Юровских Василий Иванович Синие пташки-пикушки (рассказы)

Василий Иванович Юровских

Синие пташки-пикушки

Лирическое повествование в рассказах

Сборник рассказов, объединенных одними героями, о деревенских подростках, об их жизни в трудные годы войны, о дружбе, верности и доброте.

________________________________________________________________

СОДЕРЖАНИЕ:

Тальянка

Красная звезда

Соломеины голуби

Груздяные грядки

Синие пташки-пикушки

Кедр

Юра Артист

Военрук

Лимон

Манькин куст

К тяте

Ночные тони

Журавлиные корни

Хлебушко

Как я учил бабушку

На Исети, у Ячменово

Постоялый двор

Сон земли

Ю. Лукин. О чем и как пишет Василий Юровских

________________________________________________________________

ТАЛЬЯНКА

Шли мы с бабушкой домой с Россохи, где по низям набруснили полные мешки мягколистного кобыляка, конского щавеля. В другой раз, даже с тяжелой ношей, я все равно забегал вперед, рыскал кустами и лесом, отыскивал что-либо съедобное. Иногда удавалось мне поднять с гнезда рябую тетерю, и случалось самому испугаться, если из смородины черным выхлопом вырывался затаившийся косач. А то наскочишь в загустевшем костяничнике на ежа, уколешь ногу, а он живо взбугрится серо-щетинистым клубом и сердито запопыхивает-завздрагивает. Или пискнет из-под ноги птаха, - разнимешь траву и подивишься на ладно увитое гнездышко, на горячие пестро-розовые яички овсянки. Засмотришь их, но чтобы птичка гнездо не бросила, выдернешь из русого вихра пару волосинок и положишь на яички.

Сегодня же топаю рядышком, пособляю бабушке поправить время от времени на спине мешок, отгоняю березовой веткой липучих на потную кофту комаров и паутов. И слушаю, как она рассуждает о городе Далматово:

- Самая пора, Васько, сходить нам туды-ка. Ягода ишшо слепая - что глубянка, что смородина, а грузди ишшо не напрели. Варенца прихватим, табачку насыплем. Сбудем с рук и, глядишь, хлебного поесть купим...

В березовой дубраве дорога затененная и понизу сырая: там с глуби неведомой поднимаются родниковые жилы. Подошвам до щекотки прохладно после каленой открытой дороги через увал. Усталость проходит сама собой, словно пьют ее из тела невидимые ключи. Идешь и даже не чувствуешь голые ребра корней, покуда не ушибешь невзначай палец ноги. А бабушку слушать не переслушать...

Двенадцатый год мне, а я и одним глазом не видал города, паровозов и железной дороги, реки Исети. И белокаменного монастыря. Бабушка почему-то называет железную дорогу "чугунка".

- Какая чугунка? - дивлюсь я. Иных, кроме тех чугунков - ведерных с водой и кобыляком, поменьше с картошкой и похлебкой, что утрами отправляет мама в зево печи, - сроду не доводилось мне видеть.

- Дак уж так и назвали в народе паровоз-то и дорогу железну, поясняет бабушка. - Да как придем, сам и поглядишь. До городу не шибко и далеко, верст двадцать, - продолжает она, вытирая концами бледно-синего платка потные щеки. - Пораньше встанем и по холодку половину волока осилим. За Песками в гору поднимемся - привал у Серебряковой рощи устроим. Малинник по ней шибко густой. Передохнем и до Першинского свертка. А там под уклон к Затече покатимся. С тамошней горы сбежим - город-то тут как тут.

Бабушка зевает, машинально крестит рот и вздыхает:

- Не спалось ночесь чего-то. Сперва, навроде, задремалось, а туто Ондрюшка возьми и приснись. Живой ето, в одеже справной, сам веселый. Побрякал в стекло с улки и зовет: "Мама, чего на все запорки закрылась, али не ждешь совсем меня?" Господи... Сон-то как сдунуло. Затрясло меня, будто в лихоманке, зазнобило всю, как есть яшшорка телом пробежала. Испужалась, а ноги к окошку несут. Ить понимаю, Васько: год минул, как убило Ондрея на глазах суседа Олександра Федоровича. Понимаю ить: с того света никто не хаживал, а всё одно кинулась поглядеть...

Бабушка призадержалась, прислонилась мешком к толстой березе, и уж не пот, а запавшие глаза сушила платком. И концы его темнели и темнели. Подняла она голову и задумчиво смотрела на густую вершину березы.

- Ну и глянь за окно, а на улке темень, одна березка у дома в тынке нет-нет да и сбелеет перед глазами, ветер пошумит ветками да ставень поколотится о простенок. Никого нету-ка, никого... Постояла я, постояла и опять легла. А сон-то не идет. Лежу, веки не закрываю и жду. Что если и на самом-то деле Ондрюша воротился, разыгрывает меня и боится сразу перепужать? Лежу и споминаю. Как прощался со мной - губы-то у него были холодны. И обмерло сердце, почуяла тогды я: не видать мне больше его живым, не видать... Кажись, изнесло меня, задремала я. И тут Жек чего-то завыл, по-блажному завыл. Волков, что ли, учуял. А я опять за свое, опять Ондрюша с ума не сходит. А ить год минул, год...

Бабушка не причитала голосом, как тогда, когда письмоноска Настасья Симифониха подала ей, злосчастное письмо. Она только глубоко дышала, а слезы сами накатывались, топили ее глаза и морщины.

Чем, ну чем смогу помочь бабушке? У меня тоже зазуделись глаза, и сразу вспомнилось, как тогда выла-причитала бабушка у печи. Я убежал в черемуху за избой, трясся от слез под кустом и слышал чужой проголосный плач: "Сине море взволновалося, я с Ондрюшенькой прощалася..." Он заморозил меня до немоты, и лишь впотьмах очувствовался я и боязливо заглянул в распахнутую дверь избы, где затихла-изнемогла на лавке под старой шубой моя бабушка...

Чем я помогу... Души я не чаял в дяде Андрее за его доброту и ласку. Как с ровней он дружил со мной, мастерил мне почти взаправдашные винтовки, а однажды изладил пулемет "Максим", который мы и отнесли с ним в клуб, где юровские парни и девки готовились к постановке. А потом, затаившись, смотрели со скамейки на сцену, где тракторист Пашка Поспелов строчил из пулемета по самураям, они вопили "Банзай" и падали на пол.

Пулемет был бы цел, но началась взаправдашная война с германцами, и детдомовцы из Лебедяни, занявшие клуб, истопили зимой "Максимом" печку. Эх, не догадались мы с братом Кольшей утащить дядькин пулемет на вышку своей избы... А то бы могли на войну с ним уехать... Нечем отомстить нам Гитлеру за дядю Андрея.

- Чего, чего вы надумали? - забеспокоилась мама, когда заторопился я ночевать к бабушке.

- Дак мы-то, Варвара, собрались в Далматово завтра сходить. Одним днем обернемся. Охота Ваську показать город, реку большую. Кто нас тронет, старого да малого. А подорожников я сама напеку...

Мама молчала.

- Что Василью-то передать? - схитрила бабушка.

Мама знала, что путь наш лежит через Пески, где живет ее брат дядя Василий и тетка Афанасья. А ей самой все недосуг повидаться с родней, стемна дотемна обстирывает детдомовцев. Стало быть, прямой резон отпустить меня с бабушкой.

Мама сначала замешкалась, а потом заторопилась:

- Перво-наперво приветы передайте Василью с Афанасьей, Нюре и Иванку. Спросите, чего Кольша с фронта пишет. Ну и пущай кто-то погостить прибежит. А ты, Васька, к паровозу близко не лезь и жулью на глаза не попадайся. Ладно?

- Ой, да и есть чем жулью от Васька нажиться! Все в нем да на нем, засмеялась бабушка и поднялась с лавки.

Она была довольна, что скоро поладила со снохой, знала, как подступиться к моей маме. Коли начала с Песков, ее родины, не будет она против.

...Вышли на заре. Конотоп на заулке остудил росой ноги, и вялая дремота вытряхнулась из меня.

На улице никого не видать. Спит еще на полатях дружок Ванька Фып, поди, видит во сне отца. Скоро должен Филипп Николаевич домой воротиться из лазарета, будет у Ваньки тятя. А наш-то когда еще отвоюется и останется ли живой. Не все же время в похоронных станут ошибаться.

А вот изба моей подружки Маньки. Стукнуть бы по амбару, где ночует она летом с сестрой Дунькой, вызвать ее. Не похвастаться, а сговорить в город.

Но некогда мешкать. Бабушка вон как пылит улицей, даже не оглядывается. Я догоняю ее.

Поравнялись с домом Матрены Засони. Прозвище у нее такое. Через низкий косой заплот видно корову на крылечке. Навалила на скобленые тесины и поддевает рогом железное кольцо у дверей сенок и мычит - зовет хозяйку. Да куда там! Добудись-ка! Зря бы не дали прозвище Засоня. Все у них в роду на ходу спят. И сына у Матрены из Чебаркуля вернули. Здоровенный парень Санко, а на фронт не взяли.

Бабушка быстро глянула на избу Матрены и вспомнила:

- Посулилась я вылечить Санка. Ить болесь, болесь у него родовая. Выхожу, и, смотришь, на войну поедет. А то чо же? Мается парень, места себе не находит. Дружья-то все там, кто погиб, кто воюет, а его забраковали. Конечно, Афонька Кузьмы Хромого радехонек своему изъяну, отъел ряшку - кирпича просит. А Санко страдает, ему на войну охота. Отхожу, отхожу, трав-то мы, Васько, всяких запасли...

Я верю бабушке. Трав-то мы еще прошлым годом с ней нарвали и насушили под сараем и в амбаре. И все-то она их знает, от любой хвори запаривает травы. А наговоры шептать сами же бабы заставляют. Да и обижаются, если бабушка просто так подает питье в кринке:

- Чем мы огневили тя, Лукия Григорьевна? Анне Золенковой все честь по чести изладила, а мне и не шепнула...

Возьмет она горшок или кринку с питьем и уйдет за перегородку у печи. А когда повеселевшая баба убегает с лекарствами, бабушка всякий раз смеется и всплескивает руками:

- Ить я ее, ее, Васько, бранила! Рази втолкуешь, что польза в травах, а не в словах. И коды токо я отучу баб от етих наговоров...

Вблизи моста через речку Крутишку я оглянулся на осевший дом под железом, где тоже спал друг огурешный Вовка Мышонок. Большелобый и узкоглазый, он никогда не трусил, как другие, а даже днем мог забраться в огород. Отчаянный парень, хоть и мал ростом... Вот кому первому расскажу я про город...

Из-под моста парит омутина. Вода верхом теплая, а на толщине все лето обдает кожу холодом. Нырнуть бы с перил "солдатиком", да некогда, некогда, да и успею набулькаться тут. У города ждет меня широкая река Исеть быстрая и глубокая, людей в ней потонуло страсть как много, по словам мамы. Нырнул один с моста, и найти не могли. Другой мужик налимов ловил по надмывам-залавкам, где норы у них, - как стоял, так и утонул. Засосал его руку налим по самый локоть, а вытащить рыбину мужик не смог, не осилил ее.

Страшно подумать о Исети. Но если не заругается бабушка - я хоть у берега побрыкаюсь, не унесет же меня с мелкого места. А день-то жаркий будет, небо вон какое белое-умытое от лесов до лесов на все стороны...

С угора оглянулись мы на Юровку, нашли глазами пожарную каланчу и наш тополь за избой. Ее и не видать отсюда, а по тополине завсегда отыщется усадьба. И чуть ниже бабушкин дом - с черемухой, березкой в тынке и молодой ветлой на ограде. Нижний сучок у нее посох, его дядя Андрей укоротил, и бабушка, как ополоснет подойник, опрокидывает на сучок-вешалку.

Мама давно у корыта в детдомовской прачечной, а сестра Нюрка корову Маньку доит, торопится проводить ее в пастушню. А брат Кольша спит, у него работы по хозяйству на весь день хватит. И на Большое озеро ему нужно дважды сходить - проверить морды* и манишки*. Без рыбы, наверно, мы давно бы с голода опухли... И разве мы одни: всех соседей полной чашкой желтых карасиков или мелких гольянов обносим, а Антониде Микулаюшкиной всегда побольше. Ее "сам", Филипп Николаевич, закадычный тятин друг, и мы все дружим, и их банешка наша общая.

_______________

* М о р д ы - рыболовный снаряд из прутьев в виде воронки.

* М а н и ш к и - плотно плетенная из прутьев рыболовная ловушка в виде корчажки.

- На Монастырщину поднялись, теперь до росстани Морозовской, а там и Половинное, - молвила бабушка.

Радуется она дороге дальней не меньше моего, и не зря мама зовет ее "непосидячая". Не по душе Лукии Григорьевне сидеть сложа руки, не может она обойтись без заделья. У нее и поговорка любимая: "Лето - припасиха, зима - прибериха".

Монастырщина... Мне и расспрашивать не надо бабушку, давно знаю, отчего угор так окрестили юровчане. На второе лето войны пасли мы здесь по полянкам коров, и в полдень при солнце дружно полился крупный дождь. Бабушка под густую березу схоронилась, а мы с братом запрыгали на поляне, завопили:

Дождик, лей, лей, лей

На меня и на людей.

Дождик, лей пуще.

Будет хлеб гуще...

Дождик и на самом деле часто зашумел, рубахи и штаны враз прилипли к телу, стало нам свежо и щекотно.

- Полно, полно вам, робята! - позвала нас к себе бабушка под березу.

И тогда рассказала, что и леса на угоре, и пашни были когда-то не крестьянские, а владели ими монахи Далматовского монастыря.

- Самолутьшие земли захватили, толсторожие, - хмурилась бабушка. - А теперь вот они, робята, все наши, колхозные и никому боле не достанутся. И ерманцу паршивому не видать их никогда. Даром, чо ли, столь мужиков на поле брани. Да рази оне не застоят! Наша, наша родимая землица... дрогнула голосом бабушка, протянула руку от березы и под струями дождя долго гладила ладонью мокрые травы, где наливалась сытная ягода глубянка...

Ходко шли мы большой дорогой, высматривали над собой жаворонков и поднимали с затравевших обочин и канав перепелок. Они с писком низко улетали на хлеба и неслышно тонули в пшенице или овсе. А голову кружили волны пахнущих трав - белого и желтого донника, сизой полыни и хмельной конопли, ромашек и вязиля... Травы расцветали белыми и желтыми трясогузками, хохлатыми жаворонками и овсянками, в их гущине копошились мыши, туда же прятались столбики песочно-рыжеватых сусликов.

Село закрылось угором, и только чуть-чуть выглядывали издали синие верхушки тополей и ветел на Одине. Оттуда и закраснело над угором солнце, высветило впереди нас дорогу и леса, прояснило мамину родину - село Пески. Оно-то знакомое мне, и я знаю, когда расплеснется за крайними домами левое крыло озера. Не чета Песковское двум Юровским, хотя и зовется одно из них Большое. А какое оно большое, если до чистины надо прорезью в кочках и камышах плыть да плыть! С берега летом и воды не видать, даже островок с тальниковым кустом мало заметен. Да и страшно туда заплывать, когда утрами и вечерами во все-то легкие бухает скрытая птица - выпь. Кажется, само озеро ворочается и тяжело вздыхает, будто старается освободиться от трясучей лавды*.

_______________

* Л а в д а - плавучая трясина.

Песковское озеро, как море в книжках. С одного берега на другом человека не рассмотришь, бровастые волны расшибаются о песчаный берег и звучно пошлепывают дощатое брюхо плотков. На нем и лебеди останавливаются, и турпаны чернеют, и чернедь хохлатая зеркалит-пестрит, и чаек каких только нет, и куликов, куликов сколько! Тут и с воробышка, тут и с курицу величиной...

К дяде Василию завернули мы ненадолго. Попили молока, рассказали свои новости, узнали, как воюет их Коля. А черноголовому сродному братишке Иванку я помог разорить в крыше амбара верткого воробья. Яички достал крупные, "галанские", как мы привыкли называть такие яйца. Иванко благодарно пошвыркал носом и хотел отдать мне все пять, но я отказался. Куда с ними в дорогу, а на базаре их все равно не продашь.

У Серебряковой рощи посидели в тени малинника, усыпанного подслеповатыми цветочками, поели зеленых лепешек с варенцом и снова в дорогу. Возле Першинского свертка не думали о привале, но повстречался нам военный при погонах. Правая рука на черной повязке прикрыла награды, и виднелась заплатой лишь разноцветная нашивка за ранения. Зато на левой стороне гимнастерки я увидел и орден - серебристую звезду, и белые, и желтые медали.

Мы поздоровались с военным, он вежливо ответил на бабушкин поклон и почему-то с огорчением посмотрел на меня.

- Малец-то, поди, некурящий, бабушка? - не выдержал солдат.

- Слава богу, не балуются у меня внучки табачком. И старший сын Ванына, ихний-то отец, всю жисть не курит, на хронте и то не привык, похвалилась бабушка.

- Оно и добро, добро, - согласился военный. - Да курево вышло, раскурили артельно махорку, пока добирался до Далматово.

- Ну и полно горевать, чего кручиниться, сынок!

Бабушка ловко сняла котомку, и не успел солдат отказаться для приличия, как ему в левый карман штанов бабушка насыпала своего табаку.

- Он у меня крепкой, для отца-покойника научилась вымаривать-выдерживать. Дак ты уж полегше затягивайся. Ладно?

- Ой, ну и ну! - заулыбался весело солдат, и медали с орденом тоже отозвались колокольчиковым перезвоном.

- Спасибо тебе, бабушка. Спасибо! Как покурю, так на крыльях долечу до Ключей.

- Тебе, тебе, сынок, спасибо! Выздоравливай, поправляйся, милой, да лети, лети, сокол, обрадуй сродственников. Мать-то, поди, глаза все проглядела...

Военный, верно, чуть не побежал, а бабушка заметно сбавила шаг, часто оглядывалась назад и утирала платком глаза.

- Видишь, Васько, а? - остановилась на Затеченской горе-раскатихе бабушка и показала рукой вдаль.

Сколько книжек перечитал - и у детдомовцев, и в школе, и церковные умудрился читать, а такая красота и не снилась... Мне казалось, мы с бабушкой парим в небе над селом под горой, над рекой Течей и тальниковой долиной, - а из лазоревой дали сверкает город, и вовсе не монастырь Московский кремль белеет стенами и башнями...

Даже при бабушке я боялся сказать вслух, если видел красоту. И тут втихомолку дивился и верил тому, о чем пишется в книжках, что увидел не во сне, а наяву. Лукия Григорьевна тоже не умела ахать да пустословить, она тоже больше ни о чем не говорила и ни о чем меня не спрашивала. Ей самой было любо смотреть с горы на диво-дивное, пусть и привычное давно; она понимала без слов все, о чем думал ее внучок.

Показывать, что ты из дальней деревни, я стыдился и все-таки успевал приметить ядреные дома по сторонам, яркие цветы на подоконниках, изукрашенные наличники окон, дерзких ребят и бодро-нарядных девок. Но Затечу мы прошли быстро, не задержались и на мосту, где вилась меж тальниковыми берегами скороводная Теча. Мы торопились в город, на базар.

Однако перед длинным исетским мостом спустились с крутой дамбы и очутились у речной шири. Во всю ширь бежала и бежала слегка мутноватая вода, на мели у песочного мыска темно-зелеными щепками торчали неподвижные щурята, плескались и слепили глаза незнакомые рыбины.

- Смоем-ко дороженьку, - наклонилась к реке бабушка, и я тоже осмелился набрать пригоршнями ласковой прыткой воды.

Щурята сразу сгинули вглубь, и только неведомые светлые рыбки смело подскакивали над рекой, и течение тут же разглаживало круглые морщины.

Умылись, подержали ноги в воде и доели лепешки из кобыляка. Теперь можно додюжить, пока расторгуем табак и варенец, а потом и хлебного наедимся.

Базар совсем не походил на тот, какой я ожидал увидеть, когда слушал бабушкины рассказы. Далматовский торжок, по ее словам, считался вторым после Ирбита и Крестов. В Ирбит на ярмарку съезжались купцы даже из заморских стран, там покупали все, что душе угодно.

Однако и в Далматово раньше по базару глаза разбегались. Тыщи пудов рыбы - осетров, стерляди, сырков и окуней, обозы с хлебом, говяжьи, бараньи и свиные стяги, сало и масло топленое, семя конопляное, кожи и овчины, холсты льняные и конопляные, гуси и утки, шкурки горностаевые и заячьи... А самовары пузатые с чаем, витушки и калачи, шаньги и баранки... А сколько фигурных пряников, белые "головы" сахара, расшитые малиновым гарусом казанские пимы, чай и леденцы в баских железных банках...

Вместо длинных крытых рядов вокруг площадки у вокзала тянулись вкопанные столбики с набитыми на них нестругаными досками. Они напоминали не столы, а лавки и нары по лесным избушкам и в бригадных конюховках. За прилавком стояли те, у кого товар побогаче, а кто победнее, навроде нас, сидели прямо на земле. Возле них отыскали и мы свободное место, прижались к бородатому старику.

Бабушка не торопилась развязывать котомку с табаком и открывать горшок варенца. Она приглядывалась и прислушивалась к публике, а я рассматривал нашего соседа. Он, казалось, не верил лету и потому оделся по-зимнему. На густые брови была надвинута старая овчинная шапка с надорванными ушами, из-под бурого в заплатах зипуна торчали подшитые брезентом чесанки. Тонкий прямой нос и худое коричневое лицо скрадывала густая, чуть рыжеватая с проседью борода. Печально смотрел он на что-то завязанное в большую старинную шаль. Видать, чего-то принес продавать и жалко ему расставаться с вещью, поэтому не решается показывать свой товар, хотя торговля идет вовсю.

- Свежие шаньги, свежие шаньги! - в нос распевает дородная, толстощекая баба. Одета она чисто и аккуратно, бела лицом и красна губами. Перед ней горка сметанных и черемуховых наливчатых шанег, а остальная стряпня в трехведерной корзине прикрыта льняной скатеркой.

Во рту густеет слюна, и я перевожу взгляд на сутулую старушку. Она продает из широких латок сметану и варенец, ловко черпает деревянной поварешкой и скороговоркой приглашает покупателей:

- Испробуйте, милые, испробуйте! Сметана густая, варенец - ешь, не хочу!

"Славная старушка..." - думаю я.

У старушки охотно пробуют деревянной ложкой сметану и варенец, крякают и хвалят, однако редко кто берет. Люди направляются дальше, где высится кадка сметаны, разложены кральки и калачи. Но тут хозяйка с суровым мужицким лицом вовсе не думает угощать задарма. Давеча, когда мы пробирались с бабушкой, она так сузила на меня зеленые глаза, будто крапивой стегнула.

К моей досаде, сметану, кральки и калачи покупают как раз у сердитой бабы, а не у старушки. Молча рассчитываются и без задержки уходят. "Может, от колхоза или сельпо торгует", - гадаю я и поглядываю на городских ребят. Они нахально толкутся по базару, бессовестно пробуют у старушки сметану с варенцом, воруют семечки и табак у деревенских баб и старушек. Как бы и у нас не украли?..

- Чем торгуем, отец? - вспугнул мои мысли хриплый голос над головой.

Возле старика остановилось трое мужиков в одежде железнодорожников.

- А ничем, ребята! - тихо откликнулся дед и полез в карман зипуна за кисетом.

- Как ничем? А здесь что? - кивнул все тот же мужик на узел.

- Гармонья туто-ка, тальянка. Да не ко времени товар-то мой, не до веселья пока что народу, - еще глуше сказал старик, зализывая языком цигарку.

- Так оно, - вздохнул второй и покачал кожаным картузом.

- А ты покажь, дедусь, - мягко попросил третий - круглолицый и черноволосый.

- Показать-то не жалко, показать можно, - пыхнул дымом старик и осторожно развязал концы шали.

Они соскользнули, и мужики и мы с бабушкой увидали тальянку. Потускнел от времени и потрескался черный лак, а лады столь белы, словно не гармонь, а веселый человек улыбнулся во весь рот.

Старик затушил цигарку о брезентовую подошву левого чесанка, легко взял тальянку на колени и чуть-чуть развел алые мехи гармони.

- О це добра! - цокнул языком черноглазый и подмигнул товарищам.

- Сыграй, отец, - попросил первый - белобровый и впалощекий.

Старик положил голову на гармонь и задумался. И тут вдруг протяжно загудел паровоз, и задрожала земля от тяжелого перестука колес. Все оглянулись к вокзалу, а трое мужиков кинулись на станцию.

- Эшелон... - слышал я, как на бегу отрывисто сказал белобровый остальным.

Что-то лязгало и стучало, пока поезд не остановился всеми деревянными вагонами. И когда он затих, по базару порхнули слова: "Солдат... Красноармейцев... Бойцов везут... На фронт..." Бабушка враз оживилась, а старик поднялся и стал сворачивать новую цигарку.

У каждого вагона заоткатывались простенки, и тут же на землю завыпрыгивали солдаты. Они о чем-то спросили у тех железнодорожников, что-то закричали и побежали к базару. Навстречу им визгливо-гнусаво заголосила толстощекая баба:

- Шаньги, свежие шаньги!

- Сметана, варенец, сметана! - подпевали ей.

- Табачок-крепачок, со второй гряды от бани, закури-ка, дружок! взвился чей-то тонкий голос.

Базар ожил: люди поняли, что только сейчас и начнется бойкая торговля. Эшелон, может, долго постоит, и можно распродать и шаньги, и сметану, и варенец, и табачок, и многое-многое другое. А мне и дела не было до купли-продажи. Я забыл и шаньги, и сметану, и кральки, и калачи.

Первыми забежали на базар два солдата в побелевших гимнастерках и штанах. Но все на них ладно сидело, горели на солнце пряжки ремней и пуговицы, ордена и медали. Пилотки одеты набекрень, и как они держались поверх русых чубов - я диву давался. Оба мигом оглядели базар и, как по команде, повернулись к старику с тальянкой, поздоровались чинно, и один, пониже ростом, поинтересовался:

- Играем, папаша?

- Было время, сынки, играл. А теперь вон продаю. Старуха, Кузьминишна моя, хворает, а поесть-то нечего. Худо со старухой, - грустно покачал головой старик.

- И как, нет покупателя?

- Нету-ка. А даром жалко отдавать. С гармонью смолоду живу, ерманскую и гражданскую с ней прожил. Сам на свадьбе своей играл, сыновей женил с тальянкой.

- Сыновья-то чего же... - проговорил и осекся второй, повыше, с широкими полосками на погонах.

- Тамо оне, робята мои, все четверо тамо. И... двоих нам ужо не дождаться, - сдвинул брови старик и протянул солдатам кисет. - А вы, сынки, покурите моего табачку. Покурите...

Дед обрадовался, когда солдаты стали сворачивать цигарки, и даже повеселел. И смотрел он на них неотрывно, как и мы с бабушкой.

- Может, и грешно, папаша, а сыграл бы ты для нас нашенскую, деревенскую, а? - заикнулся коренастый солдат, затягиваясь густым дымом. Когда еще тальянку услышим.

- Чего не сыграть. Для вас, сынки, сыграю. Навроде как бы для своих робят.

Старик как-то очень ловко вскинул гармонь, прикрыл веки, и тонкие сухие пальцы незаметно приласкали лады. И серебристо зазвенели колокольчики-бубенчики, и запели птахи, и посыпалась роса с трав. В нутре тальянки просыпалось деревенское утро, оживали тальники по низям, и леса на увалах, вставали люди и ехали с песней в поле встречать на работе восход солнца...

Музыка замерла, старик к чему-то прислушался, после лихо стряхнул шапку на шаль, и не он, а гармонь вроде бы подбоченилась и пошла кругом отплясывать "барынью". А мне казалось, будто у нас в Юровке вывернулся тракторист Михаил Грачев и кренделем закрутился-закувыркался с припевом:

Лебедин-от мой, лебедин,

Лебедин Иванушка.

А лебёдушка-от Аннушка...

- И... Эх! Шире круг! - ахнул кто-то, и замелькали начищенные сапоги, заподпрыгивали на гимнастерках ордена и медали.

Плясали и солдаты, и командиры, а верховодили те, первые солдаты. Иные стали было чего-то покупать, да как услыхали гармонь - посыпали на ее голос.

- Господи! - дивилась бабушка. - Мне и в девках не довелось слыхивать такого гармониста!

Старик удало наяривал, а солдаты плясали. Я заметил, как из круга исчез коренастый солдат. И когда гармонь запалилась и смолкла, а плясуны кто платками, кто пилотками - утирали лица, он появился с зеленым мешком. Сунул туда руку и на шаль выложил сперва две буханки хлеба, а потом три железных банки.

- Мясных консервов, - пояснил солдат и к ним добавил несколько кусков сахару: - Для твоей Кузьминишны, папаша. Кланяйся ей, пускай выздоравливает. И сынов дождаться вам. А тальянку не продавай. Добьем фашиста - приеду. Из Сибири, с Енисея родом я. По пути и заеду погостить, и на тальянке наиграюсь... Не-не, не предлагай, папаша! Зарок дал: гармонь возьму в День Победы. А зарок сибиряки умеют держать.

У старика дрожали ресницы, он отказывался и разводил руками:

- Да за чо, за чо мне стоко угощенья?! Да и нечем отплатить...

- Как нечем?! - вмешалась бабушка. - Сынки! Покуда ешелон стоит успевайте табачок по кисетам насыпать. И варенца отведайте - прямо из горшка пейте. Кому пенки глянутся - ложку берите.

Старик видел бабушку впервые, да ничего не нашелся ответить и молчком смотрел, как она наделяла служивых табаком, радовалась тому, как они хвалили ее варенец. Вон от горшка оторвался командир - по четыре звездочки на погонах я насчитал, вытер губы и спросил бабушку:

- А у тебя, мамаша, сыновья есть?

- Есть, есть, как же? Трое там, куда вас везут. Оне у меня некурящие, дак вы хоть за них покурите табачку.

- Сержант Воробьев! - негромко, но строго скомандовал командир, и сразу же возле него появился тот, кого он звал.

Больше он ничего не сказал, а Воробьев понял, и на опустевшей бабушкиной котомке оказалась буханка настоящего хлеба и два здоровенных куска сахара.

- А тебе, паренек, - наклонился командир, и я близко увидел трещину красно-синий неровный след залеченной раны на щеке, - тебе вот на память. Держи! И знай, победа скоро придет, завоюем. И батя твой вернется, и дядья вернутся. Держи!

У меня на потной ладошке спелым вишеньем отливала новенькая красная звезда. Не крашеная, какую принес Захар Бателенок племяннику Санку, а покрытая красным стеклом. Прямо как орден, какой алел на правой стороне груди у командира.

- Спасибо... - застыдился я, а командир погладил мою голову твердой ладонью, распрямился и громко огласил:

- По-о ваго-о-нам!

Базар снова опустел, солдаты без толчеи покинули его и побежали к эшелону. Знакомый чубатый сибиряк сдернул пилотку и помахал нам:

- До встречи, папаша! Смотри, доживи и тальянку сохрани. Бабушку свою береги-и-и!

...За мостом мы снова спустились к реке. Теперь я озирался на тальники, боялся за звезду. Вдруг городские видели, как мне дал ее командир, и надумают отобрать? И бабушка была не спокойна и не разговорчива. Она ополоснула водой ноги, присела на траву и повернулась на запад, куда ушел эшелон с солдатами. Наверно, вспомнила старика с тальянкой. Уж если она не слыхивала такой игры и голосистой гармони, то я и подавно.

К вечеру мы пришагали с бабушкой домой, где на заулке у ее ограды лежала корова Зорька и бульдожка Джек, а на заплоте* мяукала сивая кошка Машка. Лукия Григорьевна посветлела лицом и тихо вздохнула:

- Гли-ко, Васько, все животины в сборе, ждут-пождут хозяйку...

Ночью бабушке долго не спалось, она ворочалась, и скрипели полатницы. А я в изголовье положил красную звезду, и впервые тревожили меня взрослые сны.

_______________

* З а п л о т - забор.

КРАСНАЯ ЗВЕЗДА

Утром ко мне прибежал Ванька Парасковьин, и мы пошли в пустой дом Николая Мастеровых, еще до войны уехавшего в город. Он стоит сразу же за бабушкиной черемухой, и она называет его нашей сборней - местом сбора всей ватаги дружков-приятелей. Ребятам не терпелось узнать, как мы сходили с бабушкой в Далматово и что там я увидал. Однако красная звезда пошла по рукам, и разговор начался совсем о другом. Ванька Фып долго не задержал ее на своей ладони:

- Наш тятя вот-вот придет из госпиталя и не одну, а целую горсть звезд привезет мне!

- Хвастай, хвастай! - рассердился Володька Мальгин, забирая у Ваньки звезду.

- Ух баская! - вырвалось у Вовки Барыкина. - Интересно, как она окрашена?

Вовка колупнул ногтем алую эмаль, но на звезде не осталось и царапинки:

- Крепкая, ее и немецкая пуля не возьмет!

Дольше всех держал звезду эвакуированный Миша Вербицкий.

- Мой папа всегда носил такую звезду, - вздохнул Миша. - А за войну с белофиннами он получил орден Красной Звезды.

- Тогда пусть звезда и будет орденом, а? - подхватил Осяга.

- Она ж на всех одна, нас во-он сколько! - жалобно протянул Ванька Парасковьин.

- Заслужишь - наградим, правда, ребята?! - серьезно сказал Миша Вербицкий.

- Чем ее заслужишь? Где они, враги, в Юровке? - загрустил Ванька, и нам всем стало смешно.

Ванька самодельного поджигателя боится, а из чего бы он фашистов начал стрелять? Наган ему не удержать, а винтовка раза в три длиннее Ваньки.

- Чо смеетесь? - обиделся Ванька и чуть не разревелся. - Думаете, я боюсь немцев? Как в баню ночью за лампой надо, так Ванька беги, а тут и смешно...

- Ладно, ладно, Ваньша! Немцев немало пожгли нашими склянками. Со всей Юровки собрали бутылки на фронт, - вспомнил Осяга.

Что верно, то верно! В первую военную зиму мы с ребятами после уроков до потемок бегали по деревне, заставляли стариков и старух шарить в подпольях и чуланах, старались как можно больше сдать бутылок под горючую смесь - поджигать ею вражеские танки. Мороз к вечеру зверел, рвал с треском и звоном на улицах землю, и мы пугались за посуду в коробке на санках. Бутылки на стуже белели изнутри, и стекло становилось хрупким... Все подряд мы ознобились, приходили в школу с распухшими ушами и черными пятнами на лицах. Спасали гусиным жиром себя и учителей...

Теплая и потная звезда вернулась ко мне, только уже не была она больше моей: теперь звезда общая, и не просто звезда, а орден! А за что и кого награждать - это пока мы не решили.

Домашней работы ни у кого не нашлось, и Осяга повел нас купаться на Мальгин пруд. Маленькое озеро густо зацвело зеленью, а пруд в логу перед речкой Крутишкой всегда чистый, донные ключи не дают застояться воде. Одно боязно мне: чуть нырнешь поглубже, и студеная вода сводит судорогой ноги, накатываются на бедрах под кожей тугие шишки с кулак, да до того больно сгибаются ноги против моей воли. Говорят, будто матросы тычут в них иголкой или булавкой и судорога отпускает. А где взять их? У мамы каждая иголка на счету.

Конотоповым заулком сбежали на Подгорновскую улицу, а там налево за домом Анисьи Мальгиной и пруд. Первым изладил плотину еще дед ее мужа Ефима, а после запруду подправляли всем околотком. Но пруд так и зовется Мальгиным. "У всего должно быть имя, Васько!" - заметила бабушка, когда я удивился, что даже таловый куст в пашне у Трохалевского болота она назвала при мне Оськиным кустом...

На бегу мы сняли рубахи, а при спуске с берега скинули и штаны. Осяга бултыхнулся с плотика, следом - Володька Мальгин, а там, брызги по сторонам, попрыгали один за другим и все остальные. Ванька Фып увязался за Мишей Вербицким, забыл, что ли, где тот научился плавать. Не на пруду или на Маленьком озерке, а на реке Днепр!

Миша саженками пересек пруд и поплыл обратно, а Ванька по-собачьи пурхался еще на середке. Вдруг он начал часто уходить с головой под воду, хотел что-то крикнуть и не успел - захлебнулся и скрылся под водой.

- Фып-то пузыри пустил! - весело закричал про своего сродного брата Ванька Парасковьин. Плавать он пока не умел и потому брызгался у берега да возле плотика.

- Какие пузыри? Ребята, Ванька взаправду утонул! - ахнул Осяга и ринулся на середину пруда.

С перепугу никто не заметил, когда исчез под водой и Миша Вербицкий. А как спохватились - вовсе заголосили. Но Миша неожиданно всплыл около Осяги, и тот хватанул воды ртом, заикаясь еле прохрипел:

- В-В-Ванька-то где?!

Миша приподнял правую руку, и под водой показалась голова Фыпа. Вдвоем с Осягой они быстро дотащили Ваньку до мели, а на сушу вынесли на руках. Как нас учили в школе, так мы и стали трясти Ваньку, растирать грудь и делать ему дыхание. Наконец он разжал зубы и заблевал одной водой.

- Живой, живой! - завопил Ванька Парасковьин.

- Без тя видим, что живой! - прикрикнул на него Осяга. - Ты-то хоть, окурок, не лезь на глубь, тебя искать в пруду - все одно, что иголку в сене. Добро, хоть Миша рядом очутился, а то бы и не видать Ваньше своего тятю.

Солнышко палило немилосердно, а нас била дрожь, все никак не проходил испуг за дружка. А он враз заревел и слез пустил не меньше, чем воды из брюха. Мы не уговаривали его, пущай проревется.

- Васька, давай звезду, - шепнул мне Осяга, и я живо подскочил к своей одежде, вытащил из кармана красную звезду и протянул ее Осяге.

- Ребята! - голос у Осяги зазвенел, и Ванька Фып перестал всхлипывать. - За спасение человека Мишу награждаем орденом Красной Звезды! Носи, Миша, всегда его на рубахе!

- За что? Зачем меня, да что я сделал?! - растерялся Миша и покраснел.

Но Осяга уже ловко проколол усиками его рубаху и накрепко пригнул их на левой стороне.

...Наверное, Миша сберег бы звезду-награду на всю жизнь, будь у него больше рубах. Со звездой поехал он вывозить сено кузнецу Петру Степановичу, у которого жили они всей семьей с первого дня приезда в Юровку. То ли он худо затянул воз бастрыком, то ли ложбинка виновата телега накренилась, и сено повалилось на кусты боярки. Миша пробовал удержать воз вилами, а они сломались, и его завалило самого. Пока выбирался из-под сена, бояркой изорвал рубаху, и потерялась где-то звезда.

- Лучше бы ты ее, Вася, дома берег в шкапчике, цела бы звезда была...

Недолго пришлось печалиться Мише. Как-то у сельсовета остановился грузовик с двумя военными, командиром и солдатом. Командир пошел в сельсовет и оттуда вернулся вместе с новым председателем, Максимом Яковлевичем - инвалидом фронта.

Мы прибежали с Ванькой Парасковьиным посмотреть машину и узнали, почему на ней из Далматово приехали военные. Оказалось, они прибыли за семьей Вербицких.

- Вы, товарищ капитан, не ошиблись? Мне сказывали, что муж Вербицкой пропал без вести в самом начале войны, - переспросил председатель.

- Никак нет! - отчеканил военный. - Все точно сообщили полковнику. Москва разыскивала его семью. Долго искали, война...

- Мда, - покачал головой Максим Яковлевич. - Много народу растрясла она по стране, найди-ко друг друга! Мы с братом рядышком были, в одном бою участвовали и не встретились. В госпитале из письма узнал, где он воюет, там меня из строя и вывело. Да что вам рассказывать, вы не меньше моего повидали. А я покажу вам, где Вербицкие живут, совсем тут близко.

- Не надо, товарищ председатель. Вон хлопцев прихватим, чай, знают Вербицких. - Капитан кивнул на нас.

- Знаем! - опередил меня Ванька.

- Коли так, марш в кузов! - протянул он нам сверху руки.

Командир подсобил, и мы с Ванькой очутились в грузовике. Жаль, больно близко дом Петра Степановича! Всего-то и прокатились заулком к озеру, а тут направо с края и квартира Вербицких. Все, кроме Миши, были дома, а он помогал дедушке Петру в кузнице, и мы с Ванькой бросились за ним.

На следующий день Вербицкие уезжали из Юровки. Марина Казимировна раздаривала гостинцы мужа, с плачем прощалась со всеми, кто пришел провожать.

- Не поминай лихом, Марина Казимировна, - вздыхал Петро Степанович, а бабушка Степанида перекрестила всех Вербицких:

- Дай бог вам счастья! С муженьком-отцом увидаться. Раз нашелся он и вас нашел, то и жить вам вместе долго да в благополучии.

Миша, как взрослый, пожал нам руки, а потом он о чем-то зашептался с капитаном.

- Не велика беда, Михаил! - засмеялся командир и расстегнул полевую сумку. Порылся в ней и что-то подал Мише.

- Вася! - протянул Миша руку, и губы у него задрожали. - Вот папина звезда, бери ее на память. Правда, не новая, эмаль потрескалась, зато она боевая! Бери, Вася, и от папы и от меня!

- Нет, нет! - отпрянул я. - Ты что, Миша, выдумал?

- Бери, паренек! - наклонился ко мне капитан. - Звезда не простая, ее наш полковник носил. И береги! Счастливая она. Потому и зовется Красная Звезда!

СОЛОМЕИНЫ ГОЛУБИ

- А Ванька-то Пестов голубков развел! - удивленно шепнул нам с братом Осяга, когда мы от школы потянулись нестройной цепочкой на прополку пшеницы в первой бригаде нашего колхоза.

- Где он их взял? - громко спросил я и получил тычки в бока сразу от брата и дружка.

- Тише ты, разорался! - зашипел Кольша, озираясь на ребят: а вдруг да подслушивает кто?

Можно бы потерпеть до поля на Штату, где мы школой второй день дергали занозистый и жилисто-крепкий осот, а Осяга не удержал в себе новость, и сейчас уж нам не успокоиться все равно. Мы отстали и начали пытать дружка, будто он сам завел дома голубей. Не верилось, что рыжий Ванька где-то смог достать голубят.

До войны голубей на чердаке каменной часовни напротив школы водилось столько, что когда они вылетали оттуда, то далеко разносился гром железной крыши. И хотя в часовню перевели сельмаг и его охранял с берданкой дедушка Максим, детдомовцы переловили и съели всех голубей в первое же прожитое лето в Юровке. Тех отчаянных парней из Лебедяни давно нет в детдоме взяли их на фронт, и теперь они воюют не с деревенским стариком из-за голубей, а с германцами.

Наших голубей съели детдомовцы, а в соседней деревне Макарьевке эвакуированные ребята не побоялись поднебесной высоты церковной колокольни - тоже, сказывали, извели голубей на суп. Когда позапрошлым летом у бабушки уволокли детдомовцы последнюю пару голубей, то соседка Мавра Яковлевна больше всех ругалась:

- Гли-ко, окоянное племя, святую птицу жрут! Да как ето можно!

- Голод, Мавра, голод... У нас-то с вами хоть животина какая-то водится, а у приезжих ни кола, ни двора, всё война отняла, - тихо молвила бабушка Лукия Григорьевна. И добавила: - А ты, соседушка, вспомни-ка тридцать третий голодный год. Вспомни, чего и кого мы сами тогда не переели? Не токо голубков, а хомяков жарили...

Где, где рыжий Пестик нашел голубят? Вон вразвалку идет он рядом с учительницей Александрой Евдокимовной Коровиной и в берестинку насвистывает. Сытый, одежда - рубаха и штаны - без единой заплаты. Ему что? У него отец - шишка вторая после председателя колхоза, а то и выше. Председатели меняются один за другим: этого на фронт, того снимут, другого в район переведут, а Григорий Павлович как был полеводом до войны, так и командует по сей день. А еще старший брат у Ваньки воюет командиром, и они за него что-то получают. Нет, не питаются Пестовы чем попало! И уж если кому везет, так тому всегда везет...

Если бы кто-то беднее завел голубят - нам бы тоже интересно, где он достал, но хоть не обидно. Да такие ребята и не утаили бы, взять Осягу или Алёху Шавкунова, Ваньку Воробья или Кольку Золенка. Ванька Пестов и не вредный парень, и мы с ним ни разу не ругались. И не жадный он, иной раз запросто куском хлеба поделится. Но все равно обидно, что именно он развел самым первым в Юровке, казалось, всех съеденных голубей.

Осяга случайно увидал, забежав за Ванькой по дороге в школу. Сизый голубь и пестрая, белокрылая голубиха клевали у него с ладони зерно и по-цыплячьи пищали. Ваньку он застал врасплох, и тот с перепугу просыпал зерно на землю и весь стал красным - не отличишь волосы от лица. А Осяга-то хитер: будто и не заметил голубей и зерно и не полез с расспросами. Ну и Ванька хитер: сбегал в дом за чем-то, а как вышли из ограды - Осяге отделил добрый кусок картофельного пирога.

- Думал вам оставить, а пирог теплый, скусный, и сам я не понял, как весь кусок проглотил и не подавился, - напрасно оправдывался Осяга.

Раз не было нас рядом - стало быть, не тащить же ему надкусанный пирог в школу. Правильно сделал, что сам съел! И Ванька не зря его подкормил, с умыслом, чтобы про голубей не сказывал. Да вот и сказал нам, а что из того? Все равно мы не знаем, где он их достал. Украсть же голубей у Пестова невозможно: одна черная дворняга с весны живет без привязи под яблонями, а растут они только у Пестовых. Вторая собака - овчарка - на цепи, но на ночь они спускают ее, и она тебя где хочешь достанет. С любого вора шкуру сдерет такой кобелище...

Разгадывая Ванькину тайну, мы прошлепали поворот на Штат, и пришлось догонять своих прямо посевами. А на пути по низине-суглинку осоту напрело - ступить некуда босиком! Начали его дергать еще и потому, что за простое хождение хлебами может влететь нам от бригадира Василия Николаевича Грачева. Он на своем Игреньке все время на поле.

С фронта Василий Грачев вернулся без правой ноги. До войны работал он на тракторе, и не было добрее его к ребятишкам - всех катал на колеснике. А тут вредным и злым стал, и кого на горохе заставал - немилосердно понужал сыромятным кнутом. Может, так и надо было?.. Но все равно лучше не попадать ему на глаза где не надо...

К обеду мы пробились через осотистую низину туда, где пололи все, а там вскоре перешли под гору к речке Крутишке, и каждый получил у поварихи по кружке распаренной пшеницы. Ничего, что мало и зерно целое, а не каша. Зато хлебное, и с кружкой пшеницы можно дюжить до такого далекого летнего вечера.

В обед и додумался Осяга до своей догадки:

- Робя, а Ванька достал голубей у бабушки Соломеи. Больше негде. У нее, мама сказывала, живет пара старых голубей под сараем. Ворожить она ходила к ней и своими глазами видела. Это после похоронной на нашего Василия...

- Хмы, а чо же мы с вами ни разу не видели? Сколь ведь раз на угор пробегали мимо бабушки Соломеи? - не поверил Кольша.

- Ну и как мы их увидели бы, если они летают низом на ограде? Нет, только у Соломеи и стибрил Пестик голубят или купил на зерно! - убеждал нас Осяга.

- Ладно, - решил за троих Кольша. - Завтра и проверим под сараем у Соломеи. Александра Евдокимовна давеча сказала, что сегодня последний день на прополке хлебов.

Я не знал, как спалось брату - мама не давала нам в постели шептаться, - а я ворочался с боку на бок и, чтобы не получить тумака и не мешать отдыхать маме и сестре, укатился под лавку и на голом полу все-таки уснул. Впервые во сне видел сизых голубей, поднимался вместе с ними над нашей избой, выше тополины. Голуби начинали кружиться, а я... падал. Сердце обмирало, я пытался звать на помощь маму и кричал, но никто меня не слышал, и я сам свой голос тоже не мог услыхать. От этого становилось еще страшнее и жальче себя - вот-вот упаду я и расшибусь до смерти, никогда больше не увижу тятю...

- Что-то ты, Васька, всю ночь трусил? - ворчала утром за столом мама. Из-за меня она, ясное дело, не выспалась как следует, а ей весь день работать в детдоме.

- Не знаю, чо, - промямлил я и раньше всех облизал свою ложку: дескать, я сыт и за столом мне нечего больше засиживаться. А хотелось еще и еще хлебать щи из свежей свекольной и морковной ботвы, приправленные луковым пером и забеленные сметаной.

- Гли-ко, сколь скоро ты сегодня наелся! - усмехнулась мама.

А я уже выскочил из-за стола и побежал к колодцу - черпать воду в кадки и деревянное корыто. Вчерашнюю мама до солнцевосхода располивала на огуречные гряды и помидорную рассаду. Доставать из черной пустоты тяжелую, кованную железом бадью с водой и нелегко, да и сплеснешь обязательно на босые ноги - обожжет их ледяным холодом, зато между делом сорвешь огурчик. Обмоешь его в кадке, и он враз запупырится светло-зелеными боками, станет холодным и вкусно-хрустким.

Ем огурец и вспоминаю, как прошлым летом в сенокос напросился у мамы черпать воду за нас детдомовец Вовка Блюденов. Парнишка он тихий и послушный, единственный из всех не только напуганный бомбежкой, а и раненный в бедро. Это когда эшелон с ребятишками немецкие самолеты разбомбили и он бежал степью от вагонов, фашистский летчик догнал его и строчнул из пулемета. Ладно, хоть одна пуля попала в бедро... Вовка налил воды во все посудины, а потом дорвался до огурцов. А когда явился в детдом, ему стало худо - вздуло живот, и мама с перепуганными воспитателями еле откачали Вовку на площади перед бывшим клубом, а теперь детдомом. После того случая даже Блюденову, а его особо жалели все женщины, работавшие в детдоме, больше не доверяли пособлять в чем-то у себя дома.

"Мало ли что может приключиться, и отвечай за дитенка, а тут и своих бед-горестей полон рот, хоть взаймы без отдачи давай!" - сказала тогда мама.

...Не заулком, а прямиком, мимо пожарки, заторопилась мама на работу, похвалила меня и сорвала для меня пузатый белоносый огурец. Стыдно стало за самовольно съеденный огурчик, но я тянул изо всех сил бадью, и она не приметила краску на щеках. Попутно наказала нам с Кольшей натаскать воды в баню Антониды Микулаюшкиной, а она вечером протопит. Ну и к бабушке сходить, может, ей чего нужно помочь.

Могли мы пойти к бабушке Соломее и одни, однако уговор с Осягой сдерживал нас и пришлось ждать, пока дружок управится с домашней работой и прибежит к нам.

Втроем спустились мы из нашего заулка на Подгорновскую улицу. Она тянется берегом речки Крутишки вплоть до большого моста, через который все ходят на угор, в мамино село Пески и дальше - в город Далматово. Третьей перед мостом и стоит изба бабушки Соломеи, с огородом до самой речки. Изба маленькая, одностопок, крытая пластами с дерном. Не успел ее сын Федор перекрыть избу тесом - началась война, и он с одногодками ушел на фронт. Он и голубей развел, и так вышло, что его голубки только и сохранились на всю Юровку.

Улица как вымерла - никого не видать. Взрослые заняты колхозной работой, а старушки да ребята на огородах пропалывают грядки и картошку окучивают на второй ряд. И бабушка Соломея в огороде, на коленях склонилась у морковной грядки, кажется. Значит, нам повезло и голубят сегодня достанем. Но Осяга заколебался:

- Лучше ночью, робята. Собаки у Соломеи нету, без всякого шума и догляда возьмем голубят, а?

- Нет, Осяга, лучше днем. Ночью воры лазают по чужим дворам, их за то и бьют и судят, когда изловят, - не согласился Кольша, и я живо поддержал брата:

- Правильно! Чо мы, ворье, что ли? И голубей ночью испугаем, они и улетят насовсем от Соломеи.

Посидели прямо на середине улицы недалеко от Соломеиной избы.

Да на улице хоть спи, не то что сиди: неизъезженная, всю ее затянуло спорышем и пахучей ромашкой, и лишь по сторонам крапива с полынью вровень с пряслами поднялась. Это даже и хорошо, не так шныряют в огороды куры и гуси. Кольша о чем-то подумал и скомандовал:

- Ты, Осяга, шуруй к реке в кусты, и если баушка нас заметит с Васькой, то отвлекай ее. Пряслом тресни, будто в огород лезешь. Она и кинется за тобой. Узнать все равно не узнает, а догнать - и подавно не догонит. Я сам полезу из огорода под сарай, где голубиное гнездо, а Васька останется внизу на карауле. Ладно?

- А если через воротца? Соломеи-то в доме нет, и собаки она не держит, - подсказал Осяга.

- Не, нельзя. Из окошек Федориных видать, а она, может, дома сегодня, - кивнул Кольша на избу соседки Федоры справа. Изба ее дальше стоит, но из окон Соломеина ограда вся как есть видна.

Когда Осяга скрылся в тальниковой гущине, мы пролезли под второй жердью прясла и подползли межой к амбару. Ожглись крапивой, не без того, но вряд ли кто заметил, как мы проскользнули.

Между амбаром и конюшней был сарай, а в промежутке бревенчатая стена. Но она не достигала соломенной крыши, и Кольша по углу амбара ловко добрался до дыры и пролез под сарай. Тын огуречника сбоку конюшни и высокая конопля подле стен скрывали нас от глаз бабушки Соломеи. И все-таки я таился с боязнью за Кольшу и дрожал, как в стужу.

Чу, захлопали крылья - это слетели голуби, потом что-то сбрякало поди, литовку уронил Кольша, потом из-под крыши показалась лохматая голова брата, и он хрипло зашептал:

- Залазь сюда и принимай голубят. Да не задави, у них еще зорек-то нету.

Мигом добрался я до крыши и принял от брата сложенную вдвое фуражку с голубятами. Разглядывать некогда, скорее вниз. С фуражкой в зубах я выполз на улицу, разняв крапиву, огляделся по сторонам. Никого нет, можно смело подниматься на ноги и ждать Кольшу.

Как ни в чем не бывало я скатился по траве от ограды и растянулся на улице, ожидая брата. Потный и красный, он выбрался из крапивы, отдышался и глянул в огород: бабушка Соломея по-прежнему копошилась у грядки, а голуби сидели на крыше избы. Сейчас отойдем и свистнем Осяге, чтобы оставлял свой пост и бежал к нам.

Не терпелось посмотреть голубят, но Кольша не дал раскрыть фуражку, сразу забрал ее себе. Он и Осяге коротко бросил:

- Дома посмотрим, нечего середь улицы шары пялить. Не за тем лазили, чтоб кто-то увидел и отобрал голубят.

С шага перешли на бег и вперегонки домчались до нашего заулка, а затем заскочили к нам в огород - и прямо на крышу сарая. Здесь-то никто нас не тронет, здесь можно вволю наглядеться на голубят. Уж не задохнулись ли они ненароком? Кольша с боязнью развернул края фуражки, мы сунулись с Осягой и стукнулись лбами, но боли не почувствовали.

- Какие уродцы! - растерянно свистнул Осяга.

Мы с Кольшей молча рассматривали голубиных цыплят. Зобастые, синяя пупырчатая кожа в редких желтых ворсинках, головы маленькие, клювики тонкие и длинные... Неужто из этих голопузов вырастают красивые птицы голуби?! Дивились на несуразных голубят, и даже обидно стало: столько страху натерпелись, на теле пупыри вздулись-забелели - до того пережглись крапивой, а тут... Воробьята и то пригляднее бывают... Смотрели и цыплята на нас - беспонятливые и беспомощные, а под ними в фуражке расплывалась зеленоватая жижа...

- Ничего, ребята, вырастим! - ободрил нас Кольша.

А голубята как будто ждали его голоса - зашевелились и запищали.

- Вырастим... - неуверенно повторил Кольша, должно быть, только сейчас и вспомнил, что зерна или печеного хлеба у нас нет, а червяков и мух голубята не едят.

Мы догадались, из-за чего расстроился он, и тоже испугались. Загубим зря голубят, не стащить ли их обратно?

- Айда, робя, к бабушке нашей, вон у колодца она! - крикнул Кольша, и мы прыгнули с крыши в ботву картошки.

- У Соломеи утащили? Ох и нехорошо, нехорошо, внучки... одна и утеха для нее - Федьшины голуби. Убили ведь его на войне, убили... Третьего дня похоронная пришла... - говорила бабушка и утирала запоном глаза.

Приуныли мы и вовсе, как услыхали от бабушки о похоронной на Соломеиного Федора. И до того стыдно, до того стало жалко Соломею - хоть реви и неси голубят с повинной... Что же наделали мы, пустоголовые!.. И зачем Осяга затравил нас голубями...

Бабушка повздыхала, высморкалась в запон и ласково молвила:

- Дак чо уж теперь с вами поделаешь... Растите, бог с вами! А я Соломее как-нибудь скажу, чтоб она не шибко убивалась о голубятах, не думала на детдомовцев. Растите, робятки!

- Баушка, а кормить-то их чем? - осмелел Кольша.

- Кормить?! А и правда, чем вы их кормить станете? Голубки-то их отрыжкой своей вскармливают, а вот вы чем? Хлебного у нас с вами - помелом мети, хоть гусиным крылышком - все одно, кроме пыли, ничего по сусекам не наметешь. Творожком можно изо рта, а опосля и зернышком расстараетесь.

- Спасибо, баушка! - хором вырвалось у нас.

Мы рванули огородом к нашей избе. Скорее, скорее! Творог есть, мама еще утром сунула маленьким ухватом две кринки простокваши на творог. Покуда творогом накормим, а потом можно у кладовщика Ивана Федоровича Грачева попросить полазать под казенными амбарами, все равно есть щелки в полах, и зернышки, наверное, сыплются на землю. Иван-то Федорович не в пример бригадиру - добрый человек, нет-нет да и сунет нам по горстке гороха. А чтоб за милостыню не считали - найдет какую-нибудь работу: то телят отогнать из-под навеса, то гусей проводить от амбаров на прудок к дедушке Егору. А ведь он тоже раненый с фронта пришел, правая рука на черной повязке, и сын у него Макарка с детства инвалид - простудился босиком на поскотине весной и хромает теперь, с костылями ходит...

Поочередно жевали творог и разевали рты, куда голубята совали свои клювики. Кольша все остерегал нас с Осягой:

- Смотрите, клювики у них мягкие, не изогните крючком! Голуби они, а не ястребы.

Изо рта и водой напоили голубят; они перестали пищать, а глаза закрылись белой пленочкой. Уснули цыплята и головки уронили на полные зобы. Из фуражки переложили их в старую тятину шапку, сшитую из заячьей шкурки. Да куда вот ее девать? На печь бы, в тепло, но там днюет и ночует кот Мишка - ворюга из ворюг. Вон сосед Андрей Бателенок, чей огород выходит к нашему заулку, орал мне, будто кот наш изжевал все стручки сладкого гороха. Может, и верно: жрет же он бобы в своем огороде!

Сестра Нюрка ушла помогать маме стирать детдомовское белье, и мы, вытурив кота, двери не только плотно закрыли, а и прижали деревянной ступой. Надо сбегать на Маленькое озерко искупаться и Осяге помочь воды из ключа натаскать. А он не близко, в ложке, возле дома Федора, Трахомы по прозвищу.

Нашу маяту мама заметила. Она подозрительно поглядывала на нас и, лишь услыхала слабый писк, строго спросила:

- А ну, кого опять притащили?

Кольша послушно протянул шапку с верхнего голбца, и мама ахнула:

- Голубята! Дикие, что ли? Где вы их нашли?

- Не, домашние!

- До-маш-ние... - пуще того поразилась мама.

- Ага!

- Поди, на Макарьевскую церковь лазали! - испугалась она.

Мы замешкались с ответом, и нас опередила сестра (бабушка успела рассказать ей про голубят и про то, где мы их взяли):

- У бабушки Соломеи украли, вот где!

Давно ли за растаскивание пороха и пистонов досталось нам с Кольшей.

Мы с братом приготовились расплатиться за голубят: с печи все равно никуда не удерешь да и ночь-ноченская на улице. Однако мама не стала ругаться - это тятино письмо, полученное сегодня, выручило нас. Заглянула она в шапку и сказала:

- Божья птица, голубочки. Смотрите, не уморите их, хлебного ведь ни крошки. Паек-то когда еще выдадут... А бабушке Соломее помогите картошку окучить. Слышали?

- Не уморим, не уморим, мама! - зачастили мы в ответ. - К бабушке Соломее завтра и побежим. А голубята вырастут - к тяте на войну с письмом одного пошлем. Оттуда он с тятиным письмом прилетит.

- Уж и вырастили, уж и с письмом послали, уж и почтальоном голубя изладили! - засмеялась мама. - Да где он отца вашего найдет на такой большой войне? Там живого места нету, везде одна смерть летает! Ладно, пускай голубки дома живут. А теперь спите-ко лучше, голубятники, горюшко мое...

Легли мы с братом по обе стороны шапки и зашептались о голубях, о корме для них, о том, что не у одного Ваньки Пестова есть голуби, но и у нас. А когда выведут наши своих голубят, отдадим Осяге, потом дадим Вовке Барыкину. Ему бы надо в первую очередь - сирота он, только бабушка и дедушка на всем белом свете у него: мать померла еще до войны, а отец прошлой зимой погиб под Сталинградом. Да зарок дали Осяге: первые голубята его, и ничьи больше!

Ваньке Пестову чего не выкормить? У них зерно не переводится с самого начала войны, а у нас всего-то паек: на четверых мама муку в платке приносит. А все равно и мы выкормим! Вон полетай-овсюг поспевает, его набрусним.

Вырастим и отправим голубя к тяте с письмом, он скорее почты долетит и воротится обратно. То-то тятя обрадуется! Узнает голубя с родины, не даст немцам его подстрелить.

А еще бы нашел голубок Федора, сына бабушки Соломеи... Может, и не убит он насовсем, а лежит где-то раненый и ждет голубя с живой водой? Читали мы в книжке, что живая вода хороших людей оживляет. А она есть у нас в Юровке! Мать Осягина - Мария Федоровна, когда на старшего сына Василия принесли похоронную, причитала и приговаривала:

Сокол ты мой ясный, сокол Васильюшко...

Прилети ты ко мне ночью ли темною,

Прилети ты ко мне утром ли с солнышком.

Уж умою я лицо твое белое, умою живой водой,

Водой из родимого ключика...

Из Осягиного ключа и возьмем живой воды и пошлем ее с голубем для Федора. Оживет он, и тогда тятя с сыном бабушки Соломеи скорее побьют Гитлера, скорее домой придут, оба целые и невредимые. А голубей-то тогда сколько будет у нас!..

Нам с Кольшей казалось, что нет ночи на улке, нет над нами потолка и крыши, а лежим мы на сарае, глядим на чисто-синее небо, где высоко над Юровкой кружат и парят голуби бабушки Соломеи.

ГРУЗДЯНЫЕ ГРЯДКИ

Прокопия Степановича привезли домой со станции Далматово на исходе зимы сорок третьего года. Ездила за ним на конторском выездном жеребце по кличке Победитель его жена, мать моего дружка Витьки, Матрена Егоровна.

Председатель колхоза имени Калинина Михаил Петрович Поспелов, сам с оторванной на войне ногой, еле устоял, когда вытащил из конторы овчинный тулуп, который доверялся людям в особых случаях. Потирая остроносое лицо вязаной исподкой*, он строго наказывал растерянно моргавшей иневистыми ресницами Матрене:

- Ты смотри, надежней укутай Прокопа, смотри, не обморозь его. Слаб он, бескровен, а таких нас скоро деревенит мороз. Слышь? Ну, счастливо вернуться! Да, Проне поклон от меня передай, ладно? И не заобнимай его на радостях, чуешь?

_______________

* И с п о д к а - варежка.

Матрена Егоровна приспустила ременные вожжи в побелевших на улице медных блестках, и Победитель, как пушинку, подхватил плетеную кошовку и сыпанул копытами сухие брызги снежных комочков. Взрослые и мы, ребята, молча ждали, когда они счернеют на угоре и скроются за гривой леса Монастырщины.

- Чего, Михаил Петрович, не подсказал Матрене, чтобы она за жеребцом следила, - высморкался в сугроб у конторы хромой конюх Максим Федорович, по прозвищу Собачонок. - А то мужика сбережет, а Победителя запалит. Возьмет, глядишь, сдуру напоит в Далматово. Не ближна дорога-то, евон какой волок.

- Помолчал бы ты, Максим, - хмуро выдохнул председатель табачный дым и даже не посмотрел на конюха. - Матрена не меньше тебя езживала на конях, знает, что к чему. А что прежде солдата сберечь, человека - понимать надо...

Мы с Витькой до потемок катались в логу Шумихи на самодельных, кое-как загнутых и оструганных лыжах из осиновых досок. Скатывались и забирались на горку, а сами все время вострили глаза туда, откуда должна появиться подвода с его отцом.

В той стороне остыло низкое солнце, и дымная изволока затянула край неба, стало холоднее, и захотелось есть, но мы ждали, что вот-вот сизой птицей вылетит на угор Победитель и принесет не письмо, как голубь-почтовик, а Витькиного тятю. В Юровке прибудет еще на одного мужика, пускай израненного - кто же здоровых с фронта отпустит.

Постукивая зубами, глядели мы с горки за деревню на пустую дорогу, уже неразличимую среди снегов. Неужели неправда, что Прокопий Степанович прибыл в Далматово, и зря позвонили в контору из города? Только кто же в такое время станет людей разыгрывать?

- Может, со сбруей что-то случилось или в Пески по пути обогреться завернули? - догадался Витька и добавил: - Айда, Васька, по домам. А то мать заругает тебя, до школы пимы не просохнут. Не дождаться теперь, темно стало, все равно ничего не видно.

Мы подхватили лыжи под мышки и побежали в деревню. Я у пожарки свернул в свой заулок, а Витька потопал дальше улицей. Изба у них стояла на краю Юровки.

Ни мы и никто другой в деревне так и не повстречали Прокопия в тот день. Они с Матреной приехали в полночь, и Витька не слыхал на полатях, как мать завела в избу его тятю, как потом отвела на конюшню Победителя, как долго-долго не спали мать с отцом у стола в горнице.

Дядя Прокоп до самого тепла не показывался на улице. Раз-другой, а к Витьке мы заходили редко и чаще всего стояли у порога, я видел его через раскрытую дверь горницы. Худой и белый лежал он на деревянной кровати, и когда выпрастывал руку из-под лоскутного одеяла, она была белая и костистая, с синими извилинами жил. Казалось, под кожей растеклись и остановились весенние ручейки.

Я не расспрашивал дружка о здоровье отца. Чего тут языком болтать! Если бы мог он, так разве лежал дома... Давно бы дядя Прокоп выправлял к весне телеги, чинил сбрую, вил из конопляной кудели веревки. Да мало ли бы дел нашлось для него в бригаде, в мастерской по дереву...

Помалкивал и Витька, и я понимал дружка. У нас тоже тятю отпускали по ранению, тоже еле-еле поправился и опять уехал на фронт.

Как-то незаметно привыкли мы с ребятами, что у Витьки дома отец, но по-прежнему звали его не иначе как Витька Матренин, и он никогда не поправлял нас и не обижался. Называли же меня Васька Варварин, другого дружка - Ванька Устиньин, как и всех остальных, по именам матерей. Даже учителя в школе вызывали к доске нас не по фамилиям - сплошь были Юровских, Мальгины, Поспеловы да Грачевы, - а по именам матерей наших. Они, матери, и краснели за наше озорство.

...Летом, когда после дождей-парунов появились по лесам синявки и обабки, как-то утром вывела Матрена своего хозяина. Левой рукой он держался за ее плечо, а правой опирался на березовую клюшку. Витькина мать усадила дядю Прокопа на лавочку у ворот, чего-то сказала ему и бегом направилась к ферме. Мы сидели за прудом наискосок Витькиного дома, где играли в прятки по кустам и сшибали шишки с двух сосен. Залезть на них не мог даже липучий Осяга - гладкие стояли они до самой вершины.

- Гляди-ко, ребята, дяде Прокопу полегче стало, - сказал Санко Марфин и показал рукой за пруд.

Витька смолчал, но разве мы не понимали, как он в душе радуется, что тятя его поднялся с постели и сидит на лавочке, как сиживал до войны, когда приходил под вечер с работы и приносил из мастерской сыну маленькие грабелки или литовочку, плуг или борону из дерева. А с поля кто как, а Прокопий всегда привозил ягоды или стручки гороха. И особо любил он ломать грузди.

В деревне быстро узнали, что Прокопий Степанович выходит на улку и дело пошло, стало быть, на поправку. Иные бабы начали уж и вслух завидовать Матрене:

- Счастливая ты, Мотя. Выходила Прокопа и теперь с мужиком. А нам-то где своих дождаться с того света, бумажки и осталось горючими слезами уливать.

И только все сходились на одном, когда смотрели издали или вблизи на Прокопия: "Тоскует мужик по лесу, по груздям... До чего мастер он их искать - задивуешься! Все пробегут грядой Дубровой, ощупают до листика под березами, а Прокоп следом - груздок за груздком выковыривает. Знать, заговор какой-то имеет, грузди сами из земли к нему лезут. Груздяник первый, чего тут скажешь боле!.."

С груздями каждый раз возвращались мы в деревню мимо Витькиного дома, и дядя Прокоп ласково окликал нас с лавочки:

- Ну, как там, добры молодцы, груздочки? Сухих или сырых наломали?

И подолгу советовал, куда лучше завтра идти, где и какие грузди здорово растут-напревают, как ломать их, чтобы не перевелись они по лесам:

- Грибы - они не уважают, кто роется в лесу, как свинья пятаком своим все искапывает. Они - существо тонкое, глазу не видно, как размножаются. Сломал груздок, осторожно прикрой корешок. После столь нарастет - всем таскать не перетаскать.

Запали нам в душу слова: тоскует Прокоп по груздям... Сводить его с собой? Да если мог, так разве усидел бы он на лавочке?! Он бы и в колхозе работал, и по грузди успел бы...

Идем ли дорогой полевой в дальние Отищевские березняки, бродим ли бельниками у Королят, а нет-нет да вспомним Витькиного отца. И если у Витьки меньше нашего груздей в ведре - незаметно подкладываем из своих. Не в отца он, попадаются ему все больше старые шляпы - червивые или иструхшие. Но и понимали, не маленькие: дяде Прокопу готовые грузди не в радость. Это кажется только, что хорошо бы они сами запрыгивали в ведро. Ну, напрыгали бы, а какое веселье, если не ты нашел, не полюбовался вначале, а потом аккуратно сломил?

Заненастило как-то, обложило дождем-мелкосеем со всех сторон, и пережидали мы непогоду под соломенной крышей овчарника за Витькиным прудом. Сухо и тепло нам на соломе, под самой крышей веники прошлогодние висят, и ветер не достигает нас.

Безделье хуже всякой работы показалось нам. Даже поливать грядки и окучивать картошку лучше, чем смотреть на близкое мутное небо и слушать, как сыплется и сыплется частый дождик.

- Робя, - покусывая соломинку, начал первым Осяга. - Дождь-то все равно пройдет, не век же ему полоскать. Я вот что думаю: как просохнет, давайте берегом пруда изладим груздяные грядки. Навозим земли из Дубравы на тележках и в грядки ее. Грузди напреют, и дядя Прокоп начнет за ними ходить.

- А верно Осяга придумал! - ожил Ванька Устиньин. - Долго ли оравой натаскать груздяной земли.

Осягина задумка приглянулась всем, и никто не приметил, как стемнело под крышей и "отбил часы" по подвешенному на углу лемеху фермский сторож, ревматизный Василий Южаков. На уме у нас были только груздяные грядки возле пруда для Прокопия Степановича. А расходясь домой, Витьке строго наказали: пока грузди не появятся - тяте своему ни словечка. Вдруг ничего не получится, и осрамимся перед ним.

"Хоть бы ненастье кончилось, хоть бы кончилось..." - изнывал я ночью. И пока не свалил сон, прислушивался: не бренчит ли дождь по стеклам, не каплет ли с крыши в деревянное корыто?

А утром первым делом подскочил к окну и с радости чуть не выдавил головой стекло - на улице было светло, резко голубело небо и в каждой лывине плавилось яркое солнце. На заплоте гоглился и голосил петух, куры мелкими глоточками отпивали дождевую воду из корыта, и даже воробьи лезли попурхаться в лывине, будто не стояло нудное ненастье, а прогрохотала короткая гроза.

С ведрами и тележками двинулись мы Морозовской дорогой в Дубраву. Мама еще раньше ушла на детдомовский огород, а сестре Нюрке я не стал объяснять, лишь махнул ведром и покатил тележку по заулку к пожарке.

Собрались у пруда на диво дружно, даже Ванька Устиньин - засоня из засонь - и тот явился без опоздания. И когда пять тележек проторили сырой дорогой прямую колею, я заметил, как переменился в лице Витька: волновался он, и слезы от благодарности к нам накатывались на узкие глаза.

"Ничего, Витя, вырастут на грядках грузди. Растут же огурцы, морковь и бобы, - думалось мне. - Дождей не будет - польем из пруда. Пруд пересохнет - из Крутишки речной воды наносим. Ключ под ветлой со срубом не испарится никогда. Вырастут грузди - взвеселим сердце дяди Прокопа..."

Что-что, а возить на тележках - дело привычное для нас, пусть земля и тяжелее чащи или сухостойника. А когда артелью, то и пауты не так больно кусаются, и солнце не очень-то жарит затылок, и о еде не думается. А летнему дню конца и края не видно. Неловко только, когда попадаются навстречу взрослые и допытываются, зачем из леса землю везем.

- В школе велели, - буркнул Осяга на расспросы сроду подозрительного конюха Максима Федоровича.

- В шко-о-ле? - недоверчиво растянул он. - А почто моя Манька не сказала, из озерка не вылазит, поди, грязи напарила в голове от перекупанья.

Если бы нужна была просто земля, то навозили бы скоро. Но мы аккуратно снимали грибной слой и складывали отдельно от земли - черной, вязкой и тяжелой. Ее ссыпали вниз, а уж после покрывали бурой, с перепревшими листьями. В ней таились невидимые семена груздей.

Витька ли обмолвился или сам Прокопий Степанович углядел, но на третий день он неслышно приковылял к нам на пруд под старые редкие березы, и мы услыхали:

- Гляжу и гадаю: чем это добрые молодцы занялись? А они, смотри, земляные гряды делают.

- Не земляные, а груздяные, дядя Прокоп, - признался Осяга и покраснел, и лишь брови и волосы забелели сильнее прежнего.

- Груздяные?! - удивился Прокопий Степанович. - А не проще ли грузди таскать? Или в лес неохота ходить, под боком хотите их ломать?

Витька подбежал к отцу и о чем-то зашептал ему на ухо. Видимо, признался, для кого грядки и грузди. Дядя Прокоп кивал головой, но было все-таки непонятно, доволен он нами или не одобряет.

- Так-так, ясно, ребятки! Однако скажу вам, вы уж, ради бога, не обижайтесь, не с того начали. Допустим, грибной земли вы навозили и грибницу не нарушили. А вырастут ли грузди? Может, чего им недостанет здесь?

Мы растерялись: наверное, действительно что-то мы не додумали, чего-то не так делаем. Дядя Прокоп лучше нашего знает, как грузди растут, на войнах побывал...

- Ну, вы не расстраивайтесь и духом не падайте. Нужно было, сынки... - голос у дяди Прокопа почему-то дрогнул. - Нужно с деревьев начинать, березы и осины сажать. Тогда, я вам скажу, точно вырастут любые грузди. Точно!

Прокопий Степанович поморщился, должно быть, раны разбередил, и медленно осел на почерневший пень спиленной березы. Он свернул цигарку, ловко высек кресалом искровые брызги на трутовник и затянулся табаком.

- Правее нашей избы, ребята, - ткнул дядя Прокоп клюшкой за пруд, жил Иван Григорьевич Поспелов, или Ваня Семиных, как помнят его старые люди в Юровке. Не такой, как все, он был. Во-первых, обожал лошадей, да не рабочих, а рысаков. От кавалерии, службы солдатской, осталось в нем. Запомнил я жеребца, Соловко звали, как ветер был, не конь, а огонь! Эх, да как скакал на Соловке Иван, как скакал! - заблестел глазами дядя Прокоп. Никто и не тягался с ним на скачках, где уж Соловка обогнать! Да и умен, умен был жеребец! Иной человек меньше соображает... Хотя совсем не о том я вам расскажу. И пруд, и ключ, и сад вот весь этот - все от Ивана Григорьевича осталось. Только худые люди перевели его, сад-то. Берегом целая березовая роща стояла, тут и рябина, и черемуха, и калина, и смородина. Сосны тоже он вырастил, а в пруду развел рыбу. Не караси, а лапти ловились. Ну, а главное-то - грузди здесь росли, что те по добрым лесам. Прыснет дождик - Иван Григорьевич с корзиной за пруд. Смотришь, синявок несет или обабков. А опосля грузди - ступить некуда. Соседи смущались в сад заходить, хоть Иван Григорьевич приглашал. Тогда он что надумал: груздями одарял нас, а бабушку Федосью за руку насильно заводил. Состарела она, под девяносто подкатило ей, а по грузди любительница была ходить. Только куда ей в лес? Вот и меня дядя Ваня приучил к груздям. Своих-то детишек он не имел, меня заместо сына привечал.

- А когда он умер-то? - вырвалось у Ваньки Устиньиного, стоило только Прокопию Степановичу замолчать.

- А? - поднял голову и очнулся от чего-то своего, нам неизвестного. Не помер Иван-то Григорьевич. Белочехи его зарубили шашками.

Дядя Прокоп уперся на клюшку, поднялся на ноги и улыбнулся нам:

- Ладно, сынки, подамся домой. А вы запомните мой-то совет. И будут, будут расти грузди у вас.

Сколько не мочило потом, а на грядках не появились грузди. Зато осенью мы натаскали березок, осинок и смородины. Засадили весь берег пруда и снова поверили, если поднимется лес, станут расти и грузди. Лишь бы поправился здоровьем Витькин тятя. А грибная земля тоже не пропадет даром: в ней есть незримые семена груздей, и они сразу оживут вместе с лесом.

...Слякоть и холода опять свалили дядю Прокопа. И когда Витька не пришел в школу, мы сбежали с уроков к нему домой.

В настуженной избе тесно от народу. Из горницы причитали проголосно бабы, а у стола на лавке сидел без шапки председатель колхоза и свертывал цигарку за цигаркой. Взрослым было не до нас, и Витька на печи за трубой не видел и не слышал нас. И мы тоже оглохли, сели на нижний голбец и, не стыдясь друг друга, заревели. Давились, всхлипывали и, стуча зубами, шептали:

- Дядя Прокоп, дядя Прокоп, чо ты не дождался груздей, чо не дождался...

СИНИЕ ПТАШКИ-ПИКУШКИ

Суслик дернулся-вздрогнул и покорно затих у меня в руках. Он не бился и не царапался, а скосил на нас темно-синий глаз с нависшей слезинкой и ждал решения своей судьбы.

- Да живой ли он, папа? - заволновался сын и осекся...

Песочная шерстка трепетала-мурашилась, словно вот-вот из груди зверька вырвется маленькое горячее сердце.

- Папа, суслик-то обмочился! - снова ахнул Вовка.

- Сколько он страху натерпелся, - усмехнулся я и ослабил пальцы.

- Ну что с ним делать, сынок?

- Как чего? Отпустим! - удивился Вовка.

- А ведь он вредитель.

- Ну и что. Чему здесь суслику вредить? Сам видишь, земля одна да сеянцы акации на питомнике.

- Будь по-твоему, помилуем! - и я разжал пальцы.

Суслик рванул полем, высоко подкидывая круглый зад и смешную кисточку хвостика, непросохшего после струйки.

Что же, пускай живет... И не заступись за него сын, все равно отпустил бы его. Понимаю, вредитель он, а душа протестует. Нынче совсем редко услышишь птичий пересвист сусликов даже на поскотинах. С полей и распаханных степей сжили их грозные пахари-тракторы, того и гляди, останутся скоро по музеям серые от пыли чучела зверьков. Ну а зерна осенями остается в полях немало, хоть и молотят хлеба чудо-комбайны.

...Грызуны - вредители. И в школе и дома внушали нам когда-то, если разговор касался сусликов, и хвалили тех, кто больше всех наловит простодушных зверьков.

И мы начинали с забавы, а в войну перешли на промысел. Лишь "съедали" ветра и дожди жидкий снег на степи у деревни, а мы уже бродили ватагами и отыскивали жилые норы.

- Нашел, нашел! - завопит кто-нибудь из нас, подскакивая у норы не столь от радости, сколько для согрева босых ног.

И загремят ведра на бегу, и начинаем мы таскать воду из лыв и болотин.

Эх, если бы с такой охотой поливали мы огуречные гряды!

Чего бы проще выманить из норы сухолюба-суслика - только не ленись, таскай воду, не давай ему опомниться. Ан нет! Оплошай, не ухвати вовремя, когда он мокрый очумело полезет из мутно-холодной дыры, - "заткнет" суслик ее задом и скорее задохнется-захлебнется, чем покинет нору. Хоть лей воду, хоть палкой тычь - не сдвинешь его, как норовистого быка.

Среди ребят прослыл я удачливым ловцом, и они освобождали меня от воды после двух-трех ведер, сажали сторожить суслика. Иные боялись, другие оправдывались, что, мол, бородавки по телу пойдут. А я навострился угадывать бульканье в норе и смело цапал сусликов даже за мордочки. Бывало, укусит зверек, но тогда еще сильней азарта и злости прибавляется...

Впитывала земля снежницу, и наступал самый трудный промысел.

Уже не оравой, а втроем - старший брат, дружок Осяга и я - вели мы ловлю пшенично-степных грызунов. Свивали петли из конского волоса и настораживали мелкие капканы, оставленные нам отцом.

- Добры отцы сусеки и лари хлеба заробили своим семьям, а наш всего и благословил оружья и капканы, - иногда, отчаявшись, ворчала мама.

Мы, однако, про себя не соглашались с ней. Хлеб мы давно бы съели, а ружье и капканы кормят нас круглый год.

Нет, не совсем уж и худой наш тятя, пусть сроду не домил так, как хозяйственные мужики. Всех младших братьев поочередно таскал он с собой по лесам и болотам. С возрастом они отходили от охоты и остепенялись, а тятя из всей Микитиной породы остался бродягой-охотником. А мы-то с Кольшей в тятю по нужде.

...Заготовитель дедушка Яков Иванович отоваривал шкурки сусликов, хомяков и водных крыс отрубями и даже желто-серым сахаром.

Как-то прибежали к сельповскому амбару, где заготовитель принимал у нас пушнину, и остолбенели у распахнутой двери. Дедушка доставал из сундука глиняные пикушки и каждой насвистывал. Синие пташки с красненькими пятнышками сбоку весело распевали из амбара, и нельзя было отнять глаз от голосистых игрушек.

Яков Иванович щурился из-под клочкастых сивых бровей, хитро подглядывал за нами, и густая борода шевелилась улыбкой. Казалось, он не просто проверяет товар, а испытывает-подзадоривает нас с каким-то умыслом.

- Нам бы, Кольша, - заикнулся я на ухо брату, и он согласно вздохнул.

- Чего же понатащили нынче, охотнички? Сколь хлебушка упасли от окаянных вредителей? - спохватился Яков Иванович и вынул из бороды последнюю синюю пташку.

К нашей пушнине дедушка не придирался. Он благоволил к тяте и частенько грустил, что война оторвала от дела самого заправского зверолова:

- Ить только горностая по две сотни за зиму сдавал Иван Васильевич. По две сотни! А шкурочки-то без единой помарочки, белее снега! Первым сортом на базе шли. Во как!

Мы снимали шкурки без порезов и рвани, обезжиривали начисто. И заготовитель похваливал нас, а на других ребят хмурился:

- Портят шкурки токо. Думают, война, так она все спишет.

Дедушка для чего-то помусолил палец, вроде бы собирался отсчитать нам бумажные деньги.

- Молодцы, робятушки, молодцы! А чем отоварить? Есть маленько крупки пшеничной. Поди, стосковались по хлебному? Ай и чего спрашивать-дразнить!

- Дедушка, а пикушки почем? - осмелел Кольша.

- Пикушки... - Яков Иванович о чем-то задумался, и мы снова оробели.

- На пикушки хватит, робята. Дак голоднешеньки же вы. А потом... Потом, чо мать-то, Варвара Филипповна, скажет? Вас и меня отругает. Старый хрен, соблазнил-омманул малолеток. Смотрите, вы добытчики, ваша воля.

- Пикушки! - выдохнули мы с Кольшей, и у дедушки разошлась в улыбке борода.

Он с эханьем махнул рукой на сундук:

- Ладно, робята! Мне тоже тятька в голодный год заместо пряника пикушку в гостинцы привез из города с заработка. Быть может, не запомнил бы я пряник, а пикушку до старости не забываю. Я ить чо их давеча перебирал? Вас растравливал, да? Не-е, детки, самого себя поминал и тятю-покойника. И не был я тогда пустобрюхим, а был самым богатым и сытым. Эдак-то оно, робята...

С пикушками, синими пташками, торопились мы домой от сельповского амбара. Свистульки из тальника, когда соковели лозины под гладкой корой, все ребята ладили хорошо; а Ванька Пестов соловьем-разбойником наяривал на берестинке. А таких, как эти, нет ни у кого в Юровке, и не на что их купить. А у нас есть они, распевучие пташки. Стоит дунуть легко в хвостик, и оживет птаха.

Мама услыхала, как мы затворили за собой избяную дверь, и выглянула из-за печи.

- Чего вам навешал сёдни Яков Иванович?

Переминаясь с ноги на ногу у порога, мы оба молчали с Кольшей.

- Чо не сказываете? Я кого спрашиваю?

- Да вот чо... - промямлил Кольша и разжал кулак.

На ладошке засинела потная пташка.

И у меня забилась в руке, как живая, точно такая же синяя птаха. А если дать деру к бабушке или в коноплище на меже? Отойдет мама, и тогда... а то вон как стемнела лицом и крепко сдавила ухват.

Ладонь у Кольши ходила ходуном, и птаха, казалось, сейчас спорхнет с нее, но не взлетит, а стукнется о половицы.

Мама уронила ухват и отвернулась от нас, а когда поднимала его с пола, почему-то вздрогнули у нее губы и - то ли дым пахнул из печи завытирала глаза запоном.

Мы шмыгнули на полати и зарылись в старую лопотину.

В потемках завернула к нам соседка Антонида Микулаюшкиных. Посудили они с мамой громко об отцах, о войне, о работе и зачем-то перешли на шепот.

- До чего, Тоша, война нас, матерей, довела, - услыхали мы мамин голос. - Совсем в робятах дитенков перестали различать. Давеча чуть не излупила я своих. А за что? Взяли на шкурки у заготовителя по пикушке. Только хотела ухватом хлестнуть, а с глаз-то вроде что-то и спало. Прозрела я, смотрю на них, а ить дитенки оне, совсем дитенки. Одежонка заплата на заплате, руки и ноги в цыпушках. Зверьков-то ить не просто наловить. Господи, думаю, да за что, за что я их бить собралась?! Сено сами косят и на корове возят, до полночи маются в лесу одни, ежели воз развалится. Дрова пилят и себе и чеботарю Василью Кудряшу за обутки. И ягодники, и грузденики они у меня. Ведрами таскают эвон с какой дали! В нужде и горе забываешь и с них, как с ровни, спрашиваешь. А тут глянула, и сердце кровью облилось. Ребятенки, детки еще оне. Ни еды-то не видывали, ни игрушек. Эдак и детства не узнают, останется в памяти работа, голод и нужда.

...Нам было душно и жарко под окуткой, кашель давил дыхание, но мы боялись шевельнуться. Скрипнет полатница, и оборвется мамин шепот.

Ночью сбили мы с себя лопотину и, ненадолго просыпаясь, прижимали к себе синие пташки-пикушки.

КЕДР

Дедушка Егор застал нас с Вовкой Мышонком врасплох. Мы с дружком жадно дорвались до кисло-твердой мелочи крыжовника: нещадно укалывая руки, выискивали пупырчики с белесым пушком в колючей зелени и забыли про осторожность. Вот и не слыхали, когда он отпер воротца в сад и доковылял до кустов с костылем на скрипучей деревяшке вместо левой ноги. Свою ногу Егор Иванович Поспелов, как мне сказывала бабушка, оставил на японской войне.

- Кхе, кхе, - закашлял кто-то над нами.

Нас передернул испуг, и крыжовник впился иголками в наши руки. Вскинули мы с Вовкой головы и поняли: нет, не удрать от деда Егора, пусть он и на деревяшке с костылем.

Егор Иванович спокойно смотрел на нас сверху, а мы на него снизу. Я как бы окоченел на корточках, а Вовка мигом опомнился и сунулся было в куст. Рыжеватый, с маленькими глазками на скуластом лице, он не зря получил прозвище Мышонок. И спрятаться Вовка пытался столь же проворно, как юркая мышь. Да как схоронишься в крыжовнике, ежели руки и те в крови? Ну и дедушка костылем где хочешь достанет...

Вовка наткнулся лицом на колючки, и у него без всхлипа-рева потекли слезы. Еще бы! И перед дедом страшно и больно...

- Стало быть, ягодки кушаем? - доставая из брючного кармана кисет, спросил дедушка Егор. - Крыжовник что, его с ветками не наломаешь, не черемуха, он постоит за себя, покусается. И что вам нападать на него теперя? Ни скуса, ни сытости, кислотье зеленое! А как наспеют ягоды и станут сладкие, во тогда, робятки, милости просим!

Помолчал Егор Иванович, посмотрел на свой домик за прудом, на баню у воды. Все-то у него обсажено черемухой, ветлами и тополями, а в палисаднике из цветков мальвы березки тянутся.

- Сад все одно общественный, всем краем садили. Малину робята по пути из Далматово навозили, в Серебряковой роще под Песками она растет. Всех, сердешных, на войну проводили...

Дедушка вздохнул и ловко, наугад, завернул козью ножку из полоски газеты, сыпнул в нее щепотку самосада и стал кресалом высекать искру из кремня черной гальки на проваренную вату. Вот он густо пыхнул дымом и медленно опустился рядом с нами.

- Чего вы, как зверьки, ужались? - спохватился Егор Иванович. По-людски садитесь-ко подле меня.

Молчком пододвинулись мы с Вовкой к нему и тоже уставились на прудок. Вода чистая, без ряски, не как в прудах на Одине. Сюда по логу Шумихи течет ручей, а собирается он из ключей, и где выбиваются они из глуби, там земля зыбкая и студеная даже в летнюю жару.

- Сад, сад, - снова заговорил дедушка. - Какие тут фрукты-ягоды! Черемуха родится и крыжовник, а смороденник застарел, малинник переродился, и трава его задавила. Огораживаю-то я сад вовсе не от людей, а от скота. Животина завсегда лезет к деревьям. Кажись, какой бы вред от овечек? Не огложут они тополя, однако посыхают тополины с овечьего помета. Робята, - повернулся к нам Егор Иванович. - А что я сад берегу? Трудодни мне колхоз не отмечает за него, их я зарабливаю за починку сбруи, ну и грабли да вилы к сенокосу лажу. Не знаете? Из-за кедра я сад оберегаю.

- Какого кедра?! - осмелели мы с дружком.

- Покажу, покажу!

Дедушка потушил окурок о деревяшку и, ухватившись обеими руками за костыль, трудно поднялся на ноги. И мы следом за ним пошли в тополя.

- Эвот, мой воспитанник! - похлопал дед твердой бугристой ладонью темно-коричневый ствол незнакомого нам дерева.

Раньше мы замечали его, особенно зимой. В школу мимо Егорова сада я три зимы протопал. Только поближе разглядеть хвойное дерево было некогда: и на уроки бы не опоздать, и на бегу греешь ноги в старых ботинках. Видно, что не сосна и не елка. Сосны растут на другом краю Юровки у фермы и в огороде Степана, по прозвищу Рева, а елки на Одине возле дома Настасьи Семифонихиной.

- А как он посажен? - дотронулся Вовка до кедра.

- Как? Семилеткой кедренка привез я из Красноярска. Раны там заживляли мне, япошки-то не токо ноги меня лишили. Подпортили кожу и в иных местах. С тамошним солдатом вместе лежали, он и дал мне на память кедр. Говорил, долго кедр живет, и ежели приживется, то и я буду жить, и дети мои, и деревня наша не переведется. Так я и заветил кедр не только на себя и сыновей Мишу с Иваном, а на всю Юровку. Зарастет-приживется он значит, деревне родной века вековать. А ерманца победим, покуда сынки живы на фронте. Михаил-то вон капитан, а Ваня на море сражается. И деревня тоже жива.

Дедушка долго гладил шершавую кору своего кедра и рассказывал, почему он зовется чудо-дерево. Смола его раны и ожоги затягивает, иголками ревматизм лечат, а орехи и подавно лекарственные.

- Вот и вы, робятки, сберегите кедр. Сам я не могу, а вы осенью залазьте на него. Должны быть шишки. Орешки в них сладкие, не чета крыжовнику. Ладно?

Мы с Вовкой никому не проболтались про кедр, чтоб ненароком не обломали его наши деревенские ребята. Детдомовцы, те не признавали юровских садов. "Ха, нашли сады! - издевались они над нами. - С каких пор ваши тополя и ветлы фрукты стали родить? Может быть, на них калачи вырастают?!" - "А черемуха?" - не сдавались мы. "А пошли вы с ней!" отмахивались детдомовцы, однажды с голодухи испытав вязкое свойство черемуховых ягод. Только в мае, когда она белела живыми сугробами, приезжие ребята с тоской смотрели на нее, поди, вспоминали неведомые для нас яблоневые сады.

...Снег в тот год не выпадал долго на застывшую землю, и нам нечего было делать после уроков. Мы случайно вспомнили про кедр у Вовки дома, а жил дружок недалеко от сада. Эх, прозевали шишки! Кинулись в сад, перемахнули прясло - и к кедру. Холодно, но не лезть же в ботинках! Разулись с Вовкой и, сперва я, а потом и он, забрались до вершины. Сучья у кедра крепкие, не сравнишь с сосновыми, да вот где шишки? Начали обыскивать хвою, и вдруг Вовка аж взвыл от радости:

- Васька, нашел, нашел!

- Шишки? Неужто есть!

Вовка не ошибся: он и верно отыскал три здоровенных шишки. А больше, сколько мы ни искали, шишек не оказалось.

Спустились на землю, обулись и, сговариваться нечего, побежали к дедушке Егору. Он сидел в натопленной малухе-избенке и чинил колхозную сбрую.

- Что случилось? - встревожился Егор Иванович.

- Шишки, дедушка, шишки нашли!

- Шишки? - заволновался дед, хотел вскочить с лавки, но деревяшка была отстегнута и валялась на полу.

Больше нашего радовался Егор Иванович шишкам своего кедра.

- Всем по штуке! - молвил он и все повторял: - Спасибо, спасибо, робятки! Не думал я дожить до шишек, а вот дождался...

Дома я положил шишку в печь, как советовал дед, она подсохла и ощерилась чешуйками. Из-под каждой выглянули бурые орешки. Их мы поровну поделили между собой. Мама ахала и дивилась:

- На-ко, у нас в Юровке орехи растут! Ране-то на базаре и покупали их к праздникам, из Сибири их возили к нам.

А мы с Вовкой загадали: на будущую осень родится много шишек, можно будет сказать ребятам и угостить всех кедровыми орехами.

...Когда в колхозах начали молотить рожь, в Юровке впервые за войну появились грузовые машины.

Одну из них мы приметили на мосту через ручей возле сада. Почему она шла с Одины - непонятно. И нам еще издали стало не по себе. Неспроста она там остановилась.

- Васька! А если машина застряла на мостике, он же худой, по нему и на конях-то никто не ездит, - догадался дружок, и мы побежали под горку к саду.

В саду мы увидали мужика, он со всего плеча рубил топором не тополину, а ...кедр. И не успели мы рта открыть, как кедр зашумел вершиной и грохнулся на прясло.

Нет, нам не верилось, что среди белого дня кто-то может срубить кедр дедушки Егора, один кедр на всю Юровку!

Мы с дружком остолбенело глядели, как мужик быстро отрубил от кедра два коротыша и поволок их к машине на мостке. И был это не какой-то приезжий из города, а зять Никанора Глызенка. Только жил он теперь не в Юровке, а в райцентре. Заехал он на Одину к тестю, видно, со стороны соседней деревни Макарьевки, напировался, поди, досыта - вишь, шатается, еле на ногах стоит, вот и понесло его на худой мостик...

...Эх, скорей к дедушке Егору!..

Дед лежал хворый на лавке под полатями, но враз понял нас и сдернул со стены берданку-крымку, как он ее называл. Втроем и выскочили мы из ограды и заторопились к мостику. Да где там успеть... Машина взревела мотором и сорвалась с мостика на берег, а там и на дорогу.

- Паскуда... - прошептал дедушка, выронил берданку и с подломленным костылем упал на землю.

И нам с Вовкой впервые за всю войну стало страшно за дедушку, за наших отцов на фронте и за всю Юровку.

ЮРА АРТИСТ

Третий день морочит над желтыми лесами с той стороны, где идет война, и Нюрка с Кольшей торопятся сегодня посуху докопать бабушкину картошку. А мы с ней топим баню, что притулилась к пряслу огорода Ивана Яковлевича Юровских.

Сперва натаскали воды из колодца: бабушка на коромысле, а я двумя ведерками. Когда банная посуда - три кадки и бадья для щелока запростана, начинаем носить дрова.

- Васько, ототкни-ко дымоход! - наказывает бабушка и затапливает каменку.

Я лезу на полок и вытаскиваю прокопченную тряпичную затычку в стене над каменкой, куда вытягивает дым из бани.

Сейчас остается следить за жаром и вовремя греть воду раскаленными круглыми гирями. Их бабушка выхватывает из подтопка клюкой и кидает в кадки, оттуда гулко ударяет густой белый пар. Тут только успевай убираться за порог, иначе можно ошпарить лицо.

- Слышь, Лукия Григорьевна! - окликает бабушку из своего огорода сосед Иван Яковлевич. - Обожди, чо я те скажу: опять седни похоронка в сельсовет пришла.

- На кого?! - меняется лицом бабушка и роняет на траву ковшик, которым она вылавливает угли из бадьи со щелоком.

- Не пужайся, соседка, не на твоих сыновей и не на наших деревенских.

- А на кого боле-то?

- Председатель Александр Федорович сказал давеча - Юра Артист погиб. Помнишь, с кином ездил к нам года два?

Дедушка Иван подходит бороздой к бане и тяжело опирается грудью на прясло. Ему не на кого больше ждать похоронные: младший сын, пограничник Дмитрий, погиб в самом начале войны, а старший, тракторист Степан, убит прошлый год под Ленинградом.

- Уж и как не помнить! С Ваныной моим дружьями были, сколь разов ночевали у нас, сколь работы всякой переробил. Вон и баню с Ваныной заново перекатали... Неужто взаправду убило его?

- На войне, Лукия, взаправду убивают. Токо в кине понарошке-то...

- Пошто похоронку к нам прислали? Поди, Лизке Миколаюшкиных, с ней ить Юра похаживал, любили они друг дружку.

- В том и дело, что на сельсовет. Юра-то сиротой рос, никого у него из родни не осталось. А Юровка ему родной стала, вот он и оставил адрес на нас. Вишь как, горе нонче выходит у всех общее.

Бабушка прислонилась спиной к бане и закрыла лицо запоном, а дед Иван глядел себе под ноги и зачем-то отковыривал ногтем большого пальца присохшую полоску коры на березовой жердине. Я сунулся в баню, сел на пол напротив каменки и вовсе не от дыма тер кулаками мокрые глаза.

Дядя Юра... Неужели и он, как и наш дядя Андрей, никогда больше не будет живым, не привезет к нам кино, не придет ночевать к бабушке и не попарится в бане мягким веником... Кого-кого, а дядю Юру помнят и уважают в Юровке стар и млад. Вон бабушка поплакала и с дедом Иваном вспоминает его добром, как родного...

- Что и баять, Лукия, не мало памяти оставил Юра. Вот прясло у меня с твоего заулка повалилось, так он, слова не говоря, взял да и поставил перетыки. У Офимьи как-то квартировал - крышу дома перекрыл, куме Прасковье сено вывез. Солдатке Настюхе печь склал - век простоит и не задымит. У кого он токо ремеслу научился! Ить молодешенек, а на все был мастак.

- А кино, кино-то как показывал! Зря ли его артистом и назвали, вздохнула бабушка. - А уж веселый да обходительный какой был! Худого слова девки не слыхивали от него, а парни при нем меж собой не дрались. Эвон сколько ломов извели на ети... как их называли-то?

- Турники?

- Турники, турники.

- А в клубе хоть бы раз кто при нем ругнулся. На что уж поганый язык у хромого Ивана Павловича, однако боялся рот раскрыть при киномеханике, продолжал дед Иван. - Даже макарьевцы и те не хулиганили.

Я подкинул поленья в каменку, сложенную когда-то дядей Юрой, и тоже вспомнил о нем.

Раньше, до него, возил немое кино хмурый сухощавый парень, и не только ребятишки, а и многие взрослые смотрели лишь картинки на белом полотне экрана. Грамотные, даже учителя семилетней школы, и то не всегда успевали прочитать, о чем говорят в кинокартине. В зале слышались крики и шепотки, а после кино все долго еще расспрашивали друг друга - о чем все-таки было кино?

До Юры безбилетников, нашего брата, и близко не допускали до дверей клуба. Ежели кому удавалось незаметно нырнуть в зал, то завклубом, однорукий Михаил Грачев - руку ему отняли в больнице после несчастья на тракторе, - вылавливал "зайцев" из-под скамеек и зло выгонял на улицу. Однажды и я получил чугунный пинок ниже поясницы, и у меня пропала всякая охота скрытно проникать в кино.

Весной того года, как началась война, вместо неразговорчивого киномеханика привез кино коренастый парень в кожаном шлеме летчика. Мы с ребятами отирались возле клуба и сразу отметили, как он здорово похож на летчика Валерия Чкалова. Может, родня или на самом деле летчик?

Вначале он не заметил нас: занес в клуб аппарат, динамо и железные банки с частями кино. И только потом весело махнул нам шлемом:

- Эй, хлопцы, айда сюда!

- На что? - отозвался за всех Витька Паршуков, сын командира-пограничника.

- Не на что, а зачем. Нечего лодырничать. Ать-два и развесить по селу оповещения о кино! Понятно? - скомандовал он, и кто побойчее, тем и достались листы бумаги с названием кино, числом и часами показа его в клубе.

Если мой крестный дядя Ваня успевал до кино вернуться с поля, он брал меня с собой и покупал билеты на двоих. Тогда, как и все юровчане, я и узнал, кто такой новый киномеханик, и почему его у нас окрестили артистом, и почему все стали наперебой зазывать к себе на квартиру.

Крутить динамо Юра набирал из взрослых парней команду в два раза больше, чем было частей у картины. И нас запускали в клуб тоже как "динамщиков", у каждого брал в залог фуражку. Парням он возвращал кепки-восьмиклинки после того, как кто-то из них прокрутит часть, а нам после кинокартины. Михаил Грачев косился на нас и по привычке норовил вышарить, но дядя Юра отрезал:

- Хлопцев не трогать! Они у меня помощники.

Артистом назвали киномеханика неспроста. Юра знал наизусть, о чем писалось на кадрах, и громко, на весь зал, озвучивал немое кино. Да не просто читал, а говорил голосами героев кино. Отпала всякая нужда читать надписи, знай смотри да слушай дядю Юру! Окончится кино, и все на прощание сто спасибо скажут и в гости позовут.

- Ну и артист, ну и артист! Прямо-таки всяко играет голосом! И где нам нашли такого золотого парня! - слышно было на улице, когда расходились по домам из клуба.

Лишь однажды дядя Юра забылся, когда показывал кино про Чапаева. В тот момент, когда он переплывал реку Урал и белоказаки стали строчить по нему из пулемета, Юра отступил от киноаппарата и закричал через зал Чапаеву на экране:

- Василий Иванович! Ныряй, ныряй скорее! Убьют ведь, гады, убьют!

И он, и все мы заплакали: так жаль, так жаль стало Чапаева, так обидно, что ничем не можем ему помочь...

Днями Юра успевал кому-нибудь запаять посуду или расколоть дрова. У бабушки вот баню с дядей Ваней перекатали. Любил он париться! Так поддаст воды на каменку - треск стоит, а он крякает да хлещется веником! Потом окатится холодной водой из таза и, горячий и красный, в одних подштанниках вылетает на заулок, мчится к бабушке. А там на столе пофыркивает самовар. К чаю я приносил из погреба костянику в рассоле, бабушка заставляла стол шаньгами и пирогами.

Дядя Юра расчесывал коротко стриженные белые волосы гребешком, они садились с моим лёльком чаевничать. А после кино шли вместе холостовать. И где бы ни пели парни под гармонь, я издали узнавал голос Юры Артиста.

Оба поговаривали о службе в Красной Армии: дядя Ваня мечтал о флоте и давно носил поверх тельняшки белую морскую рубаху с большим отложным воротником, а Юра твердо решил попасть в авиацию.

Юра жил в районном селе Уксянка, оттуда он ушел на фронт. Правда, раньше он проводил дядю Ваню и все твердил, что они встретятся с ним на войне и что после победы над Гитлером вернутся жить в Юровку. Никто, кроме дяди Вани, не знал, что киномеханик сирота и у него самая обычная фамилия - Морозов. И кто мог подумать, что похоронка на него придет в Юровку.

...Ночью морок накопился в длинный осенний дождь. И туда, навстречу ненастью, высоко по небу сердито гудели самолеты. Мне хотелось выбежать за ограду и закричать летчикам, чтобы они отомстили фашистам за Юру Артиста, теперь сына и брата всей нашей Юровки.

ВОЕНРУК

Самое непростительно-обидное для нас, что о приезде военрука в Юровку первым прознал Ванька Парасковьин, еще и дня не учившийся в школе. Правда, подле нее под окнами он постоянно отирался и зимой частенько ознабливал то уши, то конопатый нос, поджидая меня с уроков.

Если Ванька попадался на глаза техничке Ефросинье Поспеловой и она замечала деревянно-белые пятна на лице парнишки, тогда удавалось ему по ее милости проникнуть в полутемный коридор. Сперва кривая Фроська отшлепывала Ваньку тяжелой ладонью, а потом добрела и варежкой оттирала ознобленные места. Жалости у технички хватало ненадолго: перед звонком на перемену, отогревшийся у круглой печки в правом углу коридора, Ванька удирал домой с шишкой на лбу, головой распахивая настежь визгливую, отсыревшую изнутри дверь.

Ванька моложе меня на шесть лет и ростом, как и я, мал, а давно считается самым задушевным другом, готов ради меня на что угодно.

Нас Ванька разыскал в логу Шумихи, где мы четвертый день глубили самодельную шахту. Перепачканные вязко-бурой глиной и ржаво-синим илом, мы искали нефть и железную руду. Если верить книжкам и учителям, да и кому и чему еще нам верить, нефть и руда сами себя выказывают. Нефть маслянисто-радужными пятнами-разводами по ручью в Шумихе, руда - рыжей ржавчиной у истока ключевой жилы. С чего же и быть ручью сплошь в жирных пятнышках и ржавчине, оседавшей на осоке и на песчаном дне ручья?

Сперва мы истыкали дно ручья железянками, железными штыковыми лопатами, у бревенчатого мостика в деревне, а после поднялись по течению к истоку и, чуть не увязнув в илистом зыбуне, облюбовали место посуше под желтым яром. На первых порах суетились и мешали друг другу, задевая черенками лопат. А как сорвали охотку - стали поочередно спускаться в широко разрытую яму. Один кто-то там, остальные наверху откидывают грунт подальше от шахты.

Чтобы дома не бранились матери, мы артелью пропололи огороды у каждого и дружно окучили картошку, артельно поливали утрами и вечерами огуречные гряды. Матери были довольны не только нашей помощью. Соседка Антонида Микулаюшкиных говорила маме про работу в логу:

- Пущай они, Варвара, базгаются в Шумихе. Глядишь, на дикое хоть их не потянет. А то вон вчера Вовка Мышонок и Мишка Селиных попались в огуречнике у продавца Анны Поповой. Стыдобушка матерям-то, в лавку глаза не кажи.

Работали мы азартно. И все-таки на третий день Ванька Антонидин, по прозвищу Фып - отца своего Филиппа он долго этак называл, - струсил. Скусывая кожу с раздавленных мозолей, Фып заныл:

- Никакого здесь карасина и железа нет! Айдате лучше искупаемся и гольянов манишкой половим.

- Опять ты, Ванька, скуксился! - разозлился Вовка Барыкин и нечаянно угодил ему в спину липким илом.

- Ты чо, ты чо кидаешься? - взвыл Фып. - Не тебе, а мне попадает от мамы за рубаху.

- Чего ты, Ваньша, разоряешься? - вмешался Осяга. - А ты подумал, что скажут люди, если мы докопаемся до нефти или железа? Да нас до самой Москвы похвалят! Война-то ведь не кончилась...

Слово "война" подействовало на Ваньку пуще всего: он снова взялся за лопату, сменив в шахте Вовку, и больше не заикался о купании и о гольянах. Все же смекнул, что нефть и железо, найденные нами в Шумихе, помогут Красной Армии скорее добить Гитлера, а после победы Юровку узнают по всей стране. До нее из Далматово проведут железную дорогу, и станет Юровка городом, и тогда отметят ее на карте, и во всех школах на уроках географии ребята будут изучать о полезных ископаемых возле бывшей деревни.

И как раз когда объявился в логу Ванька Парасковьин, мы докопались до орешника и отрядили Вовку Барыкина за ломом. Иначе делу конец: свинцовый слой глины - орешник - почти не давался лопатам. Сколько ни бей штыком, а только и наколупаешь с горстку коричневых "орешков" не крупнее овечьего помета.

- Тебе-то чо тут надо? - воззрился на своего сродного брата Ванька Антонидин.

Тот будто и не слыхал его вопроса. Оглянулся на кусты краснотала и подмигнул нам:

- Робя, а я чо-то знаю!

- Чего? - спросил Осяга, поглядывая в сторону угора, куда клонил вечер солнце за невидимые из Шумихи березовые дубравы.

- Военрука нового к нам привезли, во! - закричал Ванька Парасковьин.

- Во-ен-ру-ка... Нового?! - хором переспросили мы. - А не врешь?

- Вашим заулком, Васька, провез его на телеге Пашка сливковоз. К Офимье Бателенковых жить его устроили!

- А с погонами? - перебил я дружка. - С орденами?

- Не-е, без погон. А на гимнастерке чо-то краснело.

- "Чо-то, чо-то"! - передразнил я Ваньку. - В войну сколь раз играл, а как называют ордена, опять забыл.

- Да не забыл, не успел разглядеть из-за крапивы, - оправдывался Ванька. - Не в заулке я был, а в огороде Ондрея Бателенковых. Межу перебежал, только на прясло залез, а Пашка мимо шпарит-понужает коней. Крапива эво чо выдурела! Изжалился до пупырей. Во, глядите...

Мы поняли, что Ванька не обманывает и его не надо заставлять есть землю. Ясно, что в Юровскую семилетку прислали-таки нового военрука и старшеклассники с осени опять начнут изучать военное дело, пойдут к белому яру у речки Крутишки стрелять в нарисованного на доске черного фашиста. Винтовка одна на всю школу - старая трехлинейка, зато самая что ни на есть боевая.

С самого начала войны появилась винтовка у нас в школе. Все юровские парни и даже старшие детдомовцы учились метко стрелять сперва из нее, а уж после, на фронте, давали им новые винтовки, автоматы и пулеметы. Кто командиром стал, тому и наган доверили. Вот и выходит: из какого бы оружия ни стреляли по фашистам наши дяди и братья, но первый боевой выстрел они услыхали и сделали у белого яра на Одине.

Нам не доведется пальнуть из винтовки: война, как поговаривают взрослые, должна вот-вот окончиться. Ну и пусть! Лишь бы скорее добили Гитлера, а мы настреляемся из рогаток и луков, подрастем - пойдем с ружьями на охоту вместе с тятей...

- Копать будем или... - не договорил Ванька Антонидин, выглядывая из ямы. Он осекся-испугался: вдруг мы снова назовем его трусом и насовсем прогоним из Шумихи.

- Ладно, хватит сегодня! - решил за всех Осяга, и каждый согласился с ним.

Инструмент спрятали в таловых кустах за ручьем, отмыли руки и покарабкались наверх. От Шумихи пересекли пашню, за ней пологую ложбинку и сельсоветской оградой выбежали к детдому, где до войны был лучший в районе сельский клуб. Остановились у пожарной каланчи и задумались. Всем охота поглядеть на военрука, не завтра или послезавтра, а сейчас же, но никакого дела не нашлось, чтоб гамузом пойти к Офимье.

- Стало быть, завтра у тебя, Васька, собираемся, ага? - кивнул Осяга, и мы разбежались по домам.

Один лишь Ванька Парасковьин не отстал от меня. Догадался, что коли я пошел к бабушке, то замышляю сбегать к Офимье.

- Ко времени, ко времени, Васько и Ваньша! - обернулась бабушка от печного чела. - Токо-токо упрела нонешняя картошка. Солью воду - и милости просим за стол! А ты, Васько, слазай-ка в погреб за молоком и малосольными огурчиками.

Рано пока ужинать, но не станешь с порога кричать: "К нам нового военрука прислали!" А если бабушка была дома, когда Пашка на паре прогнал заулком, то она раньше меня узнала новость.

...Первый военрук из приезжих побыл у нас недолго. Безрукого лейтенанта Киху перевели в район, и на смену ему явился в школу наш деревенский парень, одногодок дяди Вани - Михаил Грачев. Он вернулся с фронта по тяжелому ранению, а все равно считал, что его вот-вот вызовут в райвоенкомат и - "дан приказ ему на Запад". Наверно, поэтому и не снимал блестяще-желтые погоны с тремя белыми звездочками, по-удалому носил черную кубанку с малиновым верхом, и русый чуб вился по ветру, как у казака. Его почему-то все звали Мишкой, кроме учителей, и мне до слез бывало обидно за нашего военрука!

Михаил и сам не считал себя учителем и сначала на больших переменах за школой курил с семиклассниками самосад, рассказывал им что-то веселое и сговаривал на фронт. Но кто-то из учительниц увидел его в компании старшеклассников, потом, сказывали, постыдила его Анна Вениаминовна Быкова, которая была классным руководителем, когда Грачев оканчивал семилетку, и мы больше не замечали военрука с самокруткой среди старшеклассников. Одному верен был дядин товарищ. Где надо и не надо твердил свое:

- Вы подрастайте, хлопцы, а я ать-два на фронт! Я своего добьюсь!

Однажды Михаил опоздал на уроки и явился в перемену какой-то шибко веселый и краснолицый. Директор школы Нина Николаевна Крысина строго посмотрела на него в коридоре, а Грачев даже внимания не обратил. Громко, как будто он отдавал приказ, гаркнул:

- Здравия желаю, товарищи солдаты и сержанты!

Мы что-то хором ответили военруку, а он уже не замечал нас. Подошел к Нине Николаевне, тихо, без шутливости произнес:

- Извините, Нина Николаевна, если что не так выполнял. А пока до свидания, уезжаю на фронт.

- Как, почему?! Я вам не разрешаю! - удивленно и растерянно оглянулась она на нас, будто мы могли задержать Михаила.

Техничка Фрося выскочила из своей комнатки и затрясла что есть силы звонок, но ни учителя, ни школьники не расходились. Ребята постарше давно перестали играть "жестской" - овчинным лоскутком с приклеенным пятаком, и в коридоре стояла тишина, какой могли позавидовать учителя на уроках. Только у больного Василия Георгиевича Заварницына, отравленного газами еще в первую мировую войну, на литературе и русском языке никто не баловался.

Все смотрели на Михаила, враз ставшего для всех не Мишкой и военруком, а боевым командиром.

- Дядя Миша! И мы с вами! - спугнули тишину семиклассники, и громче всех кричал племянник военрука Яшка Поспелов.

- Такого приказа старший лейтенант Грачев не дает! - отчеканил дядя Миша и с улыбкой добавил: - Учитесь, ребята, и не узнать бы вам никогда в жизни, что такое война. А мы и без детей победим, правильно? Верите?

- Правильно!

- Верим!

Михаила Грачева так и проводили до подводы у сельсовета всей школой, а потом, присмиревшие, вернулись на уроки.

А он больше никогда не вернется ни в Юровку, ни в школу... Через полгода его мать Евдокия Кузьмовна получила "казенное извещение": "Гвардии капитан Грачев погиб героем в боях с немецкими оккупантами, защищая от них Советскую Родину..."

После Михаила Грачева военруком назначили опять нашего земляка прибывшего из госпиталя Петра Григорьевича Пестова. Он был на немного старше дяди Миши, однако его с первого дня звали не как-нибудь, а только по имени и отчеству. Ох и серьезный же был старший брат моего одноклассника Вани Пестова! Петр Григорьевич тоже не снимал капитанские погоны, и на правой стороне груди - глаз не отведешь! - сверкали два ордена Красной Звезды и орден Отечественной войны. И как-то по секрету шепнул Ваня: "Петр дома не задержится, потребует отправки на фронт. Потому он и не согласился служить в милиции".

Совсем случайно мы подслушали в приоткрытую дверь учительской, как обиженно пеняла его директор школы:

- Ну что вы, Петр, как и предыдущий военрук, вдолбили себе в голову фронт! Разве в госпитале не знают, кого куда выписать, разве вас, будь вы годны по здоровью, отпустили бы домой?

- В буквальном смысле я не годен для строевой службы, а уж тем более для фронта. Я ведь не подаю вида ни дома, ни в школе, как мне бывает плохо... Вы поймите меня: я спокойно до школы не могу дойти, все время чувствую на себе взгляды матерей, чьи сыновья погибли или воюют. А я вот гуляю, и руки-ноги целы у меня...

Так вот откуда строгость у Петра!.. Оказывается, он скрывает, как донимают его раны, и мается, очутившись в тылу...

Добился и Пестов своего. Ваня сказывал недавно, что опять им пришло письмо из госпиталя, однако Петр не сулится домой до победы над Гитлером...

Давно, давно не было в школе военрука, и вот он приехал, а мы в своей "шахте" прозевали... Как же его повидать, в школу еще не скоро?..

- Бабушка, - макая картошку в серую соль, начал я. - А ты не слыхала ничего?

- А что? - выронила она надкусанную картошку из руки на столешницу. Поди, с отцом или с Ваньшой что неладно?

- Не, все с ними ладно. Военрука нового к нам прислали и жить определили к Офимье! - выпалил я.

- Вон что! - обрадовалась бабушка. - И правильно! Надо к нам в школу военного, чтоб было кому приструнить вашего брата. А что к Офимье направили - тоже правильно! Горница у нее светлая и сухая, девчошки смирняшшие. Уж кто-кто, а Офимья за ним присмотрит и пообиходит заместо матери родимой. У самой муж и сын сложили головы на войне. Уж она-то приветит, славняшшая женщина, обиходная! А вам, поди, гребтится поглядеть на него? - хитро прищурилась бабушка. - Вижу, вижу! Да чего с пустыми-то руками идти, я гостинцев соберу, а вы с Ваньшей и оттащите.

Загрузка...