2. Эллеке

I was dishonest,

I will do my best.

Madonna, “Nobody's Perfect”

В сентябре возвратившись в школу, я заметил в нашем классе новенького – Эллеке, и люто возненавидел его с первого взгляда. Четырнадцать – лучший возраст для ненависти, и я использовал все свои ресурсы по максимуму. Он был высоким – не ниже меня, прямо-таки источал уверенность и спокойствие и обычно выглядел задумчивым. Я сам не понимал, почему он выбешивает меня до того, что искры из глаз.

Я приходил в школу и весь день отслеживал Эллеке взглядом, с маньячным упорством выискивая в нем изъяны и не находя, что только заставляло меня смотреть пристальнее. Он же умудрялся не замечать меня, даже если я стоял в трех шагах от него, раскрашенный, как клоун, разодетый, как попугай. Мои колкости он не слушал, провокации игнорировал. Он был весь в себе, но ничто не заставало его врасплох. Он не нервничал и не смущался, когда его вызывали к доске. Всегда отвечал на вопросы учителя верно и без оговорок. Не клянчил шепотом на контрольной, чтобы ему дали списать. Он принципиально не использовал бранную речь – невероятно для меня, чей рот был вечной помойкой. Он был собран, сосредоточен и аккуратен. Когда к нему подкатил один из наших бешеных псов, что так и норовят укусить, и начал втирать, кто тут главный, Эллеке только насмешливо поднял брови, не снизойдя до ответа. И тот придурок растерялся: его даже не опустили, с ним просто отказались иметь дело, и это было вне его понимания.

У Эллеке было все, чего не было у меня. Я просто не мог его не ненавидеть. Он стал моим наваждением, и я не понимал, почему так получилось и что со мной творится. Я спотыкался на ровном месте и вообще пребывал в полном разброде.

Он «обнаружил» мое существование месяца через полтора. Я затупил, был схвачен, и мне как раз пересчитывали зубы на заднем дворе, нежно прижимая меня к стене школы, когда Эллеке остановился возле. Сунув руки в карманы, с полминуты он рассматривал действо, точно в цирк пришел, а затем потребовал со своим непременным спокойствием:

– Отпустите его. Воевать с ним – глупое занятие.

И те, разговаривать с которыми он обычно считал ниже своего достоинства, послушались. Я не умел быть благодарным и посмотрел на него волком, вытирая кровь со рта.

– Думаешь, мне нужна твоя траханая помощь?

Он улыбнулся, не показывая зубы:

– Очевидно, что да.

Мне хотелось разорвать его в сотню кровоточащих клочьев, но я просто стоял, онемевший, и пялился на него, как будто пытаясь растерзать его взглядом.

Эллеке развернулся, сунул руки в карманы и медленно побрел прочь. Он не мог уйти так просто, и я устремился за ним, пытаясь не думать, что на самом деле заставляет меня его преследовать. «Что ты вообразил о себе?» – вопрос застрял у меня в горле, как рыбья кость, но, когда я все-таки заговорил, я был способен только на ругань.

Эллеке, казалось, забавляла эта ситуация – он, сама невозмутимость, медленно идет к дому, а за ним хвостом я, раскрашенный, тощий, вздорный, совсем рехнувшийся, выплевывающий слова в безнадежной попытке обозначить до какой степени он выводит меня из себя. Редкие прохожие оборачивались на нас, цепляли взглядами меня, едва касались Эллеке.

Мне пришлось заткнуться, когда я не смог придумать что-нибудь еще. Я тяжело дышал, как после драки. Мы дошли до парка.

– Какой ты нерешительный, – тихо сказал Эллеке и улыбнулся – насмешливо, но мягко. – Не можешь признать, что влюбился.

Так просто. Как будто эти слова не взрывали меня, как динамит.

Я все еще ничего не мог придумать и только угрюмо смотрел на него. В груди жгло, точно я выпил стакан кипятка залпом.

– Вот что, пошли со мной, – решил Эллеке. Не вопрос и даже не предложение, а почти приказ. Его самоуверенность не была ни давящей, ни угрожающей. Скорее спокойной и сильной, как рука хозяина, ухватившего за шиворот непослушного пса. Вероятно, потому мне и захотелось подчиниться.

Мы прошли через парк, почти пустой, что меня обрадовало: я был не способен скрыть растерянность. Мне было более чем достаточно, что ее видел Эллеке. Во мне было тихо и сумрачно, как перед грозой.

Эллеке жил в небольшом деревянном двухэтажном доме в конце улицы. У порога мне вдруг стало страшно. Что я делаю здесь? Почему я здесь? Зачем я ему? Развернуться и убежать, как всегда. Забыть обо всем, спрятаться в голос Ирис, соорудить из него теплый кокон. Но, словно под гипнозом, я уже поднимался на второй этаж.

Его комната была маленькой и уютной. Кровать накрыта мягким пледом. Он подтолкнул меня к ней. Я сел и сжал колени, как девушка. Эллеке опустился рядом и провел ладонями по моим острым плечам.

– Такой хрупкий, – сказал он с интонацией, которую я не мог определить. Я понял, что это было, гораздо позже – нежность. – Как из горного хрусталя.

Он погладил мое предплечье, касаясь груди кончиком большого пальца, и мое тело ответило жарким ужасом и леденящим возбуждением. Я не двигался – затаился, насторожился.

– Посмотри на меня.

Я не послушался, и, взяв меня за подбородок, Эллеке нежно развернул мою голову к себе. Я зажмурил глаза, затем приоткрыл их, удивляясь, отчего меня так пугает необходимость взглянуть в его лицо, непривычно приближенное. Я заставил себя смотреть. Его глаза были насыщенного теплого оттенка. Длинные ресницы. Я заметил крошечную родинку на его левой щеке и подумал, что происходящее не может быть правдой. Не может. Разве когда-нибудь все было так, как я того желал? Он коснулся моего носа кончиком своего, моего рта своим теплым дыханием. Знакомые ощущения. И совсем другие, будоражащие как никогда прежде.

– Не хочешь поцеловать меня?

– Я еще могу понять, что я этого хочу, – едва выговорил я онемевшими губами. – Но зачем тебе это нужно?

– Любопытство. Интересно, что я почувствую. Такое объяснение тебя устраивает?

Он обвил меня руками, потянул к себе. Моя спина была прямая, напряженная, как доска.

– Расслабься.

Это слово мне говорили много раз прежде, и оно царапнуло меня – глубоко, больно. Я не могу расслабиться, ясно? Все мои мысли исчезли, когда я заметил в его глазах улыбку: «Боишься меня, понятно». Я никого и ничего не боялся, поэтому приказал своим мышцам обмякнуть, когда его губы коснулись моих. Я закрыл глаза, и весь мир превратился во влажный, теплый рот. Я услышал, как Эллеке облегченно вздохнул, обнимая меня теснее, прильнув ко мне всем телом. Его пальцы скользнули под пояс моих джинсов. Возбуждение и настойчивость Эллеке полностью подчинили меня себе, но как только он отстранился, моя покорность сменилась страхом и беспокойством. Лицо Эллеке раскраснелось, глаза поблескивали.

– Я пойду, – сказал я и, не дожидаясь ответа, вышел из комнаты.

Эллеке не попытался удержать меня. Я спустился по лестнице, обулся, сохраняя внешнее спокойствие. Прикрыл за собой дверь и ударился в паническое бегство, точно он стал бы меня преследовать.

Я едва удерживался от того, чтобы не заплакать. Несмотря на его настойчивость и прямолинейность, Эллеке был девственником. Прикоснувшись к нему, я всей кожей почувствовал, как трачу его нетронутость, оставляю полосы грязи на нем. И какой-то гребаный девственник встряхнул мою душонку так, что ее до сих пор дергало! Пробил мои защиты, как листы картона, смял и выбросил мою многоопытность.

Ощущение обманутости обрушилось на меня, точно град и ливень. Одно всегда меня утешало, позволяло сохранять каплю самоуважения в окружении сверстников – мне известно то, о чем они только догадываются; для меня просты и привычны вещи, которые пугают и волнуют их. Сейчас ко мне пришло чувство, что я не знаю ничего и даже хуже, чем ничего, потому что у меня уже нет шанса постигнуть нечто особенное, что ждет их. Я даже не смог стать непробиваемо-наглым, каким, я считал, я стал. Я, не постеснявшийся завалиться в школу в парике, на каблуках и в юбке и вести себя там самым блядским образом, был не способен признаться, что с моей дальней парты слова на доске сливаются в нечитаемые белые полосы: мне пора было носить очки, что я воспринимал как невыносимое унижение. Нет уж, проще слоняться в тумане. Я давно привык быть объектом извращений, но на меня напала странная застенчивость, когда однажды мне пришлось снять футболку перед врачом. Мои противоречия были мучительно непонятны. Я не придавал значения сексу, но то, что началось и продолжилось в доме Дитрека, наделило меня суетливой, хронической озабоченностью, которая стихала сразу, как приступали к делу, либо же перерождалась в нечто прямо противоположное…

У меня даже не было смелости.

Я не ходил в школу две недели. С каждым днем тоска накапливалась. Я вернулся, потому что больше не мог это выносить. Эллеке подошел как ни в чем не бывало:

– Сегодня я уже не так тебя пугаю?

Я естественно, возразил, что он не пугает меня в принципе, и объяснил, куда ему пойти с такими вопросами. Несколько часов спустя я стоял перед ним, сидящим на кровати, абсолютно голый, и позволял прикасаться к себе, не способный разорвать путы, что протянулись между нами.

С того дня мы почти всегда после школы шли к Эллеке. Я мог оставаться там до шести, когда приходила его мама, или максимум до половины седьмого, потому что в семь возвращался с работы его отец, и Эллеке выталкивал меня заранее, если не уходил вместе со мной прогуляться. Мама Эллеке была мягкой и дружелюбной. Я смывал макияж перед ее приходом, а на мои одежду и цвет волос она не обращала внимания (или делала вид, что не обращала). Про отца Эллеке говорил, что мне лучше его не знать, и один раз добавил, что и ему самому лучше бы своего отца не знать.

В начале следующего года мне исполнилось пятнадцать. Чем больше я узнавал Элле, тем больше он мне нравился. Он знал тысячи вещей, о которых я не имел никакого представления и, полагая, что все равно не врублюсь, даже не пытался разобраться. Первые технические приблуды, некое подобие будущих персональных компьютеров, уже появлялись в домах и казались чем-то запредельным. Их доставляли в виде коробки проводов и плат, так что пользователям приходилось собирать устройство самостоятельно. Эллеке испытывал к этим штукам жгучий интерес.

Полчаса сидя на его кровати и наблюдая, как Эллеке, вооруженный паяльником и изолентой, ползает по ковру среди непонятных хрупких штук, я спросил его:

– Как ты разбираешься во всех этих деталях?

– Они подсказывают мне тихими голосами, – ответил Эллеке.

Я часто не мог определить, когда он шутит, а когда говорит всерьез.

– На самом деле, если есть техническая интуиция, разобраться не сложно, – объяснил он. – Моя интуиция и на людей тоже распространяется. Я сразу понял, что ты вовсе не мерзость, которой пытаешься казаться. Ты провокатор.

– Одно другому не мешает, – возразил я и продолжил считать себя мерзостью.

Невозмутимый и прагматичный, Эллеке оказался очень чувственным. И как раньше я не рассмотрел эту скрытую чувственность, проступающую в его плавных, выверенных движениях? Впрочем, я не заметил и того, что мой интерес к нему, вспыхнувший в первый день осени, был с самого начала взаимным. Эллеке предпочитал молчание разговору, но часто касался меня, обнимал, садясь рядом. Его настолько тянуло к тактильному контакту со мной, что в школе ему приходилось контролировать себя, если я находился поблизости; порой мы встречались понимающими взглядами, будто два заговорщика. Он не был застенчивым, и в сексуальном плане у него не было никаких ограничений. Стыдясь своей потасканности, с Эллеке я превращался в неуклюжее нерешительное нечто, что меня невероятно раздражало. Я преодолевал свой напряг – постепенно, но очень медленно. Я не мог сопоставить уверенную сексуальность Эллеке с его ровным характером и добротой, как будто секс по определению был занятием только для извращенцев и отребья вроде меня.

Иногда Эллеке готовил ужин, а я помогал ему. Дождавшись его маму, мы ужинали втроем. В их компании я ощущал себя удивительно спокойно. У мамы Эллеке были длинные каштановые волосы, слегка волнистые. Не знаю, было ли во внешности Эллеке что-то от отца, но цветом глаз, волос и чертами лица он очень походил на мать. Взрослые будили во мне фонтанирующее хамство, но почему-то на маму Эллеке это не распространялось, и я всегда был с ней вежлив. Я словно бы даже нравился ей, и, когда я возвращался домой, собственная мать казалась мне еще отвратительнее.

Каждый раз она находила для меня новые упреки. Я вечно слоняюсь где-то, совсем не забочусь о ней (умри со своей беспомощностью, умри, умри, умри, мамуля). Мне ни до чего нет дела. Я позорю ее своим внешним видом и поведением. Мне постоянно названивают странные мужики. И сколько еще лет я планирую играть с ней в молчанку? И почему я не могу дать ей денег? Она же знает, что они у меня есть. Сын обязан помогать матери. Она доводила меня до белого каления, и я швырял деньги на пол перед ней. Единственное, что я соглашался ей дать, хотя совершенно не чувствовал, что хоть что-то ей должен.

Странные мужики действительно звонили мне все чаще, потому что я совсем пропал для них, а они не теряли надежды выцапать меня обратно. Я продолжал встречаться только с Человеком-Порошком – по той причине, что он был Человеком-Порошком. Но и эти встречи происходили все реже и были все неприятнее. Я ничего не хотел. Я ломался – не буду делать то, не буду делать это, не дыши мне в лицо, прекрати меня слюнявить, хватит на меня наваливаться, и вообще на сегодня довольно, отвяжись. Меня злили его запах, его мокрые губы, его тощая задница и обкусанные ногти, его прикосновения, все, что он говорил. Меня преследовало ощущение, что я поступаю неправильно по отношению к Элле, хотя перепиху с этим типом я придавал не больше значения, чем походу в грязный сортир. Я стал таким холодным и колючим, что Человек-Порошок пригрозил, что перестанет давать мне то, на что я так основательно подсел. У меня еще оставались деньги, но где достать порошок, я не знал. Обращаться с этим вопросом к другим своим дружкам было бессмысленно, поскольку они точно так же начали бы использовать порошок как средство контроля надо мной. Я был почти уверен, что угроза Человека-Порошка – блеф (он бы скорее предпочел, чтобы я вытирал об него ноги, чем ушел от него), но на всякий случай сделал вид, что воспринял ее всерьез.

Раскрыть свои постыдные тайны Эллеке я не решался, и моя скрытность почему-то угнетала меня. Однажды я все-таки рассказал ему, предварительно напившись для храбрости, и то лишь потому, что был убежден: Эллеке в любом случае все узнает, и лучше бы ему выслушать мою версию. Выдавливать эту правду из себя оказалось еще болезненнее, чем я ожидал, и с каждым словом я презирал себя больше. Мне хотелось оставаться надменным, холодным, говорить язвительно и небрежно, точно мне плевать на все, но под внимательным взглядом Эллеке я не мог притворяться, был таким жалким и слабым, какой есть в действительности, и в моих дрожащих пальцах прыгала сигарета.

Наверное, после моей слезливой исповеди Эллеке чувствовал себя так, словно над его головой перевернули бак с помоями, но выражение лица не выдало его чувств. Я спросил его:

– Теперь ты презираешь меня? – но на самом деле я хотел спросить: «Теперь ты меня бросишь?» В ожидании ответа я напрягся, словно перед ударом, и услышал к своему изумлению:

– Нет, конечно, – Эллеке удивился моему вопросу так искренне, как будто у меня не было никакой причины его задавать.

– Я ничем тебя не заразил, правда. Я был осторожен, и…

Эллеке похлопал ладонью по дивану, где он сидел.

– Иди ко мне.

Я подошел, лег рядом, положил голову ему на колени. Эллеке гладил меня по волосам, и я чувствовал, что боль ослабевает. Но все еще спрашивал его:

– Ты сердишься на меня? Я тебе противен?

– Я не сержусь, и ты мне не противен, но вот твой отец… Мне даже собственному так не хотелось набить морду.

Я был ошарашен. Я мог предположить, что Эллеке пошлет меня подальше, но по тому, как он прикасается ко мне – осторожно, мягко, – понимал, что он мне сочувствует. Мне в принципе не приходило в голову, что кто-то может пожалеть меня. Я был грязным, циничным, низким.

– Ты должен избавиться от них, – продолжил Эллеке. – От этих твоих «приятелей», как ты их называешь. Даже без учета того, чем ты с ними занимаешься, эти люди влияют на тебя разрушительно. И завяжи с наркотиками. Это не игрушка, ты разве не понимаешь?

Я оцепенел. Про порошок я умолчал.

– Как ты догадался?

– Я давно замечал какие-то непонятности, но не сразу понял, в чем дело. У тебя бывают странные перепады настроения. Иногда ты точно витаешь где-то, до тебя не докричаться. Я все время думал, что с тобой происходит, что с тобой случилось. Если бы ты сам не рассказал, через неделю я бы все равно потребовал от тебя ответов.

– Я ужасный.

– Нет, не ужасный. Ты просто запутался. Ты сейчас – это не совсем ты. Послушай, я люблю тебя, я буду с тобой, и если мы постараемся вместе, все наладится.

Если бы он не начал меня утешать, слезы не хлынули бы. Но он начал. Кроме того, он признался мне впервые. Я часто думал о том, как он нравится мне, как мне хорошо с ним и как было плохо до него, и о том, что меня восхищает все в нем и все, что он говорит, но я не высказывал вслух эти мысли. Слова привязанности и любви были заперты во мне, замурованы, как нечто живое в склепе.

Эллеке пообещал мне, что все будет хорошо, и я поверил ему. В то время я еще считал его всемогущим, а себя – хоть на что-то способным. С ним я действительно менялся к лучшему. Я стал спокойнее. Моя жгучая потребность задирать одноклассников поутихла, да и они докапывались до меня гораздо реже с тех пор, как я приобрел статус друга Эллеке. Должно быть, они недоумевали, что нас свело. Трудно было найти двух столь же непохожих людей. Они попытались зацепить Эллеке, но куда там, так что им пришлось отвязаться. Я стал учиться лучше, потому что Эллеке капал мне на мозги:

– Сделай уроки.

– Я не хочу делать эти тупые уроки.

– Если они такие тупые, значит, тебя совсем не напряжет их сделать.

Он приглядывал за мной, как строгий родитель. Я не отказался от макияжа, но перестал использовать кричащие цвета, а чаще и вовсе обходился темной подводкой для глаз.

Наступило лето, совершенно особенное на этот раз, потому что у меня был Эллеке. Какое-то время мне казалось, что я иду навстречу счастью или какому-то бреду типа того. Эллеке отогрел меня, растопил мою замороженную душу, высвободил мои эмоции, но вскоре выяснилось, что мои так называемые чувства были по большей части так мерзостны, что лучше бы они оставались в анабиозе. Я был наполнен злобой, которую не замечал в себе раньше, но, думаю, она росла во мне все эти годы. Я выплевывал ее, как кровавые сгустки, я терял контроль над собой после того, как почти уже ощутил себя в безопасности. Если бы я понимал хоть что-то, может быть, я бы справился с этим, но я не понимал ничего. Я точно превращался в кого-то другого, и для этого другого все были враги, а Эллеке – злейший, и его можно было беззастенчиво терзать. Он приблизился ко мне так близко, как никто другой, и поэтому я боялся его больше, чем кого-либо, поэтому я был максимально жесток к нему. Я мог сказать любую гадость, прицепиться к чему угодно. Объяснял ему, что он не любит меня, и это хорошо, потому что мне безразличен он.

Если ему удавалось меня успокоить, я превращался в растерянное, виноватое существо, столь же жалкое, как кошка, которую достали из сточной канавы. Мне хотелось сжаться и исчезнуть.

– Твоя проблема в том, что ты слишком чувствительный, – объяснял Эллеке, утешая меня.

Но большую часть времени я вообще ничего не чувствовал. Зияющая, болезненная пустота.

Если ему не удавалось справиться со мной, я пропадал на несколько дней и не возвращался, пока не растрачу всю ярость. И снова мне было стыдно глаза поднять.

Эллеке был таким адекватным и психологически устойчивым человеком, что мне было сложно поверить в его существование, даже находясь с ним поблизости. Его жизнь была не лишена забот, но об этом едва ли кто-то догадывался. Все не такое, каким кажется. Его улыбка была светлой и беззаботной, но у него был я, вечный источник огорчений, и мать, за которую он беспокоился и которую защищал от отца, за что регулярно получал тычки и удары. Я завидовал его способности сохранять себя, что бы ни происходило с ним и вокруг. Когда-то мне казалось, что и я могу, но, узнав Эллеке, я понял, что в действительности каждый раз разлетаюсь на осколки, а потом склеиваю себя обратно. Эллеке же всегда оставался целым. Это восхищало и бесило меня одновременно. Эллеке никогда не огрызался в ответ – он был лучше меня, и, наверное, именно поэтому я не был способен ни простить его, ни даже объяснить, почему так на него обижен. Мы были на разных уровнях. Он не мог дотянуться до меня. У меня не хватало сил подняться к нему. Более того, меня тянуло вниз. Мне хотелось вернуться к той безмятежности, которую я испытывал поначалу, когда уже получил Эллеке (или он меня), но еще не разобрался, что он такое, а он не знал, что я. Мое напряжение находило выход в очередной вспышке агрессии, я оставался или сбегал, но все чаще сбегал. Я подозревал, что эти ссоры и нужны мне как предлог для очередного исчезновения.

Время шло. Ирис, едва ей исполнилось восемнадцать, выскочила замуж за продюсера, и, хотя их брак вроде бы держался, я беспокоился за нее. Я часто высказывал свои опасения Эллеке. Хотя ему было фиолетово на потенциальные страдания далекой поп-звезды, он выслушивал меня с вежливым интересом.

– Ты не веришь в их любовь?

Я не верил. Я считал, что продюсер такой же, как те – Дитрек, Человек-Порошок. Извращенец. С такими может быть даже весело, а потом просыпаешься и понимаешь, что теперь не понятно, как после всего этого жить.

От Человека-Порошка ушла жена, и он переехал из центра города на окраину. Его паранойя значительно поубавилась, а похотливость, напротив, возросла, но это была уже не моя проблема, хотя я и жил у него во время своих загулов. Я шантажировал его и не переставал радоваться, что теперь могу добиться от него всего (белого, искрящегося, сыпучего всего), не предлагая взамен свою задницу. Человек-Порошок, можно сказать, напросился сам. Он здорово оторвался в своем новом жилище, превратив его в склад видеотехники. В один идиллический вечер он решил снять видео с моим участием – чтобы скрашивать другие, не столь идиллические вечера. У него были одни планы на пленку, а у меня, менее сентиментального и более практичного, другие, и, как я решил, мои планы будут позначительнее, нежели подрочить на сон грядущий, так что пленку я спер. Человек-Порошок обиженно сказал, что доверял мне. Я ответил, что нельзя же в сорок с лишним лет быть таким кретином. Он выдавал желаемое по первому требованию, но не думаю, чтобы он так уж сильно трепыхался от моих угроз, хотя в «открытой» жизни был уважаемым и состоятельным, занимал какой-то пост, и ему было что терять.

Он совсем съезжал. Убедил себя, что в глубине моей сумрачной душонки горит незатухающий огонек привязанности к нему.

– Я же нравлюсь тебе, на самом деле? – спрашивал он.

Я отвечал, что скорее трахну дохлую собаку, десять дней провалявшуюся на жаре, и потом сожру ее, чем испытаю к нему симпатию. Он принимал мои слова за шутку и лыбился. Он постоянно говорил мне – так же, как говорила моему отцу моя мать:

– Ты такой красивый, ты такой красивый, ты такой красивый, – и смотрел на меня преданными глазками.

Я обращался с ним как с последним дерьмом, разговаривал на языке шпаны, называл его «Порошок» и никогда по имени. Ходил по его дому в уличной обуви, все разбрасывал. Он спрашивал:

– Можно мне дотронуться до тебя?

Моя улыбочка была широченной:

– Никогда больше.

Если бы от презрения умирали, он был бы давно мертв.

– Почему ты так обращаешься со мной? – скулил он. – Чем я заслужил твою жестокость? Я же всегда любил тебя.

И меня выворачивало от этого его «любил». Я начинал вопить так, как будто он меня резал.

– Любил? В каком таком гребаном смысле? Уебок, закрой свою сраную пасть. Блядь, он «любил» меня! Да кто меня только не трахал!

Он пугался, отползал в свой темный угол, ждать, когда я перестану трястись от ярости, холодной и режущей, как осколки льда.

Его дом вмещал в себя маленький ядовитый мирок, ощущавшийся абсолютно герметичным – как будто я всегда был здесь и никогда отсюда не выйду. Но именно болезненность происходящего меня и притягивала, импонируя той извращенной ущербности, что засела внутри меня. Как будто только на зыбкой болотной поверхности я мог ощущать уверенность, только среди сумасшедших казался себе нормальным.

Казался, но не был; я понимал это особенно отчетливо, когда лежал под одеялом в темноте, один, игнорируя Человека-Порошка, скребущегося в дверь так же, как моя мать скреблась в собственную спальню, когда мой отец был не в духе и выставлял ее вон.

– Только пососи, – умолял Порошок. – Хотя бы потрогай.

Я зажимал уши. Они оба – Порошок и моя мать – были одинаково больны, насквозь пропитаны той отравой, которую они называли «любовью». Они сошли с ума, и мой отец тоже (но он скорее был ядом, чем отравленным). И я. В этом основная проблема: я был слишком сумасшедшим, тогда как Эллеке – слишком нормальным. Мы приблизились друг к другу так близко, что дальше оставалось только слиться, но по-прежнему находились в разных мирах.

Это не могло продолжаться долго. Я должен был уйти. Достаточно растравлять себя. Если мне не станет лучше после моего побега, то Эллеке точно станет. Я вспоминал все те гадости, которые говорил ему, и как мои слова постепенно проламывали его непробиваемую для других защиту, и мне становилось жутко. И еще… я переставал уважать его. Он же должен выгнать меня, не так ли? Зачем он опускается до меня? Почему не чувствует ко мне отвращение, если даже я сам его к себе чувствую? Все эти мысли теснились в моей голове, разламывая ее на части. Если бы я знал, как от них избавиться…

Однако самое худшее было то, что, даже если я не видел его всего-то один день, мне становилось грустно. Если два, я не мог найти себе места, как в ломке. Если три… три дня без Эллеке мне было даже представить страшно. На третий день я обычно притаскивался к нему – истосковавшийся так, что все тело болело, измызганный в непрекращающейся грызне с самим собой, безнадежно проигравший. Эллеке уж точно не ощущал себя моим хозяином, но я ощущал себя его вещью. И это заставляло меня сравнивать себя с матерью, которая была и оставалась собственностью моего отца. Я пытался объяснить себе, что у меня с Эллеке все совсем по-другому: моя мать была преданно влюблена в ледяную сволочь и в угоду ему сама стала сволочью, только не ледяной, а жалкой. А Эллеке очень хороший, лучше всех. И все же… может быть, я тоже превратился в зрение, не контролируемое разумом? Не вижу его недостатков… не осознаю его ничтожности… Это нелепо, это паранойя… я убеждал себя, но не мог убедить. Я так боялся угодить в ловушку, что предпочел бы вообще не двигаться.

Я не мог уснуть и поднимался среди ночи, срывал с себя эти мысли, опутавшие меня, словно колючие растения. Будил Человека-Порошка, вне зависимости, нужно ему с утра на работу или нет. Мы смотрели телек, нанюхавшись нашей любимой дряни. Иногда я лениво цеплял его своими фразочками, и мне было так легко, как в невесомости. Казалось, я могу воспарить к потолку и сквозь крышу в небо, в космос, никогда не возвращаться.

Когда днем я шел к Эллеке, мне было так тяжело, точно я волочил за собой валун. Так и тянуло оглянуться – может быть, за мной остается рытвина в полметра глубиной. Хотя я никогда не появлялся перед Эллеке под воздействием, он догадывался, что я продолжаю. Иногда мне казалось, что он способен в подробностях описать день или дни, что я провел без него. Он тревожился обо мне все больше. Его спокойствие пошло трещинами, вот-вот могло развалиться на осколки. Хотя он все еще избегал ругательств и крайне редко употреблял пренебрежительные словечки, но за почти год со мной многому научишься.

– Я просил тебя не встречаться с этим уродом.

– С этим не встречаюсь. Встречаюсь с тем. Какие могут быть возражения? Просто дружеская посиделка.

– Пожалуйста, я прошу тебя, избавься от него.

«Скорее от тебя, чем от него», – бормотал я себе под нос.

– Что? – переспрашивал Эллеке, не веря, и его лицо теряло последние крохи безмятежности. Я как будто бил его, не касаясь. Это было его ошибкой – давать мне власть. – Он выбрал низкий способ, чтобы привязать тебя к себе. Неужели ты сам не понимаешь? Тебе всего пятнадцать лет, и ты…

– Ну что я, что?

– Наркоман.

Наркоман? Я не так представлял себе наркоманов. Они где-то там, в бесплатных брошюрах, которые раздают подросткам в школе. Синие лица, красные глаза. А я просто периодически вдыхаю порошок. Ну как, периодически. Не чаще двух раз в день.

Я ржал в ответ:

– Ох, детка моя, все не так мрачно, как тебе представляется, – мне просто необходимо было глумиться. Моя последняя попытка сохранить равновесие, когда земля подо мной ходит ходуном.

У Эллеке не получалось убедить меня, его просьбы не действовали, и он пытался приказать, заставить. Страх за меня был как бензин для его здравомыслия – все выгорало в секунду. Но я был недосягаем и огрызался издалека. Мне было больно наблюдать его беспомощность, но в то же время она провоцировала меня нападать на него с большей яростью, отыгрываться за то время, когда беспомощным был я. Но ему, даже и ослабленному, все равно удавалось загнать меня в угол, и я начинал кричать на него:

– Оставь меня в покое! Оставь в покое! Не все ли тебе равно, где я, с кем я, что я?

– Не все равно. Я хочу, чтобы с тобой все было хорошо.

– Да что ты знаешь о «хорошем» для меня?

Он заглядывал мне в глаза, пытался обнять меня. Я отталкивал его с такой злобой, будто не было в этом мире никого, кого я ненавидел бы больше.

– Науэль, я не твой враг, – объяснял он тихо, осторожно, как будто боялся спугнуть. – Я беспокоюсь о тебе. Ты мне нужен. Неужели это сложно понять?

Это было невозможно понять. Никто не беспокоится обо мне. Я никому не нужен. Не знаю, зачем Эллеке напридумывал все эти глупости.

– Ты не знаешь меня.

– Я люблю тебя.

Никто не любит меня.

– Ты не знаешь меня, если говоришь так. Кого тогда ты любишь?

– Я люблю тебя.

Снова эта бессмысленная фраза. Слова вползали в мои уши, словно отвратительные насекомые, уже извивались где-то в мозге. Мне хотелось выскоблить их из себя.

– Я не могу это слушать! Оставь меня в покое!

В один момент я уговаривал себя быть добрее, не ранить Элле, но в следующий становился холоден, как смерть. Я могу говорить что угодно, но я не могу задеть кого-либо, нет. Между мной и другими людьми стена, которую мне не удастся разбить – ни для того, чтобы ударить, ни для того, чтобы дотронуться. Я слишком незначителен, чтобы мои слова или поступки могли иметь для кого-то значение.

– Пожалуйста, хватит, – просил Эллеке.

И одновременно я умолял его мысленно: «Просто признайся, что тебе все равно. Не зли меня своим спектаклем. Просто признайся, что ты ничего ко мне не чувствуешь, будь со мной честным».

Я сматывался в свой мирок, запирал его ото всех, ослеплял глаза искусственной красотой, оглушал уши музыкой. Второй альбом Ирис отчего-то казался мне печальным. Хотя Ирис пела о счастливых днях, я улавливал в ее голосе сожаление. Все замечательно, все прекрасно, так прекрасно и замечательно, как никогда не было и не будет. В интервью она старательно отметала вопросы касательно слухов о неверности ее мужа. Я пытался представить: где она сейчас? что на ней одето? что она делает? о чем думает? может быть, ей грустно? Если так, мне хотелось бы утешить ее. Для нее я был самым добрым человеком на свете – потому что она ничего не знала обо мне, не могла прикоснуться ко мне или бросить меня; потому что я не мог причинить ей вред и не должен был ради нее отыскивать песчинки золота в тоннах моего дерьма, выжимать из себя доверие, перекручивая себя, как половую тряпку. Но и тех капель, что я мог бы выдавить, было недостаточно.

Я чувствовал, что скоро брошу Эллеке. Я еще не представлял, как я это сделаю, но понимал, что это неизбежно. За все, что я сделал ему, я ненавидел себя уже, кажется, больше, чем любил его. Я не мог терпеть это издевательство больше. Даю себе время на сборы и ухожу.

И как только я принял решение сбежать, стало лучше. Я был послушным и мягким. Приходил в школу вовремя. Делал уроки, как Элле того требовал. Он считал, что все налаживается. Ему не приходило в голову, что я скучаю по нему заранее. Мне перестало хватать его днем, и иногда после наступления темноты я забирался в его комнату на втором этаже, хотя Эллеке и говорил, что если его отец меня увидит, то убьет нас обоих. Пусть так… некоторые вещи стоят того, чтобы за них умереть. Мне нужно было лежать с ним рядом, касаться его, хотя мне и было при этом грустно до боли от его убежденности, что мы друг другу ближе некуда, в то время как связь между нами истончилась до прозрачности. Мне все-таки удалось его обмануть. Мне хотелось бы быть таким, как он: доверчивым, открытым, искренним с близкими людьми. Я устал от собственных злости, холодности, вечных психов, ночных блужданий из угла в угол.

– Элле, почему ты терпишь меня? У меня нет воли, я веду себя как настоящий кретин, – спросил я однажды, прижимаясь к нему в темноте.

Он погладил меня по волосам.

– Это не так. Нет, ты как заблудившийся ребенок. Путаешь реальные опасности и мнимые. Не понимаешь, что тебе делать, куда идти.

И я подумал: «Нет, это ты не понимаешь, что постепенно, изо дня в день, я бросаю тебя». Я решил, что уйду не позже чем через месяц, не дожидаясь наступления серьезных холодов, ведь зима приближалась.

Все случилось само собой. Я не верю в судьбу и прочую ахинею, но тогда у меня возникали мысли, что эти события, заставившие меня убежать, были не случайны.

У нас в классе был один парень, Свин. Уже не помню его настоящего имени, да и после того, как я однажды назвал его Свином, все звали его только так. Он был довольно толстым, с курносым носом и привычкой втягивать в себя воздух с громким хрюкающим звуком. В придачу он был тупым и злобным, как самый настоящий кабан. Наши отношения всегда были сомнительно окрашены, а после того, как я наградил его прозвищем, засияли как капли бензина на мокром асфальте.

Странная дружба между маргинальным скандалистом и безупречным умником сама по себе вызывала вопросы, и, конечно, у наших одноклассников возникали подозрения о ее истинной сущности. Небеса готовили им чудный подарок…

Я уже недели три как не трепал нервы Эллеке, и он, забывшись и впав в эйфорию, поцеловал меня посреди улицы. В нашей стране двум людям одного пола этого не рекомендуется делать в принципе, а уж если за вами подсматривают чьи-то злобные маленькие глазки… Разумеется, Свин растрепал всем.

Подтверждение было получено, и поднялась волна грязи. Они знали, как меня раздавить: они не тронули меня, но вгрызлись в Эллеке. Он был слишком хорош, они так долго мечтали унизить его и теперь получили возможность. Каждое гадкое словечко, брошенное в Эллеке, вонзалось в меня, как гвоздь. И я думал на полном серьезе: может, убить их? Принести в школу нож. Порезать стольких и так сильно, как только смогу. Что я теряю, в конце концов? Я уже конченый, моя жизнь кончена. Хотя Эллеке первым бы бросился остановить меня.

После уроков, как-то отвязавшись от них, я сказал Элле:

– Теперь ты видишь, какой я урод? Даже тот, кто близок ко мне, становится уродом. Ты жалеешь, что ты со мной?

Он выглядел спокойным, как обычно.

– Никогда в жизни ни о чем не жалел.

– Да ну? А что ты думаешь обо всем этом дерьме? Они не дадут тебе жить спокойно. К матери твоей придут, расскажут.

– Тоже мне угроза, – он посмотрел на меня безмятежными глазами. – С мамой я как-нибудь договорюсь.

– И отцу…

– А отца – перетерплю. Ты идешь со мной? Или как?

– Или как.

– Будь осторожнее.

Он взял свой рюкзак, с громким «дззззык» застегнул молнию на куртке и ушел, оставив меня в умственном и эмоциональном потрясении. Неужели ему действительно все равно?

Мне не было. Я вышел из школы и некоторое время кружил вокруг здания, пока не наткнулся на вывалившихся на крыльцо Свина и его компанию.

– Уже не вместе, любовнички? – захихикал Свин.

Он и его дружки сегодня нахлебались достаточно крови, так что были сыты и вполне добродушны. Я мог бы просто проигнорировать их, невозмутимо пройти мимо, как сделал бы Эллеке. Но я шагнул к Свину, заставив его отпрянуть, и в упор посмотрел в его прыщавую морду.

– Знаешь, в чем твоя проблема, Свин? Тебе не дает даже подзаборная шваль, которая в принципе дает всем, – у меня оставалась секунда до драки, и я показал ему свои пальцы, унизанные кольцами. – Тебе повезло. Сегодня со мной мое любимое шипастенькое.

И затем вмазал ему в рыло со всей дури. Чего-чего, а дури во мне было много. Свин завизжал, остальные вцепились в меня и потащили для продолжения беседы за школу.

Их было пятеро, а я по-прежнему один, в общем, давненько меня так не колошматили. После того, как они отвалили, я, навзничь лежа на земле, нащупал в кармане колючие углы коробка и ухмыльнулся. Свин даже представить себе не мог, какие неприятности его ждут. Мне было больно выдохнуть, куда там подняться, так что я продолжал лежать, смотрел на небо сквозь разбитые пальцы и чувствовал себя предельно свободным – потому что если они причинили мне вред, я волен отомстить как мне пожелается. Теперь, когда сдохли мои последние запреты, во мне как будто повернулось что-то, и я заработал в режиме удесятеренной жестокости. Эта идея возникла не под ударами, и не когда я, морщась, стягивал с пальца окровавленное кольцо. Она зрела весь день. Как могли они так обращаться с Эллеке, который был лучше меня, лучше всех? Они не имели права даже взгляд поднять на него. Злобные, ядовитые твари, которых следует изводить их же методами: любая мерзость, любая подлость, я сделаю все что угодно, лишь бы врезать как можно сильнее. И совесть меня не замучит. Не мое правило – всего этого гребаного мира.

Я доковылял до дома. Моя комната походила на склад журналов. Я покупал все, где упоминалась Ирис, журналы про шмотки, просто женские журналы и журналы про кино – мне нравились фотографии в них. Пару месяцев назад в одном киножурнале я наткнулся на интересную статейку, где авторы проверяли на достоверность разные штуки из фильмов. Вот, например: в киношке герой изготовил взрывчатку из подручных средств. Проверили – действительно, работает. Чудненько. Обожаю страну, где в журнале можно наткнуться на рецепт взрывчатого вещества. Она мне идеально подходит.

Отыскав журнал, я раскрыл его на нужной странице и впервые обратил внимание на кровавые отпечатки, которые мои пальцы оставляли на глянцевой бумаге. У меня было все необходимое для хорошего взрыва: этот скандал; непроницаемое выражение на лице Эллеке, пытающегося не показать, что удары чувствительны; то моральное и физическое насилие, с которым я сталкивался изо дня в день. Необходимы лишь еще несколько ингредиентов…

Мне пришлось пройтись по магазинам. Продавцы пялились на мое разбитое лицо, но мне без труда удалось разыскать всё из списка. Проверял во дворе, отчего на земле остались выжженные пятна. Подпевал песенке: «Эта прекрасная, прекрасная, прекрасная жизнь». Настроение было лучше некуда.

На следующий день Эллеке пришел в школу изрядно приукрашенным. Само собой, он держался так, словно это не его вчера задалбывали глумливые уроды и это не его губы превратились в сплошную болячку. На меня он даже не посмотрел, но мне не составило труда догадаться, что произошло: они настучали его папочке. Эллеке выглядел сонным, и я заподозрил, что он всю ночь прослонялся по городу и что едва ли он вернется домой сегодня.

Они уссывались от радости. Свин лыбился во всю рожу. «Лыбься» – подумал я и потихонечку уронил коробок возле его парты. Не сомневался: он его поднимет и сунет в карман, даже не задавшись вопросом, когда мог обронить. Свин обожал петарды. На переменах швырял их всем под ноги и ржал. Ну не кретин ли? Коробок с петардами я вытащил у него вчера во время драки – ради чего, собственно, все и затевалось. Я прямо не мог дождаться. Давай-давай, дурачок, сделай мне смешно.

Он поджег петарду в коридоре после третьего урока. Она взорвалась сразу, как ее коснулся огонь. По коридору мгновенно распространился жженый запах. Свин орал дурниной, на пол капала кровь, а я был в эйфории. Только остатки здравого смысла не позволили мне закричать: «Ура!» Все сгрудились вокруг Свина, я же отступил в лестничный пролет и скорчился от смеха возле зеленой стенки. Как будто бы оно всегда было во мне, это издевательское «ха-ха».

И вдруг возник Эллеке. Он был белый как мел, и синяки на его разбитом лице стали особенно заметны. Он схватил меня за предплечье, потянул к себе, будто собираясь обнять, а затем швырнул спиной о стену так, что дух вышибло. Я удивился. Он что, рассердился на меня? На меня? Я же сама невинность в белых сверкающих перьях, я не делал ничего, кроме того, что можно. Сказал себе, что можно, – и сделал.

– День не задался? – спросил я.

У Эллеке слов не было. Он только процедил:

– Жди меня, – и исчез.

Свин продолжал вопить на одной ноте, как младенец: «уа-уа». Я даже днем с фонарем не нашел бы для него сочувствия, выдержав столько пинков от него и его дружков – причем беззвучно. Видимо, верещать позволительно только настоящим крутым парням, а не раскрашенному педику вроде меня.

Когда мне надоело слушать, я просто ушел. Ну его, Эллеке.

На улице было холодно, но так солнечно, будто и не поздняя осень. Неделю назад выпадал снег, но растаял без следа. У меня был с собой кассетный плеер – мало кому доступное удовольствие в то время. Представить страшно, сколько часов мне пришлось отстоять ради него на четвереньках. Наслаждаясь музыкой, я пробродил по городу часа три, пока в мое плечо не вцепились жесткие пальцы Эллеке. Я обернулся. Он смотрел на меня мрачно-мрачно. Спросил:

– Как ты можешь быть таким бессердечным?

Я ответил:

– Это строчка из песни. Мне не нравится эта песня.

– Ты что, действительно ничего не понимаешь?

– Я понимаю. Но мне похрен.

Он смотрел на меня так, как будто собирался вдарить мне в лоб головой.

– Ну ты и сволочь.

– Да разве? – закатив глаза, я прижал к груди растопыренные пальцы. – «Я просто обычная девочка».

– Достаточно цитат из глупых песенок.

Я скорбно развел руками.

– Ты первый начал.

Эллеке зажмурился на секунду. Должно быть, спрашивал себя: «С кем я связался вообще?»

– С главной блядью в этом городе, – напомнил я. – Забыл?

Он схватил меня за руку и потащил куда-то. Я все еще не понимал, что с ним происходит и в чем он обвиняет меня. Я не чувствовал себя виноватым, но то, что я дошел до цитат, выдавало меня с головой: я нервничал. Я сказал ему тоненьким голосом:

– Дяденька, только не бейте меня. Лучше уж трахните, – но менее жутко мне не стало.

Он доволок меня до заброшенного парка. Сплошные кусты, ну точно джунгли. Я предположил:

– Ты решил в укромном месте избавиться от своего позорища?

Он ответил мне тяжелым взглядом, и на секунду я поверил, что так оно и есть.

– Заткнись, Науэль. Достаточно тупых шуточек. Ты покалечил человека! Это, по-твоему, весело?

– А что, тебе не смешно?

– Нет.

– Тогда ты просто не врубился в этот прикол, – предположил я. Следовало хотя бы прикинуться серьезным, но я не мог. Внутри не затихало издевательское хихиканье. Или истерическое.

Эллеке ударил меня ладонью в грудь. Было не больно, лишь удивил сам факт, что он меня ударил. Мне вспомнилось, как до этого он шибанул меня о стену. Он больше не был мне другом. Моя ухмылочка стала откровенно злобной.

– Лучше примени ко мне свою силу как-нибудь поинтереснее, – предложил я с намеком и сунул в рот кончик указательного пальца.

И гнев Эллеке выбил пробку, выплеснулся на меня. Раньше я и представить не мог, что никогда не повышающий голос Эллеке умеет кричать. Казалось, мир начни рушиться, а Эллеке только и скажет преспокойненько: «Все без паники». Но сейчас он выкрикивал мне свои претензии. Их было много. По любому поводу я швыряю его и сваливаю к какому-то поганому типу, с которым занимаюсь известно чем. Я так и не завязал. Я не хочу учиться, я слишком много курю, слишком часто пью, мне плевать на все и я ни хрена себя не контролирую.

– Меня достало твое презрение ко всему! Ненавидишь всех и вся. Мир поступил с тобой несправедливо, и теперь у тебя святое право раздавать пинки, ну надо же! И все-то к тебе пристают, потому что это они такие мрази! Да ты хоть раз удосужился задуматься, как ты себя ведешь? Цепляешься, зубоскалишь, провоцируешь. Так кто начинает первым?

Я пятился от него. Задыхаясь в мягком одеяле его понимания на всем протяжении наших отношений, я мечтал о том, чтобы хотя бы раз он осудил меня, доказал, что не растерял свой разум, поддавшись моей ядовитой красоте. Его терпение казалось безграничным. Но оно таковым не было, и когда я дождался того, чего хотел, я обнаружил, что не могу это выдержать. Раздражение, разочарование и горечь Эллеке раздирали меня в клочья. В часе от того, чтобы бросить его, я все еще испытывал дикий ужас при мысли, что он может меня отвергнуть.

– Это они начали первыми. Когда я еще был тихим, как первый снег, клянусь тебе.

– Даже если так, сейчас я наблюдаю, как ты жалишь всех без разбору. Я говорил тебе сотню раз, но ты продолжаешь в том же духе. Это уже не месть, это война со всеми подряд, с людьми вообще. Что теперь? Станешь огрызаться?

Но я молчал. У него было слишком много слов, а у меня совсем не было. Только чувство вины, от которого все тело зудело, словно я прогулялся по зарослям крапивы. Но я винил себя лишь в том, что рассердил и расстроил Эллеке, и только за это. Свин может истечь кровью. Здание школы может обрушиться, погребая под собой всех в нем находящихся. Моя мать может повеситься на карнизе, Человек-Порошок принять весь порошок сразу, Дитрек разбить себе башку о белую кафельную плитку. Мне плевать. Меня заботил только Элле.

Эллеке понял меня неправильно, и выражение его лица смягчилось. Он протянул мне руку, но я отступил на шаг. Под подошвой хрустнуло битое стекло.

– Ты думаешь, мне нравится моя жизнь? – прошептал Эллеке. – Да я с трех лет как будто только тем и занимаюсь, что слежу, чтобы мой папочка не бросался на мою мамочку. Мне хватило бы сил, чтобы накостылять ему по полной программе, а я даже не способен ответить ударом на удар. Потому что он все-таки мой отец, хотя меня и воротит от самого факта его существования. Мне противно думать, что я его сын. Считаешь, мне нравятся наши тупые одноклассники? Да из них половина либо сопьется, либо сядет, либо и то, и другое, и что-нибудь еще. Но мое недовольство положением вещей еще не дает мне право кого-либо взрывать. И я не должен. Понимаешь, почему?

Я не понимал. Он попытался поймать мой взгляд. Я отводил глаза.

– Потому что, сражаясь со сволочами сволочными методами, ты уподобляешься им. Опускаешься до их уровня, и это не приведет ни к чему хорошему. Ты просто завязнешь в разборках, загрязнишь свою совесть, унизишь самого себя.

– И – что? – выговорил я медленно. – А если очень хочется всем врезать? Почему бы не позволить себе? Враг – это враг. Он будет нападать снова и снова, пока не ударишь его так сильно, чтобы он побоялся попытаться еще раз. Месть – это единственный способ отстоять себя. Это – правильно. Это – справедливо. Кто они такие, и какое у них право угнетать меня? Я не буду безропотным, я отвечу. Пойду на что угодно, чтобы они получили свое.

Эллеке смотрел на меня – шокированный, потрясенный до глубины души.

– Тебя больше должна заботить твоя победа, чем их проигрыш.

– Как они надоели мне! – взвизгнул я. – Им надо все время доказывать, что они крутые или типа того? Скажи, как твой отец назвал тебя? Что, не хочешь? Я знаю. Пидор. Вариантов много, но это словечко обязательно присутствует в наборе. Достало! Клянусь, я заставлю их грызть асфальт за это слово! Я ненавижу их! Ненавижу!

– Ненависть – глупое чувство. Забудь о них. Думай о себе! Что бы ни происходило, у меня всегда есть одно утешение: я знаю, что со мной все будет хорошо. Я закончу школу, стану самостоятельным. И, когда моя жизнь будет полностью принадлежать мне, я исправлю все, что в ней не так.

– Это ты, – сказал я жестко. – А у меня нет подобной уверенности. Я не верю в собственные силы. Я вижу впереди одну трясину и не сомневаюсь, что однажды заведу себя в самое топкое место. Так что я теряю, если позволю себе развлечься немного, прежде чем потону окончательно? Самоуважение? Смешно. Я как грязная тряпка – легче выбросить, чем отстирать. Я унижаю себя? Да что ты. Я столько раз отсасывал чувакам, от которых меня блевать тянуло, что ничто не способно унизить меня больше. И это ты ничего не понимаешь, Элле: я уже завяз по самые уши.

Эллеке дернулся, словно наступил на оголенный провод.

– И ты продолжишь? – он почти визжал. – Дальше вбивать себя в дерьмо? На самого себя тебе тоже похуй, как на всех? Как же я устал от твоих загулов, вранья, цинизма, оправданий! Я настоящий кретин, если пытаюсь спасти того, кто сам же рад загнуться! Ничего не пытаешься изменить к лучшему, лишь делаешь так, чтобы стало еще хуже! Ну, давай, корми собой своих пиявок, выращивай сорняки в собственных мозгах. Я больше не буду тебя жалеть!

Эллеке задохнулся, затих. На его щеках горели красные пятна. Я всматривался в его лицо, изнемогая, почти умирая от обожания. Это было предельно приятно и невыносимо больно. И я подумал: как смогу я жить без него? Просыпаться по утрам, зная, что не увижу его больше, и проживать этот день до конца? В разлуке с ним меня грызли тоска и тревога. Но и рядом с ним мне не было покоя. Он не знал, что я жарился меж двух огней: желанием никогда не уходить и желанием никогда не возвращаться. Что я часто не могу уснуть, даже если очень хочу, и мне смертельно надоели мерзости, что являются мне, стоит закрыть глаза, – навязчиво, из ночи в ночь. Что я совсем запутался, уже не знаю, где пол и где потолок, а мне пытаются толковать про правильно-неправильно, и что моя голова полна чужих мыслей, и неизвестно, куда пропали мои. Что когда-то я совсем с собой рассорился и навсегда ушел от себя, а теперь не могу отыскать. Что я хотел бы найти твердую почву, но подо мной только дрожащая, проваливающаяся поверхность. Что мне уже невозможно жить с такой ненавистью, но с такой любовью – тем более. Что я хотел бы быть им, думать, как он, выглядеть, как он, любить свободно, как он. Курить под настроение две сигареты в неделю, а не две пачки в день, хотя сигареты уже из ушей лезут, и, начиная пить, не нажираться каждый раз в лёжку. Но я оставался собой, и мне в себе было так же уютно, как хомячку в кофемолке.

– Я – это я. Ты – это ты. Ты не можешь указывать, что мне нужно делать и что я могу делать, потому что ты не был в моей шкуре. Ты даже не знаешь, кто я.

– А ты пытался объяснить мне? Ну же, если я не в состоянии врубиться сам, ты мне скажи: кто ты есть? Что ты чувствуешь?

Он вырывал из меня ответы, но у меня их не было.

– Никто, ничего, – мне хотелось бы бежать прочь, безостановочно и безвозвратно.

И он почувствовал. Слабо улыбающийся, он казался мне совершенно беззащитным, и я боялся шелохнуться, сказать хотя бы слово и этим ранить его еще больше.

– Хорошо, хорошо… – прошептал Эллеке. – Тогда не делай ничего. Только отдай мне себя. Моих сил хватит на нас обоих. Я говорил с мамой… Она обещала, что бросит его. Я уверен, она сможет принять наши отношения. Ей придется. Нам недолго осталось здесь мучиться. Мы уедем, и я заберу тебя с нами. Разве это будет не здорово?

Это здорово. Но этого не будет. То, что он предлагал мне, было очень хорошим, слишком хорошим, чтобы я мог это взять. На контрасте с Эллеке я прочувствовал всю свою ущербность.

Он обнял меня, погладил по спине. Я тоже обнял его, пропустив руки под его куртку, – только потому, что никогда не мог противиться соблазну прикоснуться к нему. Кожа Эллеке была такой теплой. Закрыв глаза, я опустил голову на его плечо.

– Когда я сержусь на тебя, мне плохо, – сказал он глухо.

– Мне тоже, Элле.

Я не находил сил отстраниться. Глаза жгло.

– Отпусти меня, пожалуйста, – я просил его о большем, он и не представлял, о чем.

И только из неведения он отпустил. Я нерешительно смотрел на него.

– Я пойду?

– Как хочешь.

Я уже отдалился на некоторое расстояние, когда он сказал мне:

– Все будет хорошо. Правда.

– Конечно, – согласился я, не останавливаясь. С кем-то, где-то, не со мной у тебя все будет хорошо, в этом нет сомнений, Элле.

Я позволил себе оглянуться только когда отошел достаточно далеко и уже не мог рассмотреть его среди зеленых зарослей.

Дома ко мне привязалась мать. Я метнул в нее короткое «отъебись», и она вышла из моей комнаты, пораженная тем, что, после семи лет игры в молчанку, я заговорил с ней, даже если сказать кроме этого единственного слова мне было нечего. У меня были колечки в мочке левого уха и привычка дергать за них, и я бродил из угла в угол моей тесной комнаты, швырял вещи на кровать, курил сигарету за сигаретой и бросал окурки на пол, теребил сережки, не замечая, что уже потекла кровь. Один раз я присел на кровать и громко, совершенно по-детски, зарыдал. Это горе было внутри меня, но моя голова отказывалась его принять. Я перестал плакать так же резко, как начал. Отыскал под матрасом заначку – свернутый в квадратик тетрадный лист. Развернул, жадно втянул весь порошок в ноздри. О, мой любимый анальгетик.

Чувствуя блаженное отупение, собрал свои пластинки, кассеты, завернул в свитер, чтобы не повредить при перевозке. Вырвал из журналов страницы с самыми любимыми фотосессиями. Косметика, шмотки. Какой-то набор блестящей девочки. У меня была пара книг, которые подарил мне Эллеке и которые я так и не прочел. Я и не подумал взять их с собой. Мне хотелось разорвать невыносимую связь между мной и Эллеке полностью. Никаких памятных вещей, никаких воспоминаний. Забыть его, этот город, все, что здесь со мной происходило. Только еще одно дело… та самая видеозапись. Гребаная гостиная Порошка. Его диван цвета подгнившей кукурузы.

– Ты что же, бросаешь меня? – обвиняющим тоном спросила мать, когда я с рюкзаком вышел в коридор.

Меня охватил холодный гнев. Я стиснул ее скулы пальцами, повернул ее бледноглазое лицо к себе. У моих глаз был тот же омерзительный блекло-серый цвет.

– Я тебя ненавижу, – сказал я шепотом. – И отца ненавижу. Всех.

Я представил, как в ней растет боль. Зреет, подчиняя все ее существо. Представил настолько явственно, что казалось, то маленькое злобное нечто, что я поместил в ее тело силой воображения, становится реальным. Хотя я не верил в проклятия, мысленно я проклял ее. Она застыла. Наверное, она по-настоящему меня испугалась.

Я вышел из дома. Моя куртка была слишком теплой для такой погоды, но холода приближались. По пути на вокзал я заглянул на почту и отправил кассету на местное телевидение. Едва ли они решатся это показать, но Человек-Порошок заметная персона в городе. Копии пленки быстро разойдутся по рукам. Через несколько дней все станет известно всем… И обо мне тоже, но меня здесь не будет. Странно, но предвкушая, как моя омерзительная тайна обнажится для всеобщего обозрения, я испытывал громадное облегчение, и даже шаг мой стал пружинистым, легким. В тот вечер я на свой лад верил, что все будет хорошо: я смог бросить Эллеке и, значит, смогу его забыть. Никто не втопчет меня в грязь, никогда. Лучше я сам брошу себя в нее, отойдите от меня, я сделаю это сам.

В поезде никто не захотел сесть рядом со мной, отпугиваемые моим ядовитым видом и кровоточащим ухом. Я не смог уснуть и всю ночь смотрел в окно. Дома, деревья, поля, столбы, чаще всего дома и столбы. Это мир совсем неинтересный. В холодном лунном свете все казалось покинутым. Я не чувствовал себя несчастным, пытался ни о чем не думать, вслушивался в голос Ирис в наушниках. Она пела про расставание, но почему-то песня не ассоциировалась с тем, что я пережил за день. Когда песня заканчивалась, я отматывал ее к началу. Она была совсем новая. Готовился к выходу очередной альбом…

Ирис распелась и звучала теперь гораздо лучше, чем на предыдущей пластинке. Ее голос поднимался к высоким нотам и падал к низким без всякого усилия. Если бы Ирис знала, что она значит для меня… Но она не знала, и так было гораздо лучше. Хотя я лишил себя единственного в моей жизни друга, у меня оставалась музыка. В музыке была неотъемлемость – испорченную кассету или плеер легко заменить на новые. Музыка не провоцировала мои раздирающие противоречия и ничего не требовала от меня. Я мог включить ее, когда она была мне нужна, и выключить, когда уставал от нее. Если я нуждался в капельке понимания, я просто подбирал подходящую к моим переживаниям песню. Музыка намного лучше, чем близкий человек, с которым так сложно.


Загрузка...