Кроме красивых и, что говорить, чересчур пышных и шумных курортов, на Черноморском побережье Кавказа есть и тихие уголки. Это или рыбачьи поселки у моря, где вдоль галечного берега всегда растянуты на просушку сети, а домики прячутся в непроходимых чащах гигантской кукурузы, или древние селения в устьях горных рек с узкими улочками и сложенными из камня заборами, над которыми щедро свешиваются ветви отягощенных плодами фруктовых деревьев.
В одном из таких селений я и познакомился с Виссарионом-младшим. Он был единственным и любимым сыном моей хозяйки и отъявленным девятилетним разбойником. Виссарион-старший, отец Виссариона-младшего, погиб в Венгрии, у озера Балатон, и его увеличенный в самой лучшей фотографии Сухуми портрет в ореховой рамке висел в парадной комнате.
Когда я въехал в эту комнату на правах постояльца, Виссарион-младший ходил за мной и смотрел, как я устраиваюсь в их доме. Его внимание привлекли ледоруб, горные окованные ботинки и главным образом небольшая складная подзорная труба, которую я беру с собой в горы, чтобы просматривать подступы к вершинам или наблюдать издалека за турами.
— Эт-та замечательна, — говорил Виссарион, рассматривая в перевернутую трубу знакомые ему предметы, ставшие необычайно далекими.
А когда я остановился перед портретом Виссариона-старшего, в лице которого мне почудилось что-то знакомое, — может быть, и встречались где-нибудь на войне, — мальчик встал рядом.
— Хороший у тебя был отец, — тихо проговорил я.
Виссарион гордо сверкнул заблестевшими глазами и торопливо вышел из комнаты.
Кровать была высокая, с огромным количеством перин и подушек, которых я, из-за привычки спать на твердой земле, не люблю. Мне приходилось каждый вечер в несколько приемов перетаскивать их на стол, а утром водружать на место.
Зато прямо с кровати я видел в окно верхушки деревьев (дом стоял на горе), белую кайму прибоя, небо и море, в безветренные дни до того одинаково синие, что различить, где кончается одно и начинается другое, было трудно.
На рассвете меня разбудили какие-то странные звуки. Кто-то царапался под открытым окном. Оберегаясь от сырости, дома в здешних местах строят на высоких кирпичных столбах-подпорах, и забраться с земли к окнам жилого этажа невозможно. По узкому карнизу, идущему вокруг здания на трехметровой высоте, бродят иногда только кошки.
Я и подумал, что это вышел на свою утреннюю прогулку хозяйский кот. Но ошибся.
В окне появилась маленькая коричневая рука и уцепилась за подоконник, затем вторая… Прошла минута, наконец снизу осторожно поднялась взлохмаченная голова Виссариона-младшего.
В его черных глазах было выражение тревоги и отчаянной решимости.
— Курыца хочишь? — спросил он громким шепотом, убедившись, что я не сплю. — Три рубля. Хароший курыца. Хочишь?..
Я понял, что Виссарион предлагает мне участвовать в какой-то незаконной торговой операции. Слишком необычны и таинственны были время и способ, к которому он прибегнул; слишком невероятна была разница между действительной стоимостью курицы и теми деньгами, которые он у меня требовал. Кроме того, я подозревал, что своих кур у Виссариона не было. Значит…
Все время, пока я об этом, спросонья, раздумывал, Виссарион напряженно смотрел мне в рот, ожидая ответа. Вероятно, его ноги не доставали до карниза, потому что голова постепенно опускалась, но он делал судорожные усилия и, упираясь пальцами ног в дощатую обшивку, снова приподнимался над подоконником.
— Хочишь?..
— Нет, Виссарион, — твердо ответил я. — Не хочу.
И вдруг я сообразил, что этот негодный мальчишка может сорваться.
— Подожди, — сказал я и поспешно встал с кровати, собираясь втащить его в комнату. Виссарион презрительно посмотрел на меня; голова его опустилась, и руки одна за другой исчезли с подоконника. Я подошел к окну. На карнизе никого не было. Только утреннее солнце щедро разливало свой золотой свет на пустынные еще улицы поселка, на верхушки деревьев, на остатки смутно розовеющего над морем ночного тумана — на всю землю.
Одевшись, я спустился в сад. Мать Виссариона хлопотала у летней печурки во дворе. Из трубы прямо в небо поднимался сизый дым. Точно такие же столбы дыма вырастали и над соседними садами. Куры разгуливали по дорожкам, склевывали опавшую алычу и не подозревали, какую участь готовил Виссарион по крайней мере одной из них.
Я вышел на улицу, осмотрелся и увидел Виссариона. Он мрачно сидел на каменном заборе, обхватив руками колени. Над ним свешивались широкие трехпалые листья и дымчато-синие плоды инжира.
— Для чего же тебе надо три рубля? — спросил я.
Виссарион молчал. Он даже не шевельнулся и не повернул глаз в мою сторону. Я чувствовал себя неловко.
— Тебе эти деньги очень нужны?
Виссарион поднял нос к небу и вздохнул:
— Канэчна.
— Так возьми, — обрадовался я, полез в карман, достал деньги и протянул ему.
Он гордо посмотрел на меня с высоты забора.
— Нет.
Я растерянно стоял с протянутой рукой, а Виссарион невозмутимо возвышался надо мной, будто не он, а я хотел продать ему чужую курицу, будто не ему, а мне нужны были эти три рубля.
Наконец я сообразил, в чем дело.
— Хорошо. А ты поможешь мне собирать камни на пляже? Будешь работать. Согласен?
— Почему нет? — оживился Виссарион. — Согласен.
Мать ушла в колхозные сады на работу, а мы с Виссарионом отправились на пляж. У меня есть давняя привычка привозить домой с гор и с моря красивые или редкие камни. Я объяснил Виссариону, какого цвета, с каким рисунком и какой формы гальки мне нужны, и он принялся за работу.
Вскоре он натаскал такую гору галек, что мне пришлось, отсортировывая, многие из них выбрасывать. Виссарион огорчался:
— Зачем бросаешь? Оч-чень интересный камень. Сматры…
Потом мы купались. Виссарион прекрасно плавал и нырял, доставая со дна раков-отшельников и, наконец, получив свои честно заработанные три рубля, убежал.
На другой день Виссарион исчез с утра и не явился к обеду.
Вечерний ветер навел на море муаровую рябь. Солнце опускалось за дальний мыс.
Очень медленно тянулось время. В доме было тихо. Сквозь закрытую дверь из соседней комнаты пробивались звуки тикающих ходиков.
Я знал, что мать Виссариона сидит там, положив руки на колени, и прислушивается: не стукнет ли калитка.
Надо было что-то делать, — но что?
Наконец она не выдержала и вошла ко мне.
— Виссариона нет. Много раз обед согрела. Совсем холодный снова. Вы, конечно, деньги ему не дали?
Я смутился.
— Дал. Три рубля. Но, понимаете…
— Это очень плоха, — сурово сказала она.
«Так-так, так-так», — говорили ходики.
— Пойду, — пробормотал я. — Буду искать…
— Э, — она махнула рукой. — Где искать? Близко был, кушать пришел бы.
Она заглянула в окно, и вдруг в ее глазах появилось выражение ужаса.
В узенькую калитку протискивалось несколько человек. Двое мужчин кого-то несли на руках.
Ох, как быстро сбежала немолодая женщина по крутой лестнице навстречу! Как обхватила она мокрое тельце Виссариона и прижалась к нему! А когда убедилась, что он жив, какими поцелуями покрыла его лицо!
Что скрывать, и у меня защемило в горле…
Именно три рубля необходимы были Виссариону, чтобы внести последний взнос за снасть для ловли лососей, которые заходили в реку из моря. Заполучив ее вчера вечером, он на рассвете ушел на промысел.
Целый день Виссарион забрасывал блесну так же, как это делал однорукий Жаца — известный рыбак. Ничего. Наконец ушел домой и Жаца, который поймал одну рыбину. Виссарион перебрался с берега на тот камень, где ловил знаменитый рыбак, и, так же как он, замаскировал себя ветвями: хитрая рыба — все видит.
Виссарион был голоден. Он смотрел на исчезающую в бурном потоке лесу и шептал: «Ай, лосось, ай, лосось, кушай, серебряная рыбка!» — а сам думал: «Мать харчо сварила. Сердиться будет. Ай-яй, Виссарион. Это никуда не годится».
Вода уносилась к морю и шумела, шумела… Виссарион задумался.
Рывок был таким неожиданным, что он упал в воду. У камня было еще мелко, и Виссарион вскочил на ноги. Сердце у него забилось:
— Нэ уйдешь, нэ уйдешь…
Но, прежде чем он успел встать, новый толчок сбил его. Течение подхватило Виссариона и поволокло на глубокое место. Здесь вода неслась, как во всех горных реках, с бешеной скоростью. Виссарион плавал хорошо, но на одной руке у него была намотана леса, и он не собирался с ней расставаться. Где-то на другом ее конце сидела крупная рыба. Очень крупная рыба…
Виссарион еще надеялся подобраться к берегу. Он перевернулся на спину, чтобы отдохнуть, но река — не море. Виссариона потянуло вниз, и он, прежде чем вынырнуть, нахлебался воды. Короткие волны захлестывали лицо. Он испугался и распустил лесу.
Но было поздно. Близкий берег стал далеким и чужим, незнакомым, небо вдруг повернулось и оказалось рядом. Потом оно совсем исчезло. Его сменил зеленый полумрак, а где-то сбоку сквозь пелену сверкнули ослепительные искры солнца. Виссарион вынырнул еще раз, закричал:
— Мама!.. Мам… — И потерял сознание.
Его увидели и вытащили колхозные конюхи, которые у берега мыли лошадей. С трудом им удалось привести его в чувство.
Несколько дней Виссарион болел. Он лежал в постели тихий и бледный, оживляясь только тогда, когда на улице раздавался условный свист. Это его друзья сгорали от нетерпения: им хотелось узнать, как он ловил лосося.
Если матери Виссариона надо было куда-нибудь отлучиться, ее место у постели мальчишки занимал я. Он требовал, чтобы я рассказывал ему про снежные горы, про Москву и особенно про войну. Когда в рассказе дело доходило до танков, лицо его становилось и гордым и печальным:
— Мой отец был танкист. Понимаешь?..
Однажды он спросил у меня:
— У тебя дети есть? Как я?..
Я сказал, что жена и дочка, такая, как он, погибли в Ленинграде во время войны.
Виссарион замолчал и долго о чем-то думал. Потом он приподнялся на локте и заглянул в мою комнату, где в открытую дверь был виден на стене портрет Виссариона-старшего.
— Зачем война? — спросил он наконец, глядя мне в глаза.
Что я мог ему ответить? Действительно — зачем?..
Я уезжал. Машина, которая должна меня подвезти к вокзалу, приедет к девяти часам вечера, а в восемь я уже сходил выкупаться на прощанье, упаковал свой рюкзак и вынес его в сад.
Мать Виссариона приготовила для меня плетеную корзиночку с инжиром и грушами. Я знал: от подарка отказаться нельзя. Это тяжелая обида для хозяина.
В саду было темно. Свет уличного фонаря пробивался сквозь густые деревья и узорами разрисовывал землю.
Внизу, за садами, шумело море. В кустах звенели цикады. Поразительно, что их звон слышишь только в день приезда и когда уезжаешь.
Неслышными шагами подошел Виссарион-младший и молча сел рядом.
— Посоветоваться хочу, — наконец сказал он. — Зимой, конечно, буду в школу ходить. А летом, понимаешь, коровы, лошади в горы пойдут, траву кушать. Мне в колхозе предлагают работу: тоже в горы пойти. Заместителем чабана. Ты как думаешь?
— Что ж, если мать отпустит, надо соглашаться, — сказал я.
— Правильно, соглашусь… — Виссарион замолчал и тихонько прижался к моему боку. — Ты письмо напиши, — вдруг добавил он строго. — Как живешь… — а потом ласково и лукаво спросил: — Скучать без меня будешь, нет?..
Вот уже два дня, как мы жили на Священном озере, потому что мой спутник, Николай Петрович Гром, не желал уходить отсюда.
В первый день нашего путешествия я каялся, что позволил себя уговорить и взял его с собой. Он отправился в горы в белых полотняных брюках и в сандалиях, обуреваемый желанием запечатлеть на своих этюдах альпийские луга, горные потоки и вечные снега.
Гром был совершенно беспомощным. Его сандалии скользили, как хорошо смазанные лыжи, и на подъемах и при спусках. Он падал с грохотом: в его деревянном этюднике тюбики с краской и кисти не были закреплены. Поднимаясь, художник прежде всего ощупывал этот этюдник, потом себя. Смущенно улыбаясь, он торопливо пускался догонять меня и обычно снова падал. Гром украдкой пил из каждого ручья, хотя я объяснил ему, что этого делать не следует.
В середине дня я уже подумывал, не время ли нам возвратиться, пока не поздно. Но Николай Петрович подкупал меня мужественным упорством, с которым переносил свои мучения.
Окончательно вопрос разрешился на первом ночлеге. Гром дотащился до места привала совершенно разбитый. Он сбросил с себя рюкзак и злополучный этюдник и сказал: «Ухх!..» Но не растянулся на земле, как это сделали бы многие на его месте, а, пошатываясь, осторожно подошел к бушующей реке и умылся ледяной водой. Потом с трудом разогнул спину, вернулся ко мне и хрипло проговорил:
— А хорошо, черт побери! Что я должен делать? Варить кашу? Собирать дрова?..
Я знал, что у него болят все мышцы, что каждое движение дается ему усилием воли. Но он не жаловался и собирался еще работать.
Было ясно: у него нет опыта и не хватает умения, но не характера.
Я освободил его от обязанностей по устройству ночлега и приготовления ужина. Он настолько устал, что засыпал в промежутках между двумя ложками каши.
У него не было спального мешка, я отдал ему свой и, пока он укладывался, достал запасные резиновые тапки и шерстяные носки. Завтра он их наденет вместо своих дурацких сандалий.
Художник заснул мгновенно. Я по опыту знал, что он видит во сне крутую каменистую тропу, быстро несущуюся воду горной реки.
Я устроился у костра и долго не спал. Черные лапы пихт протянулись над головой, и сквозь них просвечивали далекие звезды. Серые стволы буков, освещенные красноватым светом костра, будто придвинулись к нашему лагерю из темноты. По-ночному мягко шумела невидимая река, потрескивали сучья в костре, но было очень тихо. Воздух стал холоднее. Наступала ночь…
Мы спали крепко, вставали на рассвете. Под пихтами еще пряталась ночная темнота, долины и ущелья дремали в предутренней серой мгле, но уже голубело небо, на вершины падали первые лучи солнца и там все загоралось яркими красками: бело-розовые пятна снегов, коричневые скалы, зеленые луга, а ниже — красные стволы сосен и белые нити падающих потоков.
Николай не забывал и походных обязанностей. Иногда он вставал раньше меня, а однажды даже сварил какао — на крепком нарзане, потому что принял источник за обыкновенный родник. Какао имело своеобразный вкус, но для питья не годилось.
Впрочем, это была одна из его последних оплошностей. Он изменился, загорел и чувствовал себя в пути гораздо увереннее.
До выхода в горы мы были просто знакомыми, а теперь, поспав бок о бок, стали друзьями. Он не без ехидства называл меня горным козлом; а я его — жертвой искусства.
Что касается его брюк, то они перестали раздражать меня своим белым цветом, так как сплошь покрылись грязно-серыми пятнами.
Озеро почему-то не значилось на моей довольно подробной карте. Мы и не подозревали о его существовании, пока взбирались к белым скалам горы Аутки по уходящей из-под ног мелкой каменной осыпи. Я рассчитывал повидать здесь туров. Они любят глухие места.
Тяжело дыша, мы поднялись на очередной уступ, и прямо перед нами встала отвесная стена вершины, на которой чудом держались висячие снежники. Под стеной в правильном цирке лежало круглое озеро. С боков его стискивали покрытые кое-где темно-зеленым мхом скалы. Они круто, как бастионы неприступной крепости, падали в густо-синюю воду и смутно белели, исчезая в глубине.
Здесь было необычайно тихо и пустынно. Даже ветер не мог пробраться в это защищенное со всех сторон скалами место и зарябить холодную, неподвижную гладь озера. Только если облачко набегало на солнце, вода в нем темнела и становилась сумрачной.
— Сердится, — тихо и очень серьезно сказал Николай, как будто перед ним было живое существо.
— Сердится, — откликнулось в скалах эхо.
— Видишь? — шепотом спросил Николай.
«Видишь?..» — еле слышно прошелестело над водой.
Художник покачал головой и, устроившись на камне, осторожно прикрепил чистый картон к этюднику.
— Это священное озеро, — убежденно сказал он.
Я не знаю, считалось ли это озеро когда-нибудь священным, но тишина, царившая здесь, подействовала на нас. Мы говорили вполголоса, двигались медленно и осторожно, прислушиваясь, как с тающих снежников падали на камни и скатывались в озеро прозрачные капли.
Ночью долго не могли заснуть. Небо так отчетливо отражалось в озере, что временами казалось, будто настоящие звезды мерцают где-то у нас под ногами.
Иногда с вершинных скал скатывался камешек. Рокочущий звук, многократно повторенный эхом, замирал не скоро. Чудилось, что кто-то ходит вокруг нас в темноте неслышными шагами и вздыхает.
— Местечко… — задумчиво сказал Николай.
На другой день я лазал по скалам, окружающим озеро. Мне хотелось найти выход на гребень Аутки, с тем чтобы перевалить в соседнюю долину, не возвращаясь на тропу, ведущую к перевалу. Но пути не было. Аутка стояла стеной.
Внизу, у озера, я видел неподвижную фигурку работающего Николая. Еще ниже — крутые зеленовато-серые склоны, темный лес, прорезанный каменными щелями, по которым срывались в долину ручьи-водопады, а дальше, на севере и востоке, теснились, вырастая одна над другой, вершины Главного хребта. Солнце светило ярко, но синяя дымка покрывала дальние горы. К непогоде… Надо спускаться.
Перепрыгивая с камня на камень, я приблизился к Николаю. Он встал из-за этюдника навстречу, но широко открытыми глазами смотрел мимо меня, вверх, на гребень Аутки.
— Тур!.. — драматическим шепотом сказал он. — Смотри!
Я оглянулся. По острому гребню, ведущему от перевала к вершине, осторожно, но уверенно пробиралось рогатое существо.
— Какой же это тур? — улыбнулся я. — Это домашнее животное. Понимаешь? Козел. Вероятно, на той стороне стадо пасется. А этот, подлец, наелся, и его вверх потянуло. Отчаянный, должно быть, козел. Видишь, у него один рог сломан?
— Но что ему там нужно? Он ведь сорвется!
— Может быть.
Козел между тем подобрался к жандарму на гребне, приподнял передние копытца и примерился. Его силуэт четко вырисовывался на фоне синего неба, по которому с юга надвигалась на Аутку пепельно-серая по краям грозовая туча.
— Давай-ка собираться, — сказал я. — Гроза идет.
Но в это время на гребне вслед за козлом показалась фигурка маленького человека, и это заставило нас забыть о своих наполовину собранных рюкзаках. Я прекрасно понимал, что значит идти одному без страховки по такому острому гребню, который, вероятно, и на другую сторону падает отвесно.
— Назад! — закричал я. — Убирайся назад!
Но на гребне, вероятно, был сильный ветер, относил звуки, и человечек ничего не слышал, потому что сделал еще несколько шагов вперед. Он протянул руку таким жестом, которым подзывают собаку: «На, на…»
Козел повернул голову и застыл, видимо размышляя. Потом отрицательно мотнул бородой и ловко, в несколько скачков взобрался на жандарм.
Фигурка на гребне с минуту была неподвижной. Но вот она погрозила козлу кулачком и, балансируя руками, двинулась вслед за ним. Мы не кричали больше: если человечек нас услышит, это отвлечет его внимание, он оглянется, потеряет равновесие и упадет.
Козел нагло посматривал вниз с вершины жандарма.
Николай сжал кулаки.
— Скотина! — сказал он, глядя на него с ненавистью. — Слушай, — Гром повернулся ко мне, — мы должны помочь: ведь он убьется, мальчишка! Что делать? А?.. Что делать?
А что можно было сделать? Не было никакой надежды забраться на гребень в лоб. Я молчал.
— Эх ты, — презрительно и гневно сказал Николай, — альпинист!.. Я пойду, пусти!..
Я схватил его за руку.
— С ума сошел! Тут никто не влезет. И потом… все равно будет поздно!
Мальчик уже подошел к жандарму. Он ощупал скалу вытянутыми вверх руками, отыскивая зацепки, и полез. Это было поразительно, но он забрался.
Туча захватила вершину Аутки, и над жандармом, опускаясь все ниже, клубились ее зловещие черно-серые лохмотья. Стало очень тревожно. Озеро почернело.
На наших глазах мальчик поймал своего козла за рог и колотил его рукой по бокам. Козел, приседая на задние ноги, соскользнул с жандарма обратно на гребень и остановился там, дожидаясь хозяина. Мы видели, как мальчик осторожно, распластавшись, начал спускаться (а это в лазании по скалам самое трудное и опасное). Мы видели, что на середине пути нога его не нашла опоры и все тело поползло вниз. Мы все это видели и ничем не могли помочь…
А туча, колыхаясь, опустилась еще ниже и, как занавес, скрыла и жандарм, и мальчика, и козла, и весь гребень. Первые тяжелые капли упали нам на лица, и с низкого неба струями ринулась вода. Она разбивалась о камни, пузырилась в озере, текла по щекам Николая. Он стоял неподвижно, вглядываясь в то место, где недавно было синее небо, белые скалы гребня и этот мальчик.
— Погиб?.. — сухо и как-то деревянно спросил он.
— Пойдем, — сказал я, сдувая с губ воду. — Только скорее. Может быть, он еще жив, если ему удалось задержаться на том склоне. Сюда он не падал.
Мы вскинули мокрые рюкзаки. Я взял у Николая этюдник. Чтобы сократить путь, мы, не спускаясь вниз, траверсировали склоны, перелезали через скользкие скалы, перепрыгивали вздувшиеся ревущие ручьи. Но удивительное дело: Николай ни разу не упал, не оступился. Мы шли наугад, потому что сплошная серая завеса дождя не позволяла видеть ничего дальше нескольких метров. Ветвистые молнии опоясывали низкое небо, мгновенно от страшных взрывов грома содрогались горы.
Я не подозревал, что у такого непривычного к невзгодам человека, как Николай, окажется столько энергии. Когда я ненадолго останавливался, выбирая путь, он торопил меня.
Наконец мы вышли на тропу и, хотя по ней неслись нам навстречу мутные потоки, идти стало легче. У перевала дождь ослабел. Гроза уходила на север. Я достал веревку, и мы, связавшись, вступили на гребень Аутки. По мокрым скалам идти надо было очень осторожно. Дождь совсем прекратился, но мы вошли в облако, окутывающее Аутку. Шаг за шагом, с трудом различая лишь место, куда ставить ногу, шли мы по острому гребню.
На последнем, особенно опасном участке я остановил Николая. Он мог упасть сам и сорвать с гребня меня. Я еще раньше объяснял ему принципы страховки, а теперь повторил их, перекинул веревку через выступ скалы и сказал:
— Иду.
— Иди, — ответил мне Николай.
Жандарм возник из тумана так неожиданно, что я чуть не уткнулся в него. На гребне и на жандарме никого не было. Я попробовал немного спуститься на южный склон. Нога моя нашла опору. В полутора метрах от гребня была узкая полочка, а дальше скала обрывалась вниз так же круто, как и к озеру. Полка тоже была пуста. Как я ни вглядывался, я не мог различить следы крови. Впрочем, их мог смыть дождь.
В южную долину Николай спускался тяжело. Нервное напряжение покинуло его, он спотыкался. Мы насквозь промокли, а становилось холодно. Надо было скорее добраться до леса, развести костер и обогреться.
Тучи понемногу разошлись. Выглянуло вечернее солнце. Оно садилось за горы и уже не грело. Обрывки облаков ползли над лесом, цепляясь за верхушки пихт. Ушло облако и с Аутки. Она теперь была красной от заходящего солнца.
Под перевалом, у слияния рек, мы увидели серую драночную крышу и дымок над ней. Это был балаган — так называют здесь временные летние постройки, где живут пастухи.
— Дойдешь? — спросил я у Николая. — Там и обсушимся.
— Дойду, — безразлично сказал он.
Поднималась ночь. В горах она именно поднимается из ущелий к вершинам, которые первыми встречают солнце и последними с ним прощаются. Сквозь щели в стенах балагана просвечивали лучи красноватого пламени, отчего он казался сказочным и воздушным: вот-вот улетит куда-то.
Мокрая одежда прилипала к телу. Холодный ночной ветерок потянул откуда-то сверху и зашевелил темные лапы пихт. Николай шел из последних сил. Я видел, что он уже и не пытается унять дрожь, которая порывами сотрясала его тело.
«Но сейчас все кончится, — думали мы, — постучимся у дверей, попросим приюта». Я забыл, что в горах пришельца всегда встречают собаки. И на этот раз нам навстречу поднялись две черные овчарки величиною с молодого льва, только повыше ростом. Они тихо и поэтому особенно грозно зарычали. Я сообразил, чем это может кончиться, и уже собирался вместе с художником становиться на четвереньки, — таков единственный верный способ озадачить псов и избавиться от их нападения, — но дверь балагана отворилась, и на пороге появился однорукий человек. Он, по-видимому, сразу все понял, — и то, что мы устали, и то, что промокли во время недавней грозы.
— Ачх! — негромко крикнул он собакам, и те виновато, но недовольно отвернули свои страшные морды в сторону. — Здравствуйте, товарищ! — сказал нам однорукий. — Заходи, гостем будешь. Устал, конечно, горы ходить.
В балагане жарко горел костер. Три девушки, обнявшись, сидели на лежанке. В глубине на такой же лежанке кто-то спал, укрытый с головой черной буркой.
На стене висело ружье, слева в углу поблескивали молочные бидоны. Старик абхазец с горбатым носом, повязанный башлыком, дремал у огня, сидя на пихтовом чурбане.
Чабаны знают, что усталым людям не до разговоров. Никто ни о чем нас не расспрашивал.
Человек лет пятидесяти, давно небритый, понимающе посмотрел на нас, молча подгреб под железный таганок угли, достал сковородку и вытащил из-под ближайшей лежанки таз со свежей форелью. Позже мы узнали, что небритого зовут дядя Ваня.
Пока форель жарилась, одна из девушек налила нам в миски кислого молока — мацони, отрезала полкруга овечьего сыра.
— Кушайте, пожалуйста, — приветливо улыбнулась она.
Мы поели и легли. Я слышал, как шлепнулась на рюкзак мокрая одежда Николая. Он повозился под буркой, которую ему дали вместо одеяла, повздыхал и затих. Меня устроили на широкой постели дяди Вани. Она стояла в углу у стены, и лежа я видел весь балаган.
Девушки снова собрались вместе и начали о чем-то перешептываться. Однорукий ловко подкатил к огню бидон с молоком. Огромная тень заметалась по стенам и нарам. «Сыр будет делать», — подумал я.
От костра веяло теплом. Приятная истома разливалась по согревшемуся телу. Пряно пахли пучки чабреца и каких-то других трав, развешанных по стене надо мной. Оказывается, дядя Ваня был ветеринаром и собирал эти травы. Я закрывал глаза, и их запахи вызывали в воображении солнечный день, пышущие жаром склоны альпийских лугов. Несколько минут я спал, потом просыпался и видел того же дремлющего старика, тот же дым, уносящийся к отверстиям в крыше, однорукого, склонившегося над бидоном. Он спрашивал у дяди Вани:
— Скажи, пожалуйста, почему ты решил бороду растить?
— Внуки пошли, — отвечал дядя Ваня улыбаясь. — Подросли и говорят: «У всех деды как деды, а у тебя и бороды нет. Какой ты дед?» Вот, Жаца. Теперь отпускаю. Понял?
— Эге, — рассмеялся однорукий, — в твоей семье критика оч-чень сильна развита…
— Да, уж развита, это точно.
Веки у меня слипались. Последние слова я слышал сквозь сон. Перед глазами вставала стена Аутки с колыхающейся над ней грозовой тучей… «Жаца, Жаца, — вспоминал я. — Почему это имя мне знакомо?»
Среди ночи меня разбудил крик.
«Аа-лял-ля-ля-ляаа!» — отчаянно кричал кто-то возле балагана. Голос был звонкий, но в нем слышалась угроза. Я приподнялся на нарах и прислушался. Все стихло. Никто не пошевелился в балагане. Костер давно потух, лишь сквозь золу и пепел кое-где просвечивали красные огоньки углей. В щели пробивался яркий лунный свет и ложился полосами на нары вдоль стены. «Луна стоит высоко, — значит, поздно», — подумал я. То, что никто, кроме меня, не проснулся, было удивительным. А может быть, крика и не было? Может быть, он мне почудился?
Я прилег на локоть, чтобы снова забраться под теплую бурку, но вдруг крик повторился, а следом за ним бухнул выстрел.
Уже ни о чем не раздумывая, я сунул босые ноги в свои мокрые ботинки, схватил ледоруб и выбежал из балагана.
Тихо… Трава блестит от росы. Темные пихты спокойно стоят, залитые лунным светом. Вниз уходит черное ущелье, исчезая вдали в синем ночном тумане…
Грустно и шумно вздохнула одна из коров и удивленно повернула ко мне голову. Мол, что случилось, зачем так быстро куда-то бежать?
Я завернул за угол балагана и столкнулся нос к носу с мальчиком. Он держал в руках ружье.
— Это ты?.. — сурово начал я, но остановился. Уж очень знакомым было это лукавое лицо и точно такая же лохматая голова, какой я ее видел два года назад. — Виссарион?!
— Э, — улыбнулся Виссарион, — здравствуй. Два года одно письмо писал? Нехарашо.
Это была правда. Я смутился.
— Но ты, Виссарион, тоже написал мне только одно письмо.
— А ты сколько раз быстрей меня пишешь? — спросил он.
— Ну ладно, — сознался я, — виноват. А зачем ты кричал и стрелял?
— Медведи ходят, — таинственно сказал Виссарион. — Кругом ходят, теленка кушать хотят. Мы каждый ночь кричим, медведя пугаем. — Виссарион погладил ружье и вздохнул. — Стреляем редко. Патронов мало. Но сегодня медведь близко ходил. Сучья трещали. Совсем рядом. Ты слышал?
Я ничего не слышал, но молча согласился. Если очень хочешь выстрелить, — медведь всегда кажется гораздо ближе, чем на самом деле.
Мы вместе вернулись в балаган. Виссарион вежливо пропустил меня вперед, как старшего и гостя. Забираясь на свое ложе рядом с дядей Ваней, я сообразил, что Виссарион-то и мог быть тем самым мальчишкой на Аутке.
— Виссарион, — спросил я в темноте, — ты спишь?
Молчание было мне ответом.
Мы с Николаем проснулись рано, но в балагане уже никого не было. Художник заглядывал по очереди под все лежанки.
— Понимаешь, — смущенно сказал он, — штанов нет.
— Как это нет? — изумился я.
— Так, нету — и всё.
— Не может быть. Кому нужны твои штаны? Ищи как следует.
Мы обшарили весь балаган, но штанов действительно не было. Это смутило и меня.
— Ладно, — сказал я, — пойдем умоемся. Потом спросим.
Старик-абхазец сидел на солнцепеке у входа и топором выдалбливал из букового чурбана кадушку для масла. Вдалеке Нюся, Муся и Нина в белых халатах доили коров.
— Здравствуй, отец, — сказал я. — Вот штаны у товарища пропали.
Старик поднял голову, и в его выцветших глазах мне почудилась усмешка.
— Нехорошо. Человеку без штанов нельзя.
— А вы их не видели? — с надеждой спросил Николай.
— Нет.
Николай вздохнул и безнадежно махнул рукой…
Нападение было совершено, когда мы, согнувшись, умывались рядом в сверкающем белой пеной холодном ручье.
Удар пришелся Николаю с тыла, и он, не удержавшись, распластался в воде, окатив меня брызгами.
Он яростно вскочил, выхватил из ручья увесистый булыжник. Но враг тоже не собирался отступать. Согнув рогатую голову, он выжидающе застыл на берегу, готовый к следующей атаке. Я видел, как на лице Николая мгновенно сменились выражения гнева, удивления и радости. Да, радости. Один рог у козла был сломан. Значит, это тот самый козел! Его мы вчера видели на гребне Аутки. А Виссарион, бегущий к нам на помощь с палкой в руке, — тот самый мальчик, которого мы считали погибшим.
— Ачх, ачх, ачх!.. Будешь? Будешь?.. Эта козел называется Авушта, по-русски — черт, дьявол, — объяснил нам Виссарион, когда Авуште удалось, наконец, вырваться и галопом взлететь на огромный камень, где он, по-видимому, почувствовал себя вне опасности.
— Паршивое животное, — сказал Гром.
— Он поступал неправильно, — уклончиво согласился Виссарион, взглянув на художника. — Гостя обидел. А вообще, конечно, это хороший козел. Все козы выполняют его распоряжения. Авушта — мой заместитель. Понимаешь?
Виссарион взглядом просил моего сочувствия. Как-никак я был его старым знакомым.
Теперь, когда все разъяснилось, Николай повеселел, несмотря на то, что у него побаливало ушибленное место.
— Ты погляди, какое сочетание красок, — говорил он, пока мы приближались к балагану. — Синее небо и белые снега. Темные пихты и ручей. Ты видишь? А воздух?! А коровы на зелени?!. И сам балаган с этим столетним мудрым стариком. А мальчик?! Ты чувствуешь, как это здорово?..
— Подожди, — сказал я, останавливаясь. — Вот твои штаны, висят на дереве. Только твои ли? Уж больно чистые.
Штаны были еще сырые, но Гром надел их, виновато улыбаясь. Ему было стыдно, что он заподозрил, будто их могли присвоить.
— Ведь я даже не просил никого. Кто их выстирал?..
Виссарион отказался с нами завтракать — он уже поел с чабанами, — но не отказался от слипшихся конфет, которые нашлись в кармане моего рюкзака. Набив ими рот, Виссарион вертел ручку сепаратора. В один бидон лилась тонкая струйка желтых сливок, в другой — синеватая струя снятого молока. Видимо, какая-то мысль мучила Виссариона.
— Ты много ходишь, — наконец проговорил он. — Все видишь. Книжки много читал. Скажи: скоро нам балаган электричество сделают?
— Что, ручку вертеть надоело? — спросил Гром.
— Конечно, — невозмутимо ответил Виссарион. — Будущий год коров будет много, еще год — еще больше. Три сепаратора надо. Кто будет ручки крутить? Кто будет коров пасти? Электричество есть — включил, повернул — вжж… — готово. Получай сливки, делай масло. Ручки крутить машина может, — заключил он.
— Это трудно, — ответил я, представляя себе, как поведут сюда по кручам линию передачи. И тут же подумал, что не первый десяток лет хожу по горам, но в первый раз слышу, чтобы на верхних пастбищах, где, казалось, жизнь и работа чабанов идет так, как она шла сотни лет тому назад, вдруг появилась мысль об электричестве.
— Знаешь, Виссарион, раз это нужно, — будет и у вас электричество.
Мы должны были идти к Алмазному водопаду, о котором Гром мечтал еще в начале нашего путешествия. После Священного озера у художника оставался один-единственный чистый картон, на котором он и собирался изобразить водопад. Я остался в балагане и принялся перезаряжать фотоаппарат. Гром выбрался наружу — приводить в порядок промокшее содержимое своего этюдника. Виссарион тоже исчез.
Было спокойно, как бывает в доме, из которого все ушли на работу. Слышалось легкое тюканье топора. Это старик по-прежнему долбил свою кадушку. В приоткрытую дверь вливалось солнце и задувал ветерок, поднимая пепел в погасшем костре. Я провозился долго, и, когда вышел, ни художника, ни Виссариона вблизи не было.
Я присел возле старика и молча наблюдал за его работой. Глядя на его сухие коричневые руки со вздувшимися венами и крючковатыми пальцами, я понял: этот человек, работавший всю свою долгую жизнь, не может не работать и сейчас. Виссарион мне сказал, что дедушка Анхо был знаменитым чабаном. Он лучше всех знает, где надо пасти коров, где — овец или лошадей, и каждый раз весной уходит со всеми в горы, хотя дети, внуки и правнуки и просят его остаться дома. Ведь путь в горы нелегкий.
— Скажи, отец, — спросил я, — мальчик один пасет стадо, — это хорошо?
Старик поднял голову и посмотрел на противоположный склон ручья, где я разглядел белые штаны художника и черную фигуру Виссариона.
— Храбрый мальчик, горы знает — хорошо!
— Но ведь он мог погибнуть!
И я рассказал дедушке Анхо то, что мы видели вчера.
— Есть в горах один закон, — медленно, с раздумьем, будто вспоминая что-то, сказал старик. — Трусом быть — лучше погибнуть.
Мы говорили со стариком еще довольно долго. Солнце начало припекать — близился полдень. Я встал и пошел к художнику. Он рисовал. Удерживая около себя Авушту, Виссарион позировал. Эту задачу он, очевидно, понимал по-своему. Грудь его была выпячена, глаза вытаращены, и смотрел он ими не мигая, прямо перед собой.
Зато Авушта не придавал значения важности происходящего и все время порывался освободиться. Стараясь не изменять выражения своего окаменевшего лица, Виссарион ругался:
— Эа!.. Глупая животная! Стой смирно, как солдат на карауле. Картину испортишь.
Я заглянул в этюдник. Среди еще неопределенных белых, серых и зеленых пятен выделялось живое и лукавое лицо Виссариона. Я поразился: тот Виссарион, который стоял сейчас перед нами, гораздо меньше походил на себя, чем созданный художником.
Когда сеанс кончился, Виссарион отпустил Авушту, подошел к нам и долго стоял перед этюдником.
Гром ждал приговора своему произведению. Наконец Виссарион сокрушенно сказал:
— Сколько тысяч раз надо кистью мазать, чтобы такая картина получилась — ай-яй-яй!
Обиженный художник озадаченно посмотрел на меня и буркнул:
— Дело не в количестве.
— Конечно, — вежливо согласился Виссарион. — Ты сколько лет учился?
— Много, — ответил Гром. — Всю жизнь.
— Это я понимаю. Оч-чень сложная работа. Правильно? Машина не сделает?
Художник кивнул головой.
Я сказал Николаю:
— Это ведь твой последний картон. А как же водопад?
— «Водопад, водопад»! — рассердился он. — Человек все-таки лучше.
После обеда мы попрощались со всеми обитателями балагана и Авуштой и вышли в путь. Виссарион нас провожал. Через плечо у него висел на ремне мой подарок — подзорная труба. Время от времени он останавливался, чтобы посмотреть в нее, но уже не перевертывал, как раньше.
— Смотри, — кричал он мне. — Жаца молоко балаган несет! А тут посмотри: Аутка — рукой достать можно!
Но вот у кладки через речку наступила минута прощанья, и Виссарион присмирел.
— Опять писать не будешь? — печально спросил он.
— Ну что ты, Виссарион, — смутился я, — конечно, буду.
— Смотри…
Он отвернулся, должно быть для того, чтобы скрыть слезу, но вдруг резко и повелительно сказал:
— Сахар-р давай!
Брови у Николая поднялись. Я тоже опешил от такого категорического распоряжения, но, подчиняясь, быстро достал из кармана рюкзака несколько кусков сахара.
Виссарион схватил их и что есть духу побежал по склону.
Наперерез ему спускался к балагану табун лошадей. Вольность и сдерживаемая сила чувствовались в их легкой побежке, гордо изогнутых шеях, распущенных по ветру гривах и хвостах. Они не шли, а будто летели, едва касаясь земли копытами.
— Ах, черт побери! — восхищенно сказал Николай. — Ну и кони!
Когда Виссарион подбежал к табуну, его сразу же обступили длинноногие жеребята.
— Пойдем, — проговорил Николай. — Ему теперь не до нас.
Минут пятнадцать мы спускались буковым лесом, но потом тропа вышла на открытую скалистую площадку, нависающую над рекой.
С нее мы снова увидели далеко вверху серую крышу и стены балагана. Маленькая фигурка стояла на камне и смотрела в нашу сторону, приложив к глазам подзорную трубу.