Я слетал в погреб и принес оттуда горшок варенца, а бабушка достала из подпола яичек - их она хранила в старом ведре с золой, к ним добавила блюдо с огурцами.

- Спросит, от кого, так и молвите, что от бабушки. А боле и баять нечего, - наказала она нам на дорогу. - Корова у Офимьи на днях рог сломила и молоко сбавила, куричешки несутся где попало по лебеде да по крапиве - ваш брат и зырит за ними. Самой-то Офимье рази уследить? День-деньской на ферме и сама, и девчошки с нею. Парного бы молочка, да стадо покуда не пригнали. Вдругорядь уж отнесете, - вздохнула бабушка.

До Офимьиной ограды сто шагов когда еще мной насчитано! Как баню стали у нее топить, когда бабушкина в заулке упала. Дрова тащишь считаешь, обратно идешь - считаешь. Не до счету только после бани: угоришь и радешенек доплестись хотя бы до бабушки сперва, а домой-то после, как отойдешь немного. Дома мы в банный день всегда ставим самовар и пьем чай с костянкой в рассоле. Скорей огуречного выгоняет она угар из тела.

Впервые несмело торкнулся в дверь Офимьиной избы, и мужской голос отозвался: "Войдите!" Робко переступили через порог - в передней комнате было пусто. Ни самой Офимьи, ни ее курносых и вечно сопливых Вальки с Манькой.

- Кто там? Проходите сюда! - позвал нас тот же голос из горницы, и мы пуще прежнего оробели с Ванькой Парасковьиным. Приглашал нас не кто-то, а сам военрук! - Ну что же вы, ребята, стесняетесь! Раз пришли - будьте гостями, садитесь в передний угол! - подтолкнул нас из дверей горницы к стульям приветливо-веселый голос военрука. - Меня немного с непривычки растрясло на телеге, ваш Паша гнал лошадей из Усянки, как при наступлении.

В горнице на деревянной кровати под легким суконным одеялом лежал совсем молодой парень, в синих глазах не было ни капельки взрослого превосходства над нами.

- Будем знакомиться. Я Александр Васильев, по батюшке Владимирович. Мама звала Саней, а наши деревенские ребята Шуркой. Вы называйте дядя Саша, если понравится. Э-э-э, что у вас в руках?! Моей хозяйке принесли?

- Не, вам... - пробормотал я.

- Что значит мне? - посуровел неожиданно военрук.

- Да Васькина бабушка дала вам гостинцы, - не вытерпел Ванька.

Ему, видать, поскорей хотелось избавиться от тяжелого блюда с огурцами. У меня потяжелее была ноша, но узелок с яйцами я ему не доверил: разобьет еще, какой с него спрос!

Левое веко у военрука часто-часто задергалось, и у меня мелькнуло: "Контуженный... Тятя ненадолго приезжал, у него вот так же дергались веки глаз..."

- Неловко как-то, ребята, - теперь уже застеснялся военрук. - Я только-только в село и... угощение.

- А вы, дядя Саша, попробуйте! - совсем расхрабрился Ванька. - У Лукии Григорьевны во как вкусно все получается!

- Спасибо, спасибо ей передайте, и вам спасибо! Сейчас с дороги что-то не хочется есть, так вы уж поставьте куда-нибудь дорогие гостинцы. Одного я знаю как зовут, а тебя? - обратился военрук к Ваньке.

- Ванька Парасковьин!

- Ага, Ваня! А фамилия Парасковьин?

- Не, у нас почти всех ребят по материному имени зовут, как отцы ушли на войну! - пояснил Ванька.

- В школе оба учитесь? Нет? Ты, Вася, значит, в четвертый пойдешь, а Ваня через два года подрастет до школьника. Хорошо! Подвигайтесь-ка поближе ко мне.

...Спасибо бабушке! Помогла она нам с Ванькой первыми узнать нового военрука и послушать его про войну. Шел дяде Саше двадцатый год, и воевал он после офицерского училища недолго. В последнем бою его контузило, вдобавок перебило левую руку и ранило в правое бедро. Чудом не похоронили его в братскую могилу, да он шевельнул ногой.

Пока военрук рассказывал, я косился на гимнастерку лейтенанта, что аккуратно висела на спинке стула. С правой стороны была нашивка за ранения и под ней орден Красной Звезды, с левой - медаль "За отвагу". Вот тебе и мало воевал! На два года всего и постарше Пашки-сливковоза, а уж лейтенант, и ранен тяжело, и орден с медалью заслужил... Выздороветь бы только дяде Саше! А раз сам о возвращении на фронт не говорит и родное село на Орловщине немцы пожгли, то и остался бы в Юровке... Ему поглянется у нас! Люди приветные, и места у нас красивые, как детдомовцы говорят, и учителей надо в школу...

Бегать к Офимье и надоедать дяде Саше мы не стали, и пусть он нас сам приглашал, пусть и охота нам его повидать и послушать. Бабушка чаще всего сама относила военруку парное молоко или что-нибудь из овощей. И все сокрушалась, что нету муки у нее, а то бы она - раньше из трех сел заказывали ей стряпню на свадьбу - угостила бы его шаньгами или блинами. Блинов, правда, она напекла дяде Саше. Мы с ребятами набруснили в поле спелого овсюга-полетая, высушили в печи, истолкли в ступе и намололи муки на жерновах. Уж какая там мука из полетая, но блины на вид получились загляденье, и сытные.

Работать в Шумихе мы не перестали. И как-то в окно из школы дядя Саша увидал нашу артель. И хоть худо еще ходил, опираясь на "третью ногу" - как звал он в шутку свою трость, добрался до лога, и мы испугались, когда с яра донеслось:

- А, вот вы где! Небось, блиндаж сооружаете, воевать собираетесь?

Мы с Осягой помогли военруку спуститься к нам, а когда он отдышался, Ванька Антонидин важно сказал:

- А вот и не угадали! Вовсе не для игры в войну роем.

- Любопытно, ради чего ж?

- Полезные ископаемые ищем! - как на уроке географии, ответил Осяга.

Военрук не засмеялся, а серьезно оглядел нас и лог с ручейком и в шахту заглянул:

- Возможно, что есть под нами нефть или железная руда, но, хлопцы, поглавнее есть у вас богатство.

- Какое?!

- Земля.

Скажи нам такие слова не военрук, мы бы не только прыснули, а еще и дразнить стали бы, даже старше себя возрастом. Однако дядя Саша опередил:

- Смешно, не верите? По глазам вижу - не верите. А вы подумайте, подумайте! Да, да! Самое главное наше богатство - та самая земля, которую люди пашут и засевают. Этот тонкий слой земли и есть жизнь для человека.

Как тут не приуныть... Столько трудов вбухано в шахту, сколько раз переругались и снова помирились, надеялись открыть втайне от взрослых песлыханное сроду месторождение полезных ископаемых. А оказывается, главное-то богатство наверху, пашня-новина, с таким трудом распаханная на быках...

До сумерек дядя Саша рассказывал нам не о войне, а о земле, будто направили его в Юровку вовсе не военруком, а учителем географии. Заслушались мы и забыли о войне, о своих раскопках. И не будь у него трости и наград на гимнастерке - забыли бы напрочь, что сидит с нами в Шумихе не простой учитель, а военрук. Стало даже обидно: старшеклассникам повезло, вон как военрук интересно говорит и сколько знает всего!..

С первых дней сентября мы после уроков ходили "на колоски", и дома добавилось работы. Надо и у себя и у бабушки убрать в огородах, и на нашей корове Маньке вывезти сено. С ним маяты много. Манька своенравная, на каждой дороге найдет для себя куст боярки. В облюбованный куст и повернет круто с возом, и сена как не бывало!

Однажды ездили мы с братом Кольшей за последней копной на угор. Воз развалила Манька в самом густяке на бывшей вырубке, и мы с братом, досыта наревевшись, чуть не под утро приехали домой. В избе горела лампа, а за столом сидели рядом с мамой сестра Нюрка и бабушка. Все заплаканные, и у нас с Кольшей у порога приросли-отнялись ноги. Неужто похоронная на тятю или дядю Ваню? Не о нас же они уревелись, не впервой нам допоздна ездить, и одностволка тятина всегда с нами.

- Чего раскуксились?! - насупился Кольша, как старший в доме из мужиков.

Нюрка отвернулась в простенок, зашвыркала носом, а мама, смаргивая слезы, выдохнула:

- Помер, помер, робята, наш-то военрук...

...Совсем близко, над тополями и ветлами юровской Одины, в небе засветился лебединым пером народившийся месяц. Кто-то прикоснулся к моим волосам, и я вздрогнул, качнулся к земле. Бабушкин голос негромко-печально позвал:

- Пошли, Вася, домой. Босиком ить ты, в одной рубашонке. И никого на кладбище не осталось. Ишь, как тебя знобит... Захвораешь еще...

За кладбищем мы оглянулись с бабушкой, и мне почудилось, будто железная звезда над сумеречно-свежим холмиком заалела изнутри, как орден на гимнастерке военрука.

ЛИМОН

Димка Каменских больше всех из эвакуированных ребят интересуется нашим деревенским житьем. Он хочет во всем походить на меня и на моих дружков.

Подружились мы с ним вовсе не потому, что Димкина мама, Мария Александровна, - учительница, и у нее в классе учится моя сестра Нюрка. А уж Димке ли бы не задирать нос! Он не откуда-то там, а из самого Ленинграда, родился там, и не будь войны - не бывать бы ему в нашей Юровке.

Одно плохо - Димка не любит рассказывать о своем городе, сразу полные глаза слез. Да мы и не расспрашиваем, знаем от взрослых: немцы второй год пытаются уничтожить Ленинград. Димку тоже бомбили фашисты, они с мамой остались живы, а бабушка и сестренка погибли. Как тут расспрашивать... Вот победит Красная Армия, вернется тогда Димка домой, и мы, как вырастем, поедем к нему в гости, и он нам покажет Ленинград, и все-все расскажет нам с ребятами.

Пока не шибко получается из Димки деревенский парнишка. "Чо" да "почо" он быстро научился говорить, а полез с нами в огород Онисьи Занозы - больно сладкая у нее растет морковь-коротель - тут же и попался зловредной хозяйке. Натолкала она ему крапивы в штаны, да ладно хоть не нажаловалась матери. А то бы Мария Александровна не стала отпускать Димку с нами.

Стали дергать волосины на лески из хвоста у школьного мерина Лысана, так не меня или Вовку Барыкина, а именно Димку и лягнул мерин в живот еле отпоили водой из речки Крутишки, по воду бегали с фуражкой, испугались: а вдруг Димка помрет?

Еще слаб наш дружок на простуду. Всего раз и сходил с нами весной зорить ворон и сорок, а потом долго хворал-кашлял. Мы-то привычные к чирьям и цыпкам, а если привяжется кашель - бабушка турнет наломать сухих крапивных дудок. Покурим их, и нету кашля! Насморк одолеет - греем лицо под лопотиной над чугунком вареной картошки. Глядишь, и выздоровели!

Однако Димка все равно тянется к нам, а не к приезжим. И я дня без него не проживу: он не явится если, то сам бегу к ним. С Димкой хорошо играть, и мама сказала как-то мне:

- Смотри, не обидь Димку, играй с ним и не потянет на пакость. То ли вам своих овощей мало! Эвон: три огуречных гряды у колодца, две гряды с морковью и бобов полно. Своего не переесть, а вы все куда-то ползете!

После Онисьиной крапивы мы не лазили с Димкой в чужие огороды. Рвали, но куда с большей боязнью, лишь зеленые стручки на колхозном гороховище. Поле охраняли верхом на конях самые злые парни, и там зевать не приходилось. За стручки плата была одна - кнут или тальниковая хлыстина.

С Димкой нас чуть не раздружило его же любопытство. Осенью после школы помогали мы бабушке выколачивать семечки из подсолнуховых шляп. Сидели на полу кухни, и Димка между делом что-нибудь спрашивал у меня. Бабушка понесла пойло корове, и он шепотом, будто Лукия Григорьевна могла услышать его на улице, спросил:

- Васька, а что вон там на стене висит?

- Где? - переспросил я его, а сам уж знаю, о чем он спрашивает.

На стене напротив печки висела связка красного перца. Стручки здоровенные, по кулаку нашему каждый!

У бабушки почему-то всякая овощь росла крупная. Тыквы не таскали, а прямо из огорода, как бочонки, закатывали в погреб. Картошку бабушкину все соседи называли не иначе как "поросята-ососки". И хоть многие брали на семена, собирали осенями мелкотье. "Слово какое-то знает Лукия", - решили они и перестали ходить по семена.

Мне бы и сказать Димке, что сушатся на стене стручки перца и что до того они горько-едучие, лизнешь - и враз из ума вышибает. Но захотелось похвастаться перед ним, ну и ляпнул:

- Фрукты это висят.

- Какие?!

- Лимоны, - шепчу я, хотя в жизни не видывал никаких лимонов, а в какой-то книжке читал.

Только там ничего не написано было - сладкие они или горькие. А раз пили в книжке чай с лимонами, то, стало быть, они, как сахар, или еще слаще.

- А можно один-разъединственный попробовать? - начал просить Димка.

Как тут ему откажешь, да и не поверит он, что "лимон" этот - сплошная горечь. Обидится, скажет: "Жила ты, Васька, а дружком называешься еще! Семечки выколачивать, так помоги, Дима, а одного лимона пожалел..."

- Чего не можно!

Оторвал я самый крупный стручок и протянул Димке.

Я-то думал, что он слегка куснет и тут же выплюнет, и мы вместе посмеемся. Однако Димка мгновенно разжевал "лимон", и я не успел сознаться в обмане, как дружок с воем кинулся на улицу. В сенках он столкнулся с бабушкой, и загремела-покатилась пустая бадья у нее из рук. Как еще дверями не ушиб он бабушку...

Следом за Димкой и я выбежал на крыльцо мимо перепуганной бабушки, да где там! Димкин рев донесся уже с Подгорновской улицы, где жили они в сельсоветском доме.

Я и не нюхал перец, а слезы сами закапали из глаз, и того пуще расстроилась бабушка:

- Что приключилось-то, Васько? Пошто Димка с ревом убежал? Чего ты без меня натворил?

- Что, что... - заревел и я. - Димку обманул, стручок перцу дал ему заместо какого-то лимона.

- Перец!.. - ахнула бабушка. - Да в своем ли ты уме?! Он ить как огонь палит нутро... Мне раз лепестинка на зуб случайно изгадала, в девках ишшо было, а по сих пор помню. Еле-еле молоком запила. Думала, во рту все у меня сожгет...

- На, неси Димке сметану! - скомандовала бабушка и протянула мне кринку.

- Спасибо, баушка! - обрадовался я и побежал к дружку.

Но зайти к ним побоялся: его мать вешала на прясло выстиранное белье. Поозирался по сторонам и сообразил: заулком спустился к речке, оттуда прополз лебедой к дому и, как только Мария Александровна зашла в дом, из-за угла поставил кринку на крылечко.

Бабушка умела молчать и никому не сказала про мое "угощенье", но коли Димка не появлялся, то первой и забеспокоилась мама:

- Чего не прибегает Димка-то? Захворал, поди, а ты и не проведаешь. Еще другом называешься.

- Да так чо-то не идет, - отговорился я. - Может, матери помогает.

- Ну и беги, пособи Димке. Он ведь тоже помогает тебе, - настаивала мама.

Несколько раз я бродил возле речки или отсиживался в черемухе за бабушкиной избой, но к Димке пойти не мог. Слов для прощения всяких навспоминал-напридумывал, и сам не раз поревел, пробуя в наказание себе разжевать перец, да немели ноги, как только оказывался вблизи Димкиного дома.

Выпытал у меня про Димку старший брат Кольша. Но он не бабушка: рассказал ребятам в школе и маме. Мама кивнула на отцову плеть на стене под полатями - сплел ее отец из сыромятной кожи перед самой войной для лошади, а вышло для нас - и всего-то молвила:

- Чтоб завтра Димка был у нас!

Если отец никого из нас ни разу пальцем не задел, то без него от мамы доставалось нам. И отцова плетка "ходила" не по бокам ленивого мерина Седого, а не раз ожигала нас до костей. За провинности, конечно. Вот и сознавайся родному брату...

После уроков огородной межой удрал я прямо к бабушке и рассказал, как выдал меня Кольша. Она пообещала сходить к Марии Александровне. Когда бабушка ушла к Димкиной матери в школу, я забрался на полати, чтоб не увидала ненароком мама. Тихо лежал и потом всем телом вздрогнул, когда кто-то постучался с улицы в окно. Плотнее прижался к полатницам, но стук повторился. Осторожно глянул через брус и... не поверил. На улице под окном стоял Димка!

Минуя верхний голбец, слетел с полатей на пол, выскочил в сени и открыл дверь. Я начал что-то говорить, но дружок опередил:

- Да не сержусь я на тебя, Васька! Не сержусь! Зато знаю теперь, что такое перец. А про лимоны мама рассказала. Они, Вась, тоже не сладкие, а пахучие, и потому с ними чай пьют. А еще знаешь, - улыбнулся Димка, - меня подгорновские ребята Лимоном дразнят. Теперь и у меня прозвище есть. Теперь и я, как все деревенские. А то Каменских да Каменских!..

МАНЬКИН КУСТ

Мы с братом Кольшей нежились под окуткой на полатях, когда мама побежала на работу, и только в сенях она вспомнила про вчерашнюю новость:

- Ребята! А и совсем я было запамятовала: директор нам сказывал, что сегодня укажут покос для детдомовских рабочих. Смотрите, никуда вечером не убегайте, ждите меня дома. Ладно?

- Ладно, ладно! - отозвалась за нас сестра Нюрка у печи, где она готовила похлебку на обед.

Мы с Кольшей стали загадывать: где, на угоре или у болота Трохалево, отведут нам косить сено для нашей коровы Маньки?

Пускай мама и не наказывала ничего, однако Кольша сам достал из-под сарая литовки и начал их налаживать. Расклинил кольца, и пятки литовок перестали болтаться, как будто приросли к литовищам. А у тятиной полномерной литовки пятка крепится четырехугольным хомутиком с винтом, и брат аж покраснел, натуго подкручивая винт. Потом он сыромятными концами перевязал ручки, выкатил комелек-коротыш с отбойной бабкой и поплевал на лезвие тятиной литовки, прежде чем оттянуть ее отбойным молотком.

Одну за другой Кольша отбил все пять литовок и опробовал их на крапиве вдоль прясла на заулке. Самую маленькую, четвертную, протянул мне:

- На-ко, Васька, покоси! Да не изгадай по жердям.

Я тоже помахал в охотку, оголил с заулка прясло огорода Андрея Бателенковых. Ничего, не разучился за зиму, ни разу не воткнул в землю носок литовки и по жердям не изгадал.

А брат добрался до граблей и вил. Мне велел смазать дегтем ступицы, спицы и ободья колес у телеги. Упряжь вся хранилась в чулане и была починена Кольшей давно, когда еще по первому снегу вывезли с Мохового болота накошенную осоку на подстилку Маньке.

Вечером Манька подозрительно скосила глаза на телегу с литовками, граблями и вилами. Видно, догадалась, к чему они оказались на телеге, и тревожно дышала, пока Нюрка доила ее. Очутившись на заулке, Манька успокоилась и дотемна паслась на воле. И мы не ложились спать, дожидались маму: сегодня рабочие детдома дометывали последний зарод для колхозных быков...

- Сумерничаете?! - удивилась она, и по голосу поняли - мама довольна не только нашими приготовлениями к сенокосу, а и чем-то другим, и нам не терпелось знать - чем? - Не на угоре нынче станем косить, - устало заговорила мама, и мы насторожились.

Мысль у всех одна: где, где же?!

- У Мохового болота. Оно и не ближе, зато сподручнее, и травы там лучше. Не крючить по вырубкам, а косить оберучником можно. Опять же у Мохового ляжины, релки и елани. Чистый покос, без дудок и чащи. Милое дело - сено-то возить, ребята! - продолжала мама. - Сколь маеты изведали с угором: то пенек под передок телеги изгадает, и с курка он слетит, то корова сунется в кусты и воз развалит, то на раскате под угор сено набок скатится... От Мохового много спокойнее ездить, одно и препятствие жидкое место между болотинами. А так дорога ровная, уклон берегом не велик, воз не разъедется с телеги.

Новый покос... Леса и поля вокруг Мохового хожены-перехожены нами на сотни рядов. Еще до войны водил нас туда с собой тятя на охоту: сторожить его одежду на берегу, когда он, раздевшись по пояс, уходил к плесам-частинам стрелять уток. Под вечер мы не столько от комаров, сколько от страха залезали на какую-нибудь высокую сучковатую березу и смотрели-искали, где засел в скрадке наш отец. Плесины на месте горелин угадывались по таловым кустикам и зелени камыша-рогоза, а тятю находили по выхлопам огня и дыма. И уж совсем в темноте отец выходил из болота, окликал нас с Кольшей, и мы чуть ли не сваливались с лесины.

На рёлки* и еланки* бегали за клубникой. Там - два года минуло, а не забывается обида - впервые в жизни нас ограбил Санко Илюхиных. Выскочил из кустов с оравой парней помладше себя и отобрал ведро с ягодами. Клубнику по картузам, нам каждому по пинку, а пустое ведро забросил в болотные кочки. Ловко было ему справиться с нами: вон какой дородный. Осенью того же года на фронт его взяли. Теперь Санку пострашнее, чем тогда нам, теперь ему приходится воевать с немцами, а не с сопливыми и ревливыми ребятишками. И приди он вдруг домой по ранению, ясное дело - обижать никого не стал бы. На войне, сказывают, дурь быстро вылетает из человека...

_______________

* Р ё л к а - сухая, возвышенная полоса по болоту.

* Е л а н ь - возвышенная, открытая равнина.

У Мохового позорено нами немало и сорок, и ворон, и уток. А грузди и ягоды всегда оттуда начинаются. Обабки здорово там растут, впору литовкой коси, таскать не перетаскать!

Ничего не скажешь - доброе, веселое место дали для покоса: с Юровкой рядом и до поскотины рукой подать.

Косить начали с трех ляжин, где стеной наросла тимофеевка вперемежку с осокой-шумихой. Здесь сено надо выкосить быстрее, иначе совсем затвердеет трава. А как "свалили" ляжины, утрами по росе бойко добрались до релок и еланок. Около полудни уходили косить на лесных прогалинах листовник - мягкое разнотравье.

Стан облюбовали на бугристом мыске в редких березах. Тут и сухо, и ягоды, и грузди у самого балагана, и старый копанец-колодчик близко.

Пока косили, гребли и метали сено, Маньку гоняли на поскотину.

За три военных лета привыкла корова к сбруе и телеге с тяжелым возом. Сначала и поупрямится, не без того. Своевольная она у нас, побродяжить любит, если не встретишь ее вечером на берегу Маленького озера. Но многих коров Манька выносливее и ни разу не скидывала мертвого теленка. И слабыми не телится: бойкие и живучие у нее телята! Правда, все - бродяги по матери и по огородам лезут, как и Манька.

До школы мы успели управиться с покосом. И как только выкопали картошку, спустили ее в погреб, после уроков стали ездить с Кольшей за сеном. Дело привычное.

Манька на привязи в длину вожжей щиплет отаву на ляжинах. Брат ловко и быстро рубит подкладки и бастрык, а я стаскиваю все к телеге. Потом Кольша ровными пластами начинает раскладывать воз, а я утаптываю сено на телеге. Самое трудное - крепко затянуть бастрыком воз. Весу во мне мало, и, если я один висну на конце бастрыка, он почти и не наклоняется. Приходится давить его вдвоем и тут же затягивать веревку.

Вот засветло воз уложен, затянут и обобран граблями. Кольша запрягает Маньку, и оба радостно, не без волнения шепчем: "С богом!"

Все бы хорошо: воз не задевает за кусты и лесины, жидкое место замостили палками и чащой - колеса не вязнут. Да вот беда так беда: завелась у Маньки с первого же дня вредная привычка. На выезде из последнего леса вблизи дороги здоровенный куст боярки соединился с таловым - гущина непролазная. В него-то и стала бросаться с возом наша "лошадь". До самого куста идет как ни в чем не бывало. И как ни карауль ее, как ни ори - внезапно кинется в куст, пока воз не упрется, не остановится.

Первый раз не могли выпятить Маньку на дорогу, и пришлось сваливать сено и перекладывать воз. Жалко было шевелить его, наревелись с Кольшей, да что поделаешь... Переложили, еле затянули бастрыком и в потемках выехали на голый берег Мохового. Уклончик к болоту и не велик, а поползло-поехало сено на левый бок, и как ни старались мы вилами удержать воз - не смогли. На порожней телеге не поедешь домой, если бы даже мама не ругалась. Совсем ночью при одних звездах начали укладывать сено и третий раз затянули бастрык. Пыхтеть да реветь некогда: километрах в четырех у Трохалевского болота заголосили волки. Всего-то и обороны у нас топор и железные вилы. Попробуй с этим "оружием" отстоять Маньку... И хоть бы где-нибудь человеческий голос услыхать или увидать огонек...

Около фермы у Юровки нас встретила мама с Нюркой, и мы сразу почему-то согрелись, даже захрабрились. Мама и не спрашивала, сама поняла, из-за чего припозднились. Она же и утешала:

- Главное - зачин сделали, опосля глаже пойдет, и Манька попривыкнет к волоку.

Манька и не собиралась отвыкать от куста. На другой день она опять ринулась в боярку, и мы кое-как, с руганью, а спятили ее с возом. Оцарапались до крови, как только глаза уцелели у нас, а корове ну хоть бы что!

В воскресенье поехали с утра, чтобы обернуться дважды или трижды. Но куст? Его не объедешь, не минуешь, и не губить же его из-за Маньки. А Кольша все-таки придумал:

- Васька! Бери палку и шуруй наперед подводы в куст. Да спрячься там. И как Манька сравняется с кустом, мотанет башкой туда - выскакивай и дубась ее палкой. По-другому никак не отвадить ее!

С полдороги я убежал с увесистой палкой и затаился за кустом боярки.

День выдался солнечный и по-летнему приветливый. В тишине только листья с ближних берез осыпались на меня, синицы и поползни порхали над самой головой.

Медленно приближается скрип телеги, брат изредка покрикивает, чтобы я знал, где он едет.

А вон и наша белорожая Манька показалась с возом. Лишь корова повернула голову и задела мордой крайние ветки куста, я выскочил ей наперерез, стукнул палкой по единственному рогу, потом и по морде. Манька отпрянула и так со злости зарысила, что мы с Кольшей отстали и испугались, как бы она не надумала свернуть в болото. Оттуда нипочем не вызволить телегу, а не то что сено.

И со вторым возом я выскочил на Маньку с палкой, и с третьим повторили то же самое. Жалко ее бить, но не до снегу же возить сено.

Когда отметали последний воз, к нам завернул в гости троюродный брат Васька Овчинников из соседней деревни Морозово. Школу, пятый класс, ему пришлось бросить, и вот уже второй год возит он на быке Мурае молоко из своего колхоза "Красный пахарь" к нам в Юровку на сливкоотделение. При нем Нюрка доила Маньку и, процеживая молоко в кринки, удивилась вслух:

- Что-то сегодня враз сбыло молока на две кринки. Кажется, рано Маньке еще отдаивать. И воза не столь большие, те разы степовое сено возили и ничего. Отчего бы это?

- А я знаю, Нюра, - сказал Васька.

- Уж и знаешь! - засмеялась сестра. - Уж и скотским доктором стал!

- Поезди с мое на быке - узнаешь! - обиделся Васька и повернулся к нам: - Робя, куда у вас корова сворачивает с дороги в одно и то же место?

- В боярку, а чо?

- Лупили ее? Поди, надоело маяться с сеном? Лупили, по глазам вижу! Вот и сбыло молоко у коровы, разозлилась она. Я чо посоветую, Кольша: не лупите ее больше. Пущай она лезет в куст. Постоит, постоит да и сама же выпятится. Ей-богу, сама! У моего Мурая тоже любимое место имеется - омут на Крутишке возле стлани. Первый раз еще весной заволок он меня туда с флягами, и досыта я наревелся, тогда быка понужал и сам простыл. Чирьями долго мучился. Дедушко Изосим узнал и что, думаете, посоветовал? Пусть, говорит, лезет Мурай. Все одно ты его не отвадишь, ему и себе нервы изведешь. У быков есть завсегда излюбленное место, скотина сама заберется и сама же вылезет. С тех пор я как делаю? Сравняемся с омутом, спрыгиваю с телеги и стланью перехожу на другой берег. Мурай натешится в омуте и сам вытягивает подводу ко мне. Поняли? А то без молока останетесь.

- Ладно, Васька, поняли. Только ты нашей маме не сказывай.

- Да не скажу я тетке Варваре, не маленький! - пообещал Васька.

...На другой день после уроков мы снова поехали за сеном. Не терпелось нам испытать: прав ли троюродный брат или нет? Шли с Кольшей сбоку, чтобы Манька видела нас обоих. Весело нам было по другой причине: сена осталось на два воза и, стало быть, вывезем, пока вёдро.

Перед кустом Манька зыркнула на нас и... зажмурившись, сунулась в боярку. Стоит смирно, только часто и шумно дышит. Мы сидим на обочине дороги, глядим на забуревшую осоку по болоту - опять она наросла, и опять по приморозу начнется косьба всей Юровкой - и ждем: что же будет дальше делать Манька.

Времени проходит не так много. Воз двигается назад, корова выбирается на дорогу и трогает вперед. Мы прыгаем, хохочем и ласково кричим:

- Маня, Маня всех басей и обоих нас умней!

Оглядываемся назад, где чернеет зловредный куст. И вовсе не страшный, и сейчас не просто какой-то куст, а Манькин!

Сено у Мохового болота будем и напрок косить, и возить его на Маньке придется долго - пока не кончится война и не воротится домой наш тятя.

К ТЯТЕ

На большой перемене старшеклассники сманили ребят курить в ложок за часовней, а нас с Витькой Паршуковым позвал брат Кольша.

- Айда за чиной, сладкая она и сытная! И прямо на уроках можно есть.

- А если опоздаем? Попадет нам с Васькой от Таисьи Сергеевны, заколебался Витька.

- Еще как попадет! - подтвердил я и оглянулся на школу.

Учительница у нас сердитая, нервная. Хлопали мы как-то пистонами в классе, у доски два урока простояли.

- Успеем! - заверил Кольша. - Скирда близко, вон на поле за Шумихой.

Кольша побежал вперед, мы за ним. Пересекли новину, кубарем скатились в лог Шумихи и с разбега одолели противоположный крутой склон. Поле между логом и краем Одина не ахти какое, необмолоченная скирда чины совсем рядом. Одним махом добежим до нее, скинем лопотины да ногами и начнем топтать немецкий горох - чину. Долго ли по карману намолотить, не то что летом стручки рвать!

Вдруг нога у Кольши провалилась и утонула в земле.

- Хомячья нора, ребята! Чего нам колхозное зерно из скирды молотить, лучше разорим вредителя. Поди, дармоед, набил свои сусеки на зиму!

- А что мы найдем у хомяка? - засомневался Витька. - Да и нору у него лопатой не разроешь, а мы с голыми руками. Вон Колька Зыков как-то на Макарьевской поскотине два дня рыл суслика и не докопался до него.

- То суслик, а тут хомяк. У хомяка нора не вглубь, и зерна они на зиму запасают страсть много! Мешками защечными, тятя говорил, натаскивают. Зернышко к зернышку! На ветрогоне или на триере* людям так не отсортировать. Мы с тятей сколь раз находили их амбары, - рассудил Кольша и послал нас за палками.

_______________

* Т р и е р - сельскохозяйственная машина для сортировки и очистки зерна.

На меже у лога лежала полувысохшая березка, выброшенная с пашни весной после снегозадержания. От нее мы с Витькой отломали три сучка, очистили ветки и вернулись к брату. Его охотничий азарт передался и нам, и мы начали быстро раскапывать извилистую хомячью нору. Даже не замечали, что швыряем землю друг на друга, лишь бы скорее добраться до сусека с чиной. Стало нам жарко, и лопотины полетели на жнивье, рубахи и те прилипли к телу.

- Ага! Вот, вот он, амбарчик! - заплясал Витька, и я кинулся к дружку.

Кольша тоже закричал, и Витька подскочил к нему. Брат наткнулся в отнорке на хомяка, и тот вцепился ему в ногу. Витька и я еле оторвали его от прокушенной штанины.

- Ничего, ногу он не задел и на штанине дырки не шибко заметны, пришел в себя Кольша. - Теперь, робя, за склад беремся!

Чистым угольчатым зерном чины мы набили все карманы и насыпали в фуражки. Остатки прикрыли соломой и заровняли землей, а для приметы воткнули обломок палки.

- Бежим в школу! - опомнился брат.

Однако резво бежать мы не могли. Можно растерять чину из карманов и фуражек. Лог и подавно не пересечешь с прежней прытью. Шли осторожно и на ходу убавляли чину из карманов.

Нам казалось, что времени прошло совсем немного, а на самом деле мы опоздали на последний урок. Возле школы торчать боязно, и договорились дождаться конца занятий за соседним огородом Степана Васильевича. В завявшей, давно исклеванной воробьями конопле мы набросились на чину и наелись ею досыта, а звонка все не слышно. И тут мы вспомнили о своих сумках: если никто из ребят не догадается перепрятать в свои парты и незаметно захватить с собой, то учителя заберут сами и унесут в учительскую. Оттуда сумки отдают не нам, а матерям. И тогда излупит мама нас с Кольшей... Если бы тятя был дома, а не на войне, то не дал бы он нас бить...

Пока ели чину, и не думали о сумках, тогда хвалились, что нам повезло, а одноклассники-то на голодное брюхо решают примеры по арифметике. Ну ежели кто вынесет наши сумки, тому отсыплем чины! А когда после долгожданного звонка ребята разбежались по домам, мы поняли, что куда несчастнее Маньки Теленочковой с ее одними и теми же оценками "кол".

- А если сумки в партах? - робко заикнулся Кольша, и мы решили проскользнуть незаметно в школу.

Лишь ступили на крыльцо, как навстречу наша с Витькой учительница Таисья Сергеевна Федорова. Ох, не попадаться бы ей на глаза! Не любит она меня и Витьку за наше озорство.

- Прогульщики явились, - сузила учительница серые глаза, и мы прижались к перилам крыльца. - Завтра без матерей не приходите! Не получите сумки без них, и на уроки не пущу! - спустилась она с крыльца и больше не глянула на нас.

Таисья Сергеевна ушла, и Кольша сбегал в свой третий класс, пошарил в парте, но сумки не было, ее, видимо, отнесли в учительскую. А без сумок из холстины, с лямками через плечо, домой не являйся. Каждый вечер матери проверяют, где сумки, буквари и две тетрадки с чернилкой-непроливашкой. Попробуй не принеси сумку!

Школа опустела, и техничка Матрена Егоровна закрыла ее на медный конский замок - такие раньше вешали на конские пута, чтоб конокрады, по словам бабушки, не угнали лошадей с поскотины или с поля. Замок закрывается винтовым ключом, и его ничем не откроешь. Техничка с хромым сыном Ефимкой Спиридоновым ушли домой. Сумки у них все равно не выпросишь, как огня боятся директора школы Никиту Константиновича Рязанова.

Есть неохота, чине уже не рады. Видно, не зря дедушка Максим на празднике "красной борозды" твердил: "На что колхоз разводит ерманский горох? Не к добру, не к добру ето!" - "А ты не каркай", - оборвал тогда дедушку Петро Семенович. "Я что, я ничего, я в плену у немца отравлялся етой культурой", - оправдывался дедушка.

А мы хоть и не отравились чиной, зато остались без сумок. Если бы не хомячья нора, то успели бы за большую перемену слазать за чиной. Теперь тремся у школы, и забота одна - сумки...

- Нечего, робя, маяться! - заговорил Кольша. - В четвертом классе у трубы не заделали дыру. Я залезу с вышки, сумки возьму в учительской и подам Ваське. Ты, Витька, на карауле стой. Ладно?

- Ворами назовут, замок ведь на школе! - испугался Витька.

- Свои сумки заберем, а свое не воруют. Нечего изгаляться над нами! рассердился Кольша и полез по высокой лестнице на чердак школы, я за ним, а Витька остался у крыльца.

Круглую печь дедушка Егор Олененок перекладывал летом, а дыру у трубы досками не забили, не засыпали землей с чердака.

Кольша без лопотины легко пролез на печь, оттуда спрыгнул в класс. Я ждал на вышке, чтоб принять сумки и помочь ему выбраться наверх.

Кольша что-то замешкался, и Витька не вытерпел - залез тоже на чердак и запыхтел мне на ухо:

- Где он там? А то техничка полы мыть придет и застанет нас.

Кольша вскоре показался в классе, придвинул к печке стол, а на него взгромоздил табуретку. С нее он и подал наши сумки. Вот и все, лишь бы никто не увидал, как мы сиганем с вышки домой! А брат не полез обратно. Он показал какую-то книжку и громко сказал:

- Ребята! Шкап библиотечный открыт, а в нем книжки с картинками! Давайте поглядим, Матрена не скоро управится дома.

- Домой бы, - заныл Витька. - Какая управа у Матрены? Одни курицы.

- Как хочешь, - пожал Кольша плечами и протянул к нам руки.

Но Витька вдруг стал пролазить в дыру.

Книжек в шкафу, за всю жизнь не проглядеть, а не то что прочитать! И толстенные без картинок, и тонкие с картинками! Эх, так бы и сидел тут, но задерживаться-то нельзя, не дома и не в гостях!.. Да руки сами тянутся посмотреть то одну, то другую книжку. Расселись мы в учительской за столом, будто у себя в избе, и давай разглядывать книжки.

Первым глянул в окно Кольша. Тяжелая книжка выпала у него из рук на пол, и он соскочил с подоконника:

- Робя! Живо книжки в шкап и на вышку! Ефимко хромает сюда!

Нам бы переждать на чердаке, когда подойдет Матрена, откроет школу и они с Ефимкой зайдут туда. Но с перепугу мы мигом скатились с лестницы и мимо Ефимки рванули по домам.

- Воры, воры! Держи воров! - завыл Ефимка.

Только у себя в огороде под черемухой и отдышались мы с братом. Вроде никто не гнался за нами и никто не видал нас, а нам казалось, что сейчас к школе сбежалась вся Юровка и хромой Ефимка рассказывает всем, как Колька и Васька Микитиных с Витькой Паршуковым обворовали школу. И нам стало страшно вовсе не потому, что отругает мама. Это привычное, и рев наш будет слышать лишь сестра Нюрка. Ничего в жизни не брали мы чужого, и тятя сколько находил лис с капканами, всегда разыскивал, чьи они, и отвозил, бывало, в дальние деревни. Если что и таскали мы, то лишь тятины пистоны. А завтра все назовут нас ворами, скажут маме, бабушке и сестре, что мы с Кольшей воры. И куда, куда нам деться от позора?!

- Васька! Сходим в избу, сумки отнесем и, если мама дома, скажем после уроков оставляли, - постукивая зубами, сказал Кольша.

Мама стирала в деревянном корыте наши перемывахи и, не поднимая потного лица, коротко молвила:

- Похлебка в печке у загнеты. Поешьте и воды принесите.

Стемнело совсем, когда мы с братом вернулись к черемухе, где на лопушки репейника ссыпали давеча чину. Сели и пригорюнились.

- Что делать-то, Кольша?

- Думать нечего, к тяте на фронт пойдем. Тятя нас не прогонит, мы ему помогать станем.

- А чо мы поможем?

- Воевать, чо больше?

- Кто нам даст оружья? Я из тятиных и то не стреливал.

- Тогда ты патроны будешь заряжать, а мы с тятей стрелять по немцам.

- Не, Кольша, не дадут нам оружья.

- А мы рогаток наделаем. Резину я с лета приметил на окошке в кузнице. Стеколко там разбито, с улки вытащим. Все равно она не нужна, полуторку колхозную когда еще на фронт послали.

- Как мы найдем фронт?

- Найдем! Сыздали услышим, где стреляют.

- А когда мы пойдем и куда?

- Перво-наперво в Барабу, пропиталом запасемся и сразу потопаем.

- Маму, Кольша, жалко.

- А бить ей нас не жалко. Сказывать не станем, я на сумке химическим карандашом печатными буквами написал, куда мы ушли.

- Чо ты написал?

- Что нас не ищите, мы к тяте на фронт пошли. Давай чину собирай тоже и айда! - перешел брат на шепот.

- Кольша, Васька! Где вы? - крикнула мама. - Хватит вам болтаться на улке!

А мы уже перелезли прясло пожарного загона и побежали за резиной в колхозную кузницу. Не будь рядом Кольши, я бы заревел. Но теперь я боялся выказать трусость - вот не возьмет меня с собой на фронт, и я тятю не увижу, и в школу никак нельзя идти...

Кольша тихонько вытянул лепень резины и спрятал за пазухой.

- Рогаток, Васька, много выйдет, резина больно хорошая, - похвалился брат. - Теперь огородами давай выбираться на поскотину. Улкой не побежим, попадать на глаза никому не надо.

Осенями по огородам, когда выкопают картошку и уберут овощи, даже днем можно пробежать, а в потемках и вовсе никому дела нет, кто треснул пряслом или зашуршал подсохшим картовником. Поэтому мы с братом не прислушиваемся и не озираемся на избы, топаем напрямик. За последним огородом Петра Петровича Мальгина тянется вдоль берега Большого озера полоска колхозной капусты. Кольша не удержался, свернул тугой, скрипучий вилок. А как выбрались на дорогу, стало легко и ничуть не боязно. Волки, тятя говаривал, охотников за версту обходят, мы же сызмальства пропахли порохом возле него.

- Разинет завтра Ефимка рот, - рассуждает Кольша, хрумкая капустой. Сам-то ворюга так ворюга! Ногу-то, думаешь, где он изувечил? А в яму к Михаилу Партизану лазил по сметану. И как удирал от дедушки, угодил в старый колодец, вот и хромает. Бабушка сказывала: кто ворует, тот пуще всех на других орет. Ничего, попадется Ефимка еще не раз на воровстве. А мы чо, мы ничего не украли, мы на войну пошли.

Я тоже ем капусту и бегу рядом с Кольшей, слушаю его и радуюсь: добро, что есть старший брат, куда бы я без него? Сестра Нюрка дома, на улку боится высунуться, а Кольша вон какой смелый и дорогу на фронт знает. Ночь-ноченская, а он ведет меня с собой и не трусит...

Вот Юровку не слыхать, не видать - миновали поскотину и леса по обе стороны дороги. Кончились они - впереди деревня Брюхово, озеро справа шумит волнами о песчаный берег. По деревне пошли, и лишь одна собачонка тявкнула, ни души на улице. А от выселки Травянки лесная дорога и мне знакома: сколько раз ездили из Барабы в гости к бабушке, пока не переехали в Юровку. Кто-то вон сшумел в кустах слева, и я к брату шарахнулся, а он и не вздрогнул:

- Заяц, Васька, сиганул. Жалко, что ночь и рогатки не изладили. А то бы на дорожку мяса раздобыли.

К утру вышли на угор и отдохнули у ветряной мельницы на виду у Барабы. Доели чину и стали решать, к кому из ребят зайдем? К Алехе Волежанину нельзя, проболтается. У Вальки Важенина какой хлеб! Отец лесничим работал, а не в колхозе. Кольша выбрал Миньку Суровцева, и мы стали спускаться с угора в улицу села. Минька был один дома, мать рано ушла на ферму. Кольша о чем-то пошептался с ним, будто кто-то мог подслушать. Потом Минька накормил нас яичницей с теплыми калачами, выставил по кринке молока. Покуда мы ели, он принес новое ведро и положил на дно лепешек, на них калачи, а поверх толстую ковригу. Дал и соли, и коробок спичек.

Минька попрощался и побежал в школу, а мы опять знакомой дорогой двинулись на Уксянку - районное село. Посидели на перилах моста через речушку Богатая. Мост за два года перед войной вместе с мужиками строил наш тятя, и мы часто прибегали сюда поесть у костра "полевского супу". "Цел мост!" - так и скажем тяте, когда встретим его на войне.

Перед селом Любимово Кольша повернул вправо на увалы. Он считал, что селом идти опасно, примут за бродяг и отведут в милицию. Она тут близко. Меж Любимово и Уксянкой никакого разрыва нет, как есть одно село. На увалах за логом наткнулись на целое поле неубранного мака. Дух захватило у нас, ни разу не видели столько спелого мака! И никто его не охранял.

Мы до отвала наелись мака, набили карманы и выбрались на межу. Солнце пригревало, как летом, и тепло разморило нас. Кольша и начал зевать:

- Эх, поспать бы, Васька!

- Эвон зароды сена, пошли туда! - кивнул я брату.

Когда проснулись, высунулись из норы в зароде, на улице было темно. Неужто снова ночь? Оставаться у зародов не стали; снова увалом побрели искать дорогу из Уксянки на выселку Десятилетку. Ниже нас по берегам речки Барневки горели огни, лаяли собаки и доносились голоса людей. Людей мы боялись пуще всего. Они могут помешать нам уйти на фронт, могут вернуть нас в Юровку, где сейчас-то обязательно считают ворами Кольшу и меня, а Витьку увезли в тюрьму отбывать принудиловку.

Что уже совсем поздно, догадались по Кичигам* на небе, - тятя с мамой всегда по ним узнавали время. Мы попали в тополя и среди площадки нашли какое-то возвышение из досок. Ведро с хлебом поставили внизу, а сами по ступенькам забрались наверх. Спали недолго, нас затрясло от холода, и мы пошли в село искать теплое место. Увидали низенький огонек в пристройке у длинного дома, и брат начал искать скобку у двери. Она неожиданно открылась, и мы увидали у красной от жары железной печи старика с костылем.

_______________

* К и ч и г и - созвездие Орион.

- Дедушка, можно погреться? - пролепетали мы из-за порога.

- А чего не можно! Заходите, да дверь-то прикройте. Откуля, добры молодцы?

- К тяте идем.

- А где он будет?

- В Десятилетке... - пробормотал Кольша и пристроился на полу у печки рядом со мной.

Старик еще что-то спросил, но ни я, ни Кольша ему не ответили.

- Подымайтесь, ребята! - растряс он нас на рассвете. - Сторож я, раймаг охраняю, и посторонних не велено пускать. Покуда никто не увидал, топайте к отцу. Светло уж!

На улице сон ободрало и захотелось поесть. А где же ведро с хлебом? Кольша припомнил тополя, и мы мимо здоровенной церкви побежали к ним. На травянистой площадке валялось опрокинутое ведро, а калачи и ковригу ели коровы. Брат ухватил тополиный сучок и с ревом кинулся на корову с ковригой. Она бросила ее, и Кольша успел огреть черную обжору лишь по задней холке. Может, мы бы еще отбили у коров объедки Минькиных калачей, но появились откуда-то бабы и закричали на нас, помянули слово "воры" и "бродяжки", и мы бросились бежать из тополин на бугор к старой ферме. Бог с ним, с хлебом, ведром и спичками, хоть бы ноги унести.

По-за кладбищу у запруды мы обогнули ненавистную Уксянку и не решились спуститься с увалов в соседнюю деревню Брюхановка. Сейчас-то мы точно знали - людей надо избегать, пока не придем на фронт. За Брюхановкой Кольша помнил дорогу на выселку Десятилетка и вывел меня на нее через необмолоченную пшеницу.

Обжеванную ковригу съели раньше и заглушали голод зерном из колосков. Кольша утешал меня, что скоро покажется озеро Зеленое, за ним - Сосновое, а там и выселка близко. Там у дяди Андрея - троюродного тятиного брата, наедимся, отдохнем и дальше двинем.

Занялись колосками и не услыхали, как прямо на нас выехали на вороном жеребце мужчина и женщина. Она что-то вполголоса сказала ему, и он засмеялся. Бежать нам было некуда, да и поздно, что-то будет с нами...

- Куда мальчики путь держат? - улыбаясь, спросила она.

- К тяте, - буркнул Кольша и исподлобья уставился на нее.

- Понятно, - согласилась она, поискала правой рукой в ходке и протянула нам булку. - Ну, ну, не робейте, ребятки! До тяти вам еще далеко, вы же голодные, по глазам видно!

- И по колоскам! - подхватил мужчина. - Берите, хлопцы!

- Спасибо! - всхлипнули мы разом.

Кольша прижал булку к лопотине, а ходок весело прокатил дорогой на Уксянку.

Боялись мы с ним людей, три села обошли увалами, а вот незнакомые же люди накормили нас. И вовсе не пытались изловить, не считали за воров и бродяг.

В Десятилетку вошли тоже затемно, а пока было светло, побывали по соседству у Зарослого озера, где часто рыбачил и охотился наш тятя. А как его обойти, вдруг тятя спросит про Зарослое, а мы и слова не скажем о нем.

- К дяде Андрею не пойдем, Васька. Все одно его нет, на войне он, а тетка Настасья, поди, знает, чо случилось с нами в Юровке, - сказал брат. - Никак нам нельзя появляться у нее, не бывать тогда у тяти.

Кольша вовсе не собирался отказываться от похода. И спать мы с ним устроились не у тетки Настасьи в тепле, а у них в стожке сена на огороде. К утру и в сене пробрало нас и пришлось вылазить из стожка. Все вокруг сбелело от инея, отава на огородной меже с хрустом ломалась, когда мы выбирались к большой дороге из огорода.

- Неправильно, Васька, мы на фронт дорогу выбрали. Сегодня на Юровку двинем, под Морозовой обогнем ее и на Пески. У дяди Василья погостим и на станцию в Далматово. На паровозе поедем. А то пока пешком идем война-то и кончится, с тятей разойдемся, - ободрял меня брат.

А сам он тоже дрожал, как и я, никакой бег нас не согревал. Вот если бы не коровы, были бы спички, и долго ли костер распалить, лесу у нас полно, одного тальника не истопить всей Юровке...

- Ага, Кольша, - соглашался я с братом, хотя мне страсть хотелось домой. Пускай мама отлупит, пускай орет Ефимка и зовет ворами - все равно домой. Поди, не больно и поверят ему, будто мы обворовали школу...

Дорога от Десятилетки до Юровки хожена нами не раз и потому ближе кажется. Вот Большое болото со степью позади, за лесами слева Трохалевская степь показалась, а за ней и само болото Трохалево. Вон и урочище Штат это еще со старых времен называют увал Штатом, где лучшую пашню отводили макарьевскому попу. Влево с дороги у росстани культурный стан бригады, на полях ее дядя Андрей, родной тятин брат, трактористом работает. У него надо было нам спросить, как скорее к тяте попасть, он бы маме не рассказал...

На повороте к стану мы увидали подводу, а спрятаться нам некуда - у осинника трактор, влево у стана и вовсе народу полно. Люди все наши, юровские, придется идти вперед, некуда деваться.

Еле-еле брели мы с Кольшей к подводе. Меня морозило и тошнило, брат тоже пошатывался из стороны в сторону. И хотя не дошли до подводы, узнали, кто сидит на телеге - дядя Андрей и... моя учительница Таисья Сергеевна. "Как они узнали, что мы сюда придем?" - мелькнуло у меня, но почему-то не испугало, и разгадывать тоже не захотелось. Дядя с учительницей на телеге, казалось мне, были не на дороге, а висели в воздухе, каким он бывает по весеннему испарению.

- Эй, вояки, шевелись! Варвара-то с ума сходит из-за вас, и вот она, Таисья Сергеевна...

Дядя Андрей недоговорил: учительница спрыгнула с телеги нам навстречу, схватила нас обоих на руки и... заплакала. А у меня еще пуще закружилось все в глазах, и я успел подумать: "Вовсе и не зловредная у нас Таисья Сергеевна..."

Весь мокрый, как в бане на полке, очнулся я и долго думал, где я? Вроде дома на полатях, и Кольша рядом лежит и турусит во сне. В избе кто-то есть. Вот фельдшер наша Лена Абросимова сказала:

- Не волнуйтесь, тетя Варя, поправятся ваши бойцы! Уж вы их, пожалуйста, не браните!

- В школе им никто и словечка не скажет! - это Таисья Сергеевна воскликнула.

- Вон как я прошусь на фронт, и меня не пускают. Оказывается, вояки сами должны бежать! И бегут, только по кругу! - смеется дядя Андрей. - Да и где бы они на такой громадной войне нашли Ивана?

- И не дай бог им узнать дорогу на войну, - печально вздыхает бабушка. - Не дай бог...

НОЧНЫЕ ТОНИ

Озеро безлунной ночью угадывается легким пошлепыванием волн о песочно-крутой восточный берег, будто и впотьмах девчонки стряпают песочные лепешки-калабашки и, подражая матерям, пришлепывают их мокрыми ладошками. А как ближе подойдешь - потянет щелоком теплой воды, возбуждающим запахом живой рыбы: свеже-золотистыми и опрятными карасями Маленького озера, а не тинно-илистыми, как на Большом. Учуешь странно-огуречный дух озерной травы: рогоза, крестовника и метлистого тростника.

Большое озеро пугает нас почему-то. Даже и днем боязно бродить с бредешком на мелководье у лодочного притона или ставить и смотреть манишки в прорезях зыбуче-пупырливой лавы.

Уловисто Большое озеро! И ни разу не усыхало, сказывают, как Маленькое. Зато и жуткое темнотой буроватой воды, одиноким островком с рогатыми сушинами из тальникового куста, где с весны начинает стонать-бухать никем в Юровке не виденная птица-выпь.

А после того как дяде Даниле, родному брату покойного деда по отцу, померещилась "баба, в зеленой чешуе вся, как будто на тело налипли листья водокраса-лягушатника", мы и вовсе обходили озеро стороной, если доводилось летней ночью возвращаться поскотиной с дальних еланок и пустошей Юровского поля, куда манила нас клубника и черная смородина. Приходилось возвращаться Моховым болотом. Никакого мха там и в помине нету: космато заросшие осокой кочки да всего-то три плёсинки чистой воды на месте выгоревшего когда-то торфа. Но за болотом хранится былое название, и останется оно Моховым навсегда.

...Маленькое же озеро уютно тем, что округ него жилые дома с огородами и пристройками, поодаль приземисто-длинные коровники, свинарники, овчарники и курятники. Даже в глухую пору нет-нет и пилигнет багровым зрачком огонек лампы в чьем-то окошке, или сторож выберется на улку из избушки с фонарем и, раскачивая светлячок, заковыляет поглядеть: все ли ладно у коров или овечек, не прорылись ли опять волки через соломенную крышу?! И ты не одинок, и тебе веселее...

Но по правде сказать, страшно в одиночку очутиться и на берегу Маленького озера. В углу озера, откуда берегом начинаются сады - тополя, ветлы, березы и черемуха, - потонула перед войной средняя дочь дяди Левонтия, длинноногая Лизка. Тот угол самый глубокий: когда после гражданской войны озеро ушло однажды ночью, как сквозь землю провалилось, копали и возили юровчане песок на дорогу-большак. Вот и остались там ямы мужиков с ручками скрывало.

Но не столь мы утопленницы боялись. Самое страшное случилось весной сорок второго года, когда приехал после операции на глазах дядя Федор, не взятый на фронт по худому зрению. Он-то и сманил брата Кольшу и меня на озеро. Вода еще была студеным-студена, а рыба дуром валила к берегам, и сети можно легко поставить бродком.

- Чего зря Ивановым сетям гнить в чулане, - уговаривал он маму отпустить нас с ним. - Эвон карась пошел с глуби - вода всю ноченьку кипит! Да вся рыба как на базаре - караси фунтовые. Дядя Данило на днях выхватил из прясла жердь и полста штук оглушил. Во какие карасины! Мне-то студиться нельзя, токо из больницы выписан. Я огнище разведу, вот и греться робята станут, ну и светло будет. Как, Варвара, а?

- Чо как?! Пущай собираются. Наловите рыбы - смотришь, еда будет добрая. И посушить и посолить впрок можно. А то и обменять на что-нибудь у людей. У нас и у свекрови по сусекам мышке нечего на зубок выколопнуть из щелки. Да и ты, Федор, с собой увезешь в город, Василису с девчошками покормишь. Поди, измерли они без тебя на одном пайке.

Кольша выволок мешок с сетями из чулана, дядя Федор взвалил его на загорбок, и мы в сумерках остановились на берегу за крайним домом сливкоотделением молокозавода. Тут нет вблизи построек и не опасно с огнем, тут и люди не ходят, как стемнеет. И рыбнее места не найдешь: карасей тянет к проточной канаве, прокопанной всем миром от Большого озера, чтоб держать воду в Маленьком.

У фермы, где всегда старики тешутся топорами - то бревна или слеги рубят, то обновляют загоны, - мы живо набрали сухих щеп, бросовых обломков от жердей и кольев. А дядя Федор наволок чурбаков. Лишь костер высветил воду, мы вытащили сети из мешка, и дядя Федор выбрал годные. С дырами, изъеденные мормышем еще при тятиной рыбалке, он сразу забраковал.

Мы разулись с Кольшей и, не мешкая, забрели прямо в штанах и лопотинешках. "Теплее в одежде-то, а ее у огнища опосля высушите", сказал дядя Федор.

Сперва, натужившись, воткнули тычки, а потом начали расправлять сети. Кольша привязывал поводки к тычкам и разбирал сеть, а я постепенно отступал на ее длину, держа сеть в руках на весу. Он и старше меня на два года, и успел натореть возле тяти до войны.

Дрожь трясла меня, но я терпел, ведь и Кольше ничуть не теплее, он еще и сеть распутывает. Вон до плеч вымочил рукава, макая-утопляя сеть в воду. О холоде помогла забыть сама рыба. Караси и верно сдурели: мы наступали на них ногами, они тупорыло тыкались в икры ног - до того тесно им было в озере!

Не успели отойти от тычки до тычки, как первые берестяные поплавки заподрагивали в воде, а потом и вся сеть заходила ходуном, словно вдруг ожила или озябла вместе с нами и потому рвется из озера. Тогда Кольша остаток сети забирал себе, а я в подол рубахи выпутывал из ячей смиренных ночью крупных карасей.

Наконец сети расставлены, а рыбы натаскали уже полный мешок. Скулы ломит от непрерывного цоканья зубов, и ноги давит-загибает судорога. Дядя Федор заставляет нас обогреться-обсушиться у огнища. Мы окутываемся выше головы паром и не чувствуем долго, жарко ли горит костер или только тлеет. А когда лишняя вода выпаривается, штаны припекаются жаром к телу и унимается надоевшая дрожь. В самом деле, как дома на печи сидишь!

Что времени далеко за полночь - видно по звездам. Вокруг тихо-тихо, ни живой души, все уснули-успокоились. Не брякнет, не стукнет дверь - по воде любой звук так доносится, как будто рядышком, - не сгагают хозяйские гуси, не взмыкнет по воле корова и не слыхать простуженного "кашля" овечек. Уж и коты устали пугать друг дружку диким воем - надрались, видно, досыта. Одни мы не спим, обсыхаем, чтоб после махом снять сети вместе с уловом и дома выбрать карасей.

Стало клонить всех троих ко сну, как мы с Кольшей чутко почуяли морозной кожей под одеждой чьи-то осторожные шаги. Кто-то босиком крался к огнищу. Очнулся и дядя Федор, подкинул в костер коры с берестой и пылко-сухой щепы. Пламя замешкалось на доли секунды, а как оправилось гулко полыхнуло таким горячим "хвостом", что мы невольно отпрянули в тень. И тут же на свет выступила босоногая и простоволосая женщина.

Мы с Кольшей сразу признали в ней старшую дочь бабушки Лёвишны...

Анна у Лёвишны красивая, не чета младшей Дуньке, которой нравился наш дядя Ваня. А тот или не замечал ее, или в глаза посмеивался над ней. Дунька и этому бывала рада, без дяди Вани смелела у нас в избе, брала балалайку с полатей и гнусила-пела:

Милой Ваня строил баню,

Я колодец строила.

Неужели, милой Ваня,

Я тебя не стоила?

И остальные частушки у Дуньки были все про Ваню и про себя. А напевшись под балалайку, она упрашивала маму помочь ей чем-нибудь присушить Ваню, да чтоб он женился на ней:

- Я ведь, тетка Варвара, работной бабой стану. За себя и за мужика все управлю, и тебе еще подсоблю. И робятишек здоровых нарожаю, сколь Ване захочется. Токо бы мне его присушить, отлучить его от макарьевских девок. Гли-ко, они в девках истрепались, по рукам, да по рукам у парней! Какие уж из них жены...

Анна баская и не нуждалась в присухах. Ее с вечерок провожал только один парень - здоровенный тракторист Афоня Мальгин, закадычный друг дяди Вани, любивший почему-то и нас, ребятишек. Его, Афоню, на людях, как бабы своих мужей, когда их всех вместе провожали на войну, обхватила Анна руками за шею и громче-протяжнее всех баб завыла. Дивно и жутко показалось всем, кто хоть мало-мальски тогда примечал вокруг себя. Старухи осудительно заперешептывались меж собой:

- Не к добру, не к добру так-то воет Анна по Афоньше... Шибче его матери убивается, а вон какой молодец! Улыбается да постаре себя мужиков утешает. А она как по убитому причитает-воет...

Чуяли что-то сердцем старые, изведавшие на своем веку не одну войну. И на добровольца Афоню недавно пришла похоронная. На самого первого из холостых парней. И опять так она завыла - водой студеной едва отлили... Случись что с дядей Ваней, а он тоже сейчас воюет, небось Дунька тихонько взревет да и за балалайку, поди, ухватится.

Такие речи велись у нас в доме, когда в Юровке прознали, будто бы тронулась Анна умом, и теперь ее надо остерегаться. Все жалели ее, хотя в каждой избе полно и своего горя. Похоронные начали сыпаться на село, как черный снег. И кто мог знать, кого выберет завтра письмо-треугольник с войны... Однако наши матери забывали о себе, и чужое горе не было для них чужим...

"Анна... Сумасшедшая..." - в страхе переглянулись мы с Кольшей и придвинулись теснее к дяде Федору.

- Вы это что, - забормотал он.

Дядя Федор промокнул красные глаза белой тряпочкой, долго моргал-щурился и не понимал ничего, хотя и услыхал, что кто-то подошел. "Анна... Лёвишнина", - шевельнул губами Кольша, и дядя Федор понял наш испуг.

Спокойно, как будто сидел на лавке в избе, а не здесь у костра и словно та была нормальная, пригласил ее:

- Анна, подходи, подходи к огнищу, погрейся с нами!

Анна послушно тронулась с места и пошла прямо на костер.

Глаза у нее вспыхнули искрами, легкие волосы ниже поясницы вот-вот коснутся пламени и... что, что будет-то...

Мы вспомнили опасливые разговоры взрослых юровчан, что у сумасшедших столько силы - людям ее не обороть, а можно лишь врасплох связать толстыми веревками, свитыми из конопли. И того пуще приросли к бокам дяди. Однако Анна не ступила в костер, и распущенные волосы не загорелись. Протянутыми руками она наткнулась на огонь, они дрогнули и опустились. И тут она впилась глазами в дядю Федора и захохотала с прикриком:

- А ты не мой Афоня! Какой ты Афоня! Он у меня пашенку пашет. Афоня-я-я!..

С хохотом и воем Анна отвернулась круто от огня и метнулась в сторону.

- Афоня! - застонало над озером и... стихло.

Мы зажмурились с Кольшей, и, когда открыли веки, возле огнища никого не оказалось. А дядя Федор трясся и шепотом быстро приказал:

- Айдате в озеро! Живо сымайте сети и домой, домой!

Анну назавтра изловили: нашли ее спящую на пашне у первого леска, связали веревками да с воем безумным увезли на подводе в Далматово, а оттуда в Пермь, в "Желтый дом", из которого, по словам бабушки, отродясь никто из тронутых обратно не возвращался...

...С той ночи минуло еще две военных весны, мы с Кольшей подросли и уже одни не раз ночевали в лесу на охоте. Но Анна не забывалась, и мы пугали ребят помладше, вспоминая ненароком о ночной рыбалке. И как тогда ночью, часто ходили с бреднем из старых половиков на ночные тони. Рыбалка спасала нас от голода, а днем с нашей снастью тряпичной нечего было надеяться на улов. Карась уж и не настолько дурной, чтобы попадать засветло к нам в бредешок. Сколь ни пытались - ни одно рыбное руно не смогли захватить днем. Кажется, оно у нас в мотне, карасям деваться некуда из кольца недотки*, а вытащим на берег - купоросно-зеленая тина и кожано-черные пиявки...

_______________

* Н е д о т к а - бредень из грубой и редкой холстины.

Зато чем темнее и темнее да позже, тем тяжелее улов: зараз вытряхиваем из мотни по два ведра карасей. На глубь уходит Кольша, а я или сестра Нюрка - ближе к берегу. Иной ночью друг дружку не видать, лишь чувствуешь потяги брата и слышно, как пускают пузыри вздувшиеся на спине рубахи. И больше ни единого звука.

Корзину и ведро с рыбой поочередно таскают берегом мама или сестра. Если мама не стирает ночью в детдомовской прачечной. Ну и дружки ходят с нами на ночные тони - одногодок брату Осяга или заморыш, как и я, соседский Ванька Парасковьин.

Сегодня нет мамы - уехала с ночевкой косить сено для детдомовских быков, Нюрка с бабушкой днем пасли коров, а дружков послали к болоту Трохалево вместо захворавшего деда Онисима караулить жеребят. Мы одни с Кольшей и могли бы не идти, да ведь не пропускать же ночь, если карась заходил озером рунами?! Одна ночь может долго прокормить нас четверых, бабушку и семьи дружков. Их нету, но пай мы все равно выделим завтра утром. Как и дружки делятся с нами всем, что годится в пищу, раздобытым ими без нас.

Ночь теплая, и впору бы нагишом рыбачить, да заедят в кровь комары. А пока мы сидим с Кольшей на берегу у колхозных амбаров и вострим уши стараемся услыхать, где закипит-заплещется руно очумелых карасей. Мне охота спросить брата, о чем он думает, но на рыбалке, как и на охоте, надо помалкивать. И на фронте, наверное, тоже нужно поменьше разговаривать вслух?..

ЖУРАВЛИНЫЕ КОРНИ

Тоскливо одному в избе и пуще того есть охота. А заслонку в печи и шевелить нечего: мама поставила кринку простокваши на творог. И чугунок на шестке пустой, остатки "трахмального" киселя я насухо выскреб.

Чего делать, куда пойти промышлять?

Вороны и сороки яички свои давно запарили, сушеную картошку собирать боязно - всходы уже проклюнули и зеленым дымом окутали пашню. Если по водополице прогонял нас оттуда хромой бригадир Сано Кочненок и отбирал ведра с мерзлой картошкой, то сейчас живо потащит в сельсовет.

Чего делать? Кольша с Нюркой в Пески ушли, дяде Василью дрова пилить. Поди, только завтра и воротятся домой...

И тут с заулка в окно бабушка побрякала и поманила меня за ограду.

Выскочил я на крылечко и махом через заплот перепрыгнул. Обрадовался. Бабушка чего-то скажет.

- Что закручинился, Васько? Айда-ко на угор за пропиталом, притянула она меня к себе.

- За каким, бабушка? Чо в лесу-то найдем? Кислетка не отросла, пиканов нету.

- А знаешь, что я надумала? Журавлиные корни испробовать на еду.

- Какие журавлиные корни?

- Дак я же показывала их тебе. Спомли-ко? Стебли-то тебе до пупа, с одной стороны листочки гребешком, такие сизоватые. А низом цветочки мелкие, бело-зеленые. Купеной правильно зовется. Ею, Васько, сколь людей лечила я. Ну, ревматизму, грыжу, поясницу и ишшо кое-что. А теперя ее на пищу бы попробовать.

- Счас, счас, бабушка! - кинулся я через заплот. В чулане взял корзинку, закрыл сени изнутри на жердь-запорину и был готов идти с бабушкой хоть куда.

...Май обсушил и обогрел землю, из нее прощипнулась и резво пошла в рост всякая трава. Расправлял-разглаживал мягкие морщины на первых лопушинах репей, фиолетовые ростки крапивы притворялись нежалючими, а щепотки полыни сразу заявляли о себе горьковатым духом. Уже не кололо босые ноги, подошвы ласкал загустевший конотоп - удивительно терпеливая и выносливая травка.

Спустились мы в подгорку к речке и бродком перешли на левый берег.

Крутишка врезалась в тальниковые берега, но текла довольно хлестко, на поворотах и по намывам-запрудам сердито пошумливала, вертела-буравила свеженачатые в половодье ямины и омутки. Вода там была мутно-коричневой, выкруживала со дна ил и песок, отсеивала к берегам галечки и зернинки песка. Сюда же попадали посудные черепки, извитые раковинки и бледно-синие лепешки съедобной глины - "каменного масла".

Покуда бабушка оттирала ноги - вода студеная, и на суше у нее заломило суставы, - я копнул живой ворох песка, выудил плоские лепешки и тут же сунул в рот.

- Лампасейками угощаешься, - заметила бабушка. - Поешь, поешь на здоровье... Поискать бы чертовы пальцы. Из Степахиного ложка их кажну вешну намывает. Да некогда сёдни, журавлиные-то корни копать да рыть надо.

Пересекли луговину, пока зыбко-сырую; пробрели болотинку, с шубный лепень, где воды было уже тонко, и она, теплая, загустела закисавшей зеленью.

За розовой красноталиной выбрались на дорогу и поднялись по ней на угор. Дорога не углажена, не укатана, и комочки сохлой грязи больно потыкивали необвыкшие подошвы. А уж за лето кожа до того задубеет - боярка не страшна. Ступишь в траве на сухие ветки, и только иголки захрустят. Нет, не проколоть им тогда наши подошвы. А сейчас на шиповник угоди - и то насадишь занозок. Потом после бани ковыряй их хомутной иголкой...

Но некогда оберегать ноги. Бабушка вон свернула с дороги под березы и осины, бумажно зашуршали пересохшие листья. Я побежал к ней и спугнул из вишняка задремавшую пташку-овсянку. Она с перепугу пискнула и шлепнула белую капельку на листок медуники. А когда села высоко на сучок и осмелела, стала разглядывать нас с бабушкой.

Мы ползаем на коленках вокруг стеблей купены, разгребаем сопревшие рыхло-бурые листья и роем землю.

И там не вглубь, а вдоль тянутся узловато-белые, с тонкими ворсинками журавлиные корни.

А за что их журавлиными назвали? Ага, вот весь корень целым откопал, и так он похож на длинную ногу журавля. Надо у бабушки спросить...

- Что тут сказать, Васько! Верно ты угадал. А мне моя бабушка говорила: журавли осенями в теплы края улетают, зиму переждать на чужбине. Земля-то родимая у них здеся. И чтоб воротиться весной, не заблудиться им, оставляют оне корни дома. Как прилетают журавли, так и корни оживают. Стебель-то вишь какой! Навроде перо журавлиное с правой стороны, а низом цветочки. Опосля ягоды нальются темно-синие. И как закурлыкают на отлете журавли, осыпаются оне на землю.

Корней в корзинках все больше и больше. На них малыми медвежатами налетают шмели, кружат и недовольно ворчат-дундят. А муравьи дружной артелкой берутся за корешок, хотят утащить его обратно в землю. Непонятно им: зачем люди роют журавлиные корни?

- Извозились мы с тобой, Васько, - смеется бабушка, когда снова переходим бродом речку. - Умоемся-ко...

Мы умываемся сами, ополаскиваем и корни. И потом торопимся домой. Уж завтра-то изведаем вкус журавлиных корней...

Утром мама парит на вольном жару журавлиные корни. И когда они разбухают и выпирают из ведерного чугуна, мама подхватывает его ухватом и вытаскивает на шесток. Пробует: уварились ли?

- Мягкие. Иди, Васька, чисти и толки в ступке.

Я спрыгиваю с полатей и аккуратно чищу корни. Они вязко-липучие и белые-белые. И что-то знакомое напоминают...

Перед войной тятя привез нам из города две буханки белого хлеба. Ели их в потемках, а в памяти остался светлый мякиш буханок.

Так то был хлеб, а тут корни.

Скоро ли, скоро ли испекутся лепешки?.. Их на два листа хватило.

Брат с сестрой не шибко верили в съедобность лепешек, и мама закликала их, если они начинали подсмеиваться над нами.

Попробовали пышные лепешки: вкусные и сытные. Ели и обжигались, запивали мелкими глотками холодного молока. А я радовался: нашли мы с бабушкой пропитание, не замрем до ягод и груздей.

Но скоро после застолья всех нас слихотило и стало рвать. Я ползал у кладовки, стонал и харкался. Мама отпаивала нас молоком и твердила:

- Испробовали - и ладно. Живые - и ладно. А корни-то жабрея вредней.

Полегчало мне, и я прямо огородами побежал к бабушке. Она, бледная и вялая, лежала на нижнем голбце. Я слазал в яму за молоком, стал отпаивать бабушку.

- Охо-хо... - постанывала она. - Ревматизму, грыжу и поясницу лечила я купеней-то, а от голоду не годна она, Васько. Ядовита она. Дак испробовать охота было...

- Ничо, ничо, баушка, скоро кобыляк отрастет, кислетка и пиканы вырастут. Не замрем, правда?

- Не замрем, Васько, - приподнялась на голбце бабушка и так хорошо улыбнулась мне глазами и всеми морщинами. - А знаешь, что я ишшо надумала испробовать, а? Токо мотри, никому не говори...

Милая, милая моя покойная бабушка, Лукия Григорьевна... Как вовремя пришла на ум мне твоя просьба, а то уж с языка вот-вот и сорвалось бы, чего мы еще пробовали с тобой, какое "лекарство" искали. И не от хвори. Как-то и не хворалось нам тогда. А от голода. И нашли, не замерли...

А все же не забываются мне журавлиные корни. Вспоминаю, когда хожу лесами и вижу похожую чем-то на ландыш купену... И часто-часто моргаю, когда сентябрьское небо окликает меня журавлиными голосами. Они расстаются с родиной, а корни их остаются здесь. И мои корни тут же, где стала пухом бабушке родимая земля.

ХЛЕБУШКО

Держу в руке булку хлеба и невольно думаю о тех, кто бросил ее у дороги. Мне бы не раздумывать, а радоваться булке. Отощал мой рюкзак, остались в его нутре котелок, кружка да ложка и - ни хлебной крохи. А волок до села еще долго отмерять тяжелым шагом. И нате, подфартило... Только почему-то неловко мне, будто сам в чем-то провинился перед булкой, заляпанной грязью от колес лихой машины?

С вечера посулилась бабушка взять меня за груздями. И сон мой оттого был коротким. Еле дождался, когда мама вытащила из печи железный лист и осторожно отковырнула скорбно-зеленые лепешки из кобыляка. Паек мы давно съели, и нечем было припорошить их - "омануть брюхо", как посмеивалась иногда бабушка.

Пересчитала мама лепешки, вздохнула и отделила мне на две больше, чем брату, сестре и себе.

- Весь и пропитал тебе, сынок, - молвила она и сложила их в корзину.

Дыры на дне ее застелил я листками репейника. Лишней тряпки в доме у нас не водилось. Бумаги и подавно не было: на дне старого сундука хранились лишь отцовские письма с фронта. А в лесу мама наказала содрать ножиком-квашенником берестину, тогда и грузди не выпадут из корзины.

Когда бабушка выгнала костистую корову Зорьку в пастушию и показалась в заулке, я уже высматривал ее с заплота.

- В сборе, Васько, - улыбнулась она и качнула головой желто-серому бульдожке Джеку, который ткнулся широкой мордой в мою корзину. - Ишь, варнак! Чует свежий-то хлебушко, чует... Пойдем, Васько, к Отищеву. Там в березовом бельнике отцовском шибко ядрены сухие грузди. А на кромках-то какие растут! Крепыши, как есть крепыши!.. И до чо сладкие корешки-то с голубеньким ободком, - ворковала Лукия Григорьевна дорогой. - А ежели сухих не доберем, у Королят в гряде сырых груздочков наищем. К Трохалеву за обабками подвернем. Баешь, посуды мало? Дак запон-то на что? И в подол сколь можно уложить.

Версты три прошли, и тут глянул я в свою корзину. Глянул и... обмер. Ни единой лепешки не было в ней. Лопушки стряслись, и попадали лепешки через дыры.

Бабушка обернулась ко мне, почуяла неладное. Вот-вот и разревусь. Отговорил бабушку не брать с собой еды, моих лепешек на двоих хватит...

- Ты чо, Васько, ужо не захворал ли? - встревожилась она.

- Ле-ле-лепешки-то, бабушка, потерял...

- Ну да не реви, не реви, Васько. Поди, найдем же мы их. Ни души следом за нами не видать, - приласкала она меня по лопаткам-крыльцам.

Повернули обратно к деревне. Но сколько ни искали - не нашли. Наклонимся к дороге, возьмем в руки зеленые лепешки, а они окажутся засохшими коровьими "шаньгами".

- Что поделаешь, внучек. Придется без хлебушка идти по грузди. Солнышко вздымается, а нам далеко шагать. А Варваре-то я ничего не скажу. Ладно? - успокаивала бабушка.

- Пошли, бабушка, - вытер я слезы и выкинул вялые лопушины.

...В Отищевском ельнике мы и верно натешились сухими груздями, насытились звонко-хрупкими и сладкими корешками "корепанов". Они росли на солнечных опушках и трескались от ядрености своей.

- Лес-то, батюшко, завсегда нас напитает. Летом потопаешь, а зимой полопаешь, - веселилась бабушка.

Солнце только поднялось выше лесов, а и корзины, и бабушкин запои, и даже моя заплатанная рубаха - все было с верхом наполнено груздями. Их и не убыло после нас. Они белели и там и сям, шаловливо ухмылялись из-под прелых листьев и мшистых полушалков, бугрили землю вокруг старых берез.

- Ох, окоянные, чо они и куды высыпались! - ахала бабушка.

Она аккуратно срезала грузди, вспоминала всякие прибаутки и напевала старинные песни...

- А теперича домой, Васько! - поднялась бабушка после нашего привала у колодца под красноталиной.

...Возвращались мы другой дорогой. И когда тропка вильнула к желтой ржи на берегу Мохового болота, присели передохнуть. Покойно и славно было нам тут на пригреве. Совсем близко хлопотал-выкрикивал перепел: "Жать пора, жать пора..." И добавлял уже тише: "Рожь густа, рожь густа..."

От нее тянуло хлебным запахом, и мы не утерпели - сорвали по колоску. Колосок щекотал мне ладошки, как живой карабкался по руке. А когда размяли колоски - долго не могли взять в рот теплые и мягкие зерна.

- На кашу бы колосков-то, - заикнулся я, но бабушка тут же замахала руками:

- Что ты, что ты, внучек! Углядит кто - беды не миновать.

Видно, есть какое-то чутье у старых людей. Не успели подняться с обочины, как загремели за тальником дрожки и перед нами оказался бригадир Сано, или, как его за глаза называли, - Лужена Глотка.

- Чо, рожь воруете? А ну высыпай грузди! - заорал он на нас.

- Почто ты напраслину возводишь, Олександр Ефимович, - растерялась бабушка. - Да нешто злодеи мы с внучком-то?

Знал ведь Сано большеротый: Лукия Григорьевна и на восьмом десятке лет все еще работает в колхозе, и три сына ее воюют на фронте. Но приставили его к должности - никого не щадил. Бабушка с жалостью вывалила грузди из корзин и рубашки, развязала и запон.

- А карманов-то у нас нет, - развела она руками.

- Но-но, смотрите у меня! - пристращал он, и снова загремели дрожки.

Сано угнал так же быстро, как и появился. Кажется, не видел я его пустых глаз на мясистом корявом лице.

- Исповедались, Васько, - печально вздохнула бабушка и начала собирать грузди. - Ты хоть не вырасти этаким. Запоминай...

Перепел во ржи больше не подавал своего голоса...

Слышишь, бабушка? Не лепешки из кобыляка, а хлебушко нашел, родимая, слышишь?..

Счистил я с булки оспинки земли и огляделся по сторонам. Направо спелилась пшеница, колос к колосу, каждый в четверть. И никто нынче не тронет ее, пшеницу, кроме комбайнов. И никакого мальца с бабушкой не заставят вываливать на дорогу грузди. Даже в шальную голову не заскочит мысль о досмотре.

Налево низинкой густо зеленел рослый кобыляк. Конечно, сорняк он. С пашен сжили его, а покосы вон затягивает. Но что бы мы ели в войну, если бы не кобыляк? У деревни начисто съедали и за шесть верст к Рассохе за ним ходили, бруснили листья и метелки в мешки.

Морозная дрожь метнулась спиной: здесь, на пыльной дороге капали мои слезы, когда искали с бабушкой хлебушко - дневной пропитал на двоих.

КАК Я УЧИЛ БАБУШКУ

Дядя Ваня, он же лёлко - так у нас называют крестных, женился на моей бывшей учительнице Нине Николаевне. Она приехала к нам в Юровку после института с Волги и многие здешние слова долго не могла понять, да и теперь еще нередко просит дядю Ваню растолковать ей то или иное бабушкино слово. Нина Николаевна не смеется над речью свекрови, но мне, окончившему восьмой класс средней школы в райцентре, стыдно за бабушку, а заодно и за самого себя.

"Как же научить неграмотную бабушку правильно, по-русски разговаривать?" - часто думал я, однако советоваться с кем-то стеснялся.

И вот, когда дядя Ваня с Ниной Николаевной уехали проводить отпуск у нее на родине, подвернулась ненастная погода. Вёдро, как мы порешили с бабушкой, сглазила заведующая избой-читальней Шура Мальгина. Пока я рисовал длинными цветными карандашами карикатуры для колхозной стенгазеты, Шура тренькала на балалайке и пела одну и ту же частушку:

Вот она посыпала

Погода сыроватая,

Сама белого лица

Любила черноватого...

- Кого, кого ты опять присушила? - Бабушка хитро прищурилась на бойкую рыжую девку, но Шура озорно стрельнула зелеными глазами и отмахнулась:

- А никого, Лукия Григорьевна! Никого! Наши-то кавалеры в солдатах и по фэзэо...

- Ну тогда небушко изурочишь, дождя наворожишь, - заметила бабушка.

И верно, в самый разгар сенокоса, когда позарез нужна сухая погода, затянуло небо облаками и заненастило. Подойдет перевала - ливнем льет, в промежутках бусенец матрусит. Земля напилась, не принимала в себя дождь, и все кругом водой взялось.

Куда по такой погоде? Ни в лес, ни на речку ловить щук жерлицами, ни в огород...

Бабушка вязала шерстяные носки Нине Николаевне, а я перебирал книги своей тетушки. Правда, тетей я ее еще ни разу не называл, а все по имени-отчеству, как раньше в школе.

Книги все много раз читаны-перечитаны, ни одной новой нету. И вдруг под тетрадями увидел книгу. Обрадовался вначале, да тут же и огорчился. Не художественная книга, а словарь русского языка. Хотел ее обратно положить, да вспомнил о своем желании научить бабушку правильному русскому языку.

Раскрыл словарь наугад и говорю:

- Бабушка, слушай меня и учись говорить!

- Говорить учиться?! - изумилась она. - Да ты в уме ли, Васько? Девятый десяток живу, и никто мне не баял, будто я говорить не умею.

- Да нет, бабушка, говорить-то ты умеешь, но говоришь неправильно.

- Чего, чего?! - засмеялась она. - Как ето неправильно?

- Как? А вот так! Скажи мне слово - интеллигенция.

- Ин-ин... - неуверенно начала повторять она и скороговоркой выговорила: - Интелего!

- Ну и неправильно! - захохотал я и снова уткнулся в книжку. Скажи - автобус.

- Табус! - не задумываясь, брякнула бабушка.

- Массив - скажи!

- Шшив! - отвечает бабушка.

- Да никакой не шшив, а массив! - сержусь я. - Допустим, массив леса, массив хлеба, поле то есть!

- Эвон что, - не обижается бабушка, продолжая ловко вязать носок. - А по мне, так оно и есть поле. Ну пашня, ну покос, ну увал, ну угор... Правильно?

- Нет, бабушка, не правильно! А скажи, кем работает дядя Ваня?

- В школе этим, этим...

- Военруком! - подсказываю бабушке, и она с облегчением подхватывает:

- Во-во! Им, им и робит!

- Так ты скажи, скажи!

Однако бабушка не повторяет слово военрук, а смеется. И я смеюсь, вспомнив, как шли мы с ягодами из Согры по соседней деревне Макарьевке и знакомая старушка задала Лукии Григорьевне этот же самый вопрос:

- Кем у тебя Ваньша-то робит?

- А индуком в школе! - отозвалась бабушка.

Странное дело: старушка поняла ее и не переспросила...

Помню, в войну жила у бабушки на квартире воспитатель детдома Тамара, так ее бабушка звала не иначе как Самара. Нет, но научить мне, видно, Лукию Григорьевну русскому языку!.. Читаю ей заковыристые слова, а она молчком слушает да носок вяжет.

- Бабушка, да ты повторяй их, заучивай! - прошу ее, а она только головой кивает.

- Не русские они, Васько, эти слова-то! - наконец говорит бабушка и серьезно смотрит мне в глаза.

- Как не русские?

- А так. Раз я не могу их выговорить правильно и ты сам по книжке читаешь. Ну, стало быть, и не русские.

- Какие тогда, по-твоему, русские?

- Какие? - Бабушка быстро произносит несколько слов, я ищу, но в словаре их нету.

Я-то их понимаю и знаю, да найти не могу.

- Бабушка, какие же они русские, если в словаре русского языка их нет!

- А чьи же они тогда?

- Ну чьи, наши! - отвечаю я бабушке.

- А раз наши, стало быть, и русские! - твердо говорит она. - Если бы не русские, то разве бы ты их понимал?

И неожиданно:

- Васько! Паужнать время, сбегай-ко в завозню и принеси латку с варенцом.

Я оставляю книгу на столе, вскакиваю с лавки и бегу к двери. Бабушкин заботливый голос настигает меня у порога:

- Набрось на плечи Ваньшин дождевик да не выскакивай на улку нарастопашку!

- Нараспашку, - поправляю я бабушку, и она не обижается:

- Ну, ну нараспашку! Думаешь, я и совсем худа на язык.

Пока доставал из погреба горшок варенца с поджаристыми пенками, бабушка застелила столешницу льняной скатертью, положила подовые витушки, поставила деревянную миску, а в ней каждому по узорной деревянной ложке.

- Ох, Васько, совсем я выжилась из ума! - Бабушка всплескивает руками. - Забыла наказать, чтобы и лагунчик с квасом ты заодно захватил...

- Ничего, на той же ноге обернусь! - живо откликаюсь я и снова бегу в завозню.

Мне нравится бабушкин ядреный квас на семиденном мелу, с листьями смородины и вишняка.

Потом поочередно мы умываемся из медного рукомойника, утираемся чистым рукотертом и садимся ужинать. Хлебаем варенец с витушками и ведем речь о том, куда пойдем с ней, как перестанет матрусить дождь. Говорим и говорим с бабушкой, говорим понятными для нас словами. Я напрочь забываю, что в тетушкиной книге не отыщутся многие произносимые нами слова: бельник, елань, релки, копанец, ляжина, слизуны, глубяна...

Когда после пажины вспоминаю о книжке, где столько трудных для бабушки слов, мне становится неловко за свою затею - учить ее правильному русскому языку. Она права: ну разве можно в одну, пусть и в толстую книгу поместить все народные слова? Только что мы разговаривали с ней понятными нашими словами. А раз они наши - стало быть, они и русские.

НА ИСЕТИ, У ЯЧМЕНЕВО

Облазали мы с сыном все потайные места, где за двое суток, бывало, никого не увидишь и не услышишь, кроме птиц и плескания рыб. Однако летний свинолагерь намертво занавозил лопушистые омута речки Крутишки; суховейное лето, словно солощее коровье стадо, ополовинило кроткую речушку Ольховочку, и она виновато проглянула мшисто-зеленым дном и бурыми скелетами ольховых коряжин; родниковый Боровляночке "ужал губы" намытый по водополице засолоневший песок.

Чего уж речки, если Максимовская и Замараевская старицы подняли свои берега, и лишь выскочки-чебачишки, высверкивая из ускользавшей от них воды, живили сонливое течение. И совестно выбрасывать их на сушу, и муторно снимать с крючка да споласкивать с рук жидкие блестки чешуек.

Вышли к реке Исети, куда скатывалась вода с отсыхающих рукавов стариц и речек, но и она не утешила. Не задирая подолов юбок и платьев, ее бродком пересекали у Загайновского перевоза и старухи и девки. А вдоль реки брел-восьмерил загулявший мужик, пускал по течению застрявшую в голове частушку:

Моя матаня далеко,

А на Исети глыбоко,

Эх-да!

Я разденуся-мырну

Да убегу на Одину.

Эх-да!

Когда ему попадались горбатые проплешины песчаных отмелей, он старался сплясать и так шлепал ладонями по Мокрым штанам, будто бы вдали у села Ячменево бабы на плотках колотили вальками замоченные половики. Мы не теряли из вида мужика-водомера: а вдруг он где-то на самом деле "мырнет" и найдет для нас ямину? Он бы все равно довел нас до глуби, но тут на повороте с косы - цвета осеннего жнивья - голые парни замахали мужику гитарой:

- Эй, дядька-мореход, причаливай свою ладью к нам!

Мужик нагнулся и хотел было пропеть очередную частушку, да уразумел, что его неспроста зовут парни, вытащил из кармана штанов свежий огурец и взбурлил илистое мелководье. Там и застрял он на косе, застрял, видать, надолго.

Побережная дорожка вывернулась на изгибистый обрыв, где река закипала пенными кругами, как уха в мирском котле. Сразу присохли ноги к отгоревшей траве, руки самовольно потянулись к лямкам рюкзаков, и оба выдохнули одновременно:

- Нашли!

Мы сразу поняли: наткнулись на самую глубь, а стало быть, на самое рыбное место. И только скатились под обрыв, как на середине ямины вывалился матерый язь.

Трехколенные удилища не доставали, а прямо-таки рвали из брезентового чехла, впопыхах столкнули банку с червями и еле-еле ухватили ее у самой воды. Вот где забылась по крови унаследованная тятина привычка - рыбачить без чужого глаза.

Живо нацепили вертких, выморенных заранее навозных червей и закинули удочки. Сын под навислый подмытый таловый куст, а я ближе к берегу.

Напротив за лугом тянулось поредевшее село Ячменево - в тополях и черемухе, с шиферными крышами дворов и приземистой, обезглавленной церковью. Лугом белели островки гусиных выводков; паслись телята и гнедая кобыла с резвым жеребенком, носились вперегонки ребятишки в сопровождении черно-кудлатой собачонки. На отложине правого берега щуками темнели перевернутые смоленые лодки.

"Славное местечко?" - спросил я взглядом сына, и он ответил довольной улыбкой.

Отдыхать нам не довелось. У сына поплавок резко пошел наперерез напористой стрежи, а леску моей удочки кто-то отчаянно пробовал "на разрыв". И пошло-поехало... Под "эх" да "ух" вылетали из ямины широкие чебаки и увесистые ельцы, нетерпеливо подстерегали солидные пескари, радужные окуни и желтобрюхие ерши. Недоступные глазу, бились на глубине за червяка самые ловкие, сильные и нахальные. Рыбины и в садке не скрывали характеры: если пескари сразу же глупо смирели и плотно ложились на дно, то чебаки метались и кровенели глазами, подъязки и ельцы настырно выискивали лазейку, а ерши-слизуны норовили исподтишка подколоть чистотелых Одноречан. Только окуни не психовали и не унижали своего достоинства и тех, кто очутился с ними в тесноте садка.

Мы позабыли с сыном о дорожке возле обрыва, размотанной конотоповым половиком еще с далекой старины между селами Замараево и Ячменево. О безлюдье нечего и думать: мостом-времянкой эадробили колеса конной подводы, а ей навстречу газанул мотоциклист в красной каске. Он, конечно, не приметил нас, а мужчина на телеге перед обрывом попридержал лошадь.

- Как оно, берет или брезгует? - подмигнул он белесыми ресницами.

Я почуял в нем рыбака и доверчиво приподнял садок. Мужчина одобрил рыбу кивком серой фуражки и все так же вполголоса подсказал:

- Вы, ребята, по сумеркам посидите. Вот когда рыбка загуляет подле берега. Днем она только дразнит на ямине, а свет уйдет - на жратву ее поманит. А мне вон баба наказала осоку по ляжине выкосить.

Мужчина свернул с дорожки на траву и без грома миновал нас под обрывом. Да он и не отвлек, не помешал. Наоборот, как-то даже весело стало и приятнее: рыбак, а не любопытный пустомеля.

В азарт клева притормозил шофер молоковоза и тоже заглянул под обрыв. "Если этот рыбак, то обязательно позавидует и завздыхает, что не дают в колхозе два выходных дня", - почему-то подумалось мне.

Круглолицый парень пыхнул папиросой и негромко поздоровался. Прищурил карие глаза на выловленного окуня и молвил:

- Добрая тут ямина. Меня на нее пацаном батя таскал, до войны еще. Сегодня после дойки не удастся вырваться, кино интересное привезли, и с Маней, женой, в клуб пойдем. А вам ежели охота с лодки порыбачить, то моя эвон лежит. Берите, мы не приковываем лодки, берите. На моей... - парень немного помолчал и вздохнул, - "Лаврентий" написано по бортам. Батю моего так звали. Ночевать надумаете - чего у огнища маяться. Росные ночи пошли. Приходите в Ячменево, у меня перед окнами три тополины. Да вы по молоковозу отыщите. Я его завсегда у ограды ставлю. Или спросите Сычева Семена. Ладно?

Молоковоз приглушенно прогудел в сторону села, и снова мы наедине с яминой, снова торопимся насаживать червей и охаем да ухаем на свой улов. Сын радуется клеву, а я еще одному знакомству с хорошим человеком...

- Дак ты-то, Марея, должна помлить хромую Лизавету, - заворковала над обрывом старушка. - Помлишь? А ить она изувечилась из-за отца. Все праздновали, а Терентий Ульянович лошадей в жнейку и Лизу в поле с собой. Она: "Тятя, чо ты забыл, что ли - на Фролы да на Лавры коней на воду, а не хлеба жать?" А он ей: "Нечо всяки басни плести. Рожь наспела, коды ишшо жнейки выпросишь у Миньки Кроленка". Дак ослушался Терентий дочери. Зачали оне косить рожь на Заручье, Лиза на вершине. Ниоткуда возьмись, заяц, лошади испужались и кинулись полоской. Она ето упала и обрезала жнейкиной пилой ногу и руку повредила. Долгонько опосля лежала Лиза в Шадринске-то, в больнице. Поправилась-таки, выходил ее дохтур Пашков. Ногу-то изладили ей резиновую, искусвенную. Ульянович искупил вину швейной машинкой, отделили Лизу в пятистенник, у Петыни Анчугова купил. Тот на заработки в Асбест-город подался. Ну дак и стала Лизавета белошвейкой. И то как бывает в жисти-то... Мы с сестрой Клавдией до невест с вершины не слезали, все лошадей подгоняли. И ничо не случилось. Да-а-а...

Ишшо знаешь, что я скажу про Лизавету, - убавила голос старушка. Она, конечно, не ведала о нашем присутствии, и я представил, как она оглянулась по сторонам. - Любел ее Евлен Иванович. С девок любел. Женили-то его на Анне из Русской Течи. Добром оне жили, а к Лизе до ерманской ходил. Чего не помлишь Евлена-то? Приглядный мужик-то. Чо те Илья Муромец, чо те Бова Королевич! На ерманской его убило. А страсть веселяшшой бывал. Стих найдет - начнет боронить чо попало. А уж как оне любели друг дружку... Убило Евлена, и враз двое овдовело. Анна опосля замуж вышла, в дом Федьшу хромого приняла. Помлишь, с гражданской на костылях воротился. А Лиза увяла...

Старушки обе горестно вздохнули и замолчали. Я догадался, что шли они из Замараево и присели передохнуть на ветлу, подваленную к земле тяжелой льдиной по веснополью. Заслушался их и совсем было прозевал поклевку. Елец взлетел выше обрывного среза и запутался в полыни. Не успел я его отцепить, как надо мной ласково пропела старушка:

- Ловцу-ловиться, а завидящему на берегу задавиться.

Запрокинул голову и встретился взглядом с добрыми светло-синими глазами бабушки. Моей родимой бабушки Лукии Григорьевны... Стукнулось, ушиблось сердце... Да откуда, откуда же ей быть-то?! Вон уж Вовка мой, ее правнук, завтрашний солдат, перерос тогдашнего меня, когда сентябрьским утром последний раз глянула она на белый свет, когда навечно приняла ее к себе юровская земля. И только в сердце и памяти воскресает бабушка, не осталось за долгую жизнь от нее ни одной фотокарточки.

И проводить ее в последний путь я не смог. Не отпустил меня с уроков завуч Уксянской десятилетки. "Много найдется у вас всяких бабушек-дедушек, вам бы только в свои деревни бегать!" - сверкнул он очками и захлопнул дверь учительской перед носом оглушенного горем девятиклассника. А тут заверещал звонок, и пришлось отсидеть химию.

С истории и еще с двух уроков я сбежал. За эмтеэсовским поворотом на ходу вскочил в кузов грузовика и на полном газу спрыгнул с машины на песчаную твердь юровской улицы.

Грохнулся я посередь дороги и напрочь содрал кожу с ладоней. Да никакой боли не почувствовал, а сразу вскочил и побежал к бабушке. Я прибежал, а ее... не было. В доме сидели пасмурные старушки, сидели родные, и только не было моей бабушки. Не успел я проводить ее и уронить в боязную глубину могилы горстку той земли, которой столько обласкала и полила потом бабушка за всю жизнь, по которой столько исходили вместе наши ноги, которую научила она меня уважать и жалеть...

Всякие обиды наносили мне люди по злу и без умысла - все отболело и ушло из памяти. Высохли слезы, наросла на ладонях новая кожа, и сколько раз сходила она мозолями. Все прощает мая душа, кроме обиды за самого родного человека: за нее, бабушку, не утихает боль...

- Спасибо, бабушка! - вырвалось у меня, а ее и след остыл.

Над обрывом голубело высокое небо с белыми вспышками летящих чаек да сновали ласточки, как мальки на речной отмели. Но не показалось же мне, не почудилось... И голос старушки слышал, видел ее глаза и седую ковылинку у левого виска, ее лучистое лицо и зеленый кашемировый платок...

Не рыбу бы мне удить, а скорей на обрыв, догнать старушек и идти рядом с ними, слушать их и помнить себя голопятым парнишкой, а не отцом взрослого сына. Помнить и верить в чудо-воскресение бабушки Лукии Григорьевны. Ведь сколько я не успел дослушать ее слов о жизни и травах ста травах людского исцеления...

Верить еще и потому, что давно нет в помине того кладбища, где с годами усыхал и обрастал травой-муравой могильный холмик, уже без креста и полевых цветов. Там ежегодно оживают веснами зерна и тяжелеют осенью хлебные колосья. Ветер с макарьевской поскотины клонит их к Юровке, отступившей за последние годы дальше края Одины, за лог Шумиху и ручей...

Мне бы шагать рядом со старушками и узнать, есть ли у них внуки, и порадоваться за них. И я тогда отыскал бы тех внуков и рассказал бы им о наших бабушках.

- Папа, клюет же, клюет! - напоминает мне сын.

Он весь в азарте, однако не скрывает досады на прохожих и проезжих по дорожке над обрывом. В сыне постоянно оживает дедовская привычка укрываться на рыбалке, его в будни окружает городское многолюдье и лязг железа. У сына жива бабушка, моя мама, и, чтобы увидаться, ему стоит купить билет на автобус, и через полтора часа он будет с ней...

Ему нужно всего-навсего семьдесят пять копеек.

ПОСТОЯЛЫЙ ДВОР

Первым внезапно оборвал на черемуховом мыске свое суетливое "взвеселю, взвеселю" дрозд-белобровик: столь же неожиданно, на "полуслове" примолкла неунывная синегрудка-варакушка в желто-затененной вербочками пушистой иве. Поутихла и ворчливая галка, свившая гнездо в пустотелой железобетонной опоре. И хоть все еще гогливо поигрывали по реке чебачишки - клев как обрезало.

- Тепло и тихо, а поплавки и не шевельнет никто, - нетерпеливо бормотал сын.

Он перебегал с места на место, продолжая верить в удачу. Стосковался парень по рыбалке за два года армейской службы в песках Узбекистана и ничего не замечал вокруг себя. А я сразу почуял неладное и оглянулся на запад. Там начинали вырастать бугристые тучи, на глазах набухали сизоватой чернотой и выпирали друг дружку все выше и выше в безмятежно-розовое небо. Вот они заслонили собой полукружье уходящего солнца и остатки закатной красноты. Оттуда, издали, пока не тянуло угрюмым холодом. Однако раньше времени стемнело и в небе, и над землей.

- Айда, Володьша, в избушку! - позвал я сына, когда он опять возник над обрывом с трехколенным удилищем.

- Ага! - согласился приунывший Володька и стал быстро сматывать леску на мотовильца.

...Кто-то изрядно разорил нашу избушку, скрытую от проселка частым осинником и гущью боярки по опушке. Пришлось нам пустоту двух окольниц занавесить обрывками содранного с крыши толя, а утащенную чугунную плиту заменить листом ржавого железа. Истопленные непрошеными гостями нары-лежанки восполнили вывороченными кем-то половицами. Сушняк знойно полыхал, но дым не столько шел в дымоход, сколько валил в избушку. Видно, в трубе образовалась воздушная пробка, и сидели мы с сыном, как бы в бане по-черному.

Под пологом едучего дыма при моргливой свечке и отужинали мы, и, примостившись напротив зева подтопка, враз и уснули, чего не бывало со мной в прежние годы. Раньше я подолгу сиживал и копил тепло в избушке, чтоб после полуночи его хватило на самый сладкий предрассветный сон. А тут как легли, так и проспали на неудобно-неровных тесинах даже не ворочаясь.

Когда без маеты засыпаешь, то свежо и легко пробуждаешься. И вовсе не от того, что выстыла избушка и задремали угли в подтопке. Просто нам хватило времени на отдых, и бодрость духа подмывала на действия. Но настораживала необычная тишина за стенами: не верещали по осиннику дрозды-рябинники, не набивалась в кумовство охмелевшая от весны сова и не вопили бесшабашно кулики. Да и свет из дырок толя проглядывал слишком белый и ровный.

После смородинового чая и печеной картошки мы понежились возле огня, подобрали мусор за собой и распахнули дверь. Глаза больно сузил пухло навалившийся снег, хоть он не зальдел в притворе и не выблескивал по-зимнему на солнце.

Первая мысль - захлопнуть дверь и остаться в тепле, покуда солнце не обогреет землю. С еды смаривало на сон, да и о какой рыбалке помышлять после такого снеговала. Сыну небось с южной "закалкой" и подавно неохота топтаться в резиновых сапогах. Я аж зубами скрипнул на самого себя: именно с подобных уверток и начинается в человеке червоточина лени. Однажды поддайся, а там уж за порог не перешагнуть, там уж воображение нагромоздит прочие неудобства выезда на рыбалку или в лес, и до теоретика-домоседа совсем недалеко...

- Пошли тропить! - бросил я сыну и утопил сапоги в снег выше щиколоток.

Без восторга, молчком, потопал и он за мной.

Майское разновеселье птиц и теплынь, само собой, приятнее, чем нежданно-негаданный снегопад. Однако жалел я, что продрых ночную непогоду. С детства любы мне буранно-вьюжные ночи, а в войну каждая зима не обходилась без кромешных буранов и холодов-лютовеев. По полу избы волков морозь, зато на печи, как "у христа за пазухой", радовалась мама. Собьемся мы вчетвером под одной окуткой и только слышим, как ревет-надрывается ветрище в трубе, шумит-кряхтит и скребет корявыми сучьями крышу старый тополь. Да тьма-тьмущая снегу наваливается на избенку, словно кто-то наказал бурану раскатать ее по звенышку-бревнышку.

Заставали бураны и вьюги нас и в поле, когда возили на корове Маньке осоку с болота Мохового. Своенравная Манька смирела тогда, животным чутьем угадывала потерявшуюся под снегом дорогу и забывала о привычке неожиданно ринуться с возом в свой облюбованный куст боярки, где столько было развалено возков сена и осоки, столько изорвано и без того никудышной сбруи. Нас в пути за возом согревали думы о доме, о заветной печке и о маме, что ждала и тревожилась у ворот ограды. Сон на ходу укарауливал, и одолевала зевота, но лишь разинешь рот - мигом и взбодришься. Не воздух, а снежную кашу заглотнешь до самого нутра...

Не спать бы мне, а послушать, как куролесила непогодь, и не в мыслях, а как бы снова наяву обратиться в того парнишку с прозвищем Вася Маленький. С чего и расти-то нам было...

На ходу разогрелись и незаметно углубились в лес, а на уютной поляне вдруг захотелось нам с сыном развести костер. Из заплечного мешка выудил я берестину, а Володька живо наобламывал с берез и редких сосен сухих сучков. И вот оно человеческое счастье с первобытных веков! Веселый компанейский костер, будто друг-товарищ, тут как тут!

- Нодью, нодью сообразим! - вспомнил читанное о таежниках сын и с топором кинулся через поляну к осиновой сушине, сплошь издырявленной дятлами.

Поплевал Володька на ладони, как заправский лесоруб, и всадил лезвие топора у самого комля.

Ясно и не таежнику - какая нодья из осины! Спички без нее не сделаешь, бат, лодка-долбленка, легка и долговечна. На многое годна осина, споро и неприхотливо растущая, одна-разъединственная дюжила, не высыхала, когда ядохимическая вьюга с самолетов пылила на посевы. Но уж нодья осиновая... Это если охота одежду прожечь - пожалуйста, ежели сучьев недостаточно!

Останавливать сына я не стал, пускай разомнется парень, силу свою хоть не на живом дереве испробует. И не разучился ли в пустыне топором владеть?

Я ожидал, что свирелью заиграет лесина, коли столько дыр на ней. А на самом деле в сей же миг из нижнего дупла, словно выплюнутые вишневые косточки, вылетели парочкой полевые воробьи с сердитым "чо, чо, за чо, за чо?!"

Ну, воробушки - не ахти какая диковина, любую щель под жилье себе выберут. А вот когда из осины посыпалась самая разная птичья мелочь - тут и о нодье, и о костре забылось. Друг за дружкой из одного дупла полезли и большие синицы, и гаечки, и пеночки, и... даже удалой песельник-зяблик! И все-то они пищат-верещат, никак не очухаются. А вон с чиликаньем, как малые девчушечки, белые трясогузки улизнули с "третьего этажа": самое аккуратное дупло оказалось скворешней. Оттуда наполовину выглянул сам хозяин-скворец и зыркнул вниз на моего сына, да длинно-пронзительно свистнул. И тотчас же скрылся: мол, черта с два брошу я свою скворешню-квартиру, желающих занять ее безо всякого "ордера" вон сколько!..

Певчий дрозд и подавно не дупляной жилец, но и тот фуркнул из какой-то дыры в сторону ольховой согры. А где черный дятел-желна чуть не в полдерева распластал осину, вывалилась пара сов-сплюшек. Только они не метнулись с перепугу, как многие постояльцы, а примостились на обломыш сучка и плотно прижались друг к другу.

Сын тоже задрал голову и еле успевал провожать птиц из осины. Было чему и мне подивиться, хотя кажется порой, что все-то я повидал в родных лесах и ничего особенного не узнаю, если по какой-то причине сорвется задуманная поездка в леса.

Я догадывался, что далеко не всех сшевелил Володька, далеко не всех выжил нечаянно на белый свет-снег. Летучие мыши, к примеру, не отцепятся от стенки дупла, хоть рухни осина наповал. Рано прилетевшие горихвостки и вовсе не подумают вылетать, им не белые, а живые мухи нужны.

- Вот тебе и нодья! - растерялся сын. - Вот мы и обогрелись... Не осина, а настоящее общежитие.

- Постоялый двор, - вспомнил я редко употребляемое ныне слово. Прописанных в дуплах раз-два и обчелся, зато тех, кого осина в непогоду на постой пустила - не враз и пересчитаешь. Это как в войну было у нас в Юровке: почти в каждом доме не по одной семье эвакуированных привечали. Ну и детдомовцы, больше всего ленинградцы, куряне и воронежцы, прибегали к нам, как к себе домой. А в нашей да бабушкиной избах испокон веку полно было народу - и охотники, и рыбаки, и цыгане; в беду сдруживаются все - и люди, и птицы...

- Хорошо, пускай постоялый двор, но настоящие-то хозяева - дятлы, правда? Чем же птички им за постой-прибежище заплатят? - с хитрецой прищурился Володька.

- Чем? А ты подумай, чем каждая птаха будет заниматься до самой осени?

- Песни петь, да?

- И песни, кто на них горазд, кто голосом вышел. Но какие певцы из сов или летучих мышей? А когда цыплята появятся, тогда и певунам не до развлечения.

- Понял, понял! - заторопился сын опять к осине, где давеча выронил у комля топор.

Он гладко отесал сушину и простым карандашом старательно, как в прежние годы школьники на уроках чистописания, крупно вывел печатными буквами: "Постоялый двор". Отступил назад, полюбовался и добавил "Птичий".

СОН ЗЕМЛИ

На закате июля быстрее смеркается, гуще потемки, свежи и длинны ночи. Недаром же покойная бабушка говаривала мне в детстве: "Об эту пору конь наедается, молодец высыпается". А нам с сыном до ночлега еще далеко: мы только-только поднялись в гору от лесной речушки Боровлянки; нам нужно перевалить через увал, спуститься на приисетские луга и пересечь наволок, чтобы выйти к большой реке и возле нее заночевать на каком-нибудь зароде сена.

Темно на земле и в небе, но зато легко шагается и полевую дорожку не приходится разглядывать - она белесым половичком стелется меж высокой пшеницы и, нагретая за день ясным солнцем, ласково теплит наши босые ноги. Правда, разулись-то мы вовсе не из прихоти, а по нужде: пока выбирались к дороге росными травами, кеды насквозь промокли, а сырые ноги смозолить дважды два. Но это и к лучшему, иначе бы не догадались хоть разок за лето пошлепать босиком, как бывало в детстве. Пусть сперва и щекотно голопятым, однако скоро ноги обвыкли и отшагиваем мы довольно споро.

Ах, до чего же все-таки приятно идти босиком! Всем телом чувствуешь неостывшую землю, и необъяснимая бодрость сменяет дневную усталость. Не знаю, как сыну, а мне нет-нет да и хочется зарыть ноги в пуховую пыль и, закрыв глаза, в сладкой истоме постоять на месте...

Тяжелая роса склонила стебли пшеницы, стекла с колосьев на ромашки и конотоп по меже, где днюют и ночуют кузнечики. Да им и ночью не до сна, они и сейчас подают "голос". Но если днем кузнечики сухо и звонко стрекотали, то из отпотевших трав слышится лишь шепелявое пиликанье. Натужится кузнечик и пытается как можно громче сыграть, а все равно получается тягучий шепот - "шшии, шшии, шшии...". И это сплошное "шшии" по обочинам дорожки звучит не как шипение, а как нежноубаюкивающее "спии, спии, спии...". Стоит нам остановиться, чтобы прикурить, как сразу же начинает долить сон.

Увал незаметно остается позади. Мы выходим на луговую тропинку и прощай теплынь полевой дорожки. Подросшая отава плеснулась холодком росы, и сонливости как будто не бывало в теле. Резвее зашагалось, и мысль одна-единственная - поскорее пересечь наволок и выбрать ночлег поближе к Исети, чтобы поменьше вымокнуть утром, когда двинемся рыбачить на перекате.

Но стог не просто и вблизи разглядеть: с увалов на луга наплыло столько тумана, словно повсюду чадили мозглыми гнилушками невидимые глазу костры. Пришлось чуть ли не наугад свернуть с тропинки возле длинной стены тальника, а там, на покосе, мы неожиданно уткнулись в волглый бок зарода. "Фу ты!" - вырвалось у меня с облегчением, сын тут же полез на зарод и с его загривка весело позвал:

- Давай сюда! Ух и тепло на сене, как на печи у бабушки!

В особом приглашении я и не нуждаюсь: с ног продрог всем телом и начинаю побаиваться простуды, вся и надежда на сено. Оно не только выпьет сырость, не только обогреет, но и вытянет из человека простуду. Это старинное средство из народной медицины не раз проверено было в детстве, да и мать наша лечила ревматизм, запаривая в бане сенную труху. Поэтому, очутившись на "спине" у зарода, я сразу сую поглубже ноги в сухое пахучее сено.

Вольготно развалясь на зароде, недоступные на нем сырости и туману, смотрим то на звездорос по небу, то на луга, где медленно плывет огромный белый ковер-самолет. Редкие черемуховые кусты и осинки кажутся где-то глубоко внизу, а до земли и вовсе далеко - душа обмирает, как подумаешь о ней...

Снова у подножья зарода пробуют заявить о себе кузнечики, но здесь-то и того пуще отсырели у них крылышки. И получается, что это остывают с шипеньем горячие травы. Но какой-то догадливый проворно прыгнул на стог, обсох на сене и не зашикал, а как-то уж очень бойко застрекотал. Внизу по отаве его собратья влажно тянут "спим, спим, спим", а для этого и ночь не ночь.

Правый берег Исети крут и высок. Кто-то из деревни Загайново едет на мотоцикле в соседнее село Ячменево. Скорость сверху не чувствуется, и мотоциклист воспринимается нами, как большой кузнечик. Кажется, вовсе не машина, а он с горящим глазом летит и стрекочет на огни села...

Вот затих железный кузнечик, и опять тишина. Даже дальний поезд не грохочет по рельсам, как днем, а пробегает с мягким шумом. И сигнал электрички перед станцией Лещево-Замарево - это совсем и не гудок, а чья-то корова-бродяга заявилась-таки домой и с виноватым мычаньем тычется в закрытые ворота ограды.

Сын о чем-то своем думает или уже заснул, а я, как только донесется жалобное "ммуу", вспоминаю нашу корову Маньку. Сколько раз до полуночи искали мы ее всей семьей по Юровке и за околицей - и не находили. И накричимся, и наревемся, и с горя спать ляжем. Только-только засыпать начнем, как Манька торкнется однорогой башкой в скрипучие ворота - левый рог сломала она из-за своей же неодолимой тяги к бродяжничеству - и промычит.

- Явилась, бродяга несусветная! Мучительница окаянная! - ругается мама, вставая с постели. И бранится в сенях, когда открывает запорку, и с крыльца грозится побить корову. Однако возле ворот мама умолкает, а запустив бродягу во двор, говорит совсем другие слова: - Манюшка наша пришла, кормилица наша родимая! Иди, иди, милая.

Мы знаем, что во дворе мама гладит однорогую голову бесшабашной Маньки, треплет ее бока. И у нас троих - сестры Нюрки, брата Кольши и меня - нет ни капельки злости на свою кормилицу, на свою доену, на свою же лошадь.

...Умчалась электричка. Много их за ночь пробежит, и каждая подаст "голос" перед станцией, но никогда больше не услышу я нашей Маньки истинной кормилицы и опоры для нас в годы военного лихолетья...

Уснула земля. Спит и ровно дышит уставшей грудью, словно мать многодетной семьи. Отдыхает она, и вздохи ее рождают туман, он освежает травы и деревья. И где-то бродят по отаве на лугах кони, довольные долгим отдыхом. Они не носятся и не бьют копытами землю - тоже не хотят тревожить ее сон.

Тепло земли идет через стог сена и по-матерински согревает нас с сыном. Он уже посапывает и видит свои, конечно же, счастливые сны. И мне не о чем тревожиться, коли так покойно на земле, и она не вздрогнет до рассвета своим чутким телом.

О ЧЕМ И КАК ПИШЕТ ВАСИЛИЙ ЮРОВСКИХ

Василий Юровских живет в городе Шадринске, Курганской области. Уже в первых книгах этого прозаика из Западной Сибири, которыми он начинал свой путь в литературе, отчетливо выявили себя весьма привлекательные характерные свойства его дарования, перспективы развития и совершенствования его творчества. Затем одна за другой появлялись новые книги, и было видно, как голос писателя, сохраняя столь свойственную ему мягкость звучания, задушевность и теплоту окраски, расширял свой диапазон.

Начальные опыты писателя были связаны с жанром чрезвычайно трудоемким. Он писал миниатюры. Это очень короткие рассказы-записи, посвященные русской природе.

Он сразу добился в этом жанре немалого. Недаром его первую книжку приветствовал и напутствовал известный в свое время знаток и друг природы, ныне покойный Дм. Зуев, говоривший о нем как о "наблюдателе тайн леса, земли, воды", призванном "воспевать красоту и бороться за охрану родной природы".

В книжке "Снегириное утро" читатель встретил произведения, в которых кисть художника направлялась взволнованной, образной мыслью, и мысль эта воплощалась в штрихах и красках, присущих именно его творческой индивидуальности, притом свидетельствующих о следовании высоким образцам. Наиболее естественно выражало себя его обаятельное дарование там, где он давал волю собственной мысли, "очеловечивал" мотивы зарисовок, когда в записях читатель находил и живое наблюдение, и юмор, и озорную фантазию, и все это окрашивалось неподдельной нежностью восприятия природы, трогающей сердце добротой, какой-то свежестью душевной, чуткостью к истинно прекрасному и удивительной чистотой.

Подлинные ценности содержались и в сборнике "Певучая речка". А книжка рассказов "Материнское благословение" вышла в издательстве "Детская литература" с предисловием Е. Носова (и с превосходными рисунками художника Н. Устинова), в котором Евгений Носов справедливо подчеркнул, что В. Юровских не хочет оставаться только потребителем уже устоявшегося литературного языка - он его "активный творец и пополнитель. И реставратор одновременно. Любовно и бережно очищает от архивной пыли незаслуженно забытые в суете слова и, вписывая их к месту, заставляет сызнова звучать веско и молодо".

Тонкое восприятие органичной для героев произведения "окружающей среды" - не только природы нашей, но и языка нашей литературы, языка нашего народа - одна из благородных и благотворных традиций, завещанных большими мастерами отечественной классики.

Книга "Синие пташки-пикушки", которую вы держите в руках и которой автор дал точное жанровое определение - лирическое повествование в рассказах, автобиографична. И посвящена она годам военного детства.

Рассказы связаны между собою, как вы увидели, общностью времени действия, судьбами ряда персонажей, местом действия, которое протекает в деревне Юровке, родной для повествователя и его героев.

Здесь приоткрыта иная - по сравнению с другими книгами Василия Юровских, о которых шла речь до сих пор, - грань в его творчестве. Здесь речь идет о людях, в частности - о детях. Все, включая излюбленные картины и штрихи в изображении жизни природы, показано сквозь восприятие героями произведения, так, как это воспринималось их глазами и душою.

Суровы нарисованные автором картины. И светлы. В них много красок времени. И ни на минуту не забывает художник о том, что было главным в каждом явлении, в каждом изображаемом им эпизоде.

Загрузка...