в которой Роббинс уже видел его (или еще только увидит?), когда побывал здесь с вакциной. Роббинс мысленно выругал себя за глупость. Эртманн могла бы шуметь хоть всю ночь — тугоухий Бетховен все равно бы не проснулся!
Он опять вернулся в кухню. Роббинс не знал в точности, сколько врмени осталось до «его» появления, и ему совершенно не хотелось испытать на собственной шкуре те неприятности, на которые намекала Эверетт, предостерегая его от встречи с «собой» прежним.
Он уже поднес руку к браслету, когда его остановила внезапная мысль. Возвратившись на Землю, застанет он Эртманн живой или не застанет? Раньше он полагал, что, вернувшись в «прошлое» для встречи с ней и исправления причиненного ею вреда, он предотвратит ее самоубийство. Сейчас, вспоминая объяснения Эверетт, он уже не был в этом уверен. С другой стороны, с «мертвыми» нельзя вот так запросто беседовать — или все же можно? Потом он вспомнил свою отповедь Эртманн, слова о том, что она предала всех, в особенности Харрисона, и то, где слышал эти слова раньше. Если, вернувшись на Землю, он выяснит, что она не ожила, то…
Борясь с испугом, он задействовал Переход и прошел сквозь него.
– Стоило все это затевать?
– Думаю, да, — с улыбкой ответил Роббинс.
Он сидел рядом с Антонией на диване в своей квартире. Последние десять дней оказались самыми утомительными и яркими в его жизни. Он совершил тридцать два путешествия на ТКЗ после своей второй транслокации в Вену 27 марта 1827 года, когда вычитал в газете сообщение о смерти некоего Меттерниха, а вовсе не Бетховена. Днем он ходил по нотным лавочкам, а по ночам наведывался к Бетховену, чей дом он теперь знал лучше собственного.
После смерти композитора в 1834 году Роббинс и его сотрудники стали совершать экскурсии каждые два года, чтобы разобраться, как подействовала «новая» музыка на других композиторов. Добравшись до 1847 года, они не обнаружили больших перемен. Новые бетховенские шедевры никак не влияли на творчество Шопена, Шумана, Мендельсона, Берлиоза. Возможно, причина в том, что последние произведения гения сочинены в строго индивидуальном стиле и выглядели апофеозом всего его творчества. Это было прощальной песнью, а не прорывом в новое, как «Героическая» симфония.
– Когда мы сможем послушать эту чудесную музыку? — спросила Антония.
– Скоро.
Только сегодня к вечеру его сотрудники закончили перевод всех партитур, которые он сканировал из рукописей композитора на компьютерную систему музыковедческого сектора. После распределения нот по инструментам и приведения в порядок динамики и темпа появились пригодные для прослушивания версии.
– Признаюсь, мне очень любопытно. Что он писал в эти «дополнительные» годы?
– В основном, камерную музыку: недостающие части для струнного Квинтета до мажор, три струнных квартета, две сонаты для фортепьяно, три трио для фортепьяно, скрипки и виолончели. Есть также одна оркестровая вещь…
Антония приподняла брови.
– Мы с тобой будем первыми людьми на Земле, которые услышат самую последнюю симфонию Бетховена: Десятую ля минор.
Он воздел руку, как дирижер, и резко уронил ее.
– Компьютер! Начали!
Медленное вступление к первой части началось серией громогласных диссонансов, исполняемых всем оркестром. Постепенно они сменились громкой, спокойной темой до мажор, начатой соло на кларнете, сдержанном пиццикато струнной группой. Потом мелодию подхватил весь оркестр; она звучала мощно, но недолго, перейдя в ля минор, а потом сменившись главной темой аллегро. В короткой экспозиции прозвучали две трагические темы. Роббинс шепотом комментировал:
– Обе продолжают темы Баха: «Распятие» из «Высокой» мессы си нор и кантату «Погребение Христа».
Разработка была выдержана почти исключительно в миноре: боль, дурные предчувствия, героическая, но обреченная на неудачу борьба, выраженная возрастающим напряжением в музыке. Реприза не принесла облегчения: она завершилась шепотом безнадежного смирения в той минорной тональности.
Вторая часть анданте состояла из чередования вариаций на две темы: та в фа мажоре, другая в до миноре. Увидев удивление на лице Антонии, Роббинс улыбнулся.
– Звучит знакомо? Обе сходны с мелодиями из «Мессии», арией узренный» и хором «Грехи наши Он принял на себя». Недаром Бетховен называл Генделя своим любимым композитором. Первоначально спокойное, пасторальное настроение второй части под конец сменилось горечью и даже отчаянием в заключительных тактах. Третья часть скерцо оказалась престо в до миноре, похожим на danse macabre, зловещий танец.
– Главная тема похожа на Моцарта в «Dies Irae» «Реквиема». Каждый возврат молитвенной мелодии (опять Моцарт — из «Масонской траурной музыки») в частях трио ля-бемоль мажор казался рождением надежды, но ее хоронило возвращение оркестра к грустной теме.
Потом зазвучала четвертая, последняя, часть симфонии, обозначен-«умеренно». Ее открывало новое появление первоначальной негромкой до-мажорной темы, исполненной на этот раз в до миноре. Высокие струнные и деревянные духовые инструменты исполняли ее мягко, вкрадчиво. Когда она переросла в трагический вздох, ее перекрыла новая тема фортиссимо на тромбонах и низких струнных.
Эта новая тема, — пояснил Роббинс, — представляет собой дословную цитату из старого учителя Бетховена, Гайдна: тот написал эту музыку в честь императора своей родной Австрии.
Несмотря на вмешательство второй темы, первая возвращалась вновь и вновь, с каждым разом все усиливаясь, пока она и «Гимн императору» не слились в титаническом борении, полном пронзительных диссонансов. Потом, вслед за внезапным, завораживающим переходом в до мажор, с могучим пением труб и подчеркиванием тимпанами, первоначальная тема поглотила «императорскую», сначала раздробив ее на несвязные звуки, а затем окончательно уничтожив. Только тут стала ясна ее истинная мощь: весь оркестр подхватил мелодию кодой неуемного празднества, по сравнению с которой завершение предыдущей бетховенской симфонии показалось бы сдержанным и домашним. Наконец среди воинственных фанфар варварского размаха, исполненных медной духовой группой и ударными, струнные и деревянные духовые сыграли победную тему в до мажоре мощным и оригинальным контрапунктом, что и послужило триумфальным завершением симфонии…
Они долго молчали, давая музыке отзвучать в ушах и в сердце. Наконец, Антония молвила:
– Ты прав: ради этого стоило пойти на многое…
– В 1826 году Бетховен начал писать еще одну симфонию, до минор. Однако дальше набросков дело не продвинулось. В 1831 году он начал работать над этой, которую завершил в 1834-м. В дневнике он записал, что вдохновлялся какими-то актуальными событиями, вроде борьбы поляков за освобождение своей страны от русского владычества. Новый прилив вдохновения он испытал, получив от племянника Карла в подарок к 60-летию немецкий перевод «Освобожденного Прометея» Шелли. Он говорил, что его музыка выражает победоносную борьбу человеческого духа и жизни против тирании и смерти, окончательную победу свободы над угнетением. Как в Пятой симфонии или в третьей увертюре «Леонора», только гораздо сильнее.
Интересно, что через несколько лет после премьерного исполнения этой симфонии первая тема из четвертой части, которой с таким драматизмом завершается вся вещь, была положена в основу популярной патриотической песни. После 1837 года практически в каждом нотном магазине продавалась ее партитура. В 1847 году, когда я посетил Вену в последний раз, толпа даже распевала ее во время манифестации.
Текст песни написал какой-то неизвестный ганноверский поэт. В оригинале, на немецком, стихи лишены и вкуса, и чувства меры. Английский перевод Литтона немногим лучше. Начинается сей опус так «Сыны Германии, вставайте,/Могучи вы, непобедимы,/Повелевайте всем грядущим,/Единство вам судьба диктует…» И так далее. Примерно в то же время были написаны новые слова для гимна кайзеру Гайдна, в которых вместо австрийского императора восхвалялась Германия. «Deutschland uber alles» стал германским национальным гимном.
– А самому Бетховену довелось послушать перед смертью его симфонию?
– Слушать ее он все равно не смог бы. К концу жизни он почти полностью оглох. Помнишь рассказ о том, как он дирижировал на первом исполнении Девятой симфонии? Пришлось развернуть его, чтобы он увидел, как ему аплодируют. Если ты хотела спросить, присутствовал ли он на исполнении, то я отвечаю: нет. Он умер как раз перед началом концертов. Десятая симфония была впервые исполнена через неделю после похорон.
Он улыбнулся бюсту Бетховена. Композитор сердито сдвинул брови. Роббинс был разочарован. «Я-то думал, тебе захочется послушать собственное сочинение!»
– От чего он умер, Говард?
– Ранения, полученные во время нелепого уличного происшествия.
Его переехал фургон с отбросами! Он ведь не слышал его приближения… ТКЗ лишилась романтической истории о композиторе, встающем о смертного одра, чтобы погрозить кулаком озаренному молниями небу; однако Роббинс полагал, что выигрыш оказался несравненно больше.
Антония задумчиво смотрела перед собой, не в силах забыть волшебную музыку.
– Когда ты туда вернешься?
Он неуверенно обнял ее за плечи.
– Завтра утром. Мы довели свои исследования — строго по графику до 1847 года. Великовски говорит, что в 1848 и 1849 годах в Вене проводили крупные политические беспорядки, и советует перепрыгнуть прямо в 1852 год, когда все должно успокоиться.
– Значит, ночь у тебя свободна, — сказала Антония и заглянула ему в глаза. На губах у нее появилась робкая улыбка. В последний раз он видел такое же выражение ее лица очень давно, но все равно узнал его.
Гораздо позже, когда Антония уснула в его объятиях, Роббинс, довольный, поднял глаза к потолку. Музыка и воспоминание о теле Антонии наполнили его голову пленительным звуком, похожим на медленную фугу. Именно из-за таких мгновений стоит жить на свете! Даже если завтра ему суждено умереть, он сойдет в могилу счастливым.
Но уснуть ему не дали другие воспоминания, которые он гнал все последние десять дней. В голове зазвучали слова Эверетт: «Нет, вы ничем не смогли бы ей помочь». Харрисон, наставник бедной Дороти Эртманн, уверял его: «Нет, вы ни в чем не виноваты. Она сама распорядилась своей жизнью». Возможно, все это говорилось искренне, возможно, даже, что оба были правы. Однако как ни силился Роббинс, ему не удавалось трезво взглянуть на то, что произошло. Так молода, так красива… Ему хотелось обнять, утешить ее, а вовсе не убить! От этих мыслей восторг, который вызывала Десятая симфония и любовь Антонии, резко пошел на убыль.
Его подсознание попыталось поставить преграду горьким воспоминаниям, заменить их музыкой. Однако в голове зазвучали трагические аккорды. Он слышал не торжествующую музыку Бетховена, а душераздирающий минор, вроде симфонии Чайковского си минор или Гайдна ми минор, которые завершались не в победном мажоре, а сохраняли до конца грустную тональность, настроение трагедии, «бури и натиска», отчаяния. Порой в этой музыке, как в реальной жизни, смерть одерживала верх над жизнью.
Антония прижалась к нему, и от ее тепла его наконец тоже сморил сон. Но спал он плохо. Всю ночь его терзала музыка: мотивы увертюры к шумановскому «Манфреду», особенно тема Астарты, и вторая часть его же струнного квартета ре минор с подзаголовком «Смерть и девушка»…
Роббинс в отчаянии колотил кулаками по стенке воронки. Он должен что-то сделать!.. Штаны казака уже съехали на икры, голые ягодицы сотрясались от хохота: он наслаждался ужасом женщины. Роббинс высунул голову из-за края воронки, отчаянно озираясь в поисках камня, палки — чего угодно, чем можно было бы вооружиться, даже если это будет стоить ему жизни.
Внезапно он увидел то, что искал: за поясом лежащего неподалеку бездыханного толстяка поблескивал какой-то металлический предмет. В голове Роббинса опять зазвучала музыка. То была Десятая симфония, спрессованная в один могучий звуковой всплеск. Он был свидетелем решающего сражения человеческого духа со злом и смертью, стойкости, несгибаемости, и какие бы страдания ни выпадали на долю праведников, наградой за упорство была великая победа.
Он рывком поднялся, как Титан, разрывающий свои цепи, метнулся к мертвецу, вырвал у него из-за пояса револьвер и бросился к казакам. Остатки рассудка кричали, что он никогда в жизни не стрелял, даже не знает, сколько пуль в револьвере, но он был глух к доводам рассудка.
— Остановитесь! — крикнул он по-русски.
Казаки оглянулись, перестав смеяться. С револьвером в вытянутых руках, Роббинс стоял на приличном расстоянии от них, чтобы держать на прицеле всю четверку. Музыка в голове постепенно стихала, сменяясь страшной реальностью.
— Отпустите их, негодяи!
Он переводил револьвер с одного на другого. Только сейчас у него появилась возможность разглядеть подвернувшееся под руку оружие. Револьвер как две капли воды походил на оружие из жестокого вестерна столетней авности, который однажды показал ему Биллингсли. Припоминая, как пудовая своим шестизарядным кольтом герой фильма, Роббинс взвел большим пальцем затвор.
Казак медленно нагнулся, натянул штаны и внимательно посмотрел на Роббинса.
— Приветствую тебя, друг, — проговорил он. — Царь послал освободить вас. — Он показал на простертую женщину. — А этого добра хватит на всех.
Казак снова наклонился, словно с намерением стряхнуть пыль с сапог, потом выпрямился и сделал шаг в сторону Роббинса, протягивая руку.
— Видишь, мои руки пусты…
— Стой!
Казак изобразил обиду.
— Не станешь же ты стрелять в безоружного. Ведь ты сын немецкого рода, известного даже у нас на родине своим благородством. В руке казака что-то сверкнуло. Рука с кинжалом, который он умудрился вытащить из-за голенища сапога, поднялась, чтобы метнуть оружие, но Роббинс опередил его и спустил курок. От отдачи он на мгновение потерял контроль над ситуацией; придя в себя, он увидел, как казак и высший из его руки кинжал медленно опускаются на землю: пуля снесла казаку верхнюю часть головы, окатив всех алым душем из крови, осколков черепа и ошметков мозга.
Казак, оставшийся в седле, поскакал было на Роббинса, но два выстрела слившиеся в один, сбросили его наземь, и он остался лежать в луже крови. Его товарищ схватился за эфес шашки, но получил пулю прямо между глаз и рухнул, как подкошенный.
Последний казак все еще держал мужа женщины, используя его в качестве щита. Он тоже попытался выхватить шашку; его пленник воспользовался заминкой и шарахнулся в сторону, предоставив Роббинсу возможность всадить русскому пулю в живот.
Ржание лошадей и отчаянный стук копыт по булыжнику вернули Роббинса действительности. Молодой человек бросился к жене, чтобы стереть полой юбки кровь застреленного, забрызгавшую ей ноги. Потом, кое-как поправив на ней одежду, он обнял ее и прижал заплаканное лицо к своей груди.
Роббинс как во сне обошел убитых, стараясь не ступать в лужи крови, растекшиеся по булыжной мостовой. Для того чтобы констатировать смерть, ему не был нужен Харрисон. Он не удержал в руке револьвер, который со звоном упал на мостовую.
— Вы справитесь дальше сами? — спросил он у молодого человека, с трудом поднявшего жену на ноги.
— Справлюсь, если вы мне подсобите. — Спасенный смотрел на казацкую лошадь.
Роббинс помог ему усадить жену в седло. Молодой человек повел лошадь под уздцы, огибая воронку, в которой до того прятался Роббинс. Когда пара уже скрылась за углом, до Роббинса донесся крик женщины, заглушивший пушечную канонаду:
— Спасибо! Да благословит вас Господь!
Стараясь не смотреть на трупы, Роббинс побрел к проулку, где его ждал Переход. Вот тебе и «Первый закон контакта», мрачно подумал он, намереваясь задействовать браслет на левом запястье.
Внезапно раздался громкий щелчок. Он ощутил адскую боль в спине под правой лопаткой и рухнул на землю. Один из казаков — тот, кому он всадил пулю в живот, — лежал на боку с дымящейся винтовкой в руках. Его лицо исказилось гримасой, он выронил ружье и ткнулся в грязь.
Едва не теряя сознание от боли, Роббинс недоверчиво смотрел на красное пятно, расплывающееся спереди у него на рубахе. Тем не менее он сумел встать и побрел дальше по проулку, пытаясь одолеть надвигающийся обморок. При попытке приподнять правую руку его пронзила такая боль, что перехватило дыхание. Тогда он поднес левую руку к повисшей правой и с трудом нажал немеющим пальцем на клавишу.
Воздух перед ним заколебался, появилась желанная чернота Перехода, Ловя ртом воздух и едва переставляя свинцовые ноги, он ввалился в Переход. Его поглотила пустота, и он погрузился в благословенное забытье без начала и конца…